Глава 2

Лихой восемнадцатый год оторвал подъесаула Байрачного от родной станицы, закружил, завертел и бросил в седло. Много было пролито крови, много взято на душу смертных грехов, и не раз доводилось подъесаулу получать отметины – и от пуль, и от казачьих сабель, и от – иного железа, которого в ту пору хватало с лихвой.

Поначалу поддался Степан Байрачный на горячие слова казачьего вахмистра Семена Михайловича Буденного и отправился вместе с ним воевать за народное счастье. Однако уже через два месяца стало ему казаться, что никаким народным счастьем тут и не пахнет, а пахнет одной резней да грабежами, как будто не русские люди стремя в стремя ходили с ним в сабельную атаку, не казаки с Дона и Терека, а оголтелая татарва, набежавшая с дикой степи за ясаком. Горько стало подъесаулу Байрачному, тошно и муторно сделалось ему, и стали его донимать вопросы, над которыми он прежде вовсе не задумывался. По счастью, у него уже тогда хватило ума не лезть с этими вопросами к первому встречному-поперечному, потому как он подозревал, что ответом на все его недоумения будет револьверная пуля да безымянный бугорок в степи, от которого через год и следа не останется.

Но вопросы вопросами, а война – войной. Когда в чистом поле сшибаются две конные лавы и острое железо так и норовит раскроить тебе череп вместе с зудящими внутри него вопросами и сомнениями, поневоле приходится отмахиваться, отбиваться – одним словом, убивать.

И он убивал, делая это с каждым разом все более умело и точно. Вечерами на привале, у разложенного в разоренном крестьянском дворе костра, вопросы возвращались, создавая ощущение медленного и неотвратимого погружения в трясину, откуда нет и не может быть возврата.

Комиссары не уставали повторять, что никакого Бога нет и что, следовательно, ответ за свои дела Степану Байрачному придется держать только перед революционным народом, однако подъесаул, как ни старался, до конца поверить в это так и не сумел.

Поэтому, промаявшись в красной коннице товарища Буденного еще три месяца, одной ненастной ночью посланный в дозор Степан Байрачный исчез – исчез вместе с шашкой, наганом и конем, которого привел с собой из дома, с самого Терека. Никто не знал, куда он подевался, однако уже через две недели буденновский разъезд попал в засаду, и единственный уцелевший боец, вернувшись к своим, матерясь и раздирая на груди ветхую, заляпанную своей и чужой кровью гимнастерку, клялся, что видел среди напавших на разъезд беляков Степку Байрачного в новеньких, с иголочки, погонах и фуражке с кантом.

На Байрачного долго охотились, но он знал, что делал, когда уходил от Буденного, и не давал охотникам спуску.

Он и сам охотился на своих бывших товарищей по оружию, как на бешеных псов, – рубил в капусту, прицель но бил из верного винта, да и наган его тоже не лежал без дела в кобуре. Случалось ему также и вешать, и жечь, а бывшего своего взводного, красного казака Ваську Бесфамильного, охочего до крови и чужого добра припадочного душегуба, он до смерти забил голыми руками – с трех ударов забил, между прочим, благо силы ему было не занимать, а ненависти и подавно. Да и вообще, ненависти в ту пору на Руси хватало – ненавистью был пропитан воздух, ненавистью сочилась земля, и солнце по вечерам смотрело с неба налитым кровью, ненавидящим глазом.

И случилось так, что весной девятнадцатого года, аккурат на Пасху, казачий разъезд, которым командовал есаул Байрачный, наехал в поле на крестный ход, срезанный на корню пулеметным огнем с буденновской тачанки. Мужики в бородах и чистых рубахах, бабы в платках, попы в ризах и даже детишки – все перемешалось на дороге в одну кровавую, нашпигованную свинцом кучу, припорошенную пылью. Тела еще не остыли – казалось, их всех просто сморил сон, и даже поднятая колесами пулеметной брички пыль осела не до конца.

Байрачный осадил коня, глянул и оттянул пальцем подбородочный ремень фуражки, как будто тот его душил. На черных от загара скулах вздулись, опали и снова вздулись каменные желваки.

– Значится, так, хлопцы, – проговорил он голосом, похожим на карканье кладбищенской вороны. – Слушай, значится, диспозицию. Диспозиция такая: с седла не слезать, покуда эту суку не догоним. Кто отстанет – пристрелю своей рукой. Если кто несогласный, говори сразу – чтоб, значит, после время не тратить.

Несогласных не нашлось. Байрачный натянул повод, собираясь повернуть коня, и тут на глаза ему попалась икона, лежавшая в пыли ликом вниз. Поддавшись безотчетному порыву, есаул спрыгнул с седла и поднял легкую, звонкую от сухости доску, с которой кто-то грубо ободрал оклад. Он осторожно смахнул с иконы пыль и перекрестился, глядя на темный лик Божьей Матери.

