Не помню, как я жил вместе с отцом и матерью.
Мне было пять лет, когда, оставив меня на попечение деда с бабушкой, родители уехали из деревни, взяв с собой моих старшего и младшего братьев. У меня сохранились лишь смутные воспоминания о периоде, предшествовавшем обращению отца в вероучение Тэнри[1], под влиянием которого он полностью отказался от денег, как символа греха ("праха"[2]), и встал на путь нестяжания. Помню, как упало большое дерево на дворе нашего просторного дома, как из окна нового храма, построенного в углу двора, я смотрел на идущих в школу детей, напевая песенку: "Дети, будьте осторожны с грифельными досками!", помню, как сносили этот только что построенный храм, поскольку не удалось получить разрешение в провинциальной управе, как распродавался по частям наш дом, но среди всех этих воспоминаний я не вижу лица матери. Так что не могу сказать ничего определённого о том, как она выглядела в молодости, когда, судя по тому, что я слышал от других, слыла красавицей. Отчётливо помню, как срубили огромное, в три обхвата, железное дерево, и как я напихал его маленькие жёлтые плоды за пазуху, и как ночью, когда стал раздеваться перед сном, жёлтые плоды посыпались на циновки, раскатившись по всей комнате. До сих пор я слышу этот стук, а вот как звучал голос матери, не припомню. Или вот — сносили амбар… Не забыл даже, как плакал, когда пыль от рухнувшей белой стены попала в глаза, но ни одного воспоминания о родительской ласке! Вероятно, с этим связаны мои первые горестные переживания.
Вскоре после того, как у меня появился младший брат, родители уехали, оставив меня на попечение бабушки и деда.
Почему отец уверовал в учение Тэнри? Почему уехал из родной деревни? Сколько раз в последующие годы я размышлял об этом! Но вопросов никому не задавал. Лишь по мере взросления, постепенно, естественным путём до меня стал доходить смысл происшедшего.
Я родился в рыбачьей деревне, которая, точно прячась от дующих с запада ветров, приютилась на восточном берегу устья реки Каногавы, впадающей в залив Суруга. Ныне она стала частью города Нумадзу, её внешний вид и уклад совершенно переменились, но на протяжении долгой истории эта рыбачья деревня, в которой не было и ста дворов, составляла особый, самобытный мир. В разное время она была приписана то к владениям Идзу, то к владениям Суруга, но, поскольку среди её жителей почти не было землевладельцев, власти предержащие не жаловали её вниманием, благодаря чему она сумела сохранить старинные нравы и обычаи.
Про деревню ходило много легенд. В древности некий знатный человек из западных земель, призвав своих подчинённых, погрузился на несколько кораблей и, убегая от вражеской злобы, направился к далёкой стране Адзума[3], но по дороге западный ветер прибил его к устью нашей реки. Со словами: "Здесь путь, на который я ступаю", — он сошёл на берег, где основал поселение, отчего, как говорили, наша деревня и получила имя "Ганюдо", то есть буквально — "Я ступаю на путь". Между прочим, считалось, что этот знатный человек был в числе моих предков. Некоторые даже утверждали, что он был сыном принца крови Кацурахара. Но насколько это соответствует истине, мне неизвестно.
Как бы там ни было, жители Ганюдо свято верили, что в далёком прошлом их общие предки прибыли сюда, покинув родину. Эта вера их сплачивала. Но обратной стороной этой веры была необычайно сильная неприязнь к жителям других деревень, которых они презрительно называли "людом". Из деревни выходили всего две дороги: одна вела на юго-запад, другая — на север. Они были единственным средством сообщения с так называемым "людом", поэтому весть о том, что у нас появился кто-то чужой, мгновенно разносилась по всей деревне, возбуждая общую насторожённость. За исключением тех, кто терпел бедствие на море и взывал о помощи, на всех прочих представителей "люда" смотрели с холодным безразличием. Когда кто-либо из рыбаков терпел бедствие в устье реки, кто бы он ни был — ему спешили на помощь, подвергая себя всяческому риску (кажется, в то время спасательные работы не имели общественного признания, и даже в тех случаях, когда, участвуя в спасении, тонул кто-либо из членов молодёжной организации, его и не думали награждать). Но и это, по мнению некоторых, рыбаки из нашей деревни делали только в память о тех трудностях, которые пришлось испытать нашим предкам во время морского перехода.
В детстве, в конце каждого года, мы выставляли на двух дорогах, ведущих в деревню, маленькие храмы, посвящённые мужскому детородному органу, и, подстерегая жителей других деревень, направлявшихся в Ганюдо, взимали с них своего рода пошлину за вход. Вероятно, это был пережиток какого-то древнего обычая. С человека, идущего пешком, брали три сэна[4], с человека, въезжающего на повозке, — пять сэн. Если же кто-то пытался пробраться в деревню, не заплатив, его осыпали бранью, хватали за рукава, цеплялись за пояс, ловили за ноги, пытались повернуть телегу назад. Ради такого случая мы всем скопом ночевали на дороге. На вырученные деньги мы покупали на Новый год ритуальный шест из тростника, украшенный бумажными полосками, и устанавливали у входа в деревню, соревнуясь с окрестными деревнями, чей шест длиннее и толще. Поскольку в нашей деревне младшей школы не было, дети ходили учиться в школу Янаги-хара, расположенную по ту сторону рисовых полей у подножия горы Кацура, но благодаря нашей сплочённости и необузданности дети из других деревень нас боялись…
Во всей деревне, кажется, одна наша семья обладала денежными средствами, на которые при необходимости могли рассчитывать односельчане. Знатный человек, приплывший с запада, был моим предком, и, как я слышал, все его потомки, включая и моего деда, не отказывая односельчанам в помощи, проводили свои дни, услаждая слух игрой на сямисэне. Кто бы ни забредал из дальних краёв в нашу деревню, он всегда находил в моём доме кров и поддержку. В большинстве своём это были монахи и паломники, говорят даже, что однажды останавливался у нас сам святой Нитирэн[5]. Правда ли это, не знаю, но учение Нитирэн пользовалось в деревне большой популярностью. Я слышал, что отец был необыкновенно одарённым ребёнком, удостоившимся похвалы властей, мечтал поступить в военное училище в Нумадзу, но дед этому противился. В старости отец не подтверждал, что поступил в военное училище, но нет сомнения, что пребывание там наложило на него определённый отпечаток.
Военное училище, бывшее рассадником новой для Японии культуры, располагалось в старинном замке Нумадзу, неподалёку от нашей деревни. Вскоре оно было закрыто, но всё же успело на заре эпохи Мэйдзи[6] воспитать для страны немало одарённых юношей — поборников новой культуры. Не заронила ли она в грудь моего отца, юноши из рыбацкой деревни, семена, давшие впоследствии столь удивительные всходы? Думаю, всё это в конце концов привело его к вере. В учении Тэнри имеется немало достойных порицания элементов, но выросшего в захолустной рыбацкой деревне отца, скорее всего, подкупила в нём новая мораль, новое знание, одним словом — нечто революционное. Со всей страстью отдавшись этому религиозному учению, он пожертвовал ради него всем, что у него было, и принялся осуществлять его на практике, подчинив жизнь суровым заповедям. Вероятно, в вопросах веры ему случалось испытывать и сомнения, и душевные терзания, но, припоминая отца, каким я его знал, могу только склонить перед ним голову.
Возможно, под влиянием моего отца почти вся деревня какое-то время придерживалась одной веры. В ту эпоху учение Тэнри ещё официально не признавалось в качестве религии, притеснения со стороны властей были неимоверными, и однако каждый вечер люди сходились в гостиной нашего дома для богослужения. Однажды из полицейского участка в ближайшей деревне явился жандарм и с криками: "Собрались бездельники, а ну живо по домам!" — разогнал присутствующих, а отца и деда препроводил в участок. Жители деревни, посовещавшись, отправились просить за отца с дедом. Им было сказано, что их отпустят, если они прекратят собирать людей на богослужения. Обещание было дано, и они вернулись домой, но и после этого верующие продолжали собираться, возвели в углу нашего двора храм и обратились к провинциальным властям за разрешением проводить в нём публичные религиозные церемонии, признав в качестве культового сооружения. В этом им было отказано под предлогом того, что тем самым в деревенских жителях поощряется леность, и притеснения продолжились. Поскольку такое положение длилось довольно долго, кое у кого в деревне в связи с нежеланием властей признать их веру зародились сомнения. Более всего смущало жителей деревни, среди которых большим влиянием пользовалось учение Нитирэн, отправление похорон по синтоистскому обряду[7], но было немало и таких, которые насмехались из пустого баловства, так что нередко во время тайных богослужений в нашу гостиную летели камни и конский навоз. Наконец от полиции пришло строгое распоряжение снести храм. После этого отцу было уже невозможно оставаться в деревне, и он переселился в Нумадзу, чтобы беспрепятственно жить в согласии с заповедями веры.
От того периода у меня почти не сохранилось воспоминаний, ничего, кроме пустяков, помню, как напеваю песенку: "Дети, будьте осторожны с грифельными досками…", стоя у окна того самого только что построенного храма. За окном растёт большое апельсиновое дерево, в утренней свежести ярко сияют жёлтые плоды, но школяры торопливо проходят мимо, не обращая на них никакого внимания.
Когда отец переселился в Нумадзу, он ещё не был неимущим и только после, по мере углубления в веру, начал уничтожать своё состояние, точно стремясь камня на камне не оставить от нажитого предками. Он был старшим сыном в семье, поэтому, пожертвовав своё имущество вероучению, естественно, сделал неимущими и своих братьев. Но поскольку братья так же, как и отец, жили в вере, недовольства в семье не возникло. Для того чтобы не умереть с голоду, братья, не будучи проповедниками, следуя примеру соседей, безропотно стали простыми рыбаками. Их жизнь кажется мне ещё более трагичной, чем жизнь отца, вызывая у меня восхищение. Даже деду, прежде посвящавшему всё своё время музыке, пришлось забросить музыкальные инструменты и зарабатывать на жизнь тем, что прежде было его развлечением, — ловлей карасей в реке Каногаве. А бабушка каждый день, взвалив на плечи коромысло, отправлялась в Нумадзу торговать вразнос рыбой. И всё это они делали не столько для того, чтобы прокормить себя, сколько из желания следовать божественной заповеди — жить своим трудом. Ведь в конце концов не настолько были они бедны, чтобы ради пропитания бабушка продавала вразнос рыбу. Нельзя жить за счёт чужого труда, жизнь дана для служения — вот к чему все они стремились. Не тот Бог, кому поклоняются, выставив в домашней божнице, а тот, кто предписывает жить со всеми сообща, жить, следуя строгим заповедям, невидимый очам, но такой близкий, что кажется, до него можно дотронуться руками. Вот в такого Бога они верили и волю такого Бога желали исполнять. Это проявлялось в благочинных беседах, которые дяди вели между собой.
— Рыба становится большой не потому, что она прилагает к тому усилия, она становится большой естественным образом. Сезонные течения несут рыбу, остаётся всего лишь её поймать. Но, выловив её и обратив в деньги, разве хорошо единолично получать прибыль? Разве не в большей степени согласна с божественной волей работа крестьянина, который, посеяв зерно, в поте лица своего растит его, чтобы затем собрать урожай?
— Семя пускает росток, который растёт и плодоносит, и тоже без усилий со стороны человека: тепло и влага его зиждители, плод — это дар Божий.
После того как родители уехали, с дедом и бабушкой остался их третий по счёту сын — Санкити. В ту пору, когда я поступил в младшую школу, дядя Санкити окончательно стал простым рыбаком и жил под травяным навесом, поставленным в углу двора нашего дома. В двух тесных комнатушках, устроенных под навесом, ежевечерне собирались верующие из тех, кто жил по соседству. Среди них было много рыбаков, но более всего женщин, а поскольку это не был храм и молитвенных песнопений кагура[8] в нём не устраивали, полиция этих собраний запретить не могла. Верующие женщины, закончив богослужение, делились друг с другом жизненными невзгодами и выплакивали свои жалобы. Слушая ежевечерне их горестные истории, я обычно засыпал прямо там, на циновках. Бабушка и тётя О-Тига (жена дяди Санкити) в этих пересудах не участвовали, занятые приготовлением чая и угощения.
Раз в месяц, в праздничный день, верующих собиралось больше обычного и угощения было много. В такие вечера обязательно приходил из Нумадзу отец и читал проповедь. Все страстно желали, чтобы этот ежемесячный праздник устраивался днём, а не по ночам, но поскольку власти не давали разрешения, волей-неволей приходилось проводить своего рода тайные сходки. Одно время на эти ночные празднества к отцу всякий раз приходил прокажённый из деревни, расположенной у горы Кацура. Ему было лет тридцать, и с первого взгляда было видно, что он болен проказой. Он подгадывал приходить тогда, когда после ночного богослужения верующие заканчивали трапезу. Но стоило ему появиться, как верующие спешили потихоньку ретироваться.
Однако отец, не выражая никакого неудовольствия, увещевал больного, жалел и утешал. Преподав ему основы учения и вознеся молитвы к Богу, он омывал водой его обезображенное лицо и руки, после чего старательно вытирал их полотенцем. У меня и сейчас перед глазами, как прокажённый, обвязанный по щекам полотенцем, входит в дом вместе с кем-то, по-видимому моей матерью, и ещё как отец гладит его распухшие ноги и вытирает кровавый гной. Как-то пришла старуха, мать прокажённого, и принесла в подарок редьку, но поскольку даже в доме бабушки поостереглись её есть, отец, не желая отвергнуть подарок, взял редьку с собой. У него и в мыслях не было продезинфицировать чашку, из которой пил прокажённый. Можно представить, насколько опасно было такое, но это ли не свидетельство крепости отцовской веры?
Бабушка считала, что, если соседи испытывают нужду в еде, делать у себя запасы недопустимо.
С приходом зимы начинал дуть сильный западный ветер, и рыбакам редко удавалось выйти в море. На задах нашего дома стоял крытый тёсом длинный одноэтажный дом на пять-шесть семей. Когда западный ветер не утихал по многу дней, бочонки для варки риса, выставленные сушиться на крышу, с наступлением вечера так и оставались невостребованными.
— Видно, у них кончился рис, — бормотала бабушка и, разделив рис на порции, посылала меня раздать жителям многоквартирного дома. Но и наша семья в такие времена отнюдь не роскошествовала в еде: мы питались зерном, китайским рисом, а в качестве школьного завтрака я брал с собой лишь два ломтика батата. Однако закладывать вещи необходимости всё же не было, тем не менее бабушка полагала, что если уж в деревне голод, то и мы должны голодать вместе с соседями, а потому не раз наведывалась в ломбард.
— Угощайтесь чем Бог послал! — говорила она беззаботно, приглашая к столу многочисленных гостей.
Дядя Санкити был превосходный рыбак, и как только устанавливалось затишье, выходил в море и неизменно возвращался с богатым уловом, так что даже односельчане дивились: "Знать, ему Бог помогает!" — но всё, что он приносил домой, бабушка со словами "Божий промысел" без малейшего сожаления раздавала нищим верующим.
А нищих среди верующих было много. Встречались и такие, которые стали нищими, следуя уставу веры. В ту пору, когда я учился в младших классах, в мою обязанность входило собирать "месячный долг", который каждый верующий, три сэна в месяц, должен был жертвовать в пользу главного управления Тэнри, но многие были не в состоянии заплатить даже эту сумму. Для них отдать три сэна было необычайно трудно. Я обращался к бабушке с просьбой внести за них деньги, но это единственное, в чём она всегда отказывала. "Негоже обманывать Бога!" — говорила она. Но среди верующих были такие нищие, что у меня не хватало мужества в очередной раз идти к ним за пожертвованиями, пусть и столь малыми, как три сэна, и я не однажды тайком подкладывал вместо них то, что скопил из денег, выдававшихся мне на мелкие расходы. Я страстно мечтал, когда вырасту, заработать много денег и заплатить "месячный долг" за всех верующих.
В детские годы сбор этих месячных пожертвований был самой печальной моей обязанностью. Мне было стыдно, как будто я приходил собственноручно истязать верующих и их домочадцев. По сравнению с этим любой другой тяжкий труд, например нянчиться с малышами или собирать сухие сосновые иголки на горе Усибусэ, представлялся вполне сносным. В ту пору мои собственные беды, мои лишения, сколь бы тяжёлыми они ни были, не приносили мне особых страданий, но видеть, как бедствуют другие люди, было мне невыносимо. Вероятно, это происходило потому, что уже ребёнком я глубоко прочувствовал, что значит верить в Бога и жить в единении с Богом.
В нашей деревне не было ни дров, ни угля, поэтому приходилось либо собирать выброшенные на берег сучья, либо сгребать сухие иглы сосен на горе Усибусэ. Найти что-либо на берегу, если это не было на следующий день после шторма, было почти невозможно, приходилось постоянно таскаться на гору.
Западный склон горы принадлежал поместью князя Оямы. Между западным и восточным склонами ограды не было, но сторожа поместья время от времени совершали обход и, обнаружив, что кто-то, сгребая сухие иглы, зашёл на западный склон, на территорию поместья, бросали в него камнями, а если удавалось схватить, немилосердно колотили палками. Поскольку на восточной стороне паслась вся деревня, сосновых игл там давно уже не было, как будто прошлись метлой, и если бы ветром не заметало иглы с западной стороны, собранного не хватило бы и на то, чтобы вскипятить утром воду. В то же время западный склон был так густо устлан сухой хвоей, что казался красным. По субботам, когда меня после школы посылали собирать топливо, я, чтобы засветло вернуться домой, прячась от глаз сторожей, пробирался в сосновую рощу на западном склоне. Но шорох от бамбуковых граблей эхом разносился по всей роще, и было мучительно страшно, что услышат в усадьбе, расположенной у западного подножия горы. А если попадёшься сторожу, затравит как дикого зверя! Бывало, радуясь, что остался незамеченным, уложив хвою в корзину и взвалив её на спину, спускаешься с горы, а он тут как тут, срезав путь, поджидает тебя, чтобы отобрать корзину. Потом кто-нибудь из родичей шёл в усадьбу за этой корзиной, и с него, всячески перед тем унизив, брали пятьдесят сэн штрафа. Неудивительно, что князь Ояма представлялся нам в виде страшного демона.
Как-то зимой, в субботу, я собирал сухие иглы на горном водоразделе между западным и восточным склонами, когда внезапно меня обнаружила сама княгиня. Вероятно, она просто прогуливалась здесь. Княгиня подошла очень тихо, а я был так занят работой, что не видел ничего вокруг, и заметил её, лишь оказавшись с нею лицом к лицу. Я оцепенел, сжимая в руке грабли. Хотя я и собирал иглы на горном водоразделе, но, видимо, зашёл на западную сторону. Во всяком случае, у меня было чувство, что я влип в большие неприятности. Княгиня, одетая в кимоно, была пожилой женщиной, но, как запечатлелось у меня в памяти, чёлка у неё по-девчачьи спускалась на лоб.
— Ты один?
Я кивнул, дрожа от страха.
— Из Ганюдо?
Я снова кивнул, ещё более напуганный.
— Подожди здесь.
С этими словами княгиня скрылась в роще, покрывавшей западный склон. Я готовился к худшему, ожидая, когда снизу поднимется сторож. От страха я несколько раз порывался бежать, но меня точно что-то приковало к большой скале, и, заливаясь слезами, я ждал страшной минуты. С того места, где я сидел, открывался прекраснейший вид — от Ганюдо до реки Каногавы и залива Сэмбон, в сторону Фудзиямы, величественно возвышающейся вдали над горой Аситака. Я часто вспоминал этот вид, уже покинув родную деревню. И до сих пор, когда мне становится особенно страшно, я подбадриваю себя, мысленно воскрешая образ Фудзиямы и ребёнка, ожидающего, что его до полусмерти изобьют камнями.
Однако из рощи появился вовсе не сторож, а сама княгиня. Улыбаясь, она протянула мне завёрнутое в бумагу печенье. Я взял, дрожа, свёрток, сунул за пазуху, даже не поблагодарив, торопливо побросал собранную хвою в корзину и, взвалив её на плечи, точно спасаясь бегством, со всех ног устремился вниз по восточному склону. Всё это время княгиня спокойно наблюдала за мной.
Вернувшись домой, я положил бумажный свёрток на столик для пожертвований Богу. Только после этого мы с бабушкой и тётей О-Тига осмелились притронуться к его содержимому. Так я впервые в жизни попробовал печенье. Жертву перед Богом я сотворил не столько из благодарности, сколько из опасения, не подмешан ли в печенье какой-нибудь яд? Ох, каким вкусным оно было! Вот что значит европейские сладости! Даже собравшимся у нас в тот вечер верующим кое-что перепало. Княгиня Ояма, вероятно из прихоти, пожелала облагодетельствовать бедного ребёнка зачерствелым печеньем, но я, словно свидетель чуда, явленного Богом, вынес из происшедшего урок, что тот, кто не ведает страха, непременно получит свою награду. Знатная дама с необычной причёской казалась мне вестником Божьим. В ту пору я был убеждён, что всё происходит по воле Бога.
Я не мог не привести некоторые эпизоды из своего детства, но поскольку я надеюсь, что когда-либо мне представится случай написать о детстве подробнее, здесь я остановлюсь лишь на нескольких событиях, имевших важное значение для моего развития.
Детство прошло под знаком постоянных угроз со стороны сил природы. Угрозы зависели от времени года. Летом опасность несла вода, зимой — ветер.
Наша деревня находилась в устье реки Каногавы, и, как правило, каждое лето река разливалась, затопляя грязными потоками деревню. Если дождь лил на протяжении нескольких дней, мы начинали опасаться, как бы не случилось наводнения. Задолго до наступления сезона дождей нас охватывала тревога за крышу нашего дома. Только мы успокаивались, заново перекрыв крышу соломой, как вдруг где-нибудь обнаруживалась течь. Туда, где протекало, подставляли вёдра, и я помню, как в детстве невыносимо тоскливо было, лёжа в постели, слушать у самого изголовья монотонную дробь воды.
Когда дожди затягивались, размывало дорогу, ведущую к школе, расположенной у подножия горы Кацура. Чтобы подобраться к горе, приходилось идти кружным путём, через дамбу, и с высоты дамбы было видно, что затопленные рисовые поля слились с рекой Каногавой, а наша деревня поднималась над водой островком, отрезанным от города Нумадзу и соседних деревень. Этак скоро и нашу деревню затопит! — тревожились детские сердца, и случалось, что, когда мы возвращались из школы, дорога, ведущая от дамбы к деревне, уже исчезала под водой, и нам оставалось, раздевшись догола, переправляться по воде, придерживая на голове свёрнутую одежду. Тем временем дома вода уже подбиралась к полу, вспучивались циновки, расползался дощатый настил. К ограде перед домом была привязана лодка. Мы спасались у знакомых, живших на холме ближе к берегу.
Случалось, что вода врывалась в дом посреди ночи, когда все спали, всплывали гэта[9] и бочки, поднималась суматоха, тёмная вода прибывала на глазах, плескалась по полу, вздыбливала циновки. Когда вода прибывает, все охвачены тревогой, но тревога ещё пуще, когда вода начинает спадать. Напор отступающей воды бывает столь стремителен, что нередко разрушает каменные ограды на берегу и уносит целые дома. Чтобы поток не унёс рыболовецкие суда, их держали на приколе прямо перед домом. Детьми мы, дрожа от страха, слушали, не сомневаясь в их правдивости, жуткие рассказы о том, как с верховьев реки Каногавы течением несло крыши с людьми, взывающими о помощи. И в самом деле, я несколько раз видел, как вниз по реке, превратившейся в потоки грязи, проплывали дома. Но и тогда я верил, что наш дом уцелеет. Я был спокоен, убеждённый, что Бог нас хранит.
После того как вода спадала, ущерб бывал ужасен, радовало лишь то, что всякий раз после наводнения власти раздавали потерпевшим рис. Иногда пять сё[10] на семью, иногда — один то[11]. По детскому простодушию нас не удивляло, что хотя во время наводнения нельзя было рыбачить всего четыре-пять дней, нам тем не менее раздавали рис, тогда как зимой, в голодные времена, когда из-за ураганного ветра рыбаки не выходили в море по двадцать дней кряду, никакой помощи власти не оказывали. После наводнений на берегу оставалось множество годного на топливо древесного лома, за который развёртывались настоящие баталии. Едва только море, превратившееся, насколько хватало глаз, в разливы грязи, успокаивалось, начиналась горячая пора: в устье заходило много рыбы. Плохо было то, что после наводнений часто случались эпидемии и появлялось множество блох, но нас, живущих в Боге, эпидемии не пугали. Мы верили, что посредством наводнения и эпидемий Бог возвещает людям свою божественную волю. У нас дома говорили:
— Как же должно быть тяжко в такие времена людям неверующим!
Однажды летом после наводнения распространилась холера, и каждый день в маленькой деревне хоронили трёх-четырёх человек. Все были объяты страхом. Власти посчитали, что тому виной пришедшая в негодность канализационная система, и на следующий год организовали большие работы. Всё переоснастили, но искоренить холеру так и не смогли…
Зимой мы страдали от западного ветра. В то время моторных катеров ещё не было, ловить рыбу выходили на трехвесельных судёнышках. Стоило западному ветру усилиться, как сразу возникала опасность кораблекрушения. Поскольку зимой из-за ураганного ветра на рыбную ловлю выпадало не так много дней, приходилось выходить в море, едва наступало затишье, не обращая внимания на грозное движение туч. В то время ещё не было радио, и по перемещению облаков судили о силе и направлении ветра предстоящей ночью (в зимнюю пору поймать рыбу можно было только ночью, а окутывающие Фудзияму облака позволяли составить прогноз погоды). Однако прогнозу порой противоречило желание, поэтому западный ветер нередко заставал рыбаков врасплох посреди ночи. Вечером опытные рыбаки собирались на берегу и, посовещавшись о предстоящей погоде, выходили на ловлю, те же, кто оставался дома, коротали беспокойную ночь, молясь о том, чтобы не поднялся ураган. Рыбы, выловленной за одну безветренную ночь, хватало на два-три дня, но если посреди ночи прибрежные сосны вдруг начинали стонать, жди беды. Люди, вскочив с постели, выбегали на берег, вслушивались в шум прибоя. Было видно, как освещённые факелами суда наперегонки спешат вернуться из открытого моря в устье реки, чтобы успеть войти туда до начала шторма. Западный ветер высоко вздымал волны, препятствуя судам, и всякий раз какое-нибудь задержавшееся судёнышко терпело бедствие. Бывало, ветер трясёт двери, гуляет по всему дому, а издалека доносится неизбежный крик:
— Кораблекрушение!
Уже переехав в Токио, сколько раз во сне я слышал этот крик! Когда по центральной улице деревни пробегал человек, выкрикивая страшное известие, в деревне поднималась невообразимая суматоха, как будто объявили о начале войны. Молодёжь спешила на берег, женщины и старики, собравшись в гостиной, возжигали лампады перед Богом и возносили молитвы. За зиму такое случалось с десяток раз. Порой рыбаки тонули. Если тревога поднималась днём, мы, малолетки, тоже высыпали на прибрежный песок. Подняв парус, рыбацкое судёнышко стрелой устремлялось в устье и вдруг легко, как игрушечное, переворачивалось. Всё словно бы происходило понарошку. Волны гнали к берегу, точно щепки или сухие листья, потерпевших бедствие рыбаков, перевёрнутое судно, снасти. Деревенские юноши, раздевшись догола, с бешеным рвением участвовали в спасательных работах, некоторые ныряли в море. Если были утопшие, вся деревня на следующий день, остановив промысел, прочёсывала сетями устье, ища их тела. Утопленника, распухшего от воды, вытаскивали, как рыбу, на прибрежный песок и прикрывали травой. Я несколько раз видел утопленников, и смерть казалась мне отвратительной. Вместе с ужасом перед морским простором моя детская душа проникалась скорбью за человеческое существование.
Я уже писал, что не помню матери.
Отец, по крайней мере раз в месяц, наведывался в дом деда, мать не приходила ни разу. Что было тому причиной? Среди родственников, не обратившихся в веру, было много богатых, и эти люди, навещая деда, постоянно брюзжали и за глаза язвительно осуждали моих родителей, ставя им в вину бедность семьи. Старики и дяди обычно выслушивали эти попрёки молча, но иногда к осуждающим присоединялся и дед.
Дед, хотя и был верующим, испытывал сомнение в том, что человек обязан быть неимущим. Сама по себе нищета не приносит душе богатства. Напротив, нищета часто ведёт к греху. Особенно горько было деду терпеть нужду на старости лет, нужду, опустошающую душу. Даже делая мне замечание, он не мог сдержаться, чтобы походя не попрекнуть моего отца. А иногда без всякой причины срывал на мне свою ярость. Из-за того якобы, что я сидел за столом развалясь, он оставлял меня на ночь без ужина. Или посылал на рисовые поля собирать живородок, служивших наживкой для карасей, а если, нарвавшись на брань крестьян, я возвращался с пустыми руками, он не пускал меня в дом, и мне приходилось ночевать у соседей. Учась в младших классах, я упросил бабушку купить мне фуражку, такую, как у других детей, но дед в качестве компенсации, поймав меня, прижёг мне пальцы моксой… Взрывы его негодования были вызваны, очевидно, тем, что в нашем обнищании он вольно или невольно винил моих родителей. Мне даже казалось, что попрёки в мой адрес на самом деле предназначались моему отцу. Не по этой ли причине мать перестала посещать деда с бабушкой? Кажется, дед считал, что недостаток внимания со стороны моей матери стал причиной того, что отец с головой ушёл в религию, перейдя границы разумного.
Моё первое воспоминание о встрече с матерью относится к тому дню, когда я пошёл на железнодорожную станцию в Нумадзу поглазеть, как высаживают из вагонов русских пленных. К станции меня повёл слуга, исстари работавший в дедовском доме. И, прежде чем идти на станцию, он втайне от деда и бабушки привёл меня к родителям. До сих пор, приходя в дом деда, отец не сказал мне ни одного любящего слова, даже ни разу не взглянул на меня с отцовской лаской. Но смутный образ матери являлся мне в снах.
Родители построили храм недалеко от станции, возле рва, окружавшего полуразрушенный замок Нумадзу, и жили на его территории вместе с несколькими другими семьями проповедников. Храм, получивший разрешение префектуральных властей, был просторный и чистый, но дом, где жили родители, оказался очень маленьким и тесным — да просто убогим. В этом низком, крытом досками доме родители делили квартиру с другой семьёй. Чтобы попасть в их тесное помещение, надо было пройти через крохотную комнатушку, в которой ютились супруги-проповедники с ребёнком. Как это грустно — ходить через чужое жильё, чтобы войти в свою комнату! Да ещё когда в этой комнате теснятся шесть человек — родители и дети! В отсутствие отца, уехавшего в Мидзусаву, что в Осю, распространять учение, матушка с четырьмя детьми на руках зарабатывала на жизнь тем, что клеила на дому бумажные пакеты для крошеного табака "Иватани тэнгу". В тот первый раз, когда меня привёл слуга, я застал матушку вместе с моим братом — он был старше меня на два года, — погребённых под горой маленьких пакетиков, которые они клеили, пользуясь деревянной формой. Волосы у матери были связаны в пучок, одежда вся в пыли, и хотя она встретила меня ласковыми словами, я никак не хотел поверить, что эта женщина и есть моя мать. В одну минуту развеялся тот смутный образ, который я в себе лелеял!..
Я стал посещать мать под разными предлогами один-два раза в месяц, и постепенно уклад её жизни сделался мне понятен. Но вообще-то ходил я туда вовсе не за материнскими ласками, меня притягивал город Нумадзу, а также мой старший брат. Сложив бумажные пакетики в большую тростниковую клетку для птиц и взвалив её на плечи, старший брат отправлялся в табачную лавку "Киути". Выручив деньги, он возвращался домой. Огромная кипа пакетов почти ничего не весила, и порывистый ветер так и норовил сорвать клетку у него со спины и унести прочь. Он с трудом продвигался вперёд, держась поближе к амбарам. Мать старалась отправлять брата с пакетами всякий раз, когда я приходил, потому что, если поднималась буря, грозя унести клетку, я придерживал её сзади, и мы пережидали, пока утихнут порывы ветра. Из денег, вырученных за пакеты, мать и мне давала мелкую денежку. Взяв деньги и не задумываясь о том, как сильно она сама в них нуждалась, я радостно возвращался в дом бабушки.
Как-то раз, когда мы с братом направлялись в табачную лавку, из-за амбаров вышли несколько наших сверстников и с криками "Тэнря, тэнря! Соломенные подмётки!" начали бросать в нас камушками. Мы кинулись бежать, но брат был небольшого роста, да к тому же нёс корзину больше себя самого, так что далеко убежать мы не могли. Наша корзина стала мишенью, несколько камней ударились в неё с глухим стуком. Брат, разъярённый, молча шёл быстрым шагом, я тоже молчал, городские дети внушали мне страх. Когда они наконец от нас отстали, брат, видимо успокоившись, спросил:
— Тебя тоже в школе обзывают Тэнрей?
— Ну да.
— Нам просто не дают проходу. Когда в школе строятся, никто не хочет стоять с нами рядом, говорят, мы — грязные и обуты в солому. Но когда явится Бог, он изберёт таких, как мы, живущих в страдании. До тех пор нужно терпеть, ну а тогда уж мы пожалеем тех парней, что не знают о Боге.
Всё это он говорил очень страстно. Я слушал его с удивлением. Мне в школе тоже приходилось стыдиться того, что я принадлежу к Тэнри, но никогда друзья не чурались меня и не обзывали грязным. Когда мы принесли пакеты в лавку, приказчик спросил приветливо: "Сколько сегодня?" — и, услышав в ответ: "Восемьсот", бросил собравшемуся пересчитывать подмастерью: "Он из Тэнри, ошибки быть не должно", — и не глядя вернул пустую корзину. Если нам можно доверять только потому, что мы — последователи учения Тэнри, чем объяснить неприязнь, о которой говорил брат? — недоумевал я. Мы, дети, не понимали, что вовсе не наша принадлежность к Тэнри, а наша нищета вызывает злобу. Мы были убеждены, что мы — дети Божьи, и нас нисколько не унижала наша бедность, напротив, мы жалели тех детей, которые, хотя и могли похвастаться богатством, не ведали Бога.
Но мать со своими действительно жила в страшной нищете. В качестве одного лишь примера приведу то, что они покупали в привокзальной лавке корзины с объедками риса и, промыв водой, утоляли им голод. Но я в доме матери всегда решительно отказывался от еды. Всё вокруг было так грязно, что даже сладости и фрукты не лезли в рот. Сколько бы меня ни убеждали, что "рис хороший, потому что остался от солдат", я воротил нос. Дело было во время Русско-японской войны, когда через станцию Нумадзу проходило множество солдат. В недоеденный солдатами рис добавляли говядины и продавали довольно дёшево; мои братья ели это с большим аппетитом, но я даже не притрагивался и голодный — так что голова кружилась — возвращался в дом деда. Компания "Крошеный табак Иватани тэнгу" вошла в состав государственной монополии, и мать лишилась своей надомной работы. Нищета достигла ужасающих размеров. Старший брат каждые три дня приходил к нам и возвращался домой, нагруженный мешком риса и неся в руках рыбу. Бабушка втайне от домашних подсовывала в рис завёрнутые в бумажку серебряные монеты. Вскоре мать вместе с жёнами других членов общины нашла новую надомную работу. Они покупали у старьёвщика макулатуру и делали из неё туалетную бумагу. Эта работа была ещё более "грязной", чем клейка пакетов для табака, поэтому я стал с тех пор неохотно ходить в родительский дом. Бумажные обрывки измельчали, предварительно выбрав из них клочки ткани и волосы, и, смочив водой, толкли в каменной ступе, затем вымачивали в чане и делали лист за листом. После каждый лист высушивали, закрепив на доске. В доме было не продохнуть от бумажного мусора и его противного запаха. Не говоря уж о том, какой жалкий вид был у матери и брата, выпачканных бумажной крошкой!
Однажды, придя к ним, я увидел мать возле храма беседующей с благообразным белобородым старцем. Заметив меня, старец со словами: "Это твой второй? Какой большой уже", — ласково погладил меня по голове. Он был в чёрной крылатке и выглядел весьма импозантно. По его белой бороде, по аккуратно расчёсанным седым волосам, по его выговору я принял его за государственного чиновника. У матери были заплаканные глаза, и, не зная, что старик — её отец, я поспешно ретировался.
Это был единственный раз, когда я видел деда по материнской линии. Я узнал, что это мой дед, лишь когда, вернувшись в Ганюдо, рассказал бабушке о "старике сановнике" и она с печальным выражением на лице открыла мне правду. Уже потом я узнал, что после того как мой отец, ни с кем не посоветовавшись, начал жить согласно учению Тэнри, у них произошёл разрыв с семьёй матери; что дед, жалея впавшую в нищету мать, много раз уговаривал её уйти от отца, но мать не соглашалась оставить ни отца, ни веру; что семья матери жила в роскошном особняке у подножия Фудзиямы, а некоторые из её родни жили и в самом Нумадзу. Все они были люди состоятельные, но из-за того, что она отказывалась бросить отца, никто не хотел с ней знаться…
Я никогда не расспрашивал об этом мать, но часто пытался вообразить, что она чувствовала все эти годы. В нищете воспитывая двенадцать детей, не сомневалась ли она порой в своей вере? Или же, несмотря ни на что, была готова геройски пожертвовать жизнью за отца и за веру? Увы, я не испытывал к матери любви, хотя и относился к ней с уважением. Мать умерла четыре года назад, но так до самой смерти ни разу не заговорила с детьми о своей молодости, о своей родне. Однажды приняв решение, она пронесла его через всю жизнь. В свою очередь и мы решили не сообщать о смерти матери её родственникам. Сидя над умирающей матерью, я проникался всё большим благоговением к тому, что вера родителей, несмотря на унижения и поношения окружающих, в течение всей их жизни продолжала освещать им путь. Ведь в конце концов вера — это не развлечение, а суровое испытание.
Я уже писал, что во время Русско-японской войны ходил поглазеть на пленных, а сейчас расскажу о том глубоком впечатлении, которое я из этого вынес. Говорили, что русские похожи на медведей, что эти страшные люди едят детей. В тот день, когда пленных отправляли в храм, расположенный в деревне Канаока, у горы Аситака, мы с братом под присмотром слуги наблюдали за происходящим, приникнув к станционной ограде. Обо всём этом я уже написал в повести "Синскэ"…
Через станционную ограду я видел на отдалении платформу. Мне было страшно, поскольку я слышал, что русские, как демоны, пьют кровь детей, но присутствие слуги несколько меня успокаивало. На платформу въехал паровоз, и сошедшие с него русские вполне соответствовали тому, что я видел раньше на картинках и фотографиях: заросшие рыжими волосами лица, как у обезьян, одеты, точно в шкуры, в толстые пёстрые пальто, даже шапки у них были не как у людей. То, что они из породы демонов, было видно по их высоченному росту — сошедшие вместе с ними японские солдаты едва ли доставали им до плеча. Я с удивлением узнал, что на одной с нами планете живут люди, столь не похожие на японцев. Тридцать-сорок пленных, неся в руках маленькие тюки с поклажей, сойдя на платформу, переговаривались между собой. То, что русские умеют говорить, также стало для меня откровением. Вскоре неподалёку от нас в ограде открыли ворота, и пленные вышли с территории станции. Мы хотели бежать, но прямо рядом с нами выстроилось несколько двухколёсных экипажей, и страшные лошадиные морды преграждали нам пути отступления. Между тем пленные, которых в этих экипажах должны были отвезти в храм у горы, толпились перед оградой, выжидая, когда их распределят по местам. Оказавшись среди русских, я, съёжившись, дрожал от страха. И вдруг один из пленных, заросший бородой по самые глаза, положил мне на голову свою большую ладонь. От ужаса я с трудом удержался, чтобы не зареветь. На коротко остриженной голове ладонь казалась необыкновенно тёплой. В испуге я украдкой взглянул на его лицо. Человек, моргая из-за бороды серыми глазами, сказал, должно быть для того, чтобы успокоить трясущегося от страха подростка: "Фудзий! Фудзий!" — и показал на север. Ветер разогнал облака; сквозь прутья ограды в ясной синеве была видна величественная белоснежная Фудзияма. Тут только до меня дошло, что значило "Фудзий, Фудзий" в устах россиянина. Я был поражён: тот, кого я считал демоном, говорит по-японски! Тепло его ладони и совсем не страшные глаза произвели на меня сильнейшее, ни с чем не сравнимое впечатление. Вскоре протрубил горн, и экипажи, шесть штук, гремя железными колёсами, покатили по пыльной дороге в сторону горы. А тот русский пленный приподнял занавеску и помахал мне на прощание своей большой рукой.
Этот русский был первым встреченным мной иностранцем, и доходчивее, чем любой урок географии, он пробудил во мне сознание того, что на земном шаре есть другие страны, другие народы. Каким-то образом он заронил в мою юную душу ошеломительную мысль, что в мире есть много такого, чего я не знаю…
Теперь время рассказать о моей учёбе в младших классах. В ту пору моя семья ещё пользовалась в деревне доверием, но уже утратила свои прежние, из поколения в поколение переходившие моральные привилегии, став бедной семьёй, занимающейся рыбной ловлей. Во всяком случае, я вёл такую же, как и дети простых рыбаков, дикарскую жизнь. Школа располагалась довольно далеко, за рисовыми полями у подножия горы Кацура, в храмовой роще. Как правило, мы шли до рощи босиком, мыли ноги в окружавшей рощу канавке, надевали гэта и только затем входили в школьные ворота. И всё же меня часто упрекали дома, что гэта снашиваются слишком быстро. Впрочем, обычай добираться до школы босиком был строжайше запрещён после того, как в своей резиденции в Того изволил поселиться его высочество внук императора.
В течение шести лет я не делал домашних заданий и не повторял пройденного. В школе я завязывал в узелок учебники и дома их уже не раскрывал. Не только потому, что лампа в нашем доме была очень тусклой; главная причина заключалась в том, что занятия с учебниками вовсе не радовали домашних. Ведь для ребёнка в доме, помимо игр, всегда находилось много работы по хозяйству. Нянчить малышей, собирать топливо, делать уборку — всё это входило в мои обязанности. Иногда я выполнял это с удовольствием, иногда через "не хочу". Тем не менее в школе я учился хорошо.
Было это не то в четвёртом, не то в пятом классе, когда в школе внезапно отменили занятия по случаю государственных похорон князя Ито Хиробуми[12]. Учитель с энтузиазмом рассказал нам о его жизни и заслугах перед страной. Моя душа воспламенилась, когда я услышал, что князь Хиробуми учился в бедности, прежде чем стал выдающимся историческим деятелем. Более того, молодой учитель по имени Нисияма, в то время замещавший у нас классного руководителя, после своего поучительного рассказа, когда школьники вышли во двор и разбежались по роще, отозвал меня в сторону и важно сказал:
— Ты умный парень, после окончания младшей школы обязательно постарайся перейти в среднюю. Окончив среднюю, поступай в колледж, а потом и в университет. Сейчас не то, что во времена господина Ито, — без университетского образования великим человеком не станешь. Как бы там ни сложилось, запомни, тебе надо идти в университет!
Его слова точно зажгли огонь в моей душе. При моём бедственном положении, даже в младшей школе, переходя из класса в класс, я был вынужден каждый раз выпрашивать у кого-нибудь старые учебники, я не смел и мечтать, что смогу попасть в среднюю школу, но в ту минуту в моей маленькой груди проснулось великое честолюбие: я должен окончить университет и, подобно Ито Хиробуми, стать выдающимся деятелем, работающим на благо страны. Я уверовал, что Бог обязательно исполнит моё желание, и каждый вечер во время богослужения втайне молился об этом. Боже, пожалуйста, сделай так, чтобы я поступил в университет!.. Священные песнопения учат нас, что в воле Бога исполнить любое наше желание, и я верил в это так, как если бы получил от Бога клятвенное обещание.
Не знаю, почему учитель Нисияма обратился именно ко мне, но несомненно, что он — мой первый благодетель. При нём я стал учиться на "отлично", а когда он, проработав у нас два учебных года, поступил в Высшее промышленное училище и уехал в столицу, мои оценки ухудшились. Как-то раз весной, в день спортивных соревнований, когда я уже учился в средней школе, учитель Нисияма внезапно пришёл меня проведать. Он удивлённо взглянул на мою белую спортивную форму и сказал: "Продолжай усердно заниматься". Его слова сильно меня воодушевили, но с тех пор и до сегодняшнего дня мне больше не посчастливилось встретиться с ним. После того как Нисияма уехал в Токио, он часто мне снился. И в самом деле, если бы в тот день, когда хоронили Ито Хиробуми, этот молодой учитель не произнёс свою прочувственную речь, кто знает, как бы сложилась моя судьба. От одной этой мысли мне делается не по себе.
И однако в обстоятельствах, в которых я тогда жил, у меня не было никакого шанса поступить в среднюю школу.
Ганюдо была рыбацкой деревней, мальчики здесь кончали младшую школу и сразу же начинали выходить в море на промысел. В ту пору всего два человека во всей деревне окончили среднюю школу. А уж в моей семье, где дядя стал рыбаком, поступить в среднюю школу казалось столь же невероятным, как пройти пешком по воде. Когда я перешёл в пятый класс, дядя по воскресеньям и во время летних каникул стал регулярно брать меня с собой в море, обучая рыбацкому ремеслу. Он с удовольствием рассказывал всем, что, хотя меня мутит от качки, ловить я мастак. В те времена в нашей деревне даже был обычай покупать мальчиков, чтобы растить из них рыбаков, так что и мне, видно, с самого начала суждено было стать им.
Те рыбаки, у кого не было сыновей или их было недостаточно, усыновляли мальчиков из других семей, а дважды в год в деревню приходил посредник, приводивший детей со стороны. Он продавал их из Осю и Энею рыбакам, желающим иметь сына. Первое время цена была довольно низкой. За вычетом дорожных расходов и гонорара посредника, один ребёнок шёл за три, от силы пять йен. Купленный мальчик школу не посещал, помогал по хозяйству, а достигнув одиннадцати-двенадцати лет, начинал выходить в море и становился рыбаком. Среди купленных детей многие носили имя Мацу или Киёси, но обычно к их именам прибавляли цену, за которую они были куплены, так что получалось — Мацу-три-йены, Киёси-пять-йен.
Поняв, насколько выгодно, купив десятилетнего ребёнка, воспитать из него рыбака, многие семьи стали стремиться приобрести себе мальчика. Дошло до того, что без предварительного заказа и предоплаты посреднику купить ребёнка стало невозможно. Цена детей возросла, и десятилетний мальчик шёл уже за двадцать йен. Жёны рыбаков жаловались, что у них рука не поднимается платить двадцать йен за приёмного ребёнка, но как только появлялся посредник, дети шли нарасхват. Видимо, считалось, что двадцать йен не так уж и дорого за рыбака, который будет трудиться вплоть до того дня, когда ему придётся идти на военную медкомиссию. Семья дяди также купила себе одного мальчика. Я тогда учился в шестом классе. У дяди Санкити был всего лишь один сын (в то время второклассник), поэтому он дал посреднику заказ, через два года подошла его очередь, и он заключил сделку.
Когда тётушка О-Тига пошла брать ребёнка, я увязался за ней. Посредник пил пиво на веранде в доме одного из рыбаков, у которого он обычно останавливался. Это был жизнерадостный человек лет пятидесяти с толстыми волосатыми ногами. Дети, которых он привёл, человек десять, сидели на веранде с отсутствующим видом, но как только собрались покупательницы, посредник начал вызывать их одного за другим со словами: "У этого чирей… У этого на голове сыпь… Этот плаксивый…"- и сообщал, откуда он родом, кто родители, сколько за него просят. Все старались заполучить подешевле и поздоровее, но в конце концов брали того, кого им навязывал посредник.
— Госпожа О-Тига! Вы ведь из Тэнри, так не возьмёте ли эту зелёную тыкву? Посмотрите, какое у него синюшное лицо, наверняка болезненный, в другой семье ему не выжить. А вы его подлечите. И возьму за него всего три йены!
Обратившись к тётке с этими словами, посредник предложил ей синюшного ребёнка девяти лет по имени Соити.
Тётушка решила его взять.
— Коли он и вправду болен, уже и то будет хорошо, если мы сумеем его выходить, — шепнула она мне.
Вернувшись домой, она сказала моей бабушке:
— Попади он к кому другому, наверняка бы околел, так что мы совершаем благодеяние.
А посредник, когда мы уходили, уводя с собой мальчика с опухшим, синюшным лицом, смеялся, попивая пиво:
— Эй, Сойти, помни мою доброту! Жду тебя на своих похоронах!
Этот мальчик, в отличие от других детей, был одет в красивое юката[13], обмотанное длинным поясом из шерстяного муслина. Отца у него не было. Мать вторично вышла замуж, но отдала его потому, что не имела возможности ухаживать за больным ребёнком. Мальчик, оказавшись у нас в доме, забился в угол на наружной веранде и тихо хныкал. Когда пришло время ужина, он никак не соглашался войти в дом.
И зачем они только взяли эту зелёную тыкву? — судачили соседи. Только лишние расходы на похороны! Некоторые советовали вернуть его посреднику. Но бабушка и тётя их и слушать не хотели — ребёнок, мол, это ведь дар свыше. Мальчик мочился в постели. Лицо его было отёкшим, он задыхался при ходьбе, короче, казалось, что он не жилец. Сколько ни молили Бога, мальчик не поправлялся. Боялись, что, если так будет продолжаться, он умрёт, и тогда полиция замучит нас, да и свидетельство о смерти могут не дать. Поэтому решили всё же разок обратиться к врачу. Обнаружилась язва двенадцатиперстной кишки. Прошло всего полмесяца, и мальчик так поправился, что его было не узнать…
Живя в таких условиях, поступить в среднюю школу было для меня всё равно что море пешком перейти. Однако, когда я узнал, что мой старший брат, живший с отцом, поступает в среднюю школу, у меня появилась надежда.
В то время религия Тэнри выступала против того, чтобы молодёжь училась. Почему же отец, несмотря на все трудности, всё же послал моего старшего брата учиться в среднюю школу? Возможно, потому, что хорошо помнил, как в его молодые годы ему не давали поступить в военное училище Нумадзу, а ещё это доказывает, что отец не был простым религиозным фанатиком. Учение Тэнри для него было новым знанием, новым мировоззрением, поэтому он и принёс ему в жертву всю свою жизнь, но отец обладал достаточно глубоким умом, чтобы понимать — коль скоро перед детьми открываются врата нового знания, нужно поощрять их движение вперёд. Как бы там ни было, я решил просить у отца дозволения поступить в среднюю школу.
В ту пору отец переселился в большой храм, находившийся к северо-востоку от города Нумадзу. Храм был расположен вблизи железнодорожной линии Токайдо, и в то время это большое здание бросалось в глаза всем проезжающим мимо. Отец построил себе домик на территории храма, но, поскольку он часто отсутствовал по своим миссионерским делам, мать, как и прежде, зарабатывала на жизнь тем, что, глотая пыль, делала туалетную бумагу. Однако теперь, несмотря на тесноту, они жили в отдельном доме, а потому и мать, и братья, сравнивая свою нынешнюю жизнь с тем, как они жили в Нумадзу, почитали себя чуть ли не богачами.
