Гимназистов было двое, в грязных шинелях шершаво-серого сукна и выцветших фуражках с нарочно примятым по бокам верхом. Один напоминал дубовый шифоньер, другой – поставленную на попа двуспальную кровать, сразу видно – второгодники, надолго застрявшие в выпускном классе. Они наскакивали петухами, словно крыльями ветряных мельниц, размахивали ручищами, впрочем, без особого успеха – Граевский был крепкий орешек. Держался с достоинством. У шкафообразного нападающего уже не хватало двух зубов, кроватеподобный прихрамывал, но в целом ситуация была безрадостной. Зима, дело к вечеру, и Румянцевский сквер, куда Граевский заскочил выкурить подальше от начальства «чеченку» – толстую папиросу из коробки с изображением бородатого абрека.
В городе шла война. Противоборствующие стороны кричали друг другу обидное: «Эй, кадет, на палочку одет!» – «Гимназист, в жопе глист». А в основном просто старались врезать неприятелю по морде. Приятней всего наблюдать, как вражеские зубы падают на снег.
– Ну, держись, кадет, сейчас мы из тебя ромштекс сделаем. – Соскучившись, гимназисты перешли в наступление, и Граевский уже собрался было браться за ремень, как вдруг положение сторон резко изменилось. В скверик завернули покурить свои – Юрка Федоров по прозвищу Чугун, Васька Хрящ да чемпион по плюходействию Страшила, широкий, словно венский комод.
– Ого-го, – только-то и сказали гимназисты, попятившись.
Дали им ума от души, бросили наглыми мордами в снег и, чтобы лучше запомнилось, ободрали все пуговицы с шинелей. На войне как на войне.
– Виват, виктория, – несколько хрипло после пары полупива заорал чемпион Страшила и в качестве трофея забрал у гимназистов портсигар с оранжевым зажигательным шнуром.
– Истинно, следует, – ухмыльнулись и кивнули головами Федоров с Хрящом. Граевский же молча выкурил с однополчанами по асмоловской и нехотя поплелся обедать к дяде.
В холодное время года тот занимал на Николаевской набережной дом, купленный им на паях со своим старинным приятелем князем Заславским-Рыльским. Впрочем, несмотря на преклонный возраст, князюшка – меценат, лошадник и обладатель пятимиллионного состояния – все больше обитался по заграницам и присутствием своим не докучал. А вот мороз давал о себе знать. Рысаки проносились окутанные паром, вокруг фонарей висели радужные нимбы, и, взбежав по знакомой лестнице, Граевский с радостью нырнул в тепло просторного вестибюля:
– Здорово, Тихон.
– Здравия желаем, молодой барин. – Степенный, одетый в форму унтер-офицера швейцар бережно принял кадетскую шинель и неожиданно сурово сдвинул кустистые брови: – Ну-кось, это что такое?
Глянул на синяк под глазом у Граевского, качнул головой и, ухмыльнувшись в усы, протянул пятак:
– Прижмите-ка, барин, покрепче, а то в тепле нальется кровью, будет как петушиный хвост.
Тихон был непьющим, рассудительным вдовцом и в самом деле имел чин унтер-офицера. А генерала помнил еще молодым кавалерийским ротмистром.
– Благодарю за службу. – Граевский сунул старику горсть пуговиц, ободранных с шинелей гимназистов, и мимо чучела горбатого топтыгина, державшего в передних лапах серебряное блюдо для визиток, метнулся по широкой лестнице в гостиную. Приложился губами к мягкой, отдающей валерьяной тетиной руке, поцеловал дядю в гладко выбритую, пахнущую одеколоном щеку и, переведя дух, вдруг заметил, что Варвара увлеченно беседует с каким-то флотским офицером.
– Кадет Граевский! – сильно топнув каблуками, вмешался он в разговор и, услышав в ответ:
– Здравствуйте, кадет! Лейтенант Ветров, – с ненавистью покосился на моряка – кортиком тебе бы по хребту, ишь усы-то распустил, для Варьки старается.
У самого Граевского с усами пока было не очень, то есть почти никак.
Несмотря на стужу за окном, в гостиной было тепло и уютно. Весело трещали в камине сосновые дрова, на тетушке был надет шелковый балахон, кузины сидели в легких кофточках. Дядя, усами и бакенбардами напоминавший льва, носил по привычке светло-серую генеральскую тужурку, и при взгляде на его высокую, осанистую фигуру хотелось взять под козырек и громко крикнуть: «Его превосходительству гип-гип-гип-гип ура!» Известный хлебосол и любитель покушать, он изнурял повара-француза советами по кулинарии, и тот обреченно кивал, заранее со всем соглашаясь:
– Allons bon[1]! Гречневый каш в брюхе у свинья! Буженина хрен! C'est affreux! Ma pauvre me1re![2]
Тетушка, дородная, с крючкообразным носом, происходившая из рода баронов Штернов, посматривала на молодежь и вспоминала свою юность, скучно проведенную в родовом поместье Швальцбург. Изредка улыбка искривляла ее тонкие губы, а в уголках добрых глаз сверкали слезинки – ну вот и все, жизнь прошла.
Кузины Граевского держали себя по-разному. Варвара, игриво поводя плечами под кружевной воздушной блузкой, не обращала внимания на окружающих и не спускала глаз с усатой физиономии собеседника. Ее старшая сестрица Ольга, накинув оренбургскую шаль, вяло музицировала за роялем и вполголоса напевала алябьевского «Соловья». Получалось чересчур жалостливо, Граевский готов был кинуть ей монету, чтобы только замолчала.
