«Есть две добродетели, созидающие спасение человека: вера и любовь. Если бы я видел, что вы погрешаете в чем-либо о вере, то о ней и слово повел бы я к вам, стараясь всячески направить вас на православное мудрование. Поскольку же благодатию Христовой, ваша вера здрава, то, оставя веру, поговорю с вами немного о деятельной жизни, двигателем которой должна быть любовь». Так обращается к монахам преп. Феодор Студит[152].
Я же обращаюсь не к монахам, но совсем к иным читателям. Те люди, ради которых написана эта книга, болеют именно верой — точнее, суеверием. В порыве своей совести возжаждав истины, они обратились не к Евангелию, а к мишурным книжкам карма-колы. Их души, вскормленные на тощих хлебах «атеистической духовности», и прежде были не слишком здоровы (да и «деятельной любви» их учили не так уж настойчиво). Прельщенные же оккультизмом, они лишь плотнее затянули повязки на своих глазах. Атеизм сменился язычеством. Насколько выветрилось представление о Боге из сознания людей, можно судить по такому высказыванию женщины, занимающейся вышиванием золотошвейных икон: «Я чувствую — если энергетика из Космоса сильна (я так называю вдохновение), значит, пора за работу».
Поэтому и приходится вести к таким людям слово о вере. И не просто о вере — о христианской философии.
Немало поколений подряд несется над Европой и Россией клич: сделайте христианство понятнее, говорите проще, объясните все рассудочно и без ваших «таинств» и «благодатей». Но едва только выйдет очередной катехизис, излагающий веру Церкви в популярной форме, как интеллектуальные гурманы заявляют: фи, как примитивно.
Итак, две устойчивые формулы вращаются в сознании современных людей, оправдывая их неоязыческие страсти: «Христианское богословие слишком сложно, поэтому пойдем лучше к колдунам». И — «в христианском катехизисе все слишком примитивно, поищем лучше глубину философии на Востоке».
Но есть, есть в христианстве философия. Она и глубока и логична. Но нужно приложить труд, чтобы понять как логику философии, так и логику богословия.
У языческих синкретистов есть один очень любопытный аргумент. Они заявляют, что разница между религиями — это не более чем расхождение в обрядности, а потому эзотерическая философия, уважительно относящаяся к любому символическому обряду, может быть совмещена с любым культом, то есть с любой религией. Так проповедовал еще древний гностик Валентин, который преподавал собственную авторскую мифологию, но при этом считал возможным формально оставаться христианином и участвовать в христианском богослужении[153]. По схеме гностиков, обряды — для толпы, для народа. Церковь и существует для народа. А философии в ней быть не может. Философия есть только у «посвященных». Спорить с профанами — значит унижаться. Лучше из снисхождения к толпе соблюдать ее ритуалы, и при случае выискивать среди обычных прихожан кого-нибудь, кого можно было бы посвятить в «тайны гнозиса». Исходя из таких рассуждений, «гностики не столько отрицали церковь, не столько противополагали себя ей, как заблуждающейся, сколько ставили себя над ней, признавая у себя высшие истины, а в церкви только низшие… Для них кафолическая церковь была не столько погрешающей, заблуждающейся, сколько церковью отсталой»[154].
Так думает и великое множество сегодняшних неоязычников. Уязвимость этой позиции заключается в уравнивании религии и культа. Христианство, православие — это не только обряд. У нас есть своя философия. И христианская мысль (философская и богословская) достаточно самостоятельна, достаточно разработанна, достаточно богата, чтобы отстаивать свою, целостную и продуманную систему понимания мира, человека и Бога.
Именно для того, чтобы загасить попытки разумного осмысления богословских проблем, церквеборцы заверяют своих слушателей, что у православия нет никаких аргументов, с помощью которых мы могли бы обосновать свою веру. Они с такой безапелляционностью говорят, что в Церкви нет ничего, кроме обрядности, что человеку и в голову не придет после презентации очередной карикатуры на православие обратиться к церковной литературе или к церковным богословам и спросить их: вы действительно столь примитивно понимаете Бога, мир и Писание, как нам рассказали?
Так действовали марксистские агитаторы, так работают оккультные проповедники и сектантские миссионеры. Мол, у них в Церкви только обряды, а философия — у нас. Так рождаются формулы типа «Да, в обрядоверие, в которое выродилась Русская православная церковь, Л. Толстой точно не верил»[155].