– Батюшки; – ахнул кто-то у него за спиной. – Да что же они, нехристи, делают? Ведь это ж Любомльская чудотворная!

– Чудотворная, говоришь? – сквозь зубы переспросил Байрачный. – Ну, тогда, значит, нам бояться нечего.

С нами, выходит, крестная сила. А ну, в седла!

Впрочем, в седлах и так были все, кроме него самого.

Есаул задержался еще немного – ровно настолько, чтобы успеть вынуть чистую рубашку, завернуть в нее икону и положить сверток в суму.

Они настигли тачанку через час – не одну тачанку, а целых две. Две пулеметные тачанки – это слишком много для посланного в разведку небольшого разъезда, но крестная сила, видать, и впрямь была в тот день с Байрачным и его казаками: буденновцы заметили их слишком поздно и не успели развернуть свои брички. Красные полегли все до единого, есаул же потерял только одного человека, убитого шальной винтовочной пулей.

После того боя судьба еще долго мотала есаула Байрачного по пыльным военным дорогам. Он по-прежнему бесстрашно лез в самую гущу драки, но странное дело: с того самого дня есаул не получил больше ни единой царапины, как будто лежавшая в переметной суме чудотворная икона и впрямь берегла его и от пули, и от красного клинка, и от шального снарядного осколка.

Берегла, да не уберегла: в Одессе, в самом конце, есаула свалил тиф, и, когда он, слабый, как новорожденный котенок, сумел наконец оторвать остриженную под ноль голову от подушки, хриплый полковой оркестр за окошком нескладно, но с большим воодушевлением наяривал «Интернационал». Последний пароход отвалил от пирса три дня назад, и надеяться было не на что. Да, на этот раз чудотворная икона подвела есаула Байрачного. А с другой стороны, если подумать, что ей, иконе, было делать в Константинополе? Видно, были еще у нее дела здесь, на родине, оттого-то и не дала она есаулу подняться на борт союзнического парохода…

Словом, Байрачный остался и даже выжил. Нашлись добрые люди – спрятали, выходили, снабдили кое-какой одеждой, а когда подошло время расставаться, перекрестили на дорожку. Да и повезло ему, не без того: все, кто охотился за лютым есаулом Байрачным аж с восемнадцатого года, ушли за своим усатым вахмистром воевать Пилсудского и там, на Висле, полегли едва ли не до последнего человека. А те, что остались… Э, что про них говорить! Где Одесса, а где Висла…

После войны поселился Байрачный в Москве – подальше от Дона, от Терека и Волыни, где его могли-таки узнать и выдать. Комнату получил, поступил на службу, женился и даже сыном обзавелся – все, как у людей.

А зимой тридцать шестого года ушел на службу и больше не вернулся – десять лет без права переписки, обыкновенное дело. Видно, не все его знакомые полегли на Висле; видно, кто-то все же уцелел и явился как раз вовремя, чтобы успеть поквитаться с есаулом Байрачным за лютую его измену.

Ну а дальше все пошло как водится, с тем лишь исключением, что жену Байрачного почему-то не забрали вслед за мужем и даже на допросы почти не таскали – вызвали пару раз для острастки да и оставили в покое.

Сам Байрачный, если бы кто-то потрудился ему об этом рассказать, сказал бы, наверное, что тут не обошлось без вмешательства иконы – спрятанная на самое дно глубокого, обитого железом сундука с тряпьем, она все еще не утратила своей чудотворной силы. Иначе как объяснить тот факт, что упыри из НКВД, разделавшись с бывшим есаулом, не тронули его семью? Что это было, если не чудо?

Жена Байрачного, Глафира Андреевна, пережила войну и дождалась с фронта своего единственного сына.

Сын ее, Алексей Степанович, пошел в отца и статью, и нравом. Был он высок, широк в плечах и в поясе, а также угрюм, жесток и нелюдим сверх меры. Однако мужиков после войны сильно недоставало, и женился Алексей Байрачный без особого труда – на ком захотел, на том и женился. И все бы хорошо, да, видно, была в нем, в Алексее Степановиче, какая-то червоточина – запил он по-черному и в сорок седьмом году, отметив первый день рождения сына, по пьяной лавочке угодил под трамвай, да так ловко, что перерезало его аккурат пополам, чуть повыше брючного ремня. Что тут скажешь?