Отец оставил мою слёзную просьбу без ответа. Сказал, что Санкити ему бы этого не простил. И ещё пробормотал, что у него нет средств обучать двоих в средней школе. За всю мою жизнь это был первый и последний раз, когда я о чём-либо попросил отца. Получив отказ, я в полной мере осознал то, что давно уже чувствовал, — никакой он мне не отец. В сумерках я уныло возвращался один по рисовому полю. Сказанные учителем Нисиямой слова словно эхом грохотали между небом и землёй. Не в силах сдержать себя, я разрыдался. Мысль о том, что я не смогу поступить в среднюю школу, была для меня невыносима.
С тех пор я каждый день втихомолку мучительно думал о том, что мне предпринять, чтобы всё же попасть в среднюю школу. Почти со всеми богатыми родственниками у нас были разорваны отношения, но я решил, что единственный для меня выход — обратиться к ним с просьбой. Я разослал страстные, по-детски наивные письма и стал ждать ответа. Откликнулся только один из них. Против моих ожиданий, им оказался морской офицер, служивший в Ёкосуке. Сочувствуя моей целеустремлённости, он предложил выплачивать мне по три йены ежемесячно в течение пяти лет.
Письмо пришло в конце марта. Я был на небесах от счастья, но домашние по-прежнему противились моему поступлению, поскольку трёх йен в месяц могло хватить лишь на плату за обучение. Решив, что, коль скоро я питаю отвращение к рыбному промыслу, будет лучше отдать меня на службу к торговцу мануфактурой, они обратились с просьбами в лавки, расположенные в Нумадзу. Я ходил на "смотрины", устроенные в Мисиме хозяином магазина игрушек, которому понадобился подмастерье. Семья моя, по своему положению и при своей нищете, в самом деле не имела средств оплачивать расходы на учёбу, необходимые помимо платы за уроки. И только моя дорогая тётушка О-Тига старалась меня приободрить и даже смогла уговорить домашних дать мне хотя бы возможность сдавать вступительные экзамены. Если он провалится на экзаменах, убеждала она, то прекратит артачиться и станет рыбаком. Вот так получилось, что я начал сдавать экзамены. Приём заявлений уже давно закончился, но стараниями старшего брата от меня его всё-таки приняли.
Из моих одноклассников по младшей школе экзамен сдавали человек десять. В назначенный день я столкнулся возле приёмной с классным наставником из младшей школы, который пришёл поддержать своих учеников. Сделав удивлённое лицо, он сказал недовольно:
— Как, и ты сдаёшь экзамены? Без всякой подготовки — только напрасно теряешь время!
Начиная со второго семестра шестого класса, эти десять человек трижды в неделю оставались на дополнительные занятия. Я, задумав поступать в среднюю школу, тоже пришёл на первое занятие. И этот самый учитель сказал мне тогда:
— Эти занятия предназначены для тех, кто действительно намерен поступать в среднюю школу. А тебе о поступлении лучше и не мечтать.
Его слова задели меня за живое и заставили покраснеть. А поскольку у меня было только желание поступить, а перспектив осуществить его — никаких, я перестал ходить на дополнительные занятия.
Ученики, готовившиеся к экзаменам, даже в школу являлись все как один в головных уборах и в хакама[14]. По мнению учителя, куда было до них мне, голытьбе, ходившему в школу босиком, с ломтиком батата на обед.
Экзамены закончились до полудня. Результаты должны были объявить вечером. В перерыве между окончанием экзаменов и объявлением результатов мои одноклассники пошли к классному наставнику, жившему неподалёку от средней школы. Наперебой обсуждали вопросы и ответы. Мои отметки в младшей школе были не слишком хороши, но про себя я был уверен, что в классе мне нет равных. Я слишком хорошо знал, что мои плохие отметки объясняются тем, что я не ношу фуражки и хакама. Мои одноклассники хвалились перед учителем своими ответами на экзамене, я же, напротив, уже вовсе не был уверен в себе, понимая, что в средней школе требования куда выше, чем в младшей.
Я не беспокоился о том, что будет, если я провалюсь на экзаменах. И в доме учителя почти не раскрывал рта. Если провалюсь, решил я, то покончу с собой. Когда мы выходили на рыбную ловлю, дядя и все, кто был с ним, обычно, закрепив якорь, засыпали в лодке в ожидании, когда соберётся рыба. В это-то время я тихо спущусь в воду, поднырну к якорю, зацеплюсь за него ногами и через несколько минут захлебнусь — такие мысли бродили у меня в голове. Старший брат, волнуясь, ждал во дворе школы. Результаты объявили только поздно вечером. В тёмном актовом зале, высоко подняв фонарь, громко выкрикивали имена поступивших в порядке набранных баллов. Я и сейчас, вспоминая, волнуюсь не меньше, чем тогда.
Тадзака Синдзабуро
Судзуки Фудзио
Сэридзава Кодзиро
Опасаясь позора, я держался позади столпившихся учеников, но, услышав своё имя, бросился вперёд, пробираясь сквозь толпу и даже позабыв откликнуться. Когда нас, девяносто пять человек, провели по тёмному коридору в аудиторию, я от волнения не чувствовал под собой ног. Пройти третьим номером — такого не мог вообразить ни я, ни классный наставник.
Когда около девяти часов мы с братом вернулись в Ганюдо, тётушка уже всем сказала, что я наверняка провалился и с горя пошёл в дом родителей.
То, что я поступил в среднюю школу, не обрадовало никого. Только я был счастлив. Словно после долгих молений я получил несомненное доказательство того, что Бог и в самом деле существует. Пав ниц перед божницей, я возносил благодарность; страстная мечта воспламеняла меня стать в будущем таким же великим, как князь Ито Хиробуми, помогать бедным и нести всем людям счастье. Я не думал о том, откуда возьмутся деньги на учёбу. Не догадывался, что даже Бог бессилен предоставить мне эти деньги.
После смерти основательницы вероучения приверженцы Тэнри называют каждые десять лет суставом по аналогии с суставами бамбука, поясняя, что каждый сустав пускает новый побег. Очередная десятилетняя годовщина отмечает этап в развитии учения, поэтому и верующие должны встречать этот праздник, удваивая свою веру.
С детских лет я был наслышан о легенде, согласно которой на тридцатилетний юбилей основательницы Бог должен явиться людям. Явившись, Бог прежде всего разделит людей на добрых и злых. Мне внушали, что до этого времени следует перестроить своё сердце. Мой отец отбросил богатство как "прах", невзирая на то что его жена и дети могли умереть с голоду, и отправился распространять учение в Осю и Босю, забираясь в горы Титибу, именно для того, чтобы перестроить своё сердце и подготовиться к тому долгожданному дню, когда явится Бог. Он верил, что к пятидесятилетнему юбилею в Ямато[15], в "священном месте"[16] будет воздвигнут Алтарь Сладчайшей Росы[17], который станет символом того, что Япония — богоизбранная страна, и с небес прольётся нектар бессмертия. Возведение Алтаря Сладчайшей Росы было конечной целью учения.
Как только окончился двадцатилетний юбилей, отец немедленно начал готовиться к встрече тридцатилетия. В связи с этим он, в частности, возобновил попытки построить храм в своей родной деревне — во дворе дедовского дома. Это происходило, когда я учился в пятом классе, но к тому времени интерес к Тэнри в Ганюдо уже угас, веру сохраняли семья деда, три моих дяди да ещё с десяток семей. Отец страстно убеждал деда и своих братьев, что так встречать тридцатилетие негоже, и предлагал вновь отстроить храм с целью воспламенить в деревне веру. Но дед и другие члены семейства не желали второй раз наступать на те же грабли. Они решили прежде получить разрешение в префектуре. На сей раз разрешение было получено неожиданно легко, но при этом обнаружилось, что на строительство храма нет средств.
Дяди, как и большинство верующих, не были людьми зажиточными и, разумеется, оплатить расходы на строительство не могли. Все расходы пали на деда, которому было уже за шестьдесят, но, истратив своё состояние на богоугодные дела, он не располагал свободными средствами. Как-то ночью, собрав верующих, он обратился к ним со следующим скорбным воззванием:
— Мы должны построить новый храм, чтобы достойно встретить пришествие Бога, и сделать это как можно быстрее, пока не истёк срок разрешения. Но чтобы собрать необходимую на строительство сумму, нам придётся вдвое сократить свой рацион.
Поскольку получить землю под храм было немыслимо, дед передвинул свой дом к восточному краю участка, высвободив под храм небольшую площадку на западной стороне. Тогда же куда-то пересадили оставшиеся ещё со старых времён чудесные древние камелии и много других садовых деревьев. Одна из камелий со стволом толщиной в два обхвата каждый год покрывалась целыми охапками цветов, приглашая гнездиться в своих ветвях птиц-белоглазок, и я в детстве любил, постелив траву, играть под её сенью и ловить птиц на клей. Говорили, что ещё раньше к югу от этих камелий существовал лотосовый пруд — я тогда только-только научился ходить, и как-то так случилось, что я упал в пруд, и меня обнаружили уже практически утопшего, и спасли только благодаря Божьей помощи, но в то время, которое сохранила моя память, пруд был уже засыпан и на его месте протянулся низкий многоквартирный дом, крытый тёсом. Под сенью камелий стояла выбеленная дождями небольшая ступа, и после полудня хозяйки из многоквартирного дома сходились к ней, чтобы натолочь к ужину зёрен и посудачить обо всём на свете.
Итак, дом сдвинули к восточному краю и освободили на западе участок, но денег на строительство всё равно не было. Пришлось идти на предложенные дедом лишения. В доме деда не только стали меньше есть, но начали распродавать всё, что можно было обратить в деньги. Дядя — само собой, но и дед вместе с ним выходили и днём и ночью на рыбную ловлю. Бабушка, невзирая на свои шестьдесят, взвалив на себя коромысло, с утра до вечера продавала в Нумадзу рыбу вразнос. Вернувшись из школы, я брал большую деревянную копилку и обходил дома верующих. В мою коробку шли деньги, вырученные от сэкономленной за день еды.
Собирать по три сэна "месячного долга" было тяжело, но насколько горше было каждый день собирать деньги в эту копилку! И однако, в какой бы дом я ни заходил, мне сыпали медные или серебряные монетки, не выражая неудовольствия. Выпадали и неприятные дни, когда деньги опускали молча, сжав зубы. Увы, сколько бы верующие ни сокращали еду, денег набиралось немного, и каждый день вечером, с тяжёлым сердцем пускаясь в путь со своей копилкой, я, несмотря на малый возраст, испытывал серьёзные сомнения: почему вера должна быть обязательно связана с денежными заботами? Нашёлся принявший веру плотник из старых знакомых; прослышав, что у деда строят храм, он пришёл из Той, что в Идзу, и заявил, что готов послужить Богу своим трудом. Этот Ямагути оставил в Той жену и детей и один без всякого вознаграждения работал у деда на строительстве храма в течение двух с половиной лет. Его воодушевлял тот же искренний порыв, который заставлял проповедника, забыв о семье, распространять свою веру по городам и весям. Итак, плотник нашёлся, но всё ещё не на что было купить строительные материалы. Тогда некий Ямамото[18], верующий, когда-то давно работавший в услужении у деда, пожертвовал на строительство храма все свои деньги, накопленные за десять лет работы паромщиком в порту Симидзу. Это кажется невероятным, но вера творит и не такие чудеса.
Однако и этих средств оказалось недостаточно, поэтому плотник Ямагути, стараясь уложиться в имеющуюся сумму, самолично обходил одна за другой лавки, где торговали древесиной, выискивая подешевле тут бревно для столба, там доску для потолка. Верующие нашей деревни, до сих пор как будто дремавшие, воспряли духом и в ветреные дни, когда нельзя было выходить в море, собирались у дедовского дома, чтобы послужить своим трудом благому делу: оттаскивали землю к горе Кацура, перевозили камень из Идзу.
Кажется, в это время вера в деревне разгорелась с новой силой. Я до сих пор помню, как старший брат, только что поступивший в среднюю школу, придя в гости к деду, говорил мне, когда мы шли с ним среди рисовых полей по тропинке, ведущей к реке:
— Тот, кто не учится, никогда не достигнет многого. Священнослужители утверждают, что учиться ни к чему, но отец всё-таки послал меня в среднюю школу. Я не считаю, что коль скоро Бог явится на тридцатилетнюю годовщину, учиться не имеет смысла. Пусть до тридцатилетней годовщины осталось немного, но ведь именно те, кто, как мы, трудятся во славу Божию, получат от Бога воздаяние. Так что учиться в школе не грех. В тридцатилетнюю годовщину явится Бог, а к пятидесятилетию в главном храме будет возведён Алтарь Сладчайшей Росы и Япония станет страной богов. На Башню с небес снизойдёт сладчайшая роса, и испившие от неё исцелятся от всех болезней. Знаешь ли ты, Мицу, что такое сладчайшая роса? Скажу по секрету. Сладчайшая роса белая и сладкая, как молоко…
Как взволновали меня его слова! Значит, когда наступит тридцатая годовщина, мы облечёмся в сияние Бога, но что же будет с нашими друзьями? Мне стало по-настоящему жалко всех неверующих. Вероятно, такие же детски наивные чувства испытывали и дед, и мои дяди.
Итак, в углу двора дедовского дома постепенно поднялся маленький храм, точно муравейник, построенный муравьями. Но для участка в какие-то двадцать пять цубо[19] работа продвигалась очень медленно, растянувшись на два с половиной года. Дед и бабушка буквально надрывались на этой стройке, отдавая ей свою кровь и пот, но пользы от этого было мало, напротив, из-за непомерных усилий однажды пришла беда.
В один из дней, когда наконец стали укладывать на крышу черепицу, бабушка, отдыхая возле строительной площадки в вечерней прохладе, сказала деду:
— Когда выхожу из дома на улицу, всякий раз перед глазами как будто движется какой-то чёрный клубок.
— Бог тебя храни, бабушка! — сказал оказавшийся поблизости плотник Ямагути.
А надо заметить, что в тот день она, как обычно, торговала рыбой вразнос.
— Чем ярче свет, тем чернее делается, да ещё ломота в шею отдаёт… Чернота эта растёт, растёт, пока всё не скрывает тьма, вот что меня тревожит!
С нескрываемым беспокойством она потёрла глаза, глядя вверх на крышу храма.
Ещё месяцем раньше мне поручили каждый вечер разминать бабушке плечи, но, как я ни старался, она продолжала страдать от ломоты в суставах.
— Пора тебе перестать продавать рыбу, — сказал невесело дед, который сам к тому времени начал страдать от невралгии лица. Он не жаловался на боль, но у него пропал аппетит, лицо стало серое, он на глазах худел. Домашние поговаривали, что всё это от переутомления на стройке, и не подозревали, что он болен.
Однажды, когда старший брат пришёл к нам в гости, бабушка попросила его посмотреть ей глаза. Они были мутные, с сильно увеличенными зрачками.
— Дырочки в центре глаз стали слишком большими, — сказал брат. — Если так дело пойдёт, зрению — конец.
Его слова всполошили деда, тётушку О-Тига и плотника Ямагути. Они подбежали к бабушке, повели её на свет, заглядывали по очереди ей в глаза.
— И в самом деле дырки что-то слишком уж большие!
— А у других какие дырки?
Впервые разглядывая друг у друга зрачки, они удивлялись непостижимому чуду человеческого глаза.
— А сейчас ты тоже видишь черноту?
— Как будто что-то крутится под самым носом, но только протяну руку, чернота отступает.
Я беспокойно наблюдал за этим переполохом, а брат — по его словам, он изучал в школе физиологию — настаивал на том, что у бабушки слабеет зрение.
Вскоре после этого бабушка пошла к глазному врачу. До сих пор помню тот вечер. Я только что перешёл тогда в шестой класс. Когда я вернулся из школы, мне сказали, что бабушка в сопровождении тётки из Кацуры ушла к глазнику. Томясь от беспокойства, я поднялся на пологий холм, расположенный на краю деревни, и ждал её возвращения. Поскольку тётка из Кацуры в то время была неверующей, я предположил, что по пути к доктору между ними возникла ссора… Но вот наконец они показались на дороге. Бабушка шла среди пшеничных полей, следуя за тёткой; когда я побежал им навстречу, тётка сразу меня огорошила:
— Есть вероятность, что бабушка ослепнет.
Бабушка шла подняв голову, глядя вдаль, в ней не было заметно неуверенности и беспокойства, но тётка продолжала гневно:
— Батюшка твой подался в святые, вот и получили! Сегодня же заберу бабушку к себе в Кацуру, ей уход нужен.
У меня сердце горестно сжалось, но не столько от того, что бабушка может ослепнуть, сколько при мысли, что она уйдёт от нас в Кацуру. У деда с бабушкой в доме жили дядя Санкити с женой и двумя детьми — мальчиком, младше меня на три года, и девочкой, ещё младше, но я жил под сенью бабушкиной любви. Вернувшись, бабушка присела на ступеньку и некоторое время молчала, не входя в дом.
— Из-за вечного недоедания и переутомления, может быть, теперь уже поздно! — сказала тётка деду, дяде Санкити и дяде Тёсити, всем своим тоном показывая, что её долготерпению пришёл конец; после чего, продолжая голосить, сообщила о результатах обследования. Тётя О-Тига отряхнула пыль с подола бабушкиного кимоно и собралась вести её в дом, но тётка не унималась:
— В таком состоянии посылать в Нумадзу продавать рыбу! Встреть я её там, я бы сгорела от стыда! Это безобразие, как бы вы ни обеднели!.. — Громко причитая, она заявила, что уведёт бабушку с собой в Кацуру, чтобы поместить в лечебницу.
И в самом деле, у бабушки не было никакой возможности передохнуть: всё, что она зарабатывала, разнося рыбу — одна йена, самое большее полторы йены в день, — шло на черепицу храма, на стены храма. Глубоко верующая бабушка, которая, радуясь, не уставала повторять, что теперь, когда осуществилась давняя мечта и получено разрешение от властей, надо побыстрее завершить строительство, чтобы иметь возможность совершать богослужение в дневное время, бабушка не могла поверить, что это самое строительство стало причиной её слепоты. Поэтому она отвергла предложение тётки.
— С годами у человека подкашиваются ноги, — сказала она, — и тело мало-помалу приходит в негодность, поэтому старухе обращаться к врачу — только напрасно транжирить деньги.
На что тётка сердито:
— Дедушка тоже выглядит неважно, уж не болен ли он чем? Бог Богом, но не мешает и ему обратиться к врачу. Запустите болезнь, потом будет поздно.
После чего, утерев слёзы и даже не притронувшись к ужину, специально для неё приготовленному, она вернулась в дом своего мужа.
В ту пору, видимо, и дед уже понимал, что серьёзно болен. Как только выдавалась свободная минута, он, обмотав щёки полотенцем, садился на берегу Каногавы и смотрел в сторону устья. Я много раз с любопытством наблюдал за сидящим дедом. Вероятно, ему было легче переносить невралгическую боль, глядя с речного берега на морской простор. Если бы он вдруг прилёг отдохнуть у храма во время строительных работ, это наверняка встревожило бы верующих, но здесь, удалившись на лоно природы, в тишине и покое, он втайне от всех всматривался в своё сердце, каялся перед Богом и молил о помощи.
Той же осенью дед слёг. Врач, определив, что у него невралгия лица, подивился силе духа, с какой он до сих пор переносил сильнейшую боль. Стены храма были ещё только начерно оштукатурены. Несколько раз приезжал знаменитый проповедник из главного храма, произносил увещевания, обращался к Богу с молитвами о помощи, но улучшения не наступало.
Бабушка по-прежнему скрывала, как её беспокоят глаза, но уже не выходила продавать рыбу, да и дома едва волочила ноги. Пока могла двигаться, она старалась помочь по дому, но ноги её не слушались, тогда, хватаясь за столб, она смеялась: "Какая я стала разиня!" Смотреть на неё со стороны было мучительно больно.
Отец в это время находился в Корее с длительной проповеднической миссией. Его торопили с возвращением.
Когда отец вернулся, дед уже был в тяжёлом состоянии. Отец, как это принято в Тэнри, произносил различные увещевания, доискиваясь до корня болезни. Но дед сказал, слушая его речи:
— Ну вот, я каялся, просил у Бога вспомоществования, но во всём этом уже нет никакого толку. Пора мне "начинать заново" (умереть). Видно, я не смог хорошенько разобраться в вере, поэтому Бог и судил призвать меня на новый путь. Вот только лежит на мне вина, что не успел я построить храм.
Вероятно, дед, давно уже втайне боровшийся с болезнью, постоянно призывал в своё сердце Бога, но в конце концов обнаружил, что нет в нём веры. Горько думать, что испытывал в эти минуты дед, который, следуя по дороге, проложенной старшим сыном, всё отринул, стал наг, но в чём его вера, так и не постиг.
Затем дед обратился к бабушке:
— Твои глаза перестали видеть не оттого, что в твоём сердце гнездится заблуждение. Это я в глубине сердца усомнился в Боге, моё сердце помутилось, а потому, как темнеет зеркало, потемнело у тебя в глазах. Нет мне прощения.
Однако, хотя зрение у бабушки постепенно слабело, душа её прояснилась, вера её крепла. Она сохраняла глубокое убеждение, что подобно тому, как по воле Бога вслед за ночью наступает день, так же и её померкшему взору Бог обязательно дарует свет. Это придавало бодрости отцу и дядям. Влезая в долги, они торопили стройку, надеясь завершить её прежде, чем дед "начнёт заново". Однажды вечером после богослужения верующие, как обычно, начали молить Бога об исцелении деда, но бабушка попросила их остановиться.
— Не следует просить Бога понапрасну, — сказала она мужественно.
В ту же ночь дед скончался шестидесяти пяти лет от роду. Бабушка к этому времени уже совсем потеряла зрение, но никому не жаловалась. Это всё происходило осенью, когда я учился в шестом классе. Оглядываясь назад, я понимаю: тот, кто не принёс щедрой жертвы, например не построил храм, пусть маленький, но приносящий людям помощь, не будет принят Богом.
Весной следующего года я поступил в среднюю школу. Из трёх йен, которые мне ежемесячно выплачивал родственник, две йены пятьдесят сэн шли на оплату занятий, двадцать сэн вносились в общество школьной дружбы, так что на прочие расходы, связанные с учёбой, оставалось тридцать сэн. Никто не дал мне денег на то, чтобы приобрести ботинки, летнее платье, фуражку, учебники и прочие вещи, необходимые для поступившего в школу. Дядя Санкити сильно нуждался, недавно потратившись на циновки для храма. Тётушка О-Тига тайком отнесла в ломбард кимоно и, выручив десять йен, оплатила все расходы, связанные с моим поступлением. Тётушка О-Тига, которую я называл своей старшей сестрой, стала моим вторым благодетелем. Хотя бы потому, что она своим примером научила меня красоте смирения. И именно тётушка надоумила меня, прежде чем сдавать экзамен, обратиться в письме с просьбой к родственнику, служащему в военном флоте. В то время, когда ещё не было электричества, она при свете тусклой лампы каждый вечер усердно ткала на ручном ткацком станке. Мастерица во всём, за что бы ни бралась, она ткала, прибегая к разнообразным ухищрениям, и полосатую ткань, и узорную. Пристроившись у её станка, слушая, как стучит бёрдо, я делал первые шаги в изучении английского языка.
Но как только я начал ходить в среднюю школу, появились злоязычные люди, распускавшие разного рода сплетни, что, мол, на "окраине" (так прозвали дом деда) припрятывали денежки, изображали из себя нищих, да таких, что дальше некуда, а на самом деле, как видно, кое-что там водилось… Некоторые верующие, когда я обходил их с ящиком для пожертвований, уже не так охотно опускали свои медяки. Должно быть, они полагали, что храм был частной собственностью моей семьи.
Как бы то ни было, в конце того лета храм после двух с половиной лет работ был завершён. Он вобрал в себя пот и кровь моих бабушки и деда, в него вложил свою душу плотник Ямагути. По случаю нисхождения Бога пышно отпраздновали официальное открытие храма. В это время даже у бабушки, всегда сохранявшей спокойствие, из невидящих глаз потекли до сих пор сдерживаемые слёзы.
— Столько лет я ждала этой минуты, — сказала она мне, — но как подумаю, что ради этого пришлось пожертвовать своими глазами, становится жаль.
Истинный смысл этих слов дошёл до меня много позже, когда я однажды слушал католическую проповедь…
Храм существовал независимо от нашего дома, вёл свою бухгалтерию, приношения Богу поступали в доход храма, на каждые пять дней из числа верующих назначался дежурный, который устраивал богослужения, но храм и наш дом имели общую веранду и были разделены лишь раздвижной перегородкой, поэтому люди, приходившие в храм на поклонение издалека, проповедники из других храмов все шли к нам, и всех нужно было устроить и накормить. Это наверняка ложилось тяжёлым бременем на семейный бюджет, но бабушка приободряла тётушку О-Тига: "Бог всех привечает, и мы должны с радостью всех принимать", — готовила на всех еду, стелила постель тем, кто оставался на ночь. Из-за этого часто случалось, что мы ложились спать без ужина и, за неимением спальных принадлежностей, укладывались по нескольку человек на одном матрасе. Я помалкивал, но был очень этим недоволен. Мол, почему мы должны страдать из-за всех этих паломников и проповедников, могли бы они и пораньше уйти…
При таком положении дел ни бабушка, ни тётушка не могли обеспечить моих расходов в школе. Тридцати сэн в месяц, как бы я ни экономил, было недостаточно. Я неоднократно подумывал о том, чтобы обратиться за помощью к зажиточным родственникам, но знал, что негоже, даже сжав зубы, преклонять голову перед людьми, презирающими нас за нашу веру. Мне казалось, что тем самым я бы предал Бога, да и как я мог довериться людям, гнушающимся Бога! Таким образом, не оставалось ничего другого, как искать дополнительный заработок. Никакой подсобной работы в рыбацкой деревне не было, но деревенские женщины, молодые и старые, подрабатывали в то время тем, что вручную красиво подшивали края платков. Тётушка также в свободную минуту натягивала на специальной подставке белый платок — впрочем, сейчас я понимаю, что это были предназначенные на экспорт полотняные скатерти и столовые салфетки, — и аккуратно подшивала их по краю каким-нибудь определённым узором.
Чтобы тётушка могла сосредоточиться на этой работе, бабушка взяла на себя приготовление еды и уборку дома. Удивительно, каким образом ей, потерявшей зрение, удавалось везде поспевать! У неё была сильно развита интуиция, к тому же она всегда отличалась необыкновенно цепкой памятью и, однажды услышав, запоминала самые сложные цифры, но сама-то она говорила, готовя на очаге кашу из риса и зёрен, что это Бог приходит ей на помощь. Так или иначе, а мне, чтобы иметь деньги на учёбу, не оставалось ничего другого, как делать то же, что делала тётка…
Учащийся первого класса средней школы, белоручка, вооружившись иглой, я усердно подшивал края платков, выполняя работу, которая не каждой девушке по плечу, — вспоминаю об этом сейчас, и не верится. Руки дрожат. Белое полотно легко пачкается. Швы никак не хотят сходиться. Каждый вечер после окончания богослужения и до полуночи, опустив пониже лампу в десять свечей, которая, к счастью, появилась у нас к тому времени, сидя рядом с тётушкой, я без устали сновал иглой. В результате за месяц я зарабатывал одну йену, самое большее одну йену и семьдесят сэн. Но меня не оставляла тревога, смогу ли я продолжать учёбу в школе, если и дальше буду вынужден постоянно заниматься этой работой (благодаря полученным тогда навыкам я до сих пор, не прибегая к посторонней помощи, могу заштопать прореху в одежде).
Бог всегда приходит на помощь. Великий Бог, который явится на тридцатую годовщину и преобразит мир, не может оставить меня в беде, о чём бы я его ни просил, он обязательно всё исполнит. Разве не достаточно красноречивы мои молитвы?.. Если бы не сила моей веры, я бы, наверное, умер тогда от мучившего меня беспокойства за своё будущее.
После окончания первого семестра были объявлены результаты. Я оказался лучшим учеником в четвёртой группе. В средней школе большинство учеников были из города, а у таких, как я, детей рыбаков не было дома ни словарей, ни справочников, да и мыслить самостоятельно мы ещё не умели; за исключением английского языка, нам приходилось как можно больше схватывать в школе, запоминая наизусть то, что учитель говорил в аудитории. Поскольку всё свободное время у меня уходило на работу, я даже не мечтал о хороших результатах, поэтому то, что меня назвали лучшим, удивило меня самого. Наверное, Бог пришёл-таки мне на помощь. По существовавшей тогда системе поощрения учащихся лучшие ученики, начиная со второго года, освобождались от платы за учёбу, поэтому у меня появилась надежда, если всё сложится удачно, в будущем удостоиться такой привилегии.
Имея в месяц три йены на расходы, я смогу обойтись без женского рукоделия!
При этой мысли передо мной открывалось светлое будущее. Когда я поступил в школу, мне не пришлось тратиться на головной убор, поскольку как раз в то время, выбирая тряпьё из бумажного хлама, купленного для переработки, мать нашла поношенную фуражку, которая и досталась мне. Когда я её выстирал с мылом, она села и стала мне мала, поэтому мне пришлось подрезать её сзади. Ботинки были куплены по дешёвке, и в дождливые дни вода в них не то что просачивалась, она в них вливалась, ноги сводило от холода, но меня грели мечты о том, как с Божьей помощью я стану отличником и смогу купить себе и фуражку, и ботинки.
Во втором семестре я также показал лучшие результаты. И таким образом, в следующем классе стал стипендиатом. Из тех трёх йен, которые мне ежемесячно высылал морской офицер, двадцать сэн, как уже говорилось, шло в общество школьной дружбы, так что в моём распоряжении оставалось две йены восемьдесят сэн, и хотя часть этих денег приходилось тратить на одежду, я всё равно чувствовал себя богачом. Тётушка была за меня рада, бабушка тоже. Сказав, что всё это с Божьей помощью, она заставила меня купить дешёвых сластей, которые, предварительно посвятив Богу, раздала собравшимся верующим.
Если бы не беда, случившаяся в дядиной семье, я был бы счастливейшим из учеников, ибо, несмотря на свои скудные ресурсы, оставался стипендиатом до самого выпуска и не знал ни в чём нужды. Но на второй год моей учёбы, летом, у тётушки О-Тига во время четвёртой беременности случились тяжёлые роды, новорождённый умер, а тётушка, так и не оправившись после родов, скончалась весной следующего года тридцати трёх лет. Я переживал её смерть, как потерю своей матери. Я разом лишился поддержки и сострадания…
Бабушкиным глазам изредка возвращалась способность видеть, тогда она вдруг начинала звать нас:
— Эй, все идите сюда, покажите мне свои лица!
Внуки и жившие в задней части дома дяди сбегались к бабушке, и она, должно быть и впрямь на минуту прозрев, сияя, разглядывала одно лицо за другим, уделяя каждому по нескольку слов: "Как ты вырос!" или: "Ты плохо выглядишь, что-то у тебя не в порядке!" — но зрение возвращалось лишь на считанные минуты, после чего занавес опускался. Она говорила: "Ну, довольно, идите!" — и её лицо накрывала скорбная тень. Не знаю, как с точки зрения медицины объяснялся тот факт, что ей на короткое время, точно луч света, возвращалось зрение, но сама бабушка и все вокруг были убеждены, что на то есть таинственная воля Бога. Мол, если бы все окружающие, укрепив сердце, жили в соответствии с помыслом Божиим, у бабушки разверзлись бы очи и ночь превратилась в день. Всё это, без сомнения, способствовало пробуждению веры в окружающих. Сколько раз тётушка обращалась к Богу с просьбой передать её глаза бабушке! Но после тётушкиной смерти и в бабушкины глаза, кажется, перестал проникать свет, она уже не подзывала, как прежде, внуков. Иногда я видел, как она, сидя у очага, рассеянно подносила к лицу ладонь и разглядывала пальцы, но всякий раз, застав её за этим занятием, я застывал неподвижно, боясь пошевелиться.
— Никакая вера не спасёт от такой беды.
Так люди говорили о тётушкиной смерти, те же сомнения, видимо, смущали и приверженцев учения. Бабушка старалась их приободрить:
— "Сустав" перед тридцатой годовщиной — период скорби, поэтому нам нельзя впадать в уныние.
А вот поведение моего отца, пришедшего на ежемесячный праздник, с точки зрения веры было образцовым, хотя мне оно показалось тогда бессердечным. Вместо того чтобы скорбеть о смерти тётушки, он рассуждал о суровости божественного Провидения. Я был свидетелем того, какие тяжёлые душевные муки испытывала тётушка на протяжении полугода со времени её родов и до её смерти, и с горечью думал о том, как на верующего человека могли обрушиться такие беды?.. Тётушка жестоко терзала себя, желая очистить свою душу. Не противоречат ли Божьим заповедям мои помыслы? — задавалась она вопросом. — Не было ли в том, что я делала, чего-то такого, что шло против воли Божьей? Проповедники безжалостно бичевали эту слабую, израненную душу. Отдав Богу всё, даже то немногое, что осталось у неё из одежды, тётушка продемонстрировала Богу, что готова стряхнуть с себя присущую людям "осьмицу праха". Но восстановить здоровья так и не смогла.
— Я уж не знаю, в чём бы я ещё могла покаяться… Вот если бы ещё хоть раз выйти на берег моря…
Так она мне говорила. И не в те ли часы, когда я со стороны наблюдал за её духовным подвигом, во мне впервые зародились ростки сомнения в религиозной вере?
Суть всякой веры в том, чтобы, отвергнув счастье в дольнем мире, обрести счастье на небесах. Но учение Тэнри, как я смутно тогда чувствовал, призывает жертвовать счастьем в дольнем мире ради того, чтобы обрести иного рода блаженство в этом же самом дольнем мире, поэтому, не видя в бедах, обрушившихся на нашу семью, ни малейшего проблеска какого-либо иного блаженства, я начал испытывать сомнения.
Через год после смерти тётушки дядя вторично женился. Моя новая тётка привела с собой восьмилетнего сына. Не имея веры и будучи характера вспыльчивого, она ворвалась в дом как буря. Все в нашей семье, начиная с бабушки, были людьми добросердечными, можно сказать духовной аристократией, а новая тётка, человек жестокосердый, принадлежала к духовным плебеям; она презирала религию, отказывалась даже напоить чаем собравшихся в храме, поэтому в доме беспрестанно бушевал невидимый шторм. Оказавшись под гнётом обстоятельств, я с моим самомнением порой впадал в отчаяние. Воздержусь описывать случавшиеся тогда безобразные сцены, но я всегда терпел до последнего, напоминая себе, что среди людей есть аристократы и плебеи духа. Сжав зубы, я старался, что бы ни случилось, оставаться среди первых.
Не прошло и трёх месяцев после появления у нас в доме новой тётки, как я простудился и подхватил сухой плеврит.
Настал мой черёд претерпевать несчастья. Страх охватил меня и окружающих. Злой рок даёт всходы, ибо приближается тридцатая годовщина, но что бы ни случилось, следует готовить себя к достойной встрече великого торжества. Так меня увещевали проповедники из главного храма, требуя покаяться. Однако, насколько помню, по молодости лет и по своему душевному складу я не слишком понимал, в чём мне каяться перед Богом. Слишком проста была жизнь бедного деревенского школьника. Что же касается моих помыслов, то, за исключением неприязни к новой тётке, они, по сути, были чрезвычайно чисты — получить образование, стать выдающимся человеком, приносить пользу бедным. Каяться было не в чем, поэтому я постоянно пасовал под натиском проповедников.
— Стремление учиться достойно всяческого порицания! — в один голос талдычили они. — Если найдёшь в себе мужество бросить учёбу, если отвергнешь себя и начнёшь "источать благоухание" (проповедовать), болезнь немедленно тебя оставит. Недаром предостерегала основательница: "Мудреца Бог спасает в последнюю очередь", ибо тот, кто учится и стремится к славе, полагаясь на ум, забывает о вере. Милосердие Божье призывает тебя бросить школу.
Несмотря на то что и меня самого эта проблема сильно мучила, я не мог подчиниться их увещеваниям. Моё желание во что бы то ни стало продолжать учёбу было столь же сильным, как инстинкт жизни, поэтому я, никого не слушая, пришёл к выводу, что Бог не может не одобрять то, к чему я стремлюсь. К тому же мой старший брат, окончив тогда среднюю школу, поступил в Первый лицей[20], и я не мог понять, руководствуясь какими соображениями, Бог не позволяет мне того, что позволил моему брату.
Если уж нужно было каяться, я готов был признать свою вину в том, что не мог смириться с буйным характером новой тётки и постоянно нарывался на ссоры. Я допускал, что в моём стремлении защитить трёх детей, оставленных тётушкой О-Тига, просматривается семейная предвзятость. Следовало отвечать непротивлением на грубость новой тётки, быть всем довольным и препоручить себя воле Божьей. Но я оказался на это не способен, вот меня и свалил плеврит. Примерно так я рассуждал, пытаясь объяснить причину моей болезни.
Но как-то раз меня внезапно поразила следующая мысль. Все дети моих дядей стали рыбаками, и только я один из всех пошёл в среднюю школу — не в этом ли моя вина? Я пришёл в ужас. Ведь именно из-за того, что мой отец примкнул к учению Тэнри, дядям пришлось стать рыбаками, из-за того же самого пришлось стать рыбаками их детям. Как же постыдно, как несправедливо получилось, что я один занимаю особое, привилегированное положение! А купленный Сойти? Этот мальчик стал рыбаком вместо меня! Что до старшего брата, то он с малых лет был удалён от рыбацкой деревни, а меня дядя растил в надежде, что я стану рыбаком. Я предал дядю — вот в чём моя вина!
Невозможно вообразить, как сильно угнетали меня эти мысли. Насколько всё было бы проще, пойди я в рыбаки! Правда, я был подвержен морской болезни… Когда во время летних каникул мы выходили в море, стоило нам покинуть устье реки, как меня начинало страшно мутить, я умирал от качки, и нам приходилось поворачивать назад. Мне говорили, что я скоро привыкну, но я так и не смог привыкнуть к морской болезни, и даже дядя, кажется, смирился с тем, что мне не быть рыбаком. Я столь сильно страдал от всех этих рассуждений и от своей вины, что стал вполне серьёзно подумывать о самоубийстве и не раз с этой мыслью взбирался на скалу Фудо вблизи устья реки Каногавы. Прямо под скалой стояла синяя вода, достаточно спрыгнуть вниз, и меня немедленно поглотит пучина. Но со скалы Фудо по ту сторону реки над купами вековых сосен открывался такой красивый вид на Фудзияму! Как я себя ни настраивал, я не смог броситься вниз. Наверное, просто трусил.
В конце концов я решил просто не обращать внимания на плеврит. Соответственно, не прислушиваться к словам проповедников. И не пропускать ни одного дня занятий в школе. Во-первых, потому, что я был уже слишком взрослым, чтобы позволить себе отлёживаться дома, лодырничать и праздно слоняться, мозоля всем глаза. Но ещё и потому, что мне хотелось бросить вызов проповедникам. Вы убеждаете меня уйти из школы, так вот же, я буду ходить на занятия, пока не свалюсь и не умру. Я едва не совершил самоубийство, поэтому ничто не привязывает меня к жизни. Я не знаю, в чём состоит истинная воля Бога, но самонадеянно утверждать, что Богу угодно именно это, да ещё и принуждать поступать соответственно, не значит ли совершать большой грех? Лучше уж я на собственной шкуре испытаю, в чём состоит истинная воля Бога! Мои мысли были не лишены мелодраматизма.
Я обращался к врачу только первые две недели. Врач тоже посоветовал некоторое время отдохнуть от занятий. Но я не стал принимать прописанные лекарства. Не из презрения к медицине, просто не было денег. К тому же с малых лет я привык, будь то температура, будь то кровавый понос, выбирать что-нибудь на авось из медицинской сумки, забытой у нас бродячим лекарем из Фудзи. Короче говоря, к своей болезни я относился крайне легкомысленно.
Между тем плеврит достаточно серьёзное заболевание, и, в отличие от поноса и простуды, бывают дни, когда причиняемые им мучения становятся просто невыносимы. Я пытался посещать занятия по физкультуре и военным искусствам, но у меня темнело в глазах, и я терял сознание. Когда в школе не было занятий, я шёл на берег и проводил там время, глядя на море. В эти часы все заботы покидали меня, я сливался с морским простором и, если было тепло, засыпал прямо на прибрежном песке — так мало у меня было сил. Удивительно, что при таком пренебрежении к своему здоровью я остался жив.
В это время к учению Тэнри примкнул профессор права по имени Хироикэ Сэнкуро. Это расценивалось в Тэнри как важное событие. Профессор, разъезжая по храмам, выступал с лекциями. Он посетил и храм отца. Я пошёл послушать его проповедь. Оказалось, что выступление профессора было посвящено не вопросам веры, а большой войне, идущей в Европе. Миссионеры, с такой страстью принуждавшие меня бросить учёбу в средней школе, с интересом, даже с благоговением слушали лекцию профессора Хироикэ только потому, что он был профессор, не подвергая сомнению глубину его веры. Это было непостижимо. Я едва сдерживался, чтобы не рассмеяться им в лицо.
До сих пор мой отец ни разу не призывал меня бросить школу. Хотя он сообщил мне, что его упрекали за это другие проповедники. Вероятно, это заставляло его сильно страдать, поскольку, отправив своего старшего сына учиться в Токио, он не переставал с почтением относиться к мнению высших иерархов о вреде образования. Когда же он попросил высказаться об этом профессора Хироикэ, тот усмехнулся и сказал:
— Старший сын мой учится в Императорском университете[21], а старшая дочь — в Отя-но мидзу[22].
Говоря после этого с отцом, я понял, что слова профессора его успокоили.
Как бы там ни было, я не умер и без пропусков окончил среднюю школу, точно вышел из битвы победителем. Забавно, что в аттестате значилось: телосложение, здоровье, воля — крепкие; вряд ли преподаватели подозревали, что я не пропускаю занятий только потому, что моя семья слишком бедна, чтобы позволить мне отдыхать дома лёжа на боку.
Кажется, в этом или в следующем году праздновали долгожданную "тридцатую годовщину". И что же? Несмотря на все упования, Бог так и не обнаружил себя. Для меня это был первый шаг к потере доверия к Богу, но у отца и других верующих уже было наготове новое толкование. Насколько я понимаю, теперь они считали, что явление Бога будет заключаться в том, что вслед за основательницей учения придёт тот, кому так же, как и ей, будет дано божественное откровение, он и укажет людям путь к спасению. В итоге учение Тэнри стало восприниматься людьми всего лишь как ещё одна школа синтоизма. Я и сейчас думаю, что произошла какая-то досадная ошибка… Несмотря ни на что, Тэнри остаётся одной из прекраснейших религий, рождённых в Японии. Но меня в те годы отторгал тот первоначальный, живой образ, который, как всё живое, имеет любая религия в период своего быстрого расцвета. В ту пору я не был ещё достаточно умён, чтобы воспринимать религию в её развитии. Я успокоился, осудив, опираясь на весьма поверхностные рассуждения, всё то в вероучении, что вызывало у меня непонимание и удивление. В этом смысле не я потерял доверие к богам[23]. Настал день, когда боги от меня отвернулись и ум мой развратился.
3
В это время мне начал открываться новый мир, отличающийся от мира Бога. Шёл четвёртый год моей учёбы в средней школе. В Ганюдо произошла своего рода "промышленная революция". До сих пор на лов отправлялись, дождавшись сезона, когда рыба заходила в залив Суруга. Методы ловли были допотопными и передавались издревле от поколения к поколению в неизменном виде. В море выходили на маленьких судёнышках в две-три пары вёсел. Для приманки рыбы использовали факелы, сделанные из соснового корня. Когда в залив изредка заходил полосатый марлин, к концу длинного дубового шеста крепили гарпун и бросали его, протыкая рыбину. Чуть только начинал дуть сильный западный ветер, работу прекращали, дожидаясь, пока море утихнет. Жизнь полностью подчинялась природе.
Но вот неожиданно появились большие моторные катера, поднимавшиеся вверх по реке Каногаве в сторону Нумадзу. Моторные катера не ждали, когда приплывёт рыба, в поисках нерестилищ они доходили до самых Семи островов Идзу, и там начинался лов. Западный ветер был им совершенно не страшен. Слухи будоражили рыбаков Ганюдо. Моторный катер, тяжело гружённый рыбой, проследовал по Каногаве в сторону Яидзу. Что ни катер, то большой улов. В результате цены на рыбу в Нумадзу упали. Всё шло к тому, что рыбакам Ганюдо надо обзаводиться моторными катерами, если они хотят выжить. Деревня пришла в смятение.
Мало того, что приобрести моторный катер было нелёгким делом с экономической точки зрения, консервативные по своей натуре рыбаки не знали, как управлять мотором и как находить районы для промысла, а потому пребывали в нерешительности. Дядя Санкити и дядя Тёсити совещались, не купить ли им моторный катер в складчину на всю семью, и, уповая получить указание от Бога, совершили просительный обряд. Они получили так называемое "посвящение веера". Следуя ему, дяди выбрали трёх молодых людей и в течение трёх месяцев посылали их в Яидзу изучать вождение и районы промысла. Три молодых человека доложили им вкратце всё, что им удалось узнать о ведении рыбной ловли на моторных катерах. Тогда только родственники, разделив на всех кредит, приобрели в складчину подержанный моторный катер и — это было осенью моего пятого года обучения в средней школе — для первого раза отправились на лов к острову Хатидзё. Вместо факелов использовали ацетиленовый газ и, выходя в море, брали с собой много льда. Результатов их экспедиции вся деревня ждала, дрожа от нетерпения. На второй день после отплытия, выловив скумбрии столько, что под её тяжестью катер едва не затонул, они вернулись со стороны устья, вывесив флаг, означающий богатый улов. Деревня забурлила. Экспедиция послужила толчком к постепенному переводу рыболовного промысла на моторные катера. Приобретение моторных катеров, будучи крайней необходимостью, способствовало зарождению в деревне духа солидарности. Изгнав демона мелочного индивидуализма, рыбаки, скооперировавшись, не только смогли приобрести моторные катера, но, организовав взаимный обмен информацией о местах промысла и погоде, в конце концов пришли к созданию единого рыбного рынка, объединили деревенских рыбаков в профсоюз и — опуская всевозможные перипетии — добились того, что разрушили существовавшую доселе дурную практику, позволявшую торговцам рыбой эксплуатировать их, назначая цены по своему усмотрению.
Когда мои дяди первыми приобретали моторный катер и когда организовывали рыбный рынок, ко мне, как учащемуся средней школы и, следовательно, человеку учёному, часто обращались за советом, и я имел наглость высказывать им своё мнение, но и я в свою очередь, наблюдая, как меняются средства производства в деревне, как меняется весь жизненный уклад, в полной мере осознал величие человеческих возможностей, и, может быть, это стало одной из отдалённых причин того, что много позже, учась в университете, я решил специализироваться по экономике.
Люди впервые осознали величие своих возможностей в тот момент, когда решились бросить вызов Богу. Именно это воодушевляло эпоху Возрождения, но эпоха Возрождения бывает и в истории отдельного человека. Может ли человек возвыситься настолько, чтобы почувствовать себя Богом? Может ли воссоздать идею Бога внутри себя? Вот дилемма всей моей жизни…
На четвёртом году учёбы в средней школе я повстречал своего третьего благодетеля. Это был молодой учитель черчения, который перевёлся в нашу школу, когда я был в третьем классе. Я называю его своим благодетелем, потому что он дал толчок к моему духовному пробуждению. Никогда прежде мне не доводилось бывать в домах учителей. И вот на четвёртом году учёбы впервые учитель Маэда пригласил меня, и я пришёл к нему в гости. У себя дома Маэда не был учителем черчения, это был учитель, открывший мне глаза на смысл человеческой жизни. Он сказал, что совсем недавно окончил Школу изящных искусств. С юношеским оптимизмом Маэда составил для себя на всю последующую жизнь план исследования, посвящённого цвету (результаты этого двадцатипятилетнего труда, как я слышал, должны быть в скором времени опубликованы). Его кабинет был завален книгами и художественными альбомами, и он давал мне их с присущей ему щедростью.
Два года обучаясь в средней школе, я не был ревностным читателем. Да и не мог им быть из-за отсутствия у меня книг. Как дитя природы, я вёл дикую жизнь на реке и на море, ничем не отличаясь от других детей рыбаков. На третий год во дворе школы построили мемориальное здание в память об августейшем посещении императора Тайсё[24], одну комнату в котором отвели под библиотеку, и я каждый день после окончания занятий засиживался там допоздна, читая всё без разбора, так что в конце концов прочёл всё то немногое, что там имелось. Но в этой библиотеке совсем не было художественной литературы, поэтому впервые я познакомился с ней по книгам Маэды. Я брал у него книги одну за другой. Понимал я прочитанное или не понимал, не важно — я чувствовал, что оно как бы впитывается в меня. Каждый месяц я брал у него и с удовольствием читал от корки до корки журналы "Хототогису"[25] и "Сиракаба"[26].
Учитель показывал мне много репродукций знаменитых картин, давал пояснения и очень увлекательно рассказывал о французских художниках-импрессионистах. Я был в то время болен, порой испытывал сильные душевные страдания, поэтому общение с учителем приносило мне гораздо больше, чем он мог предполагать. Благодаря ему у меня, можно сказать, открылись глаза на искусство. К тому же я осознал, что кроме Японии есть и другие страны и что замечательная культура существует не в одной только Японии. Во мне уже тогда смутно зародилась дерзкая мечта когда-нибудь побывать во Франции.
Вероятно, и Маэда в свои ученические годы был беден.
Он рассказывал, что, посещая занятия в Школе изящных искусств, питался в основном выжимками от тофу[27]. В эти выжимки он бросал немного рисовых зёрен. И с какой радостью обнаружил, что, если выжимки сдабривать уксусом, после еды не будет изжоги! Он снимал комнату напротив дома, где жил Мори Огай[28], и, не желая уступать ему в своём усердии к учёбе, решил не ложиться до тех пор, пока у того в кабинете горит свет. Но свет не гас до часу, а то и до двух ночи, и в конце концов он вынужден был признать себя побеждённым. После столь усердных занятий, после стольких лишений, окончив Школу изящных искусств, он осознал, что у него нет таланта к живописи, пошёл преподавать в среднюю школу, а теперь вынашивал мечту посвятить свою жизнь исследованию цвета…
Исполненные энтузиазма рассказы учителя меня, живущего в бедности, сильно будоражили и воодушевляли. Во время моих визитов учитель каждый раз просил свою молодую жену приготовить что-нибудь посытнее. Наверное, он не мог спокойно видеть, как я истощён. Именно у него я впервые попробовал телятины и курятины. На пятом году учёбы, когда был общий настрой, сговорившись с учащимися четвёртых классов, устроить забастовку, он как-то вечером подозвал меня и резко отрицательно высказался об этом. Не желая огорчать учителя, я заранее предупредил зачинщиков, что отказываюсь от участия в забастовке.
