7

…будто по невидимому сигналу, начальство научного городка во главе с двойником Первого, как в ужасную черную воронку, втянулось в широко распахнувшиеся двери директорского кабинета. Я стоял во втором ряду, за спинами, никому не хотел мешать, но вежливый молодой человек, похожий на физкультурника, подтолкнул меня локтем. Краем глаза видел, как в директорский кабинет пронесли мою фанерку, а я туда идти не хотел, — физкультурник подтолкнул.

И пойти пришлось. Ступал осторожно по коричневого оттенка коврам, смотрел на огромный стол, заставленный хрустальными фужерами, простым, но красивым фарфором, необычными высокими бутылками. Пива, правда, не наблюдалось, и все, несомненно, было рассчитано на совершенно определенное количество персон. Вряд ли я входил в их число. Зато справа, в простенке между двумя окнами, на низком журнальном столике стояла моя фанерка. Тридцать на тридцать, благородного цвета, прямо под величественным художественным полотном кисти известного советского академика-лауреата. На полотне вокруг Первого (настоящего) в изумлении и восторге всплескивали руками самые известные ученые страны: и Ломоносов… и Лысенко… и Келдыш… и даже основатель нашего научного городка присутствовал, правда, скромно, во втором ряду. Моя, извините, коровья сухая лепешка настроение никому не портила, все равно я хотел незаметно отступить к двери, но перехватил взгляд Галины Борисовны. Странный, так скажем, взгляд. Я привык, что она всегда смотрит на меня, как на человека, который всего лишь живет рядом. Я от этого переживал, особенно, когда она оставалась у меня ночевать. Я целовал ее, делал с нею все, что можно делать (ну, я так думал), а она в какой-то момент просто отстраняла меня, дескать, теперь все — спать. И отворачивалась к стене и засыпала, что входило в ужасное противоречие с моими представлениями о любви. Она такой была еще в Певеке. И там тоже приходила поздно вечером, гасила свет, в темноте как бы стыдливо расстегивала все свои крючки… Потом так же застегивала все эти свои крючки и уходила, не зажигая света… При свете иногда только раздевалась, чтобы я мог, наконец, ее нарисовать… Думаю, что если она еще к кому-нибудь приходила, там тоже все было так: выключить свет, расстегнуть крючки… Но сейчас во взгляде Галины Борисовны угадывалось что-то странное. Из-за спины какого-то видного ученого она смотрела на меня, как смотрят перед прыжком с десятиметровой вышки. А перед Первым счастливо и мелко смеялся все тот же инструктор Обкома партии:

— …со скотом работаем.

Услышав это, двойник Первого посмотрел на меня, и все зааплодировали.

Я испугался и оглянулся. Я не знал, кому они аплодируют. Но они все уставились на меня, и Галина Борисовна тоже не сводила с меня темных глаз, не моргающих, упоенных, ждущих. Вот-вот, ожидал я, все кончится. Вот-вот, ожидал я, Галина Борисовна скажет: «…теперь спать», — и застегнет все свои крючки. Вот-вот Первый (или его двойник, без разницы) опомнится и заорет на меня: «Урод! Стены пачкаешь?».

Но мой костюм (совсем простой) Первого успокоил. И руки у меня были простые, не художественные. К тому же Галина Борисовна не переставая, как все, аплодировать, постаралась разъяснить, указывая на меня: «Он, он это… Кривосудов-Трегубов… Пантелей… Молодой, талантливый… „Солнце земное“ светом пронизано… Его, его работа…».

— Пантелей?

Первый преобразился.

Круглое багровое лицо Первого приняло почти нормальный цвет.

Быстро и энергично, на глазах видных ученых, медиков и инженеров-механиков областной Сельхозтехники он перегнулся через стол, повалив пару фужеров, и сильными короткими конечностями обхватил меня.

— Пантелей!

От него дохнуло водкой и копченостями, может, салом.

— Пантелей… Пантелей…

Я не понимал, почему он это повторяет.

И не знал, имею ли право ответно обнять Первого, пусть даже и двойника, только чувствовал, чувствовал, ужасно сильно чувствовал, как Первый (или его двойник) похлопывает меня по мгновенно вспотевшей спине, а потом, еще раз притянув к себе через стол, он крепко поцеловал меня в губы. Позже Галина Борисовна ревниво объяснила мне, что целоваться за столом — это так принято, это хорошая партийная привычка, как бы знак чести, признания, но сама она никогда в мои губы так не впивалась.

Первый жадно смотрел на «Солнце земное».

Он смотрел с каким-то странным узнающим выражением, а потом так же внезапно и энергично во второй раз перегнулся над посудой, над разносолами и закусками и крепко в губы поцеловал меня. Галина Борисовна за чужими спинами аж зубами скрипнула.

— Пантелей… Не Эрнст… Сразу видно! — радостно повторял двойник Первого, не отрывая глаз от моей фанерки. И всем корпусом, мощно, как кабан, повернулся к видным ученым, медикам и инженерам-механикам областной Сельхозтехники. — Здоровый корень на всем дереве скажется!

После таких слов моя лепешка всем показалась бархатной.

Все, что там высохло — то высохло, а все ненужное отвалилось.

Я, правда, не совсем еще верил прозвучавшим аплодисментам, не до конца. Мне все еще казалось, что двойник Первого зачем-то хитрит, ох, хитрит, и вот сейчас, прямо сейчас опомнится, ударит тяжелым кулаком по столу, короткими ножками засучит, забрызгает слюной.

Он и заорал.

— Пантелей! — заорал. — Ты видал в холле на стене синюю куру?