Видно, чудотворная сила Любомльской Божьей Матери к этому времени все-таки иссякла, а может, Алексей Байрачный был не из тех людей, кого эта сила считает нужным оберегать…

Историю эту антиквару Жуковицкому рассказал внук есаула Байрачного, Петр Алексеевич, доктор исторических наук, в недавнем прошлом – завкафедрой МГУ. Внук представлял собою полную противоположность деду. Был он невысок, худощав и узкоплеч, а обведенные кругами нехорошего коричневого оттенка глаза смотрели сквозь мощные линзы очков пронзительно и остро. Говорил он негромко, с длинными паузами, во время которых, казалось, превозмогал сильную боль.

Судя по глубоко запавшим глазам, батарее склянок на журнальном столике и витавшему в квартире аптечному запаху, так оно и было. Впрочем, старый человек и многочисленные болячки – понятия взаимодополняющие, это Лев Григорьевич Жуковицкий знал по собственному опыту и посему решил не отвлекаться на болезнь собеседника, хотя тот был не так уж и стар: если верить его собственным словам, было ему никак не больше пятидесяти семи лет. Что ж, старость – понятие относительное…

– Все это очень интересно, – сказал тогда Лев Григорьевич, покосившись на часы. Сделал он это как бы украдкой, но при этом так, чтобы его маневр не остался незамеченным. Обычно этот простенький прием действовал безотказно – во всяком случае, на интеллигентных людей, к каковым, несомненно, относился потомок лютого есаула Байрачного. – И все-таки мне не совсем понятно, зачем вы меня пригласили.

Лев Григорьевич лгал: он все отлично понял задолго до того, как рассказчик добрался до середины своего повествования, но понимание это отнюдь не вызвало в его душе бури восторга. Ему приходилось слышать об исчезнувшей чудотворной иконе Любомльской Божьей Матери, и то, что он слышал, не внушало коммерческого оптимизма. Икона действительно была подобрана казаками на дороге возле расстрелянного не то красными, не то махновцами крестного хода, и с тех пор о ней никто ничего не слышал. Православная церковь много лет искала чудотворный образ, но все предпринятые ею розыски не дали никакого результата. Считалось, что казаки вывезли ее в Китай, откуда она могла попасть куда угодно – в том числе и в костер, разожженный энтузиастами Культурной революции. В последнее время история иконы получила широкую огласку благодаря телевидению, а телевидение Лев Григорьевич остро недолюбливал – как само по себе, так и все, что было с ним связано.

– Простите, уважаемый Лев Григорьевич, – упорствовал Байрачный, – но вы действительно не совсем поняли . Я, к сожалению, не располагаю временем, достаточным для того, чтобы проделать все обычным путем.

Видите ли, у меня рак, и проживу я в самом лучшем случае месяц. Потому-то я и обратился к вам в надежде на ваш опыт в такого рода делах. Мне рекомендовали вас не только как самого знающего, но и как самого порядочного специалиста в своей области, и я очень рассчитывал на то, что нам не придется хитрить и обманывать друг Друга. Икона здесь, в этой квартире, и я хочу, чтобы вы ее забрали.

– Рак, гм… – Лев Григорьевич охватил ладонью подбородок, испытывая, как всегда в подобных случаях, сильнейшую неловкость. Нужно было что-то сказать, но что именно, он не знал. Век, можно сказать, прожил, а не знал! – Простите, мне очень жаль, – выдавил он наконец, отводя глаза.

– Оставьте, Лев Григорьевич, – ухитрившись не поморщиться, оборвал его больной. – Мой рак не является предметом обсуждения, и упомянул я о нем только для того, чтобы вы могли верно оценить ситуацию, а вовсе не для того, чтобы вас разжалобить.

– Деньги на лечение? – остро стыдясь собственных слов, но не желая смешивать коммерцию с благотворительностью, спросил Жуковицкий. – Операция за границей? Поверьте, Петр Алексеевич, я вам искренне сочувствую, но коммерческая целесообразность сделки представляется мне, гм… Э, да что там! Откровенность за откровенность: я знаю, что икона эта, если это она, не имеет цены. И именно поэтому я не могу ее взять.

Это все равно что пытаться продать Сикстинскую Мадонну или, скажем, Мону Лизу. Вы меня понимаете?

Возможно, я покажусь вам грубым торгашом, но приобрести у вас икону, хотя бы и за двадцать пять рублей, означало бы просто выбросить деньги на ветер. Я даже не смогу ее выставлять, не говоря уже о продаже. Вы ведь наводили справки, так неужели ваши информаторы вам не сказали, что я не совершаю противозаконных сделок?

– У вас есть сигареты? – вопросом на вопрос ответил Байрачный. – Будьте так любезны, одну… Благодарю вас.

Он прикурил от поднесенной Львом Григорьевичем зажигалки, сделал две глубокие затяжки, мучительно закашлялся и ткнул сигарету в стакан с недопитым чаем.