Когда я благополучно окончил среднюю школу, меня захватила безрассудная мечта поступить в Первый лицей. Я легкомысленно полагал, что раз там учится мой брат, то и я, поступив, сумею как-нибудь свести концы с концами. Но деньги на учёбу брата, пятнадцать йен ежемесячно, давал тот самый морской офицер, который выплачивал мне три йены в месяц, большего он уже не мог себе позволить. Таким образом, моя мечта поехать в Токио учиться оказалась неосуществимой.
Прислушавшись к совету директора нашей средней школы, я стал работать замещающим преподавателем в мужском отделении младшей школы города Нумадзу. С директором нашей школы у меня за время учёбы не было никаких личных контактов, но, по-видимому, он, зная о моих стеснённых обстоятельствах, заключил, что мне будет трудно продолжать обучение, и решил устроить меня преподавать в младшей школе. Он убеждал меня в важности этой работы, сетовал на то, что туда идут, как правило, выпускники с посредственными результатами, и постарался утешить меня тем доводом, что сеять просвещение в столь неприметном месте — вполне достойное для мужчины занятие.
Но мне с ранних лет глубоко запало в душу то, как преподавал нам в той младшей школе учитель Нисияма.
Мне положили месячное жалованье — девять йен. "Другие получают восемь, — сказал мне старый директор школы, когда я вручил ему приказ о назначении, — но поскольку вас рекомендовал директор средней школы, являющийся председателем уездного педагогического общества, к тому же учитывая ваши успехи, мы назначили вам девять йен". Прозвучало это не слишком искренне. Но я был тогда не настолько искушён в житейских делах, чтобы проверять у других преподавателей истинность его слов. Бабушку даже такое жалованье безмерно обрадовало, как свидетельство того, что и я "выбился в люди". Я стал вести группу Б четвёртого класса, по меньшей мере пятьдесят учеников. Мне, который до сих пор постоянно сам учился, внезапно выпала судьба учить других. Как себя вести? Как строить учебный процесс? Я перебирал свои годы учёбы в младшей школе. И тут я вспомнил учителя Нисияму. Это было как указание свыше. Стану таким, как он! — решил я.
Учитель Нисияма не придирался к внешнему виду и поведению ребят. На занятиях в классе он был строг, но в другое время предоставлял детям свободу и играл вместе с ними. От той поры, когда наш класс вёл Нисияма, у меня остались самые радостные воспоминания, и я решил постараться стать для своих пяти десятков малышей таким же незабываемым преподавателем, каким был он для меня. За исключением уроков гражданской добродетели и пения, я преподавал все предметы, поэтому, не трогая часов, отведённых на гражданскую добродетель и пение, я перекроил расписание моих занятий, составленное завучем. Я самовольно сделал то, что сейчас назвали бы комплексной программой. Вместо того чтобы проводить уроки физкультуры на пыльной спортивной площадке, мы с учениками в предобеденное время, если позволяла погода, прихватив провизию, отправлялись на побережье Сэмбон и там резвились на воле. Иногда, устроившись у корней сосен, я рассказывал ребятам почерпнутые из книг морские истории, читал детские книжки вроде сказки об Иване-дураке. Четырёхклассники с интересом слушали "Казаков" Толстого. Иногда я посвящал их в свою мечту поступить, несмотря на бедность, в Первый лицей, стараясь тем самым воодушевить их юные сердца. Директор школы, с беспокойством следивший за моими методами преподавания, велел мне проводить занятия по физкультуре на спортивной площадке. Но мне, который сам в своё время терпеть не мог физкультуры, было противно заставлять полусотню озорных чертенят подчиняться одной команде и выполнять упражнения под счёт раз-два, раз-два, раз-два, и сами дети так рвались на морской берег, что я не стал исполнять приказ. Иногда директор входил без предупреждения в классную комнату во время занятий. Я и в его присутствии не менял своей манеры вести урок, но, поскольку успеваемость у меня в классе была высокой, он не делал мне замечаний.
Дети — отнюдь не невинные создания, а очень даже дурные человечки. Я постарался как можно теснее сблизиться с ними, сродниться. Сочинение я им разрешал писать, кому как заблагорассудится. Внимательно и с уважением прочитывал их письменные домашние задания. Я был убеждён: сочинение даёт ключ к сердцу ребёнка, позволяет понять, какая у него среда воспитания. Конечно, в том, что они писали, было много вранья, но ведь дети самые настоящие романисты, они фантазируют, основываясь на фактах своей жизни. Среди детей попадались нечистые на руку. Были злостные прогульщики. Были сироты, которые более всего нуждались в ласке. Каждый из них обладал своим, особенным счастьем, нёс на своих плечах своё, особенное горе, и, по мере того как я узнавал их, я всё более к ним привязывался.
Должно быть, и дети испытывали ко мне интерес, во всяком случае, во время моих ночных дежурств многие из них приходили ко мне в дежурную. В отличие оттого, как они себя вели в классе, здесь дети общались со мной накоротке, как с другом или старшим братом, посвящая меня во все свои домашние проблемы. В девять часов полагалось с фонарём в руке обходить школьный двор. Я был довольно боязлив, но ребята, шумно галдя, составляли мне компанию. После обхода я провожал их до школьных ворот и просил тех, кому было в одну сторону, идти всем вместе и не разбредаться, отвечая друг за друга, и ни разу никто из них не заблудился.
Среди полусотни учеников только пятеро собирались поступать в среднюю школу. Я беспрестанно убеждал детей, что, несмотря на бедность, поступать в среднюю школу необходимо. Я не задумывался о том, какое влияние всё это окажет на детские души, но испытывал негодование при мысли о том, как нерационально было бы оставить без развития ростки замечательных способностей, которыми в избытке был наделён каждый из моих подопечных. В позапрошлом году пятеро из моих учеников, те, что оказались в это время в Токио, собравшись, устроили вечер в мою честь. Все они окончили Императорский университет, один стал профессором. Среди прочих многие окончили различные училища под моим, как они утверждают, влиянием, хотя я и преподавал у них всего один семестр. Но, честно говоря, меня бросает в жар при мысли о том, каким я был тогда жеманным и неестественным. Некоторые из моих учеников, находясь на передовой линии фронта, прочли мои романы и прислали мне письма, спрашивая, не я ли их автор. Но я вспоминаю и нерадивых моих учеников, тех, кто доводил меня до слёз, и тех, кого я оставлял в классе за воровство, а они в отместку мочились на пол… В тот вечер встречи я расспрашивал и о них, но никто ничего не знал. Всякий раз, когда я думаю о таких ребятах, меня берёт тоска: неужели некоторые люди с самого рождения обречены нести на себе бремя бед?
С приближением экзаменов в Первый лицей я испытывал всё большее беспокойство. Мой старший брат передал туда моё заявление. Но по силам ли мне сдать экзамен? А если и сдам экзамен, буду ли зачислен? А если буду зачислен, откуда возьму деньги на обучение?
Из окна классной комнаты была хорошо видна Фудзияма. Пока ученики отрабатывали написание иероглифов, я рассеянно стоял у окна и смотрел на неё. "Ну что ж, господин Нисияма, вот и я стал замещающим учителем!" — горько усмехался я про себя. Я получил у директора разрешение поехать в Токио для сдачи экзамена. Бабушка была уверена, что я доволен работой в школе, поэтому, когда я сообщил ей, что собираюсь в Токио, она чрезвычайно удивилась:
— Неужто тебе опять надо учиться? Только я порадовалась, что ты стал учителем, выбился в люди, и на тебе — опять в ученики!
Говорила она шутливо, но в словах её чувствовалась печаль.
— В Токио, говорят, трамваи носятся туда-сюда, так что уж ты будь, пожалуйста, поосторожнее, смотри по сторонам, не то раздавят! — наставляла она меня, на ощупь помогая укладывать чемодан.
С тревожным сердцем, переполненный честолюбивыми мечтами, я сел на поезд, отправлявшийся в Токио.
В сентябре пятого года Тайсё[29], погожим вечером я вошёл в общежитие, северный корпус, десятый номер. На грубо сколоченных столах в пыльной комнате для самостоятельных занятий были наклеены имена двенадцати студентов — моих сожителей. Несколько человек уже вселились. Когда я представлялся, на башне часы пробили пять. С каким волнением я слушал этот бой…
Накануне вечером молодые люди из тех, что посещали наш храм, почти десять человек, устроили для меня в молельном зале проводы. Впрочем, проводами назвать это трудно, поскольку по случаю большого улова в тот день пировала вся деревня. Молодые люди, мои ровесники, были рыбаками, но в вечера, свободные от работы в море, они обязательно собирались в храме, репетировали ритуальные пляски кагура, осваивали учение Тэнри, учились писать иероглифы. Тем временем я, устроившись в углу за столом и ящичком для книг, повторял уроки. Я сочувствовал страстному желанию этих молодых людей хоть что-то усвоить, но не представлял, какое я бы мог дать им руководство. В молельной каждый вечер, точно в клубе, собирались верующие всех возрастов, мужчины и женщины, и, совершив благодарственное богослужение за благополучно проведённый день, пускались в разговоры на самые разные темы, но я всегда оставался сторонним слушателем. Несмотря на это, и верующие, и рыбаки всегда обращались со мной как со своим товарищем, и молодые люди устроили мне проводы, воспринимая меня как своего представителя. Напившись сакэ, они затянули рыбацкие песни и лишь иногда, вдруг вспомнив, по какому случаю собрались, подносили мне сакэ и говорили наперебой: "Ты уж не забывай свою родину!" или: "Смотри не подведи нас, добейся славы!"
Растрогавшись, я в эти минуты и вправду чувствовал себя их представителем. В то же время я твёрдо решил, поступив в Первый лицей, сразу же начать вытравлять из своего быта всё, что выдавало бы во мне человека, воспитанного на учении Тэнри.
Как описать жизнь в Первом лицее? На нескольких страницах сделать это затруднительно, но прежде всего скажу, что в то время в лицее ещё была жива удивительная преемственность. Здесь царил дух, питавший ростки всевозможных дарований, скрытых в сердцах учащейся молодёжи. Заглянув в любую из комнат общежития, вы бы нашли там самоуверенных молодых людей, собравшихся со всех уголков страны, которые своим говором и местным колоритом напоминали неоперившихся цыплят, а своими замашками подражали орлам, реющим в небесной вышине. Всё это было довольно комично, но в то же время грандиозность устремлений этих юношей впечатляла. Я чувствовал, как много во мне взорвано и разрушено. Я чувствовал, что перерождаюсь… Не знаю, насколько понятно я выразился.
В самом деле, все вокруг было для меня абсолютно новым.
Я впервые жил одной жизнью со своими сверстниками. Впервые жил в большом городе. Впервые вырвался из нищенского окружения. Мне, помимо литературы, открылся театр, открылась живопись, наконец — музыка. Я и сейчас не могу забыть того потрясения, которое испытал, впервые слушая Вагнера на регулярных концертах в консерватории. Пропустив два дня кряду занятия в лицее, я валялся в общежитии, ловя звучавшие во мне мелодии. В то время ещё не появилось радио, граммофоны были большой редкостью, и это было первое моё соприкосновение с западной музыкой. Оказывается, есть мир, который может потрясти душу до самых глубин! Я был поражён. Я был в ярости. Слово "ярость" может показаться неуместным, но именно ярость гнала меня на все, какие только устраивались, концерты. В конце концов я понял, что должен и сам научиться играть на рояле.
Я много читал. Читал всё, что попадало в руки. Читал с одинаковым пылом и модного тогда Эйкена[30], и Бергсона, и профессора Нисиду[31]. Сам сочинял. На втором курсе меня избрали членом литературного клуба, и в специальном номере клубного журнала было напечатано моё "Письмо безнадёжно влюблённого". Мой старший брат был влюблён без взаимности, и, наблюдая за ним, я рассуждал о том, как следует поступать человеку, оказавшемуся в подобной ситуации. Мне хотелось написать своего рода философскую повесть, пропитанную идеями Бергсона, но главное — это было первое моё произведение, появившееся в печати.
Короче говоря, за три года учёбы в лицее у деревенского паренька, попавшего в большой город, ослеплённого его пёстрой культурой, изгнавшего из себя дикость, можно сказать, открылись глаза на мир. В самом деле, эти три года я чувствовал себя в аудиториях так привольно, точно приходил развлекаться. Но и для всех собиравшихся там юношей это была благодатная пора, обеспечивающая им идеальные, тепличные условия для того, чтобы общими усилиями выбрать свой жизненный путь. Если бы я не провёл эти три года в лицее, вероятно, из меня бы вышел другой человек.
Пока я работал в младшей школе, мне удалось скопить для дальнейшей учёбы не более пятидесяти йен. Плюс к этому морской офицер, посылавший мне по три йены во время учёбы в средней школе, согласился ещё некоторое время выделять мне ту же сумму — три йены. Располагая таким капиталом, я решил протянуть как можно дольше. Заглянув в дневник той поры, я обнаружил, что мои месячные расходы составляли всего девять йен.
Еда — 6 йен (затраты на еду в день — 20 сэн);
Плата за проживание в общежитии — 1 йена;
Комнатные затраты (плата за газету, общие сборы на вечеринки и т. д.) — 30 сэн;
Книги и т. п. — 1 йена 70 сэн.
Во втором семестре я внёс деньги за учёбу, и, поскольку накопления мои оскудели, а морской офицер по состоянию здоровья ушёл в отставку и уже не мог посылать мне три йены, положение моё было плачевным. В то время в лицее ещё не было организовано общество взаимопомощи, и для таких, как я, выходцев из деревни найти дополнительный приработок было делом практически невозможным. Я попытался сократить траты на еду, составлявшие в течение месяца львиную долю моих расходов. Загодя подал заявление о том, что не буду питаться в общежитии, и таким образом получил в своё распоряжение двадцать сэн в день. Многие студенты считали еду, которую готовили в общежитии, невкусной и время от времени, отказавшись от неё, подкреплялись в главном холле общежития или в уличных ресторанах. Для меня то, чем кормили в общежитии, казалось деликатесом, но я нашёл способ питаться на стороне за десять — двенадцать сэн в день, поэтому, отказываясь половину месяца от еды в общежитии, я экономил восемь-девять сэн в день. Если вдуматься, какая убогость! Не ощущая себя обделённым, я ел во время вечерних посиделок купленный в складчину жареный батат и обходился по этому случаю без ужина, ничего не ел на завтрак и обед, чтобы потом на пустой желудок слушать концерт в консерватории. По Токио, как бы ни было это далеко, я повсюду добирался пешком, экономя на трамвае.
В конце второго семестра я увидел на доске объявлений извещение о том, что княжеская семья Ито в память о заслугах князя Хиробуми объявила конкурс на получение стипендии. Среди учащихся, живших со мной в одной комнате, три человека получали стипендии от бывших сюзеренов и префектур по месту рождения. Я тоже решил попытать счастья. Я считал знаком судьбы то, что поступил в высшую школу благодаря вдохновенной речи учителя Нисиямы, произнесённой им в день государственных похорон князя Хиробуми, так что если бы я получил стипендию, учреждённую в честь его заслуг, это было бы чудесным стечением обстоятельств. Полный радужных надежд, я решил принять участие в конкурсе. Я подал заявление вместе с таблицей успеваемости через учебную часть лицея. Но заведующий учебной частью сразу же меня осадил:
— Успеваемость у вас отличная, тут не придерёшься, но родом-то вы из Сидзуоки… А при назначении стипендий в конечном итоге преимущество будут иметь выходцы из старого клана.
Мне не хотелось верить в существование таких феодальных пережитков, как старые клановые связи, но вскоре пришло уведомление, что я не попал в число избранных. От испытанного стыда я чуть было не разочаровался в людях, однако духом не пал.
В третьем семестре директор моей родной средней школы привёл меня в дом семейства Б. в Канде, рекомендовав в качестве домашнего учителя. Я хотел ездить туда на занятия из общежития, но хозяева выразили желание, чтобы я жил у них в семье, и мне пришлось покинуть общежитие. В доме Б. проживало несколько человек из их родной деревни, приехавших поступать в университет. В результате, став домашним учителем детей Б., я в то же время вынужден был консультировать и этих постояльцев. Поселили меня вместе с двумя из них в одной комнатушке, а вознаграждением считалось то, что меня кормили. Причём выглядело это так, словно мне оказывают благодеяние. Короче, возможно из-за моего обидчивого характера, жизнь моя была там не сахар. Тем не менее я выдержал десять месяцев, но в конце концов всё же ушёл из дома Б., негодуя на душевную нечистоту богачей, и вернулся в общежитие. За всё время не скопив и гроша, не зная наверняка, что буду делать завтра, смутно представляя себе, каким образом, даже живя в общежитии, смогу найти себе пропитание и продолжать учёбу в лицее…
Я сказал, что негодовал на душевную нечистоту богачей, но, оглядываясь назад, не нахожу в семействе Б. каких-то особых пороков. Просто я совсем не знал жизни и вёл себя слишком высокомерно. У меня было два друга со времён учёбы в средней школе, с которыми я поддерживал близкие отношения, — Н., поступивший в университет Мэйдзи, и С., поступивший в Кэйо. Оба они были сыновьями богатых налогоплательщиков префектуры Сидзуоки, и после переезда в Токио наши отношения только укрепились; они часто навещали меня в общежитии, я ходил к ним в гости. Н. был членом клуба верховой езды, брал меня с собой в манеж и чуть ли не насильно заставлял тренироваться в верховой езде, но самым странным было то, что он любил меня фотографировать и делал это по любому поводу. С. квартировал в особняке профессора Кига, преподававшего в университете Кэйо; каждый раз, когда мы встречались, он вёл меня на Гиндзу и угощал в ресторане. В тот период, когда я отказался от еды в общежитии, возможно, именно угощения С. спасли меня от полного истощения. С. чуть ли не каждый день присылал мне письма. Я тоже обязательно писал ответ. Кроме того, по меньшей мере два раза в неделю мы встречались, заранее условившись. Иногда в письма ко мне были вложены задания по английскому языку и родной речи. Не раз, написав для С. сочинение на английском, я отправлял его срочной почтой. В этой дружбе было что-то не вполне обычное, смахивающее на гомосексуальную связь. Профессор Кига не одобрял наших отношений, он вызвал в Токио отца С., исполнявшего в то время должность председателя префектурального совета, и тот, как я узнал, устроил сыну выволочку. Из-за этого мы договорились писать по одному письму в неделю и встречаться по вечерам в субботу. Впрочем, в это время я поселился в доме Б. и у меня уже не было столько свободного времени, как когда я жил в общежитии.
Одним холодным днём в конце года от Н. пришло спешное письмо, в котором он приглашал меня посетить его новое жильё. Теперь он жил на задней улочке в Аояме, в доме, первый этаж которого занимала галантерейная лавка. Он снимал две комнаты на втором этаже, но когда я поднялся к нему, сразу же спустился вниз и вернулся с девушкой, несущей чайные принадлежности. У девушки волосы были уложены на японский манер, но не помню, была ли она красивой, потому что от застенчивости не смел поднять на неё глаз. Назвав меня своим другом, Н. принялся назойливо нахваливать меня, заставляя краснеть, но девушка, не открывая рта, только разливала чай. Он дал ей купюру в пять йен и попросил купить сладостей на свой вкус. "Хорошенькая девчонка", — сказал он, дождавшись, когда она ушла. Хорошенькая или нет, но после её ухода в комнате осталось лёгкое благовоние. Вечером, когда я собрался уходить, он пешком проводил меня до ворот Акасаки[32], настойчиво уговаривая заходить почаще.
— Если ты будешь ко мне захаживать, она станет относиться ко мне с большим доверием.
— Что ты имеешь в виду?
— Она мне нравится, но вот ведь какая незадача — моим домашним она доверяет, а мне нет. Если бы ты постарался внушить ей, что и мне можно доверять…
— Я на такую роль не гожусь.
— Достаточно и того, если ты будешь часто заходить ко мне в гости.
— Нехорошо совращать девушку.
— Да что ты, я уже с ней сплю!
Я привожу наш разговор по записи в дневнике. В ту пору в общежитии заговорить о женщинах значило навлечь на себя всеобщее презрение, и я по-настоящему разозлился на Н. Меня возмущало, что, совершая страшный грех, он хочет и меня сделать своим соучастником. Выходит, наша дружба нужна ему лишь для того, чтобы, как грим, выставлять напоказ собственные достоинства. Охваченный негодованием, я тут же поклялся разорвать с ним отношения. Был холодный вечер. Шёл редкий снег.
В связи с произошедшим я критически взглянул на себя и на свою дружбу с такими, как Н. и С. — отпрысками богатых родителей. Я ненавидел себя за то, что неосознанно заискивал перед их кошельком. К тому же я начал замечать, что в последнее время Н. и С. перестали понимать то, что составляло содержание моих бесед с новыми друзьями из лицея. Постепенно у нас становилось всё меньше общего. Наверное, это было большой наглостью с моей стороны, но я считал, что, встречаясь с ними, морально разлагаюсь. Истинная дружба, думал я, может сложиться лишь между теми людьми, которые помогают друг другу духовно расти. Поэтому, что касается С., я прекратил делать за него домашние задания. После, при встрече, он мне сказал:
— Давай ты будешь, как и прежде, делать мои домашние задания, а я тебе заплачу, только договоримся сколько.
Приняв это за шутку, я не придал его словам особого значения, но вскоре С. прислал заданное ему сочинение на английском языке и в качестве вознаграждения денежный перевод на сумму в пять йен. Он приписал в письме, что сочинение надо закончить к завтрашнему дню, поэтому он придёт за ним рано утром. В то время я очень нуждался в деньгах, и мне было чрезвычайно трудно от них отказаться, но именно потому, что я нуждался, унижение казалось особенно невыносимым, поэтому, написав английское сочинение, я запечатал его в конверт вместе с денежным переводом и запиской о разрыве отношений. Попросив одного из домочадцев Б. передать конверт С., я отправился на занятия в лицей. Помню, было холодное, дождливое утро. Мне сказали, что С. пришёл за сочинением около одиннадцати.
Это произошло всего лишь через три месяца после того, как я разорвал отношения с Н., а через какую-то неделю после размолвки с С. случилось событие, заставившее меня покинуть дом Б.
Всё было очень просто. Я почувствовал, что меня за глаза осуждают за то, что я, видите ли, оказался не слишком хорошим репетитором для готовившихся к вступительным экзаменам в университет. Если бы сами абитуриенты осудили меня, я бы только посмеялся. Я действительно плохо разбирался в экзаменационных пособиях и мало чем мог помочь им в подготовке к экзаменам, тем не менее был уверен, что смог подружиться с моими подопечными. Но критика прозвучала обиняками из уст хозяина дома, поэтому я не мог оставаться равнодушным. Меня нанимали в дом Б. домашним учителем, я не считал себя обязанным заниматься с абитуриентами. Но до моего слуха дошло, что, если бы, мол, речь шла лишь о домашнем учителе для детей, можно было бы нанять какого-нибудь преподавателя средней школы. Так вот в чём дело! Господин Б. наживается на том, что берёт на постой детей известных провинциальных фамилий, заливая родителям, что подготовкой их чад к экзаменам руководит учащийся Первого лицея! Может быть, это была лишь моя злобная фантазия, но я был молод и не мог стерпеть такой обиды.
Вероятно, сказывалась щепетильность бедняка, но в трёх последовавших одно за другим мелких событиях я увидел доказательство того, что богатые люди обходятся с бедными как им заблагорассудится и не признают в них человеческого достоинства. Пылая негодованием, я вернулся в общежитие. Гордость придала мне новые силы.
Прожив в общежитии почти месяц без гроша в кармане, я волей-неволей был вынужден как-то определиться со своими планами на будущее. Я решил после окончания экзаменов в этом семестре вернуться домой в деревню, пропустить весь третий семестр и только сдать экзамены, чтобы перейти на третий курс. Потом на год оставить занятия и дождаться, когда старший брат окончит Императорский университет и сможет оказывать мне хоть какую-то материальную помощь. За этот год надо постараться встать на ноги, вновь устроиться преподавателем в школу, чтобы заработать себе на дальнейшую учёбу. Таков был мой план.
В это время морской офицер, наш благодетель, представил моего старшего брата капитану своего корабля Мацуоке Сидзуо. Капитан согласился оказывать ему помощь, так что брат смог продолжать свои занятия в университете. Я отправился в ресторан "Аокидо", где мой брат был завсегдатаем, встретился с ним, рассказал о своём бедственном положении и о принятом мною решении, попросив выручить меня деньгами на ближайшие февраль и март. На что брат сказал:
— Свои дела устраивай сам! Не надейся, что, окончив университет, я буду тебе помогать!
Таким образом, попивая кофе с виски, он одной фразой опрокинул все мои планы. Меня обдало холодом, как будто я потерял брата, с которым провёл душа в душу всё своё нищенское детство, но вместе с нами за столом сидел его друг, поэтому ради сохранения приличий я не стал бросать ему в лицо горькие упрёки и с тяжёлым сердцем вернулся в общежитие. В тот же вечер ко мне пришёл студент старшего курса Ю., тоже бывший с нами в ресторане. Он учился в Императорском университете на отделении немецкой литературы и дружил и с моим братом, и со мной. Услышав бессердечный ответ брата, он после моего ухода потребовал от него объяснений, на что брат сказал:
— Дела моего младшего брата заботят меня не больше, чем опавшие листья. —
Ю. был возмущён его поведением и, чтобы хоть как-то меня утешить, позвал выйти прогуляться на спортивную площадку общежития.
Была холодная ночь, ясно сияли звёзды. Ю. сам не был состоятельным человеком и не мог помочь мне материально, но его семья имела связи в Токио и могла подыскать мне место домашнего учителя, а до тех пор он пылко убеждал меня держаться и не падать духом. Мне и прежде часто случалось страдать от своекорыстия старшего брата, но в ту минуту, глядя на здание общежития, встающее в ночной темноте, я и сам был твёрдо убеждён, что человек обречён на одиночество и должен полагаться лишь на самого себя. Как нелегко было брату учиться! Он ведь постоянно жил в бедности, и у него просто не было сил заботиться ещё и обо мне, волей-неволей он должен был стать эгоистом. Увы, нищета — извечный источник бессчётных бед и страданий.
Не внося платы за питание, я решил держаться в общежитии, пока меня не начнёт гнать повар. Между тем приближались юбилейные торжества, и учащиеся, жившие в общежитии, пребывали в постоянном возбуждении. Как-то утром, справляя большую нужду в туалете западного корпуса, я собирался воспользоваться брошенной там старой газетой, как вдруг мне на глаза попался крупный заголовок. Напыщенным слогом, выше всяческих похвал, в заметке превозносилось великодушное решение недавно разбогатевшего судовладельца О. выплачивать в кредит денежные пособия нуждающимся студентам. Это была газета "Кокумин симбун" трёхдневной давности. Справляя нужду, я обдумал прочитанное. Речь идёт о кредите, значит, рано или поздно его придётся возвращать. Зато можно обратиться за помощью, не прибегая к унижениям. Для начала надо зайти к О. и всё разузнать… За два дня до празднеств, когда все в комнате были заняты развешиванием украшений, я тишком выскользнул из общежития и отправился с визитом к О. Для того чтобы заплатить за проезд, мне пришлось за тридцать сэн продать в магазин "Наканиси" мою любимую книгу "Исследование добра" профессора Нисиды.
О. жил на холмах Готэнъяма, в Синагаве.
На конечной остановке я сошёл с городского трамвая и направился дальше пешком по железному мосту. Слева бушевало чёрное море. Некоторое время я стоял неподвижно, глядя на волны. От запаха моря у меня сжалось сердце, я подумал, что если бы остался в деревне, то наверное был бы сейчас рыбаком. Эта мысль укрепила меня в намерении продолжать мой путь к О. Пришлось пройти нескончаемый квартал публичных домов. Немного поблуждав, я наконец вышел к дому О. Это была огромная усадьба, раскинувшаяся на холмах в глубине сосновой рощи. Держась каменной стены, я обошёл усадьбу два или три раза, но войти в ворота не решался. Из ворот вышел посыльный винной лавки.
— Здесь живёт господин О.? — спросил я у него о том, что и так было очевидно.
— Справа — контора, слева — усадьба, — объяснил посыльный.
Я позвонил у парадного входа того, что он назвал конторой. Вышел круглолицый служащий. Я сообщил цель своего визита, и он провёл меня в находившуюся справа пустую приёмную. Центр комнаты занимало большое плоское хибати[33]. Помешивая длинными железными щипцами догорающие угли, служащий расспросил меня, откуда я родом, какие у меня оценки в лицее, после чего объяснил условия кредита. Условия эти сильно отличались от того, что было опубликовано в газете. Чтобы претендовать на получение кредита, учащийся должен был, так же как и О., быть уроженцем Идзу, размеры кредита не покрывали всех расходов на обучение, а могли только восполнить недостающую часть. Я был в отчаянии.
— Вы не являетесь уроженцем Идзу, но Ганюдо расположена на границе Идзу и Суруги… Может быть, и удастся что-нибудь для вас сделать. Хозяин сегодня вернётся поздно, не могли бы вы прийти завтра утром, часам к семи. Я со своей стороны замолвлю за вас словечко…
Уловив в этих словах круглолицего служащего слабую тень надежды, я обещал прийти на следующее утро и покинул контору. Я вышел на место, откуда было видно море. Ветер нёс со стороны моря хлопья снега. Низко нависали мрачные тучи.
Чтобы успеть к семи, мне нужно было встать не позже шести часов. Выпавший за ночь снег густо покрывал двор лицея и всё ещё продолжал падать. Уходя, я позаимствовал пальто у своего товарища К. Все, кто жил со мной в комнате, ещё крепко спали. На столе К. я оставил клочок бумаги, где написал, что верну ему пальто днём. От станции до усадьбы О. было довольно далеко, и у меня из-за промокших ботинок так промёрзли ноги, что я ничего не чувствовал. Когда я позвонил в контору, дверь изнутри открылась, и мне предстала девушка, по виду — студентка. "Это вовсе не рикша!" — раздражённо воскликнула она. Я был в замешательстве, меня глубоко поразило её лицо и лиловый наряд.
— Огивара, распорядитесь, чтобы рикша подкатил с другой стороны!
С этими словами девушка скрылась за большой лестницей. Ошеломлённый, я проводил её глазами. Служащий, с которым я говорил накануне, увидев меня за порогом, казалось, был несколько удивлён. Он бросил машинально: "Дочь хозяина" — и, попросив меня снять ботинки, отвёл в приёмную. В хибати была навалена гора угля. Я подсел на стуле поближе, положив на край жаровни ноги. Из дыр в носках заструился пар, я готов был умереть со стыда.
— Хозяин вчера вернулся поздно, я не смог с ним поговорить. Вам придётся подождать. Я доложу ему о вас, как только он встанет.
С этими словами Огивара, который был не то конторским служащим, не то секретарём, принёс горячий чай. Я не завтракал. Пустая приёмная, где, кроме жаровни, было только два старых стула да на серой стене висел рекламный плакат пароходной компании, наводила тоску. Ветки сосен гнулись под тяжестью снега, временами он с шумом обрушивался, обдавая хлопьями оконные стёкла, и вновь воцарялась глухая тишина. Прошло около часа. Наконец появился Огивара.
— Я доложил хозяину, он сказал, что хочешь не хочешь, а придётся с вами встретиться. Поэтому ждите. А покамест хорошенько обдумайте, что и как сказать.
После этого я ждал ещё часа три. Не знаю, сколько раз за это время я собирался уйти. Стоит ли такой ценой продолжать студенческую жизнь? — размышлял я. Так ли уж мне необходимо учиться, удовлетворять свою жажду знаний? Настолько ли сильна во мне эта самая жажда знаний, чтобы ради неё терпеть такие унижения? В конце концов, я ведь не прошу денег на учёбу! Я пришёл всего лишь за кредитом. При встрече с О. так ему прямо и выложу. А если он ответит мне отказом, скажу, что его хвалёное великодушие — сплошное надувательство… В двенадцатом часу, когда я уже думал, что обо мне забыли, пришёл Огивара и со словами: "Хозяин вас примет", — провёл меня в канцелярию O., похлопав для бодрости по плечу. Но я сразу почувствовал по выражению лица O. и по тону его голоса, что он согласился на встречу со мной только потому, что на улице шёл сильный снег и ему нечем было занять себя дома.
O. было лет шестьдесят. Под стать упитанному, холёному лицу — седая козлиная бородка. Но когда он начал объяснять мне условия выделения кредита, вид у него был усталый и недовольный. Провинция Идзу известна лишь своими горячими источниками, из неё не вышло ни одного выдающегося деятеля. Вот он и решил предоставлять кредит, чтобы способствовать воспитанию такого рода личностей. Но выдающиеся люди не выходят из бедной среды. Для их развития необходимы благополучные условия жизни. Поэтому его кредит не предназначен для бедных, которым надо было бы оплачивать затраты в полном объёме, а подразумевает тех, кто нуждается лишь в покрытии недостающей части расходов.
Выслушав его объяснение, я понял, что мне пора уходить. Но я не мог так просто смириться с абсурдностью его взглядов и пустился запальчиво доказывать их несостоятельность. Затем я объяснил, что меня побудило прийти к нему, добавив, что ошибся, полагая, будто он руководствовался более возвышенными соображениями, и теперь раскаиваюсь в своей доверчивости.
Пощипывая свою козлиную бородку, O. громко расхохотался. Начал расспрашивать меня о моей семье, о моих успехах в учёбе, круге общения, жизненных целях. Я отвечал без робости.
— Я поступил в Первый лицей потому, что мечтал, получив хорошее образование, стать выдающимся человеком и иметь возможность трудиться на благо простых людей. Сейчас же я подумываю о том, чтобы стать дипломатом. Я бы хотел на время уехать из Японии, чтобы лучше узнать другие страны, а через них и нашу страну. Порой мне кажется, что это желание — результат моего нравственного падения, но мне хочется испытать, на что я способен. Однако не исключаю, что после того, как я поступлю в университет и проучусь два-три года, мои планы изменятся.
Пока я всё это говорил, у O. заметно улучшилось настроение. Он рассказал, что ему случалось охотиться в моих родных местах — в горах Усибусэ и Кацура. Вскоре пробило полдень. О. велел принести ему бумажник и, вынув три чистенькие купюры по десять йен, сказал:
— Это тебе на февраль и март. Если в марте на каникулы поедешь к себе домой, зайди в мой особняк в Идзу. К тому времени я наведу о тебе справки. Если приму решение тебя кредитовать, эти тридцать йен приплюсую к сумме кредита, если же кредит выделить не смогу, считай это подарком от меня… Что касается кредита, сколько бы тебя устроило в месяц?
— Конечно, для меня чем больше, тем лучше, но в этом вопросе я всецело полагаюсь на вас…
Получив тридцать йен, я вернулся в приёмную.
— По тому, что ваша беседа так затянулась, я понял, что вы добились успеха, — обрадовался Огивара.
По-прежнему шёл снег. Я вернулся в общежитие в половине второго, мучимый голодом. Первым делом выкупил за пятьдесят сэн "Исследование добра". Меня переполняла такая радость, что я хотел, как ребёнок, носиться по снегу. Был канун юбилейных торжеств. Мои одноклассники закончили украшать комнаты и разучивали гимн общежития. Я позвал К. в Императорский театр. Там Цубоути Сико, только что вернувшийся из Англии, играл Гамлета, и все газеты чуть ли не ежедневно восторженно писали о его игре. Я отозвал удивлённого К. в угол комнаты и в двух словах рассказал ему о результатах своего визита к О. К. радостно схватил меня за руку и обнял.
В тот вечер мы с К., улизнув от последних приготовлений к юбилею, сидя в третьем ярусе Императорского театра, смотрели "Гамлета". Я чувствовал произошедшую во мне перемену. В ту минуту мне ничуть не казалось странным то, что я отправился в театр на деньги, предназначенные для расходов на учёбу в течение трёх месяцев. Больше чем Цубоути Сико в роли Гамлета, меня впечатлила Офелия в исполнении Какуко. Когда мы вышли из театра, снег кончил падать, на небе ярко светила луна, и заснеженные улицы сияли в её голубоватых лучах. Нам не хотелось сразу же садиться в трамвай, и, шагая по мерцающему снегу, мы направились через богатые кварталы в сторону Отэмати.
На "Гамлете" в антракте я случайно столкнулся в фойе со своим старшим братом. Брат тоже был вместе с другом. Пребывая в радостном настроении от своего успеха, я в двух словах рассказал ему о визите к О. Мой брат был в замешательстве. Он объяснил, что О. — родственник его близкого друга Итикавы Хикотаро. И тут же попросил дать ему взаймы хотя бы три йены. Чувствуя себя прескверно, я отказал. Из-за этого отказа мне сделалось так грустно, что я уже не мог получать прежнего удовольствия от спектакля. Но, шагая по заснеженным улицам, беседуя с К., я забыл о неприятном инциденте с братом, грудь моя разрывалась от радости и надежды, что теперь-то наконец и я смогу, как все, вести счастливую студенческую жизнь.
— "Завтра будет ясный день!"
Горланя гимн общежития, я вошёл в ворота лицея. Общежитие было похоже на огромный корабль, который с зажжёнными огнями ждал отплытия.
Наступили весенние каникулы. Я поехал в родные края и, как обещал, сразу же нанёс визит в особняк О., расположенный в Мисиме. Но оказалось, что О. остановился на другой своей вилле — в Югасиме. Особняк в Мисиме также имел при себе контору, и тамошний служащий посоветовал мне нанести визит в Югасиму.
Я шёл пешком от Охито до Югасимы по дороге, проложенной вдоль горного потока. Начиная от городка Сюдзэндзи путь был мне незнаком. На ходу у моих башмаков начали отваливаться подмётки, идти было трудно, так что пришлось в Сюдзэндзи купить синие таби[34] и соломенные сандалии. Я прибыл в Югасиму, думаю, где-то около четырёх пополудни. Я был похож на нищенствующего странника и робел в таком виде стучать в ворота виллы. Но мне нужно было как можно скорее получить ответ, чтобы, при благоприятных обстоятельствах, той же ночью успеть вернуться пешком в Нумадзу. У меня не было денег, чтобы переночевать в гостинице. Едва я приблизился к парадному входу, как меня пригласили подняться в дом. Провели в просторную комнату, обставленную по-европейски, похожую на столовую. Тотчас же появился О. в японском наряде. Не дав мне времени поздороваться и выразить признательность, он сказал:
— Хорошо, что пришёл. Садись. Я решил назначить тебе стипендию. Чтобы впоследствии, когда придёт срок, тебе было не слишком тяжело возвращать долг, будешь получать в месяц двадцать две йены. Надеюсь, тебе этого хватит?
Чувствовалось, что он в отличном настроении.
— Честно говоря, пару дней назад по случаю поминальной службы я принимал здесь гостей. Среди них был некто Итикава, кажется, ты с ним знаком? Надо было сразу сказать, тогда бы раньше всё уладилось.
— Господин Итикава старше меня на два года. Я познакомился с ним, учась в средней школе, он друг моего старшего брата, но поскольку кредит не имеет к господину Итикаве никакого отношения, я как-то не подумал…
— Ну ладно. Сегодня на ночь оставайся здесь, отдохни хорошенько. Первую часть денег я приготовил.
Вероятно, его предупредили о моём визите, позвонив из конторы особняка в Мисиме. Я выслушал слова О. так, точно вещал сам Бог, и с благодарностью принял конверт. Горничная повела меня, мы спускались всё ниже и ниже, с этажа на этаж, точно в подземелье, пока не очутились в изящной, как будто предназначенной для чайных церемоний комнате с видом на горный поток, бегущий по дну лощины.
— Изволите принять ванну. Одежда здесь. Горячий источник вон там.
Горничная указала на горный поток.
Некоторое время я сидел в углу комнаты, точно околдованный лисами[35], и смотрел по сторонам. Но чем дольше я смотрел, тем больше всё это походило на сон. Мне казалось нереальным, что вот я сижу в обставленной с таким вкусом комнате и созерцаю тихо плещущий поток. Чтобы наконец убедиться в том, что это не сон, я решил принять ванну и направился к горячему источнику.
Погрузив усталое тело в горячие струи, вскипающие в широкой купальне, я вновь засомневался, не сон ли это. Быть может, я грезил под действием каких-то чар, что принимаю ванну на лоне природы? Ханьданьский сон[36]! — решил я, но, вернувшись в комнату, нашёл в ней ту самую барышню, которая в памятное снежное утро предстала мне на пороге лиловым видением. Она приготовила мне вечернюю трапезу и прислуживала за едой. Я чувствовал себя отшельником из сказки и, несмотря на голод, не мог заставить себя притронуться к еде. Девушка задавала вопросы о моей лицейской жизни, и что бы я ни отвечал, о чём бы она меня ни спрашивала, я был в таком возбуждении, точно меня опьянило благоухание несметных цветов. Помню, что мои нервы были так измотаны доселе неведомым мне возбуждением, что, несмотря на усталость, я не мог уснуть всю ночь. Не смыкая глаз, я рисовал в воображении сцены своего будущего, расцвеченные доходящими до нелепости бессвязными мечтами.
На следующее утро, надев свои соломенные сандалии, я пустился в обратный путь. Все, кто был в доме, вышли на порог со мной попрощаться. По своей юношеской наивности я был растроган и видел в этом какой-то особый смысл. Я шёл так, точно у меня выросли крылья и ноги не касались земли. Оставив Югасиму, преодолел горный перевал и вышел к горячим источникам Той. В Той жил тот самый плотник Ямагути, который строил храм в моей деревне. Вот уже два года я собирался навестить старика, когда-то жившего с нами. Я нигде не мог его найти. Только под вечер мне удалось разыскать последователя учения Тэнри, от которого я узнал, что старик умер. На следующий день после полудня я на пароходе вернулся из Той в Нумадзу. Из-за западного ветра море штормило, плавание было тяжёлым. Я решил не откладывая вернуться в Токио, запереться в пустом общежитии и с головой уйти в занятия. Во-первых, новая, сварливая тётка, хозяйничавшая ныне в бабушкином доме, не слишком радовалась ещё одному едоку, а во-вторых, мне было неприятно бездельничать среди моих сверстников, занятых на работах.
— Так ведь у тебя же каникулы! — удерживала меня бабушка, но я, рассказав об О., убедил её, что мне надо заниматься. Бабушка, моргая невидящими глазами, радовалась явному подтверждению "Божьего заступничества".
— Теперь ты сможешь, не заботясь о плате за обучение, окончить лицей, — сказала она, вытирая слёзы.
Чтобы успокоить бабушку, я положил ей на ладони выданную мне первую часть денег.
— Поскольку этот господин дал тебе деньги для того, чтобы ты учился, — сказала она, ощупывая купюры, — лучше побыстрее вернуться в Токио. Развлекаться не след. А деньги береги. Ты получил их от чужого человека…
Больше она меня не удерживала. С этого времени она, кажется, перестала обращаться со мной как со своим внуком…
Это было в том же году, во время летних каникул. Как обычно, я приехал на побывку в свою деревню. Бабушка, донимая меня своими заботами, постоянно твердила, чтобы я берёг деньги. Возможно, она имела в виду тётку, когда повторяла, что к чужим деньгам надо относиться бережно, и, чтобы её успокоить, я сказал, что у меня есть сбережения в пятьдесят йен. Тут бабушка неожиданно начала горестно вздыхать, говоря, что хотела бы совершить паломничество в главный храм. Я пришёл в замешательство, более всего из-за её горестных вздохов. Что касается её желания, то она высказывала его по сто раз на дню.
— Если ты выбьешься в люди, угости меня обязательно токийской лапшой. И ещё — своди меня на поклонение в главный храм. Тогда я смогу спокойно лечь в землю.
Я надеялся, что когда-нибудь обязательно смогу осуществить её скромное желание. Но в те летние каникулы мне совсем не хотелось, сопровождая слепую бабушку, совершать путешествие в главный храм вероучения Тэнри, расположенный в Ямато. Особенно потому, что я всеми силами пытался отдалиться от Тэнри. Но подумав, я спросил себя: уж не потому ли бабушка так внезапно захотела посетить главный храм, что почувствовала приближение смерти? В таком случае если я не исполню её желания, то потом наверняка всю жизнь буду мучиться угрызениями совести. Исходя из этих соображений, я принял решение отправиться в путешествие. Бабушка, отдавшая вере более тридцати лет, ещё ни разу не бывала в "священном месте". Это при том, что мой отец ездил туда чуть ли не каждый месяц… Даже бедные верующие, объединившись в группы, по нескольку раз за свою жизнь посещали главный храм или, как они говорили, "возвращались в святые места", и только бабушке так и не довелось ни разу ступить на святую землю. А всё потому, что она всегда посылала вместо себя нуждающихся, отдавая кому-нибудь из новых верующих свои отложенные на путешествие деньги.
— От того, что я не "возвращаюсь в святые места", вера в моём сердце не дрогнет, а вот молодые люди, если хотя бы раз не "вернутся", вряд ли смогут укрепить своё сердце.
Поскольку она постоянно отказывалась совершать паломничество, через какое-то время ей перестали и предлагать. Тем более после того, как она ослепла. Даже организуя групповые паломничества, о ней не вспоминали. Поэтому, когда бабушка начала постоянно твердить о том, что хочет посетить главный храм, я понял, что она готовит "дар будущему миру". Я отправился к отцу и сообщил ему о бабушкином желании. Отец был против. Он сказал, что её паломничество в главный храм принесёт всем большие хлопоты. Она уже слишком стара, путь неблизок, а ну как она умрёт по дороге, хлопот не оберёшься. Всё дорожало, особенно подскочили цены на рис, и вообще времена были неспокойные, поэтому отец более всего заботился о том, чтобы никоим образом не увеличивать материальное бремя своих братьев. Позиция отца казалась мне сомнительной. В таком случае она пойдёт со мной! — вскипел я и начал готовиться к путешествию. Я уже не был верующим, но мне было невыносимо горько думать, что бабушка, отдавшая вере всю свою жизнь, уйдёт из мира, так и не посетив святых мест своей веры. В этом путешествии нас согласилась сопровождать молодая тётушка, только что пришедшая в наш дом.
Я совершенно не помню, как, сопровождая бабушку, мы добирались до главного храма Тэнри, расположенного в Там-баити, на окраине Нары. Я и сам впервые путешествовал к западу от Сидзуоки. Тётушка была в главном храме во второй раз. Как бы там ни было, из-за жары путешествие наше, вероятно, было не из лёгких. Попав в главный храм, я не испытал никаких особо сильных чувств, что неудивительно, поскольку я отдалился от веры. Усыпальница основательницы учения была полностью завершена, а святилище располагалось во временной постройке, и сам главный храм был, кажется, ещё в процессе строительства. Бабушка сказала, что хочет совершить паломничество к могиле основательницы. Мы поднялись к могиле, расположенной на вершине горы, прошли по длинному коридору усыпальницы. Бабушка радовалась так, как будто своими невидящими глазами смогла оценить величественную красоту главного храма. Обнимая руками толстый столб во временном святилище, она пришла в сильнейшее волнение. И с такой любовью гладила его, что, вполне возможно, думала при этом, как хорошо было бы перенести сюда участок нашей усадьбы и употребить на строительство святилища, так чтобы доставшиеся нам от предков дом и земли пошли на столь богоугодное дело. Преклонив колени перед алтарём Бога, она вознесла благодарность Великому творцу людей и, воображая тот день, когда в недалёком будущем на этом месте воздвигнется Алтарь Сладчайшей Росы, вновь и вновь выкрикивала божественные славословия. Она была не одна. Её окружали сотни верующих, пришедших на поклон к Богу, которые столь же страстно возносили молитвы. Глядя со стороны, даже я, к своему удивлению, вновь обрёл позабытую сердечную простоту и был охвачен всеобщим восторгом…
Завершив осматривать главный храм, мы намеревались заночевать в Наре. Но после окончания паломничества бабушка заявила, что очень устала и хотела бы отдохнуть в Там-баити. И добавила, что ничего не поделаешь, придётся отказаться от экскурсии по Наре. Она и в самом деле выглядела утомлённой, но в то же время ясно было видно желание остаться как можно дольше в "святой земле", посетить которую ещё раз у неё не было надежды. Я рассчитывал на то, что, приехав в Нару, оставлю бабушку отдыхать в гостинице, а сам в это время быстро обойду древние храмы, но, чтобы доставить бабушке удовольствие, я отказался от своих планов и решил задержаться в "святой земле". Тётушка настаивала: если мы хотим ночевать в "святой земле", нам лучше было бы обратиться в офис при главном храме. Но мы совершали паломничество, не соблюдая всех положенных формальностей, поэтому я сомневался, что нас смогут разместить, если мы обратимся в офис без предварительного уведомления. Я пошёл искать какой-нибудь постоялый двор. На ближайшей улице находилась всего лишь одна, неосвещённая гостиница под названием "Фукуия".
В гостинице не было постояльцев. Нас провели в самую дальнюю комнату и занялись приготовлением ванны и ужина. Служанок здесь не держали, поэтому при нашем появлении во всём доме поднялась страшная суматоха. Комната выходила во внутренний сад и хорошо проветривалась, сохраняя приятную прохладу. Выпив чаю, я уложил бабушку и тётушку спать, а сам вышел на улицу поискать книжную лавку. Мне хотелось раздобыть хорошее житие основательницы и что-нибудь из её собственных писаний. Может быть, когда-то "святая земля" будет благоустроена в соответствии с каким-нибудь градостроительным планом, но в то время это был беспорядочно застроенный пыльный посёлок; никакой книжной лавки не было там и в помине. Перед воротами святилища лоточники, расстелив циновки, выложили рассыпающиеся в руках книжонки и дешёвые цветные картинки, но я не нашёл ничего, что могло бы привлечь моё внимание. Я рассказал об этом старухе, прислуживавшей во время ужина, на что человек с грубыми деревенскими манерами, принёсший нам чай, по всей видимости хозяин, сказал:
— Хорошего жития не существует.
В тот же вечер в ходе какого-то разговора, к моему величайшему изумлению, выяснилось, что хозяин, болезненный человек с бледным, отёкшим лицом, — правнук основательницы, а прислуживавшая нам старуха — её внучка, при жизни основательницы разделявшая все её труды и заботы. В довершение всего мы узнали, что на тридцатилетнюю годовщину Бог явил себя в усыпальнице основательницы, провозгласив: "Отныне будет вам истинная помощь", но люди из управления выволокли из усыпальницы ту, которая должна была стать второй основательницей учения. Больше того, хозяина гостиницы, Фукуи Кандзиро, который прежде был влиятельным членом молодёжной организации, изгнали из управления за то, что он уверовал и последовал за ней.
Даже меня, отошедшего от религии, эта история заставила вздрогнуть, что же говорить о том, как она взволновала бабушку! Утомившись, она прилегла, но тут, приподнявшись с циновок, на ощупь приблизилась к говорившему и слушала, стараясь не пропустить ни одного слова.