Скоро, доведя повара до белого каления, дядя отпустил его с Богом и, усевшись в любимое кресло, с удовольствием оглядел моряка – плечист, породист, говорят, из хорошей семьи. Не сухопутный, конечно, офицер, жопа-то в ракушках, ну да ладно.
Всю свою жизнь Всеволод Назарович, в отличие от брата, был очень удачлив – быстро сделал карьеру, выгодно женился, взяв солидное приданое, имел надежных и влиятельных друзей. Не везло ему только в одном – в супружестве получались одни лишь девочки. Остановился на трех.
Хотя вроде бы жаловаться грех. Старшая, Галина, замужем за капитаном пограничной стражи, средняя, Ольга, недурна собой, хотя зачем-то ударилась в учебу – на черта сдались ей эти Бестужевские курсы? Младшенькая, Варя, в выпускном классе гимназии. Эта в девках не засидится, вон как флотский-то смотрит на нее, томится. Только, как там ни крути, пусть уж лучше были бы сыновья. Да, не привел Бог.
– Ну-с, господин кадет, – генерал раздвинул подусники в улыбке и поманил племянника к себе, – извольте доложить, каковы успехи?
Хвастать Граевскому было нечем. Он отмалчивался, отвечал уклончиво и, наконец, ловко перевел разговор касательно злободневной темы – русско-японской войны. Собственно, все уже было кончено. Порт-Артур пал, русская армия под Мукденом разгромлена, а эскадра при Цусиме потоплена, однако ж генерал отреагировал живо, всем сердцем.
Пока он ругал нынешнее военное руководство, Ольга успела сыграть новомодное сочинение «На сопках Манчжурии», и тетушка, улыбаясь, пустила слезу – ах, вальс, старый добрый вальс… Варвару и лейтенанта Ветрова ни музыка, ни разговоры о войне, похоже, совершенно не трогали, они были увлечены друг другом.
– А ладно, Бог с ними, бездарностями. – Выговорившись наконец, генерал поднялся и, обняв племянника за плечи, повел к себе в огромный, напоминавший музейную палату кабинет. – Порассуждаем о чем-нибудь занимательном.
Упрашивать Граевского не пришлось – генерал был страстным путешественником и за свою жизнь собрал множество удивительнейших вещей. Стены кабинета были увешаны персидскими коврами, на которых красовалось восточное оружие. Необъятную тахту покрывали туркестанские ткани, на низеньких инкрустированных столиках стояли кальяны для курения гашиша. Словно ожившая сказка из «Тысячи и одной ночи».
– Ну-с, с чего начнем? – Генерал огляделся и, видимо, все еще будучи в неважном настроении, указал на кривой, заостренный с одного конца ржавый прут: – Этой пикой казнили неверных жен турецкого султана. Палач раскалял ее докрасна и пронзал изменщицу насквозь. А вот такими штырями убивают в Индии взбесившихся слонов. – Генерал извлек нечто, напоминающее огромный гвоздь. – Наездник забивает его животному в затылок, пока острие не разрушит мозг.
– Да ну вас, Всеволод Назарович, все ужасы какие-то. – Граевский пальцем потрогал ржавое железо и подошел к стенке, где на ковре зловеще отсвечивали сабли. – Сделайте милость, расскажите о булате.
Генерал, старый рубака, только этого и ждал, даже расплылся в улыбке от удовольствия.
– Видишь вот этот пюлуар? – Он живо сдернул со стены зеркально отполированную саблю. – Сработано из хорасанского булата, одного из лучших, к слову сказать. Смотри, узор крупный, коленчатый, ясно выделяется на черном фоне, отлив золотой, а голос, – генерал щелкнул ногтем по клинку, и тот отозвался протяжным, чистым звуком, – как плач Ярославны.
Воодушевившись, он, как всегда, от слов перешел к действиям. Бросал на булат шелковый платок, и тот распадался на две половинки, рубил с лихостью свечи в канделябре, и те падали на пол аккуратными четвертинками.
– Эх, вернуть бы молодость. – Быстро запыхавшись, генерал убрал клинок на стену, а в это время в вестибюле раздался звук гонга, и он потрепал Граевского по плечу: – О, уже семь часов. Пойдемте-ка, господин кадет, откушаем, чего Бог послал.
В столовой торжественно переливалась хрусталем многопудовая люстра. У стены, подле низенького столика, стояли в ряд повар во всем накрахмаленном, широкоплечий лакей во фраке и чопорная английская горничная в белом переднике с оборками. В воздухе благоухало так, что невольно ускорялся шаг и рот даже у сытого наполнялся слюной.
– Недурно пахнет, недурно. – Тетушка успела переодеться, вплыла в столовую в шелковом платье и в шелковых же тесных туфлях на подагрических ногах. – Прошу к столу, господа.
Расселись. Дядюшка перекрестился – не истово, так, для видимости, и повар принялся отпускать огненно-горячую уху по-казацки с расстегайчиками. Готовилась она из осетрины, икры и потрошеной, выпущенной живой в котел стерляди.
– Ну как, голубчик, проняло? – Генерал приказал налить Ветрову своей любимой водки, вишневой, настоянной на косточках, сам опрокинул большую рюмку и с удовольствием занялся ухой. – Согревает душу!
