Г-н ***
Есть дело, о котором я хотела поговорить с Вами хотя бы раз за эти почти десять лет, не оглядываясь на наши отношения старшей сестры и младшего брата, поговорить непременно, или я не успокоюсь. Не знаю, уж сколько раз я об этом думала.
Это не так-то легко — порой мне казалось, вот брошусь, схвачу Вас за шиворот и выплесну в лицо своё возмущение, а иначе не смогу успокоиться, а порой хотелось разрыдаться у Вас на коленях и выстроить перед Вами длинный ряд своих обид. Но всякий раз я останавливала себя: "Нет, пока живы родители…" Ведь то, о чём я должна была говорить, касалось веры, которой родители только и жили, и, поскольку они всегда ладили с Вами, я, естественно, себя сдерживала.
После смерти родителей я сказала себе, что наступило время дать выход своему гневу, но, подумав, поняла, что само моё желание решительно объясниться, в сущности, определялось мыслями о родителях и надеждой косвенно обличить Вас в отсутствии сыновней почтительности; теперь же, когда родителей больше нет, ожесточение покинуло мою душу и я отказалась от своего замысла, ведь сердить Вас уже не имеет смысла.
Ныне, когда и Вы идёте своим путём, и я следую моим убеждениям, стало ясно, что между нами не может быть взаимопонимания и глупо было бы укорять друг друга впустую, — так я думала, отчасти себя успокаивая, поскольку без родителей, оставаясь сестрой и братом, мы, в сущности, стали чужими друг другу. Я наконец-то обрела мир, ведь некому более испытывать неприятности из-за Ваших сочинений — можно просто не читать, что бы Вы там ни писали.
Однако вскоре пришёл день, положивший конец моей душевной безмятежности.
Совсем недавно я узнала, что Ёсио, в котором я привыкла видеть только ребёнка, запоем читает Ваши сочинения. Прошлой весной он перешёл в лицей высшей ступени и живёт в общежитии, и в том, что он читает Ваши книги, нет ничего удивительного. Но тогда я настолько растерялась, что всё потемнело у меня перед глазами, и даже теперь ещё я пребываю в совершенном замешательстве.
Ёсио — мой единственный сын, последнее оставшееся у меня сокровище. Что, если, читая Ваши писания, он увидит в превратном свете религиозную жизнь моего покойного мужа и моих родителей? Ведь в своих сочинениях Вы не раз клеймили жизнь в вере как зло! И это вовсе не надуманные страхи — прежде такой открытый и доверчивый взгляд сына в последнее время сделался иронически-колючим.
При жизни родителей я всё время мучилась от желания то ли открыто выразить Вам всё накопившееся против Вас возмущение, то ли искать помощи у старшего брата Сэйити, а Ёсио между тем всегда уважал вас.
— Можно я навещу дядюшку, не будет ли он презирать меня? — И всё расспрашивал о Вашей молодости. Вообразите сложность моего положения, я ведь не могла даже запретить ему посещать Вас. И вот теперь после долгих колебаний хочу просить, чтобы, пробежав глазами эти неумелые строки, Вы серьёзно задумались о сказанном и перестали прививать Ёсио ложные идеи.
Подумайте: за эти десять с лишним лет мы и встречались-то считанное количество раз — по случаю несчастья с родителями или поминальных служб, да и то по большей части это были ритуальные собрания, на которых и поговорить как следует невозможно.
Конечно, Вы с малых лет отдалились от нас и воспитывались в доме дедушки с бабушкой, так что мы по-настоящему не чувствовали себя сестрой и братом, да и любви родительской Вы не знали, не понимали их жизни и веры и потому-то при каждом удобном случае так невпопад и сурово обличали их перед всеми.
В своём намерении порицать веру Вы, по сути, осуждали религиозную администрацию и связанную с ней часть общины, до которых настоящему верующему нет никакого дела, о самой же вере — о сущности человека, о кроющейся в его душе тоске по вечному Вы, слепец, не имели никакого понятия, и знаете, мне даже жаль Вас.
Поэтому, не вдаваясь в пространные рассуждения о жизни и убеждениях родителей, я хочу с женской точки зрения рассказать хотя бы об исповедании нашей матери, чтобы Вы призадумались об этом. Но как это сделать, с чего начать?
…Может быть, с того, как мама принесла в жертву богам правый глаз?..
Это было, когда старший брат Сэйити-сан ходил в шестой, а я в пятый класс начальной школы, поздней весной, когда Вы были ещё в третьем классе, а Цурудзо-сан — во втором, и уже были младшие — Кадзуо-сан, Горо-сан и Цунэо-сан, а Киёко-сан ещё только должна была родиться. Шёл восьмой год после того, как из-за своей веры родители были вынуждены спешно покинуть родные места и поселиться на окраине захолустного городишка, среди выстроившихся в тени старого замка публичных домов.
Вы, должно быть, знаете этот участок на месте засыпанного шлаком бывшего замкового рва? Мрачная, сырая улица на недавнем пустыре, где обитали одни бедняки. Отец же в надежде дать свет этому кварталу бараков, где жили нищета и унижение, поселился там и стал проповедовать учение. Но среди местных жителей почти никто не обратился к вере, нас презирали и, когда мы ежевечерне собирались на службу, в комнату швыряли комья конского помёта и камни.
Когда я или кто-то из братьев и сестёр отправлялись в школу, то перед тем, как выйти на широкую улицу, должны были миновать переулок, по обеим сторонам которого тянулись дома свиданий. В утренние часы женщины с густо набелёнными лицами и шеями в затрапезном виде сидели в окнах второго этажа и с издевательскими приветствиями: "Эй, дитя Небесного Дракона, чадо Коромысла!"[87] — постоянно бросали в нас бумажные комки и мандариновую кожуру.
Да и в школе одноклассники постоянно тыкали пальцем: гляди-ка, в соломенных сандалиях! Смотри, смотри — вошь в голове! Э, да у ней и бэнто[88] нет! — и никто не хотел сидеть с нами за одной партой. Но тяжелее всего — сейчас мне даже удивительно это сознавать — было презрение женщин со второго этажа.
Я ведь умела твердить про себя тексты священных песнопений Кагура: "Храни спокойствие — Бог всё видит" — и верила, что в один прекрасный день Господь явится предо мной и примет меня к себе как своё возлюбленное чадо, а потому могла спокойно сносить издёвки однокашников, но бывали дни, когда становилось невмочь терпеть упорное презрение, которое эти женщины денно и нощно питали к моим родителям и к Богу.
По другую сторону дороги, метрах в четырёх от нашего дома, который состоял из двух примыкавших друг к другу строений: храмового, площадью примерно в четырнадцать дзё[89] и жилого барака из двух комнат в шесть и три дзё — находились общественные бани. Женщины эти в любое время по пути в бани, прижимая к груди большие умывальные тазики и вихляя задами, не упускали случая заглянуть в ворота храма и насмешливо пропеть:
— Продай рисовое поле, бог Коромысла!
Когда же я случайно сталкивалась с ними в банях, они, к моему стыду, касались пальцами моих грудей и шептали с отвратительным смешком:
— А у дочери Небесного Дракона груди-то растут! — что ужасно мучило меня. А если я, купив в станционной лавчонке оставшийся от дневной торговли рис, несла его домой в бамбуковой корзинке, они, насильно развернув мой узелок, насмехались:
— Скажи своему папаше, что Бог, посылающий такую трапезу, — умора, да и только! — и плевали в мой бесценный рис… Ну почему они такие злые, думала я со слезами. Мне трудно тогда было понять, что, поскольку в нашем учении порицалась распущенность и родители не жалели усилий, отговаривая женщин от торговли собственным телом, они, конечно, не могли не навлечь на себя гнев этих женщин. Наивно считая, что над нами издеваются из-за нашей бедности, я, стиснув зубы, молча терпела всё это.
А мы были бедны настолько, что это не передать словами. Пока отец, не в силах собрать паству в городке А., отправлялся на проповеди в далёкие районы Сосю, Босю и Осю[90], мама с шестью детьми на руках содержала храм, почти не имея возможности делать приношение священной трапезы на алтарь, и вдвоём с жившей вместе с нами женой другого проповедника кое-как добывала средства к пропитанию "переработкой бумаги".
Вы, вероятно, не знаете, что такое "переработанная бумага"? Это плотная туалетная бумага ручной выделки. Процесс её изготовления — невообразимо пыльная и тяжёлая работа. Уж я-то знаю это, поскольку занималась ею сызмальства.
У старьёвщика закупаются обрывки бумаги, тщательно отделяются от тряпья и волос, рвутся на мелкие кусочки, размачиваются в воде и растираются в каменной ступе до кашеобразного состояния. Этап от сортировки бумаги до растирания её в ступе — самый вредный для здоровья. Размякшую в воде бумагу мы набивали в полотняный мешок и несли на речушку, что протекала на задворках, чтобы там, топча её ногами, промывать в проточной воде. При этом холодными зимними утрами ноги замерзали до полного бесчувствия. На это уходил целый день. Затем, добавив в полученную массу клей бумажного дерева, её держат в баке и по одному листу вручную отцеживают на специальном фильтре. Когда готова стопка из нескольких сот листов, её на сутки помещают под каменный гнёт, чтобы отжать воду. Затем листы по одному отделяют от стопки и, наклеив с помощью щётки на растяжную доску, сушат на солнце. В зависимости от погоды на это уходит один или два дня. Просушив, листы отдирают от доски и складывают вместе, потом режут на куски определённого размера большим тесаком и, наконец, относят в бумажную лавку. Даже при хорошей погоде весь процесс изготовления занимал у нас несколько дней.