— Родительница и говорит, и делает то же самое, что основательница. Я знаю, что это так, потому что многое слышал от бабушки и матушки… Родительница скорбит о том, что управление извратило истинное учение, и призывает реформировать Тэнри…
Слушая страстный рассказ Фукуи, бабушка бормотала:
— Так вот оно что, значит, про Бога всё правда была… На тридцатую годовщину Бог явился… Как это славно…
Она, видимо, успокоилась и сама за себя решила, что завтра должна непременно повидать Родительницу.
В ту ночь, лёжа в постели, я и так и этак вертел в голове рассказ Фукуи. Больные от прикосновения её рук исцеляются, те, кого гнетут душевные муки, воззвав к ней, находят разрешение от своих скорбей… Исполнился божественный завет, и через тридцать лет после кончины основательницы вновь женщина, наделённая небесным даром, пришла, чтобы совершить великий подвиг и спасти мир… Точь-в-точь как это описано в Ветхом завете, но может ли такое происходить в современном мире? Я не мог уснуть, блуждая в тумане мучивших меня сомнений. Бабушка тоже, лёжа под москитной сеткой, точно припоминая услышанное, непрерывно махала веером. Я не выдержал и сказал:
— Бабушка, если ты думаешь, что, встретившись с Родительницей, вылечишь глаза, боюсь, тебя ждёт разочарование.
Сказав это, я сам вздрогнул от своей жестокости.
— Говоришь, вылечу глаза… Я рада и тем, какие у меня есть. Благодаря тому, что я перестала видеть, мне открылась суть вещей, но что, если эта Родительница и в самом деле Бог, которого мы так ждали? Ждали, что он явится в тридцатую годовщину. С меня довольно, если я смогу её встретить. Если я пойму, что она — Бог, то буду спокойна, ведь это значит, что твой отец не заблуждался, когда привёл нас всех в эту веру. Тогда я смогу спокойно умереть. Если же пойму, что это не Бог, тогда, получается, твой отец всех нас сбил с толку… Я непременно должна с ней встретиться!
— Если она — Бог, то почему управление выволокло её вон?
— Госпожа основательница страдала, и вторая основательница должна пострадать. Именно поэтому мне кажется, что она подлинная.
— Неужто правда, что Бог явился? — приподнялась тётушка. — Как это было бы чудесно!
На следующее утро в сопровождении Фукуи мы посетили Родительницу в её деревне, расположенной в префектуре Хёго. Когда мы проезжали Кобе, один из пассажиров сказал, что прошлой ночью здесь были волнения из-за цен на рис.
— Всё ещё виден дым, — заметил он и рассказал о том, какие беспорядки творились на улицах.
В то время я ещё не увлекался социальными вопросами, мне было не до рисовых бунтов, я весь ушёл в мысли о предстоящей встрече с Родительницей, мне не терпелось узнать, что она за человек.
Оказалось, что Родительница — простая деревенская баба лет пятидесяти, живущая в кузнице.
— Милости просим. Мы вас уже заждались, — встретила она нас как давних знакомых. Она приготовила обед на четверых и даже разогрела к нашему приходу ванну.
— Вы, наверное, притомились, пожалуйте ополоснитесь. — Взяв бабушку за руку, она отвела её к ванне. Когда подошло время обедать, она проводила нас троих в гостиную с домашней божницей.
— Хоть вы и перестали видеть, — обратилась она к бабушке на кансайском[37] говоре, — это не должно вас печалить. Вы прожили долгую жизнь, и ваши добродетели перешли на детей и внуков.
Она старательно вылизала языком оба слепых глаза бабушки:
— Вот вам самое настоящее благословение. Бремя всех своих сердечных скорбей препоручите Господу Богу… Иначе душа не сможет подняться ввысь.
Говоря это, она гладила её по груди и плечам.
Из бабушкиных глаз, вскипев, покатились слёзы. Родительница благословила тётушку, потом и меня. Я ещё не до конца залечил плеврит, вдобавок страдал тем, что у меня часто пучило живот, но, приняв простое благословение, я почувствовал, как по всему моему телу разливается жар (дня через два-три я вдруг заметил, что меня уже не пучит, и я мог есть без вреда для себя всё, что угодно).
— Вы, наверное, утомились с дороги, пожалуйте отдохнуть после обеда. — Родительница провела нас в пристройку.
— Как хорошо, что мы проделали этот путь. Поистине время учит. Вера нас не обманула! — Бабушка была в сильном возбуждении, я же тотчас уснул.
Проснувшись под вечер, я увидел, что бабушка и тётушка в соседней гостиной беседуют с Родительницей о домашних делах и предках так, как если бы они жили вместе с давних пор. Я мог только подивиться этой необычной беседе. Я уже понял, что передо мной вовсе не простая деревенская баба.
Мы остались на две ночи. То, чему я стал свидетелем за эти три дня, напоминало о слышанных мною в детстве рассказах про чудеса, которые творила основательница. Мать, приведшая колченогую девочку, со слезами радости наблюдала, как её дочь бегает по комнате. Мужчина — когда его принесли, он корчился от аппендицита — вставал и приседал, ещё сомневаясь в том, что боль рассосалась. Старик с камнем в печени, не веря тому, что от простого наложения рук камень перестал ныть, поглаживал себя по животу. Приходили за советом люди, потерпевшие неудачу на работе, люди, жаловавшиеся на неурядицы в семье… Наконец Родительница начала с жаром поучать. Человек — это Бог. Человек должен стать Богом. Прежде чем подновлять дом, следует обновить своё сердце. Наступила осень, когда всем нам надлежит заняться перестройкой своего сердца. В каждом сердце должно воздвигнуть Алтарь Сладчайшей Росы. Япония — основание солнца, и благо Японии должно быть явлено в каждом сердце…
Я потерял веру. Но я не мог оставаться безразличен к участи миллионов верующих в учение Тэнри, не мог сомневаться в исконной силе вероучения. С юношеской пылкостью я полагал, что будущее во многом зависит от того, действительно ли эта на первый взгляд простая деревенская старуха, Родительница, явилась вослед основательнице учения для того, чтобы совершить подвиг спасения мира.
В ту осень я встретил любовь, которая оказала сильнейшее влияние на моё будущее. Так что и в моей жизни произошёл большой переворот.
Я написал, что у меня не осталось в памяти, как я жил с родителями. Для меня "отец" и "мать" всегда были пустыми, лишёнными смысла словами. С ранних лет, когда мне при встрече говорили: это твой отец, это твоя мать, я не испытывал к ним никакой любви. И всё же в глубине души продолжало хорониться семя любви, взыскующее родительской ласки. Здесь таилась неведомая другим людям причина моих страданий. Любовь между родителями и детьми — чувство, которое вызревает само собой по мере взросления и воспитания…
Для многих учащихся лицея по молодости лет родительская любовь была в тягость. Один мой приятель, у которого в ту пору умерла мать, признался мне:
— Наконец-то я смогу пожить в своё удовольствие!
Его слова показались мне верхом нелепости. Наверное, причина была в вышеупомянутом "семени любви", ибо, несмотря на свой возраст, я всё ещё продолжал тосковать по родительской ласке. Именно поэтому я так легко растрачивал в то время свою любовь.
Кажется, я познакомился с мадам С. в конце первого года учёбы в лицее. Её сын учился в средней школе на несколько классов позже меня. Вероятно, я познакомился с ней через директора школы, но точно не помню, каким образом у меня завязались столь близкие отношения с её семьёй. Как бы там ни было, я быстро привязался к ней как к матери, и она в свою очередь проявляла большую заботу обо мне.
С. был фабрикантом и часто останавливался в Токио, но его болезненная супруга жила на вилле в окрестностях Нумадзу. Когда она приезжала в Токио, я встречал её в зале ожидания на станции Симбаси; возвращаясь домой на каникулы, посещал её на вилле, где мы обыкновенно вели разговоры о прочитанных мною книгах. Мадам в то время покровительствовала нескольким нуждающимся студентам и, скорее всего, относилась ко мне как к одному из них, но я, начитавшись "Исповеди" Руссо, считал своим долгом пылать к ней почтительною страстью и всячески выказывать свою преданность, подражая в этом великому швейцарцу, поклонявшемуся, как своей матери, госпоже X. (сейчас уже не могу вспомнить её имени). М. была одной из трёх её дочерей. Она училась в Токийском женском университете. Посещая мадам С., я часто виделся с М. Мы обменивались книгами, вместе читали, обсуждали прочитанное. Однако прежде чем мы осознали, что любим друг друга, прошло немало времени — я уже был тогда на втором курсе университета.
В конце концов жизнь в общежитии, о которой я когда-то так страстно мечтал, сделалась мне невыносима, и я покинул его стены. Получая кредит на учёбу, я не был стеснён в средствах и вёл жизнь более или менее вольготную, но у меня появилась потребность сосредоточиться на себе. Мне многое хотелось прочесть, многое продумать, а жизнь в общежитии этому только мешала. Рано гасили свет, так называемые "штурмы" (ночные нападения старших ребят на первокурсников) не давали уснуть. Я оправдывал своё решение тем, что пребывание в общежитии наносит вред моему духовному развитию, но главная причина была в том, что мне стали невыносимы тамошние порядки. Хоть это не поощрялось, я решил жить на стороне.
Покинув общежитие, я присоединился к старшему брату, который вместе с тремя своими товарищами жил в районе Хонго.
Брат учился на втором курсе Императорского университета. Он вместе с тремя своими друзьями, которые были на год его младше, сняли двухэтажный дом и наняли служанку, но один из друзей, некто Н., через какое-то время переехал в пансион, и я смог занять освободившееся место. Поскольку все мои новые приятели были студенты, они вставали после того, как я уходил в лицей, а возвращались поздно, когда я уже спал, так что мы почти не встречались. Я обрёл наконец тишь и покой, как если бы жил один в просторном доме. Какое же это было счастье — впервые иметь целую комнату в своём собственном распоряжении! Вдобавок служанка Миса хорошо готовила, держала дом в отличном порядке, стирала и латала вещи, которые я принёс с собой из общежития. Она каждый день переставляла цветы на наших четырёх столах и с помощью этого невинного трюка создавала впечатление, что у каждого из нас всегда свежие цветы. Пешая прогулка до лицея также вносила приятное разнообразие. Я чувствовал себя так, будто мне впервые в жизни даровали временную передышку. Но этому не суждено было продолжаться долго.
Прошло два месяца со времени моего переселения, как вдруг однажды вечером Миса подсела к моему столу и, глотая слёзы, сказала, что мне было бы лучше как можно быстрее переехать куда-нибудь в другое место или, если мне так больше хочется, вернуться в общежитие. Я спросил, что случилось. Она уткнулась лицом в циновки и не отвечала, всхлипывая. Из студентов ещё никто не вернулся, в поведении Мисы обнаружились явные признаки истерики. Мне стало как-то жутко, я не знал, что делать. Заливаясь слезами, Миса сказала:
— Я чувствую недомогание, поэтому собираюсь взять отпуск. Этим я причиню господам неудобство. Все прочие как-нибудь обойдутся, но перед вами мне стыдно. Поэтому, пока я ещё могу работать, извольте подыскать себе другое место.
За неделю-две перед тем она время от времени, ссылаясь на боль в желудке, отлёживалась в постели, но по ней не было видно, что она серьёзно больна, и к тому же, оправдываясь, она едва сдерживала слёзы, всем своим видом показывая, что тому есть какая-то особая причина. Наконец Миса призналась, что готовится стать матерью ребёнка Н. и не может оставаться в служанках у его приятелей. Н., узнав, что она брюхата, не только сбежал из совместно снятого дома, но и прекратил с ней видеться. А Миса, ради его честного имени, скрыла всё от его друзей-студентов, сказав лишь, что хотела бы взять отпуск.
— Я буду заботиться о ребёнке. Для меня большое счастье носить ребёнка от такого господина, как Н.!
Не в силах понять чувств Мисы, которая не питала злобы к бросившему её любовнику и только печально улыбалась, я был в негодовании от его поступка. Но я не был с ним знаком лично, поэтому на следующий день рассказал обо всём брату и попросил его переговорить с Н., чтобы тот взял на себя ответственность. Брат также был неприятно удивлён происшедшим, но заявил, что не его дело говорить об этом с Н. Между нами разгорелся яростный спор. Брат был того мнения, что, поскольку у Н. есть невеста, нам следует закрыть на всё глаза и предоставить Н. и Мисе решить это дело между собой. Я настаивал, что именно потому, что у Н. есть невеста, мы должны не только потребовать, чтобы он взял на себя ответственность, но и сообщить всю правду его невесте. После перепалки с братом я понял, что не в моих силах как-либо помочь Мисе и мне не остаётся ничего другого, как съехать с квартиры.
Перед отъездом я сгоряча заявил Мисе:
— Хорошенько посоветуйся с Н. о будущем ребёнка. Если же у тебя будут трудности, всегда можешь обратиться ко мне.
После чего дал ей свой новый адрес.
В скором времени брат также отказался от совместного проживания. Прошло ещё три-четыре месяца, и я получил от Мисы письмо. В нём она подробно писала, что вернулась в свой родной дом, занялась надомной работой, но сейчас по своему физическому состоянию уже не в силах её выполнять. Она писала, что не может себе позволить жить за счёт отчима и вряд ли сумеет продержаться в доме до рождения малыша. С этим письмом я пошёл за советом к брату. Я по-прежнему продолжал настаивать, что мы должны заставить Н. разрешить эту ситуацию по справедливости, но брат считал, что достаточно собрать для служанки денег. Трое студентов, не пытаясь как-либо подействовать на Н., продав книги, собрали где-то около ста йен, я добавил из своих денег сколько мог, и мы вдвоём с братом отправились в дом Мисы. Брат считал проявлением мужской солидарности то, что мы, не высказывая Н. своего осуждения, делаем всё от нас зависящее, но я испытывал большие сомнения по поводу правильности наших действий.
Дом Мисы находился на одной из задних улочек города Кавагути. В тесной комнате вповалку спало несколько человек братьев и сестёр. Мне было не впервой видеть жилище бедняков, но даже я при виде этого убожества невольно отвёл глаза в сторону. Нам сказали, что отчим Мисы — литейщик.
Впоследствии Миса родила ребёнка и, по словам брата, несколько раз заходила к нему на квартиру. Наконец она сказала, что нанялась в кормилицы и поэтому пришла попрощаться, но, поскольку было видно, что она сильно нуждается, брат, несмотря на свою бедность, продал несколько книг и вырученные пятьдесят или шестьдесят йен передал ей, после чего посоветовал сходить к живущему неподалёку Н. и показать ему ребёнка. Но Миса, зардевшись, отказалась к нему идти. Мальчик был вылитый Н.
С тех пор прошло двадцать лет. Приступая к написанию этой повести, я спросил брата о Н. и Мисе. Н. работает начальником отдела в некой фирме, а Миса так больше ни разу не появилась у брата. И брат забыл о ней и обо всём с ней связанном. Должно быть, и Н. обо всём позабыл. А его сын, вполне вероятно, стал литейщиком…
Произошедшее с Мисой заставило меня, молодого человека, задуматься о любви и сладострастии. Испытывая инстинктивную неприязнь к плотским отношениям, я остро почувствовал, насколько необходимо в любви между мужчиной и женщиной блюсти чистоту. Позже, когда нас с М. уже на протяжении долгого времени связывала любовь, мы расставались, даже не пожав друг другу руку… Уж не влияние ли это неприглядной истории с Мисой? — думаю я теперь. Но разумеется, хоть я и был тогда уверен, что полностью освободился от учения Тэнри, в душе у меня глубоко сидело строгое осуждение "похоти".
Из дома брата я переехал во флигель господина И. в районе Адзабу.
Я познакомился с И. при удивительных обстоятельствах. Как-то раз, когда в конце каникул я возвращался в Токио на поезде из Нумадзу, он оказался моим попутчиком, и с этого началось наше знакомство. И. имел привычку проводить выходные на своей вилле у подножия горы Кацура, а управляющим на этой вилле, как я узнал позже, был один из моих родственников, который часто рассказывал обо мне своему хозяину. И вот И. специально купил билет во второй класс и подсел ко мне. Пока мы ехали до Токио, он расспрашивал меня об учёбе в лицее, о планах на будущее, вероятно проводя своего рода тест на умственные способности. Он пригласил меня на досуге заходить к нему в гости, подробно объяснил местонахождение своего дома в Адзабу и даже любезно предложил, если мне паче чаяния придётся уехать из общежития, поселиться во флигеле его дома. И. был выпускником лицея, но мне так и не представилось тогда случая нанести ему визит.
Когда пришло время выезжать из дома брата, я вдруг вспомнил о предложении И. и решил наведаться к нему. Жил он в особняке с садом на склоне, поросшем огромными криптомериями. И. обрадовался моему приходу.
— Ну вот, наконец-то явился, — сказал он и велел убрать для меня флигель в углу сада. Поскольку я имел в своём распоряжении двадцать две йены, я спросил, как он смотрит на то, если я буду платить двенадцать йен в месяц. И. улыбнулся. Думаю, его позабавила моя юношеская заносчивость. На следующий день я переехал в тихий флигель. Размышляя об И., я вновь и вновь переживаю чудо человеческой любви. Сразу же беря быка за рога, скажу, что в дальнейшем нас связали чувства более глубокие, чем любовь, которая обычно связывает отца и сына.
У четы И. детей не было. В то время, когда оба они жили в Шанхайском отделении почтового пароходства, престарелые родители И. взяли на воспитание ребёнка в качестве его приёмного сына. Мальчик, уже поступив в среднюю школу, мочился в постели, учился из рук вон плохо, и, кажется, супруги особой любви к нему не питали. Наверное, поэтому И. так полюбил меня, обращаясь со мной так, как будто "после долгой разлуки к нему вернулся сын" (его собственные слова). Этот коммерсант, который в юные годы водил дружбу с писателями из "Общества друзей тушечницы"[38] и сам одно время подумывал посвятить себя искусству, должно быть, узнавал себя прежнего во мне, когда я колебался, поступить ли на филологический факультет или продолжать занятия юриспруденцией. Он часто приглашал меня с собой на загородные прогулки и в небольшие путешествия.
Однажды он позвал меня на ловлю форелей в реке Тамагаве и, глядя на течение реки, как бы невзначай спросил, не хотел ли бы я стать его приёмным сыном. Я удивился и, не находя слов для ответа, посмотрел ему в глаза. Он, точно смутившись, рассмеялся.
— Можешь не отвечать прямо сейчас. Будет лучше, если ты всё хорошенько обдумаешь, — сказал он, торопясь скрыть своё смущение.
Никогда в жизни мне не забыть красоту доброты, которую в тот момент излучало его лицо.
Я и сам почитал И. за своего отца, поэтому был несказанно обрадован его словам, служившим доказательством его заботы обо мне. Но ведь у него уже был в то время приёмный сын. Не важно, что он был нелюбим и жил не с супругами, а вместе с удалившейся на покой бабушкой. Мне было известно, что эта бабушка беспокоится о судьбе приёмного сына. Но я не считал, что должен непременно иметь заурядный официальный статус приёмного сына, чтобы наша взаимная любовь приносила нам удовлетворение. Также и то, что И. был крупным капиталистом, заставляло меня медлить с утвердительным ответом. Я ждал случая, когда мог бы обо всём этом искренне поговорить с И., но такой случай никак не представлялся. Заметив, что я очень уж тщедушный, И. сделал на территории особняка теннисный корт. Но я с большим жаром предавался чтению, чем игре в теннис. И. с грустью смотрел, как корт зарастает травой. В тот год, воспользовавшись его приглашением, я провёл летние каникулы у него на вилле. Как только у него выпадала свободная минута, он приезжал из города, отрывал меня от занятий и звал на море кататься на лодке. Сам он в бытность свою студентом Императорского университета входил в первую сборную лодочников и, хотя ему было уже за пятьдесят, всё ещё оставался отличным гребцом. Как-то во второй половине дня, когда наша лодка отплыла на полмили по спокойному морю, И. с серьёзным лицом сказал:
— Дождусь ли я от тебя наконец ответа? Если бы ты мне сказал, что принял решение, я бы поговорил с твоими родителями.
В этот момент я был на вёслах и, потеряв равновесие, точно море вдруг пришло в волнение, некоторое время не мог ничего ответить.
— Я бы хотел обстоятельно обсудить всё это, — сказал я наконец, сделав несколько быстрых рывков вёслами.
Он опустил в воду руку, державшую руль.
— Я предлагаю это не из эгоистических побуждений! Я всё хорошо обдумал… Я забочусь о твоём благе и вовсе не хочу тебя унизить.
— Я вас понимаю, — заговорил я с горячностью, отпустив вёсла. — Ваши слова не могут меня не радовать. Ведь я почти что сирота и отношусь к вам, как к родному отцу. И всё же, что касается того, чтобы стать приёмным сыном, существует общественное мнение, существуют ваши родственники. Не вызывает ли это у вас беспокойства? Моё чувство любви и почтения к вам не нуждается в том, чтобы наши узы были оформлены в официальных бумагах. Так ли уж необходимо объявлять докучным родственникам о том, что отныне мы — сын и отец на законных основаниях? Я буду всегда, как и сейчас, почитать вас как родного отца, и так оно, думаю, будет честнее…
Я помню всю эту сцену так отчётливо, что мог бы сказать, какого оттенка в ту минуту были у И. глаза, но своих собственных слов в точности не припомню. От залива Сэмбон мы ушли на полмили в открытое море. Над сосновым бором красиво вставала Фудзияма.
— Понимаю, понимаю, — кивал И., но не улыбался, и выражение лица его было довольно кислым.
В тот вечер на обратном пути мы зашли поужинать в городской ресторан. Неожиданно И. сказал:
— Позовите сюда самую старую гейшу!
Он велел явившейся женщине исполнить несколько песен, после чего мы сразу же уехали на рикше на виллу. Приятно моросил дождь, постукивая по верху повозки. В то время я ещё не знал, что И. — известный исполнитель музыкально-драматических сказов "киёмото"[39], мне было невдомёк, зачем он позвал гейшу, и я предавался грустным раздумьям.
В ту ночь мы впервые с И. спали под одной москитной сеткой. Я не мог уснуть, переживая, как бы с ним заговорить и утешить. И. тоже не спалось, он придвинул к себе пепельницу и зажёг сигарету. Я до сих пор помню мучившие меня тогда мысли. Если бы я родился его ребёнком, как бы мы оба были счастливы!.. Может быть, попытаться сблизить И. и его приёмного сына К.?.. Стать при К. чем-то вроде семейного учителя?..
— Наверное, я тебя удивил, позвав гейшу?.. — через некоторое время спросил И. — Ну что, попробуем уснуть?
После того как мы вернулись в Токио, я пробовал заниматься с К. как семейный учитель, стремясь сблизить его с И. Увы, желанного результата добиться мне не удалось.
Весной следующего года К. должен был окончить среднюю школу, но провалился на выпускных экзаменах. Тогда он обратился ко мне, попросив отнести помощнику директора школы деньги, заплатив таким образом за аттестат. Я не верил, что за деньги можно сдать выпускные экзамены. Но его бабка, собрав торговые сертификаты, обратилась ко мне с той же просьбой. В результате однажды вечером я нанёс визит в дом помощника директора школы. Я взял на себя эту неблагодарную роль потому, что провал К. на экзаменах не только огорчил бы И., но и, что более всего меня печалило, ещё сильнее отдалил бы его от своего приёмного сына. Не помню, в каких словах я объяснял помощнику директора Симидзу цель своего визита. Но и сейчас не забыл, с каким добросердечием он меня увещевал. Мне самому было стыдно, что я пришёл к нему с такой негодной целью. Он сказал, что его сын учится в лицее. И был настолько любезен, что предложил, если я занимаюсь репетиторством ради того, чтобы оплатить свои расходы на учёбу, порекомендовать мне какого-нибудь способного ученика. Видимо, его беспокоило, что я могу потерять работу из-за того, что К. провалился на экзаменах. Догадывался ли помощник директора Симидзу, что в ту минуту он посеял в юное сердце зерно добродетели?.. Через несколько дней И. выговорил мне за мой визит, впрочем, сделал это вполне благодушно.
Я уже поступил в университет, когда И. внезапно лёг в хирургическую клинику в Цукидзи. Его болезнь дала мне возможность заглянуть в совершенно новый для меня мир. В то время нас с И. связывала глубокая любовь, мы были неразлучны, как отец и сын, как иероглиф и его фонетическое написание. Ложась в больницу, И. просил меня навещать его в свободное от лекций время, но я решил не отходить от него, даже если придётся пропускать лекции. У него было обострение геморроя, но уже на третий день после операции он попросил меня сходить к некой даме и сообщить ей о том, что он лежит в больнице.
— Возможно, ты станешь меня презирать, но мне будет легче на душе, если по этому случаю ты узнаешь всё о моей жизни, — пробормотал И. смущённо.
Супруга была у него в первой половине дня, после чего ушла домой. Сгорая от любопытства, я, пользуясь картой, разыскал дом по указанному адресу. Выяснилось, что эта дама была хозяйкой большого "чайного домика"[40] в Симбаси. Я подумал, как, должно быть, горько усмехался на своём больничном ложе И., воображая моё удивление, когда я узнаю, что речь шла о хозяйке такого сомнительного заведения.
Госпожа Ю. с порога выслушала моё сообщение.
— Вот, значит, в чём дело! — воскликнула она и, успокоившись, сразу же начала собираться.
По дороге в больницу она сказала мне невозмутимо:
— Ваш папочка много мне о вас рассказывал. Он ведь так рад, что небо даровало ему сына!.. С какой радостью он говорил мне, что вы с недавних пор отпустили волосы, что вместо обычных очков в железной оправе стали носить круглые, как у Ллойда[41], так что мне даже кажется, что мы с вами уже не раз встречались. Между нами был уговор, что если он внезапно заболеет, то пришлёт вас ко мне с известием, но он беспокоился, говоря, что вы человек строгих правил. Диву даёшься, как он вас стесняется! Он мне как-то с гордостью сказал, что, наверное, именно такие чувства испытывает отец, имеющий взрослого сына. Он совершенно переменился за эти последние годы. Но геморрой обострился так неожиданно, что, несмотря на свои опасения, ему пришлось-таки обратиться к вам за помощью. Я рада, что всё так разрешилось.
Я представил себе психологию сына, впервые узнавшего тайну отца. Мне было грустно, и в то же время я чувствовал зависть. Но у меня не было ощущения, что я прикоснулся к чему-то грязному. Я не испытывал неприязни к Ю. У меня не возникало желания упрекнуть в чём-либо И. Дело в том, что я не слишком благоволил к его супруге. По-моему, она не ведала, что такое любовь. Может быть, из-за того, что у неё не было детей, она никак не взрослела, оставаясь, несмотря на вполне зрелый возраст, простодушной девочкой, невинной и в то же время капризной, не умеющей с теплотой относиться к окружающим её людям. Когда И. заговорил со мной об усыновлении, возможно, несмотря на проблему с К., я бы в конце концов согласился, но только если бы мог и к его супруге относиться с почтительной любовью и называть её матушкой. Но И. я называл "папой", а его супругу неизменно "мадам" и про себя чётко различал своё к ним отношение. Супруга И., не видевшая в мире ничего, кроме своего жалкого я, хоть и ездила в Лондон и Сан-Франциско, хоть и купалась в роскоши, в моём представлении ничем не отличалась от какой-нибудь сварливой жёнки рыбака. Поэтому, узнав о существовании Ю., я не изменил своего высокого мнения о папе. Столь сильна была моя любовь к нему.
Ю. была приблизительно одних лет с супругой И. и, вероятно, потому, что общество, в котором она вращалась, вырабатывает в людях такого рода качества, относилась к окружающим с большой теплотой и симпатией. Когда И. увидел Ю., его лицо прямо-таки засияло от счастья. Наблюдая за их отношениями, за их любовью, я был поражён неведомым мне чувством. До сих пор я знал об отношениях между мужчиной и женщиной лишь по тем идеализированным описаниям, которые почерпнул из книг. А вот когда И. навещала супруга, лицо его становилось мрачнее тучи.
Его поведение меня удивляло. Как-то раз в больнице, когда у него не было посетителей, я сказал ему напрямик:
— Ваша супруга бездетна, что же вам мешало развестись с ней и жениться на госпоже Ю.?
— Так просто людские дела не устраиваются. Если бы я с ней развёлся, как бы она смогла жить дальше?
— Но вы могли бы обеспечить её так, чтобы она ни в чём не нуждалась…
— Говоря, что она не смогла бы жить, я имею в виду не материальную сторону. Она не может жить одна, не имея на кого опереться… Она согласна на всё, лишь бы оставаться моей женой.
— Не говорит ли в вас надменный глава семейства? Ведь она вполне могла бы связать свою жизнь с кем-нибудь другим.
— Да если бы она была такой же самостоятельной, рассудительной, как Ю., я мог бы со спокойной совестью с ней развестись.
— В таком случае вам бы следовало расстаться с госпожой Ю.
— Мы так любим друг друга, что не можем расстаться. Как говорят у вас, молодёжи, — мы созданы друг для друга.
— Довольно эгоистично.
— От этого я более всего и страдаю.
В ту пору я ещё не знал, что такое супружеская любовь, поэтому ответ господина И. меня удивил. Не это я ожидал от него услышать. Однако почти через двадцать лет, видя, как на смертном одре он, составляя завещание, старался так разделить капитал, чтобы обеспечить супруге спокойную старость, я был растроган удивительной привязанностью двух людей, которые, не чувствуя любви друг к другу, прошли по жизни рука об руку.
После того как госпожа Ю. стала приходить в больницу, туда же, видимо из преданности к ней, стали наведываться гейши из Симбаси. Разумеется, супруга И., его родственники по-прежнему продолжали его навещать, поэтому мне приходилось идти на невероятные ухищрения, чтобы они ненароком не столкнулись друг с другом. И господин И., и его супруга делали вид, что ничего не знают о существовании Ю. Но все мои ухищрения оказались напрасны, мадам и госпожа Ю. как-то столкнулись друг с другом в больнице. Обе притворились обычными посетительницами, старательно делая вид, что ничего не знают друг о друге. После этой душераздирающей встречи я посоветовал И. свести мадам и госпожу Ю. Я полагал, что, если они не смогут все трое спокойно встречаться, им не сохранить в равновесии своих отношений. Я был молодым идеалистом. Разумеется, моё предложение было неосуществимо.
После того как И. вышел из больницы, между ним и мной, естественно, встала госпожа Ю. Мы стали совершать иногда небольшие путешествия втроём. Развлекались в доме госпожи Ю. Если бы у меня не было М. и её матери, если бы у меня в подсознании не сохранялась детская вера, я в таких обстоятельствах наверняка бы впал в декаданс. Но, несмотря на все мои усилия изгнать веру из своего разума и чувств, в моём характере глубоко укоренилось почтение к нравственной чистоте.
Среди молодых гейш, приходивших навещать И. в больницу, была одна, которая при первой же встрече запала мне в душу, оставив неизгладимое впечатление. Она была не похожа на гейшу, скромная, тихая, опрятная, мне всё казалось, что я где-то встречал её раньше, только не мог вспомнить где. Она всё чаще приходила в больницу. Начала заводить со мной разговоры. Она любила госпожу Ю. как свою мать. Она была известной танцовщицей и даже в Симбаси слыла одной из лучших. Я и позже встречал её несколько раз, бывая в гостях у госпожи Ю. Как-то раз Ю. сказала:
— Когда ты закончишь учёбу, я позабочусь о твоей невесте. У меня есть на примете одна чудесная девушка, которая и поведением и нравом получше будет любой барышни из хорошей семьи.
Она намекала на эту гейшу.
Я вздрогнул. Меня вдруг осенило: гейша, о которой мы говорили, похожа на М. В тот момент я впервые ясно осознал, что влюблён в М.
В то время мне казалось, что, встречаясь с госпожой Ю., пусть и в присутствии И., я поступаю нехорошо по отношению к его супруге. Поэтому я рассказал Ю. о том, что предлагал И., и посоветовал ей подружиться с его супругой. В своей наивности я представлял, как было бы прекрасно, если бы две бездетные женщины жили вместе, окружая заботой любимого человека. Но Ю. меня выбранила:
— Ну уж нет, я ещё не настолько одряхлела… В моём сердце нет места для его жены. Что бы там ни было записано в документах, я считаю, что настоящая жена нашего папочки — я.
Раз так, я в душе поклялся больше не встречаться с Ю. И сдержал своё слово. С этого времени открывшееся было окно с фонарём вновь для меня захлопнулось.
С тех пор прошло почти двадцать лет. Когда я вернулся из-за границы, госпожа Ю. и супруга И. жили в мире и согласии, как две сестры. "Совсем я одряхлела и перестала чураться людей", — смеялась Ю., она и в самом деле сильно постарела. Уйдя на покой, она поселилась в Омори, но поскольку супруги И. часто жили на вилле, она ездила к ним, а когда жена И. приезжала в столицу, то останавливалась у Ю. Кажется, старики даже совершали увеселительные прогулки втроём. В конце долгого жизненного пути эти трое, бездетные, испытавшие много любовных страданий, обрели унылый, неподвижный покой. Вызывая их в своём воображении, я снимаю шляпу перед удивительной натурой человека…
Когда я начал писать романы, все, кто меня окружал, восприняли это без особой радости, и только И. был в восторге, читал всё, что выходило из-под моего пера, и даже заметки, печатавшиеся там и сям в газетах и журналах, скрупулёзно вырезал и наклеивал в великолепный альбом. Иногда он присылал мне критические замечания, а когда в одной из моих книг появился старик, исполняющий "киёмо-то", отбил телеграмму с вопросом: "Уж не я ли этот старикашка?" Когда в романе, печатавшемся в газете, оказалась сцена из жизни в весёлом квартале, он мне позвонил и предостерёг:
— Не зная тамошних нравов, ты допустил кучу ляпов. Опасно писателю полагаться только на своё воображение. Поскорее избавься от этой сцены!
И это не всё. В том году, когда я опубликовал свой роман, он начал сочинять пятистишия танка под руководством профессора Сасаки[42]. По словам госпожи Ю., он жаловался ей, что испытывает ужасные муки творчества, сочиняя танка, но прошло несколько лет, и у него стали получаться великолепные стихи. Он также начал изучать каллиграфию, чтобы выполнять беловые списки. В 1938 году осенью, семидесяти лет, он скончался от рака желудка. За месяц до этого я, бросив работу, полностью посвятил себя уходу за ним. Незадолго до его смерти приёмный сын и супруга, волнуясь о капиталах И., уговаривали его составить завещание. Раздражаясь, он смотрел на них взглядом, полным презрения. Не давая себе труда задуматься о скорбных мыслях человека накануне смерти, они заботились только о своей выгоде. В то же время госпожа Ю., проливая слёзы, ухаживала за ним, окружив тихой заботой и сочувствием. В ней была красота, заставлявшая думать, что и впрямь возлюбленная и есть истинная жена. Отходя, И. схватил меня за руку. В тот момент его рука была костистой и холодной, как у птицы, но я расплакался так, как не плакал у смертного одра собственной матери. Я до сих пор жалею, что за год до его смерти отказался от приглашения съездить вместе с ним на Филиппины. Врач сказал, что это путешествие ускорило его конец.
Когда я вспоминаю об И., у меня и сейчас спирает грудь. Я испытываю такую скорбь, как будто и в самом деле лишился отца. Из этого удивительного чувства родились мои романы "Записки о любви и смерти" и "Хроника этой осени".
В этом месте я должен перейти к рассказу об М. и её матери. Но писать об этом горько, и потом, я хотел бы сказать ещё пару слов о своей учёбе в Первом лицее.
В то время[43] я посещал два литературных собрания, произведших на меня неизгладимое впечатление. Одно — общество "Вертикаль" — собиралось в доме Цуруми Юскэ[44], другое — общество "Листья травы" — в доме Арисимы Такэо[45].
Общество "Вертикаль" было своего рода салоном, в котором учащиеся старших и младших классов, связанные с лицейским дискуссионным клубом, встречались примерно раз в месяц, слушали рассказы известных в то время людей и вели увлекательные беседы. Лишь тот, кому довелось учиться в лицее, может понять, какое огромное впечатление на меня, выходца из деревни, производили присутствовавшие на этих вечерах старшие товарищи. В то время как тот, кто окончил учёбу и вышел в большой свет, рассказывал о своей работе, а другой, поступивший в университет, делился впечатлениями о прочитанных книгах, учащийся лицея восторженно предавался возвышенным мечтам. Я не входил в дискуссионный клуб, но мой друг Кикути был его членом, и соответственно у меня с клубом имелись кое-какие связи. Иногда я даже упражнялся в красноречии, но упражнялся именно для того, чтобы присутствовать в обществе "Вертикаль". Вернувшись в общежитие после собрания общества, мы ещё долго не могли заснуть. К этому времени во всём общежитии уже выключали свет, мы ставили на стол свечу и всю ночь напролёт спорили, обсуждая то, что говорилось в обществе. Наверное, и сам господин Цуруми не мог вообразить, как организованные им собрания развивали наши юные сердца. Для всех тех, кто в них участвовал, собрания в обществе наравне с лицейской жизнью навсегда остались прекрасными, незабываемыми воспоминаниями. На этих вечерах я впервые встретил Тосона[46] и Такэо, и нравственная красота этих литераторов произвела на меня даже большее впечатление, чем их произведения.
Общество "Листья травы" собиралось по понедельникам вечером в кабинете Арисимы Такэо для того, чтобы послушать его лекции о "Листьях травы" Уитмена. В то время Арисима был не только модным писателем, но многими почитался как совесть нашей эпохи. Он пребывал в расцвете своих творческих дарований, и я только сейчас начинаю понимать, сколь многим жертвовал этот добросердечный человек ради литературных собраний. Но молодёжь со свойственным ей эгоцентризмом не замечала этих жертв. У него каждый раз собиралось больше десятка человек, в основном студенты юридического и экономического факультетов Императорского университета, а также учащиеся лицея.
Прежде всего Арисима декламировал "Листья травы" Уитмена и давал свой перевод, который был опубликован, а мы слушали и задавали вопросы, когда чего-то не понимали. Это продолжалось около двух часов. Но самое интересное начиналось после окончания лекции. Подавали чай, сладости, получалось что-то вроде беседы за круглым столом; поскольку каждый раз поднималась какая-нибудь интересная тема, вечер проходил очень весело и оживлённо. Иногда Арисима рассказывал о своих муках творчества, о романе, который собирался писать, но чаще в центре дискуссии оказывались социальные и экономические проблемы.
Кажется, именно с того времени Арисима начал испытывать сильнейшие душевные терзания. Они были вызваны проблемой частной собственности, которая волновала Арисиму с точки зрения общих основ человеческого бытия, между тем как мы, молодёжь, трактовали её исключительно с социально-экономических позиций. Из-за этого то и дело возникали весьма бесцеремонные перепалки.
Как-то раз один студент экономического факультета совсем позабыл о приличиях:
— Вы так сильно страдаете из-за того, что у вас есть собственность. Почему в таком случае вам не отказаться от неё и не начать жить как неимущий пролетарий?
— Я не могу на это пойти, пока у меня жива мать и я должен о ней заботиться.
— А в том случае, если ваша мать умрёт, вы откажетесь от своего состояния?
— Я с радостью употреблю его на то, чтобы воплотить ваши идеалы!
Но вместо того, чтобы снять шляпу перед благородством Арисимы, мы, увы, кичливо гордились тем, что припёрли его к стенке. Такова молодость!
В то время в Императорском университете экономический факультет получил самостоятельность. Вскоре экономика начала входить в моду среди молодых людей, которые ошибочно полагали, что экономика и социология, будучи новыми дисциплинами, способны разрешить все человеческие проблемы. В своей заносчивости я был уверен, что душевные муки Арисимы проистекают только лишь из-за недостатка его познаний в экономике.
Учась в лицее, я колебался, не посвятить ли себя гуманитарным наукам, но, наблюдая за мучительными раздумьями Арисимы, выбрал в университете экономический факультет. С глубоким сочувствием вспоминаю ныне рассказы Арисимы о его творческих и нравственных терзаниях, которые тогда слушал с пренебрежением. Сейчас-то я понимаю, как он был несчастен, будучи окружён молодёжью, легкомысленно взирающей на жизненные невзгоды. В университете я выбрал экономический факультет, но страсть к творчеству во мне не угасла. Как только у меня выдавалась свободная минута, я усаживался писать роман, но, разумеется, даже не думал о том, чтобы где-нибудь его напечатать.
Поступив в университет[47], я весной вместе с несколькими своими однокурсниками по рекомендации лицея устроился на временную работу в министерство иностранных дел. После окончания Первой мировой войны был подписан Версальский договор, и министерство иностранных дел было занято переводом и публикацией его японского текста. В первой половине дня я слушал лекции, а после обеда отправлялся на службу. Жалованья мне назначили тридцать йен в месяц.
Я надеялся, воспользовавшись случаем, поближе познакомиться с дипломатической службой. Дело в том, что ещё когда я раздумывал, не посвятить ли себя гуманитарным наукам, господин Кодзима Кикуо[48] дал мне один совет. Если желаешь быть писателем, не стоит заниматься гуманитарными науками, стань лучше дипломатом! У дипломатов вдоволь свободного времени, хватит и на то, чтобы пополнять свои знания, и на творчество найдётся досуг. К тому же будет возможность публиковаться на иностранных языках. Если уж хочешь творить, ты должен стремиться, не ограничиваясь узкими пределами Японии, обращаться к людям всего мира! Он горячо убеждал меня, что такое возможно лишь для дипломата, приводя в пример какого-то Каяно Нидзюсана, входившего в литературное объединение "Сиракаба"[49].
Этот совет льстил юному честолюбию. Я уже размечтался, что, если дипломатическая работа придётся мне по душе, сдам экзамены и стану дипломатом, буду печатать свои книги на иностранных языках. Поэтому я решил, работая в министерстве иностранных дел, присмотреться к дипломатической службе. Однако моя работа в министерстве заключалась в корректуре текста договора и никак не способствовала расширению моего кругозора.
Глядя во французский оригинал, я сверял японский текст договора, следуя принятой в министерстве орфографии, и в первое время, когда мне попадались в договоре неумело переведённые места, я, не удержавшись, вносил исправления. В конце концов меня вызвал начальник отдела и, обругав по-всякому, устроил мне взбучку. Я попытался оправдаться, указав на погрешности в тексте, но тот лишь рассмеялся:
— Не забывайте, вы здесь для того, чтобы работать руками, а не головой! Вам поручили корректуру, исправлять текст вас никто не уполномочивал.
Вот оно что… Осознав, что моя голова здесь не требуется, я в досаде почесал в затылке.
Служба была весьма вольготной, но у меня возникло чувство, что я за жалкие гроши гроблю свои лучшие студенческие годы, предназначенные в равной мере для учёбы и веселья, и решил не задерживаться долго в министерстве. В конце этого года господин И., заболев, лёг в больницу, и я, собравшись с духом, уволился. К этому времени у меня отпало всякое желание становиться дипломатом. Среди получивших рекомендацию лицея было много желающих стать дипломатами, но из тех, кто поработал тогда в министерстве, ни один впоследствии не стал сдавать экзаменов на дипломатическую службу. Наверное, помучившись с корректурами, они пришли к выводу, что дипломатическая карьера невыносимо скучна. Оттого времени у меня осталось лишь одно приятное воспоминание.
Её величество императрица в связи с окончанием работ соизволила раздать денежные вознаграждения, по случаю чего в саду резиденции премьер-министра был устроен вечерний приём. Был ясный вечер ранней осени. Министерские чиновники присутствовали в полном составе. Мы тоже, студенты, одетые в форму с металлическими пуговицами, топтались в углу. Подавали чай и вино. Старик из мелких чиновников взялся нам объяснять:
— Это господин Мусянокодзи. Это господин Мацудайра. А вон тот коротышка — Хирота[50]… Когда сдадите экзамены и поступите на дипломатическую службу, они будут вам примером для подражания!
Господин Мусянокодзи, одетый в кимоно и белые таби, выглядел, как и подобает высокому чину, статно и величественно. Мы восторгались его элегантностью, он был совсем не похож на своего младшего брата Санэацу[51], которого мы тогда запоем читали. Держа бокалы с шампанским, мы обсуждали дерзкие планы когда-нибудь отправиться в страну, прославленную виноделием, и на месте отведать бордо.
В университете было невыносимо скучно.
Каждый день приходилось изо всех сил записывать лекции, но их содержание было столь примитивным и общедоступным, что невольно закрадывалось сомнение в их так называемой научности.
Написанные профессорами книги теснились на полках книжных лавок у входа в университет, а лекции казались всего лишь кратким конспектом этих книг. Если старательно записывать лекции, то не оставалось времени на то, чтобы вдумываться в их содержание, поэтому студенты во время лекций превращались в неумелых стенографистов. Тем временем ушлые торговцы, решив заработать, избавив студентов от стенографических трудов, устроили прямо перед университетом копировальную мастерскую. Уже на следующий день после лекции в продажу поступала её отпечатанная версия. Студенты получали бы больше пользы, если бы, вместо того чтобы томиться в аудитории, просто покупали и читали эти отпечатанные лекции и книги профессоров.
Кроме всего прочего, по тому, с каким равнодушием профессора отбарабанивали с кафедры свои лекции, было видно, что они всего лишь отбывают повинность, ни о каком духовном контакте со студентами не было и речи. Кажется, более всего профессора жаждали опубликовать свои маловразумительные статьи в популярных журналах, не имеющих никакого отношения к науке. Из-за этого, учась в университете и не имея возможности общаться с подлинными учёными, подлинными преподавателями, мы чувствовали себя в пустоте. Наверняка в университете были и такие учёные, и такие преподаватели, но всё было устроено так, что мы, студенты, не могли сойтись с ними поближе. Естественно, что университет превратился в своего рода клуб для дружеских посиделок, и нам, кипевшим избытком энергии и энтузиазма, не оставалось ничего другого, как искать им применение на стороне. Мечтая изучить философию и экономику, я поступил на экономический факультет, но только напрасно растрачивал своё страстное влечение к науке. Увы, кроме университета, не было ни учреждения, ни организации, где бы я мог удовлетворить свою жажду знаний. Если, несмотря на всё это, студенческая жизнь была и весёлой, и счастливой, то в том была наша личная заслуга.
Вместе с несколькими моими одноклассниками по лицею я организовал научный кружок. С факультета экономики я был один, остальные пятеро учились на юридическом. Цель кружка заключалась в том, чтобы изучать изменения в социальной системе и социальной мысли послевоенной Европы. Это был своего рода читательский клуб, где каждый, прочитав заинтересовавшую его книгу, пересказывал то, что усвоил из её содержания. Мы постановили собираться раз в неделю. Пусть переводной литературы было очень мало, зато наша жажда знаний была необъятной. Работающий ныне советником по Италии А. постоянно докладывал об истоках Русской революции. Ставший впоследствии профессором университета Кюсю Кикути уже в то время много читал о французском трудовом законодательстве. Я делал сообщения об отмене системы заработной платы, предложенной Шарлем Жидом[52]. Это было то безмятежное время, когда никто из членов кружка ещё не слышал имени Маркса.
Обо всём, что происходило в кружке, я восторженно рассказывал М. Она училась в Токийском женском университете, организовала со своими приятельницами группу по изучению истории женского движения и в свою очередь рассказывала мне, как проходили их собрания, советовалась со мной по поводу необходимой справочной литературы. Мы с М. обсуждали между собой всё так, как это принято между друзьями-мужчинами. Она читала почти всё то же, что читал я: книги по социальным наукам, художественную литературу, а после мы устно или письменно делились своими впечатлениями от прочитанного.
Кажется, это произошло весной на второй год моей учёбы в университете. Профессор Морито[53] опубликовал в журнале экономического факультета работу о Кропоткине, чем вызвал недовольство соответствующих инстанций. Это был первый громкий случай гонений на университетского профессора по идеологическим мотивам. Общество было возмущено. Это событие внесло первый разлад в мои отношения с М.
Во время гонений на Морито на его стороне до самого конца боролся доцент Итои, его единомышленник, молодой специалист по статистике. Студенты видели в Итои будущее светило экономического факультета, но в университете он читал лишь лекции о французской экономической науке. Французская экономическая наука была обязательным предметом для тех, кто в лицее специализировался на французском праве, но таких на первом курсе было меньше двадцати, поэтому Итои избрал для своих занятий нетрадиционную форму семинаров. Но чтобы участвовать в таких занятиях, надо было к ним заранее готовиться, из-за этого туда приходило всё меньше студентов, и часто случалось, что я сидел на этих занятиях в полном одиночестве. В качестве материалов лекций на первом курсе использовалась "История экономической мысли" Жида и Риста, на втором курсе "Теория земельной ренты" Ландри, но каждый раз занятия превращались в диалог между мной и Итои. Вследствие этого я настолько сблизился с Итои, что, когда обстоятельства вынуждали его пропустить лекцию, он предварительно извещал меня телеграммой. В свою очередь и я старался во что бы то ни стало посещать занятия по французской экономической науке, которым отводилось два часа в неделю, а когда никак не мог присутствовать, даже имел наглость телеграммой извещать об этом преподавателя.
Разумеется, после инцидента с профессором Морито Итои во время занятий делился со мной своими переживаниями. Благодаря этому я многое узнал о скрытых для постороннего нравах, царивших в университете, и, потрясённый, возмущённый услышанным, спешил рассказать обо всём М. Я не мог вообразить, что отец М. усмотрит в моих разглагольствованиях "социализм" и на этом основании откажет мне от дома. До того момента у меня не было случая встретиться с С., отцом М. Как-то раз, посещая его супругу, я случайно встретился с ним, и, помнится, мы вместе ужинали, но расстались, почти не обменявшись ни словом. Для промышленника у него были необычайно мягкие манеры, и он походил скорее на лицейского преподавателя истории. Я был уверен, что, подобно своей супруге, он, как принято было тогда выражаться, "являл собой саму любезность". Но вот однажды, когда я посетил мадам С. в её столичном особняке в Цукисиме, она мне сказала:
— Мой муж превратно истолковал ваши слова, поэтому попрошу вас больше сюда не приходить. Мы ведь с вами можем без помех встречаться в нашей загородной усадьбе…
Накануне она сама пригласила меня по телефону, а теперь выяснилось, что звала она меня только для того, чтобы выгнать.
— Превратно истолковал? Что это значит?
— Произошло недоразумение, рано или поздно всё разъяснится, так что не извольте беспокоиться.
Накануне ночью я видел странный сон. Я гостил в загородной усадьбе С. и играл в саду, усеянном жёлтыми цветами, вместе с мадам, М. и её младшей сестрой. В саду была воздвигнута высокая башня. Желая взглянуть сверху на жёлтые цветы, я начал взбираться на башню. С каждой ступенькой я мог видеть всё дальше и дальше, так что в конце концов моему взору предстали даже склоны Фудзиямы. Эти склоны были усеяны теми же ярко-жёлтыми цветами, среди которых серебристо струилась река Каногава. Я делал руками знаки в сторону стоящих под башней, приглашая их подняться вверх вслед за мной. М., её мать и сестра радостно отвечали на мои жесты. Но наверху башни меня поджидал господин С. "Мерзавец!" — завопил он и сбросил меня с вершины башни. Я упал на землю… Проснулся я, обливаясь потом.