– Простите, – сказал он, перехватив сочувственный взгляд антиквара. – Не могу курить, а хочется… До смерти хочется, извините за каламбур. Так вот, по поводу иконы… Во-первых, мы с вами не мальчики и прекрасно знаем, что при желании продать можно все – хоть Мону Лизу, хоть Спасскую башню Кремля. И не просто продать, а выручить огромные, чудовищные деньги. Во-вторых, чтоб вы знали, никакая операция, никакое лечение мне уже не поможет. Это, как говорится, медицинский факт, оспаривать который у меня нет ни оснований, ни сил, ни, главное, желания. Вы ведь читали Платона?

Помните, как уходил из жизни Сократ? Смерть – это освобождение духа от бренных оков, путь от страданий к блаженству… А зачем мне деньги в краю вечного блаженства? У меня и наследников-то нет. Понимаете, нет наследников! Книги, мебель, сбережения – на них наплевать, пусть идут куда угодно, хоть ко всем чертям.

Но икона… Икону жаль. Ведь не зря она прошла через все эти войны и революции, правда? Не для того же мой дед ее спас, чтобы она безвестно сгинула в какой-нибудь котельной или уехала за границу, в коллекцию немецкого или английского толстосума – стоять там на одной полке с матрешками! Короче говоря, я хочу, чтобы вы стали моим.., ну, душеприказчиком, что ли. Икону нужно вернуть в храм, или государству, или… Словом, вам виднее, вы же специалист, а не я. Делайте с ней что хотите, я вам полностью доверяю. Она ваша. Вот, возьмите.

Он вынул откуда-то из-под стола плоский пакет в коричневой оберточной бумаге и протянул его Льву Григорьевичу. «Больной человек, – подумал Лев Григорьевич, не делая попытки прикоснуться к пакету и даже, наоборот, засовывая руки в карманы, от греха подальше. Интеллигент в первом поколении, на три четверти съеденный раком. Он просто не ведает, что творит, на него нельзя обижаться. С ним надо как-то помягче, но как?»

Байрачному, похоже, было тяжело держать икону, ион осторожно опустил ее на стол, кое-как пристроив между склянками и стопками книг по истории. Лев Григорьевич заметил выступивший у него на висках пот и устыдился было, но тут же одернул себя: кем бы ни был этот человек, как бы он ни страдал, но принять его предложение – значит нажить жесточайший геморрой.

– Вернуть, – повторил он, глядя на свои сплетенные на животе пальцы. – Долго же вы собирались с духом!

– Слишком долго, – согласился больной. – Целых три поколения…

– Извините меня, Петр Алексеевич, – сказал Жуковицкий, – но вы бьете на жалость. Не надо меня мучить, у меня больное сердце. Ну почему вы сами не отнесли икону в церковь – я имею в виду, когда могли это сделать? Вас бы там приняли с распростертыми объятиями и даже не стали бы задавать неудобных вопросов. А?..

– Если честно, я надеялся, что… Ну, словом, что она поможет. Даже молиться пробовал, да вот, не помогло…

Знаете, мне в последнее время кажется, что она саману, вы понимаете, сама хочет вернуться. А мы слишком долго держали ее в сундуке, отсюда и все наши несчастья. Деда расстреляли, отец погиб, мама умерла – тоже, кстати, от рака… Жену сбила машина, детей у нас не было, а я – как видите…

– То есть вы намекаете, что если я, к примеру, решу вас обмануть и продам икону какому-нибудь фирмачу, то мне не миновать обширного инфаркта?

– Полно, Лев Григорьевич, – сказал Байрачный. – Цинизм – оружие слабых. Вы ведь православный?

– Гм, – сказал Лев Григорьевич и с подозрением покосился на собеседника: издевается, что ли? – Гм, – повторил он, видя, что Байрачный и не думал издеваться. – Видите ли, Петр Алексеевич, как бы вам сказать…

Откровенно говоря, я не столько Григорьевич, сколько Гиршевич… Словом, как в том анекдоте: «Ваша национальность?» – «Да»… Так что вопрос, извините, не по адресу.

– Неважно, – сказал Байрачный, и по его лицу антиквар понял, что это ему действительно неважно. – Мне говорили о вас как о честном человеке. Да вы же сами сказали пять минут назад, что никогда не совершаете противозаконных сделок. В конце концов, я понимаю, что это хлопотно, и могу оплатить ваши услуги. Я не богат, но кое-что мне удалось скопить…

Жуковицкий остановил его движением ладони.