Мои со старшим братом Сэйити обязанности состояли в том, чтобы отделять бумажный хлам от мусора, промывать растёртую массу в реке и отдирать листы от доски после их просушки. Приходя из школы, мы усердно помогали взрослым, с ног до головы покрываясь пылью. И внутри дома, и на сравнительно большом пустыре возле него всё было завалено бумажным хламом, так что от мусора и вони трудно было дышать. Входя каждый вечер в опрятно прибранный храм для совершения благодарственной службы, я чувствовала необыкновенную свежесть, словно очищалась душой и телом.
Относить изготовленную бумагу в лавку также было моим с Сэйити делом, но редко когда мы возвращались домой с парой йен. Нетрудно представить себе, как страдала мама от скудости нашего ежемесячного дохода.
Каждый день мы покупали в станционной лавчонке "Дом среди персиков" оставшийся от дневной торговли варёный рис, снова разваривали его, отчего риса становилось больше, и это было нашей повседневной пищей. Мне тогда чувство голода казалось вполне естественным состоянием, так что я и не замечала пустоты в желудке.
Хотя в иные дни мы не могли позволить себе даже залежалого риса, мама, уверенная, что Господь нас не оставит, никак не выказывала своего чувства голода или недовольства, продолжая неутомимо делать бумагу. А между тем иногда нам улыбалась удача: то при разборке тряпья мы подпрыгивали от радости, обнаружив там денежную банкноту, то верующий рыбак по случаю богатого улова подносил Богу скумбрию, то крестьянин из предгорий в благодарность за исцеление приносил для священной трапезы редьку или рис, так что мы спасались от голода.
И наконец, когда целый день мы не имели ни крошки во рту и не было даже жертвенной пищи с алтаря, старший брат Сэйити, бывало, отправлялся почти за две версты к дедушке с бабушкой.
Вы ведь, конечно, помните — из-за того, что родители во имя веры отказались от семейного имущества, дедушка с бабушкой порвали с ними. Когда же маленький Сэйити приходил к ним, бабушка встречала его словами: "Ну что, опять, поди, голодный?" — и, поскорее накормив его досыта, немедленно — другие ведь тоже ждут — отправляла назад, нагрузив мешком с рисом.
И она была права — мы, пересиливая голод, как избавления ждали у ворот дома, когда он вернётся. Помню, как при этом до нас доносились запахи из лавки, торгующей жареным бататом на соседней улице, заставляя непроизвольно принюхиваться. Чаще всего бабушка подкладывала в мешок скрученный бумажный пакетик охинэри[91] с серебряными монетками. Мама с благодарным поклоном приподнимала пакетик обеими руками, после чего посылала меня сбегать в лавку за жареным бататом.
И теперь не могу забыть, какими невыносимо долгими казались минуты, пока жарился батат, и как обидно было слышать издёвки уличных женщин:
— Надо же — дочка Небесного Дракона покупает жареный батат! Не иначе как кто-то пожертвовал на храм деньги.
От такой нищенской жизни и Сэйити, и я не были похожи на рослых и статных родителей, мы выглядели жалкими заморышами, и только Вы, живя у бабушки с дедушкой, были так же прекрасно сложены, как и отец. Уже по одному этому можно себе представить образ жизни, который мы тогда вели. Когда мы с братьями, не в силах заснуть от голода, прижавшись друг к другу, слушали мамины рассказы о лишениях, выпавших на долю Основательницы учения, или интересные истории из "Записей о деяниях древности", это было нашей духовной пищей, но — увы! — не могло быть пищей телесной.
Как раз в это время в веру обратилось богатое семейство Ёнэкава, чьи сверкающие белой штукатуркой склады рядами выстроились напротив станции. В городке их уважали, но из-за того, что у них в роду была чахотка, все их сторонились.
Мужчины в их роду все перемёрли, и их осталось только трое: семидесятилетняя бабушка, сорокалетняя мать и её единственная дочь. Когда от этой пятнадцатилетней дочери с больной грудью отказались врачи, мама стала после работы ездить к ним, чтобы помогать ухаживать за больной. Это и стало причиной их обращения к вере.
Родителей, конечно же, обрадовало, что в общину вступило родовитое семейство, принадлежавшее к городской элите, — ведь тогда нас презирали даже продажные женщины. Той весной отец в очередной раз отправлялся для проповеди в Одавару, а оттуда в Мидзусаву в районе Осю. В то время у него не было денег даже на поезд до Одавары, а потому через перевал Хаконэ ему нужно было идти пешком. Сэйити это всерьёз заботило, и он сказал, протягивая отцу ножик, которым пользовался на уроках труда:
— Если встретятся злодеи, можно им защищаться.
Я и теперь отчётливо помню всё это. Мы с Сэйити не знали тогда, что отец, ранним утром стоящий у порога в гетрах и соломенных сандалиях, с холщовой сумкой в руках, едет в Осю на средства, добровольно пожертвованные верующими Одавары, и, воображая, как он пешком идёт до городов Осю, известных нам по урокам географии, мы вдвоём в тот вечер, вооружившись школьными картами, измеряли по ним его путь. Поскольку, отправляясь в миссионерские путешествия в такой экипировке, отец часто не возвращался и по три месяца, и по полгода, мы были просто уверены, что он ходит пешком.
Но ни отца, ни мать нисколько не тяготили эти длинные путешествия и необходимость сохранять собственный дом, так что до момента отъезда отца родители продолжали обеспокоенно обсуждать глазную болезнь дочери Ёнэкавы. Когда отец стал давать подробные наставления о том, как нужно получать "прорицания" относительно глаз, мама на прощанье уверенным тоном успокоила его:
— Если в конце концов ничего не поможет, я дам обет пожертвовать Богу свой собственный глаз.
Уже в течение некоторого времени мама каждый день после окончания вечерней службы навещала семью Ёнэкава, чтобы ухаживать за дочерью, у которой болел глаз, и "передавать ей Благодать", но перелома в болезни всё не наблюдалось, так что отец неоднократно замечал:
— Они люди состоятельные, излишне доверяют врачам, а это только вредит делу.
Или же:
— Поистине всё это богатство — прах, а потому, пока они не покаются и не захотят хотя бы немного поделиться с бедными, спасения им не видать.
Мама же, помню, всякий раз на это отвечала:
— Нет, не надо требовать от них невозможного. Это мне не хватает истинной веры.
Она и после отъезда отца продолжала каждый вечер ходить к Ёнэкаве. Оставшись дома, я укладывала младших братишек спать, ждала, когда она вернётся, и тогда могла судить о состоянии больной по выражению маминого лица.
Однажды мама возвратилась поздно ночью и, обессиленно присев на край разостланной по всему полу постели, кажется, тяжело вздохнула. После некоторого молчания она пробормотала про себя фразу из священных песнопений Кагура:
— "Да, недоступное врачам — во власти Божьей".
Поднявшись, она заглянула в лицо каждому из спящих детей, коснувшись их лбов ладонью, а потом снова направилась к выходу.
Я, притворившись спящей, внимательно вглядывалась в её расстроенное лицо; наконец мне стало настолько не по себе, что я неожиданно крикнула:
— Мама, ты куда?
Она, вздрогнув, обернулась и, увидев, что я приподнялась на постели, с неуверенностью, которую выдала дрожь в голосе, сказала:
— Ладно, успокойся и спи. От дочери Ёнэкавы врачи отказались, я схожу попрошу Бога помочь ей, вот и всё.
Вернувшись к моей постели, она зашептала, боясь разбудить мальчиков:
— Доченька, тебе уже двенадцать, и ты поймёшь, о чём говорит мама. Ты ведь слышала о том, как Основательница учения, чтобы спасти чужих детей, пожертвовала Богу двоих собственных. Помогать людям — значит принимать на себя их беды, понимаешь? Если ты не готова в такой степени жертвовать собой, ты не можешь просить Бога о помощи, вот в чём дело. Понимаешь, чего хочет мама?
И хотя смысла слов я не поняла, их печаль и значительность так пронзили всё моё существо, что я кивнула с предельной серьёзностью, борясь с неизвестно отчего нахлынувшими слезами.
Стараясь не шуметь, мама стремительно вышла и долго не возвращалась. Наверное, она клала земные поклоны перед алтарём в безлюдном храме, моля Бога о прозрении болящей. Вслушиваясь в дыхание спящих братьев, я в одиночестве с тревогой думала о маме, по-детски перетолковывая смысл её слов.