Кстати, именно в это Л. Толстой и верил. Он истово верил в обрядоверие Православной Церкви. Он глубоко верил в то, что Православная Церковь выродилась в обрядоверие. Сами же христиане верят не в обрядоверие. Они верят в благодатность обрядов; в обрядоверие же верят только журналисты (они верят в то, что Русская Церковь поражена этой болезнью)[1].
В самой же Православной Церкви времен Льва Толстого были не только нелюбезные ему «попы-требоисправители». В ней были старцы, были миссионеры, были свои мыслители. Не на обрядной же почве разошелся Лев Толстой с Владимиром Соловьевым — а именно на философской (и как разошелся: в последней книге Соловьева Толстой предстает как прямой делатель Антихристова дела!). И В. Кожевников ушел из толстовства в Церковь не потому, что храмовые обряды понравились ему больше кружковых чаепитий, а потому что философия Толстого оказалась слишком пресной и мелководной по сравнению с глубинами христианской мысли. Булгаков, Бердяев, Франк, Струве пришли из материализма в православную Церковь не потому, что не были знакомы с толстовством и не потому, что затосковали по «обряду». Они искали философию, которая могла бы объяснить человека лучше, полнее, чем марксизм иил толстовство. И нашли эту философию в Евангелии и в церковной традиции.
Различие теософии и христианства в области философии — это различие пантеизма и монотеизма. Обе традиции имеют за собой многие века и даже тысячелетия, много ярких имен (достаточно вспомнить полемику, которую вишнуиты, шиваиты, вайшнавы воспевающие личную любовь личного Бога, вели с безличностно-пантеистическим пониманием Божества).
Теософия при всей своей декларируемой терпимости, на деле не признает за религиозными традициями права на разно-мыслие. Разно-обрядность — да. Но не разно-мыслие. И это означает, что теософы просто не готовы к ведению серьезного диалога с религиями.
Диалог предполагает признание того, что мы разные, признание за собеседником права быть другим, чем я. Диалог интересен тогда, когда в собеседнике я вижу не собственное отражение, а что-то иное. И обратно: я интересен собеседнику, если говорю нечто пережитое, собственное, а не поддакиваю его тезисам. Русский богослов, живущий во Франции, Н. В. Лосский (внук философа Н. О. Лосского и сын богослова В. Н. Лосского) однажды сказал: «Я участвовал в собеседовании с иудеями, а также с мусульманами. Я спрашивал: «чего вы ожидаете от нас в диалоге?». И каждый раз получал ответ: «Чтобы вы были самими собой, чтобы вы не ставили в скобки то, что действительно является вашей надеждой, вашей верой»»[156]. Диалог есть не только умение подметить в другом что-то свое, только выраженное на другом языке, но и умение подметить и обсудить разницу.
Синкретический же путь к объединению религий — это или взаимное обеднение их всех через сведение к общему знаменателю (который оказывается равен максимуму безверия), или подгонка всех религий под некий идеал «мировой религии», рожденный в чьей-то голове. В таком случае историческое многообразие религий должно уступить место навязчивой и горделивой утопии.
Кроме того, диалог предполагает умение корректировать свою позицию и умение отвечать на вопросы собеседника. Теософы, уже более столетия занимаясь критикой церковно-христианского учения, никак не реагируют на ответы со стороны христианских мыслителей.
Уже Владимир Соловьев задал Е. Блаватской ряд очень серьезных философских вопросов[157]. Покажите мне хоть один теософский текст, серьезно отвечающий Владимиру Соловьеву.
Русские философы первой величины — о. Сергий Булгаков, С. Франк, Н. Лосский, Н. Бердяев, Л. Карсавин, о. Василий Зеньковский, А. Лосев и другие весьма критически отзывались о теософии и антропософии (их тексты приведены в главе «Невежды о теософии» в первом томе). Где серьезный ответ на приведенные ими аргументы?
Несмотря на то, что крупнейшие христианские философы выступали с критикой теософического пантеизма, теософы ни разу не заметили этой критики (точнее говоря — защиты христианского верования в Личного Бога) и ни разу не ответили. Уж жестче Бердяева никто не критиковал теософию. Вместо ответа со стороны рериховцев следует воздушный поцелуй: «крупнейший русский философ Бердяев»[158]. Так, — а если «крупнейший», то отчего же тогда рериховцы никак не реагируют на его критику теософии?[2] Как возможен «диалог», если теософы бросают обвинения в адрес христианства, но не выслушивают наших ответов.