– Оставим вопрос об оплате. Это, конечно, бестактно, но я скажу: я не мародер, чтобы грабить умирающего. В конце концов, мне никто не помешает содрать что-нибудь со святой православной церкви, к которой я не принадлежу. Поверьте, эти толстосумы не обеднеют. Но речь сейчас не о деньгах и даже не о том, почему вам взбрело в голову выбрать для этого дела не адвоката или нотариуса, а антиквара, то есть вашего покорного слугу.

В конце концов, воля ваша, да и квалифицированная экспертиза в таком щекотливом деле не помешает. Подумаешь, какой-то казак что-то такое сказал! Речь, повторяю, не об этом. Насчет котельной тоже, в общем-то, все ясно… Но, клянусь, я даже не взгляну на вашу икону, пока вы мне не растолкуете, что имели в виду, говоря о коллекции какого-то англичанина или немца, в которую она якобы может попасть. Сомневаюсь, что участковый и слесарь из ЖЭКа, которые придут взламывать вашу дверь, сумеют продать икону за рубеж. Да и побоятся, наверное, там же будут еще и понятые… Так откуда такие подозрения?

Умирающий дернул щекой и принялся, не снимая, протирать носовым платком очки. Фокус был старый, Лев Григорьевич сам неоднократно прибегал к нему в те времена, когда еще носил очки, сменившиеся ныне контактными линзами, и то, как тщательно и долго Байрачный прятал от него свой взгляд за мятым носовым платком, окончательно убедило Жуковицкого в том, что вопрос был задан своевременно.

– Но ведь это же так, – пробормотал Байрачный.

– Сомневаюсь, – жестко возразил Лев Григорьевич. – Послушайте, вы же сами сказали, что у вас нет времени на хитрости! Так я вам скажу больше: помимо времени, у вас нет еще и умения хитрить. Я старше вас, и жизнь свою я провел не в университетской библиотеке, а среди людей грубых и хитрых, способных мать родную продать за какой-нибудь позеленевший подсвечник. Так что оставьте вы эти игры, на вас неловко смотреть! Допустим, при определенных условиях я могу согласиться получить от вас этот пакет с неприятностями, но согласитесь и вы, что мне надо знать, какие именно неприятности меня поджидают! Евреев на свете много, а Иисус был всего один, и второго пока не видно.

– Ну хорошо. В конце концов, вы, наверное, правы, я не могу заставлять вас действовать вслепую. Видите ли, я имел неосторожность рассказать об иконе одному человеку, и он… Ну, словом, он хочет иметь ее в своей коллекции. Так он, по крайней мере, говорит, но я знаю, что он постоянно нуждается в деньгах…

– Так, – сказал Лев Григорьевич тоном человека, только что получившего подтверждение своим худшим подозрениям. – Своя коллекция, вы говорите? Кто же это такой, позвольте узнать?

– Виктор Ремизов, – сказал Байрачный. – Он мой ученик, но ушел из науки лет пять назад и занялся, кажется, каким-то бизнесом…

– Угу, – кивнув, задумчиво промычал Лев Григорьевич. – Держит этакую помесь картинной галереи, антикварного магазина, колониальной лавки и обыкновенной барахолки. Кто его знает, чем он на самом деле занимается, этот ваш бизнесмен. Угу… Так этот шлимазл, значит, еще и ваш ученик? Ну, так вы напрасно волнуетесь. Насколько мне известно, он никогда не опускался до уголовщины. Мне пару раз довелось иметь с ним дело, и он показался мне вполне приличным молодым человеком.

– Не знаю, – сказал Байрачный. – Он будто сошел с ума: звонит днем и ночью, предлагает какие-то бешеные деньги, умоляет, грозит… Несколько раз я видел его у себя под окнами, а вчера сестра, которая приходит делать мне уколы, сказала, что видела возле моей двери какого-то человека и будто бы он копался в замке…

– А вы слышали, как он там копался? – хмурясь, спросил Лев Григорьевич.

– Видите ли, обычно перед тем, как приходит сестра, я бываю не в состоянии реагировать на посторонние раздражители. Мне, знаете ли, хватает внутренних.

– Морфий? – невольно отводя взгляд, спросил Жуковицкий.

– Ну а вы как думали? Перед вами законченный наркоман. Подумать страшно, что будет, если я вдруг каким-то чудом выздоровею… Но то, что я вам сейчас говорю, – это не бред наркомана, поверьте.

– Сошел с ума, вы говорите? – задумчиво переспросил Лев Григорьевич. – М-да… Я его, конечно, не одобряю, но понять могу. Такой куш! Крупные зарубежные аукционеры, конечно, не станут связываться с ворованной иконой, но есть ведь и другие – не такие известные, не такие легальные, но не менее доходные. Да, дела… А вы не боитесь, что я сделаю то же самое, что хочет Ремизов?