Историю о том, как Основательница учения, спасая жизнь чужого ребёнка, принесла в жертву двоих собственных детей, я с малых лет, ещё не понимая её глубокого смысла, знала наизусть, а потому с детской непосредственностью вывела из этого заключение по аналогии: для спасения глаза девушки мама тоже собирается пожертвовать глазами своих детей. А поскольку для исцеления болящей необходимы девичьи глаза, то они могут быть только моими собственными. Самостоятельно придя к такому выводу, я, как это ни странно, совершенно не опечалилась.
Со следующего утра, уверенная в своей будущей слепоте, я слушала разъяснения учителя зажмурившись, то и дело закрывала глаза по пути домой из школы, и чтобы впрок наглядеться на небо, задумчиво рассматривала его, задрав голову у речушки во время промывания бумажной массы.
А мама после этого три ночи провела в молитвах Богу и, как я потом узнала, каждый вечер навещала дом Ёнэкавы и тщательно слизывала с глаз девушки гной.
Не знаю, в чём состояла глазная болезнь девушки, но маслянистые выделения даже при ежевечернем слизывании выступали вновь и, по рассказам, издавали неприятный запах. Мама была уверена, что это нагноение и было источником болезни, и не видела другого способа исцеления больной, кроме принятия её страданий на себя, а потому продолжала слизывать гной и даже не выплёвывала его.
Однажды вечером мама вернулась от Ёнэкавы и радостно объявила:
— Тидзуко, Тидзуко! Глаза у девушки стали видеть, теперь можно не волноваться!
Когда же она сказала:
— Давай сообщим об этом папе, — впервые за долгое время упомянув об отце, я окончательно уверилась в том, что пришёл мой черёд ослепнуть.
Если глаза мои станут незрячими, думала я, для меня навсегда исчезнут и грязная улочка с публичными домами, и наше бедное жилище с рассыпанными повсюду клочками бумаги, и я смогу лишь слушать голос Бога. С покорностью ожидала я, как постепенно стану слепнуть, но ничего такого не происходило. А приблизительно через месяц, идя в храм на вечернюю службу, я с удивлением увидела две повозки рикш, въезжающие в наши ворота.
Оказалось, это был нежданный визит матери и дочери Ёнэкава.
Когда они вошли в наш тесный храм, ослепив всех нарядами: дочь в кимоно с длинными рукавами и широким узлом сзади и мать в украшенном фамильными гербами чёрном кимоно с накидкой хаори[92], — моя мама и остальные прихожане даже забыли пропустить их вперёд, я же издали с восхищением наблюдала за ними, и сердце моё переполняло чувство, что мы недостойны такой чести.
В храме они встретились с семьёй нашего соседа Цуда-сэнсэя и с дюжиной крестьян из предгорий, посещавших богослужение каждый вечер. После завершения общей благодарственной службы все вместе угощались принесённым г-жой Ёнэкава кушаньем из риса с красной фасолью и, вновь благодаря Бога за его заступничество, славили милость Его и вели нескончаемые разговоры.
Ёнэкава-сан сказала с заметным беспокойством в голосе:
— Дочка уже поговаривает, что хотела бы ходить в женский лицей, но можно ли ей посещать занятия? Меня тревожит, что, хотя она и не жалуется больше на глаза, правый пока странного цвета — посмотрите сами. Раньше он был чёрным, как и левый, а теперь как-то посветлел.
— Если не переусердствовать, можно, наверное, и на занятия ходить. Буду молить об этом Господа, — ободряюще сказала моя мама девушке, но, желая проверить услышанное, подозвала её поближе к слабому светильнику и некоторое время сравнивала оба глаза, попеременно разглядывая их.
Цуда-сэнсэй в своих старческих увеличивающих очках, также подойдя поближе к лампе, внимательно всмотрелся в глаза девушки.
— Точно: левый глаз чёрный, а правый — карий! — вскрикнул он, ошеломлённый, и все столпились вокруг девушки, затаив дыхание в тревоге и любопытстве.
Я тоже опасливо подошла поближе, но куда больше двух широко распахнутых блестящих глаз на запрокинутом под тусклой лампочкой лице меня зачаровала божественная красота самого этого лица, без ложной робости и стыда обращённого к матовому свету лампы по маминому указанию. Словно изделие из старинного фарфора, лицо девушки, отливающее, казалось, прохладным на ощупь глянцем, было полупрозрачно и вообще не напоминало лицо человека. Мама пристально вгляделась в глаза девушки, пробормотав:
— Так, ну конечно же, правый стал карим. — Мамино лицо при этом выглядело необычно бледным и, похоже, дрожало.
Так и не сказав ни слова, девушка эффектно укатила на ожидавшем её рикше, а я легла спать, уверенная, что ослепну именно этой ночью. Я заснула, примирившись с мыслью о том, что это счастье — потерять зрение вместо такой прекрасной куколки-барышни, и сейчас смешно вспоминать испытанное мной на следующее утро смешанное чувство лёгкого разочарования и огромной радости, когда, проснувшись, я увидела всё, как прежде.
А через несколько дней, вернувшись после полудня из школы, я увидела, что мама лежит ничком на свёрнутой постели в углу комнаты в шесть дзё.
По её просьбе я принесла ей в чайной чашке воды с алтаря, и она начала промывать ею глаза. Тогда-то я и заметила, что из правого её глаза, кроваво-красного и распухшего, идёт гной, и мне стало страшно.
Что же с ней случилось, ведь нынче утром, когда я уходила в школу, она, как обычно, разбирала бумажные обрывки? Неуверенно дрожащим голосом я посоветовала ей попросить о "передаче Благодати" Цуду-сэнсэя, но мама, уткнув лицо в одеяло и вцепившись в татами, пробормотала, что пока потерпит, и отказалась наотрез.
Мне невыносимо было видеть её страдания, я всё гладила её по спине и отчаянно твердила приходившие на память слова молитв:
— На тебя уповаю владыка, Царь Небесного Закона, за все заблуждения моей тридцатишестилетней матери я многократно принесу покаяние, так не замедли же облегчить её страдания! — И слёзы мои падали ей на спину.
Мама, пытаясь утешить меня, прошептала:
— Не бойся — сейчас пройдёт. Это как при родах, так что займись лучше малышами.
Ну, если это как роды, ещё не так страшно, такое ведь уже было. Несколько успокоившись, я привела в порядок младших братьев и отправила их играть на улицу, приготовила еду, осторожно уложила маму отдохнуть в малой комнате в три дзё. Мамина боль по остроте в самом деле напоминала родовые схватки, она всё не затихала. И каждый раз, заходя в храм за освящённой водой, я коленопреклонённо молилась перед Богом, как бы о скорейшем разрешении от родов, и Цуду-сэнсэя просила о "передаче Благодати".
И всё же после тяжких страданий в течение трёх дней и двух ночей правый глаз у мамы вытек.
Вы, несомненно, рассудите, что это результат глазной пиореи или подхваченной в общественных банях инфекции, а может быть, найдёте причину в микробах, попавших в глаз при разборе бумажного хлама, однако я и сейчас твёрдо уверена в том, что мама пожертвовала девушке свой правый глаз.
Она никогда определённо не говорила об этом, но, скорее всего, в молитвах о помощи больной дала обет пожертвовать собственным глазом, а потому с такой покорностью приняла его потерю. В этом убеждает и то, что глаз у мамы был именно карим. Впоследствии она как-то созналась:
— Теперь-то я знаю, что не следует давать Богу непосильные обеты.
Покаянная нотка была и в другом слышанном от неё признании:
— Возможно, мои особо горячие молитвы об исцелении вдохновлены не чем иным, как богатством семьи Ёнэкава, а тогда это смахивает на корыстность.
Но чем дольше я об этом думаю, тем для меня яснее, что мама в чистоте своей веры совершенно искренне желала взять на себя страдания девушки. Подтверждением служит то, что она нисколько не выглядела несчастной из-за потери глаза. Напротив, словно убедившись, что Бог ведает все её тайные думы, она неизменно сохраняла на лице радостную улыбку и, даже ударившись лбом о столб, не попавший в поле зрения левого глаза, лишь смеялась:
— Ну и рассеянной же я стала!
А заметив, что вместо одного листа бумаги натянула на доску для просушки сразу два, весело отшучивалась:
— Есть ещё, значит, во мне какое-то двоемыслие!
Нам же, детям, было тоскливо. Из-за отсутствия одного-единственного глаза доброе мамино лицо совершенно переменилось, и часто она казалась нам совсем чужим человеком. В такие минуты от горя я старалась зажмуриться и только слушать мамин голос.
В доме не было ни осколка зеркала, и сама мама, наверное, не замечала этого, но бывали мгновения, когда в отчаянии нам казалось, что мы лишились половины мамы. А печальнее всего было то, что это вызвало сомнения среди членов общины: выходит, даже глубокая вера не может предотвратить потерю глаза? О том же насмешливо судачили и соседи.
Находились даже и такие, кто прямо спрашивал маму:
— А для чего в таком случае быть верующим?
Мама, похоже, на всё это реагировала с улыбкой, но мне часто хотелось выкрикнуть в ответ слова, как будто взятые из какой-то книжки:
— Да чтобы брать на себя беды страждущих!