— Гусь? Какой гусь! — яростно отмахнулся он от подсказки инструктора. — Я еще своим глазам верю! На два года на лесоповал за такого гуся! — Похоже, мое имя он уже навсегда связал исключительно с «Солнцем земным». — Ты видел там синего гуся, Пантелей?

И снова заорал:

— Там еще что-то такое было, все в синих точках!

— Может, это советский завод со спешащими на работу трудящимися?

— Советский завод? — побагровел и в полный голос заревел двойник Первого. — Если советский, то почему трудящиеся такие синие? — он ударил кулаком так, что фужеры на столе подпрыгнули, а видные ученые, медики и инженеры-механики областной Сельхозтехники зажмурились. — Красок не нашли? Кто, кто, кто тут сказал про краски? — вскинул он над головой мощные короткие конечности. — Если человек не отрывается от народа, от живой земли, зачем ему краски? Хорошими красками каждый пидарас нарисует, а вы посмотрите, посмотрите, вы сюда посмотрите! — орал он, тыча всей кистью в мою работу. — Вы посмотрите, как работает настоящий советский спец от искусства, как можно экономить даже на краске!

И энергично уставился на сухую, бархатистую на вид лепешку.

— Вот оно, наше Солнце… Вот оно, «Солнце земное»… Это тут правильно мне объяснили? — быстро, подозрительно глянул на Галину Борисовну и страшно обрадовался, что никакой ошибки не случилось, он все понял правильно. Даже задохнулся от неожиданного волнения, забулькал, отпил из большого фужера. — Товарищ Пантелей, считайте, нашу честь спас! Работу товарища Пантелея в Париж отправим, в Брюссель, всем натовцам покажем, пусть нюхают наше Солнце!

И одобрил, окончательно одобрил, отхлебнув из фужера:

— От родимой земли никуда не уйдешь! Нет, не уйдешь, она не отпустит!

И, как был, с фужером приблизился к фанерке, шумно, со страстью потянул носом:

— А то придумали советский завод со спешащими на работу трудящимися! Кто такое придумал? — снова заорал он. — Пидарасы! Это пидарасы для нас придумали! Они там всяких несунов рисуют! Бегут эти несуны синие от страха, знают, что их переловят. А? Переловим? — заорал он посиневшему от переживаний инструктору.

— Само собой… — выдохнул тот. — Но у товарища Пантелея цвету мало…

Наступила мертвая тишина. Непонятно было, зачем инструктор ляпнул такое.

От неожиданности столь явного и дерзкого возражения двойник Первого весь с ног до головы заколебался, побагровел, затряс тяжелыми свекольными щеками, повел блеснувшими, как расплавленное стекло, прищуренными глазками.

— Вот мы как-то, — заорал в полный голос, — всей страной и торжественно отмечали пятьсот лет со дня рождения такого художника… Леонардо да Винчи… — Оглянулся, поймал восхищенный взгляд Галины Борисовны, понял, что имя произнес правильно, от этого возбудился еще сильнее. — Политбюро приняло постановление, чтобы отметить. Срок немалый, потому что художник его заслужил. Вы на его картины посмотрите! Я не был в Италии, но смотрю — и мне все понятно. А почему? Потому что этот Леонардо с душой работал! Вот как товарищ Пантелей работает! Эх, — бешено ударил он кулаком по столу. — Нам бессмертие нужно, вот как нужно! — Проговорился, проговорился все-таки. — Вождь в такой большой стране, как наша, должен жить долго, потому что кто, как не вождь, оценит — дурят нас или нет? Но твоя работа, товарищ Пантелей, — окончательно перешел он на «ты» по хорошей партийной привычке, — долго будет людей радовать!

Принюхался, выпил, мне налил. Уставился тяжелым взглядом.

— Я в Юзовке с Махиней дружил! Тоже звали Пантелей. Слыхали о таком? — свирепо обратился Первый к видным ученым, медикам и инженерам-механикам областной Сельхозтехники, но прежде всего к окончательно посиневшему инструктору Обкома партии. — Простой шахтер был товарищ Пантелей Махиня, а стихи слагал, как Пушкин! Я на гармонии играл, а Махиня пел. Белые потом убили его, а то бы и Пушкина превзошел! Ведь вот что Махиня завещал нам? — затрясся, забрызгал слюной двойник Первого. — «Люблю за книгою правдивой Огни эмоций зажигать, Чтоб в жизни нашей суетливой Гореть, гореть и не сгорать…»

Видные ученые, медики, инженеры-механики областной Сельхозтехники устрашенно следили за мелькающими в воздухе кулаками.

— «Чтоб был порыв, чтоб были силы Сердца людские зажигать. Бороться с тьмою до могилы, Чтоб жизнь напрасно не проспать!»

Двойник Первого вдруг расчувствовался.

Вдруг все стало по нему: и народная картина на фанере, и отсутствие в кабинете пидарасов, и глубоко увлеченные его речью видные ученые, медики, инженеры-механики областной Сельхозтехники. Он прямо горел:

— Мы никогда не примем Аденауэра как представителя Германии. Если снять с него штаны и посмотреть на его задницу, то можно убедиться, что Германия разделена. А если взглянуть на него спереди, то можно убедиться в том, что Германия никогда не поднимется!

Потом благодарно обнял меня:

— Мы, товарищ Пантелей, тебя в обиду не дадим! Ты твори! Ты, как умеешь, твори, как твоя душа народная просит. А то у них там, — ткнул он предположительно в сторону далеких московских художников-пидарасов, — мужики в лаптях летают в небе. Ты только подумай, а? Мы всех мужиков давно на аэропланы пересадили. У нас мужики летают на аэропланах, а не в лаптях. Народ приятности требует от художника!

И снова обнял взасос.

Загрузка...