Получу икону – даром, заметьте, – да и продам ее за сумасшедшие деньги. Куплю виллу на берегу Женевского озера и буду, сидя на террасе, вспоминать вот этот наш разговор… А? Не боитесь?

– Сами бойтесь, – сквозь зубы вытолкнул Байрачный. – А я свое уже отбоялся.

Жуковицкий посмотрел на него и понял, что пора уходить. Лицо Байрачного сделалось желто-зеленым, темные круги возле глаз стали еще темнее, на лбу и висках крупными каплями выступил пот. Зубы историка были стиснуты, на туго обтянутых кожей скулах ходили желваки. Наступала боль, и притом такая, какую Лев Григорьевич, слава богу, не мог себе даже представить. "Шлимазл, – подумал он, имея в виду себя самого, – старый поц в дорогом костюме, с золотым портсигаром в кармане и с ключом от «Мерседеса» в другом… Что ты мучаешь человека, ему же и без тебя больно! Скажи ему «да» или «нет» и проваливай, откуда пришел. И ты таки скажешь «да», потому что в противном случае сюда придет этот шакал Витюша Ремизов и станет шарить здесь, переступая через еще не остывшее тело, и как ты тогда посмотришь в глаза своей маме, которая встретит тебя на том свете и отвернется от тебя, засранца? Неужели так трудно раз в жизни поступить по-человечески? "

– Да, – громко сказал он и тут же, чтобы исключить двоякое истолкование этого короткого словечка и отрезать себе последний путь к отступлению, добавил:

– Да, я возьмусь за это дело. Вы хотите оформить все нотариально? У меня есть знакомый но…

– Икона ваша, – почти простонал Байрачный. – Я вам верю на слово. Будете смотреть?

– Буду, но не здесь, – решился Жуковицкий. – Здесь, сколько бы я ни смотрел, я смогу лишь очень приблизительно определить возраст иконы и сказать: да, похожа. Или, наоборот, непохожа… Послушайте, когда к вам придет сестра?

– Через полчаса… Не беспокойтесь, я потерплю.

Ступайте, у нее свой ключ, она привыкла, она профессионал… А вы ступайте!

– Черт, это я вас заболтал, отнял силы… Простите, бога ради!

– Вы тут ни при чем. Забирайте икону и уходите.

Поскорее, прошу вас, в этом зрелище нет ничего приятного…

Лев Григорьевич поднялся и взял со стола икону.

Бумажный пакет хрустнул, Жуковицкий ощутил вес иконы – совсем ничтожный, несопоставимый с размерами свертка вес высушенной веками липовой доски – и лишь сейчас разглядел мутные, пожелтевшие фотографии, которыми была украшена противоположная стена. На одной из них, самой старой, переломленной посередине, был изображен чубатый молодец с лихо закрученными кверху усами, в гимнастерке и фуражке с кантом – очевидно, сам подъесаул Степан Петрович Байрачный, расстрелянный НКВД в декабре тридцать шестого года. Глаза у подъесаула были похожи на следы от булавочных уколов, гладкая жандармская рожа так и просила кирпича – словом, личность была неприятная. Лев Григорьевич кое-как затолкал икону в портфель, сгреб со спинки кресла пальто и шляпу, простился с хозяином, который его, кажется, уже не услышал, и торопливо покинул эту страшную квартиру, тщательно проверив, защелкнулся ли замок на входной двери.

Уже усевшись в машину и запустив двигатель, он вдруг осознал – неизвестно почему, – что в квартире Байрачного не было телевизора.

…Спустя полтора часа Лев Григорьевич закончил первоначальную экспертизу. Насчет чудес он по-прежнему сомневался, но одно было ясно как божий день: предмет, лежавший перед ним на столе, действительно являлся чудотворной иконой Любомльской Божьей Матери, считавшейся безвозвратно утраченной в девятнадцатом году прошлого века. Теперь Лев Григорьевич знал это наверняка. Теперь он не знал другого – что ему делать с этим своим открытием.

И в эту минуту над ухом у него, словно выстрел, грянул телефонный звонок.

* * *

Юрий отпер дверь и пригласил гостя войти. Из узкой темной прихожей знакомо потянуло застоявшимся табачным дымом. Стоявшая полуоткрытой стеклянная дверь в комнату отразила их темные силуэты. Шайтан глухо заворчал на эти силуэты, но тут же сконфуженно умолк, разобравшись в ситуации, и первым проскользнул в прихожую.

Прихожая у Юрия была размером с обувную коробку, и двое крупных мужчин с трудом поместились здесь.

Юрий закрыл входную дверь, включил свет и прислонился к двери спиной, давая гостю возможность снять свой армейский бушлат. Из комнаты доносилось цоканье собачьих когтей по полу и частое пыхтение: пес принюхивался, осваиваясь в незнакомом месте.