Ели молочного, жаренного с капустой и яблоками поросенка, барашка, начиненного гречневой кашей, солянку из осетра по-гренадерски. Пили старые вина из родовых погребов тетушки, помнивших еще нашествие Бонапарта. Граевскому веселящее было не положено, и он, негодуя внутренне, цедил в изрядных количествах малиновую воду. После жаркого из гуся с маринованными ягодами все почувствовали, что есть более не в силах, и прислуга стала накрывать чайный стол. На скатерти появились пироги, варенья дюжины сортов, призывно заиграли графины с тетушкиными наливками. Рослый слуга, кряхтя от напряжения, внес пышущий жаром полутораведерный самовар – не из какого-то «польского серебра», а настоящий серебряный, сделанный на заказ на фабрике Баташова. Место возле него по праву старшей сестры заняла Ольга и принялась разливать чай – мужчинам в стаканы с золочеными подстаканниками, женщинам в чашки китайского порцелана[1]. Пили его с пиленым сахаром, сливками, парниковой земляникой. На пироги не смотрели, слишком уж обильным был обед.
Граевский лениво ковырялся ложечкой в варенье и, с равнодушным видом поглядывая на улыбающуюся кузину, думал о переменчивой женской сущности и вечной несправедливости судьбы. Еще летом Варвара называла его «мой могучий краснокожий друг» и разрешала целовать себя в щечку. Да, все проходит. Граевский тяжело вздохнул и все же взял себе пирога, сочного, с начинкой из вишен. Пирожок удался, весьма.
– Оля, будь добра, еще чаю мне. – Он протянул пустой стакан, и кузина, побултыхав им в полоскательнице, принялась через ситечко наливать заварку:
– На здоровье, братец.
Нынешним летом Граевский, как всегда, отдыхал в дядюшкином имении «Дубки». Жизнь в просторной, окруженной дубовыми рощами усадьбе текла давно заведенным порядком. Генерал, страстный рыбак и ненавистник охоты – хватит, пострелял на своем веку, – ловил плотвичек в тихом озерце и скармливал их зажравшемуся, толстому, как подушка, сибирскому коту Кайзеру. Тетушка неспешно, с немецкой обстоятельностью занималась хозяйством и каждодневно собирала на пятичасовые чаи соседей – отставного контр-адмирала Брюсова с супругой да вдовствующую княгиню Шахматову, натуру желчную и весьма язвительную.
Старшая кузина Ольга держалась несколько особняком – читала Соловьева, «Неву» и «Сатирикон», подолгу оставалась в одиночестве в беседке, Варвара же была барышня общительная и общества Граевского не чуждалась. Купались, катались на велосипедах, гоняя через дужки шары, играли в крокет.
Граевский устроил в саду турник, тренировался каждодневно по системе Мюллера и загорел столь сильно, что цветом кожи стал напоминать индейского вождя – именно так Варвара и окрестила его. Прозвище «могучий краснокожий друг» появилось позже, после памятной битвы с сыновьями помещика Стрекотова, рыжими наглыми близнецами.
Они оба уже закончили первый курс института, держались вызывающе и старались походить на офицеров – белые кителя, зеленые рейтузы, сапоги с лакированными голенищами. Однажды на крокетном поле они стали гнусно приставать к Варваре и попытались наломать бока вступившемуся за нее Граевскому. Да не тут-то было!
Он уже больше года тайно занимался с чемпионом Страшилой французским боксом по системе профессора Шарлемона-старшего и без промедления познакомил обидчиков с техникой «шассе-круазе». Поднявшись с земли, они поспешно ретировались, а Варвара наградила Граевского поцелуем и томно прошептала:
– Мерси, мой могучий краснокожий друг.
И вот все это забыто и в прошлом, рядом с ней сидит торжествующий лейтенант и пушит черные тараканьи усы.
После чая подали мороженое, сливочное, миндальное, ванильное, однако дядя, полагая в душе, что настоящим мужчинам не положено любить сладкое, поднялся.
– Как насчет кубинской сигары, голубчик?
Он вопросительно глянул на Ветрова, но тот по причине здоровья не курил, и генерал в одиночку отправился в диванную. Так называлась просторная библиотека, где уютно пахло табачным дымом, диваны занимали три стены сразу, а над ними тянулись полки с чудесно переплетенными книгами.
– Благодарю, Изольда Павловна. – Поднявшись вслед за дядюшкой, Граевский поцеловал тетушкину руку, расшаркался перед кузинами и, косо посмотрев на лейтенанта – честь имею, пошел прощаться с генералом. Ему нужно было успеть в корпус к вечерней зоре.
В диванной царствовал полумрак и клубился облаком табачный дым, выходивший струей из любимой дядюшкиной трубки.
– Благодарствую, Всеволод Назарович. – Втянув носом аромат кануппера, Граевский вытянулся и с искренним почтением склонил ушастую голову. – Желаю здравствовать и долгих лет жизни.
– Что, пошел уже? – Генерал поперхнулся дымом, закашлялся и, троекратно облобызав племянника, сунул ему в руки хрустящую ассигнацию. – Извольте только с извозчиками не пьянствовать и с падшими барышнями не гулять.
И вдруг заговорщицки подмигнул – сам когда-то был кадетом. «Мамаша, купите мне пушку, мамаша, я буду стрелять»[1]. Приплясывая на ходу, Граевский спустился по лестнице в вестибюль, состроил рожу потрошеному медведю и, ловко нырнув за барьер, улыбнулся Тихону:
– Не беспокойтесь, мой старый друг, я управлюсь сам.
Одеваясь, он ловко и незаметно отодрал три пуговицы с пальто лейтенанта Ветрова. На память о встрече.
Больше они не встречались никогда. Весной Варвара вышла за лейтенанта замуж, и после медового месяца, проведенного во Франции, молодые поселились в Кронштадте. А спустя три осени, когда учившийся в Москве Граевский уже стал портупей-юнкером, Ветров погиб.