Я и сейчас ещё отчётливо помню этот сон, а в тот день он, разумеется, не выходил у меня из головы. Я воспринял его как дурное предзнаменование и хотел во что бы то ни стало узнать, в чём суть "превратного истолкования", но мадам так и не удосужилась мне ничего объяснить.
М. ещё не вернулась с занятий, и я не мог с ней поговорить. Погруженный в мрачные думы, я пустился в обратный путь, переправившись через реку.
В то время от Цукидзи до Цукисимы курсировал маленький катер. Сколько раз, стоя на палубе катера и глядя на чёрные воды реки, я досадовал на его неторопливый ход. Но сейчас я, наоборот, был рад его медлительности. Уже наступил вечер, и я питал слабую надежду случайно встретиться с М., возвращающейся с занятий. Если бы мне посчастливилось с ней встретиться, я бы узнал от неё истинную причину "недоразумения", из-за которого мне отказали от дома. Причалив к берегу Цукидзи, я решил дождаться М. на пристани, от которой отправлялся катер.
Рядом с пристанью располагалось маленькое святилище, посвящённое богу урожая риса Инари. Взобравшись по каменным ступеням, я поднялся на территорию святилища, с высоты которого было хорошо видно людей, идущих со стороны Цукидзи к пристани. М. рассказывала мне, что даже у себя дома она отказалась от кимоно и одевается по-европейски, а поскольку в то время одетые по-европейски женщины были большой редкостью, я решил, что, если увижу вдалеке женщину в европейском платье, это будет непременно М. Но сколько я ни ждал, М. не появлялась. Быстро темнело, на Цукисиме зажглись огни, можно было подумать, что в тёмном море стоит на якоре огромный пароход. Удивительно, но тогда у меня не закралось подозрения, что М. давно вернулась с занятий и госпожа С., обманув меня, нарочно устроила так, чтобы я не мог с ней увидеться… Стало совсем темно, поднялся ветер, шумно хлопали флажки в храме, на чернеющей реке поднялись волны, вскоре перестал ходить катер…
Только позже я узнал, что причина заключалась в том, что я — "социалист", а узнав, улыбнулся. В период до великого землетрясения в Канто[54] "социалистов" страшно боялись, но я не счёл нужным доказывать господину С., что я не "социалист". Всё же у меня почему-то была уверенность, что его заблуждение скоро рассеется.
После того как мне было отказано от дома С., я начал переписываться с М. Обмениваясь письмами и не встречаясь, мы поняли то, чего раньше не замечали, а если замечали, то, обманывая себя, называли дружбой. Мы поняли, что любим друг друга. Но ни один из нас в письмах не обмолвился ни словом о любви. И мы не предпринимали попыток встретиться вне дома. Почему мы не признавались друг другу в любви? Почему не встречались вне дома? Ныне это кажется странным. В то время мы очень ценили целомудрие, но, возможно, под внешними приличиями пряталась робость. Мы знали о любви умозрительно, а о том, что это такое в действительности, не имели понятия. Изо всех сил мы стремились воспитать себя, возвыситься душой, чтобы стать достойными друг друга. Эти чувства звучали во всех её письмах, и, вдохновлённый ими, я, стремясь к чистой любви, подавил в себе, как порочное, страстное желание встретиться с ней и с головой ушёл в учёбу.
Настали летние каникулы. Вернувшись в родные места, я сразу же отправился с визитом в усадьбу С. У М. также были каникулы, и она должна была находиться в особняке. Я нажал на звонок у входа. Вместо служанки на пороге появилась сама госпожа С., но она не пригласила меня войти в дом, а, надев садовые гэта, торопливо повела в сторону ворот, хлопая глазами в глубине очков в серебряной оправе.
— Как хорошо, что я сама вышла! — сказала она. — Мой муж сейчас находится здесь… Как только услышала звонок, меня сразу охватило странное предчувствие, выхожу, а это вы.
От удивления я не нашёл в себе сил даже поприветствовать её должным образом и, выйдя вместе с ней за ворота, сообразил, что "недоразумение" оказалось довольно серьёзным.
Выйдя из ворот, мы пошли вдоль живой ограды, как вдруг мадам, попросив меня немного подождать, поспешно вернулась в дом. Я ждал в тени живой изгороди. Это была прекрасная усадьба на берегу реки, из которой открывался чудесный вид на Фудзияму. Когда усадьба ещё не была построена, я, учась в младшей школе, прихватив провиант, совершал сюда пешие прогулки. Отсюда я любовался далёкой Фудзиямой, здесь струился любимый мной водопад, берега реки красиво пестрели цветами гвоздики. В те годы я дважды совершал сюда поход, но сейчас даже водопад оказался в саду усадьбы, в которой жила М. Рассеянно думая об этом, я ждал.
Мадам торопливо вышла из ворот и, достав из-за пазухи две купюры по десять йен, сунула мне их в ладонь и вновь скрылась за воротами. Некоторое время я стоял, ошеломлённый. Мадам сделала это из добрых побуждений, но мне всё равно было печально. Она и до этого случая несколько раз давала мне деньги. Я получал от господина О. двадцать две йены кредита ежемесячно, но я платил двенадцать йен в месяц за стол в доме И., а оставшиеся десять йен уходили на одежду, учебники, транспорт, так что я никак не мог скопить денег на учёбу, оплата которой производилась каждый семестр. Из-за этого, уволившись из министерства иностранных дел, я с помощью господина Мацуока Сидзуо подряжался делать перевод сложного текста по языкознанию, преподавал школьникам английский язык, но в тех случаях, когда вырученной суммы не хватало на плату за обучение, я обращался с просьбой к мадам С. Мадам по своей доброте неизменно меня выручала, и поскольку я любил её как свою мать, то нисколько не стыдился просить её. Но эти двадцать йен меня опечалили. Я не находил в себе благодарности за проявленную ко мне доброту.
От усадьбы С. до моей деревни можно было доехать на пароходе, но, погруженный в уныние, я пошёл пешком по дороге, вьющейся между полями. До сих пор я не пытался понять и проанализировать, в чём суть недоразумения, оттолкнувшего от меня С. Но, шагая по тропе между зелёных рисовых полей, подёрнутых знойным паром, я впервые заподозрил, что это "недоразумение" имеет прямое отношение к М. Не потому ли мне было отказано от дома, что С. догадался о нашей любви и поспешил удалить меня от М.?
Но почему? Да только потому, что я беден. Всё очень просто. Бедняк, намеренный жениться на дочери богатого промышленника, и есть тот самый опасный "социалист".
Мадам С. часто рассказывала мне о своей бедной юности. В то время когда С. был погружён в разработку изобретения, которое позже составило основу его капитала, она зарабатывала на жизнь, продавая на улицах жареные бататы. Рассказывала С., как, недомогая, она харкала кровью и не могла уснуть, но, поднявшись, пекла бататы и шла их продавать. Наверное, она посвящала меня в свои былые горести для того, чтобы приободрить, когда я испытывал нужду. (Я и сейчас благодарен ей за это.) Но и я в свою очередь, зная, что мадам С. вкусила бедности, полагал, что она не станет оценивать человека по размерам его кошелька, и общался с ней без всяких задних мыслей. Я полагал, что тот, кто скопил своё несметное состояние благодаря внедрению изобретения, стоившего больших тягот и трудов, не может относиться к богатству легкомысленно, как мой отец, который запросто смог отринуть капитал, накопленный поколениями его предков.
В то время я более всего стыдился обнаружить незрелость, наивность своих представлений.
Для того чтобы спасти свою душу и разорвать дурную карму нашего рода, отец героически отбросил стяжание и добровольно стал неимущим, но сколько же мне пришлось снести унижений из-за своей нищеты! Размышляя об этом, я погружался в мрачное настроение.
По пути от усадьбы С. до моей деревни находился храм отца и его сподвижников. Я не мог миновать его. Храм, точно замок, возносил высоко в небо черепичную кровлю. Рядом был устроен искусственный пруд, разбит сад. Всё должно было возвещать славу Божью. Один только староста, бывший землевладелец, жил вольготно, точно хозяин замка, а отец с семьёй ютился в тесной лачуге, жавшейся к храму. Обременённые десятком детей, они кое-как зарабатывали на хлеб, делая бумагу из грязной макулатуры. Неужто отец и в самом деле таким образом спасал свою душу и жил с собой в ладу? Вновь испытав унижение от своей нищеты, негодуя, я решил не заходить к отцу и, пройдя мимо, направился прямиком к дому бабушки, но и там мне не было покоя от горестных мыслей и обиды на судьбу, поэтому на следующий день я ушёл, имея при себе двадцать йен, бродяжничать в Идзу.
"…Не в тягость ли тебе наша переписка? Переписываясь с тобой, я поднялась в собственных глазах, ясно осознала, что такое счастье, и продвигаюсь отныне по жизни, целыми днями пребывая в напряжённой радости. Но боюсь, что от нашей переписки выигрываю я одна, мне было бы горько думать, что для тебя она ничего не значит. Мне стыдно использовать наши отношения в своих эгоистических целях, я должна быть уверена, что ты, так же как и я, хочешь продолжать переписываться".
Письмо приблизительно такого содержания прислала М. Это было зимой. Мы любили друг друга. Но до сих пор ни разу не писали о своей любви в письмах. Любовь оставалась для нас умозрительной, стыдливость не позволяла нам попытаться воплотить её в нечто реальное. Но между строк всех наших писем мучительно пробивалась любовная страсть. Наверное, это глупо, но, получив вышеприведённое письмо, я растерялся. Я почувствовал, что пришло время нам обоим серьёзно задуматься о перспективах женитьбы. Но по поводу женитьбы у меня самого не было уверенности.
Именно в тот период госпожа Ю. предложила мне сочетаться браком с юной гейшей из Симбаси. Говорили, что некий граф выкупил её и назначил наследство. Она согласна была ждать, пока я окончу учёбу. Ей достаточно было обещания, что я на ней женюсь. Тогда-то я впервые открыл Ю., что люблю М.
— Вот оно что… И вы собираетесь на той девушке жениться?
— Во всяком случае, я готов.
— Но возможен ли этот брак?
— Всё зависит от моих дальнейших успехов.
Несмотря на решительность моего тона, в душе я вовсе не был так уверен. Мне казалось, что я не тот замечательный человек, который был бы достоин её руки. Нищий. С туманными видами на будущее. Да и здоровьем не могу похвастаться. Так, перебирая одно за другим, выпячивая свои недостатки, я подогревал в себе сомнения в том, что смогу составить счастье М. Напротив, думая о М., я брал в расчёт одни её достоинства. И однако выше моих сил было навсегда порвать с М. Поэтому в мыслях о ней я неизбежно приходил к тому, что должен так распорядиться своим будущим, чтобы в конечном итоге стать достойным её руки. Но когда я спрашивал себя, что мне сулит будущее, что я должен предпринять, меня обуревали сомнения. Из всех представлявшихся мне возможностей я не мог выбрать одну, раз и навсегда отбросив все остальные.
В тот год праздновали юбилей лицея. Я решился пригласить М. Мы договорились встретиться у главных ворот университета в час дня. Это должна была быть наша первая встреча вне дома. Я шёл на неё, мечтая высказать всё то, о чём не мог написать в письмах. Посоветоваться с М. о своём будущем… Однако в назначенный час, выйдя из трамвая у главного входа, я увидел, что М., одетая в тёмно-фиолетовое пальто, стоит у белых ворот вместе со своим младшим братом, студентом университета К. Я был сильно разочарован тем, что М. пришла не одна. Из этого факта я поторопился заключить, что моя любовь не имеет взаимности.
Я повёл М. и её брата показывать лицей. Двигаясь вместе с толпой, в которой было не продохнуть, мы по очереди осмотрели украшенные по случаю праздника комнаты общежития, но, пройдя через южный и северный корпуса, так устали, что у нас не было даже сил обсуждать увиденное, поэтому, отказавшись от осмотра других корпусов, мы перешли в учебные аудитории и спортивные залы.
М. сказала, что хотела бы посмотреть на университет. Мы вышли из лицея и перешли на территорию университета. Смотреть там особо было нечего. Всё же мы прошли от тридцать четвёртой аудитории до горки Готэн, прогулялись вдоль пруда и от здания библиотеки вышли в сторону Красных ворот. Мне обо многом нужно было поговорить с М., но из-за присутствия её брата я избегал серьёзных тем и лишь, как экскурсовод, давал тупые объяснения тому, что попадалось нам по пути. Говорили о том, что ставшие в то время притчей во языцех вольнослушательницы Императорского университета во время перемен толпились, точно букеты цветов, вон там, возле доски объявлений такой-то аудитории, что учащиеся экономического факультета могут посещать лекции других отделений, что аудитория, в которой профессор Оцука[55] читает лекции по эстетике, находится вон за тем окном на втором этаже…
Мы сели на трамвай в Хонго-сантёмэ. Мы взяли билеты до Цукидзи с пересадкой в Хибия, но было бы слишком грустно расстаться вот так, даже не перемолвившись словом, поэтому мы не сговариваясь решили, отказавшись от трамвая, идущего на Цукидзи, пройтись пешком. Словно бы обращаясь к М. за советом, я рассказал ей, что, несмотря на учёбу на экономическом факультете, в будущем я хотел бы заниматься литературой. Рассказал о романе, который в то время писал, не ставя перед собой цели непременно его опубликовать. С жаром пересказал ей содержание и главные темы. К решению взяться за роман меня подтолкнуло чтение "Исследования добра" профессора Нисиды, и я хотел бы посвятить его Арисиме, которого боготворил. Я ещё не показывал Арисиме ничего из того, что написал, но как только завершу роман, обязательно дам ему на прочтение… Как самый настоящий эгоист, не обращая внимания на присутствие брата, я с жаром рассказывал М. о своих творческих планах, но как же мне было при этом досадно, что я не могу себе позволить говорить ни о чём другом!
— Я бы тоже хотела попробовать что-нибудь написать, — кивнула мне М.
Я в душе обрадовался, истолковав её слова как одобрение моих планов на будущее. Я посоветовал ей, если не получится с романом, попробовать написать книжку для детей. Мы не прельстились прогулкой по Гиндзе с её бесчисленными ресторанами и, свернув в сторону, довольно быстро добрались до пристани в Цукидзи.
Вскоре начались экзамены на второй курс.
По окончании экзаменов я решил признаться мадам С. в своей любви к М. Но как это сделать? Конечно, я мог подстеречь момент, когда господин С., запретивший мне являться, уйдёт из дому, войти и встретиться один на один с его супругой, но такая расчётливая хитрость была мне отвратительна, представляясь чуть ли не преступлением, а посему у меня было мало шансов увидеться с мадам С.
Я люблю М… Хочу когда-нибудь на ней жениться… Пусть С. проклянёт меня на вечные времена, но мадам меня простит и благословит наш союз. С этими мыслями я написал мадам откровенное письмо и послал на адрес усадьбы. Через некоторое время пришёл короткий ответ, в котором мадам назначала мне встречу в такой-то день в такой-то час в зале ожиданий железнодорожной станции Симбаси.
В назначенное время я пришёл в зал ожиданий. Мадам в углу зала читала утренний выпуск газеты. Увидев меня, она вскочила и с ходу предложила следовать за ней, ни словом не упоминая о моём письме. Мы сели на поезд и доехали до станции Итигая. Перешли через мост, прошли немного направо вдоль железнодорожных путей, после чего, свернув налево, начали подниматься вверх по склону. Дивясь, я следовал за мадам. Поднимаясь, она заговорила:
— Что бы ни происходило в моей жизни, я всегда советуюсь с физиономистом. И по поводу работы мужа, и о будущем детей. Ничего не решаю без его совета. Я и всех своих детей сюда водила…
Её слова прозвучали так странно, так сильно они меня поразили в тот момент, что и сейчас, когда пишу об этом, слышу, как стучат гэта мадам, грациозно поднимающейся вверх по склону, вижу, как, учащённо дыша, торопится она взойти на холм…
Достигнув середины склона, мы свернули на узкую тропинку и вошли в уединённый дом, окружённый соснами, густые ветви которых заглядывали внутрь ворот. У входа на металлической табличке значилось: "Физиономист такой-то".
Навстречу нам вышел секретарь и, едва увидев мадам, сказал:
— Учитель давно вас ждёт.
Наверное, о встрече они договорились по телефону. Мадам повела меня на второй этаж так, как будто была у себя дома. Оставив меня в комнатке, примыкавшей к лестнице, она раздвинула фусуму[56] и проследовала в соседнюю комнату. Должно быть, там и находился физиономист. Я пил чай, принесённый секретарём, когда она позвала меня. Посредине стоял большой стол красного сандалового дерева. За ним сидел пухлый старичок лет шестидесяти с аккуратно зачёсанными на лысину седыми волосами, в очках, норовивших соскочить с носа. Что-то плебейское было в его моложавом, припухлом лице. Старик уставился на меня так, что стало не по себе. Мадам предложила мне подойти к нему поближе. Только сейчас я вдруг понял, что она привела меня сюда для того, чтобы этот вульгарный физиономист вынес мне свою оценку. Старик взял со стола длинную металлическую линейку, поднялся, подошёл ко мне и, присев на корточки, принялся измерять с помощью этой линейки мою голову и лицо. Расстояние между ушами и ртом, высоту затылочной кости… Бормоча что-то невнятное, он занимался этим минут двадцать, затем вновь сел за сандаловый стол и важным тоном сказал:
— Госпожа, касательно того, о чём вы мне говорили, думаю, будет лучше воздержаться.
Он многозначительно посмотрел в её сторону.
— Вот как?
— Характер устойчивый, твёрдый, голова работает хорошо. Нрав замкнутый, чуждый внешних эффектов…
— Он сейчас учится на экономическом факультете, но, кажется, хочет заняться литературой…
— Те, кто занимается литературой, рискуют впасть в пессимистическую философию. Если бы он имел дело с техникой, то добился бы успеха.
Сидя навытяжку, я слушал эту галиматью. Странно подумать, но здесь, сейчас решалась моя судьба. И дураку было понятно, что означали только что сказанные физиономистом слова "Лучше будет воздержаться." Мадам, заплатив какую-то сумму, вышла от физиономиста как будто успокоившись, а у меня на душе скребли кошки.
Я сомневался в религии моего отца, считая её суеверием. Но я не мог относиться к ней с пренебрежением, поскольку он поставил на карту свою жизнь, принеся всего себя в жертву своим убеждениям. А мадам, которую я почитал как свою мать, не марая рук, с преспокойным сердцем решала мою судьбу, выслушивая какого-то паршивого физиономиста! И мне не оставалось ничего другого, как безучастно наблюдать за этим попранием человеческого достоинства. Я был в ярости. Я был удручён. Мы вышли к железнодорожным путям, и мадам как ни в чём не бывало сказала:
— Мне надо пройтись по магазинам, а вам куда?
В ту минуту моё лицо, наверное, было иссиня-белым от внутреннего напряжения.
Теперь я доподлинно знал, что в отношениях с М. не только господин С., но и мадам С. не на нашей стороне. До сих пор, размышляя об узах брака, я мечтал о том, чтобы, женившись, принести счастье не только своей супруге, но и её родным и близким. Теперь же я не только испытывал сомнение в том, что смогу составить счастье М., но и от её родителей ждал одного только проклятья. Участь моя была безрадостна. Но, поскольку женитьба в любом случае могла состояться лишь после окончания университета, я сжал волю в кулак и решил ради своей любви употребить все силы на самоусовершенствование. И таким образом применить к себе то, что я заявлял в "Письме безнадёжно влюблённого", написанном в пору моей учёбы в лицее. Разумеется, я рассказал о своём решении и о своих горестях И. Он сразу предположил, что чета С. противится моему браку только потому, что я сын бедного рыбака, и, утешая меня, сказал:
— Попробую сосватать тебя в качестве своего сына.
Много позже я узнал, что это привело к другому недоразумению. М. решила, что я заделался приёмным сыном богатого промышленника.
В это время — я только что перешёл на третий курс — мой друг Кикути готовился к сдаче экзаменов на гражданского чиновника и уговорил меня заняться вместе с ним за компанию. Кикути учился на юридическом и после окончания учёбы мечтал остаться в университете, поэтому ему не было нужды сдавать экзамен на чиновника высшего разряда, но он заявил, что хочет изучить в целом правовую систему Японии. Я тоже не собирался становиться чиновником, и никакой необходимости сдавать экзамен у меня не было, но я всё-таки решил вместе с ним изучить законодательство.
В университете почти не осталось обязательных лекционных курсов, и мне казалось, что я в праздности растрачиваю последний год своей студенческой жизни, к тому же мне захотелось, пользуясь случаем, изучить законодательство, регламентирующее общественную жизнь Японии. С другой стороны, мною двигало желание отвлечься от бесполезных страданий по поводу М., сосредоточиться хоть на чём-нибудь другом.
Почти все наши однокурсники, собиравшиеся стать гражданскими чиновниками, перейдя на третий курс, постарались сразу же уехать подальше от столичной жизни, чтобы лучше подготовиться к экзаменам. Я тоже подумал, что для занятий нам надо бы куда-нибудь уехать, но Кикути, так же как и я, был не слишком богат, поэтому мы не могли, подобно другим, позволить себе жизнь на каком-нибудь горячем источнике или ещё где-нибудь в горах.
Здесь мне, наверное, надо несколько подробнее рассказать о моём друге.
Мы подружились ещё в лицее, и я всегда считал его своим нравственным ориентиром. По сей день, когда в моей жизни случается кризис, я вспоминаю о нём, прежде чем принять какое-либо решение. В самые горестные дни я находил утешение, глядя на его благостное лицо. Порой мы устраивали состязание в учёбе. Всё это побудило меня при публикации романа "Судьбоносные дни", написанного в память о моей юности, посвятить его Кикути в знак нашей дружбы. Провести вместе с таким другом последний год студенческой жизни было немыслимым счастьем, поэтому я решил готовиться к экзаменам на чиновника.
В это время мой земляк Кондо, поставлявший химикаты владельцам бумажных фабрик, расположенных у подножия Фудзиямы, настойчиво приглашал меня остановиться у него, убеждая, что его тихий дом как нельзя лучше подходит для занятий. В начале мая мы с Кикути поселились у него. Если перейти через мост Онари в Нумадзу и идти мимо храма Хатимана[57] через рисовое поле по направлению к средней школе, посередине дороги будет небольшая рощица сакуры, в которой стоит тесноватый, но опрятный одноэтажный домик. Нас поселили в светлой восточной половине.
В нашем распоряжении была лишь гостиная, обставленная в европейском вкусе, служившая хозяину деловой конторой. Молодая жена Кондо, на попечении которой было двое маленьких детей, не имея служанки, проявляла о нас всяческую заботу, ни разу не выказав на лице неудовольствия. Днём мы занимались в этой конторе, а ночью там же укладывались спать, отодвинув в сторону стол и стулья. Было довольно тесно, но Кикути ни разу не пожаловался на неудобства. Мне часто приходилось укорять себя за своевольный нрав, но в доме Кондо я без каких-либо проблем прожил почти три месяца.
Два месяца мы отвели на первый этап подготовки к экзаменам, организовав своё время так, что шесть часов долбили право, и только потом позволяли себе почитать что-нибудь из художественной литературы или совершить прогулку. Воскресный день целиком отводился для прогулок, и я подробнейше знакомил друга с моими родными местами, показывая ему морское побережье, реки и горы. Наверное, он удивился, впервые узнав, какая нищета меня окружала с детства.
Как-то раз, когда мы занимались в доме, нас навестила госпожа С., приехав из усадьбы. Она привезла для меня летнее кимоно из синей с белым узором ткани. Я был очень рад. Летнее кимоно было как нельзя кстати. Я не мог каждый день одеваться по-европейски, а кроме простенького юката, у меня ничего не было. Но более всего синее кимоно обрадовало меня потому, что напоминало мне о М.
Когда в Нумадзу стало невыносимо жарко, мы по приглашению Кондо переселились в дзэнский монастырь Сэйрюдзи в Готэмбе. К тому времени мы приступили к третьему этапу занятий и уже по десять часов в день зубрили книги по юриспруденции. Мы полностью отказались от художественной литературы и журналов. Перестали бриться. Точно аскеты-монахи изо дня в день умерщвляли плоть, закаляя дух.
Храм Сэйрюдзи расположен в роще старых криптомерии на склонах горы Фудзиямы, приблизительно в часе езды на конке к востоку от Готэмбы. Пройдя по заросшей кустами горной тропе в ворота храма, выходишь к башне с колоколом. Днём каждый час бьют в колокол, возвещая окрестным крестьянам время суток, но если взобраться на башню, откроется широкий вид на склоны горы с рассыпанными там и здесь купами деревьев, в тени которых можно заметить крестьянские домики. Но нигде не видать ни души. Недалеко от храма Сэйрюдзи проходит старый тракт, являющийся важной транспортной артерией, ведущей в сторону города Ямакиты, но, поскольку поблизости нет домов, почти никогда не видно идущих по нему людей. Спустившись от храма к старому тракту, оказываешься перед ветхой кузницей, возле которой откуда-то набежавшие дети наблюдают, как подковывают клячу. В полуразрушенной лачуге болезненная на вид девушка постоянно плетёт ивовые корзины…
Каждый день одночасовая прогулка во второй половине дня была нашим единственным развлечением, но даже прекрасные склоны Фудзиямы нам в конце концов наскучили, и, привлечённые человеческой деятельностью, мы, случалось, как заворожённые подолгу простаивали перед кузницей. Питались мы тем же, что и монахи. Но не роптали и, сжав зубы, продолжали трудиться. Это произвело впечатление даже на настоятеля храма Бокууна, старшего ученика дзэнского наставника Мамия. Он похвалил нас, сказав, что из нас вышли бы великолепные дзэнские послушники. Приёмная мать Бокууна, старшая сестра генерала Ноги[58], приходившая из Насу, растроганно сравнивала наши занятия с тем, как в старину упражнялись в военном искусстве самураи. Она порой спускалась к старому тракту, покупала у крестьянских детей пойманных ими вьюнов и варила из них уху…
Обстоятельства жизни в храме Сэйрюдзи я изобразил в романе "Судьбоносные дни" в письмах главного героя Юкавы. Черпая из своих воспоминаний, я написал об атмосфере, царившей в горном храме. Более десяти лет я не бывал в тех местах, но, прочитав написанное, Кикути подтвердил, что мои наблюдения точны в малейших деталях, поэтому вряд ли есть смысл здесь вновь подробно описывать наше тогдашнее житьё-бытьё. Вот только почему Кикути терпел столь мучительные занятия? Ведь я легко сносил все лишения потому, что непрестанно думал о М. Будучи студентом экономического факультета, я практически не изучал в университете право. Изучить право в полном объёме, необходимом для экзаменов на чиновника, одному, без поддержки такого прекрасного помощника, как Кикути, было бы для меня практически невозможно, но если бы не М., я бы наверняка всё бросил на полпути. Конечно, у меня было стремление испытать свои силы, но без тайного желания своим успехом на экзамене прибавить себе весу в глазах М. я бы вряд ли дотянул до конца. Чтобы быть её достойным, я должен был добиться всего своим умом, без посторонней помощи. Взять всё, что шло на пользу моему умственному развитию.
Каждый вечер, кончив заниматься правом, под тёмной лампой — электричества не было — я делал записи в дневнике, мысленно обращаясь к М. Кикути часто подтрунивал, что, когда я пишу, моё лицо сияет от счастья, но, не получая от неё писем, я не решался возобновить переписку. Беспрестанно думая о ней, я получал заряд бодрости, чтобы изо дня в день продолжать непосильные труды.
В один из погожих августовских дней в храме Сэйрюдзи нас неожиданно посетили И. и госпожа Ю. Увидев меня исхудавшего, небритого, они, удивившись, стали допытываться, уж не болен ли я.
Но, увидев направлявшегося к главному храму Кикути, который выглядел не лучше, они рассмеялись, поняв, что болезнь тут ни при чём: "Да вы самые настоящие монахи-отшельники!" Они силком повели нас в Нумадзу, заявив, что не смогут смотреть на нас без сострадания, пока не накормят. Они устроили нам угощение из угря и уговаривали остаться в усадьбе, но мы в ту же ночь, прихватив конфет, вернулись в Сэйрюдзи. Так мы и не брились до тех пор, пока не пришло время покидать храм и возвращаться в столицу. Желая сохранить на память то, как мы тогда выглядели, Бокуун специально пригласил из города фотографа.
Прошли письменные и устные экзамены.
После устных экзаменов мы с Кикути отправились путешествовать в Идзу. Был сезон сбора урожая риса.
Первая наша остановка была у горы Идзу. Выехав в Атами, мы вспомнили, что забыли оставить в гостинице чаевые для горничной. Исходя из принципов права, мы решили, что чаевые — это "встречное предоставление" работе горничной. С улыбкой вспоминаю, как, выразив в письме сожаление по поводу того, что не оставили чаевые, мы из Атами отправили по почте денежный перевод в сумме одной йены на адрес горничной, обслуживавшей накануне десятый номер. Из Атами на корабле добрались до Ито. В Ито мы сели в дилижанс, отправлявшийся через горный перевал в монастырь Сюдзэндзи, заплатив всего по тридцать сэн с человека. Но как только мы миновали перевал, возница заявил:
— До этого места тридцать сэн, но так как, кроме вас, других пассажиров нет, могу подбросить вас дальше.
Мы собирались экономить дорожные расходы, но, чтобы не ударить лицом в грязь, вышли из экипажа.
Мы находились на подступах к деревне, готовящейся к сбору обильного урожая хурмы. Дилижанс остановился в тени гигантского камфорного дерева. Помню, меня поразила красота его зелёных веточек. Посадив одну старую бабку и протрубив в горн, дилижанс тронулся вниз по склону. Подождав, когда уляжется пыль, мы поплелись вслед за ним.
Спускаясь под гору, я признался другу, что принял решение навсегда забыть М., но странное дело — не мог при этом сдержать нахлынувших слёз!
В конце нашего путешествия несколько дней мы провели на вилле И. в Нумадзу. В день нашего возвращения в Токио вечерние выпуски газет опубликовали результаты экзаменов. И я, и Кикути прошли. Мы прочли об этом, сидя в поезде, и, поздравив друг друга, простились на станции Синагава. Когда я вернулся в свой флигель, И. ещё не спал, дожидаясь меня. Он достал старого вина, и мы отпраздновали мой успех. Я страстно желал позвонить М., но отказался от этой мысли.
Спустя несколько дней я отправился в здание кабинета министров получать свидетельство о сдаче экзаменов. Из моих лицейских однокашников, кроме Кикути, прошло ещё несколько человек. Все мои друзья были в возбуждении:
— Ну что, теперь можно выбрать занятие по своему вкусу и делать карьеру… Отныне будущее Японии в наших руках…
На обратном пути мы решили по случаю устроить где-нибудь пирушку. Со своей стороны, я не видел в прошедших экзаменах ничего особенного и не верил, что благодаря им государство возьмёт на себя заботы о моём будущем.
Вскоре встала проблема устройства на работу по окончании учёбы. Только и слышалось: "Неплохо было бы попасть в Банк Японии, или министерство финансов, или министерство сельского хозяйства…" Начались выпускные экзамены. Кое-кто уже готовился к вступлению в брак. Настали довольно-таки суматошные дни.
Накануне окончания университета передо мной встала проблема устройства на службу. Из всех предоставлявшихся мне возможностей я должен был выбрать одну и тем самым определить всю последующую жизнь. Было от чего прийти в замешательство.
Я испытывал страстное желание посвятить свою жизнь литературному труду. Но не был уверен в своём литературном призвании. Хоть я и написал уже несколько произведений, но ни одно из них не было опубликовано, что не прибавляло мне уверенности. Усугублялось это присущей мне трусостью, заставлявшей меня сомневаться в моих литературных дарованиях. Разумеется, я взвешивал и другие возможности. Если не веришь в свой дар, не остаётся ничего другого, как выполнять предписанные обязанности.
Я стал размышлять, ради чего я учился, преодолевая такие большие трудности. Неужели, пользуясь поддержкой стольких людей, я окончил университет только для того, чтобы удовлетворять собственные прихоти?.. Вспомнился день, когда, уезжая из деревни, я мечтал стать человеком, приносящим пользу людям. Вновь вспомнился тот вечер, когда в маленьком зале храма мои сверстники устроили мне проводы, напутствуя: "Ты будешь нашим представителем!" Все они уже имели жён, обзавелись детьми и, словно бы осуществляя в обыденной жизни веру своих юных лет, стали рыбаками. А я, получив от них деньги на дорогу, прибыл в общежитие лицея. Учился, думая о том дне, когда покину школьные стены, не позволял душе пасть в объятия порока…
Я не считал литературу занятием, недостойным мужчины, но, сомневаясь в своих дарованиях, полагал, что не имею права выбирать себе работу, руководствуясь лишь своими желаниями.
Стать человеком, полезным для общества. На словах звучит красиво, но когда выбираешь профессию, сделать окончательный выбор чрезвычайно сложно. Впрочем, тогдашнее состояние общества облегчило мне задачу.
В то время повсюду на заводах начали вспыхивать трудовые конфликты. Конфликты происходили даже в сельской местности среди арендаторов. Остро встала проблема: каким образом следует разрешать подобные социальные конфликты? По всей стране было неспокойно. Совестливые люди не могли видеть в народных волнениях лишь некие абстрактные "социальные вопросы". В Императорском университете бурную деятельность развило "Общество новых людей"[59]. В это же время граф Арима Ёриясу[60] в парке Хибия пропалывал клумбы, желая приобщиться к тяготам простого народа. И не в это ли время супруга господина Фудзимори Нариёси, сойдя с кафедры, поступила на фабрику игрушек, чтобы разделить тяготы рабочих? Тогда же Арисима Такэо раздал свои земельные владения на Хоккайдо арендаторам. Только что вернувшийся из Франции Комаки Оми[61] развернул бурную деятельность, начав издавать "Сеятеля". Бывшее до тех пор всего лишь течением элитарной литературы общество "Сиракаба" приступило к созданию "Новой деревни"…
Готовясь покинуть стены университета, я не мог оставаться равнодушным к этим внешним веяньям. Более того, и я к тому времени уже был немного вовлечён в деятельность одного идейного движения. Среди друзей моего старшего брата был некто Кобаяси, сын биржевого маклера. Этот юноша только что окончил экономическое отделение университета Кэйо, но нигде не работал. Располагая деньгами и свободным временем, одержимый неуёмным тщеславием, он пестовал так называемых "молодых сподвижников". Среди них было много самоучек анархистов и социалистов, сам же Кобаяси нисколько не походил на интеллектуала, окончившего пансион, скорее в нём было что-то от главаря уличной банды. Он всегда был рад встрече со мной или моим старшим братом и сразу же торопился развязать спор на какую-нибудь экономическую тему. Его всегда можно было встретить в угловом кафе "Лев" в Овари. Это было одно из первых кафе в Токио, которое, в отличие от кафе последующих эпох, являлось своего рода изысканным светским салоном. Получив от Кобаяси телефонный звонок, я на обратном пути из лицея часто заходил во "Льва". Однажды какой-то щёголь из старшекурсников вздохнул: "Как меняются времена! Сюда уже не стесняются заходить в студенческой тужурке!" — после чего предложил угостить меня европейским вином. Но мне было нисколько не стыдно являться во "Льва" в студенческой форме. Кобаяси стремился вовлечь нас со старшим братом в число "молодых сподвижников", составлявших его окружение. Дискутируя с ними по теоретическим вопросам, мы обнаружили, что у нас с ними нет ничего общего, но главное, нам представлялся легкомысленным их подход к жизни, поэтому ни я, ни брат не могли к ним примкнуть.
Кобаяси передал своим "молодым сподвижникам" дом в Ёцуя и организовал там что-то вроде коммуны, уже мечтая о том дне в недалёком будущем, когда поднимется мощное общественное движение. Действительно, впоследствии из этих "сподвижников" вышли видные социалисты, коммунисты и анархисты. Как-то вечером Кобаяси позвонил мне по телефону, сказал, что ему срочно понадобилась книга Оуэна, и попросил занести её в Ёцуя. Прихватив Оуэна, я впервые посетил дом в Ёцуя. Там я познакомился с теми из "сподвижников", которых не встречал во "Льве". Но Кобаяси сразу же позабыл об Оуэне и, предложив мне и ученикам, жившим коммуной, "пропустить по маленькой", усадил нас в свой шикарный по тем временам автомобиль и повёз в сомнительный "чайный домик" в Макитё, где, по всей видимости, был завсегдатаем. Попав в "чайный домик", я был несколько удивлён обстановкой и уже раскаивался, что согласился принести книгу. Пришли гейши. Все начали пить сакэ. Я никогда не был большим любителем выпить. Однако Кобаяси внезапно вызвал меня в коридор и, выпучив налитые кровью глаза, начал нести что-то несусветное:
— Да где это видано, чтобы парень трясся над своей девственностью? Давай останемся здесь на всю ночь. Ты так беспокоишься о своей чистоте, что с тобой невозможно ни о чём говорить… Положись на меня!
Я и так уже был порядком удручён пьянкой, а слова Кобаяси окончательно меня разозлили.
— Я иду домой, — сказал я твёрдо.
— Дурак, хочешь выставить меня идиотом? Я же специально собрал всех ради тебя!..
Видимо, Кобаяси, сожалея, что я не прожигаю жизнь, как его "сподвижники", специально вызвал меня этой ночью, чтобы подвергнуть искушению. Возмутившись таким отношением к себе, я тотчас направился вон.
— Ты и в самом деле уходишь?
Злобно схватив меня за воротник, Кобаяси, казалось, вот-вот ударит меня, но мне было всё равно. Я молча отстранил его руку и спустился по лестнице. Кобаяси был в ярости, он бросился за мной вдогонку. Хозяйка заведения и служанки испугались его свирепого вида, но я, сохраняя спокойствие, вышел на улицу. Кобаяси ещё что-то кричал в доме. Чувствуя на щеках приятный студёный ветер, я пошёл к себе. После этого случая я перестал видеться с Кобаяси и все отношения со "сподвижниками" прекратились. Это случилось за несколько месяцев до окончания университета.
Я заинтересовался Кобаяси и его "сподвижниками" потому, что они постоянно твердили: надо сделать мир лучше, стать на сторону неимущих, и, по крайней мере на словах, стремились к этому. А разорвал я с ними потому, что не мог доверять людям, которые не уважают человеческого достоинства. Я мечтал приносить людям пользу, и в то время это значило для меня — приносить пользу бедным, неимущим.
Возвращаясь к устройству на работу, я пребывал в большом затруднении, какой род деятельности выбрать, чтобы приносить наибольшую пользу бедным людям. В результате всех моих метаний я пришёл к заключению, что самый короткий путь — поступить в государственное учреждение, ведающее японской промышленностью, и, выполняя свои служебные обязанности, встать на защиту бедных людей. Я ошибочно полагал, что административная служба — самый лёгкий способ прибрать к рукам рычаги управления.
Однако к этому выводу добавлялись присущие всем студентам Императорского университета честолюбие и энтузиазм. Став чиновником, осуществить на законных основаниях свои идеалы, сделать мир лучше — такой образ мыслей вошёл в кровь и плоть тогдашних выпускников лицея и университета, убеждённых, что на их плечи ляжет будущее Японии. А в результате этого ныне, в период регулируемой экономики, государственные чиновники перестали быть управляющими делами, превратившись в самодовольных политиков. Между тем в ту эпоху главным государственным учреждением, ведавшим промышленностью Японии, было министерство сельского хозяйства и торговли, объединявшее функции нынешних министерства сельского хозяйства и министерства торговли и промышленности.
Итак, я подал в университет прошение, высказав желание поступить на службу в министерство сельского хозяйства и торговли. Я собирался стать государственным служащим не потому, что уже сдал экзамены на чиновника высшего ранга. Профессор Баба, в то время — начальник правового управления, а позже — министр финансов, вёл в университете курс по финансовой политике. Он вызвал меня к себе, приласкал и, ободряя, сказал, что выдвинуться с экономического факультета в мир чиновничества — большой успех. Но его слова, скорее всего, были вызваны моей сдачей экзамена на чиновника, наделавшей шума на факультете. Неожиданно для себя я довольно холодно выслушал любезные слова профессора и больше не поддерживал с ним никаких отношений.
Я сообщил о своём намерении своему другу Кикути, И., которого почитал как отца, и господину О., чьим кредитом так долго пользовался. Кикути, решивший остаться в университете и заняться изучением социального права, одобрил моё намерение. И. обрадовался моему выбору, сказав:
— Работая в министерстве, ты всегда можешь уволиться и заняться реальным бизнесом.
Впрочем, его слова не слишком меня обрадовали.
Господин О. призывал меня отказаться от убогой, по сути, службы в министерстве и вместо этого вырваться за границу. Он настоятельно уговаривал меня отправиться на плантации, которые приобрёл в Бразилии. Я с сожалением думал, что для людей старшего возраста — и для И., и для О., и даже для профессора Баба — моё желание стать чиновником было совершенно непонятно, и все мои объяснения не воспринимались всерьёз. Но может быть, и в самом деле мой образ мыслей тогда отдавал чем-то ханжеским, монашеским? Семена, зароненные в мою душу Богом ещё в младенчестве, дали всходы в самый неожиданный момент.
Весной одиннадцатого года Тайсё[62] я окончил университет.
В апреле того же года поступил на службу в министерство сельского хозяйства и торговли. Одновременно я стал изучать немецкий язык на вечернем отделении Института иностранных языков. Во время вечерних экзаменов я неожиданно встретил там Кикути, явившегося сдавать тот же экзамен. Он пошутил, что, если мы на сей раз провалимся, это обогатит нас опытом поражения, но при ужасно трудном конкурсе в пять человек на место мы оба прошли и вновь по вечерам погрузились в студенческую жизнь. Сейчас я уже не помню, что побудило меня, работая, по вечерам изучать немецкий язык. Знаю лишь, что я был не вполне удовлетворён своей службой в качестве чиновника. Я мог более или менее свободно читать на английском и на французском, поэтому подумал, что неплохо было бы также овладеть ещё и немецким.
Я начал работать в министерстве, в департаменте гор и лесов, с месячным жалованьем восемьдесят пять йен. Если бы я мог жениться на М., то был бы совершенно счастлив. Привыкший к бедности, я полагал, что восьмидесяти пяти йен вполне довольно на двоих. Однако у меня не хватало решимости пойти против воли родителей и предложить М. убежать из дома в мои объятия.
А решимости не хватало потому, что я смутно чувствовал себя недостойным М. Она не только была дочкой богачей, но далеко превосходила меня как внешними данными, так и дарованиями. К тому же между нами никогда не обсуждалась возможность брачного союза, мы ещё ни словом не обмолвились о любви. Я даже допускал, что, может статься, вообще люблю её без взаимности. Разумеется, много раз я порывался признаться ей в любви. Но, не говоря уж об открытом признании, я трепетал от одной мысли, что М. может догадаться о моих чувствах. Любит ли она меня? Этого я не знал определённо. Предположение, что М. меня любит, пугало меня как свидетельство моего неимоверного самомнения. Я был уже готов просить её руки, но в последний момент начинал тревожиться, что она меня отвергнет и я окажусь в унизительном положении. Одним словом, я был самый настоящий слюнтяй и размазня.
Проблема М. переплеталась с моими терзаниями по поводу выбора места службы.
Как-то раз И., озабоченный моими отношениями с М., предложил сосватать меня, представив своим приёмным сыном. Я попросил его немного подождать, но он не оставлял своего намерения. Помнится, я тогда сказал ему следующее:
— Что касается моей женитьбы, мне стыдно пускаться на всяческие уловки, чтобы ускорить брачный союз, который обещает осчастливить лишь меня одного. Разумеется, я прежде всего хочу быть полностью уверен в том, что моя супруга будет со мной счастлива. Кроме того, я желал бы, чтобы мой брак мог принести счастье как можно большему числу людей. Но родители М., пусть и по недоразумению, выступают против нашего союза. Даже если бы благодаря вашим усилиям я мог сейчас жениться, такой брак, увы, принёс бы радость мне одному, вызвав проклятья и нарекания со стороны окружающих. Надо выждать, пока не разъяснится недоразумение.
Я не только не хотел подавать повод заподозрить себя в том, что хочу разжалобить родителей М., но мне самому казалось омерзительным, любя дочь ненавидящих меня богачей, пускаться на всяческие хитрости, чтобы добиться её руки. Я был в ярости на отца М. "Вы ещё узнаете, на что я способен!" — думал я, но, переживая любовь как огромную катастрофу, в глубине души ощущал только всепоглощающую робость. Мои слова как будто успокоили И., но втайне я решил не оставлять усилий и сделать из себя человека, достойного М. Весь отдамся работе. Буду трудиться так, чтобы приносить пользу как можно большему числу людей. Воспитаю в себе качества выдающейся личности… Вот почему каждый день после службы я ходил в вечернюю школу. Много читал. Писал. Втайне надеялся, что и М. ждёт меня.
Как-то вечером после вечерних занятий Кикути зазвал меня в кофейню в квартале Суругадай на Канде.
До сих пор мы каждый вечер по окончании занятий шли вместе до станции Отя-но мидзу. Там мы обычно расставались, добираясь до дома разными линиями. По дороге от института до станции он обычно рассказывал о том, что происходит у него в научной лаборатории, я — о делах своего департамента. В дождливые вечера, закончив службу, в ожидании начала занятий в Институте иностранных языков я заходил куда-нибудь поесть, потом читал в библиотеке Охаси. Это было довольно скучно, и мне не раз хотелось пропустить занятия, но, подумав, как расстроится Кикути, я шёл заниматься. Мы оба ощущали благотворное влияние нашей дружбы.
Но в тот вечер Кикути зазвал меня в кофейню. Попивая кофе, он сказал, приняв равнодушный вид:
— Я случаем кое-что слышал о М. … Помнишь К.? Говорят, он через посредство профессора К. сватался к М. Но она ему отказала, сославшись на то, что сейчас ещё не думает о замужестве. После этого М. вроде бы настойчиво просила профессора передать К., чтобы он не строил на её счёт никаких планов…
Этот разговор меня взбудоражил.
К. был моим приятелем-однокурсником ещё со времён лицея и остался в научной лаборатории при университете. Профессор К. читал лекции в Императорском университете, в течение одного года и я был его слушателем, но одновременно он вёл курс в женском университете, в котором училась М. Я слышал от неё, что студентки часто приходили к нему в гости. Вероятно, К. познакомился с М. в доме профессора. Хотя К. и остался в лаборатории, на мой взгляд, он не отличался ни умом, ни нравственными качествами, поэтому мне показалось странным, что профессор выступил посредником в его сватовстве. В то же время я почувствовал, как во мне крепнет решимость. Если уж какой-то К. просит руки М., то я и подавно, набравшись смелости, могу попытать счастья… Каким же я был тогда безвольным! Какими жалкими желаниями довольствовался! Просьбу М. не строить на её счёт никаких планов я понял как несомненное доказательство того, что по-прежнему занимаю её мысли.
После разговора с Кикути я твёрдо решил не торопить событий и ждать.
Я уже упомянул, что работал в департаменте гор и лесов. Департамент занимался контролем за казёнными лесами. Поступая на службу в министерство, я надеялся, участвуя в разработке законов об арендаторах, о труде и других социально значимых актов, внести практический вклад в административное управление, но меня ждало горькое разочарование.
Тогдашний начальник отдел а лесного хозяйства Оцука сказал мне со всей любезностью: "Чтобы стать хорошим чиновником, вам будет полезно на первых порах набить руку в счетоводстве", — и определил меня счетоводом. Департамент гор и лесов вёл внутри министерства свою особую бухгалтерию. Счетоводами там служили два старика, годящиеся мне в отцы, которые, решив, что я в будущем стану секретарём или начальником отдела, обращались со мной как с дорогим гостем, не давая мне никакой обременительной работы.
Обязанный каждый день являться на службу, я вскоре пресытился чтением ведомственных статутов и принялся изучать историю казённых лесов. Я узнал множество сложных, интересных случаев, относящихся к началу эпохи Мэйдзи, когда учреждались казённые леса, а также то, как в процессе разграничения постоянно сталкивались интересы чиновников и населения. Я приободрился, увидев, что даже в таком месте можно найти осмысленную работу.
Однажды меня вызвал начальник Оцука:
— Когда сдают экзамены на чиновника высшего разряда, обычно берут отпуск. Может быть, тебе до экзаменов отдохнуть, чтобы хорошо подготовиться?
Я был признателен за доброту, но при этом впервые рассказал начальнику о мотивах и планах, побудивших меня поступить на работу в министерство.
— В таком случае в департаменте гор и лесов тебе не очень-то интересно, — посочувствовал мне начальник.
Вероятно, Оцука поговорил обо мне с тогдашним начальником отдела аграрной политики господином Исигуро Тадаацу. Через несколько дней Оцука велел мне сходить к Исигуро. Когда я пришёл в отдел аграрной политики, Исигуро сказал:
— Начальник отдела лесного хозяйства говорил мне о твоём желании. Пожалуй, я бы мог взять тебя на работу в свой отдел. Как ты на это смотришь?
Я не мог скрыть радости по поводу того, что сбылись мои мечты.
Дело в том, что в то время все вопросы, касающиеся гражданского законодательства, были переданы из ведения министерства сельского хозяйства и торговли в министерство внутренних дел, где было образовано специальное гражданское управление. Министерские работники роптали, охваченные беспокойством и недовольством. Самые непримиримые твердили, что теперь, когда передали работу, неизвестно, какая судьба ожидает сотрудников. Только что поступившие на службу молодые чиновники вроде меня, плохо понимая происходящее, выступали в качестве зрителей, но поскольку я шёл в министерство как раз ради того, чтобы участвовать в работе, которую теперь передавали в другое ведомство, я втайне мечтал перевестись вместе с работой в гражданское управление. Впрочем, пока нечего было и мечтать об этом. После того как важнейшая часть работы была отдана министерству внутренних дел, из того, что меня в то время интересовало, в нашем ведении остались только аграрные законы и законодательство об арендаторах. Я был рад и несказанно признателен любезности Исигуро, который с подачи Оцуки взял меня в свой отдел, который как раз и занимался тем, что меня интересовало. Сообщив о желанном мне назначении, Исигуро спросил:
— Уяснил ли ты для себя, кем собираешься стать? Государственным служащим, чиновником — или же пойдёшь по научной части?
— Я не собираюсь становиться учёным.
— В таком случае, раз приняв решение стать чиновником, ты уже не должен отступать.
Сказав это, он внимательно посмотрел на меня своими большими, добрыми глазами, разглаживая ладонью великолепные усы, но смысл его слов я смог полностью оценить только года через три.
Как бы там ни было, по любезному распоряжению Исигуро я перешёл в отдел аграрной политики и стал работать под началом господина Кодайра Кэнъити в секторе, занимавшемся исключительно арендным законодательством. Наконец-то я мог отдаться любимой работе.