Но скорее это обрывок того, что мама говорила нам долгими ночами, когда мы не могли уснуть от голода.
В один прекрасный день два месяца спустя мы просто подпрыгнули от изумления, обнаружив, что во впавшей глазнице у мамы вновь появилось глазное яблоко.
Мы знали, что отец вскоре должен был вернуться из северной области Осю, и нам представилось, что появление глаза — Божественное чудо, как-то связанное с возвращением отца, так что мы осмеливались посматривать на глаз только украдкой. Он был явно крупнее левого и с каким-то жутковатым резко-металлическим отблеском. Впрочем, дарованный Богом глаз, как нам казалось, и должен был внушать некоторый трепет.
В душе я была совершенно уверена, что мама — великая праведница и по заслугам получила глаз в награду от Бога, а потому решила отныне быть невозмутимой, как бы нас ни презирали те женщины со второго этажа.
Помню один эпизод из того времени. Однажды ночью я встала по нужде, а когда уже собиралась нырнуть под одеяло, вдруг обратила внимание на лицо спящей мамы и увидела, что широко раскрытый правый её глаз поблёскивает в темноте. Ставен у нас не было, и через застеклённую дверь немного света попадало в комнату с улицы. Видно было, что мама крепко спит, но правый глаз её при этом бодрствует, неся стражу. Я поспешно натянула на голову одеяло и сжалась в комочек, дрожа всем телом. Всё более убеждаясь в том, что это Божественный, благодатный глаз, я всё же испытывала невыносимый ужас.
А через несколько дней случилось вот что (даже теперь при воспоминании об этом меня бьёт дрожь). Рано утром я, как обычно, вышла к колодцу умыться. И когда уже взялась за верёвку, чтобы зачерпнуть бадьёй воды, вдруг заметила: что-то поблёскивает на краю колодезного сруба. Вглядевшись поближе, я застыла на месте: это был непривычно большой человеческий глаз!
Я пыталась закричать, но от испуга дыхание у меня перехватило, и голос не послушался меня. Глаз словно вбирал в себя всё моё существо. Как живой, он смотрел в небо, и казалось, сейчас устремится туда. В этот миг я всем телом осознала, что это мамин глаз. Тогда, словно охотясь за стрекозой, я подкралась и, быстро накрыв его ладошкой, закричала что было сил:
— Мама, мама!
Я старательно прижимала ладонь, воображая, что, если отпустить его, мамин глаз тут же взлетит в небо и вернётся в мир Бога. Глаз был неприятно холодным на ощупь, точно камень, и я, трясясь от страха, молила, чтобы мама пришла быстрее.
Когда наконец она вышла узнать, в чём дело, правый глаз её отсутствовал во впавшей глазнице.
— Мама, твой глаз удирает! — взволнованно выпалила я.
Мама подошла с краской смущения на лице и, прежде чем я успела что-либо понять, столкнула глаз с края сруба в воду.
О, какой это был шок, когда, вместо того чтобы взлететь в небо, глаз упал в колодец!
Я не сообразила, что мама уронила его специально, и, решив, что драгоценный мамин глаз упал из-за моей неловкости, в смятении хотела попросить прощения, но слова застряли у меня в глотке, и, присев на корточки у края колодца, я разревелась. Мама же, нисколько не сердясь, сконфуженно сказала, погладив меня по голове:
— Что ты, глупышка, всё в порядке!
И потом она ни словом не вспоминала о потерянном глазе, а в правой впалой глазнице у неё никогда уже больше не появлялось глазное яблоко. Я же всякий раз, глядя на её лицо, упрекала себя за потерю и страдала от мысли, что это Божье наказание за то, что я не была хорошей дочерью.
Теперь я с тёплой улыбкой и радостью думаю о женских чувствах мамы, побудивших её перед папиным возвращением тайком навестить врача, которого прежде она не очень-то жаловала, и заказать искусственный глаз, и тем более преклоняюсь перед силой её веры, заставившей её устыдиться собственного малодушия, выбросить в колодец с таким трудом изготовленный глаз и всецело предать себя воле Божией.
Часто, когда я думаю о том, как мама вместе с папой довольствовалась жизнью в нестяжании и, имея, кроме Вас, одиннадцать детей, всецело посвятила свою жизнь вере, я понимаю, что была преступно неблагодарна по отношению к ней, но ведь и мама до того, как решиться на подобный образ жизни, вероятно, испытывала и сомнения, и неуверенность, и мучительные колебания. И хотя она — видимо, считая эту тему недостойной — почти никогда этого о себе не рассказывала, я впоследствии попыталась восстановить для себя её портрет из бесед со старыми членами общины или из случайных воспоминаний отца, чтобы обрести её высоту духа.
До маминого замужества наше семейство было обладателем лучших сетей в заливе С., и вообще Кондо принадлежали к стариннейшим фамилиям уезда О., так что в нашем доме из поколения в поколение останавливались приезжие настоятели храма Хонгандзи. Когда отец, уверовав, передал всё имущество общине, родители его были против, они увещевали и корили его, а в конце концов разорвали с ним родственные отношения. О том, что из дома Кондо также несколько раз приезжали родственники, чтобы вернуть маму домой, Вы, живший у дедушки с бабушкой, возможно, слыхали.
Мама с четырьмя детьми на руках, младшим из которых был Цурудзо-сан, следуя вере супруга, отказалась от предложений родственников и осталась с отцом, в результате на всю жизнь разорвав родственные связи с семьёй Кондо, — известно ли Вам это?
Порой мне даже кажется, что не столько её лишили общения с родными, сколько она сама прервала эти отношения, считая прежнюю жизнь соблазном.
Говорю это потому, что, когда мы ютились в хибаре квартала А., маму время от времени навещал благородного вида старик с седыми бакенбардами, и каждый раз она приглашала его выйти на улицу и отходила с ним подальше, к каменной стене замка. Старик смотрел на нас с нежностью, пытался заговаривать, иногда приносил подарки, но мама, как бы опасаясь, что мы привяжемся к нему, не пускала старика в дом. Это и удивляло, и огорчало меня. Иногда он приходил в длинном пальто-крылатке, а порой в европейском костюме, и мы про себя звали его господином чиновником. Мне казалось странным, что после его ухода мама часто украдкой вытирала слёзы.
Мама, конечно, никогда не рассказывала нам, что этот старик — наш дедушка из дома Кондо и что он приходил уговаривать её вернуться в семью, забрав с собой всех детей, поэтому мы узнали об этом лишь много лет спустя. Помню, что однажды, вскоре после того как мама потеряла глаз, я застыла в смятении, случайно увидев, как в тени замковой стены старик плачет, удерживая маму за руку. По-моему, именно с тех пор он стал появляться у нас всё реже.
А несколько лет спустя, кажется вскоре после назначения отца в правление вновь созданной общины М., пришло известие о смерти того господина из семейства Кондо.
Мама как раз была занята подготовкой к ежемесячной церемонии в храме, а потому не пошла на похороны. Отец настоятельно рекомендовал ей пойти, но она, прежде никогда не противившаяся его воле, твёрдо глядя ему в глаза, отказалась наотрез:
— Не пойду. Встреча со старшими братьями и младшими сёстрами приведёт лишь к напрасным сожалениям да раскаяниям — грех один.
Да и нам она тогда не сказала, что умерший из дома Кондо — наш дед.
Вместо неё пошёл отец. Незадолго до того он получил в подарок от одного зажиточного прихожанина прекрасный хаори из тонкого шёлка хабутаэ с фамильными гербами и был очень доволен, что может пойти в нём.
— Надо же как удачно! Теперь и папе можно не стесняться своей одежды, — несколько раз подряд повторял он мне. В то время мама уже советовалась со мной по многим житейским вопросам, и я надеялась, что теперь-то услышу от неё что-нибудь о семействе Кондо, однако она так и не сказала мне ни слова, ещё раз доказав силу своего характера.
Самым внушительным проявлением этой силы, пожалуй, можно считать то, что именно благодаря ей отец решился на жизнь в нестяжании.
Между обращением отца к вере и началом его проповедей, ставших жизненным призванием, прошло десять лет. Мне известно, что в этот период он пытался вести жизнь обычного верующего, отдав треть своего состояния общине и поклоняясь Богу дома. Но даже такое положение не устраивало его родных, а от вышестоящих проповедников он постоянно слышал наставления, что образцом для верующего должно быть жертвенное житие Основательницы учения, и это вызывало в его душе мучительный конфликт.
В то время у него уже были дети, и при мысли об их будущем он, видимо, никак не мог решиться, подобно Основательнице учения, отказаться от всего своего имущества и начать жизнь в нестяжании. К тому же отец тогда, похоже, ещё не ощущал Бога столь близким, чтобы это дало ему силы, отбросив все мирские вожделения, вдохновляться в жизни одной лишь верой. Он совсем недавно уверовал, и хотя уже не сомневался в бытии Божием, но ещё не осязал его невидимого присутствия. Отец несколько раз вместе с мамой посещал центральный храм в Ямато и делился с нею своими сомнениями. Насколько мне известно, она всегда отвечала ему, что, только отбросив всё внешнее и уподобившись в жизни Основательнице учения, можно прикоснуться к Богу, или же рассказывала о своих впечатлениях от встреч в пору своего девичества в доме Кондо с настоятелем храма Хонгандзи.