Подводная лодка «Пума», на которой он служил, запуталась в трале, и экипаж задохнулся от недостатка кислорода. В тот год стояла лютая зима – снежная, с трескучими морозами, зато лето выдалось на редкость жарким. И Граевский даже думать не стал, решил ехать на каникулы в дядюшкины «Дубки».
Жизнь тогда казалась ему прекрасной штукой. Он легко крестился двухпудовой гирей, отпустил щегольские усы и частенько хаживал на Тверскую к певичкам, среди которых имел неизменный успех. О Варваре он вспоминал редко – время лучший целитель.
Дядя, извещенный телеграммой, выслал за ним на станцию коляску. Плечистый кучер в красной поддевке взялся за вожжи, сытые кони весело заржали, и тройка понесла Граевского знакомой дорогой вдоль столетних дубов. Из-под тенистых крон пробивались солнечные лучики, вороны на ветвях сидели неподвижно, лениво поблескивая бусинками глаз – кого еще там несет нелегкая? Казалось, в природе все замерло, не было ни ветерка.
Через четверть часа резвого хода тройка влетела на просторный двор усадьбы и, обогнув круглый цветник, остановилась у ступеней входа. Дом был построен в греческом стиле, с каменными колоннами, и стоял на берегу тихого озера. Задний его фасад, изогнутый в виде подковы, уходил двумя крыльями в парк, где были проложены аллейки и находился летний павильон в форме беседки.
– Долгих лет, Изольда Павловна. – Граевский поцеловал руку тетушке, постаревшей, в широком чесучевом балахоне, обнялся с дядюшкой, все еще крепким, державшимся молодцом, и, взглянув на Ольгу, удивился ее невеселой усмешке. – Здравствуйте, кузина.
– Бонжур, братец. – Одетая в простенькое ситцевое платье, она по-мужски протянула ему руку и, сразу утратив интерес, направилась в дом. Смотрела она прямо в зрачки – твердо, чуть щуря васильковые, в густой опушке ресниц, красивые глаза.
– Варя! Варвара, смотри, кто приехал, – крикнул командирским голосом генерал и, не дождавшись ответа, подозвал слугу в черном жилете и штиблетах: – Филимон, где барышня?
– Варвара Всеволодовна на озере, лодку брали. – Тот показал рукой на водную гладь, и генерал сразу переменил тему:
– Ладно, скажи, чтобы чай подавали на веранду. Пойдемте-ка, господин юнкер, закусим с дороги, пока еще обед-то. – Он обнял Граевского за плечи, отпустил и довольно ухмыльнулся в усы: – Хорош, хорош, хоть сейчас в лейб-гвардию.
Несмотря на распахнутые окна, на веранде было душно. Пахло глициниями, оранжевыми лепестками настурций, отцветающим шиповником. В недвижимом воздухе жужжали пчелы, занудно билась муха о стекло, и Граевскому вдруг показалось, что он вернулся в прошлое, во времена, когда Варвара была тощей гимназисткой со смешными косицами.
Ему сразу захотелось увидеть ее, посмотреть, какой она стала, но уже внесли поднос с серебряным чайником на спиртовке, и пришлось есть паштеты, ветчину и холодное мясо, отвечать на вопросы тетушки и рассказывать генералу об учебе.
Наконец голод был утолен, говорить стало не о чем, и дядюшка, поднявшись, потянулся за своей любимой трубкой.
– Советую отдохнуть до обеда. Чертовская жара, парит, видать, к грозе.
– Мерси. – Поблагодарив тетушку, Граевский прошел к себе в спальню, просторную, с мраморной туалетной комнатой, и переоделся в белую хлопковую рубашку, широкие шаровары из чесучи и легкие, с веревочными подошвами, парусиновые баретки. На душе у него царила ленивая пустота, только чувство полной свободы не покидало его, да в голове крутилась мысль о предстоящей вселенской скуке, вязкой, приторной, от которой заранее сводит скулы. Желание увидеть Варвару ослабло, ушло на второй план.
– «Поручик был несмелый, меня оставил целой, ах, лучше бы тогда я мичману дала». – Напевая вполголоса, Граевский спустился в парк и, засунув руки в карманы, пошел по узкой, усаженной сиренью аллейке. Под ногами мягко шуршал песок, в душном воздухе висели разноцветные, похожие на коромысла стрекозы.
Скоро дорожка привела Граевского к беседке, и сквозь зеленую завесу винограда, укрывавшего узорчатые стены, он разглядел белое платье Ольги. Подобрав под себя ноги, она сидела в низеньком плюшевом кресле и внимательно читала уже изрядно потрепанную книгу. На столе был рассыпан миндаль, стояла жестянка с разноцветным монпансье.
– Не помешаю? – Устроившись напротив, Граевский сунул в рот лиловый леденец и хрустко разгрыз его крепкими зубами. – Что читаем, чувствительный роман?
– Не думаю, мон шер, что тебе будет это интересно. – Ольга снисходительно улыбнулась, но все же показала выцветшую кожаную обложку.
– «Капитал. Сочинение господина Маркса при живейшем участии и поддержке господина Энгельса», – прочитал по-немецки Граевский и вдруг расхохотался, прямо-таки зашелся сатанинским смехом. – Goddamn it to Hell! It's impossible, sister, impossible![1]
– Keep your temper, Sir! What's the matter?[2] – также переходя на английский, нахмурилась Ольга. – It's nothing funny about it[3].