– Шайтан, не хами! – стаскивая ботинки, негромко прикрикнул гость. – Сидеть!

Пес появился на пороге прихожей и уселся там, преданно глядя на хозяина. Судя по выражению его морды, он осматривал квартиру вовсе не из любопытства, а лишь для того, чтобы убедиться в отсутствии засады. «Артист», – подумал Юрий.

– Клоун, – будто прочитав его мысли, сказал хозяин собаки. – Обормот. Ну, куда тут у тебя? – обратился он к Юрию.

– Проходи, не заблудишься, – ответил тот, стаскивая куртку. – Выключатель справа, на стене.

Гость шагнул в комнату, щелкнул выключателем и присвистнул.

– Хоромы, – сказал он. – Пещера Али-Бабы.

– Нормально, – проворчал Юрий. – Мне хватает.

Кухню найдешь? Вот и действуй.

Гость, однако, не торопился проходить на кухню.

Юрий вошел в комнату и увидел, что тот стоит у стены напротив окна и разглядывает развешанные над кроватью фотографии. На фотографиях было много вооруженных людей в камуфляже. Кое-кто из этих людей остался только на снимках, сделанных дешевой «мыльницей», а двое уцелевших стояли здесь, в этой комнате с низким потолком, заставленной дряхлой отечественной мебелью и дорогой японской электроникой.

– Узнаешь? – спросил Юрий.

– Да, были денечки, пропади они пропадом, – вздохнул гость. – А у меня вот и фоток не осталось. Сгорело все к чертовой бабушке вместе с грузовиком. Колонну обстреляли, понимаешь, да так ловко, что… Ну, словом, самого еле-еле вытащили.

Юрий прошел на кухню, открыл холодильник, сунул водку в морозилку и оценил свои съестные припасы. Припасов было не густо, но кое-что отыскалось. Тут его мягко толкнули в бедро, оттесняя от распахнутого холодильника, и толстый собачий хвост несколько раз тяжело стукнул по дверце кухонного шкафчика.

– Жрать хочешь? – спросил Юрий, и Шайтан утвердительно проскулил в ответ. – Придется подождать, приятель.

– Шайтан, фу! – возмущенно воскликнул гость, появляясь на пороге кухни. – Ты, я вижу, совсем освоился. А ну сядь! Место!

Пес совсем по-человечески вздохнул и, понурившись, побрел в прихожую, где и обрушился на пол с таким стуком, будто кто-то уронил охапку дров.

– Разгильдяй, – сказал его хозяин. – Надо бы им всерьез заняться, да все недосуг.

– А не поздно? – спросил Юрий. – В его-то возрасте…

– В каком еще возрасте? – удивился гость. – Год собаке, в самый раз дрессировкой заняться…

– Как это год? – Юрий перестал резать ветчину и удивленно воззрился на гостя, получив в ответ не менее удивленный взгляд. – Почему год?

– А что такое? Погоди-погоди… Ты что же, решил, что это тот Шайтан? Тот самый? Да ты что, командир!

Собаки столько не живут, особенно те, которые по-настоящему работают, как Шайтан работал. Это сын его, понял? Когда мы в Москву вернулись, я его еще успел разок повязать. Думали, ничего из этого не выйдет, а вот, видишь, получилось…

– Вон оно что… – Юрий вздохнул. – А я-то думал… Слушай, но ведь вылитый!

– Порода, – сказал хозяин пса и тоже вздохнул. – Как говорится, гены пальцем не раздавишь. Вообще-то, Шайтану бы еще жить да жить. Восемь лет ему было, для собаки – не возраст. Но ранили его крепко, знаешь ли… Ичкеры ведь за него награду объявили – уже после того, как ты ушел. Пять тысяч зеленых – неслабо, да?

Он взял второй нож, по-хозяйски вынул из хлебницы полбуханки «бородинского» и принялся нарезать хлеб толстыми ломтями. Делал он это по-солдатски, прижимая буханку к груди. Споласкивая и насухо вытирая рюмки, Юрий украдкой его разглядывал. Гость мало изменился за те несколько лет, что они не виделись. Он был все так же высок и плечист, но при этом гибок и даже грациозен.

Скуластое лицо с коротким носом немного подсохло, сделалось жестче, серые глаза потемнели, мимика сделалась беднее, но пшеничные волосы и открытая белозубая улыбка почти не изменились. Бывший сержант Валерий Бондарев относился к тому типу людей, которые старятся медленно и почти незаметно для посторонних. Сейчас ему должно было быть где-то около тридцати, но выглядел он моложе.