Этого настоятеля у них дома принимали как Будду во плоти и по этому случаю, не скупясь, обновляли мебель и посуду, заменяли все татами в трёх комнатах каждая площадью в десять дзё, а также фусума, на каждую из которых тратилось до сотни йен. Подготовившись таким образом, ждали потом визита по полгода. В самый день визита со всей округи собиралось огромное число верующих, сидящие заполняли даже постланные во дворе циновки. Все увлечённо читали хором молитвы или слушали проповеди, но мама рассказывала, что никогда не могла получить от этих проповедей настоящее успокоение или вдохновение. Зная от бабушки о духовной щедрости патриарха Синрана[93], мама не могла благодарно воспринимать проповеди настоятеля Хонгандзи, потому что он, по её мнению, как ни дерзостно это молвить, в отличие от патриарха, не был готов делить с народом его беды и радости и в скудном житии поддерживать душевное общение с ним. А потому-то она и разъясняла отцу, что если он готов жить по Закону Неба, преисполнившись духовной радости, он должен, как и Основательница учения, спуститься на самое дно жизни, став одним из его запылённых обитателей, и оттуда начинать свой путь.
Однако отец всё не мог решиться на это. От продолжительных терзаний в последний год он, говорят, целыми днями, словно психически больной, то торчал неподвижно под деревом, то, скрестив на груди руки, подолгу предавался размышлениям на самом солнцепёке. Деревенские судачили:
— А молодой-то хозяин главного дома в ересь какую-то впал — состояние вон всё прахом пустил, да и самого вишь как немочь одолела!
А тем временем отец был одержим идеей Бога, он жаждал увидеть его собственными глазами, найти доказательства его существования. Без этого не было ему счастья, и не мог он по завету Божьему отбросить все желания и жить только служением. В этом смысле отец, в сравнении с мамой, возможно, был неверующим.
Мама, объясняя, что все беды от недостатка веры, убеждала его, что, даже и не посвящая себя служению целиком, можно молиться с семьёй в имеющемся у нас маленьком домовом храме и, как прежде, довольствоваться мирным бытом, ибо это жизнь вполне достойная истинно верующего.
Однако отец — не потому ли, что уже был избранником незримого Бога? — не мог удовлетвориться идеалом праведной жизни в семье, о котором говорила мама, — он искал Бога всей душой и до изнеможения жаждал увидеть его собственными глазами, подчиняться его повелениям.
Возможно, Вам известно, что в те годы конечной целью жизни верующих считалось возведение на Земле Алтаря Сладчайшей Росы. Полагали, что именно тогда Япония и по названию, и по сути станет Божьей страной, а на Алтарь с неба изольётся Роса Благодати, и всякий испивший её избавится от всех недугов, страждущие омоют душу, и всё человечество тогда обретёт счастье — так нам рассказывали с младенческих лет.
Впрочем, поскольку возведение Алтаря Сладчайшей Росы символизирует духовное преображение человека, это его извечная цель. Сладчайшая же Роса, по-видимому, означает исполненное сострадания материнское молоко. Отец же, как все верующие тех лет, понимал всё буквально и лелеял безрассудную мечту о том, что если бы Господь немедля излил на него обетованную Росу, это стало бы лучшим доказательством Его бытия, естественным образом разрешило бы все мучившие отца вопросы и позволило бы ему с радостью следовать велениям Божьим, отказаться от всякого имущества и пасть на дно жизни…
Мама, когда он признался ей в своей мечте, сочла, что его претензии к Богу о доказательствах свидетельствуют о низком духовном уровне, и вразумляла его, что верующий чувствует присутствие Божие в собственном сердце.
Наступил как раз мёртвый сезон, лов тунцовых закончился, и у сельчан было много свободного времени. Отец день за днём проводил, уединившись в нашем маленьком домовом храме в уголке усадьбы. Маму это особенно не удивляло, но прислуга обоего пола распускала слухи, что он не в себе, да и бабушка с дедушкой стали беспокоиться.
Однажды поздно вечером отец прибежал домой из храма и, учащённо дыша, сказал маме:
— Велика и не заслужена нами милость Божия! Радуйся — я слышал Его голос, ясно слышал собственными ушами! Мне было откровение, что завтра на рассвете мне будет дарована Сладчайшая Роса с листьев лотоса из пруда за домом.
И всю ночь потом, славя Бога, он в полный голос распевал священные гимны Микагураута, так что мама, не зная отдыха, с беспокойством прислушивалась: уж не помешался ли он в самом деле?
Может быть, Вы помните — если пройти между белых стен складов для рыболовных снастей и выйти на задний двор, взгляду открывался обширный лотосовый пруд с огромной — в два обхвата — старой камелией на берегу, постоянно усыпанной ярко-красными соцветиями? (Множество раз я слышала в детстве от мамы, что она вставала пораньше — посмотреть, как раскрываются цветки лотоса, или о том, что на старой камелии вили гнёзда разные птицы.) Помните — на задний двор нас не пускали, но возле пруда за домом позволялось играть всем соседским ребятишкам и они всегда там собирались? С берега пруда там неподалёку было видно устье реки Н., и мы ещё всегда состязались в отгадывании по парусам названий рыбацких судов, возвращающихся в гавань из залива С. (По сей день всё это у меня перед глазами — белые паруса на закате отсвечивают алым, а вода речного устья отливает золотом, и по ней скользят рыбацкие шхуны.) Из откровения следовало, что Сладчайшая Роса будет пролита на лотосовые листья именно этого пруда — немудрено, что маме это показалось сомнительным.
На следующее утро отец затемно вместе с мамой вышел на задний двор. В глубине усадьбы было ещё темно, но, проходя между белых складских стен, можно было уже смутно различать предметы, словно оттуда и начинался рассвет. У обоих было такое ощущение, словно ноги сами несут их в том направлении. И тут они увидели золотое сияние, исходившее от одного из лотосовых листьев. Крупный лист этот, тихо покачивавшийся над водой у самого берега, невольно приковал к себе их взгляд. У основания этого массивного зелёного листа, словно жемчужина молочного цвета, дрожал сверкающий перл, отбрасывая вокруг матовый свет. Отец с мамой, утратив дар речи, в благоговейной молитве сложили перед собой ладони и некоторое время зачарованно не сводили глаз с чистого, как роса, перла.
Бог несомненно был рядом, на расстоянии вытянутой руки, осуществляя несбыточную и оттого печальную мечту никудышного отца. От переполнившего её ощущения безграничности милости Божией мама упала на колени и в земном поклоне вознесла хвалу Господу, прося прощения за отцово маловерие. Отец же, приняв росистую жемчужину на ладонь, высоко приподнял её и отправил в рот, а потом позвал маму:
— Ты тоже отведай.
Мама, подняв голову, удивлённо взглянула на него.
— Смелее, я чувствую, как всё тело наполнила Божественная сила! — весь сияя, поделился он своей радостью. Мама тотчас с готовностью посмотрела на лотосовый лист, на котором лежала уменьшившаяся жемчужина. Стоя на коленях, мама подтянула лист к берегу и осторожно скатила с него жемчужину в свой раскрытый рот. На языке, как рассказывала мама, сразу же возникло ощущение прохлады, а вкус был словно у сладкого и ароматного молока.
Родители тотчас поднялись и, склонив головы, по синтоистскому обычаю четырежды хлопнули в ладоши в знак благодарности. В этот миг утреннее солнце вспыхнуло в пруду, и листья лотоса потонули в сиянии…
Всё это я слышала от самих родителей. И отец, и мама рассказали мне эту историю по отдельности и только один раз. Лицо отца при этом светилось. Проглотив Сладчайшую Росу, он, по его словам, почувствовал во всём теле горение и избыток силы, а также радость от сознания, что в этот миг в нём рождается нечто, никогда прежде не испытанное…
Помню, что, слушая этот замечательный рассказ, я почувствовала на глазах слёзы. Родители, без сомнения, видели Бога и получили Сладчайшую Росу. Я твёрдо верю в это.
Вы, конечно, будете утверждать, что, молясь в храме, отец просто задремал и увидел сон, а Роса Сладости — всего лишь утренняя роса, показавшаяся золотой из-за попавшего на неё солнечного луча. А всё потому, что Вы — жалкий позитивист и несчастный человек.
Недавно я была поражена, прочтя в одной из книг Ёсио житие святого Франциска.
Там есть всё — и этот необыкновенный рассказ родителей, и то, что я видела сама, живя с ними, и всё это описано как реальность. Если не верите, прочтите сами "Цветочки святого Франциска". И вот я подумала: коли жива вера, чудеса происходят совершенно естественно. Когда родители ради веры пожертвовали имуществом и всей своей жизнью, община Тэнри процветала и чудеса, подобные описанным в книге о святом Франциске, были среди верующих повседневным явлением, и я сама, конечно, не раз их наблюдала. Да и Вы должны были их видеть. Только вот исходили они от таких близких и заурядных людей, как отец и мама, а потому с презрением отвергались Вами как суеверие, в то время как легендам о христианских святых Вы доверяли — отчего же?