– Извини, Ольга, не сдержался. Vrai, je ne sais pas comment cela m'est arrive[4]. – Граевский справился с собой и с удивлением, будто увидел впервые, посмотрел на сестру. – Оля, господин Маркс обличал эксплуатацию и жил нахлебником вместе со своей женой у господина Энгельса, заядлого эксплуататора. Оля, сей господин был судим, не единожды сидел в тюрьме и вместе с господином Энгельсом устраивал оргии с фабричными работницами. Оля, Маркс обворовал Гегеля, Фейербаха и социалистов-утопистов, он выкрал их идеи и слепил учение, подобное замку из песка. Если не веришь мне, почитай сочинение господина Скобелева, российского экономиста, оно весьма убедительно. Excuse me, darling for mauvaiston[5], но как можно читать подобное merde[6] в такую жару, I can't understand[7]. Пойдем-ка, сестра, лучше искупаемся.
– Ты, my dear cousin[8], просто солдафон. – Ольга язвительно прищурила васильковые глаза и, надувшись, принялась жевать ядрышко миндаля.
– Голову тебе задурили муштрой, что ты можешь понимать в деле мировой эмансипации!
У нее были ужасно миленькие ямочки на щеках.
– Ну, как знаешь, сестра, а я все-таки пойду купаться. – Ничуть не обидевшись, Граевский сгреб орехи в горсть и, по-военному щелкнув каблуками, направился к озеру. – Оревуар[1]!
Что за странные существа эти женщины! Прошлой осенью к Ольге сватался князь Белозеров, ротмистр, красавец, обладатель миллионного состояния. Не пошла, не нашла в себе ответного чувства. Лучше вот так, сидеть в девицах и в мареве летнего дня читать юродствующего пустобреха. Horsesheet![2]
На озере было тихо. По водной глади скользили водомерки, плескалась мелочь у скользких свай мостков, лениво кивали головками кувшинки. На сараюшке, где хранились весла, висел замок, и, посмотрев на лодки у причала, Граевский решил купаться с берега – ему было лень идти за ключом. Раздевшись до кальсон, он сложил одежду на мостках и, глубоко вдохнув, с головой окунулся в парную воду.
Тело сразу захотело движения, и, энергично выкидывая руки, Граевский поплыл к лесистому островку, расположенному на самой середине озера, в сотне саженей от берега. Там, на укромной полянке, когда-то стоял шалаш, у которого они с Варварой пекли картошку и курили по кругу украденную у дядюшки трубку мира.
Вспомнив запах табака на девичьих губах, Граевский улыбнулся и, щурясь от солнечных бликов, перевернулся на спину – на раскаленном небе не было ни облачка. Зеленая вода мягко держала тело, плыть было легко и приятно, и ему даже стало жаль, когда послышался плеск волны о ствол поваленного дерева. Граевский взял правее, осторожно встал на ноги и, стараясь не наткнуться на корягу, медленно побрел по песчаному дну.
Вода была ему по пояс. У замшелого камня, там, где начинался пляж, он выбрался на сушу и, наевшись первым делом сочной, чуть кисловатой малины, двинулся едва заметной тропкой на другую сторону острова. У старой, почерневшей от времени березы он остановился и ласково провел ладонью по стволу – жива еще. На загрубевшей бересте из-под наплывов сока проступала давняя, вырезанная перочинным ножиком надпись «Н + В = Л». «Лет пять прошло, наверное, а все не зарастает». Проглотив тягучую после малины слюну, Граевский миновал заслон боярышника и вышел наконец на заветную поляну. «Omnia vanitas»[1]. Он с грустью ощутил, что все в этой жизни преходяще. От шалаша остался только остов, почерневшие от непогоды еловые жерди. Крыша осыпалась кучками бурой хвои, на месте костра зеленела высокая, до колен, трава. Грустное зрелище. «Ладно, requiescit in peace[2]». Грустить в летний солнечный день Граевскому не хотелось, и он окунулся в душистое разноцветье, но, не сделав и десяти шагов, застыл на месте.
На краю поляны он увидел женщину. Одетая лишь в загар, она лежала на спине и, закрывая рукой лицо, подставляла тело лучам послеполуденного солнца. На фоне белой простыни ее кожа казалась золотой, огненной бронзой отливали распущенные волосы. Женщина спала, ее крепкая грудь мерно двигалась в такт дыханию, стройные ноги были бесстыдно раскинуты и притягивали взгляд совершенством формы.
Не в силах пошевелиться, Граевский смотрел на изящные линии стана, на круглые, красивые колени и, заметив шрам на одном из них, вдруг понял, что видит Варвару, – когда-то давно сам прикладывал подорожник к ране.
Бешеное, неудержимое желание вдруг пошло волной по его телу. Ему захотелось кинуться к Варваре и молча, грубо найти губами ее рот, ощутить упругость ее бедер. «Отставить кобеляж, господин портупей-юнкер, вы не в борделе». Усилием воли Граевский взял себя в руки и, чтобы успокоить ставшее неровным дыхание, засвистел арию Риголетто.
– Кто здесь? – Мгновенно проснувшись, Варвара набросила простыню на манер римской тоги и, заметив мужскую фигуру в шелковых кальсонах апельсинового цвета, подобрала под себя ноги. – Что вам угодно?
– Мне угодно, дорогая сестрица, рассказать, что солнце уже встало. – Граевский сделал реверанс. – Как спалось?
– Так это ты, могучий краснокожий друг? – Зевнув, Варвара проснулась окончательно и удивленно округлила глаза: – Да тебя не узнать, действительно могуч. Ну, здорово, братец!
Радостно улыбаясь, она поднялась и с размаху ткнула кулачком в твердокаменный живот Граевского.
– Подглядывал? Признавайся, скальп сниму!
– Ну, вот еще, было бы на что смотреть. – Граевский улыбнулся в ответ и звонко, так что след остался на теле, прихлопнул на кузине комара. – Что дрыхнешь-то, ночами не спится?