Мне хотелось сообщить М., что я смог заняться желанной работой, как вдруг от неё пришла небольшая посылка. Это было "Исследование добра" профессора Нисиды, книга, которую я дал ей почитать давным-давно. Получив совершенно неожиданно эту посылку, я был несказанно взволнован: в книгу было вложено письмо. В нём рукой М. было написано следующее:
"Разбирая вещи, я обнаружила, что так и не отдала Вам эту книгу. Собралась отослать её Вам, и мне вдруг стало невыносимо грустно при мысли, что мы совсем прервали наши отношения.
Возможно, Вы уже знаете, что я в скором времени вместе с младшим братом отправляюсь на пароходе "Фусими-мару" в Германию. Мне с трудом удалось упросить отца отпустить меня, убедив его, что для моего развития мне будет полезно на своём опыте познакомиться с тем, как в тяжёлых условиях возрождается Германия, потерпевшая поражение в войне. Профессор Оути плывёт на одном с нами корабле и, по счастью, любезно согласился взять на себя заботу о нас.
Я с нетерпением ждала день окончания учёбы в женском университете. Ведь в тот же самый день Вы кончали свой университет. Втайне я страстно мечтала, что тогда мы сможем соединить наши судьбы. Но вот занятия окончились, а чудо, о котором я так мечтала, увы, не сбылось.
Не понимаю, почему отец Вам не доверяет, почему, толком не зная Вас, относится с неприязнью. Но могла ли я, живя в отцовском доме, поддерживать отношения, которые он запрещает? Как это мучительно — быть сердцем с Вами и в то же время, сохраняя на лице спокойствие, обращаться к отцу! Я должна была выбирать — покориться отцу или Вам.
Сколько раз я замышляла убежать из отеческого дома и укрыться у Вас! Но для того чтобы решиться на такое, мне не хватало уверенности, что я могу дать Вам счастье. Я даже не была уверена в том, что Вы встретите меня с радостью. Сколько лет мы общались, и вы ни разу не сказали, что любите меня, а между тем до меня дошли слухи, что Вы собираетесь стать приёмным сыном. Я не могла поверить своим ушам. Вот почему, узнав, что профессор Оути отправляется в Германию, я упросила отца отпустить меня с ним. Вероятно, родители согласились, надеясь, что я забуду Вас. Впрочем, забывать уже нет необходимости. Говорят, что все человеческие трагедии рождаются из малодушия. Я тоже думаю, что обоюдное малодушие — причина наших бед. Я отправляюсь в Германию в надежде вернуться полностью переродившейся.
Клянусь, в моих любовных чувствах не было ни малейшей лжи! Это то, что более всего меня радует. Даже если Вы меня не любили, я могу утешаться тем, что в моей любви не было ничего нечистого. Любя, я возвышала, совершенствовала себя. В этом смысле мне не в чём себя упрекнуть, не в чем раскаиваться. Я желаю лишь одного — чтобы в будущем Вы стали таким человеком, которого я не стыдилась бы назвать своим возлюбленным. Тогда и моё прошлое станет более красивым и светлым. Понимайте это не как свидетельство моего малодушия, а как искренность любящей Вас. М."
Это письмо я прочёл перед уходом на службу. Его смысл не укладывался у меня в голове. Я дошёл до министерства, как в тумане. У себя на месте вновь перечитал. Справившись по газетному объявлению, узнал, что "Фусими-мару" отплывает на следующий день в первой половине дня из Иокогамы. Я убеждал себя, что нужно обдумать всё спокойно. В то время департамент находился в Цукидзи. От Цукидзи до Цукисимы, где жила М., не так уж далеко. Я едва не бросился бежать в Цукисиму. Но удержал себя, решив, что негоже расстраивать М. перед самым отправлением в Германию. Тем не менее, позвонив по телефону, я удостоверился, что М. должна сесть на корабль в Иокогаме. Я решил на следующий день поехать проститься с ней в порту и прямо сказать, что люблю её и готов ждать её возвращения сколь угодно долго.
Но на следующий день в департаменте было назначено совещание следственного комитета, и я понял, что не смогу не присутствовать. Оставалось немедленно написать ей письмо и скоростной почтой отправить на адрес "Фусими-мару". Текст этого письма я уже забыл. Но совершенно точно, что перво-наперво я признался в любви. Откровенно написал, что надеялся, что она убежит из дома отца. Также написал, что буду с нетерпением ждать её возвращения на родину. Сам же тем временем употреблю все свои силы на то, чтобы стать человеком, способным на прекрасные поступки, мужчиной, достойным её внимания…
В обеденный перерыв я отправился на Гиндзу, купил в аптеке лекарство против морской болезни и, вложив в один пакет с письмом, отправил на корабль, так, чтобы успеть к завтрашнему отплытию. Может быть, это был постыдный, не слишком мужской поступок, но иначе я поступить не мог. Я подумывал о том, чтобы поехать в Кобе и проститься с ней там, но и это оказалось невозможным из-за заседании комиссии по выработке мер против арендных конфликтов. Увы, если бы я тогда поехал в Кобе, наша судьба, наверное, решилась бы иначе. Но я оказался слишком труслив для того, чтобы сделать то, что должен был сделать.
Рассуждая рационально, несколько лет учёбы в Европе должны были пойти на пользу духовному росту М. Но если бы я всё-таки выехал в Кобе, не исключено, что она бы сошла с корабля и мы вернулись в Токио вместе. Столь страстно изливала М. свои чувства в письме, которое писала на борту корабля, плывя из Иокогамы в Кобе. Она написала, что разрыдалась, впервые узнав о моих подлинных чувствах из письма, доставленного ей на корабль. Она написала, что узнала о них слишком поздно, но была готова, прибыв в Кобе, всё бросить и вернуться ко мне. Она добавляла, что теперь, когда мы больше не сомневаемся в наших чувствах, пусть даже нас разделяет океан, она может, заглушив печаль, смело отправиться в далёкие края, чтобы завершить своё образование. И всё же, несмотря на бодрый тон, письмо чудесным образом сохранило в нескольких местах следы её слёз…
Из Шанхая пришло ещё одно письмо. Потом из Сингапура. Из Бомбея. Из Адена. Из Порт-Саида. Из Марселя. Из Парижа… Получая её письма, я как будто разворачивал в своей душе карту мира. Прибыв в Берлин, она стала писать мне письма чуть ли не каждый день, и я в свою очередь писал ей каждый день, так что мы как будто обменивались дневниками. Разделённые огромным пространством, мы, как самые настоящие юные любовники, делились своими чистыми помыслами, ничего не утаивая друг от друга, ни радостей, ни печалей, ни разочарований, ни надежд, и так из месяца в месяц, из месяца в месяц… В конце концов у меня в душе зародилось страстное желание во что бы то ни стало поехать в Европу.
Во время отъезда М. в Берлин в деревне умерла моя бабушка. После паломничества в главный храм Тэнри и последующей встречи с Родительницей, она, как если бы и впрямь встретилась с Богом, старалась ещё усердней воплотить в жизнь вероучение. Её вера была искренней и безыскусной. Она всей душой верила, что, поскольку Бога невозможно узреть очами, следует вместо Бога почитать самих людей, и старалась услужить и повиноваться всем вокруг. Она раздавала всё подряд, так как считала, что дарить людям значит то же, что приносить жертвы Богу, ибо Бог радуется радостью получающих дары. Впрочем, раздавать-то уже особенно было нечего. К тому времени всё состояние уже ушло на богоугодные дела, жили тем, что вылавливал дядя, безропотно выходивший в море на промысел, никаких излишков не оставалось, но даже готовить каждый день еду для верующих, собиравшихся в маленьком храме, было для бабушки тяжёлым бременем. Она твердила, что всех надо сытно накормить, ибо еда — дар Божий. Новая тётка не принадлежала к вероучению, поэтому с беспокойством воспринимала подобное поведение бабушки, открыто осуждала её, но бабушка, смеясь, всякий раз говорила ей: "Успокойся, с тебя небось не убудет!" — и продолжала невозмутимо поступать так, как считала нужным.
В это время ей было уже под восемьдесят, она совсем ослепла, но по-прежнему нянчила детей, делала всю домашнюю работу от уборки до приготовления еды и, держа в своих руках хозяйство, вела все счета. Она беспокоилась, что тётка, получив счета в своё распоряжение, начнёт копить деньги и ни за что не станет кормить прихожан. Дядя, святая душа, самоотверженно занимался рыбным промыслом, а заработанные деньги, всё до последнего медяка, отдавал бабушке в руки, ни разу не высказав неудовольствия, что деньги идут на еду для бедняков. И бабушка, и дядя жили, отказавшись от собственности, довольные тем, что посылал им Бог, копя сокровище в сердце. Они даже жалели людей, все помыслы которых прикипели к деньгам, деньгам, деньгам… Когда же знакомые и родственники выражали бабушке сочувствие по поводу новой тётки, отличавшейся необузданным нравом, она говорила смиренно:
— Дьявольское отродье тоже достойно почитания.
Как последняя тень старинного славного рода, она оказывала благодеяния множеству людей. Даже те из наших родственников, которые прервали с нами отношения после того, как отец примкнул к вероучению, теперь навещали бабушку. Для меня бабушка давно уже стала символом нашей деревни. Можно сказать, что с её смертью та деревня, которую я носил в душе, пошла прахом. Поступив на службу, я подробно рассказал бабушке о побудительных мотивах своего поступка. На что она мне сказала:
— Оказанные тебе благодеяния следует вернуть бедным людям.
Из своего первого жалованья я дал ей пятьдесят йен, чтобы она сшила себе мягкое одеяло, но она сказала:
— Я в этом году буду "призвана" (то есть умру), поэтому ни к чему мне обзаводиться новым одеялом.
И через некоторое время раздала эти пятьдесят йен. Встречая новый год, она говорила всем, точно в шутку: "В нынешнем году я буду призвана!" Вот уже десять лет она была слепа, но не оставляла усилий узреть Бога, а потому постоянно жила лицом к лицу с какой-то мистической тайной. Может быть, она и в самом деле что-то такое прозревала?.. С конца весны всегда бодрая бабушка начала недомогать. Сколько ни уговаривал я её показаться врачу, она твёрдо отказывалась, говоря: "Ещё не время". Когда прихожане хотели молить Бога о её выздоровлении, она говорила: "Не досаждайте небу просьбами!" — и весь день, сидя в углу храма одна, думала о чём-то своём.
Но в начале осени она по собственному почину попросила отвести её к врачу. В результате обследования у неё обнаружилась уремия. Болезнь, видимо, перешла на голову, она стала заговариваться, и, получив сообщение, что ей уже ничто не поможет, я как-то воскресным днём навестил её в последний раз. У неё и впрямь было что-то слегка не в порядке с головой, но она лежала тихо, и то, что говорила, не было похоже на речи умалишённой. В оба её рукава были напиханы аккуратно сложенные бумажки, которые она принимала за денежные купюры, радуясь, что может сколько угодно помогать беднякам.
— Цены на рис сейчас подскочили, но это ничего… — говорила она. — Не надо беспокоиться. Все смогут вдоволь наесться. Эти деньги даны мне от Бога, поэтому не стесняясь раздайте их нуждающимся. Бедность страшная вещь, но Бог в первую очередь блюдёт бедняков.
И ещё:
— Что с нами будет?.. Пожар… Надо бежать!.. Ничего с собой не берите, спасите хотя бы себя… Жизнь — драгоценность… Позаботьтесь о детях. Дети ведь не наша собственность, они нам доверены Богом. Большой пожар, но сохраняйте спокойствие!
И ещё:
— Страшное землетрясение… Соберите всех и бегите в горы! Идёт цунами. Даже если погибнет всё ваше добро, не беспокойтесь! Ведь Бог дал нам столько денег… Сказано, Бог каждое зерно возвращает сторицей, по добродетелям нашим дано нам так много!
Говоря это, она показывала, что у неё кое-что припрятано в рукавах.
На третий день она тихо скончалась, восьмидесяти лет, в радости за отплаченные Богом добрые дела. После её смерти я почувствовал себя осиротевшим. Родная деревня как будто перестала для меня существовать. Но в то же время я как-то успокоился. На мою душу снизошло что-то вроде умиротворения, как будто я был отпущен на свободу. Тогда только я понял чувства друга, который сказал мне, что воспринимает смерть матери как избавление. Когда юноша вдруг осознаёт, что отныне может жить, думая лишь о себе, он испытывает не столько одиночество, сколько радость новообретённой свободы.
В тот же год зимой в Нумадзу случился большой пожар, в Ганюдо выгорело процентов девяносто домов. В тот день я находился в служебной командировке в префектуре Нара и остановился в гостинице "Нара". Меня послали на месте разобраться с арендным конфликтом, но, чтобы согласовать свои действия в префектуральном управлении, мне пришлось задержаться в гостинице. Неожиданно я встретил там С., знавшего М. по семейным связям. В тот вечер светила ясная луна, и мы с С. до поздней ночи гуляли по парку, беседуя о М. С. настойчиво уговаривал меня поехать в Германию. Но это было совершенно нереально. В конце концов он заночевал в моём номере на соседней кровати. На следующий день я вместе с помощником инженера из управления посетил арендатора, бывшего зачинщиком одного из крупных конфликтов. Против моих ожиданий, он не был молод. Это был крестьянин по меньшей мере лет шестидесяти. Слушая его простодушные, яростные слова, я со стыдом вспоминал, как накануне всю ночь напролёт разглагольствовал о своей возлюбленной, живущей в Германии.
На обратном пути из командировки я заехал в свою деревню.
Дом, в котором я вырос, сгорел. Сгорел храм, построенный кровью и потом моих родных. Казавшаяся раньше такой большой, Ганюдо, превратившись в выжженную пустыню, стала маленькой, ютящейся на берегу моря деревушкой. Высокая ива, стоявшая перед домом и всегда служившая для нас ориентиром, также сгорела. Все мои воспоминания были начисто стёрты с лица земли. В храме на полке у двери должен был лежать дневник, который я вёл на протяжении пяти лет, пока учился в средней школе. Там же должен был храниться отпечатанный на мимеографе самодеятельный журнал, который я самоуверенно выпускал вместе с однокашниками и учащимися младших классов. В нём мы публиковали свои впечатления о прочитанном, подражательные рассказы, и совсем недавно мне захотелось его перечитать. Увы, всё сгорело. В ту ночь светила луна, но дул сильный западный ветер, и когда на морском берегу начался пожар, никто не успел опомниться, как огонь уже распространился по всей деревне. Вытаскивать вещи не было времени, дяди с трудом успели выбежать из дома и спасти свою жизнь.
— Всё произошло в точности так, как говорила бабушка перед смертью. Мы знаем, что Бог нам поможет, и не отчаиваемся, — говорили дяди, дрожа от холода в жалкой лачуге, уверенные в скором возрождении.
Вернувшись в столицу, я попросил у И. взаймы пятьсот йен и послал их дяде Санкити. Тётка приняла их, вероятно посчитав платой за обучение.
Мне хотелось с головой уйти в работу. Я серьёзно думал о том, что, если буду вести праведную жизнь, Бог в награду позволит мне в будущем жениться на М. Я был счастлив работать под началом человека с таким удивительным характером, как Кодайра Кэнъити. Он только что вернулся из Европы и исповедовал прогрессивные взгляды. Над ним стоял идеалист Исигуро. По деревням, как буря, проносились конфликты. С душевным трепетом я посвящал всего себя работе. При этом я вовсе не думал о том, что я — чиновник, что в будущем могу дорасти до секретаря или начальника отдела…
Комната в министерстве, где находилось моё рабочее место, называлась арендным сектором.
Из всего, чем ведал отдел аграрной политики, мы занимались лишь делами, связанными с крестьянами-арендаторами, поэтому нашу комнату звали просто "арендаторской". Это была тёмная комнатушка на третьем этаже в глубине огромного здания министерства. Отдел аграрной политики располагался на втором этаже, там же сидел и начальник отдела, поэтому наш сектор был удалён от надзирающих глаз, что, разумеется, располагало к праздности. Там царила атмосфера своего рода научной лаборатории.
Начальником сектора, в то время в звании секретаря, был Кодайра Кэнъити, довольно странная личность. Под его началом служил специалист по праву постоянной аренды улыбчивый профессор Оно Такэо (впрочем, в то время он ещё не был профессором агрономии).
Дела, имеющие отношение к законодательству, находились в обязанности Куботы, окончившего за год до меня юридический факультет Императорского университета. Саката и Танабэ, также на год раньше окончившие сельскохозяйственный факультет по специальности "экономика сельского хозяйства", справляли обязанности, связанные с сельским хозяйством. Кубота стремился воспитать в себе качества отличного чиновника, а Саката и Танабэ уже в то время серьёзно изучали: первый — крестьян-собственников земли, второй — право частной собственности на землю (я слышал, что оба они ныне влиятельные авторитеты в своих областях). Я втайне мечтал заняться изучением сельскохозяйственных профсоюзов. Под нашим началом было несколько молодых помощников. Таким образом, царившая в нашей комнате атмосфера напоминала не столько присутственное место, сколько научную лабораторию. И сам начальник отдела Исигуро всячески поощрял наши самодеятельные изыскания.
Незадолго до того как я поступил на службу в арендный сектор, разработанный там законопроект об аренде был отвергнут на заседании министерства как слишком революционный. Было определено изучить меры для устранения арендных конфликтов и выйти в парламент с законом об урегулировании арендных отношений. Все были заняты подготовкой этого закона. Параллельно в планах стояло изучение таких проблем, как крестьяне-собственники, частная собственность на сельскохозяйственные угодья, сельскохозяйственные профсоюзы и проч. Вероятно, с этой целью посылали в Европу Кодайру, вернувшегося с огромным количеством справочной литературы.
Впоследствии потребовалось почти три года, чтобы закон об урегулировании арендных конфликтов был официально опубликован. Не знаю, как описать усердный труд сектора на протяжении этих трёх лет. Оглядываешься назад, и дух захватывает от произошедших перемен. Когда я пришёл в сектор, проект закона об урегулировании арендных конфликтов был уже в общих чертах готов. Но потребовались громадные усилия, чтобы довести его до представления в парламенте.
Это была эпоха расцвета политических партий, и, по всей видимости, давление партий на верхушку министерства было довольно значительным. Я слышал, что один влиятельный политик учинил строгий допрос начальнику департамента управления сельским хозяйством по поводу ревностного изучения проблемы аренды в нашем секторе, объявив его "рассадником социалистов". В ту эпоху слово "социализм" ещё внушало такой страх, что этот допрос представлял для начальника департамента несомненную угрозу. В таких условиях для того, чтобы подготовить законопроект к представлению в парламент, приходилось затрачивать много ненужных усилий.
Прежде всего была организована так называемая комиссия по арендным отношениям, но подбор состава её участников, по-видимому, потребовал больших хлопот (говорю "по-видимому", поскольку сам я непосредственно этим подбором не занимался). Комиссия была набрана из числа гражданских и состоящих на государственной службе юристов, специалистов по сельскому хозяйству, а также представителей верхней палаты и палаты представителей. Но, отбирая кандидатов из числа парламентариев, приходилось, помимо назначения представителей от каждой фракции, преимущественно имеющих отношение к аграрному сектору, учитывать вес каждого отдельного представителя внутри своей фракции. Более того, о каждом предполагаемом члене комиссии надо было подробнейше разузнать не только его послужной список и исповедуемые взгляды, это само собой разумеется, но даже его обыденные привычки, а у тех, кто был автором книг, прочесть всё ими написанное. Это требовало большого внимания и тщательности.
До начала работы комиссии мы были заняты по горло её подготовкой. Надо было подобрать справочные материалы для членов комиссии. Эти материалы содержали не только данные по Японии, но и обзоры положения дел в других странах, и, по правде сказать, их набралось довольно много. Главная тяжесть работы по их сбору легла на наш сектор, поэтому в нём воцарилась весьма оживлённая атмосфера. Это был своего рода первый в Японии научный институт по изучению проблем арендных отношений. Уже после того как несколько раз созывались совещания комиссии в малом и расширенном составе, был сочинён проект закона об урегулировании арендных конфликтов, при этом текст каждой статьи готовился в трёх-четырёх вариантах на усмотрение членов комиссии. Кроме того, надо было загодя предусмотреть, какие вопросы могут задать члены комиссии по тексту каждой статьи, и подготовить список возможных вопросов с соответствующими ответами. "Чтобы учесть все пожелания по каждой статье закона, — шутил наш начальник, стараясь нас приободрить, — надо действовать как при игре в го[63], где главное — захватить инициативу". Между прочим, тогдашний начальник департамента был известным игроком в го.
Воскрешая тогдашние события, я сгораю от стыда при мысли, как мало у меня было опыта, но отчётливо вспоминаю, с каким рвением работали мои товарищи Саката, Кубота, Танабэ, вспоминаю наши споры, наши труды. Перед моими глазами встают, как будто это было только вчера, лица и жесты наших начальников — Исигуро и Кодайры.
Исигуро, достойный называться отцом японского крестьянства, как только доходило дело до арендной проблемы, пускался в нескончаемые прения. Он не отлучался даже на обеденный перерыв, наскоро съедая булочку и дешёвую лапшу. В четыре часа, когда заканчивалось присутствие, он и не думал уходить. Засветив лампу в тесной комнатушке на третьем этаже, он посылал за холодным ужином из соседней забегаловки и продолжал совещание. В то время Исигуро знал всё до мельчайших подробностей о японских деревнях, как будто исходил их пешком. Вероятно, он был в большей степени осведомлён о положении дел на селе, чем о состоянии своего домашнего сада. Он не следил за своим внешним видом, и казалось, все его мысли с утра до вечера заняты исключительно сельским хозяйством. Достаточно было заговорить на эту тему, чтобы привести его в хорошее расположение духа. Было очевидно, что вся его жизнь посвящена нуждам крестьянства, других удовольствий у него не осталось. Несмотря на то, что его познания в сельском хозяйстве были шире и глубже, чем у любого учёного-специалиста по аграрным вопросам, он был совершенно лишён тщеславия и не написал ни одной научной работы. Просто-напросто, как ходатай за крестьян, самоотверженно трудился в департаменте. Это была действительно личность. С тех пор как Исигуро поступил на службу в министерство, он — исключительный случай для чиновника — ни разу не покидал департамента, отдав всю свою жизнь отстаиванию интересов крестьянства. Тогда считалось недопустимым, чтобы чиновник постоянно занимался одним и тем же, пусть даже любимым делом: обычной практикой было переходить из одного департамента в другой, но, к счастью, Исигуро имел мощные тылы, позволявшие ему поступать по своему усмотрению. Мы, молодые чиновники, мечтали, что день, когда он станет министром сельского хозяйства, будет началом новой эры для японского села, но сейчас, когда наши мечты сбылись, что, собственно говоря, изменилось?..
Впрочем, работать в подчинении у такого начальника для молодых людей было не слишком вольготно. После того как комиссия утвердила проект закона об урегулировании арендных споров, он был передан на рассмотрение совещания министерства, затем ещё обкатан в правовом управлении и только тогда представлен парламенту, где был всесторонне рассмотрен и по прошествии трёх лет принят и наконец введён в действие. За это время текст закона претерпел значительные изменения по сравнению с тем, что задумывалось нами. Мы, по молодости лет, тайно негодовали, называя итоговый документ выхолощенным.
Но сейчас, после долгих размышлений, мне представляется уместным, если мы не хотим революционных потрясений, чтобы законы и постановления, оказывающие непосредственное влияние на реальную жизнь народа, готовились именно с такой осмотрительностью, пусть даже молодым разработчикам проекта это и покажется выхолащиванием содержания.
Взять тот же закон об урегулировании арендных конфликтов. Мы, юнцы, только что окончившие университет, отправлялись в командировки на места конфликтов, проводили различные исследования, встречаясь с арендаторами и землевладельцами, изучали опыт иностранных государств, приобрели обширные познания, и всё равно эти познания оставались чрезвычайно поверхностными, далёкими от подлинных настроений крестьянства, далёкими от самой земли. Основываясь на этих поверхностных познаниях и полученных за время учёбы ничтожных сведениях, мы с юношеским энтузиазмом (а порой и сентиментальностью) выстраивали на столе образцовую деревню и разрабатывали законопроекты, подходящие для такой, созданной нашим воображением деревни, надеясь подогнать под них деревню реальную.
Вероятно, это было не так уж страшно, когда работой над законопроектом руководил такой высокообразованный, прекрасный человек, как Исигуро, но были другие проблемы, вызывавшие беспокойство. Была опасность из любви к японской деревне, японскому крестьянству, выступая за него ходатаем, упустить более широкий взгляд на Японию. Для вчерашних студентов характерно, сразу сосредоточившись на одном специальном вопросе и не имея досуга думать обо всём остальном, начать видеть в Японии одних лишь крестьян, забывая, что есть ведь ещё и мелкие торговцы, и рабочие. И это ещё не всё. Выпускники университета имеют опасную склонность считать, что отныне на них ложится ответственность за будущее Японии. Большинство из них становятся государственными служащими и, как правило, горят от нетерпения приступить к работе. Работа государственного служащего — это по своей сути выполнение административных обязанностей, поэтому они стремятся как можно быстрее взять руководство в свои руки. Тогда можно начать разрабатывать законы и постановления, а следовательно, получить дополнительные бюджетные ассигнования и увеличить штаты своих сотрудников. Глядишь, и весь их трудовой энтузиазм направляется не на то, чтобы тщательно обдумать, каким образом их законотворчество скажется на народе, а как бы урвать побольше бюджетных ассигнований. Это положение дел хорошо объясняет тот факт, что чиновники, искушённые в выбивании ассигнований, оцениваются как наиболее умелые администраторы. Если бы в государстве исчезли политики и администраторы начали бы каждый от своего имени принимать политические решения, народ, как единая общность, перестал бы существовать, а государство превратилось в сборище группировок с враждебными интересами. Такие идеи порой меня посещали.
Как бы там ни было, в присутствии я работал напряжённо, хотя случалось и лодырничать. Как я уже говорил выше, я планировал заняться изучением сельскохозяйственных профсоюзов. Я изучил те из привезённых Кодайрой из Европы материалов, которые касались европейских сельскохозяйственных профсоюзов. Особенно меня заинтересовало сельское хозяйство Франции, и я усердно читал всё, что имело отношение к профсоюзному движению во Франции. Когда меня посылали в командировку на место арендного конфликта, я обращал особое внимание на профсоюзное движение. В то время и в Японии деятельность сельскохозяйственных профсоюзов была активной, и как-то раз, когда в Осакском доме собраний открылся Общенациональный съезд крестьянских профсоюзов, мне было велено отправиться на него для инспекции. Но, прибыв на съезд, я обнаружил, что место председателя занимает мой старинный приятель Коиваи Киёси. Атмосфера съезда была очень накалена. Присутствуя на нём в качестве инспектора, представляющего сторону властей, я чувствовал себя неуютно. Мы с Киёси водили дружбу с лицейских времён, в университете помогали друг другу в учёбе, организовав с несколькими товарищами научный кружок, а теперь с прискорбием обнаружили, что стоим по разные стороны баррикад. Это было характерно для тогдашней общественной ситуации. Ныне, спустя годы, всё это кажется и забавным, и грустным.
Выезжать в регионы, ходить по сёлам — всё это для меня, плохо знавшего сельское хозяйство, было отличной учёбой. Я много встречался с крестьянами-земледельцами и сохранил о них незабываемые впечатления. Примером тому может быть моя встреча с Сунагой Ёсими в ту пору, когда он пытался организовать в маленькой деревушке профсоюзное движение. Я был потрясён его безыскусным энтузиазмом, но, возможно, впечатление было особенно сильным потому, что это была моя первая служебная командировка.
Во время поездок меня обязательно сопровождал какой-нибудь мелкий чиновник или помощник инженера от префектуры. Эти люди в сравнении с крестьянами были поразительно вульгарны, их не интересовало ничего, кроме вина и женщин. Они с одинаковым равнодушием выслушивали и скорбный рассказ арендатора, и злоключения землевладельца, подобно той совершенно абсурдной истории, когда помещик, в чей дом пришло несчастье, собирался устроить похороны, но из-за конфликта с крестьянами ему не позволили вынести гроб из дома. Эти люди сопровождали меня исключительно по своей служебной обязанности. Поскольку министерство сельского хозяйства и торговли не имело непосредственных инспекционных полномочий, они не проявляли особого рвения. Каждый раз я возвращался в столицу, негодуя на равнодушие местных чиновников, имеющих непосредственное отношение к селу.
Вернувшись из командировки, надо было писать отчёт. С давних пор форма отчёта была строго регламентирована. Следовало писать, разбивая материал на разделы — дальние причины конфликта, ближние причины, количество участвующих арендаторов, характер конфликта и т. д., но, производя такую классификацию, такой анализ, в отчёте невозможно было передать чувства от увиденного и услышанного на месте. Из каждого префектурального управления чуть ли не каждый день приходило множество отчётов, поэтому, казалось, можно, не вставая из-за стола, сочинять, придерживаясь заданной формы. На второй или третий раз я, нарушив принятую форму, составил отчёт в виде дневника, написанного разговорным языком. Я постарался как можно живее передать впечатления от командировки. Я был уверен, что мой отчёт должен понравиться, поскольку читающий его получал возможность прочувствовать и пережить происходящее так, как будто он лично побывал на месте. Увы, мой написанный живым языком отчёт, нарушивший сложившуюся традицию, вызвал презрение со стороны начальства и сослуживцев.
К этому времени я стал замечать, что внутри министерства возникли различные партии, сильно отравлявшие атмосферу. Из того, что имело ко мне непосредственное отношение, меня особенно огорчала молчаливая борьба выпускников юридического и сельскохозяйственного факультетов. Впрочем, в этой борьбе победитель был заранее известен. Дело в том, что выпускники юридического факультета в качестве государственных служащих имели обеспеченное будущее, они знали, через сколько лет получат тот или другой чин, вся их жизнь представляла прямую лестницу. Ступив на нижнюю ступень, можно было подниматься вверх, как на эскалаторе, и если твёрдо стоять на ногах, то через три года стать чиновником шестого класса, через пять лет — чиновником пятого, потом четвёртого класса, потом чиновником, назначенным по указу императора и т. д., став, наконец, при условии хорошего здоровья, каким-нибудь высокопоставленным сановником. Но для выпускников сельскохозяйственного факультета такой удобной лестницы не существовало. Окончив тот же самый университет, им приходилось наблюдать со стороны, как другие делают карьеру, восходя ступень за ступенью по удобной лестнице. Видеть это было невыносимо. Здесь отсутствовал чей-то злой умысел, виновата была система, но так как испытывать недовольство системой не слишком сподручно, оно направлялось на конкретных людей. К тому же, поскольку высказать недовольство кому-либо в лицо невозможно, в министерстве царила удушливая, неприятная атмосфера, попортившая кровь многим выпускникам юридического факультета, поступившим на работу в департамент управления сельским хозяйством.
В департаменте, из-за характера работы, выпускников сельскохозяйственного факультета было намного больше, чем выпускников юридического, поэтому и обиженных было много. Проще было тем, кто, как Кодайра, окончив сельскохозяйственный факультет, получили второе образование на юридическом. Но в моём случае, и Саката, и Танабэ, к счастью, занимались исследованиями в своей специальной области, поэтому не имели ко мне лично никаких претензий, к тому же я смог с ними крепко подружиться.
Кубота, бывший на год меня старше, вскоре после прохождения закона об урегулировании арендных конфликтов слёг от туберкулёза. Работавший до него на его должности некто Хиросэ также заболел туберкулёзом после того, как был составлен проект закона. "Теперь твоя очередь!" — подшучивали надо мной, когда я сменил Куботу, но причиной заболеваемости было не только то, что наш сектор располагался в тёмной, нездоровой комнате, куда не проникали лучи солнца, и даже не в большом объёме работы. Виновата была удушливая, разлагающая душу атмосфера. Особенно в этом отношении отличался один хитрый мелкий чиновник К., который, втёршись в доверие к начальнику департамента и начальнику отдела, постоянно приписывал себе всё, что было сделано молодыми сотрудниками, и, отгородив начальника отдела от его подчинённых, добился того, что наши слова не могли дойти напрямую до начальства.
Некоторые сотрудники восклицали в гневе:
— Уволюсь с работы, изобью К. и заставлю на пару со мной совершить самоубийство!
Подобная атмосфера бросала тень на светлый образ начальника отдела, выдающейся личности, редкой среди чиновничества, и чрезвычайно угнетала нас.
— Тот, кому не завидуют другие, никогда не станет хорошим работником, — говорил начальник департамента, защищая этого чиновника. Он не замечал, что тем самым убивает у многих молодых сотрудников желание работать. Подобные вещи случаются повсеместно, но молодёжь воспринимает это близко к сердцу, как вопиющую несправедливость.
В таких условиях мою работу скрашивали лишь уверенность, что я тружусь на благо бедных людей, и письма М., которые еженедельно приходили ко мне из Германии. Отвечая на эти письма, я день за днём описывал свою жизнь. Думая о М., я находил в себе силы для занятий и чтения. Между прочим, я начал писать роман, но что побудило меня к этому, какие чувства владели мною в то время, сейчас уже не припомню.
Воскресным летним утром, когда я ещё нежился в постели, ко мне в Асабу примчался старший брат, работавший в газете "Асахи", и, склонившись над изголовьем, прокричал:
— Эй, просыпайся, Арисима покончил с собой, по сговору.
Поражённый, я вскочил с постели. Брат показал мне утренний выпуск газеты. Сонными глазами я увидел на третьей странице излучавшее доброту сильно увеличенное лицо писателя, а рядом — лицо молодой женщины.
— Вот уже какое-то время он пропал без вести, его искали по всей стране, а он на вилле в Каруидзаве повесился на пару со своей любовницей. Говорят, она замужем, жуткое дело!
Слушая то, что мне говорит брат, не могший сдержать чувств, я жадно читал газетную статью. Это было похоже на сон, трудно было поверить, что такое возможно. Арисима, который, потеряв жену, посвятил всего себя воспитанию детей и творчеству, совершил самоубийство вместе с чужой женой! Для тех, кто знал лишь внешние обстоятельства его жизни, тех, кто читал его произведения, это было как гром среди ясного неба. Но в газете был приведён даже текст предсмертной записки, ошибки быть не могло. И всё же…
В то время молодёжь искала в литературе основы для своей жизненной позиции. Арисима, прославившийся изображением совестливой любви, пользовался всеобщим доверием, выход в продажу каждого номера его журнала "Источник", точно это был источник любви, ожидался с нетерпением, раскупался нарасхват. Арисима был поистине духовно-нравственной опорой тогдашней молодёжи, её надеждой, примером для подражания. Ныне ни в каком из слоёв общества нет такого человека, которому бы вся молодёжь, независимо от социального положения, доверяла, как Арисиме. Поэтому его романтическая смерть всколыхнула всё общество, вызвала скорбь и в то же время явилась причиной шумной дискуссии.
Незадолго до случившегося Арисима раздал принадлежавшие ему сельскохозяйственные угодья на Хоккайдо крестьянам-арендаторам. Он опубликовал "Манифест одиночки", в котором сокрушался о том, что принадлежит к обречённому на гибель классу. Он покинул особняк в Банте, в котором привык жить, и поселился в снятом доме, сделав первый шаг к тому, чтобы отказаться от своего имущества. По этому поводу Арисима подвергался яростным нападкам, но теперь все кому не лень спешили связать его общественную позицию с самоубийством на любовной почве. И всё же многих это страшное событие искренне опечалило, так как лишило их образца для подражания, нравственного ориентира.
Мы с братом оба были членами общества "Листья травы", считали Арисиму своим учителем, поэтому его смерть стала для нас сильным ударом.
Наверное, мне следовало извлечь из происшедшего ту трагическую истину, что малодушие губит благие намерения, но я по своему неразумию лишь подивился непрочности любовных уз, вспомнив одно происшествие, относящееся к эпохе общества "Листья травы". Как-то раз в день заседания общества выдался на редкость холодный, снежный вечер. Когда я пришёл к назначенному часу, никого из членов общества ещё не было, Арисима в своём просторном кабинете сидел в одиночестве перед печкой. Я хоть и являлся членом общества, но не был с Арисимой на короткой ноге и, оказавшись с ним один на один, растерялся, не зная, о чём говорить. По своему школярскому простодушию я решил, что должен рассказать почитаемому мною писателю о том, что для меня более всего важно. Я стал рассказывать о М. и её отце. Арисима с некоторым удивлением на лице выслушал меня, но, по-видимому, воспринял мою исповедь со всей серьёзностью.
— Вам следует копить в себе то, что могло бы заслужить благословение её отца, — посоветовал он.
Потом некоторое время помолчал и, точно удаляясь в воспоминания, заговорил о покойной жене.
Он показал мне юмористические рисунки и рассказы, которые во время болезни жены по его просьбе рисовали и сочиняли его знакомые, чтобы хоть как-то её утешить. Показал посмертный стихотворный сборник жены "Скабиозы". Говорил он при этом так, как будто она не умерла, как будто она всё ещё была с ним.
На стене кабинета висел поясной фотографический портрет его жены в натуральную величину. Даже в те вечера, когда собиралось общество "Листья травы", его маленькие дети, придя пожелать ему спокойной ночи, обязательно кланялись в сторону портрета со словами: "Мамочка, спокойной ночи!" Тогда же он рассказал мне, что эту фотографию его жена заказала перед рождением первого ребёнка, сказав: "Для женщины рожать — то же, что мужчине отправляться на фронт!" В тот момент я подумал, что Арисима потому так старается внушить детям, что их мама не умерла, что для него самого она по-прежнему жива.
Все считали, что Арисима не женится во второй раз из-за любви к детям, но я отчётливо, как мне казалось, ощутил тогда, что причина — в его любви к покойной жене. Выслушав мой рассказ о М., Арисима сказал мне, что любовь сильнее смерти, благодаря любви умершие продолжают жить. Я был уверен, что он с таким умилением говорит мне о своей покойной жене потому, что хочет меня приободрить. Когда пришли остальные члены общества, он отложил посмертный сборник стихов в сторону и заговорил о своём новом романе, который в то время писал.
И этот Арисима совершил самоубийство с чужой женой!..
Дойдя до этого места, я достал из подвала старый дневник и поискал, какую запись я сделал в тот день.
"Узнал о любовном самоубийстве Арисимы. Не могу описать переполняющих меня чувств. Из Берлина пришло письмо", — далее идёт переписанное письмо М. В этой книге я пишу о М. ради покаяния, поэтому, надеюсь, она не обидится, если я приведу его здесь целиком.
"Благодарю за письмо от …
Увидев твою фотокарточку, сильно обрадовалась. Невольно сразу же крепко прижала её к груди. Мне неловко было просить, я раздумывала, как обратиться к тебе с просьбой, и вдруг ты сам посылаешь! Спасибо! Я положила фотокарточку в свой секретер. Не хочу, чтобы видел кто-нибудь ещё, кроме меня. Открываю дверцу, и сразу же перед глазами ты — смотришь на меня. Пишу эти слова, подняла глаза и вот — ты взираешь на меня с высоты.
Тихонько шепчу твоё имя. Так, чтобы никто не услышал. Но ты не отзываешься, продолжая пристально смотреть на меня.
Вчера вечером я вернулась из поездки, и твоё письмо уже меня поджидало. Не сбросив пальто, не сняв с головы шляпы, я скорее разорвала конверт. А там фотокарточка! Как я была рада! В тот же вечер я подобрала подходящую рамку, вставила в неё твоё фото и легла спать, положив на столик у изголовья.
Сегодня утром, проснувшись, первым делом подумала о фотокарточке. Всю ночь напролёт ты сторожил мой сон. Твои глаза точно говорили мне — не горюй!
Хорошо, я больше не горюю. Как только мне делается грустно, я беседую с твоей фотокарточкой.
Сегодня четвёртое мая, твой день рождения. Глядя на фотокарточку, думаю о тебе. То, что она пришла вчера, знак с глубоким смыслом, и это хорошо. Может быть, на следующий год в этот день я смогу тебя поздравить, взяв за руку?
Помнишь, как я раньше времени, не в силах дотерпеть до отплытия, в день твоего рождения написала коротенькое письмецо и вложила в "Исследование добра"? Получается, что то прощальное письмо было тоже написано в этот день. Если бы я тогда, решившись, не написала тебе, страшно подумать, как долго ещё продлилось бы между нами молчание.
Сегодня тёплый, ясный, совсем весенний день. В Берлине сейчас дивно цветут яблони, груши и сирень. Ты служишь в министерстве, поэтому не знаю, сумеешь ли выбраться сегодня за город. Ведь ты всегда на свой день рождения гулял за городом. У меня каникулы, и я беззаботно путешествую. М."
Действительно, четвёртое мая — мой день рождения. Я родился в день, когда делают лепёшки к празднику мальчиков, поэтому в тот день лепёшки замесили на воде, в которой обмывали младенца, в связи с чем дед заметил, что мальчик непременно выбьется в люди. Но вот уже больше десяти лет я не вспоминал о своём дне рождения. Я уж не говорю о том, чтобы как-то его отмечать. После того как я, заболев, вернулся из Парижа, и до самого последнего времени на мою долю выпало немало дней, когда я был доволен уже тем, что день прошёл, мне было не до того, чтобы на свой день рождения отправляться гулять за город. Кстати, вдруг вспомнил, что день рождения М. приходится на сегодня, когда я пишу эти строки, — двадцать четвёртое ноября. Сокрушаясь о днях прошедшей молодости, не могу не испытывать странное волнение… Чуть далее в дневнике переписано следующее письмо М.
"Только сейчас прочла твоё письмо от двадцать седьмого марта. Была с братом в гостях у пригласившего нас на ужин знакомого, живущего в пригороде Берлина. Когда мы возвращались, ласково мерцали звёзды, ночь благоухала молодой листвой, и моё сердце как-то трепетало от радости. Вернувшись, вошла к себе, и, как будто предчувствовала, меня ждало твоё письмо. По почерку на конверте я сразу догадалась, что от тебя.
Сегодня я наконец могу тебя порадовать. Экзамены в языковой школе прошли в два этапа на прошлой и позапрошлой неделе, я плохо владею разговорным и поэтому смирилась с тем, что результат будет плохим, и всё же мне удалось получить диплом по немецкому языку. Этот диплом необходим для поступления в университет. Больше нет необходимости ходить в языковую школу, и я могу с нынешнего семестра поступать в университет. Однако, хоть я и получила диплом, я ещё недостаточно владею немецким, чтобы понимать на слух лекции. Поэтому я решила, что, вместо того чтобы сейчас поступать в университет и платить большие деньги за присутствие на лекциях, будет правильнее этим летом взять репетитора, поднатаскать себя в чтении, а с осени поступить в университет по-настоящему. Быть студенткой только по названию и не понимать лекций слишком тоскливо. Сейчас в Берлинском университете учатся, как говорят, семьдесят пять японцев. Из них только две девушки.
Липы зацветают в июне. Сейчас они только-только покрылись листвой. С каждым днём листва становится заметно гуще. Сейчас так жарко, что можно ходить в тонких летних платьях, совсем не холодно.
На квартиру брата пришло известие, что вчера вечером в Берлин приехал человек, работающий главным инженером на фирме маминых родственников, который привёз нам посылки из дома, поэтому завтра, если будет хорошая погода, заехав к нему, хочу отправиться посмотреть старинный монастырь, находящийся на севере Берлина. Говорят, что это красивое старое здание в готическом стиле, гордость немцев, так же как и окружающий великолепный пейзаж. Это то, что сохранилось от монастыря, построенного в XI–XII веках, когда Германия стремилась установить своё господство на востоке. В то время территория Германии простиралась от Балтийского моря на севере до северной Италии на юге. По сравнению с этим нынешняя Германия представляет жалкое зрелище. Как раз сегодня одна старая немка сказала мне: "С Германией покончено. Уж и не знаю, сможет ли она возродиться вновь. А вот Япония — молодая. В будущем её ждёт расцвет!" Впрочем, возможно, она сказала это просто из вежливости. Не могу загадывать, что будет через двести, триста лет, но трудно представить, чтобы в течение ближайших пятидесяти лет Германия возродилась и вернулась к довоенному уровню. Недоедание и низкое качество продуктов слишком отчётливо проявляется на детях. Невозможно без тревоги думать, к чему это может привести, когда нынешние дети займут ведущее положение в обществе. На этом заканчиваю писать до следующего раза. Будь здоров. 5 мая, 12 часов 14 минут ночи, М.".
Вот такими письмами мы тогда обменивались. Я не решался посоветовать М. вернуться на родину, но остро чувствовал несчастье жить с нею в разлуке. Не раз мне случалось раздумывать о том, не могу ли и я каким-нибудь образом поехать в Германию. В то время в Германии обвалился курс марки и, по слухам, учиться в Берлинском университете было дешевле, чем в каком-нибудь японском. К тому же, если бы я обратился с просьбой к И., думаю, он бы не отказался дать мне денег на краткосрочную учёбу за границей. Для этого надо было уйти со службы. Но я был увлечён начатой работой, поэтому мне не хотелось уходить из министерства. Каждый год в Италию, в Рим, из нашего департамента направляли делегатов на съезд международной аграрной ассоциации. Поскольку я знал французский язык, передо мной замаячила надежда после прохождения в парламенте закона об урегулировании арендных конфликтов поехать в Италию в качестве члена делегации. Появлялась перспектива, пробыв какое-то время в Италии, отправиться в Германию и задержаться там на несколько месяцев.
Меня радовало, что день, когда я смогу встретиться с М. в Германии, возможно, не столь далёк. М. тоже была рада и прислала письмо с объяснениями касательно затрат на жизнь в Германии. Если бы не землетрясение, всё это вполне могло бы осуществиться. Моя судьба была бы совсем другой…
"Я очень рада, что ты сможешь приехать в течение этого года. Хорошо бы всё получилось! Что касается здешних расходов на жизнь, последнее время дело начало принимать не слишком благоприятный для меня оборот. Январь для нас, иностранцев, был самым удачным, всё было относительно дёшево. Впрочем, уже и в январе цены на книги, по сравнению с прошлогодним августом, сильно поднялись. Но другие повседневные вещи оставались дешёвыми. В феврале марка неожиданно резко укрепилась и стоит сейчас в два раза больше, чем в январе. Но что касается цен, хоть все и твердили, что они вот-вот поползут вниз, цены на многие вещи, напротив, подскочили, и теперь они стоят даже дороже, чем тогда, когда марка достигла нижнего уровня падения. Всё сырьё зависит от других стран. Даже уголь, с тех пор как был отобран Рур, приходится покупать втридорога в Англии. Возможно, с точки зрения нынешней германской экономики это оправдано, но для проживающих здесь иностранцев это сильный удар. Большие рестораны, рассчитанные главным образом на иностранцев, на грани банкротства. В самом деле, до января стоимость обеда, даже включая вино, редко превышала пятьдесят сэн, а сейчас приходится смириться с тем, что за пятьдесят сэн можно рассчитывать лишь на самую скромную еду. Немного поешь, и вот уже набежало больше йены. Если сравнивать с ресторанами в Японии, здесь всё ещё дёшево, но для нас, привыкших к немецкой дешевизне, очень болезненно. Мы с братом, снимая квартиру, договорились платить два с половиной фунта стерлингов с трёхразовым питанием, поэтому, когда марка была очень низкой, знакомые японцы предупреждали нас, что мы несём по этому договору убытки, но сейчас, наоборот, мы не так сильно чувствуем удар. Наши друзья в период падения марки, естественно, привыкли вести роскошную жизнь, поэтому теперь, когда стоимость их денег стремительно уменьшилась в два раза и они вынуждены соответственно в два раза урезать свои расходы, им приходится нелегко. Однако что касается жилья и еды, при экономном расходовании можно прожить и на тридцать йен. Я трачу на мелкие расходы, плату за обучение и одежду от тридцати пяти до сорока йен в месяц да за проживание — двадцать пять йен. Таким образом, имея пятьдесят — шестьдесят йен, я могу вполне прожить. Но если здесь будет, как в Австрии, всё кончится. Яснее сказать не могу.
Что станет с Германией? Поговаривают, что вот-вот произойдёт революция, но в действительности никто ничего не знает наверное. Побывавший в Англии преподаватель К. считает, что в Германии очень неспокойно. Он спрашивал меня, что мы собираемся делать в случае неблагоприятного развития событий. Но я почему-то уверена, что в ближайшее время ничего страшного не случится.
И всё же не могу ничего сказать наверное. Живущие у нас в доме беспокоятся, что в скором времени даже Гейдельберг, который до сих пор слыл тихим университетским городком, будет оккупирован. Франция делает всё, чтобы Германия не могла вновь встать на ноги. Но я не хочу, чтобы ты излишне волновался. Во-первых, со мной здесь брат, подом, у нас здесь много друзей, готовых в любую минуту прийти на помощь, да и в посольстве есть знакомые. Поэтому непосредственной угрозы для жизни вряд ли стоит бояться. Даже если что и случится, то, как говорит мой отец, это будет лекарством от моего излишнего легкомыслия. Как бы то ни было, я сюда приехала. И собираюсь оставаться здесь, пока это возможно. Переезд в другую страну сразу же сказался бы на наших с братом расходах на обучение, а мы не так свободны в средствах. Не знаю, что по этому поводу сказали бы ваши умники из министерства, но сейчас в Берлинском университете учатся четыре тысячи пятьсот иностранцев. Полагаю, поспешно бежать пока нет необходимости. Правда, у японцев и китайцев другой цвет кожи и форма лица, поэтому, если начнётся революция, степень опасности для нас высока, но с этим ничего не поделаешь. Не беспокойся! М.".
В мои намерения не входило писать в этой повести о любовных перипетиях. Я стремился выбрать из множества жизненных фактов лишь самые важные, чтобы описать то, как под воздействием реальной жизни формируются и развиваются мировоззрение, психология, чувствования конкретного мужчины. Коснувшись любви, я всего лишь хотел рассказать, как некий человек в молодости сумел сохранить чистоту своих помыслов благодаря тому, что страстно любил одну девушку.
Несколько дней назад меня посетила одна дама, которой я не видел более десяти лет. Эта пожилая женщина находилась в доверительных отношениях с семьёй М., и я в свои бедные студенческие годы пользовался её участием; прочитав эту повесть в журнале за прошлый месяц, она пришла с покаянием. Со слезами в голосе, чуть ли не хватая меня руками, она призналась, что в своё время оклеветала меня перед родителями М. и сделала всё, чтобы разлучить меня с их дочерью. Она многословно объяснила мне причину своего поступка, но суть была в том, что она, оказывается, радела о моём благополучии, поскольку считала, что, если я, стремившийся получить образование собственными силами, женюсь по любви на М., дочери богача, это негативно скажется на моём будущем. Удивительно, но она запускала руки в чужую судьбу исходя из лучших побуждений! В то время и у меня бывали подозрения, что меня оклеветала эта дама. Могу догадываться, что причиной тому были более утилитарные соображения. Однако, если начать писать обо всех этих перипетиях, пришлось бы посвятить один большой роман нашей с М. любви.