В мире науки при защите диссертации принято, выдвинув некий тезис, выслушать возражения оппонентов и ответить на них. Ответ должен быть обоснованным и должен включать в себя реакцию на все услышанные возражения. Не со всем нужно соглашаться. Но на всё нужно отреагировать и привести научные доводы в поддержку своей позиции.
Апологеты теософии просто не замечают критических возражений, ибо по их инструкциям — «все нападки не имеют значения»[159]. Ведь они исходят от «двуногих»[3] и «космических отбросов»[160].
Как видим, за собой теософы и иные полемисты с церковью оставляют право на почти площадную ругань в адрес христиан и христианского мировоззрения[4].
Но любая попытка ответа, попытка защиты христианства вызывает у них возмущение: «как вы смеете не соглашаться с нашей критикой вас?! Почему вы так нетерпимы?!»
Терпимость и в самом деле — безусловное нравственное требование. Нельзя только путать два типа терпимости: терпимость к человеку — носителю каких-либо взглядов, и терпимость как готовность молчать при встрече с тем, что мне представляется ложью. Никто не должен принуждаться скрывать свои взгляды, нельзя человека лишить права на дискуссию. Христианин обязан терпимо относиться к атеисту, но это не значит, что он не имеет права критиковать атеистические доктрины. Христианин может терпимо относиться к оккультисту, но это не значит, что он не имеет права вступить в полемику с оккультной философией.
Итак, если действительно приступать к диалогу религий, то надо признать за каждой из них право на самозащиту, на отстаивание собственной идентичности, право отвечать на критику в свой адрес. Ни одна группа людей не может быть лишена этого права — в том числе и христиане.
Стоит сразу предупредить, что не следует ждать слишком многого от этого полемического диалога. Не следует ожидать, что его итогом будет полное и доказательное опровержение пантеизма и триумф логики, всем своим авторитетом поддержавшей христианство.
В области философии вообще не могут быть достигнуты абсолютно убедительные результаты: философия не знает аргументов, обладающих математической очевидностью. Но на философской почве можно показать, что христианство внутренне логично, что оно может оправдать свое понимание Бога, мира и человека.
Есть разные интеллектуальные операции: одно дело — доказать, другое — объяснить. Доказать — значит силой логики понудить своих слушателей к принятию именно моей позиции. Объяснить — значит привести те аргументы, которые сделали эту позицию приемлимой для меня. Объяснить — значит показать, что то или иное верование (и именно в качестве верования) значит в моей жизни, в мире моей традиции. В религии много недоказуемого, но нет ничего бессмысленного. Религиозная традиция наделяет смыслом каждый жест, каждую деталь своего обихода. Так что не всецелая доказательность разговора о религии не означает, что здесь вообще неуместен рациональный подход: поиск и изъяснение смысла того или иного религиозного установления тоже есть вполне рациональная деятельность религиоведа, философа, богослова.
И как в философии есть чередование доказуемого с тем, что только обяснимо или даже только описуемо, так и в богословии. В области богословия очевидности может быть еще меньше, чем в философии: Божество выше наших слов и формул. И путь православного богословия — это путь апофатический, отрицающий; это не столько серия неких утверждений о Боге, сколько чередование отрицаний, направленных против суждений, которые слишком примитивно понимают тайну Высшего Бытия. Никто не знает формулы жизни, но формулы веществ, которые несовместимы с жизнью, знают все. Трудно дать формулу счастья, но как причинить человеку горе, увы, общеизвестно. Невозможно постичь Божество и найти вполне верные (богоприличные, как говорят Отцы) слова, но можно сказать, что то или иное выражение или суждение все-таки слишком поспешно. Хоть и нельзя выпить океан, но все же вкус океанской воды можно отличить от вкуса воды родниковой или от болотной жижи.
Так что сопоставление богословских формул возможно, возможно размышление о Боге. Еще преп. Иоанн Дамаскин пояснял, что применительно к человеческому познанию в Божественной тайне можно выделить три области: есть в Боге нечто, что непознаваемо человеком в принципе; есть нечто, что человек может познать сердцем, опытом, но не может выразить словами; наконец, есть нечто, что человек может и познать, и выразить своим разумом и словом[161]. На грани последних двух сфер и стоит православное богословие, сопоставляя с полнотой сердечного опыта те формулы, что рождает рассудок, и отвергая многие из них.