Ему вдруг стало легко и спокойно, словно вернулись времена, когда Варварка была тощей как палка и ее насильно кормили с ложечки рыбьим жиром. Он сел рядом и, огладив взглядом икры кузины, усмехнулся – да, рыбий жир даром не пропал.
– Скучно, братец. – Варвара опустилась рядом и, нашарив коробку «киски», принялась искать спички. – Уже три года такая скука. Ты сам-то как? Помолвлен?
Она умело затянулась, далеко выпустила дым и откинулась на спину рядом с Граевским.
– Рано только не женись, как в петлю это.
Простыня с ее бедра сбилась на сторону. Граевский боком ощущал шелковистость прохладной кожи.
– Да ну тебя, бледнолицая сестра, – он закурил «киску», слабую, безвкусную, для женских легких, – где уж нам, дуракам, чай пить. Молод, неопытен, успехами не избалован.
– По тебе не скажешь. – Усмехнувшись, Варвара дернула его за ус. – Все ты врешь, краснокожая собака, – с тебя Апполона ваять. Хотя бывает, с виду человек интересен, а на деле пустышка, будто прогоревший костер, головешки одни.
Голос ее предательски дрогнул, и Граевский «гусиным клювом» ущипнул кузину за ляжку.
– Ты, презренная бледнолицая скво! Топиться будешь или по совету графа Толстого под паровоз?
– Ну, краснокожий пес, я отомщу, и моя месть будет ужасной. – Варвара яростно потерла бедро. – Не дождешься! Никаких паровозов. На курсы пойду, как Ольга, может, за границу уеду. Все лучше, чем пьяный Ветров, исполняющий супружеский долг. – Она воткнула в землю погасшую папиросу и, приподнявшись, достала из жестянки кусочек постного сахару: – Хочешь? Лимонный.
Варвара сунула тянучку в рот, и Граевский увидел, как на ее шее бьется жилка, голубенькая, едва заметная.
– Пойдешь, бледнолицая скво, купаться? – Его вдруг бросило в жар, на сердце стало неспокойно. – Надеюсь, озеро из берегов не выйдет?
– Берегись, краснокожая собака. – Расхохотавшись, Варвара укусила Граевского за ухо и, вскочив, припустила к берегу. – Отныне я буду звать тебя Му-му.
В развевающейся на бегу простыне она напоминала бабочку-капустницу.
– Я не Му-му, я ужасная собака Баскервилей. – Грозно залаяв, Граевский рванулся следом и настиг Варвару уже на самом краю откоса. Здесь заканчивалась трава и начинался золотой, полого уходящий в озеро песок.
– Смерть краснокожим! – Придерживая простыню, Варвара отважно бросилась вниз по косогору, споткнулась и, если бы не Граевский, непременно катилась бы кубарем до самой воды. – Ах ты, облезлый павиан. – Она накинулась на спасителя и, сделав ему подножку, принялась душить его. – Сегодня же украшу свой вигвам твоим скальпом!
Закрыв глаза, Граевский лежал, не сопротивляясь. Сил у него не было – он боролся со сладостной истомой, от которой сразу стало горячо и упруго внизу живота.
– Что, сдаешься? – Навалившись на побежденного, Варвара прерывисто дышала, по телу ее волнами пробегала дрожь, и Граевский внезапно понял, что пальцы кузины уже не сжимают его шею, они опустились ниже, и их прикосновения полны нетерпения и страсти.
– Ты, бледнолицая, – только и смог прошептать он. Словно огненная лава побежала по его жилам. Застонав, он сорвал с Варвары простыню и стал покрывать поцелуями ее тело – прохладную покатость плеч, упругую возвышенность груди, укромную бархатистость бедер. Весь мир перестал существовать для него, он видел только прекрасное, загоревшееся страстью лицо Варвары, чувствовал ее руки на своей спине, ощущал губами нетерпение ее лобка.
– Сумасшедший, скорей, скорей. – Восхитительная в своем бесстыдстве, изнемогающая от желания, она, ощутив в себе Граевского, неистово зашлась восторгом наслаждения, накатившимся на нее подобно штормовому валу. Гром прогрохотал в ясном небе, вздрогнула земля, солнечные блики на воде вспыхнули венчальными свечами. Время остановилось.
Наконец шторм затих. Варвара бессильно вытянулась, лицо ее горело румянцем.
– Нет, ты не собака Баскервилей и не Му-му. – С серьезным видом она прижала щеку к груди Граевского и, ощутив, как бьется его сердце, уткнулась губами в ухо. – Ты не краснокожий пес и не павиан. Ты – приносящий счастье огненный жеребец из арабских сказок.
Голубые глаза ее в самом деле светились счастьем.
Граевский лежал молча. Все равно не нашел бы нужных слов, чтобы сказать Варваре, что она единственная из всех. Что ни с одной женщиной ему не было так хорошо. Что губы ее сладкие как мед, тело подобно амфоре, а страсть превращает ее в тигрицу, огненную пропасть, бесстыдную шлюху, извивающуюся от похоти. Что она божественна и имя ее благословенно.
– Однако пора к обеду. – Варвара из-под руки посмотрела на солнце и, вздохнув, поднялась. – Папа будет сердиться, если опоздаем.
Она с брызгами вошла в озеро и, смешно отплевываясь, пустилась плыть по-собачьи. Рыжая голова ее напоминала огненную хризантему. Сделав круг, Варвара вышла на берег и неожиданно застеснялась.
– Чур, не подглядывать.
Она царственным жестом завернулась в простыню и стала подниматься по косогору.