После принятия Сладчайшей Росы отец, невзирая на сопротивление родственников, не только отказался от имущества и опустился, так сказать, на дно, но решил стать посланником Божьим. Отыскав недужного, он вначале должен был помочь ему исцелиться, а затем и преобразиться духовно, тем самым "распространяя аромат" святого учения. Похоже, он просто не мог не делать это от избытка переполнявшей его радости. Отец обладал способностями Божьего посланца и прежде, но не решался духовно поддерживать людей и считал глупым шаманством попытки исцелять их "передачей Благодати". К тому же ему не позволяла прослыть заклинателем высокая репутация его семьи, которой гордились многие поколения.
Вы, должно быть, слыхали и о необыкновенном происшествии, случившемся при разрушении стоявшего возле дороги амбара, когда усадьбу распродавали по частям? Ведь случай этот давно уже стал легендой.
Поскольку к этому времени все имущественные вопросы уже были разрешены, прислуга уволилась, и остался один лишь Китидзо. Дедушка воспитывал его ещё мальцом, потом женил, и тот имел троих детей, а поселил его дед в номерах домовладельца Ямафути. Положив голову на стол в кухне, Китидзо безутешно плакал и твердил сквозь слёзы, что, раз главный дом пришёл в упадок, он не желает более жить в этом месте и теперь ему ничего другого не остаётся, как отправиться куда-нибудь в дальний портовый городок. Дедушка пожалел и взял его к себе в услужение.
В тот день, когда стали разбирать амбар, Китидзо заявил:
— В разрушении главного дома я вам не помощник! — и, наотрез отказавшись участвовать в работах, упрямо сидел у себя в квартире. С утра он основательно набрался сакэ, а днём его разбил паралич.
Отец узнал об этом только вечером, когда уже зажигали огни. Придя навестить больного, он обнаружил, что тот уже не дышит, врач оставил его, а близкие принялись обсуждать похороны. Странное желание вдруг охватило отца — ему страстно захотелось помочь этому несчастному. Уверенный, что больной уже мёртв, он, словно влекомый какой-то неведомой силой, нетвёрдыми шагами приблизился к распростёртому телу Китидзо и вознёс молитвы Богу.
Насколько мне известно, до этого случая отцу ни разу не доводилось исцелять больных. Но слова молитвы полились у него сами собой, и, бессознательными движениями освободив грудь лежащего, он "передал" ему Благодать, дыша на него и гладя всё его тело. (В детстве во время простуды или желудочного расстройства Вам, конечно, также "передавали" Благодать, так что Вы должны представлять себе, как это делается.) Окружающие — до них доходили слухи о странностях отца — молча, с тягостным чувством наблюдали происходящее.
И вот, ко всеобщему изумлению, когда отец, закончив "передачу", хлопнул в ладоши, не подававший ни малейших признаков жизни Китидзо вдруг издал протяжный звук, похожий на стон. Услышав этот стон, некоторые в страхе бросились вон, другие, подскочив к телу, стали напряжённо всматриваться в него. В тесной комнате всё вдруг смешалось, отец же с каким-то отупелым видом неподвижно сидел возле Китидзо, уставившись на его лицо. Наконец сквозь восковую бледность этого лица стали проступать краски жизни, веки его дрогнули и глаза раскрылись.
— О Господи, Ты помог! — выдохнул отец и, словно только теперь осознав, что произошло, сам испуганный и смущённый, торопливо, будто спасался бегством, сунул ноги в гэта и отправился домой вдоль берега реки.
Расположенные по берегу склады сетей нашего дома почти полностью уже были разрушены, а старые сосна и железное дерево, всегда служившие ориентиром для заходивших из устья реки рыбаков, лежали спиленными, так что можно было споткнуться о них. При входе во двор видно было, что всё внутри разорено, а руины амбаров в тусклом лунном свете казались скелетом старинного дома со славной многовековой историей.
Отец со смешанным чувством печали и радости вошёл в служившую храмом комнату в восемь дзё и в земном поклоне вознёс благодарность Богу… Приблизительно через час после этого невероятные слухи о воскресшем Китидзо и об оказанной ему отцом помощи дошли и до мамы. Она сразу же прибежала в дом Китидзо, а потом повсюду искала отца, и когда, уже отчаявшись в поисках, заглянула в храм, увидела его в той же позе — склонённым перед алтарём.
— Так Китидзо спасён! — обратилась она к нему со слезами радости в голосе. Отец при этих словах, вздрогнув, поднял голову и выговорил, запинаясь от растерянности:
— Это… не я, я… ничего не знаю, это Господь его спас!
Вид его при этом потряс маму до глубины души, и это мгновение определило её дальнейшую участь. Она приняла решение следовать за мужем по тернистому пути Основательницы учения и, отказавшись от себя, стать посланником Божьим. От своего тогдашнего решения она не отступила ни разу в жизни.
Про воскрешение Китидзо Вы, скорее всего, слышали от него самого, ведь до недавнего времени он был ещё крепок и прекрасно разговаривал. Свидетели этого происшествия живы и по сей день и при случае всякий раз вспоминают разные подробности.
Однако и этот случай с Китидзо не так уж невероятен, да и в последующей долгой благочестивой жизни родителей с ними несчётное количество раз происходило нечто похожее, свидетелями чего неоднократно становились мы сами. Просто полная власть Бога над им же дарованным телом представляется настолько естественной, что мне не хочется считать исцеление чудом. Нынче и врачи прекрасно лечат болезни, к тому же, коль скоро из-за исцелений сама вера кое-кому представляется злом, я более не рискну связывать рассказ о религиозной жизни родителей с темой целительства.
И всё же стоит ли так легко отметать, полагая суеверием, ту любовь и тот дух правды, с которыми отец и мать пытались спасать больных, от которых все отвернулись? Разве это не вызывает гордость и уважение?
Например, когда мы жили при маленьком храме на краю грязной улочки городка А., из предгорий каждый вечер к маме приходил прокажённый. Был это довольно беспечный крестьянин-одиночка лет сорока. Выбрав момент, когда все прихожане уже уходили, он обычно ждал в тени под карнизом храма, подвязав голову полотенцем. Лицо и ноги у него были покрыты струпьями, и с первого взгляда было видно, что он болен проказой.
Мама каждый вечер выходила во двор и приглашала этого крестьянина в храм. Вознеся мольбы Богу, она тщательно удаляла нагноения и совершала "передачу" Благодати, растирая его кожу обеими ладонями, на поражённые же участки накладывала освящённые листы бумаги.
Мама скрывала это от меня, но однажды вечером, вернувшись со службы, я, спустя примерно час, пошла в храм ей навстречу и там наткнулась на сцену лечения. В страхе я остановилась поодаль и так увидела всё.
Мужчина со слезами на глазах несколько раз поклонился и мне, а потом ушёл.
Мама чистой водой протирала татами, на которых он стоял. Наверное, Вы поспешите осудить её за невежество: ведь это ужасно, что она не производила дезинфекцию, не так ли? Но в конце концов желание исцелять людей предполагает готовность по собственной воле принимать их болезни и взваливать на себя их беды, а потому такое понятие, как дезинфекция, просто отсутствовало в маминых представлениях.
Если ты не обладаешь духом истины, чтобы быть способным взять на себя несчастье ближнего, то нечего и браться за столь дерзостное предприятие, как спасение этого ближнего.
Тот прокажённый приходил к нам больше полугода, когда же он перестал у нас показываться, мама, кажется, сама стала ежевечерне навещать его дом в предгорьях. А вылечился ли он до конца или нет — не в этом ведь дело. Даже если крестьянина не удалось исцелить от проказы, душа его, несомненно, получила поддержку. Верующий всегда способен найти утешение, была бы только духовная помощь. Именно благодаря истине в сердце родители могли с благодарностью помышлять о жизни на дне и о принятии на себя чужих несчастий, лечить множество людей и тысячами привести их к вере, обновив их дух. И как бы Вы ни порицали родителей, Вы и сами, конечно же, ищете эту истинность сердца и хотели бы обладать ею.
А иначе что означает для Вас творчество? Тогда Вы — просто ремесленник, играющий буквами, и сочинения Ваши бессильны не то что возвысить человеческий дух, но даже привести его в волнение. Вы, которому вот уж десять лет главной опорой в жизни служат абстрактные письменные знаки, кажется, должны были бы без лишних пояснений оценить духовную высоту бескорыстия родителей, посвятивших жизнь вздорной, по мнению иных, вере и добровольно отказавшихся от собственности.
На седьмой год после того, как мама лишилась глаза, родителей назначили в правление собора М.
Как Вам, вероятно, известно, собор М. — грандиозное, похожее на замок строение, неизменно привлекающее внимание пассажиров на железнодорожной линии Токайдо. Попасть в правление этого собора, вне всякого сомнения, было почётно и для верующего в учение Тэнри означало заметное повышение в иерархии.