Эта дама в то время часто рассказывала мне о настроениях в семье М. и о её затруднительном там положении. Она убеждала меня, что забыть М. было бы с моей стороны лучшим подтверждением моей любви к ней. И нет сомнения, что её слова не самым лучшим образом сказывались на самочувствии незрелого юноши.
Я уже писал о том, что перед окончанием университета, когда я был в отчаянии от своих отношений с М., И., заменявший мне отца, предложил поговорить с её родителями, а я воспротивился. Несмотря на это, позже И., по-видимому, всё-таки прощупал настроения в семье М. и предупредил меня, что мне лучше смириться с отказом. Что мне оставалось делать? Я сказал, что смиряюсь. Мне было неловко перед людьми хныкать по поводу любви, и сам я остро чувствовал стыд от создавшейся ситуации, но и со стороны окружения М. на меня оказывалось жесточайшее давление, совершенно угнетавшее меня.
Некоторое время спустя И. спросил меня, не соглашусь ли я жениться на дочери его старинного приятеля. Я пребывал в таком отчаянии, что мне было всё равно, с кем связать свою жизнь, раз я не могу жениться на М. Я не понимал, что такой образ мыслей унижает женщин. Старинный друг И., о котором шла речь, когда-то был его однокашником по университету, а сейчас стал провинциальным предпринимателем. Он не отличался примерным поведением, доставляя много горестей своей жене и дочери. Дочь вместе с единокровным братом, сыном отца от любовницы, жила в доме поблизости от И., куда она перевезла из деревни свою бабушку. Брат учился в университете, она в английском колледже, а И. присматривал за ними. У отца было несколько любовниц, и его законная супруга взяла к себе на воспитание нескольких детей от них. Это делало несчастной жизнь дочери и извращало её характер. У меня, начитавшегося в юности романов Достоевского, подобная ситуация не могла не вызывать живейшее сочувствие и сострадание.
Я познакомился с девушкой и её братом. И., разумеется, сообщил своему другу о нашем разговоре, так что женитьба начала обретать вполне конкретные очертания. Но я по-прежнему любил М. Я чувствовал, что должен похоронить в своём сердце любовь к М., иначе мне и впрямь грозит навеки остаться холостяком. Перечитав письмо, которое М. прислала мне перед тем, как покинуть Японию, я устыдился своего малодушия. Я показал письмо И., заявил, что намерен ждать М., и попросил у него прощения за своё безволие. Одновременно я начистоту рассказал о М. девушке (назовём её А.) и её брату.
На что А. сказала:
— Ваши отношения с М. давно не секрет.
Её простой ответ меня удивил, но я почувствовал большую моральную ответственность перед А. Я решил в будущем стать её верным советчиком и наперсником и более ответственно, чем до сих пор, руководить её развитием. Наверное, это были наивные соображения, но они естественно проистекали из тогдашнего гуманистического умонастроения. Я не преминул сообщить М. в письме об А. М. написала, что до неё уже доходили слухи о моих отношениях с А., поэтому моё письмо её успокоило, и добавила, что мы должны приложить все усилия, чтобы сделать будущее А. счастливым.
А. училась в английском колледже, занятия там были сосредоточены на английском языке, и на получение более широкого образования времени совсем не оставалось, поэтому она высказала желание перевестись в Токийский женский университет. Я просил брата А. помочь ей осуществить своё желание. Сейчас я уже не знаю, может быть, следовало проявить бездушие и прекратить всякие отношения с И. и его протеже.
Ничего не скрывая, я обо всём написал М. Она ответила таким письмом:
"Я верю, что благодаря твоим усилиям проблемы этой юной особы будут должным образом разрешены. Молю Бога, чтобы её желания сбылись и она поступила в университет. Мне ужасно стыдно, что моё недостойное существование — причина её страданий. Но я прошу тебя, пока ты остаёшься рядом с ней, насколько это возможно, помогать ей своим советом, чтобы она смогла выйти на новую дорогу и отыскать верное направление для своего духовного развития. Я думаю о тебе, и мне хочется от всего сердца молить прощения у этой неизвестной мне особы и пожелать ей всяческого счастья. Из-за недостатка решительности мы невольно причинили ей страдание. Мне ужасно стыдно. Это чувство будет мучить меня до того дня, пока я не услышу, что она обрела счастье с кем бы то ни было. Мы никогда не встречались друг с другом и, возможно, никогда не встретимся, но как удивительно, как странно, что, несмотря на это, наши судьбы оказались связаны через тебя! Порой мне хочется обратиться к ней напрямую. Если бы я взяла её нежные руки, если бы рассказала ей обо всём, что сейчас чувствую, уверена, она бы меня прекрасно поняла. И вот я должна причинять ей страдания! Я, которая горит одним желанием — вымаливать любовь и прощение. Мне остаётся лишь вести с ней воображаемые беседы и усердно молиться о её благополучии. Я уверена, она меня поймёт.
Но мысль о родителях приводит меня в уныние. Напиши я сейчас о тебе папеньке, он только разгневается. Мы должны во всём доверять друг другу, тогда мы преодолеем все преграды. Мы уже раз не устояли и безропотно покорились враждебной судьбе, но впредь нам не следует уступать. Прошу тебя только об одном: отнестись по-человечески справедливо к этой юной особе, достойной всяческого сострадания".
Первого сентября того самого года, когда Арисима совершил самоубийство на любовной почве, в Канто произошло страшное землетрясение[64]. Моя работа о сельскохозяйственных профсоюзах, незадолго перед тем завершённая, ставшая результатом почти двух с половиной лет исследований, сгорела в секторе на третьем этаже министерства вместе с множеством других материалов. Это был мой первый труд, и позже я сильно сожалел о нём, но тогда я пребывал в таком замешательстве, как если бы произошла революция, мне было не до потерянной в огне работы.
Я не буду здесь описывать то, что происходило в день землетрясения. Дня через два-три по дороге, идущей от Дзаймоку в Мэгуро, из центра столицы за её пределы нескончаемыми потоками потянулись беженцы, безмолвно несущие в руках маленькие узелки со своим скарбом. Распространялись дикие слухи, так что люди средь бела дня ходили, вооружённые мечами. Ночью жители соседних домов, собравшись, организовывали отряды самообороны и устанавливали дозоры. Для того чтобы успеть спастись бегством в случае нападения со стороны корейцев, устраивали коллективные укрытия и заранее готовили вещи, которые следовало взять с собой. После главного толчка ещё какое-то время продолжало довольно сильно трясти, поэтому дни и ночи проходили в тревоге.
Разумеется, транспорт прекратил работу, газеты не выходили, а радио в то время ещё не было, поэтому грохот рушащихся в огне зданий в Ситамати издали принимали за шум страшной атаки. Из уст в уста передавались невероятные вещи, которые принимались на веру. Говорили, что Императорский университет подвергся нападению и сожжён, что в верховьях реки Тамагавы высадился отряд корейцев и сейчас там идёт ожесточённое сражение. Говорили, что в колодцы бросают яд… Люди потеряли голову и верили в возможность любого бедствия.
Шагая от Адзабу, я попытался пройти к министерству, но, взглянув с вершины холма Иикура, увидел перед собой, насколько хватало взгляда, лишь выжженную пустыню. Я пошёл к министерству, ступая по пеплу дымящихся головешек, но в том месте, где раньше стояло здание министерства, сейчас громоздилась груда разбитых кирпичей. На жарком солнце блестела деревянная дощечка, сообщающая, что сбор сотрудников — в резиденции министра. Я прошёл к берегу в Цукидзи. Сделал несколько шагов и сразу наткнулся на ров, в котором плавало лицом вверх несколько трупов. От выжженного Цукидзи до моря, казалось, рукой подать, но Цукисиму окутывал тонкий дым, делая её похожей на маленький сожжённый островок.
Вероятно, дом М. тоже сгорел, но сумели ли спастись её родители? Стоит жара, поэтому вполне возможно, что они ещё не вернулись из загородной усадьбы. Хорошо, если так, ведь мадам С. крайне слаба, окажись она случаем на Цукисиме, ей бы никто не смог прийти на помощь. Знай об этом живущая в Берлине М., как бы она сейчас страдала!
Мне совершенно искренне захотелось помолиться за здоровье родителей М. Если бы они погибли в огне, я бы чувствовал себя проклятым на вечные времена. Мне захотелось отправиться на Цукисиму, но парома не было, казалось, что наступил конец света. Я пошёл в сторону Симбаси. Вспомнил о "чайном домике" госпожи Ю., но вокруг лежали сплошь руины и пожарища, трудно было понять, где укрываются погорельцы. Однако по тому, что И., живя в своём доме в Адзабу, не высказывал никакого беспокойства, я сделал вывод, что госпожи Ю. в Симбаси не было.
Я направился в сторону резиденции министра, расположенной в районе Кудан, но сколько ни шёл, вокруг всё было уничтожено огнём, так что у меня даже начало закрадываться сомнение, не происходит ли всё это со мной в кошмарном сне. Каким бы сильным ни было землетрясение, невозможно было поверить, что Токио до такой степени пострадает от пожаров.
Когда я добрался до резиденции министра, было уже три часа. Получив указание, что делать в последующие дни, я сразу отправился обратно домой, но я шёл пешком, поэтому, если бы ночь застигла меня в пути, моя жизнь была бы в опасности. Много позже мне выдали удостоверение, подтверждающее, что я государственный служащий, и я ходил, всегда имея его при себе, поскольку даже днём часто случалось попадать в неприятные ситуации. Вскоре исчез очищенный рис, пришлось довольствоваться неочищенным.
С осени мы начали ходить на службу в контору, находившуюся в здании промышленных профсоюзов в Иидабаси. Каждый раз, добираясь до места, я дивился масштабам причинённого ущерба. В то же время я не мог не замечать то огромное влияние, которое землетрясение оказало на нашу психику.
Когда контору перевели во временную постройку, расположенную в Отэмати, Токио уже начал понемногу возрождаться. Закон об урегулировании арендных конфликтов прошёл через парламент, и наша работа вошла в более спокойное русло. В погожие дни во время обеденного перерыва мы с Танабэ и Сакатой частенько, перескочив через ров, гуляли в парке Хибия. В парке во временных бараках жили погорельцы, из пруда были выловлены все карпы, дорожки заросли травой. Прогуливаясь, мы беседовали о японской политике. Это были печальные времена, когда мы мечтали, что, если бы состоялись всеобщие выборы[65], деятельность политических партий стала более открытой и ближе к идеалу.
В то время я стал серьёзно задумываться о том, чтобы уехать за границу. Не только потому, что мне хотелось повидать М. Вероятно, стремление посвятить свою жизнь на благо общества было поколеблено землетрясением, быть может, я начал разочаровываться в людях, обнаруживших свою бешеную жестокость и необузданность, как бы там ни было, я остро почувствовал, что должен жить не ради других, а для себя самого. Я пришёл к убеждению, что должен сотворить сокровище в своей собственной душе, должен почитать себя как Бога, служить себе и любить себя. Я захотел бежать из дичающей на глазах Японии, вжиться в чужую культурную среду и, сосредоточив все помыслы на своём духовном развитии, приобщиться к достижениям различных цивилизаций. Но, глядя на людей, живущих в бараках, я ощущал, сколь эгоистично это моё желание, и не решался поделиться им даже с друзьями. К тому же у меня не было возможности просто так взять и укатить за границу.
Ныне не могу без улыбки вспоминать, как быстро во мне созрела идея жить ради самого себя; начал я с того, что, заметив, насколько слаб физически, с бухты-барахты решил заняться теннисом. Посовещавшись в министерстве с Танакой Нагасигэ и другими сослуживцами, я организовал теннисный клуб. Мы сняли корт в сельскохозяйственном университете, и по субботам и воскресеньям, без разделения на чины и должности, наслаждались игрой. Я всегда был настолько отягощён жизненными невзгодами, что не находил времени заниматься своим физическим развитием, но главное, с младых ногтей впитав в себя идею Бога, я полагал, что попирать своё тело и означает — совершенствовать свой дух. Когда я впервые заметил свою физическую слабость, было уже слишком поздно, но я возомнил, что смогу закалить тело, сделав из него символ своего духа, и начал заниматься теннисом. Несмотря на весь мой первоначальный энтузиазм, я не добился больших успехов и не смог восстановить свои физические силы…
Весной следующего года, когда ещё стояли холода, как-то вечером после ужина ко мне в Адзабу неожиданно нанёс визит начальник отдела Исигуро. Он был в тёплом пальто, держал в руке большой чёрный портфель, поэтому с первого взгляда было понятно, что он зашёл, возвращаясь из министерства.
Цель его визита была в следующем. После прохождения закона об урегулировании арендных конфликтов была принята новая система ведомственного подчинения государственных учреждений, но поскольку в нашем министерстве подразделение, занимающееся арендой, имело особый статус, по его мнению, было нецелесообразно, чтобы я был произведён в чин, оставаясь в моём нынешнем качестве. Если я собираюсь всю жизнь быть административным чиновником, мне не следует постоянно заниматься одной только арендой. Я должен подумать о том, чтобы как можно быстрее перейти на какую-либо административную должность. Вот вкратце ради чего он пришёл.
— Именно сейчас необходимо решить, пойдёшь ты по научной части или посвятишь себя административной деятельности.
То же самое он мне говорил при нашей первой встрече. Тогда смысл его слов ускользнул от моего внимания. Но после трёх лет чиновничьей службы я прекрасно понимал, что он имеет в виду. Одновременно со мной на службу в министерство поступили тринадцать человек, и сейчас они с нетерпением ожидали производства в чин. В прошедшем бюджетном году все наши сверстники, отработавшие два с половиной года на мелких должностях, были произведены в чин, а ещё раньше чин получили все, имевшие двухлетний стаж, и только из нас, отслуживших вот уже почти три года, ни один не был произведён в чин. Мои товарищи по работе часто высказывали по этому поводу неудовольствие. Быть произведённым в чин значило взойти на первую ступень той автоматически идущей вверх лестницы, о которой я уже говорил выше, и это считалось первым оправданием поступления на государственную службу. Для того чтобы получить чин, должна была открыться вакансия на место, определённое системой ведомственного подчинения, но в нашем подразделении вакансий не было, поэтому мы должны были томиться ожиданием в "прихожей" под лестницей.
Исигуро не мог равнодушно смотреть, как я вот уже три года жду в "прихожей", но не в его силах было создать в департаменте управления сельским хозяйством место по моей специализации, поэтому он решил получить для меня назначение в каком-либо другом департаменте и пришёл узнать моё мнение. Исигуро независимо ни от чего любил своих подчинённых и не жалел ради них своих усилий. Вот что он мне сказал тогда:
— Считаю, что тебе следует как можно быстрее получить назначение в другом департаменте, и пока ты будешь исполнять обязанности там, глядишь, и у нас откроется вакансия, тогда ты сможешь вернуться и работать в соответствии со своим желанием.
По правде говоря, если бы я хотел стать учёным, мне надо было оставаться в университете. Я поступил в департамент управления сельским хозяйством отнюдь не для того, чтобы делать научную карьеру, я выбрал работу в министерстве, чтобы стать административным чиновником. Поэтому у меня не было другого пути, как положиться на опыт заслуживающего доверия старшего коллеги. Но это не значит, что сам я собирался спешить с получением назначения: я предпочитал оставаться мелким чиновником, дожидаясь, пока в департаменте управления сельским хозяйством образуется вакансия. На следующий день на службе я посетил Оцуку, хлопотавшего за меня во время моего перевода в отдел аграрной политики, передал ему слова Исигуро и спросил его согласия относительно моего возможного перехода в другой департамент. В то время Оцука возглавлял в департаменте торговли отдел рынка, осуществлявший надзор за биржей. Я и ему высказал своё желание оставаться на одном месте и совершенствоваться в одном деле, даже если это будет мне стоить чиновничьей карьеры. Но Оцука, от удивления едва не забравшись своим крохотным тельцем на огромный стол, сказал мне строго:
— Посмотри на меня! Я только и делаю, что мотаюсь по министерству из отдела в отдел. Но куда бы меня ни посылали, я везде добросовестно выполняю порученную мне работу. В этом доблесть чиновника!.. А между тем замечаешь, что благодаря твоей службе выигрывает множество людей, да и сам ты не остаёшься внакладе. Для того чтобы, подобно Исигуро, получить возможность заниматься одним делом, надо иметь такие же мощные тылы, как у него. Но ты вообще-то особый случай, у тебя два высших образования, сельскохозяйственное и юридическое…
К тому времени и я уже знал, что Исигуро "имеет тылы", и в конце концов вынужден был согласиться перейти в другой департамент. Вскоре мне стало известно, что Исигуро дал неофициальное указание назначить меня на должность секретаря в отдел управления животноводством в департаменте животноводства.
— Здесь ты будешь ведать главным образом контролем за скачками. Мир скачек имеет давние традиции, на первых порах тебе придётся трудновато, но, если подойдёшь к делу серьёзно и по справедливости, непреодолимых проблем быть не должно.
Приблизительно это сказал мне Исигуро на прощание, до самого конца относясь ко мне с большой симпатией.
Вскоре по министерству был объявлен приказ о назначении меня на должность секретаря, и мне было велено перейти на службу в департамент животноводства. Среди своих однокурсников я первый получил назначение, выражаясь по-спортивному — вырвался вперёд, в связи с чем удостоился от своих товарищей по службе поздравлений и зависти. Но честно говоря, сам я отнёсся к произошедшему безучастно и никакой особой гордости по этому поводу не испытывал. Я был признателен Исигуро, поскольку моё назначение состоялось исключительно благодаря его любезности.
Быть может, с моей стороны это было опрометчиво, но до сей поры я понятия не имел, что в обязанности министерства сельского хозяйства и торговли входит надзор за скачками. Во-первых, потому, что мне трудно было увязать скачки и японскую промышленность, но ещё и потому, что надзор и управление над скачками были переданы из департамента коневодства совсем недавно. Начальник департамента животноводства г-н Кисима также пришёл из департамента коневодства. Мягкий до слабости, он встретил меня улыбаясь:
— Так уж повелось, что в мире скачек крутится много людей, которые никак не могут избавиться от застарелых дурных привычек. По неопытности ты можешь порой оказаться в довольно неприятных ситуациях, но в случае затруднений обращайся ко мне, старику, и не отчаивайся… Кроме того, в ведении нашего отдела помимо скачек находятся животноводческие кооперативы и общее управление животноводством. Ты молод, поэтому жду от тебя и тут активного участия. Это нам, старикам, уже пора на покой!..
Штат в отделе был небольшой. Надо мной стоял только начальник отдела, но он был человек мягкий и, поскольку его только что перевели из департамента коневодства, застенчивый, атмосфера в отделе была спокойной. Никакой подковёрной борьбы между выпускниками сельскохозяйственного и юридического факультетов здесь не велось. Я смог облегчённо вздохнуть и сразу же с воодушевлением и свежим рвением погрузился в новую работу. Подумать, мне не было тогда и тридцати! В этом возрасте человеку ещё не свойственно относиться к помыслам и поступкам людей с симпатией и снисхождением, все другие чувства заслоняет рвение к работе и жажда справедливости. Получив место секретаря, место, обладающее определёнными властными полномочиями и ответственностью, я оказался, на сторонний взгляд, в весьма шатком положении. Впрочем, к выгодам новой должности следует отнести то, что теперь, в отличие от того времени, когда я прозябал в более низком ранге, у меня был не только огромный стол, затянутый зелёным сукном, но и отменно удобное кресло. Возможно, во многом благодаря дивному очарованию этого кресла тот, кто садился за стол, покрытый зелёным сукном, чувствовал значительность своего положения и мог исполнять свои обязанности.
Прежде всего я постарался составить для себя общее представление о том, в чём состоит работа в отделе животноводства. Затем определил важность каждого направления. Поскольку сотрудников в отделе было немного, я постарался изучить характер каждого из них. Досконально выяснил, кто за какой участок работы отвечает. На это потребовалось не так уж много времени. Все сотрудники отдела были столь молоды и неопытны, что на них нельзя было положиться. Но благодаря их молодости я мог требовать от них выполнения служебных обязанностей, оставаясь с ними в непринуждённых, дружеских отношениях. Недавно переведённые из департамента коневодства, все они отличались прямотой, прилежанием и увлечённостью своим делом, напоминая по духу военных той поры.
Работа включала конные скачки и обычные обязанности по управлению животноводством. Обязанности, связанные со скачками, состояли в надзоре за одиннадцатью санкционированными скачками по всей стране. Среди обычных обязанностей по управлению животноводством были, как я понял, и такие, которые требовали специального изучения, а именно животноводческие кооперативы и страхование животноводства.
Надзор за скачками был весьма хлопотным делом. Надо было в день проведения скачек являться на ипподром, следить за тем, чтобы не было злоупотреблений со стороны конных клубов — организаторов забегов; ещё до того, как объявлялся забег, контролировать организацию старта, а по окончании — инспектировать финансовую отчётность. В день скачек, направляясь на ипподром, я брал с собой специалиста, разбирающегося в технике скачек, но после каждого забега надо было ещё и проследить, чтобы не оказалось недостачи между размером выручки от продажи билетов тотализатора и возвратной суммой, а также внимательно наблюдать, не допущены ли злоупотребления в ходе самого забега, например, гандикап или фальстарт, нет ли ошибок в судействе. Но главная проблема была в том, что силами двух-трёх человек каждый день производить подобного рода инспекцию было невозможно, поэтому в большинстве случаев оставалось лишь занять специально отведённое для инспектора место, наблюдать за скачками и молиться, чтобы не случилось какого-нибудь несчастного случая.
Ипподром в Мэгуро, ипподром в Нэгиси, ипподром в Фукусиме, ипподром в Ниигате… Я объезжал их в порядке очерёдности с инспекцией, наблюдал с отведённого мне наверху места за скачками, поднимался и опускался по лестнице, проходя мимо буйных зрителей, лица которых были искажены нервным напряжением и жадностью, и старался забыть, что стал чиновником для того, чтобы помогать бедным людям. Если бы не вспыхнувшее во мне после землетрясения желание жить ради себя самого, я бы вряд ли смог вынести мои новые служебные обязанности.
В конечном итоге надзор за скачками сводился к строгой проверке бухгалтерского учёта конных клубов, и первое время я пытался во всём полагаться на начальника отдела. Однако вскоре я понял, что, когда являешься на ипподром с инспекцией в суматошный день скачек, нет никакой возможности наведываться в кассу, проверять бухгалтерскую отчётность и в то же время стараться проконтролировать со своего места сами бега. Необходимо осуществлять постоянный контроль за деятельностью конных клубов, требуя обеспечить безупречное проведение скачек. Если же клубы упорствуют в своих злоупотреблениях, заботясь лишь о личной наживе, принимать суровые меры. К примеру, на ипподроме в Нэгиси, где среди руководителей клуба много иностранцев, скачки проходят относительно спокойно, в установленном порядке, так что и прочие возможно довести до такого же уровня… Короче, я быстро втянулся в работу, связанную со скачками.
Подтверждением этому, может быть и не слишком серьёзным, может служить то, что я начал заниматься верховой ездой, получив возможность впервые познакомиться с лошадьми. В отличие от тенниса, в верховой езде партнёр — животное, поэтому с точки зрения физических нагрузок мне было довольно тяжело, но я взялся за дело всерьёз. Каждый день перед началом работы я заходил в манеж при министерстве двора и в течение часа-двух упражнялся в верховой езде. Я забыл, каким образом мне удалось достать разрешение на занятия в этом манеже, расположенном в Томару, но точно помню, что я имел пропуск и посещал манеж каждое утро. Конюх, видя мою неопытность, старался мне помочь и из множества лошадей предоставлял мне каждый раз одну и ту же смирную кобылу, которая вскоре меня запомнила и при моём приближении к стойлу приветствовала меня ржанием. Манеж, выстланный внутри мягким песком, располагался в просторном, как стадион, здании. Он был крытым, поэтому упражняться можно было и в дождь, и в солнце. Обычно мои упражнения ограничивались тем, что я объезжал аллюром вокруг манежа, но в центре имелись и снаряды для упражнений с препятствиями. Случалось мне упражняться в верховой езде одновременно со знатными особами. Несколько раз я падал с лошади, разбивал очки, но, к счастью, увечий не получил.
Я слишком мало занимался верховой ездой, чтобы изучить повадки лошадей, но, поскольку в мои служебные обязанности входил надзор за скачками, испачкаться песком манежа было для меня своего рода подготовкой к предстоящему рабочему дню. Вот почему я каждое утро отправлялся в манеж, намного чаще, чем это требовалось для физической тренировки. По-моему, не применяя к себе самому кнут, я бы не мог с таким рвением отдаваться своим новым обязанностям.
Я старался добросовестно исполнять всё, что мне поручали, но вскоре у меня начали возникать вопросы. Насколько правильно, в смысле их расположения, отобраны одиннадцать мест для официально санкционированных скачек — Саппоро, Хакодатэ, Ниигата, Фукусима, Токио, Накаяма, Нэгиси, Осака, Ёдо, Огура и Миядзаки? Как раз в это время активизировалась кампания за учреждение официальных скачек в Хиросиме и Нагое. И в самом деле, если учитывать заявленную в законе о скачках цель — пропагандировать коневодство и содействовать увеличению поголовья породистых лошадей, расположение Хиросимы и Нагой казалось наиболее удачным. Зачем вообще ограничивать число ипподромов одиннадцатью? Но коль скоро такое ограничение принято, следует с большей тщательностью подойти к выбору их расположения. Достаточно взглянуть на карту, чтобы понять: размещение ипподромов в Хиросиме и Нагое было бы целесообразно как в интересах проживающего в этих районах населения, так и для использования их в качестве промежуточных пунктов в тех случаях, когда лошадей из района Канто посылали на забеги в Кансай и на Кюсю, и наоборот. Одиннадцать ипподромов были определены исходя из реальной истории скачек, но также принимая во внимание необходимость держать под контролем азартные наклонности людей и ограничить вредное влияние игры на тотализаторе. В результате, поскольку закон не допускал строительство новых ипподромов помимо одиннадцати существующих, началась кампания за перенесение в Нагою и Хиросиму ставших по новому закону финансово убыточных ипподромов, таких, как в Миядзаки или Ниигате. Не обошлось тут без вмешательства политиканов и дельцов, ищущих выгодных концессий, что только усугубляло ситуацию.
С другой стороны, во всех префектурах имелись союзы животноводческих кооперативов, большинство из которых устраивали два раза в год, весной и осенью, местные скачки — так называемые "конные соревнования". На таких соревнованиях официально тотализатора не было, но ставки делались (обычно по одной йене на забег), из вырученных денег десять — двадцать процентов взимались в качестве комиссионных и составляли важный финансовый источник кооперативов. Надзор за конными соревнованиями находился в ведении местных органов власти, но, по моему мнению, если придерживаться духа закона, поручившего надзор за официально санкционированными скачками министерству сельского хозяйства и торговли, следовало передать министерству и надзор за конными соревнованиями, которые проводили животноводческие кооперативы, подконтрольные министерству. Я попытался как можно убедительнее довести свои соображения до начальника отдела и начальника департамента, но и тот и другой отнеслись к ним без особого энтузиазма.
Тем не менее я решил разослать по всем префектурам циркуляр, предписывающий доложить о состоянии дел с конными соревнованиями, дав ответы по следующим пунктам:
1. Число местных скачек в данной префектуре;
2. Основные организаторы скачек;
3. Есть или нет тотализатор, если есть, условия и правила приёма ставок;
4. Реальное состояния контроля над местными скачками.
Однако начальник департамента медлил с рассылкой циркуляра и никак не давал своего разрешения. Я до сих пор помню состоявшийся тогда между нами разговор.
— Поскольку мы осуществляем надзор только над официально санкционированными скачками, оставляя местные скачки на произвол судьбы, невозможно достичь заявленной законом о скачках цели, а именно способствовать увеличению поголовья породистых лошадей. Особенно учитывая то обстоятельство, что в провинции именно местные скачки привлекают наибольшее внимание населения. Но действуют они вне рамок установленной системы, поэтому в них есть много таких моментов, которые нуждаются в нашей поддержке, и таких, которые должны быть решительным образом искоренены…
— Другими словами, ты предлагаешь поощрять местные скачки. Но как они будут соотноситься с санкционированными скачками?
— Полагаю, следовало бы принять взвешенное решение исходя из полученных от префектур ответов на наш запрос. Главные устроители местных скачек — это животноводческие кооперативы, то есть те самые люди, которые на практике вносят вклад в улучшение поголовья лошадей и прочие отрасли животноводства, поэтому, принимая во внимание основную задачу закона о скачках, полагаю, было бы, по меньшей мере, опрометчиво оставлять кооперативы на произвол судьбы. Реальное управление санкционированными скачками почти повсеместно находится в руках людей, никак не связанных с коневодством, и это, на мой взгляд, главная причина, оказывающая разлагающее воздействие на санкционированные скачки.
Начальник департамента раздражённо поставил на документы свою именную печать и ничего больше не сказал. Когда я составлял циркуляр, в мои планы не входило идти против воли начальника. Я только старался добросовестно исполнять свой долг. Не разделяя скачки на официально санкционированные и местные, будучи человеком новым в этом деле, я хотел с самого начала непредвзято взглянуть на состояние отрасли. По мере роста выручки, получаемой от тотализатора, ипподромы стали рассматриваться как одна из прибыльнейших концессий, я же хотел подойти к организации скачек исходя из государственных интересов. Возможно, мой образ мыслей был что называется "зелёным", но только так я мог получить удовлетворение от работы.
Ответы на циркуляр один за другим легли на мой стол. Изучив их, я понял, что необходимо произвести обследование на местах, побывав на самих скачках. Обратившись к начальнику отдела, я получил соответствующие командировочные предписания для каждого региона. То, что я проявляю большой интерес к местным скачкам, сразу же стало известно организаторам санкционированных скачек — они постоянно толклись в министерстве. Среди них было много людей, связанных с политическими партиями. Превратно толкуя мою "заинтересованность", они, приходя в министерство, с явной иронией обращались ко мне:
— Вы, господин секретарь, большой любитель местных скачек…
— Любовь тут ни при чём, просто большинство учредителей — животноводческие кооперативы, а я по долгу службы осуществляю управление животноводством.
— Поощрение и развитие местных скачек вызовет сопротивление как со стороны конных клубов, так и со стороны Ассоциации конных скачек.
Тем не менее я рассудил, что следует решительно продвигаться в избранном мною направлении, и принялся убеждать начальника отдела и начальника департамента в необходимости увеличить штат сотрудников, занимающихся скачками. Они соглашались с моим предложением увеличить штат сотрудников, но были против поощрения местных скачек. После того как благодаря закону о скачках были пресечены и поставлены под контроль прежде доходившие до безумия азартные наклонности населения, оба начальника, по-видимому, опасались, что расцвет местных скачек вновь может подстегнуть в народе нездоровый ажиотаж.
— Уж слишком ты большой правдолюбец, нельзя так серьёзно относиться к работе! Тебе хорошо бы немного развлечься, расслабиться! — посмеивался надо мной начальник департамента, но я с трудом сносил его насмешки.
В тот год осенью, когда закончился сезон скачек и уже начали топить печи, как-то вечером, перед самым окончанием рабочего дня, начальник отдела сообщил мне, что меня вызывает начальник департамента, и сам сопроводил меня в его кабинет. Начальник департамента предложил мне сесть на стул. Это сразу показалось мне подозрительным. Обычно в его кабинете было принято стоять, за исключением совещаний. Ещё больше меня удивило то, что остался стоять начальник отдела. Начальник департамента придвинул ко мне свой стул и, словно бы с усилием, выговорил:
— Спасибо за хорошую работу, но принято решение направить вас в лесной департамент префектуры Акита.
Вот уже несколько дней в министерстве среди молодых сотрудников, не имеющих назначения, ходили толки о грядущих перемещениях, вызывая беспокойство и надежду, поэтому я сразу уловил, в чём дело, но от неожиданности не мог произнести ни слова и только сидел, уставившись в хитрое лицо начальника департамента.
Несколько смущённый моим молчанием, он добавил, что, к сожалению, нынешние назначения осуществлены без предварительного согласования с теми, кого они коснулись. Он также сказал, что, пока я молод, мне надо поездить по стране, обрести навык в различных видах работы, мол, это залог будущего успеха на государственной службе. И под конец, хрипло рассмеявшись, сказал, что и ему в своё время пришлось перепробовать немало самых разных работ в министерстве. Выслушав всё это, я не произнёс в ответ ни единого слова. Не отрываясь, я глядел на начальника департамента, стараясь прочесть по выражению его лица истинный мотив моего перевода по службе.
Начальник департамента снова рассмеялся:
— Чтобы стать образцовым чиновником, такому, как ты, праведному юноше надо непременно пожить в Аките, пополнить своё образование с помощью выпивки и девочек. Для этого лучше, чем Акита, не придумаешь. Там и сакэ первоклассное, и девочки хоть куда, снега навалит — развлекайся сколько душе угодно!
Вцепившись в край длинного стола, я старался сдержать гнев и печаль, но, услышав эти издевательские слова, вдруг в глубине души осознал, что, как бы я ни старался, мне никогда не стать таким вот образцовым чиновником, и тотчас пал духом.
— Другими словами, — выпалил я, — вы предлагаете мне оставить службу. Я не против.
— Оставить службу? Что за чушь! Не надо горячиться! Если уволишься, что ты будешь делать?
Начальник департамента был явно удивлён и растерялся, но я уже взял себя в руки.
— Хочу начать писать романы.
— Писать романы? Ты? Который не пьёт, с девочками не гуляет? Не шути, нехорошо потешаться над стариком!
Начальник департамента смущённо рассмеялся, но в то же время, видимо, вздохнул с облегчением. Я уже и сам не понимал, зачем сболтнул, что собираюсь писать романы. В то время я не только много читал по вечерам, но и каждую ночь, не ложась до двенадцати, делал заметки в дневнике и писал по две-три страницы задуманного мной большого романа, не рассчитывая на его публикацию. Это было для меня своего рода отдыхом и утешением, но втайне я надеялся, что наступит время, когда я смогу серьёзно засесть за написание романа. Признание в том, что я хочу писать роман, сорвалось у меня с языка в минуту крайнего возмущения. По правде говоря, в то время у меня ещё не было ни решимости, ни уверенности в себе для того, чтобы стать профессиональным писателем.
— В течение ближайших дней выйдет указ, и я бы советовал тебе принять его к исполнению, а после спокойно всё обдумать…
Обратившись ко мне с такими словами, начальник отдела Кисима поспешил выручить своего начальника из затруднительного положения. Я вернулся к себе, но все уже разошлись, комната была пуста. Я начал собираться домой, но не мог сдержать нахлынувших слёз. Это были слёзы попранной справедливости. Нельзя быть таким правильным… Нельзя впадать в крайность… Нельзя быть слишком серьёзным… В произнесённых скороговоркой увещеваниях начальника департамента сквозила такая недоброжелательность, что я невольно углядел в ней причину моего перевода по службе. В действительности я и сейчас не понимаю истинных причин перевода. В то время политические партии имели большое влияние, и я слышал, что достаточно было представления от одного Депутата, чтобы снять с поста министерского чиновника, поэтому, возможно, это была месть за слишком усердное поощрение местных скачек. Как бы там ни было, если бы этот начальник департамента с мордочкой кузнечика, испытывавший ко мне явную неприязнь, не перевёл меня на другую работу, то, при моём радении, дошедшем до того, что я каждое утро занимался верховой ездой, я бы наверняка до сих пор служил в министерстве.
Поскольку мне была закрыта карьера чиновника, избранная мною в надежде послужить людям, я ещё сильнее укрепился в намерении жить отныне исключительно ради собственного блага. Я решил на следующий же день подать в отставку, но при этом ещё немного поработать до издания приказа, с единственной целью — передать дела своему преемнику. Однако на второй день после расстроившего меня заявления начальника департамента мне сообщили о М. нечто такое, что стало для меня как гром среди ясного неба. Известия были столь удручающи, что я решил уехать на работу в Акиту. Там я смогу погрести под снегом свои страдания! — думал я не без мелодраматизма.
Что касается удручающих известий…
Неподалёку от усадьбы М. у подножия гор Хаконэ находится знаменитый дзэнский монастырь. Учась в средней школе, я много раз совершал туда экскурсии и любовался растущими на его территории сакурами. Говорили, что родители М. занимались там дзэнскими медитациями. Настоятелем монастыря был старец, прославленный своей добродетелью, и многие известные господа, живущие в Нумадзу, занимались медитациями под его руководством. Одним из них был мой знакомый К., учившийся со мной в одной школе в старших классах. Я всегда относился к нему с доверием. И вот однажды он нежданно-негаданно является ко мне на службу, заявив, что приехал в столицу по торговым делам. Едва взглянув на него, я сразу догадался, что торговые дела только предлог, а на самом деле его визит как-то связан с М.
Был уже конец рабочего дня, я предложил ему зайти на второй этаж ресторана "Тэнкин". Испытывая явные затруднения, К. никак не решался начать разговор, но, опрокинув три стопки, под влиянием опьянения слово за слово рассказал мне следующее.
— …Этот старец несколько дней назад вернулся из Европы. Почти полгода он путешествовал по европейским странам… В Лондоне виделся с М. Когда старец отправлялся за море, семья С. в числе других пожертвовала ему деньги на дорожные расходы, и господин С. настоятельно просил его встретиться с М. … При встрече, как мне сказали, М. обратилась к старцу за советом относительно ваших отношений. Оказывается, М. получила предложение от человека, с которым познакомилась в Берлине, но мучилась, поскольку была связана с тобой обещанием… Разумеется, ещё до поездки старца мадам С. рассказала ему о тебе и М. и умоляла, чтобы он по возможности уговорил М. забыть о тебе и начать жизнь с новой страницы, поэтому он был рад, что М. сама обратилась к нему за помощью, и пообещал дать ей разумный совет…
…М. разъяснила старцу своё положение. Раньше её печалило, что она была вынуждена отказать тебе, подчинившись родительской воле, теперь же она страдала оттого, что обманывает тебя… Тогда старец, чтобы облегчить её душевные терзания, оболгал тебя, сказав, что ты уже стал приёмным сыном и что, мол, если она выйдет замуж за того человека, она тем самым поможет и тебе. М. внимательно посмотрела на старца, но в глазах её стояли слёзы, и больше о тебе она не спрашивала… Только попросила старца встретиться с её берлинским знакомым. Старец, дав согласие, рассказал о нём родителям, посоветовав им поспешить со свадьбой…
Я выслушал рассказ К., пребывая в каком-то отупении. Слишком много бед на меня свалилось одновременно, ведь только несколько дней назад у меня состоялся разговор о переводе в Акиту… Мне казалось, что я вижу дурной сон. Моё молчание приободрило К., и он продолжал свой рассказ с самодовольной развязностью:
— …Он — сын генерал-лейтенанта и приехал в Германию для изучения медицины. Они с М. оказались на одном пароходе. Он специально съездил в Лондон, чтобы повидаться со старцем. У них состоялся долгий разговор, в результате которого старец пришёл к выводу, что это человек основательный и несомненно будет с радостью принят родителями М., а потому просил его позаботиться о её будущем. Вернувшись в Японию, старец сразу же известил обо всём чету С. Его известие было и в самом деле воспринято с большой радостью, поэтому он лично нанёс визит и генерал-лейтенанту, взяв на себя труд быть ходатаем за молодых людей… М. тоже собирается вернуться в Японию следующей весной, чтобы полностью посвятить себя новой семье…
Под влиянием алкоголя К. никак не мог остановиться. Наконец он подытожил, что встретился со мной по просьбе старца, с тем чтобы убедить меня ради блага М. отказаться от притязаний на неё. К. вернулся в Нумадзу ночным девятичасовым поездом, а я, оставшись один, припоминая все подробности рассказа К., старался понять, что в нём правда.
Вот уже почти полгода, как письма от М. стали приходить всё реже и реже, а два последних месяца их не было вовсе. Но, поскольку она написала мне, что хочет уехать из Берлина и поучиться какое-то время в Англии или во Франции, я особо не волновался. После того как по случаю землетрясения в Японию вернулся её младший брат, М., судя по её письмам, наконец могла свободно путешествовать и выбирать место учёбы по своему усмотрению. Вероятно, думал я, она где-то путешествует, и, не получая писем, был спокоен относительно её чувств ко мне.
И однако в глубине души я догадывался, что рассказ К. правдив. Я представлял это таким образом: приближался срок возвращения М. в Японию, её родители обратились к уважаемому старцу и попросили его поехать в Лондон и уговорить их дочь отречься от меня. Возможно, они даже поручили старцу сосватать М. в качестве жениха этого врача, сына генерал-лейтенанта…
Ещё мне было известно, что отец советовал брату М. стать врачом, когда тот окончил среднюю школу. Поскольку в руководстве завода нужен был человек с медицинским образованием, он мечтал, чтобы кто-нибудь из его детей пошёл по этой части, и, как говорили, очень горевал, что сын не согласился. Может быть, именно поэтому М., желая во всём быть покорной родительской воле, познакомилась при посредничестве старца с сыном генерал-лейтенанта, изучающим медицину? Или, живя одна, далеко от дома, в Европе, естественным образом сблизилась с этим человеком, своим соплеменником, наконец, захотела выйти за него замуж…
Запутавшись в догадках и домыслах, я глубокой ночью стал перечитывать письма М., все подряд, надеясь проникнуть в её мысли. Среди груды писем только одно смогло дать мне хоть какую-то путеводную нить. Но оно было написано полгода назад, когда М. ещё вполне безмятежно жила в Берлине.
"Сегодня вечером, гуляя, забрела в Грюневальдский лес. Большие хлопья снега, кружась, падали и тотчас таяли. Прошло уже часа полтора после захода солнца, но не слишком холодный воздух приятно ласкал щёки. Я была вместе с одним человеком, изучающим медицину, с которым познакомилась на пароходе. Очень интересно оказалось беседовать с тем, кто имеет отношение к медицине, совершенно чуждой мне области. Он не слишком глубокого ума, но я с симпатией отношусь к людям с прямым характером, ненавидящим двусмысленности и не терпящим ни малейшей несправедливости. Здесь приходится иметь дело с людьми всякого рода, но у меня нет желания водиться с пронырами и оппортунистами.
Сегодня первое февраля — памятный день! Помнишь, что было в этот день два года назад? Я тогда под твоим водительством посетила юбилей лицея. Это единственная моя проделка, которую я утаила от отца. Могу ли я надеяться, что наступит день, когда отец меня поймёт? Вот что меня волнует. Поистине проблема отцов и детей! Мне не хочется огорчать отца, и я, конечно, желала бы, чтобы моя радость стала его радостью. Разве могу я достичь душевного счастья, восстав против его воли? Тем не менее я честно прилагаю все силы, чтобы отец мог меня понять. Рассказывать ему обо всём пока ещё рано. Если я сейчас хоть заикнусь, отец рассердится и перестанет мне помогать. Будь я в Японии, даже если бы меня выгнали из дому, я бы как-нибудь смогла себя содержать, но при нынешних условиях в Германии, брошенная на произвол судьбы, я не буду иметь никаких средств к существованию. Стыжусь назвать это разумным выбором, но ведь сейчас нет необходимости торопиться с объявлением. И всё же рано или поздно придётся столкнуться с этой проблемой. И сейчас моя задача — закалить себя так, чтобы при случае не проявить слабость и не дать себя сломить.
Вкладываю в письмо первоцвет. Я приглядела его у цветочника, возвращаясь с прогулки. Такой же жёлтый, как наш ослинник, это растение из рода примул. Вместе с подснежником он украшает в Германии луга, возвещая о приходе весны. У него мягкий, сладковатый запах. Когда он появляется у цветочников, все оживляются, видя, что весна уже близко.
Завтра вечером иду смотреть "Старый Гейдельберг"[66]. В Японии эта пьеса шла с Окадой Ёсико[67], и у нас в колледже многие были в восторге. Мне тоже хотелось посмотреть, но не настолько, чтобы идти тайком от отца. И вот теперь увижу в самом Берлине! Интересно, с какими чувствами буду смотреть сцены, в которых веселятся переполненные жизнью студенты былых времён, столь не похожие на нынешних, бледных, истощённых из-за хронического недоедания… Пьеса идёт четыре недели подряд, говорят, её уже экранизировали, но она по-прежнему вызывает всеобщий интерес".
(Готовясь писать, я отыскал это письмо. Оно написано на почтовой бумаге чётким, точно мужским почерком, к последнему листку, как в гербарии, прикреплён цветок, похожий на примулу. Стебель совсем сломался и раскрошился, окрасив всё вокруг в коричневый цвет, пять маленьких цветочков также полиняли, два стали бледно-жёлтыми, три — тёмно-лиловыми. Вот так и наша молодость…)
Ни в одном из других писем М. ни разу не упомянут этот "человек, изучающий медицину". А из того, что, упомянув о нём, она сразу перешла на свои трудные отношения с отцом, я интуицией влюблённого без колебаний заключил, что врач, о котором рассказывал К., и этот человек — одно лицо. Нет смысла описывать здесь мои страдания в ту минуту. Я не знал, куда деться от отчаяния и тоски. Расскажу о том, что произошло через несколько дней. Из своей усадьбы в Нумадзу приехал И., и в тот же вечер, угощая меня вином, он сказал с притворной небрежностью:
— Говорят, твоя М. в Лондоне помолвлена.
Я никому не рассказывал о моём разговоре с К., поэтому от слов И. у меня стеснило грудь. Продолжая держать стопку, я некоторое время смотрел на него. Чтобы хоть как-то разрядить мучительную ситуацию, он засмеялся:
— Ты в Нумадзу знаменитость… Наверно, мне рассказали об этом, чтобы я передал тебе.
Но, удивившись выражению моего лица, осёкся и принял серьёзный тон:
— Войди в положение М. Не могла же она пойти против воли родителей… И потом, молодая девушка, одна за границей — разумеется, ей хотелось, чтобы поблизости был кто-нибудь, на кого она могла опереться. Думаю, она достойна сочувствия. Я тоже, когда был молод, жил один в Ханькоу и Лондоне, и, надо сказать, мне было очень тоскливо. Тем более девушке… Ты должен постараться побыстрее забыть о ней, как будто вас ничто не связывало.
Я не замечал, что у меня по щекам текут слёзы. Я понял, что, если слухи дошли уже до ушей И., невозможно сомневаться в том, что всё сказанное К. истинная правда. Но и слова И. о сочувствии разрывали мою грудь. В тот вечер я много пил, но не пьянел. Я всё ещё продолжал сожалеть о М., уговаривал себя, что нужно ей верить, что до тех пор, пока она не вернулась на родину, ещё ничего не решено.
Это несчастье обрушилось на меня через пару дней после разговора о моём переводе на службу в департамент лесного хозяйства в Аките, что несколько смягчило удар. Хорошо, думал я, раз так, поеду в Акиту, докажу сам себе, что жизненным невзгодам меня не сломить! В то же время я желал погрести под снегом своё израненное сердце…
Как бы там ни было, в связи с разделением министерства сельского хозяйства и торговли на министерство сельского хозяйства и лесов и министерство торговли и промышленности, я получил предписание ехать на службу в департамент лесного хозяйства в Аките и с разбитым сердцем отправился туда. К этому времени я уже слышал о помолвке М. непосредственно от членов её семьи, и места для сомнений не оставалось. Более того, меня даже обвинили в бесчеловечности за то, что я долгое время якобы вводил М. в заблуждение. На вечеринке по случаю моего отъезда я едва сдерживал слёзы, стыдясь себя самого.
Думая, что меня удручает скорый отъезд в Акиту, Кикути ободрял меня:
— Быть может, впечатления от работы в лесном хозяйстве когда-нибудь оживут в твоих книгах. Вспомни французских писателей — как полезно иметь разнообразный опыт. Мужайся!
Судзуки Бунсиро старался поддержать меня, похлопывая по плечу:
— Помни, что в любых условиях жизни можно найти пищу для своего развития. Раз там много снега, катайся на лыжах, не унывай!
Но я так и не рассказал своим благожелателям о том, что мне стало известно о М.
Начальник департамента, посмеиваясь надо мной, сказал с издёвкой, что в Аките сакэ отменное и девочки хоть куда, и пожелал мне приобщиться к ним, чтобы стать образцовым чиновником, а вот секретарь департамента сельского хозяйства Югава Мотоёси, бывший меня на год старше, напутствовал меня с большей симпатией:
— В Аките всегда найдётся повод выпить горячительное, многие молодые чиновники так этим увлекаются, что совсем сбиваются с панталыку, так что будь осторожен!
В минуты, когда сердце сдавлено тоской, даже брошенные мимоходом реплики людей глубоко западают в душу. В этих немногих словах мне как будто раскрылась личность Югавы, и я до сих пор благодарен ему за проявленное участие.
Зима, проведённая мною в Аките, сейчас представляется мне каким-то сном. Я вынес множество ярких впечатлений, но память не сохранила ни географических названий, ни точных дат. Я отыскал дневник того времени, но не знаю почему, записи в нём не слишком подробны. Для меня, родившегося на юге, жизнь в заснеженном северном краю с непривычки казалась удивительной, даже в чём-то забавной, но всё же слишком суровой.
Когда я прибыл на станцию Акита, бушевала снежная буря. С этого дня и до самого дня моего отъезда я ни разу не видел голубого неба. Уклонившись от услуг двухколёсного рикши, я сел на довольно странную повозку с прилаженными к ней полозьями и по заснеженной дороге доехал до назначенного департаментом пансиона. Пансион был расположен недалеко от места службы в тихом месте. Держал его старик по имени Огава на пару с девочкой семнадцати лет, которую он взял у нищих бродяг и воспитал сам. В пансионе жило пять человек, все — служащие департамента лесного хозяйства. Девушка, которую звали Тайко, была болезненной, худосочной идиоткой. Она делала всю чёрную работу, и даже когда накрывала на стол, напевала народные песни. Своим пением она хотела, наверное, поприветствовать меня, нового жильца, но хотя у неё был красивый голос, вызывал он скорее сострадание.
Департамент лесного хозяйства управлял казёнными лесами в четырёх префектурах, включая Акиту, но чиновников высшего ранга было не больше пяти человек, и жизнь была вольготная. Начальник департамента Кисима находился в заграничной командировке, но главное, большая часть относящихся к нашему ведению лесов была погребена под снегом, поэтому и департамент был погружён в зимнюю спячку, так что не оставалось ничего другого, как бить баклуши. Бывало, придёшь утром на службу, разложишь документы, и больше делать нечего. В половине двенадцатого идёшь в столовую для чиновников высшего ранга. На обед всегда подавали горячее, немногочисленные посетители, усевшись в столовой вокруг печки, до двух часов предавались болтовне. Как же мучительно мне было находиться на службе и не знать, чем себя занять! Вечером чаще всего устраивали пирушки в "Поречье". Никаких других развлечений, кроме как пить сакэ вместе с гейшами, не было, поэтому пирушки устраивали по малейшему поводу, под любым предлогом. Только, бывало, обрадуюсь, что сегодня пирушки не будет, ан нет, не успею зажечь лампу, как уже к воротам подъезжают сани.