Как бы не так – Граевский проводил ее жадным взглядом и, ловко взобравшись по песку, притаился под кустом на краю поляны. Его разбирало жгучее любопытство, до смерти хотелось увидеть, как Варвара будет натягивать чулки, возиться с подвязками, надевать невесомые, в ажурных кружевах, панталоны. Но его постигло разочарование. Туалет Варвары был скор и упрощен. Обсохнув, она нырнула в легонькую сорочку, щелкнула кнопками холстинкового платья и, надев на босу ногу туфельки-плетенки, украсила распущенные волосы соломенной шляпкой. Милая непосредственность деревенской прозы.
– Кузина, вы очаровательны. – Выскочив из-за куста, Граевский предложил даме руку, тут же получил пледом пониже спины и, чтобы заслужить прощение, подхватил Варвару на руки и помчался вниз по косогору. Забежав в озеро по колено, он побрел вдоль берега и в тени ветвистой, склоненной над водой ивы увидел лодку с белой надписью «Минерва».
– Ваша ладья, кузина. – Рассмеявшись, Граевский усадил Варвару и, взяв ее руки в свои, нежно поцеловал ладони. – Это чтобы не было мозолей.
В его душе клокотал вулкан бешеной, сумасшедшей радости.
– Вот она, joi d'amor![1] Veni, vidi, vici[2], а потом говорит: «Греби отсюда». – Варвара улыбнулась и, погладив Граевского по щеке, бросила весла на воду. – Ты, огненный арабский жеребец, не устал? Места в лодке хватит.
В голосе ее промелькнуло беспокойство.
– «Злые языки страшнее пистолета». – Граевский развернул лодку и легко вытолкнул ее на глубину. – Magna res est amor[1]. Но только sans phrases[2].
Он лег на песочек и стал смотреть, как у Варвары из-под весел полетели веселые брызги. Грести она не умела, «Минерва» оставляла на водной глади ломаный, извилистый след.
Наконец лодка причалила к мосткам. Варвара сошла на берег, и, едва ее белое платье потерялось в глубине аллейки, Граевский с шумом бросился в озеро. Сердце его билось мощно и ровно, мышцы дрожали от избытка энергии. Хотелось быть добрым, кричать от счастья и делать глупости. Еще хотелось есть. Распугивая рыбную мелочь, Граевский выбрался на мостки, быстро оделся и побежал по аллейке к дому. У себя в спальне он переменил белье, причесался, надел щегольские штаны со штрипками и ровно с первым ударом гонга уже входил в столовую.
Это была солнечная, просторная комната, с большими окнами, прикрытыми шторами. На подоконниках в горшках цвела герань, мебель была несколько старомодна, зато крепка и удобна, рассчитана на века.
– Плавал? – Генерал глянул на шевелюру Граевского, еще не высохшую после купания, и одобрительно похлопал по плечу: – В жару это первое дело, да и вообще… Еще Суворов писал о пользе водных процедур. Чтобы голова была ясной, а тело чистым.
Крепкий, в неизменной генеральской тужурке, он смотрелся внушительно, от него хорошо пахло табаком и французским одеколоном.
– Прошу к столу. – Тетушка сделала приглашающий жест и тяжело опустилась на гнутый, крытый французским гобеленом стул. – Лед тает.
Ей нездоровилось, и поверх шелкового балахона она набросила кружевную, похожую на рыбную сеть, шаль.
Ольга вышла к столу все в том же ситцевом платье, с волосами, по-девичьи заплетенными в косу, при виде же Варвары у Граевского сбилось дыханье. Одетая в строгое платье, с черепаховым гребнем в прическе, она вошла, не поднимая глаз, и опустилась на стул с гордым видом – загадочная, недоступная и прекрасная. Холодная, словно Снежная королева из детской сказки.
– Ну, Господи, вкусим от щедрот твоих. – Дядюшка перекрестил грудь в светло-серой тужурке, повар, стоявший у стены, встрепенулся, и обед начался.
Ввиду жары вначале ели холодное – ледяную ботвинью с осетриной, паштеты, пикантный галантир из судака, заливного поросенка с хреном. Пили много белого вина, подаренного дядюшке его однополчанином, отставным полковником Ртищевым. Толстый повар отпускал блюда с важностью, лакей, одетый во фрак, обливался потом, желчная горничная стучала каблучками по наборному паркету.
Для основательности в качестве горячего были поданы гусь с яблоками и кровавый ростбиф с молодой, посыпанной укропом картошкой. Тетушка, недомогая, отмалчивалась, генерал же, будучи в ударе, поведал несколько двусмысленную историю из времен своей молодости. Речь шла о сторублевой ассигнации, разрываемой на кусочки, каждый из которых вручался «этуали» лишь после оказания определенной благосклонности. Тетушка, прошептав что-то, перекрестилась, Варвара из вежливости улыбнулась, Ольга, покраснев, молча занялась гусем. Желчная горничная, слушавшая внимательно, мечтательно закатила глаза.
– Если верить господину Марксу, это, кузина, и есть переход количества в качество. Из бесполезных обрывков можно склеить банкноту и купить новые панталоны. – Улыбнувшись Ольге, Граевский отрезал кусочек ростбифа, а генерал, помрачнев, сразу забыл о веселых певичках:
– Да-с, прискорбно, только события пятого года, к сожалению, ничему не научили. В Государственной думе жидомасоны окопались, молодежь, изволите видеть, – он с укоризною посмотрел на Ольгу, – господина Маркса читает, в царском окружении сплошь воры и бездарности. Студенты бунтуют, свободы им все мало. Не понимают, что дело в душе. Раб, сделай его хоть премьер-министром, так рабом и останется, потому как естество у него холуйское.