Похоже, это должно было стать наградой за тяжкие проповеднические труды в городке А., однако особой радости со стороны родителей я не заметила — скорее это было им в тягость. Мне тогда уже было около двадцати, и я прекрасно понимала состояние родителей, особенно мамы.
Преодолев слёзы и гнев близких, они избрали жизнь в нестяжании вовсе не ради славы или карьеры, пусть и духовной. Это нужно сказать со всей определённостью. Если бы родители стремились к почёту и продвижению на общественном поприще, то они не стали бы отвергать свою принадлежность к старинной провинциальной знати, что давало им куда больше оснований для самоуважения и признания со стороны окружающих. Более того, долгая жизнь в благочестии научила их тому, сколь тяжела истинная вера, когда, нищенствуя телом и душой, нужно сохранять дух благодарности и служения. Мама говорила обо всём этом, тревожась, не приведёт ли их переход в собор М. к оскудению веры, и предостерегая в этом отца. Но поскольку таково было указание вышестоящей организации, они безропотно подчинились ему.
В то время в Тэнри активно велось строительство храмов во славу Божию. В этом, по-видимому, сказывалось и влияние политики центрального руководства, считавшего возведение Алтаря Сладчайшей Росы высшей целью верующих, но и в низовых организациях, похоже, придавали большое значение храмовой архитектуре, так что даже слово "строительство", символизирующее в пророческих письменах духовное преображение, трактовали буквально в смысле постройки храмовых зданий.
Среди рядовых прихожан также наблюдалось стремление выразить свой религиозный пыл в строительстве храмов.
В те времена, когда мы в городке А. довольствовались сооружением в виде крытой тёсом землянки, верующие из областей Осю и Босю однажды принесли в картонной коробке из-под мандаринов двадцать тысяч йен наличными, выразив пожелание построить новое здание. До этого случая тема нового храма неоднократно поднималась в разговорах, но, поскольку мама всякий раз возражала, всё ограничивалось перестилкой крыши или татами. Поэтому прихожане в конце концов даже начертили подробный проект здания с главным святилищем, храмом в честь Основательницы учения, приёмным покоем и т. д. и, собрав пожертвования на строительство, потребовали от отца с мамой строить новый храм.
Отец радовался строительству, видя в нём конкретный результат долгой жизни в вере, но мама воспринимала его как весьма прискорбное искушение.
Возведение прекрасного храма, где предусмотрены даже приёмная и жилые помещения, таило в себе опасность: ведь это должно было изменить весь прежний наш жизненный уклад и превратить нас в некие уменьшенные копии настоятеля Хонгандзи. "Моя вера велит мне до конца дней терпеть нужду в лачуге подобно Основательнице учения", — всегда говорила мама, решительно отказываясь от строительства. Она действительно считала, что войти в ряды клерикальной аристократии после того, как ради единства в вере с простым народом мы отказались от фамильной усадьбы, означало бы для нас религиозное самоубийство. Похоже, она интуитивно ощущала, что роскошные храмы и святилища не имеют ничего общего с верой, а потому и после назначения в собор М. поселилась не в том грандиозном замковом строении, а в крестьянском доме всего из трёх комнат, наподобие того, в котором мы жили в городке А. Оттуда она перевезла с собой все приспособления для переработки бумаги и продолжала зарабатывать средства к существованию этим способом.
Отец делался всё более горячим ревнителем веры и был всецело занят проповедью, отчего почти не бывал дома. Между тем детей в семье прибавлялось и расходы на жизнь росли, а от собора М. не поступало ни сэна в поддержку, так что даже теперь мне кажется чудом, что маме при этом удавалось как-то сводить концы с концами.
Хотя в те времена всё было дешёвым, но десятеро детей не могут расти, круглый год ходя нагишом и питаясь одним воздухом. Каким бы верующим ты ни был, как воспитаешь их, не одев и не накормив?
К счастью, хотя собор М. был городским, поблизости от него находилось село, так что удалось, арендовав небольшое поле, выращивать на нём овощи, да и я из необходимости заработать хоть немного наличности устроилась рабочей в городской компании по обработке льна. Если рассказать Вам о том, в какой мы тогда жили бедности, Вы просто не поверите, да это Вам, думаю, и неинтересно. Хочу только привести один пример материнской любви к нам — среди этой нищеты и Сэйити-сан, и Цурудзо-сан всё же поступили в среднюю школу.
Тогда в Тэнри принято было говорить: "Ученья-премудрости подождут", поскольку считалось, что наука препятствует вере, и даже на учёбу в средней школе смотрели как на некое отступничество, однако мама, пренебрегая протестами многих верующих, заявила, что таково желание детей.
Конечно, Сэйити-сан с братом стеснялись перед школьными товарищами своей нищеты, но мама готова была переломиться пополам, лишь бы вовремя вносить ежемесячную плату за их учёбу.
Сэйити-сан, окончив общеобразовательную среднюю школу, поехал в Токио и там с помощью добрых людей поступил в Первый лицей, а дома вместо него в среднюю школу пошёл Кадзуо-сан.
Когда и Цурудзо-сан после средней школы, также при поддержке покровителей, стал учиться дальше, его место в школе занял Горо-сан, и так далее. Таким образом, воспитывая девятерых мальчиков, мама должна была долгие годы посылать по двое из них в среднюю школу и буквально выбивалась из сил, добывая для этого деньги. А поскольку даже при самом усердном труде по переработке бумаги средств на обучение не заработаешь, ей, насколько я знаю, поневоле приходилось занимать деньги у родственников и знакомых.
Просить в долг у тех, с кем сама же разорвала отношения, — верх унижения и весьма тягостная необходимость; ей припомнили её безрассудство двадцатилетней давности, за которое она теперь и расплачивается. Мама стерпела всё это с опущенной головой.
И в соборе некоторые порицали родителей за излишнюю заботу об образовании детей, считая, что в этом сказывается недостаток веры, на что мама решительно отвечала: вера и знания просто не могут не сочетаться в гармонии.
Глядя вслед очередному сыну, который после завершения средней школы покидал родимое гнездо для учёбы в Токио, она радовалась, что с Божьей помощью и при поддержке добрых людей они могут продолжать учение, и всем сердцем ждала их приезда на каникулы. Особенно летом она ждала, что дети соберутся, — ведь у нас и море рядом. Все татами в нашем трёхкомнатном домике к этому времени снимались для изгнания из них блох, а мне было строго-настрого приказано специально не срывать — приберечь в огороде — кукурузу и дыни. В день, когда хотя бы один из братьев должен был вернуться домой, мама на шум каждого токийского поезда выбегала к железнодорожному переезду, смеша этим отца.
Но братья, начиная с Сэйити, всё реже приезжали на родину и всё меньше дней проводили здесь. Мама оправдывала их тем, что у нас тесно, негде даже выспаться, так что какой же это отдых, однако ей, наверное, было грустно. Часто она, заслышав на переезде у храма звук идущего в сторону Токио поезда, на котором обычно уезжали сыновья, откладывала рамку для бумаги и сидела неподвижно, словно мысленно следуя за этим звуком.
Может, она опасалась, что, разрывая пуповину, связывавшую их с домом, дети отдалялись и от веры? И вправду, приезжавшие из Токио юноши даже не наведывались в храм, будто позабыв об утренних и вечерних службах, и без слов, всем своим видом демонстрировали высокомерно-снисходительное отношение к вере родителей. Мне было тяжело это видеть, и я пыталась усовестить их, однако мама всегда одёргивала меня:
— Веру нельзя навязывать, предоставим всё воле Божией.
Окончив школу, ни Сэйити, ни один из младших братьев не стали проповедниками, а все выбрали профессии по нраву, поставив родителей перед фактом, и таким же образом подыскали себе жён. Мама радовалась за них, пряча своё одиночество, но ни разу не пыталась навестить их семьи.
Теперь я часто размышляю о том, что помешало ей это сделать. Возможно, она стеснялась невесток, но, думается, ей приходилось бороться и с собой. Когда восемь её мальчиков, покинув дом, оставили и веру, ей, видимо, было очень неловко перед прихожанами. Однажды она даже призналась мне:
— Наверное, где-то в маминой душе остались ещё семена тяги к мирским наслаждениям. Они прорастают — вот дети и жаждут светской карьеры.
А когда Ситиро, не слишком расположенный к учёбе, после завершения продвинутого курса начальной школы не пошёл в среднюю и начал служить в молодёжной группе нашего прихода, она была так счастлива, что появился духовный наследник!
Но и Ситиро через два года службы в храме тайно сдал экзамены в железнодорожное училище и уехал в Токио.
Отступление от веры всех сыновей даже маму привело в уныние, и она не колеблясь оставила свой тридцатилетний пыльный промысел по переработке бумаги.
Хорошо хоть я смогла обрадовать родителей, выйдя замуж за члена правления собора.
В то время я — единственный плод, не укатившийся далеко от родительского древа, — считала своей миссией заботиться об отце и маме; воспользовавшись тем, что мама уже не занята больше переработкой бумаги, мой муж по моей просьбе настоятельно уговаривал родителей переехать в наш дом, однако они не захотели бросить свою лачугу.