Через весь город Акиту протекала красивая узкая речушка. Хорошо помню, что один берег реки был высокий, там шумели на ветру старые сосны, а на противоположной стороне стояли в ряд уютные рестораны, образуя квартал, называвшийся Поречье. Одни заведения посещали служащие департамента, в других развлекались служащие из префектуры, и даже гейши делились на две партии. В то время в Аките было что-то вроде народной школы для гейш. Днём в течение трёх часов гейши полупринудительно занимались предметами, которые полагалось знать женщине, — чистописанием, аранжировкой цветов, чайной церемонией. Девушки, которые ночью, как гейши, ублажали гостей, днём, как школьницы, с раскрасневшимися от мороза щеками шли на занятия.
Среди лучших учениц этой школы была девушка, которую, если мне не изменяет память, звали Коте — Бабочка. Разумеется, в качестве гейши она была непременной участницей всех застолий чиновников департамента. Как-то в воскресенье, во второй половине дня, Бабочка зашла в пансион, сказав, что идёт с занятий, уселась у меня в комнате и попросила дать ей почитать какую-нибудь книгу. В тот день вокруг дома бушевала метель, снег заметало в оконные щели. Она достала из маленького книжного шкафа томик стихов Муроу[68] "Стихи о любви" и тут же, отвернувшись в сторону, принялась читать. Я сунул ноги в котацу[69] и продолжал прерванное чтение, но приход гейши крайне меня возмутил (я был до глупости высокомерен), так что я даже не предложил ей погреться у огня. Во время пирушек она выглядела вполне зрелой женщиной, которой уже далеко за двадцать, но, сидя ко мне спиной у книжного шкафа, казалась девочкой лет шестнадцати.
"Возьму-ка я эту книжку!" — сказала Бабочка и, видимо заскучав, вскоре ушла восвояси. Но с этого дня у неё вошло в привычку, возвращаясь с занятий, заходить ко мне в пансион. Несмотря на её частые визиты, между нами ничего не происходило, она копалась в книжном шкафу, ища какую-нибудь книгу, показывала свои упражнения в чистописании, расставляла у меня в комнате цветы, как её учили в школе, спрашивала, не нужно ли что заштопать.
Не могу сказать, что я был совершенно глух к чувствам юной гейши, но всё же я воспринимал их как досадную помеху. Всеобщая любимица, тихая, смирная девушка, во время попоек она трогательно заботилась обо мне, видя, что я ничего не пью, не пою песен и откровенно скучаю. Потеряв надежду вернуть М., я едва не пал, обольщённый искренностью её страсти. Как-то раз зайдя ко мне после занятий, Бабочка сунула ноги в котацу и пробормотала точно про себя:
— Между прочим, мой отец — депутат верхней палаты О., честное слово! Матушка держит ресторан с гейшами, поэтому и я выхожу, но эта работа мне опротивела. Может быть, отец меня признает… Пожалуй, я тоже убегу в "Общество исправления пороков".
С этими словами она зарылась лицом в матрас, накрывающий котацу, и захныкала.
Незадолго до этого в Аките одна молодая гейша с помощью "Общества исправления пороков" уехала в столицу и потребовала у своего отца взять её к себе. Это происшествие наделало много шуму. Когда-то отец этой девушки был в Аките директором средней школы, и она стала плодом его связи с гейшей. Позже он в качестве педагога получил большой вес в столичных политических кругах, поэтому происшествие широко освещалось в газетах и имело сильный резонанс в обществе. По слухам, судьба Бабочки мало чем отличалась от судьбы той молодой гейши, и я находил вполне естественным, что её вдохновила решимость её товарки, но, глядя вблизи на эту уткнувшуюся в матрас девушку, я испытывал только замешательство. У меня перед глазами стояло похожее на мордочку кузнечика насмешливое лицо начальника департамента, а в ушах звучали его иронические слова: "Сакэ и девочки воспитают из тебя образцового чиновника!" Вот причина моего бессердечия. Но кроме того, я ещё не забыл о М., и это удержало меня оттого, чтобы совершить с Бабочкой непростительную ошибку.
В то время я писал что-то вроде верлибров и, уступая просьбам, публиковал эти беспомощные вирши в журнале, издававшемся департаментом. Из них сохранилось только одно. Стихотворение представляет интерес как свидетельство моего тогдашнего умонастроения, но то, что оно в качестве произведения новоприбывшего секретаря было опубликовано на первой странице и ублажало эстетические запросы молодых лесничих в глухих сторожках, сейчас заставляет меня сгорать от стыда.
Днём в тёмной комнате
я опускаю шторы
и в одиночестве любуюсь
трепещущими сполохами
уныло тлеющих углей.
На улице лежит глубокий снег,
протаптывая узкую тропу,
взбираюсь вверх отлогим косогором.
И если сквозь нависшие завесы
вдруг робко проникает солнца луч,
взметаю снег, как рой
весенних лепестков.
Уж скоро
в потоке тающих снегов
растают ледяные глыбы,
но, точно вдоль тропы безлистые деревья
в пустыне белой,
тоскливо следуют мои безжизненные дни.
Скрываясь от людей,
один,
я предаюсь любовным думам.
Ах, и сегодня, так же как вчера.
закрою плотно окна,
тоскливую свечу зажгу
и, может быть, увижу тень любимой.
Как только у меня выпадало свободное время, я пускался блуждать по заснеженным улицам, чтобы хоть как-то отвлечься от мыслей о М. Бродил по развалинам старого замка. В воскресенье наведывался в маленькую католическую миссию. По вечерам на затянутой льдом канаве безуспешно пытался научиться кататься на коньках. Подбив молодых сослуживцев, забирался в горы и спускался на лыжах. Всё это только для того, чтобы убить время однообразной, тягостной жизни. Однако все ухищрения были напрасны. Я пытался читать французские книги, которые накупил перед отправкой в Акиту. Но и это не приносило облегчения.
Я решил, что единственным спасением для меня будет отыскать в департаменте хоть какую-нибудь работу. Когда в первые годы эпохи Мэйдзи в общих чертах размечали казённые леса, никак не учитывали традиционного уклада жизни близлежащих деревень. Из-за этого многие деревни ныне бедствовали. Я впервые узнал об этом, только поступив на службу, поэтому решил изучить, как обстоят дела на подведомственной нашему департаменту территории. Начальник отдела советовал мне дождаться, когда сойдёт снег, но я собрал работников отдела и устроил совещание по этой проблеме. В результате мне стало ясно, что во многих случаях при разметке казённых лесов были нарушены права деревенских жителей, права, которые следовало признать естественными, поскольку они затрагивали испокон века сложившийся уклад жизни, и что если вновь поднять эту проблему, то не будет отбоя от жалоб и ходатайств. Мне захотелось на месте, из первых рук разузнать, какой ущерб понесли деревенские жители. Но для того чтобы провести конкретные исследования, мне надо было самому поездить по деревням, а это представлялось совершенно невозможным в снежную пору.
Департамент лесного хозяйства — маленькое учреждение. Чиновников высшего ранга — всего ничего. Трудно было представить, чтобы внутри возникли какие-либо раздоры. Пока начальник департамента находился в заграничной командировке, его должность исполнял пожилой инженер. Решив, что именно в снежный сезон легче провести исследования и осмотреть местность, я изложил ему свои соображения и попросил выписать мне командировку. В то же время я пожаловался на отсутствие работы, о чём было принято помалкивать.
В тот же вечер после ужина мне на санях доставили от него письмо. Он приглашал меня немедленно приехать к нему, воспользовавшись присланными санями. Наш путь лежал в Поречье. Временно исполняющий обязанности был одет в кимоно на вате, его лицо уже было багровым от выпитого. Обхаживали его три гейши. Среди них — Бабочка. Он с гордостью заявил, что признает мои доводы правильными и уже отдал распоряжение разработать план командировки. В префектуре было намечено общее совещание советов по лесному хозяйству, на котором он должен был присутствовать, и он предложил мне также принять в нём участие. Учитывая мои пожелания, в план командировки следовало включить посещение лесничеств, жилых домов лесников, дровяных складов. Назначенный сопровождать меня в командировке чиновник также, несмотря на сильную метель, вскоре прибыл в Поречье. Он много пил и голосисто пел песни. Временно исполняющий обязанности также оказался отменным певцом. Моя неумелость вызывала у них жалость. Я выпил на редкость много, но не мог опьянеть. Начальник, пресытившись пением, решил, по-видимому, просветить меня, как новичка, относительно положения дел в департаменте и начал рассказывать разные сплетни о сотрудниках. Из его болтовни я постепенно уяснил, что между работниками департамента существует вражда и что он пытается перетянуть меня на свою сторону.
В ту ночь, оставив своих упившихся собутыльников, я, точно спасаясь бегством, поспешил домой. Было уже около полуночи, метель стихла, безветренный морозец приятно пощипывал щёки. Переходя через мост, я налёг на перила, сунул пальцы в рот и изрыгнул в реку тяготившее меня спиртное. На противоположной стороне реки сказочно мерцали огоньки засыпанных снегом ресторанов.
— Не стоило вам так много пить!
У меня за спиной стояла Бабочка. Обслуживая гостей, она говорила на диалекте Акиты, но наедине со мной всегда переходила на правильный язык, и только интонация оставалась какой-то натянутой. Поскольку я был уверен, что нахожусь на мосту один (несмотря на все мои благие намерения, я, видимо, всё-таки был пьян), я вздрогнул от её слов и резко повернулся. Она, придерживая подол кимоно, стояла совсем близко, едва не касаясь меня. Я смутился, ощутив идущее от неё тонкое благоухание.
— Оставь меня в покое!
Она ничего не ответила. Я быстрыми шагами пошёл прочь, но, зацепившись за сугроб, едва не свалился. Она не отставала от меня. Мы дошли до тёмных ворот пансиона Огавы. Она остановилась, точно ждала от меня чего-то, заметно дрожа, но я, даже не попрощавшись с ней, захлопнул за собой створки ворот.
Эта командировка была единственной за всё время моей службы в департаменте лесного хозяйства Акиты, но сейчас я почти ничего не упомню. В дневнике не осталось никаких записей. После долгих поисков я обнаружил в одной из тетрадей черновик письма какому-то другу, которое помогло мне кое-что восстановить, но по большей части это нескончаемые жалобы на безрадостную жизнь человека, погребённого под северными снегами и ждущего прихода весны. Короче, письмо, написанное с одной целью — пробудить сочувствие.
Согласно этому письму, я под водительством приставленного ко мне чиновника, выехав из заваленного снегом городка Синдзё, собирался посетить лесничего в его казённой квартире, но попал в такую метель, что ничего не было видно окрест, и приходилось продвигаться чуть ли не на ощупь. В ту ночь я был вынужден вернуться и заночевать в Синдзё, но, отказавшись от выпивки, промёрз до мозга костей и полночи не мог уснуть. На следующий день неожиданно прояснилось, я посетил лесничество, но для этого мне пришлось пройти по узкому проходу, прорытому в высоченных сугробах. Здание лесничества также было наполовину занесено снегом, и только у южного окна какой-то работник разгребал снег, чтобы дать проход свету. Желая прочувствовать, каково исполнять служебные обязанности в погребённом под снегом помещении, я внимательно осмотрел рабочий кабинет, печку и даже туалет.
Помню, как тогда же, напялив сделанные из соломы снегоступы, я посетил дом лесничего в деревне под названием Каная. Не помню, в каком районе префектуры Ямагата она находится, но это была позабытая в снегах унылая деревушка, состоявшая из нескольких домиков, сгрудившихся у подножия пологой горы. Лесник в одиночку надзирал за огромным участком казённых лесов в пять тысяч гектаров, а также руководил всем, что относилось к лесопосадкам. Не могу забыть аккуратно развешенное на стене в подвале его маленького домика снаряжение лесника, которое он брал с собой, когда отправлялся на объезд казённого леса. Он объяснил, что в зависимости оттого, дождливый или снежный день, ему требуются разные инструменты. У молодого лесничего была похожая на девочку жена и, кажется, трёхлетняя дочь. Угощая меня, они выставили припасённое для торжественных случаев местное сакэ. Куда ни пойдёшь, всюду постоянно предлагали выпить! Жена лесничего достала бережно хранившийся горный папоротник вараби и приготовила его специально по случаю моего приезда. Не могу забыть его удивительно свежий зелёный цвет. Лесничий был человек молчаливый, но в то же время улыбчивый; чувствовалось, что в его доме царит скромное семейное счастье.
После этого я посетил лесной склад, но где это было — возле деревни Каная или у Синдзё, уже не помню. Дом сторожа напоминал избы, которые описываются в русских романах. Снег едва не доходил до крыши. Только перед маленьким окошком снег был расчищен, чтобы пропускать свет внутрь. Сторож, человек лет сорока-пятидесяти, с испитым старообразным лицом, жил в полном одиночестве; в тот день снег прекратил сыпать, сквозь облака пробились бледные лучи солнца, окно было открыто, и на нём висела клетка с канарейкой. Глядя на канарейку, я почувствовал, как у меня невольно оттаивает сердце.
(Месяца два назад я вдруг увидел во сне этот лесной склад. Когда я проснулся, и висящая на окне клетка с канарейкой, и добродушное лицо сторожа продолжали стоять у меня перед глазами. Однако я совершенно забыл о своём посещении лесного склада в Аките, поэтому забавы ради начал прикидывать; откуда всё это взялось? Может быть, пейзаж, описанный в каком-нибудь недавно прочитанном иностранном романе? Или воспоминание о том времени, когда я боролся с болезнью в заснеженной Швейцарии? Дивясь, я упрямо рылся в сундуке памяти, но так ничего и не вспомнил. И если бы сегодня я не обнаружил в старой тетради этот черновик письма, я бы так навсегда и остался в заблуждении, что это была шутка моей капризной музы…)
Отправляясь туда, где должно было открыться совещание, я по дороге остановился в довольно убогом курорте с горячими источниками под названием Хигасинэ. Там я встретился с временно исполнявшим обязанности начальника департамента. Он попал в буран и прибыл уже затемно. Пригласили гейш. Две молодые гейши в деревенских шароварах пришли, отряхивая снег. У них были мозолистые руки, пудра не держалась на щеках, скорее всего, это были крестьянские девушки, подрабатывавшие в зимнее время гейшами. Слушая их доморощенное пение, невозможно было удержаться от смеха.
Таким вот образом, на протяжении двух недель путешествуя и проводя исследования в заснеженной глуши, я на себе прочувствовал, какую отчаянную борьбу за существование приходится вести задавленным нуждой крестьянам в северных районах нашей страны (когда я работал в департаменте сельского хозяйства, то знал об этом из отчётов). Возвратившись в Акиту и поразмыслив в спокойной обстановке, я решил приложить все усилия к тому, чтобы, работая в департаменте лесного хозяйства, хоть как-то облегчить их участь. Короче, я вернулся из командировки окрылённый, пускай и смутной, но всё-таки надеждой. Особенно я приободрился после того, как, посовещавшись с временно исполняющим обязанности, добился разрешения открыть краткосрочные курсы для лесничих, получив возможность более тесно общаться с этими людьми.
Однако по моём возвращении меня ждало несчастливое известие, сразу же лишившее меня бодрости. Это было письмо от одной милой дамы Ф., проживавшей в Нумадзу, в котором она сообщала, что М. вернулась в Японию и, если я хочу с нею встретиться, она постарается это устроить.
Мадам Ф. дружила с семьёй М. и втайне всегда сочувствовала моим с М. отношениям, поэтому я был благодарен ей за участие. Я отбил телеграмму, что хотел бы немедленно переговорить с ней. Я решил взять отгулы на ближайшие субботу и понедельник и съездить в Нумадзу. Когда К. специально приезжал в столицу, чтобы поговорить со мной о М., он обещал, если она вернётся в Японию, непременно устроить мне с нею личную встречу, и мне показалось странным, что от него нет никаких известий. В телеграмме мадам Ф. я сообщал, что мы можем встретиться в субботу во второй половине дня или в воскресенье. Тотчас же от неё пришло подтверждение, чтобы я приезжал. Поэтому в пятницу вечером я покинул Акиту. Я не заметил, как проехал мимо Токио, но как бы там ни было, после полудня уже выходил на станции Нумадзу.
Мой рассказ, наверное, покажется выдумкой, но, держа в руках купленного в качестве сувенира власозуба — рыбу, которая считается в Аките местной достопримечательностью, я уже проходил мимо контролёра, как вдруг увидел прямо передо собой М., одетую в пальто из чёрного каракуля. У меня пресеклось дыхание. Задушевно разговаривая со стоящим рядом мужчиной, она спускалась вниз по эскалатору, ведущему на платформу, с которой отправлялись поезда в сторону Токио. Я не мог ошибиться, это была М. Я не мог ошибиться, так глубоко в меня запал образ её удаляющейся фигуры, когда я глядел ей вслед, расставшись с нею после лицейского юбилея. Потеряв голову, я хотел броситься за ней. Но остался стоять. Дул сильный холодный ветер, и она, и её спутник подняли воротники пальто. Кто был этот мужчина? Я даже не заметил, был ли он в шляпе или простоволос, ничего не осталось в памяти, кроме коричневого пальто. Я сразу же вообразил, что это тот пресловутый "человек, изучающий медицину". Немного поколебавшись, я поспешно спустился по эскалатору на платформу. Но поезд на Токио уже стоял на путях, и М. нигде не было видно. Я вернулся с таким чувством, точно у меня перед глазами мелькнул призрак. Прямо с вокзала я поехал с визитом к мадам Ф. Она с обычной любезностью провела меня в гостиную и сказала вместо приветствия:
— Как М. похорошела! Моя дочка и та сказала, что, мол, не зря вы в неё так влюблены, вы уж простите её за такую вольность…
Говоря, она точно прощупывала моё лицо глазами.
— Итак, когда я смогу с ней встретиться?
— Видите ли, в чём дело, тот, с кем она помолвлена, сейчас находится в усадьбе. Не то чтобы встреча была невозможной… Но и супруга господина С. не хотела бы, чтобы вы встречались с М. до того дня, когда её счастье упрочится, и она сама, как мне изволили передать, сейчас не хочет вас видеть…
Мадам Ф. ещё продолжала что-то лопотать, но я стоял молча, точно окаменев. Во мне боролись разные чувства. Мне хотелось посмеяться над тем, как я опрометью рванул сюда из Акиты. Мне хотелось разозлиться на обманувшую меня Ф. Только что при мысли о том, что М. может прийти в этот дом вместе со своим женихом, я испытывал мучительную зависть к счастливому сопернику, а теперь уже унывал, вообразив, что М. намеренно отослали отсюда в связи с моим приездом. Богатые люди не стыдятся растаптывать человеческое достоинство. А я — сгорал от стыда. Ф. предложила мне спокойно отдохнуть у неё, но я сразу же, откланявшись, подавленный, уехал в Ганюдо.
Дом, в котором не стало бабушки, уже ничем не напоминал мне того дома, в котором я родился и провёл своё детство, в нём было холодно, точно по его комнатам гулял ветер. Две дочери тётушки О-Тига работали на почте в городе Нумадзу телефонистками, но, видимо притесняемые мачехой, ни разу не улыбнулись мне приветливо. А ведь когда они были маленькими, я носил их на закорках, нянчился с ними. Когда они учились в младшей школе, у них в волосах завелись вши, они беспрестанно чесались, а мачеха даже пальцем не пошевелила. Не в силах этого вынести, я, учившийся тогда в средней школе, используя полученные на уроках химии знания, приготовил отвар (помню, что там была сера, но другие компоненты забыл), заставил их обеих прополоскать в нём волосы и обмотал полотенцами. Крошечные белые вошки, задыхаясь от запаха отвара и не находя укрытия на коже, поспешно высыпали на полотенце, яйца вшей вспухли и застревали в зубьях расчёски. Таким образом все вши были истреблены. (Узнав об успешном истреблении, к нам стали приходить девочки из соседних домов, прося, чтобы и на них испробовали моё снадобье.) И вот теперь мы, которые росли вместе, стыдясь близости, общались так, как будто были друг другу чужие.
Я вышел на берег Каногавы. В школьные годы всякий раз, когда мне становилось грустно, я спешил на берег реки. Из-за близости к устью вода в реке всегда высоко поднималась, прежде чем устремиться в залив Суруга. На противоположном берегу, над сосновыми купами возвышалась Фудзияма. День был погожий, дул сильный западный ветер. Фудзияма в лучах заката, в ореоле взметаемого ветром снега представляла мрачное зрелище. К берегу был пришвартован моторный катер "Ямамия-мару". Молодые люди, когда-то устроившие мне проводы, теперь, с огрубевшими, возмужавшими лицами, поприветствовали меня и, перекрикивая друг друга, рассказали о случившемся с ними несколько дней назад бедствии. Они ловили рыбу возле островов Хатидзё и уже направлялись назад, но не успели дойти до острова Миякэ, как забарахлил мотор, и, несмотря на все их совместные усилия, починить им его не удалось. Катер оказался во власти течения. Проплывавшие мимо катера видели издалека "Ямамия-мару", но думали, что рыбаки преследуют стаю, и, несмотря на все призывы, не приходили на помощь. Так их носило четыре дня. В Ганюдо заподозрили что-то неладное, поднялась суматоха. На катере кончились съестные запасы, рыбаки начали впадать в отчаяние, когда их наконец обнаружил катер, шедший из Яидзу, отбуксировал до Яидзу и тем самым спас от верной гибели. Если бы они попали в течение Куросио, беды было бы не миновать.
Их рассказ я слушал отстраненно, остро чувствуя, как я отдалился от своих земляков. С тех пор как умерла бабушка, мой дом стал обычным бедняцким домом, и мысль о том, что мне придётся в нём заночевать, была для меня невыносимой, да к тому же ещё богатые родственники, когда-то воротившие от меня нос, теперь осыпали меня лицемерными комплиментами. По этой причине я в тот же вечер покинул Ганюдо. Родительский дом был мне совершенно чужим, поэтому у меня даже мысли не было туда заезжать. Не умея совладать со своими мрачными чувствами, я решил попроситься на ночлег в усадьбе И., расположенной у подножия горы Кацура. Управляющий усадьбой, мой родственник, встретил меня радушно и даже согрел для меня ванну. Но в ту ночь, слушая завывания ветра в соснах, я не мог уснуть. Мою грудь сжимала тоска. Я понял, что в этом мире я — один-одинёшенек.
И несмотря на всё это, я удивительным образом не испытывал по отношению к М. ни обиды, ни злобы. Более того, мне было её жалко (так, во всяком случае, записано в моём дневнике). Казня себя, я признавал свою вину в том, что принёс ей одно расстройство, возомнив, что могу сделать её счастливой, и оказавшись её недостойным. Но может быть, из-за того, что в моей душе так долго теплилась любовь, я был просто ошеломлён и раздавлен тем, что М., достигнув, по моим представлениям, своего полного развития, неожиданно от меня отвернулась. Мне оставалось лишь сокрушённо смириться, постаравшись достойно перенести своё горе и одиночество. Только по прошествии многих лет я в полной мере осознал, что М. унесла с собой всё счастье моей жизни.
На следующий день, заехав в Токио, я встретился с И., извинился, что без спросу переночевал в его усадьбе, и сообщил ему, как обстояли дела с М. И. не высказал ничего определённого. Я собирался в ту же ночь выехать в Акиту, но И. нужно было выйти по делам в город, и он пригласил меня поужинать в каком-нибудь ресторане. Мы договорились встретиться в шесть часов на втором этаже ресторана "Ветер и луна". Я тоже вышел пройтись. Зашёл в книжный магазин "Марудзэн", купил книг на французском языке, затем зашёл в магазин музыкальных инструментов "Дзюдзия". Я попросил своего знакомого продавца Сакамото поставить для меня несколько пластинок на граммофон. Затем, подсев к роялю, попробовал сыграть сонату Моцарта, которую когда-то разучивал с Лоланже, да так и не выучил. Сыграл на память "Для Элизы" Бетховена. Я касался клавиш, а из моих глаз, к стыду моему, текли слёзы.
В "Ветре и луне" И. ждал меня вместе с госпожой Ю. Она ещё до землетрясения уступила свои права на "чайный домик" в Симбаси и теперь жила на покое в Омори. Она сказала, что в этот вечер у них с И. должна была состояться репетиция "киёмото", но ради меня они её отменили. Она не заговаривала о М., но, очевидно, сочувствовала мне. Мне это было тягостно. Я выпил довольно много вина. Под влиянием винных паров я в легкомысленном тоне рассказал госпоже Ю. о Бабочке. Не знаю, зачем я в тот момент завёл о ней разговор, но, уже рассказав, устыдился. Наверное, меня слишком угнетало сочувствие госпожи Ю.
— С работающими девушками, в отличие от обычных барышень, следует быть настороже, — сказала госпожа Ю. строго и взглянула на И.
— Да ничего между нами нет! — решительно возразил я, но моё признание не на шутку взволновало И.
Впрочем, тогда он ничего об этом не сказал. В ночном небе ярко сияли звёзды, они пошли провожать меня до станции Уэно. Когда мы шли по платформе, госпожа Ю., наполовину прикрыв шалью лицо, прошептала мне:
— Вы поняли? Вы для него всё равно что родной сын, поэтому вам следует обо всём советоваться с ним, как если бы он был ваш отец. Вы могли бы навестить его, приехав ночным поездом.
В тот момент её ласковые слова, точно обращённые к ребёнку, меня пронзили. Стоявший у окна вагона И. сказал только: "Смотри не простудись!" — но я, никогда не знавший отцовской любви, смотрел на него с нежной грустью, точно и впрямь видел перед собой отца. Я заметил, как быстро моргают его глаза за толстыми стёклами очков. Наверное, он и представить себе не мог, что только благодаря ему я нашёл в себе силы и не пал под тяжестью отчаяния.
В Токио было холодно, но ясно, а в Аките, хоть снег и не шёл, солнце не могло проникнуть сквозь низко нависшие тучи. В магазинах совсем не было фруктов, невозможно было поесть даже мандаринов и яблок. Это делало ежедневную жизнь ещё более унылой. Но я ничего не замечал, всем сердцем отдавшись курсам, которые организовал для лесников. Читая лекции по общей теории права и по лесному законодательству почти пятидесяти лесникам, я старался поближе познакомиться с молодёжью северного края. Я полагал, что раз уж мне предстоит прожить здесь ещё два-три года, если я хочу чего-то достичь, мне следует опираться на эту молодёжь. Но моё усердие, по-видимому, не могло скрыть удар, нанесённый мне М. Утром и вечером по пути в ванную я вынужден был проходить мимо комнаты Огавы, и как-то раз этот немногословный старик, должно быть заподозрив у меня неврастению, обратился ко мне со следующими словами:
— В мае у нас в Аките становится очень хорошо. Пожалуйста, наберитесь терпения!
Наверное, он распустил слух о моей "неврастении", потому что теперь слабоумная Тайко, подавая мне еду или делая в комнате уборку, норовила затянуть какую-нибудь песню и даже заставляла меня запоминать слова. А когда я, подпевая слабоумной девушке, сбивался с мелодии, она меня строго отчитывала, и это тоже приносило мне некоторое утешение.
Не успел я вернуться в Акиту, как от И. пришло длинное письмо, в котором он предлагал мне жениться. Его беспокоили мои отношения с Бабочкой, поэтому он хотел, чтобы я поручил ему заботы о своей женитьбе. Для И. это было необычно эмоциональное письмо. Я написал ему, что выбрать гейшу на роль супруги не позволяет мне моя чистоплотность, а поскольку в мои планы не входит жениться на Бабочке, то и поддерживать двусмысленные отношения с ней я не могу, поэтому ему не следует волноваться на её счёт. Но я не нашёл в себе сил написать ему, что полностью полагаюсь на него в вопросе своей женитьбы. Бабочка по-прежнему заходила ко мне, возвращаясь с занятий. И мне становилось всё труднее проявлять равнодушие. Боясь, что не смогу удержать себя, я как-то раз резко сказал, чтобы она больше ко мне не являлась. Она в это время копалась в шкафу, ища какую бы книгу почитать. Обернувшись, с искажённым лицом, она впилась в меня глазами, неожиданно швырнула на пол несколько книг с полок и, не произнеся ни слова, выбежала вон. С того времени я избегал участвовать в пирушках.
Шорох скользящего по жестяной крыше и падающего вниз снега возвещал, что весна уже не за горами. В эту пору меня навестил мой друг, молодой поэт. Он также впервые оказался зимой на севере и, пока я отбывал службу, дивясь, бродил по заснеженным улицам. Как-то воскресным днём мы с ним совершили путешествие на полуостров Ога. В вагоне поезда топилась печка, вокруг неё тесным кольцом сидели женщины в резиновых сапогах и с корзинами, набитыми рыбой, болтая между собой на каком-то тарабарском диалекте. Мы сошли на богом забытой, продуваемой всеми ветрами станции. Сразу за ней высился песчаный холм, покрытый пятнами снега. Мы взобрались на него — прямо у нас под ногами бушевало тёмно-синее море. По правую руку серебристым снегом сиял мыс. Бледные лучи солнца припекали склон холма. Некоторое время мы, стоя на склоне, любовались морским простором. В те минуты я принял решение совершить путешествие в Европу.
Дело в том, что незадолго до этого я получил письмо от И., в котором он неожиданно спрашивал, не хочу ли я поехать на год-два в Европу. Это письмо застало меня врасплох. Видимо, не получив от меня ответа на предложение устроить мою женитьбу, он серьёзно забеспокоился. И должно быть, решил, что путешествие — единственный способ спасти меня, отчаявшегося из-за несчастной любви к М. Разумеется, я от всего сердца был ему благодарен, но мне хотелось успокоить его, что со мной всё будет в порядке и что вообще я не стою таких хлопот. Поэтому я колебался, воспользоваться ли мне его предложением. Но после долгого перерыва увидев море, я вновь остро почувствовал, что следует в первую очередь любить себя. Я как будто вновь ощутил то, что испытал, бродя по Токио, превращённому землетрясением в выжженную пустыню. Вновь в душе проснулось сомнение, так ли уж правильно я рассудил, поступив на государственную службу с туманной надеждой принести людям пользу. Не лежит ли мой истинный жизненный путь в другой стороне? Нет ли такой работы, которая была бы в радость мне и в то же время несла радость людям? Не пора ли ещё раз испытать, на что я способен? Не пора ли открыть для себя более широкий мир и заняться своим духовным развитием? Вот какие мысли меня посещали. Пройдёт сколько-то лет, я стану чиновником пятого разряда, потом третьего разряда и так, взбираясь по заранее предначертанной лестнице, наконец дослужусь до безмятежной жизни почтенного сановника. Такая перспектива была слишком гладкой, а потому пугала. Может быть, и вправду последовать совету И. и махнуть на годик-два в Европу?..
Минула неделя, и от И. пришло второе письмо с тем же самым предложением. Решив, что в любом случае будет лучше встретиться с И. и всё обсудить, я дождался, когда моему юному другу настало время возвращаться домой, и поехал вместе с ним в Токио. В Аките была метель, а в Токио — тепло, как в начале весны, в гостиной у И. стояли ветки цветущей вишни.
И. сказал мне, чтобы я не беспокоился о дорожных расходах. Его волновало лишь то, что я бросаю государственную службу и отправляюсь за границу, дабы вновь попытаться найти своё призвание, он же полагал, что мне следует расширить свой кругозор для того, чтобы в будущем продолжать карьеру чиновника. Возможно ли провести два года за границей и остаться чиновником, не имея при этом командировочного предписания? Этот вопрос вызывал сомнения, поэтому я посетил в департаменте господина Исигуро, когда-то бывшего моим благодетелем, и посоветовался с ним. Тогда же я узнал, что сам Исигуро, будучи в должности секретаря, два года учился в Англии. Со свойственной ему любезностью он разъяснил, что и в случае временного оставления должности, и, если того потребуют обстоятельства, в случае временной отставки, вернувшись после учёбы за границей, я вполне могу рассчитывать на восстановление в должности. Разумеется, время, потраченное на учёбу за границей, замедлит мой служебный рост в сравнении с моими одногодками, но, сказал он, пока есть желание учиться, надо учиться. Если же в результате заграничной учёбы у меня созреет решение утвердиться в качестве научного работника, в этом тоже нет ничего предосудительного, он обещает дать мне похвальную рекомендацию хотя бы тому же профессору Кувате…
Как бы там ни было, теперь я только и думал о предстоящей поездке.
В день моего визита к Исигуро случилось следующее. Я пересаживался в Ёцуя и неожиданно оказался в одном вагоне с младшими братьями М. Я был в крайнем замешательстве, но старший из них, учтиво поздоровавшись, подошёл ко мне. Он сообщил, что сейчас должен состояться приём по случаю объявления свадьбы, и они как раз туда направляются. Я оцепенел, всё вокруг потемнело, я не мог ничего вымолвить в ответ. Теперь уже наверное зная, что объявлено о свадьбе М., не помня себя, я шёл на встречу с Исигуро, думая лишь о том, что не желаю оставаться в Японии, хочу как можно быстрее уехать за границу, поэтому, вместо того чтобы спокойно всё обсудить, я говорил с Исигуро о поездке в Европу как о деле решённом.
Я рассчитывал вернуться в Акиту той же ночью, но, встретившись с И., передал ему мнение Исигуро и сообщил, что окончательно принял решение отправиться в заграничное путешествие. Единственное, что меня теперь беспокоило, это дорожные расходы. И. настойчиво убеждал меня не волноваться об этом:
— Разве не пожертвовал твой отец всё своё имущество Богу? Не следует всё сводить к деньгам, считай, что это тебе дар от Бога… Главное, чтобы ты мог серьёзно совершенствоваться в той области, которая тебя влечёт.
Я слушал его слова, и мне казалось, что я в каком-то сказочном сне. Ах, почему же раньше, до землетрясения, когда М. так ждала меня, я не обратился к И. с просьбой и не отправился с его помощью в Европу? Терзаясь запоздалым раскаянием, я трясся в ночном поезде, возвращаясь в Акиту.
Итак, я решил при первом удобном случае, как только позволит работа, покинуть Акиту. Но мне хотелось непременно дождаться окончания учебного курса для лесников. Позволено ли мне будет временно оставить должность или придётся брать временную отставку, в этом я всецело полагался на Исигуро. Уже падали, соскальзывая с крыши, глыбы снега, течение реки медленно несло куски льда, уже во всём чувствовалось дыхание весны. В это время вернулся начальник департамента, Кисима.
Он пригласил меня к себе в кабинет и сказал, что в министерстве слышал от господина Исигуро о моём желании, поэтому я могу по своему усмотрению выбрать наиболее удобный для меня срок и отправляться в путь. Я сказал, что хотел бы продолжать службу до окончания курсов, и просил его покамест держать мою поездку в тайне.
Состоялся банкет по случаю возвращения начальника департамента. Бабочка прошептала мне, что должна обязательно сказать мне что-то важное, предупредив, что зайдёт ко мне завтра. Я сделал откровенно недовольную гримасу. В эту ночь она опять, отлучившись, следовала за мной до самого пансиона. Смёрзшийся снег уже подтаивал и хлюпал под ногами, идти в гэта было трудно. Она молча плелась за мной как тень, но её любовь была мне в тягость.
На следующий день приходилось воскресенье. Снег стал совсем рыхлым, кататься на лыжах было невозможно, поэтому я с утра пошёл в баню, расположенную далеко на берегу реки. Вернувшись, увидел, что Бабочка, греясь у котацу, ждала меня, поникнув головой. Сильно досадуя, я сунул в котацу принесённое с собой обледеневшее полотенце, но Бабочка не поднимала головы. Тайко принесла чай, налила и Бабочке. Я, не говоря ни слова, намеренно шумно хлюпая, пил горячий чай. Не обращая внимания на её присутствие, я начал просматривать газету, но молчание действовало на меня невыносимо гнетуще.
— Я вот что решила… Попрошу господина О. (депутат верхней палаты, которого она считала своим отцом), он мне поможет переехать в Токио, там я смогу научиться чему-нибудь другому… Для этого я здесь учусь изо всех сил. Обещайте, что позволите мне когда-нибудь вам служить.
Её слова прозвучали так неожиданно, что до меня не сразу дошёл их смысл, но, взглянув на её поднятое личико, я почувствовал, что побеждён. Видя её полную самоотдачу, я с трудом удержался, чтобы не обозвать её дурой. Я был настолько тронут, что вынужден был рассказать ей всю правду.
— У меня есть любимая, — наконец сказал я, чувствуя в то же время страстное желание рассказать ей всё о М. Разумеется, я удержался.
Она потёрла себя ладонями по лицу и что-то промямлила вздыхая, но я не мог разобрать ни слова. Вскоре она ушла. И потом, за исключением того, что она пришла провожать меня на станцию в день моего отъезда, я её больше не видел. Но на следующий день от неё принесли письмо. В него была вложена танка:
Это было единственное письмо, которое я от неё когда-либо получал. Я удивился, как талантливо написана танка, но лет через десять обнаружил, что стихотворение принадлежит одной из поэтесс древности и входит в антологию "Манъёсю"[71]. Я был изумлён.
Я так много написал о Бабочке потому, что впервые едва не уступил плотскому искушению. Целомудрие само по себе ни плохо, ни хорошо. Я не прилагал усилий к тому, чтобы соблюдать чистоту, пока любил М., — это получалось само собой, естественно. Можно даже сказать, что я не испытывал физического желания. Такова страшная сила любви. Как только М. от меня отошла, физическое желание точно проснулось, и я ощутил влечение к Бабочке. Постыдная гнусность этого влечения была мне ненавистна. Борясь с Бабочкой, я боролся с позывами своей плоти. Бабочка была воплощением моих низменных инстинктов. Иначе я не мог объяснить то, каких мучений мне стоило в её присутствии блюсти целомудрие. Другими словами, если бы Бабочка не преследовала меня с такой навязчивостью, если бы у меня не было сомнений, что я сумею победить свою плоть, я бы, наверное, так и не решился жениться. Я не могу воспринимать отношения между мужчиной и женщиной как нечто чисто физиологическое. Возможно, на мои чувства повлияли Божьи заповеди против "похоти", которые я исподволь впитал с ранних лет. Я убеждён, что плотская связь — это своего рода божественный акт для сотворения нового существа мужчиной и женщиной, обоюдно принявших решение вести совместную жизнь. Я не столько сознавал, сколько чувствовал, что не следует, предаваясь наслаждениям, превращать временные заблуждения плоти в насмешливую пародию на священный праздник.
И. постоянно советовал мне жениться. Больше того, на этот раз он настойчиво предлагал А. в качестве кандидатки. Как я уже ранее говорил, зная себя, я был уверен, что не смогу жить холостяком. Но, сказать по чести, я не любил А. И. писал мне, что и А., и её отец вот уже несколько лет пребывают в ожидании, надеясь получить моё согласие на брак. Я находился в таком затруднительном положении, что даже какое-то время думал обратиться за советом к М. Точно и впрямь советуясь с ней, я целыми днями перечитывал одно за другим её письма. В результате этого чтения я с ещё более глубоким раскаянием осознал, как много она для меня значила и в какой степени моя собственная трусость стала причиной того, что я её потерял. Раскаяние было столь мучительно, что лишало меня сил к разумному восприятию действительности, но уже одно то, что М. живёт на этом свете, было для меня своего рода спасением. Я постоянно как будто чувствовал на себе её взгляд…
Возможно, это была всего лишь красивая поза, но я верил, что только такой поступок мог принести мне счастье, после которого мне было бы не стыдно с ней встретиться.
"…Я желаю лишь одного — чтобы в будущем Вы стали таким человеком, которого я не стыдилась бы назвать своим возлюбленным. Тогда и моё прошлое станет более красивым и светлым. Понимайте это не как свидетельство моего малодушия, а как искренность любящей Вас…"
Вот так, потеряв надежду быть счастливой в любви, отправляясь в Берлин, М. писала мне в прощальном письме. И потом, уже из далёкой страны посылая мне клятвы верности, она не раз писала о том, что молится о счастье А., и просила меня руководить её духовным развитием, чтобы позже мы с М. могли пожениться, не испытывая угрызений совести. Надо было совсем не знать М., чтобы заподозрить здесь какой-то подвох. Я тоже хотел быть честным перед собой. После того как М. меня оставила, после того как я понял, что мне нужно на ком-либо жениться, я задумался: а может быть, и впрямь мой истинный путь — взять в жёны А., как то советовал мне И.? Но душа моя к этому не лежала. Вдобавок жениться перед самым отъездом за границу представляло трудноразрешимую проблему. В конце концов я рассудил не сваливать все проблемы в одну кучу, а решать их одну за другой. Для этого прежде всего надо было уехать из Акиты, вернуться в Токио и обсудить всё вместе с И. Тем временем окончились курсы лесников. На улицах Акиты рубили топорами смёрзшийся на дорогах снег. Таившаяся под толщей снега земля дымилась тёплым паром. Лёд на канавах и по реке вздымался грудами, под ним журчала вода. Прежде студёный, воздух стал влажным и нежно ласкал щёки. К саням крепили колёса, на улицах появились рикши.
— Уже пора! Как только в замке расцветут вишни и персики, так сразу и деревья начнут покрываться листвой. Вот увидите, как сразу хорошо станет в Аките!
Так меня подбадривал и старый хозяин пансиона, и мои сослуживцы. А я думал о том, что ещё немного, и я смогу уехать. Но ещё не раз случались метели. От Исигуро пришло известие, что он закончил все формальности, чтобы я мог отправиться в заграничное путешествие в качестве внештатного сотрудника министерства сельского хозяйства. Я решил уехать из Акиты, не дожидаясь весны. В день моего отъезда шёл редкий снег. На следующее утро, когда я прибыл в Токио, столичные вишни были в полном цвету.
И. и многие мои друзья не одобряли моего желания подать прошение об отставке. Но я воспринимал свою поездку за границу как начало новой жизни, поэтому прошение всё-таки подал. При встрече И. сказал резким тоном, что надо наконец решить проблему с женитьбой. Дело в том, что отец А. выразил согласие отправить дочь в заграничное путешествие. Но меня всё ещё беспокоила проблема дорожных расходов.
— В этом доверься нам, — сказал он и добавил смеясь: — В некоторых случаях человек должен проявлять такое великое чувство, как доверие.
Однако мне захотелось, прежде чем решить вопрос с женитьбой, обстоятельно поговорить с А. и её отцом.
Встретившись с ними, я откровенно рассказал о М. Также я сообщил им, что подал прошение об отставке. Я предупредил, что собираюсь определиться, чем заниматься дальше, во время пребывания за границей, но у меня нет цели непременно выбрать тот род деятельности, который в глазах людей представляется блестящим. Я выразил свою решимость прожить жизнь благочестиво и добропорядочно. И наконец, смиренно добавил, что, если, несмотря на всё это, найдётся та, которая захотела бы разделить жизнь такого, как я, человека, я бы с радостью на ней женился. Ныне я испытываю большие сомнения в том, что А. и её отец действительно поняли, насколько я был серьёзен в своих намерениях, — честно говоря, мой способ выражаться в то время был весьма претенциозным, поэтому разглядеть мои истинные помыслы было весьма не просто, но как бы там ни было, они приняли мои условия без возражений, сказав, что согласны на всё. По молодости лет я увидел в их немудрёном ответе доказательство полного взаимопонимания, и был этим весьма растроган. Я думал, будет лучше, если мы поедем за границу, только помолвившись, и лишь потом, когда мы оба, на основании наших чувств, примем решение жить вместе, как муж и жена, оформим свой брак, не прерывая путешествия и взяв в свидетели кого-нибудь из посольства. Однако отец А., сославшись на какие-то трудности с паспортами, настоял на том, чтобы официальная церемония бракосочетания состоялась до нашего отъезда. Его настойчивость показалась мне вполне объяснимой.
В связи с нашим бракосочетанием и заграничным путешествием в доме А. начались большие хлопоты. Видимо, они собирались организовать церемонию как можно более пышно. Мне стоило больших трудов внушить им, что браком сочетаюсь я, а не семья крупного промышленника А. Обратившись с просьбой к отцу, я сразу же получил от него разрешение основать боковую ветвь фамилии. Церемония состоялась в гостиной И. с И. в качестве свидетеля. Кроме него, присутствовали я с моим отцом и А. со своим отцом, всего четыре человека. Одетые в повседневную одежду, мы исполнили все формальности, связанные с регистрацией брака. "Ну и свадебка! Никогда не видел ничего подобного!" — посмеивался отец А. В тот же вечер, помимо нас пятерых, в отеле "Тэйкоку" собрались супруга И., мать А., супруги Кикути, супруги Симоидэ и ещё пара знакомых. Мы скромно отпраздновали одновременно нашу свадьбу и наш отъезд за границу. Мать А. двадцать лет предвкушала шикарное бракосочетание своей единственной дочери, поэтому простота нашей свадьбы её наверняка разочаровала, но из всей семьи А. мою жизненную позицию одобряла, наученная горьким опытом, она одна. Во время этого банкета Кикути принял решение отправиться на работу в Императорский университет Кюсю и сказал, что также собирается через месяц-другой поехать в Европу со своей супругой. У меня сразу посветлело на душе при мысли, что я смогу учиться в Париже и Берлине вместе с моим другом.
В ту пору, когда на деревьях появляются первые листья, я заказал каюту на корабле "Хакусан-мару" — "Белая гора", отправлявшемся из Кобе, и стал ждать выдачи паспортов, а пока жил вместе с братьями А. в доме, расположенном в Хигаси-Накано. Это был довольно короткий промежуток времени, но грубая атмосфера, царившая в этой сложной семье, полное бесчувствие ко всему духовному стало для меня печальной неожиданностью. А. и её младший брат были единственными законными детьми, но мать А. взяла к себе на воспитание более десяти внебрачных детей, рождённых от трёх разных женщин. Этот необычный поступок сильно меня растрогал. Женившись на А., я рассчитывал с её помощью ещё более закалить свой дух, но вскоре мне стало ясно, что сложная семейная обстановка вместо того, чтобы развить, искривила её открытую душу.
Я был в смятении, настолько это было ужасно. Всё то возвышенное в людях, к чему я страстно стремился, для неё не имело никакой ценности. Втайне я радовался нашей заграничной поездке, поскольку надеялся, что, вырвав А. из её привычного окружения, за два-три года в далёком чужом краю сумею перевоспитать её и открыть ей глаза на подлинную красоту и благо. Я решил, что брак не весёлое времяпрепровождение, а ежедневный совместный духовный подвиг. Сознавая при этом, что от меня потребуются героические усилия. И всё-таки французское путешествие, на которое я возлагал столько надежд, после моей женитьбы виделось мне уже не в таком радужном свете, поэтому я писал одному близкому другу: "Я отправляюсь в путешествие с тяжёлым чувством, как будто мне предстоит не роскошная поездка, а уход в монастырь для поиска своего истинного пути". Если подумать, как я тогда был молод!
Вскоре были готовы паспорта. Общаясь с А., я остро почувствовал, как необходимо мне обрести душевную широту покойной бабушки. Иначе мой брак вряд ли устоит. По дороге в Кобе мы с А. заехали в Нумадзу и посетили бедную бабушкину могилку. Я хотел познакомить А. с морем, горами и реками, среди которых я рос, но она не проявила особого интереса, поэтому мы пробыли на моей родине не дольше трёх часов и сразу же отправились в её родовой дом, расположенный западнее.
В тот день Фудзияма ясно белела в лазури. Я подумал, что в нашей жизни с А. наверняка ещё не раз случатся моменты, которые будут меня угнетать. Но что бы ни случилось, мне следует вызвать в душе образ этой величественной горы. Белоснежная Фудзияма, увиденная в детстве со склона горы Усибусэ, когда княгиня Ояма дала мне печенье, в последующие годы, точно розга, хлестала меня, помогая избавиться от присущей мне трусости.
В доме А. царило лихорадочное оживление. Ещё бы, ведь нам предстояло не что-нибудь, а путешествие в Европу! На проводы созвали всех родственников и знакомых. Они закатили такой пир, как будто хотели возместить несостоявшееся свадебное торжество, но я не мог всего этого вынести и, сославшись на необходимость заехать в Киото, чтобы получить рекомендательные письма от моего лицейского учителя господина Дадзая, выехал в Кобе раньше, чем А. и провожающие. Оставшись один, я вздохнул с облегчением, как будто спасся бегством от нового окружения, неспособного к простым человеческим отношениям. Немного придя в себя, я вспомнил тот день, когда студентом приезжал в Кобе, сопровождая слепую бабушку, пожелавшую посетить Родительницу, слывшую второй вероучительницей Тэнри. Мне захотелось ещё раз повидать Родительницу, которая произвела тогда на бабушку такое сильное впечатление. Мне предстояло трудное путешествие, но я в тот же вечер выехал из Какогавы и по железной дороге добрался до захолустной деревушки. Так же как в прошлый раз, она жила при скромной кузнице, но теперь из-за наплыва паломников пришлось построить ещё два дома. "Просящих о помощи так много, что и этих новых домов уже не хватает, и в кузнице всех не разместить, так что прошу уж на меня не обижаться", — говорила Родительница, но это людей не останавливало.
Паломники заявляли, что пришли не для того, чтобы узреть Бога, а чтобы почтить хранящийся в божнице свиток с иероглифом "сердце императора Мэйдзи". На самом же деле они шли с жалобами на самые разные несчастья — на неуспехи в торговом деле, на то, что муж загулял, просили о рождении ребёнка, об исцелении болезни, которую врачи сочли безнадёжной. Старушка всех внимательно выслушивала и старалась удовлетворить обращённые к ней просьбы. Глядя на всё это, я в глубине души подумал, что теперь и я со смиренной душой могу пуститься в дальний путь.
Я хотел уже возвращаться, пока не стемнело, как вдруг старушка сказала: "Подожди, я наделю тебя силой!" — и села напротив меня. Она велела мне сжать правой ладонью её правую ладонь. Я жал изо всех сил, но она даже не дрогнула, а вот я несколько раз едва не опрокинулся. И тут почувствовал, что по всему моему телу пробежал электрический ток. Старушка, поглаживая меня по плечу, пробормотала:
— Теперь даже если на чужбине тебя поразит тяжкий недуг, ты вернёшься домой живым.
И добавила, к моему удивлению:
— Жёнушка у тебя своенравная, но ты будь с ней помягче, жалей её. Не гневайся, будь терпелив.
Ласковый звук её голоса проникал мне в самое сердце.
Пора было уходить, старушка проводила меня по меже между рисовых полей до железнодорожной станции. Мы шли по тропинке, бегущей заросшим дикими травами берегом реки, как вдруг она остановилась и, глядя на алые небеса, сказала:
— Здесь должно построить великолепный храм, а железнодорожную станцию назвать Храмовой, это было бы очень удобно… Так мне возвещено Богом, но ведь Бога глазами не видать, поэтому никто не верит…
На следующий день в порту Кобе, стоя на палубе корабля "Хакусан-мару", я прощался с зеленеющими молодой листвой берегами Японии. Исполненный надежд и тревог, я держал путь в Европу.
1940 г.
Otoko no shogai
Мужская жизнь
Дмитрий Рагозин, перевод на русский язык, 2002