Раскрасневшись, дядюшка выпил вина и принялся обгладывать гусиную грудку, по его губам и подусникам тек золотистый мясной сок. Тетушка снова перекрестилась, Варвара увлеченно ела ростбиф, в глазах Ольги блестели слезы непризнанной добродетели.
Когда обед закончился, дядюшка позвал Граевского в диванную:
– Пойдемте-ка, господин юнкер, мне прислали чудный голландский табачок.
Выкурили по трубке, поговорили об изъянах германской военной науки, а затем время потянулось вязкой, приторной патокой ничегонеделанья. Граевский бесцельно побродил по дому, вышел в парк и, проводив взглядом заходящее солнце, решил проехаться верхом. Нехотя он поплелся к конюшне, но тут же передумал и опустился на скамейку. Ему лень было даже приказать оседлать лошадь.
«Какая скука». Граевский почувствовал раздражение. Для чего он надевал эти чертовы штаны со штрипками, все одно – никому не интересен. Вытянув ноги, он начал насвистывать канкан и внезапно понял, что вся его меланхолия рождена желанием увидеть Варвару. Не желая признаваться самому себе в подобной слабости, он вскочил на ноги и быстрым шагом направился к озеру. Рыба разводила на его поверхности круги, в камышах у берега квакали лягушки. «Souvent femme varie[1]. – Граевский вышел на мостки и зачем-то погладил синий борт „Минервы“. – Bien fol est gui s'y fie!»[2].
Он вздохнул, посмотрел на часы и пошел в беседку. Время было пить вечерний чай.
Нынче пожаловали гости – маленький, узкоплечий контр-адмирал Брюсов с розовой, дородной супругой Анной Федоровной. Она была весела, говорила много и басом. Контр-адмирал с охотой отдавал должное тетушкиным наливкам, долго расспрашивал Граевского об учебе, потом посмотрел на небо и важно произнес:
– Ветер норд-вест-вест. К ночи, господа, соберется гроза.
Он с удовольствием съел большую порцию бланманже, проиграл дядюшке партию в шахматы и, откланявшись, укатил с супругой восвояси. Было далеко слышно, как стучали копытами запряженные в тарантас лошади.
– Пойдемте-ка и мы к дому. – Поднявшись, генерал предложил супруге руку и оглянулся на Граевского. – Надеюсь, голубчик, в шахматы ты играешь лучше, чем некоторые флотоводцы.
В его серых глазах таилась усмешка.
Погода между тем испортилась. Подул порывистый ветер, небо на глазах затягивали тучи. Зашумели кронами деревья, в воздух взметнулись фонтанчики песка – похоже, контр-адмирал не ошибся.
Дома тетушка сразу же ушла к себе – сказывалось нездоровье. Генерал приказал зажечь в гостиной свечи и увлек Граевского в шахматную баталию. Ольга, устроившись за роялем, наигрывала что-то жалостливое, Варвара раскладывала пасьянс. За окнами вдруг полыхнуло, высветился огненный зигзаг, и совсем рядом ударило будто из пушки – надрывно, тяжело, так что стекла задрожали в рамах.
– Обожаю грозу, сразу такая свежесть. – Бросив карты, Варвара поднялась и подошла к окну. – Вот только грома боюсь. Пожалуй, нынче будет не уснуть.
Она поцеловала генерала в щеку и пошла к себе, по-прежнему холодная и недоступная.
– Спокойной ночи, Варя. – Ольга зевнула и, взяв минорный аккорд, закрыла крышку рояля. Ее лицо было сонным.
– Шах и мат! Вы, господин юнкер, потеряли все, разгромлены и поставлены на колени. – Выиграв у Граевского на двадцатом ходу, дядюшка не скрывал удовольствия, а в небе уже вовсю полыхали зарницы, неистово громыхал гром и дробно стучали по крыше дождевые струи.
– Спокойной ночи. – Поцеловав отца, Ольга кивнула Граевскому, и в ее глазах он увидел холодок. Не надо было ему трогать Маркса, не стоил того.
– Благодарю, дядюшка, за науку. Спокойной ночи.
Проиграв три партии кряду, Граевский был, наконец, генералом отпущен и, стараясь не показывать радости, поспешил к себе в спальню. Долго мылся, приводил себя в порядок, затем распахнул окно и осторожно выбрался на крышу веранды. Дождь сразу вымочил его до нитки, штаны со штрипками компрессом облепили тело. «Люблю грозу в начале мая». Граевский весело выругался и, держась за стену, заскользил подошвами по крыше. У Варвариного окна он остановился, поднялся на цыпочки и заглянул в щель между занавесей. В тусклом свете свечи был виден край стола, разложенные карты на нем, загорелое плечо, проглядывавшее сквозь прозрачную ночную сорочку.
«Il faut oser avec une femme»[1]. Легко подтянувшись на руках, Граевский взобрался на подоконник и мягко, словно кошка, прыгнул в комнату.
– Доброй ночи, кузина, я вижу, вам и впрямь не спится.
Вздрогнув от неожиданности, Варвара оглянулась и встала из-за стола.
– Да ты же промок насквозь. – Несмотря на теплую ночь, она вся дрожала, голос повиновался ей с трудом. – Сейчас же все снимай. Или нет, постой, дай, я сама. – Она подошла к Граевскому и с нетерпением стала раздевать его. Ее давешняя холодность превратилась в свою противоположность, тело Варвары горело от желания. Потом она сбросила с плеч сорочку и чуть позже, задыхаясь от страсти, нежно прошептала Граевскому в ухо: – Никита, Никитушка, родной…
Ветер трепал дубовые кроны, оглушительно грохотал гром, но все в мире заглушал шепот Варвары.