Мама вся высохла и стала совсем маленькой, её некогда такое красивое лицо почти сплошь покрылось морщинами, так что даже пустая правая глазница уже не так его портила. При этом она не прекращала работать в поле. Единственной отрадой для неё теперь стало, ранней весной нарвав в поле побегов с чайных кустов, затем под руководством людей знающих разминать листочки руками, чтобы потом отправить чай живущим в районе Токио сыновьям ещё до поступления в продажу свежего сбора, а также посылать им осенью мешки батата "сацумаимо".
Если же её просили навестить больного, она, обувшись в низкие кома-гэта, готова была идти к нему пешком хоть ри[94], хоть два ри. Похоже, среди верующих она пользовалась огромным уважением, и многие больные издалека приходили к ней с просьбами, предпочитая её самым знаменитым проповедникам за её способности целительства. Как-то я прямо спросила её, как она увещевает больных и чем им помогает? Она отвечала с улыбкой:
— Мудрёные истории о Божественном мне непонятны, и поэтому я просто молюсь Богу, чтобы он передал мне грехи и мирскую пыль больного. Когда делаешься такой старушкой, как я, то и Бог, верно, тебя жалеет и помогает больному.
Даже из этих маминых слов ясно, насколько у неё было развито чувство юмора.
Я и теперь не могу без гнева вспоминать о том времени, когда Вы впервые опубликовали книгу прозы с критикой Тэнри. Гнев и растерянность тогда испытали всё, начиная с председателя правления, а отцу пришлось даже подать руководству заявление об отставке. Вы в это время были далеко и пребывали в счастливом неведении…
До этого случая родители редко делились слухами о Вас, и я почти ничего не знала о Вашем существовании. Конечно, очень рано расставшись с Вами, мама не могла утешиться только тем, что у неё много других детей, но, по-видимому, поручив Вас Богу, она больше не беспокоилась о Вашей судьбе.
Узнав о Вашем сочинении, я была поражена и прибежала домой, воображая, как, должно быть, убивается мама. Однако она, неторопливо налив мне зелёного чая, напротив, стала утешать меня, говоря:
— Мы и сами в юности приняли веру вопреки воле родителей, а теперь наш черёд выслушивать порицания. Я не считаю судьбу чем-то мудрёным и загадочным. Обыкновенное дело, по-моему. К тому же я не выполнила по отношению к этому сыну своего родительского долга… Наверняка он переживал страдания, о которых мы ничего не знаем. Видимо, рос с мыслью о том, что все они связаны с нашей верой… Это просто несчастное стечение обстоятельств, так что не стоит поднимать шум. Плата за прошлое.
Однажды утром, приблизительно через неделю после этого, по пути домой с утренней службы в храме мама сказала мне так просто, словно речь шла о погоде:
— Прочитала эту книгу. Ничего особенно удивительного он там не пишет. Его просто огорчает то, что, хотя вера должна поддерживать человека, его герой-проповедник использует верующих, заставляя их поддерживать себя самого, и в результате становится маленькой копией настоятеля храма Хонгандзи.
Спокойно попрощавшись с мамой и возвратившись домой, я вдруг поняла всю серьёзность сказанного ею и в тревоге поспешила к родителям. Ведь если бы мама высказала подобные мысли в храме, это, несомненно, привело бы к скандалу. Оказалось, что мама, вернувшись со службы и даже не позавтракав, пошла в поле пропалывать батат.
— Пожалуйста, не говори больше никому то, что сказала недавно, иначе тебя неправильно поймут. Хорошо? — обратилась я к ней.
— Ладно. Это всё уже в прошлом… В этом году батат уродился, внуки в Токио будут рады…
Мама, словно не замечая моей тревоги, увлечённо заговорила о батате и прочем. До боли ясно понимая её настроение, я также решила про себя, что эпизод с Вашей книгой исчерпан.
Но вскоре был опубликован ещё один Ваш роман с критикой учения Тэнри, и, словно вновь раздутое из тлеющих углей пламя, споры вокруг родителей вспыхнули с удвоенной силой.
Вы представьте себе хорошенько их тогдашнюю ситуацию. На отца с мамой обрушилось и холодное осуждение за грех приобщения детей к науке, и злорадное презрение: как могут они наставлять чужих детей, не сумев наставить на путь истины собственных?! Да другие на их месте не смогли бы долее оставаться в храме и глядеть в глаза прихожанам! Отец с мамой осунулись на глазах и выглядели подавленными.
О, как я тогда возненавидела Вас, называя негодным сыном! Но мама и на этот раз непривычно резко оборвала меня:
— Долг верующего в том, чтобы прежде, чем гневаться на другого, строго посмотреть на себя самого. Он в самом деле не прав, но в том, что он пишет, есть доля истины.
— Но он не должен был самодовольно учинять публичную критику учения! Ведь это похоже на сознательную враждебность!..
Я даже расплакалась от возмущения.
— Критика — его специальность.
Помню, я посмотрела на маму с изумлением.
Я подумала: не оттого ли она защищает Вас, что, потеряв ещё в младенчестве, любит Вас больше, чем остальных детей, хотя никогда и не говорила об этом? Про себя я сердито решила: не желаю более ничего про Вас знать! Но, видя, в какое ужасное положение попали бедные родители и как им одиноко, я испытывала тайную горечь и злилась на Вас.
К счастью, полгода спустя маме разрешили участие в церемонии по изготовлению амулетов, и для родителей наконец-то проглянул луч солнца. Пятно бесчестия с их репутации было полностью снято, и в храме они могли высоко держать голову при встрече с прихожанами. В детстве, при расстройстве желудка или других бедах, Вам наверняка тоже давали амулеты, так вот именно о таких и идёт речь. Для их изготовления избирается самая благочестивая прихожанка, и это высшая честь для верующей, наибольшее моральное поощрение со стороны руководства общины, признание того, что сия избранница достойна, исполнившись Божественного духа, совершить таинство.
Родители радовались этому как незаслуженной милости и со слезами славили Господа. А потом мама одна отправилась в храм. В её отсутствие мы с отцом денно и нощно молились Богу о благополучном исполнении её служения.
Чтобы изготовить амулеты, с помощью которых множество верующих сможет забыть о муках недуга, нужно, наверное, возвыситься до божественной чистоты. Последнее, я была уверена, не составляет труда для мамы, и за это я не беспокоилась. Меня тревожило, сможет ли она благополучно завершить порученную ей великую миссию.
Через месяц она закончила служение и с радостью возвратилась домой.
Мы стали дотошно расспрашивать её, как всё было, но она отвечала только, что это не заслуженная ею Благодать, а от подробного рассказа явно уклонилась.
— В зале служения, похожей на великолепный дворец, я никак не могла обрести Божественной высоты духа… Видно, надо ещё много работать над своей душою в этой лачуге, помогая страждущим… Но поскольку день моего телесного переселения[95] близок, чтобы вполне очистить свой дух, мне придётся перерождаться ещё раза два-три.
После этих шутливых слов она сразу же отправилась работать в поле.
Надеясь поподробнее расспросить её, что именно она имела в виду, я всё ждала удобного случая, но два месяца спустя без особой болезни мама почила вечным сном. Вес её в час кончины не достигал и девяти канов[96], словно она всю себя раздала в служении…
Г-н ***,
Дописав письмо до этой строчки, я случайно взглянула на стол Ёсио и увидела там раскрытую посредине книгу. В глаза мне бросилось подчёркнутое красным карандашом место:
"Нынешняя дождливая, тягостная зима будет возмещена прекрасным летом. И муки эти также будут искуплены. И эти действия тоже не были напрасны, и в моих трудах есть некая польза. Во всём, я думаю, обязательно есть какой-то смысл. Человек по сути своей религиозен, однако, когда вера его облекается в отчётливые слова и системы, я уже перестаю понимать её".
Если не знаешь, о чём говорится перед этим отрывком и после него, смысл непонятен, поэтому я попыталась прочесть другие места. Похоже, это был финал длинной повести, и принадлежали эти слова некоему иностранцу, имя которого, кажется, Шардонну. Значение этих слов как-то ускользало от моего сознания, и с тревожной мыслью: что нашёл Ёсио в тексте этого иностранца? — я задумалась, пристально глядя на письменные знаки. Попробую истолковать прочитанное как умею, по-простому, без мудрёных иностранных фраз.
Жизнь отца и мамы была той самой дождливой зимой, зато мы, их дети, вознаграждены прекрасным летом, так что вера родителей не была тщетной. И Вы тоже должны, если, например, Вас спросит о том Ёсио, не запутывая его своими словами и системами, без искажений раскрыть облик человека, который, по сути, религиозен.
И если в жизни таких близких Вам людей, как родители, было что-то похожее на средневековую легенду, то хотелось бы, чтобы Вы в своих наблюдениях над человеком не довольствовались только любимыми очками, а заглянули в собственную душу. Ведь задача литератора прежде всего — в правдивом изображении человека, не так ли?
1941 г.
Таинство
Виктор Мазурик, перевод на русский язык