Кроме того, православная традиция всегда признавала, что у разума есть свои права в сфере богомыслия. «Можно сказать, что христианское богословие, верное святоотеческому преданию, не знает прыжков в «сверхлогику»: оно постоянно ставит нас перед лицом антиномий, но всегда пытается разрешить их через различение, позволяющее мыслить и говорить о металогическом, не нарушая законов тождества, противоречия и исключенного третьего. Св. Григорий Палама, великий православный мистик, которого трудно упрекнуть в «рационализме», пишет: «Утверждать то одно, то другое, когда оба утверждения верны, есть свойство всякого благочестивого богослова; но говорить противоречивое самому себе свойственно совершенно лишенному разума»»[162]. Богословие признает правомочными в своей сфере все законы логики, и в православии действует та же этикетная норма, которую Честертон подметил в католической традиции: «Вы нападали на разум: у священников это не принято!».
Слишком часто оккультные оппоненты христианства при встрече с человеком, способным развернуть серьезную философско-логическую аргументацию, убегают от критики своего мифа в «апофатику»: мол, это несказанно, это наше ощущение, мы верим нашим сердцам и нашим махатмам. Но, по мнению православной традиции, у логики, у мысли, у разума есть в сфере религии свои неотъемлемые права. Да, у разума есть свои пределы, далее которых он пройти не может. Но то, что разум не может позитивно решить все проблемы религиозной жизни, никак не означает, что он не способен помочь в решении хотя бы некоторых. Поэтому и дискуссия с теософией может вестись не на уровне «мистических переживаний», а на уровне аргументов, работы с источниками и апелляции к логике.
Религия не сводится к молчанию перед лицом Непостижимого. Религию нельзя свести к благомолчащему пиетизму просто потому, что человек сложен. Атеистам мы говорим: у человека есть не только рассудок, но и сердце, и «у сердца есть собственные доводы, как у разума есть свои» (Паскаль). Но оккультной мистике мы говорим: человек есть не только чувство, у разума есть свои потребности и свои права. Поэтому религиозная жизнь человека должна быть жизнью человека, а не просто чередованием «чувств» и «ощущений». Думать человек и может, и должен. А сравнивать плоды своей мысли с плодами мысли других людей — так и просто обязан. Итак, господа теософы, пожалуйте к барьеру. К диалогу. К философскому дискурсу.
Свои цели в этой дискуссии я формулирую так: во-первых, показать, что христианство имеет свою философскую традицию и что христианское представление о Боге, мире и человеке является внутренне целостным и продуманным. Во-вторых, показать, что в христианской философии есть традиция философской критики пантеизма, который выступает как философская основа теософии. В-третьих, продемонстрировать, что из двух философских систем, претендующих на целостное осмысление мира, христианство оказывается способным представить такую внутренне целостную метафизическую модель, которая способна учесть, «спасти» и по-своему объяснить большее число «фактов бытия», чем это делает теософская модель. В частности, христианство более логично объясняет самостоятельность мира, проблему человеческой свободы и проблему происхождения зла, чем это делает теософия.
Вновь подчеркну, что здесь не может ставиться вопрос о доказательстве того, что именно христианство право. В таких дискуссиях задача состоит не столько в том, чтобы опровергнуть оппонента, сколько в том, чтобы показать: христианская мысль может самостоятельно, достаточно логично и глубоко продумывать ту или иную проблему, не превращаясь при этом в оккультизм и не нуждаясь в подсказках теософии. Речь идет о демонстрации интеллектуальных возможностей христианской философской традиции (естественно, лишь о частичной демонстрации, ибо здесь свои пределы налагает ограниченность способностей самого автора), о том, что христианская мысль как минимум ничуть не ущербна по сравнению с теософским пантеистическо-кармическим мировоззрением.
Да, православие — это не только обряд и не только «вера», это еще и мысль. «Я знаю, в Кого уверовал» (Тим. 1,12). Вера узнает и опознает свой предмет. Она отличает его от иных реалий. Христианская философия в состоянии различить, какое суждение о Боге и человеке является несовместимым с Евангелием.
И поэтому не нужно думать, что если в комнате, увешанной православными иконами, начать проповедовать языческую философию, то это и будет идеал «примирения религий». Ни православие, ни язычество не сводятся к ритуалам.