– Что смотришь, командир? – перехватив взгляд Юрия, сказал Бондарев. – Изменился?

– Как раз таки нет, – ответил Юрий. – Так и хочется наряд объявить.

– Считай, что уже объявил, – Бондарев ухмыльнулся. – По кухне… Эх, командир, хорошо-то как! Вот уж не думал и не гадал, что вот так, случайно, в парке…

– Да какой я тебе командир? – Юрий пожал плечами. – Я теперь, если хочешь знать, вообще никто. Помнишь, как полковник Ярцев ругался? «Вольноопределяющиеся раздолбай»… Вот это я и есть – вольноопределяющийся раздолбай. Да ладно, ерунда это все. Расскажи лучше, как сам.

– А что сам? Служил по контракту. Попрыгал, пострелял – ну, чего рассказывать… А потом колонну нашу обстреляли. На том моя служба и кончилась. Завесили мне дыру в легких медалью «За отвагу» да и списали вчистую как непригодного к строевой.

– Ничего себе, непригодный, – сказал Юрий, окидывая взглядом его мощную фигуру. – Хорош инвалид!

– Им виднее, они в очках. Да я не очень-то и упирался. Как-то вдруг противно сделалось, да и тебя, между прочим, вспомнил… Знаешь, когда долго воюешь, звереть начинаешь – потихоньку, незаметно, но… Короче, не нравится мне эта теперешняя мода – каждый, блин, Рембо, каждый – супермен. Сплошные терминаторы кругом, поговорить по-человечески не с кем. Слушай, может, водка уже остыла?

– Кто ходит в гости по утрам, – начал Юрий, открывая морозилку, – тот поступает мудро…

– То тут сто грамм, то там сто грамм, на то оно и утро! – радостно подхватил Бондарев.

– Твой приятель тоже так считает, – сказал Юрий, кивая в сторону двери.

Бондарев повернул голову и поднял брови, с преувеличенным осуждением разглядывая Шайтана, который уже сидел на пороге кухни, склонив голову набок и умильно глядя на стол.

– Ох, бездельник, – сказал он. – Вообще-то, командир, ты про него плохо не думай. Он – пес воспитанный, просто шалит по молодости. Вот попробуй угости его чем-нибудь.

Юрий взял с тарелки кусок ветчины и протянул собаке.

– Шайтан, – позвал он, – Шайтанушка, на, мальчик, трескай на здоровье.

Шайтан подошел к его протянутой руке, понюхал ветчину, сел и отвернулся с таким видом, будто его грубо обидели.

– На, Шайтан, – повторил Юрий. – Вкусно!

Пес покосился на мясо, сделал глотательное движение, облизнулся и опять отвернул морду.

– Да он у тебя, наверное, просто мусульманин, – предположил Юрий. – Жалко, говядины нет, я бы его мигом расколол.

Он, разумеется, шутил, и Бондарев наверняка это понимал, однако его так и распирало от гордости за хорошо воспитанного питомца.

– Э, нет, командир, – сказал он, – это ты, извиняюсь, загнул. Смотри, только пальцы береги. Шайтан, свой. Можно!

Что-то аппетитно чавкнуло, и ломоть ветчины, который Юрий держал двумя пальцами, исчез. Шайтан облизнулся, преданно глядя ему в глаза и нетерпеливо переступая передними лапами.

– Опа, – сказал Юрий. – Не собака, а Эмиль Кио…

Я даже не заметил, как он это проделал. Надо еще разок попробовать.

– Не советую, – предостерег Бондарев. – Он такие фокусы может с утра до ночи показывать, а нам закусывать будет нечем.

– Ну еще разок, – сказал Юрий. – Надо же проверить, признал он меня за своего или нет.

– Ну проверь, если жратвы не жалко, – Бондарев пожал плечами и демонстративно отвернулся от пса. – Я вас познакомил, остальное от тебя зависит. Он с кем попало дружбу не водит, и ветчиной его не больно-то купишь. Хотя, по-моему, ты ему нравишься.

– Чует родственную душу, – сказал Юрий, беря с тарелки еще один кусок мяса. – Правда, Шайтан? Я, между прочим, твоего папашу знавал, и очень близко.

Мы с ним однажды сутки в каком-то разбомбленном подвале вдвоем просидели, из одной фляжки пили… Ну, хочешь мясца?

Уговаривать Шайтана не пришлось, и второй кусок ветчины последовал за первым с волшебной скоростью.

– Тщательно пережевывая пищу, ты помогаешь обществу, – назидательно процитировал Юрий, вытирая о штанину испачканные собачьей слюной пальцы. – Экий ты, братец, обжора и слюнтяй… Все, все, раздача слонов окончена, все свободны. Обниматься я с тобой не стану, даже не мечтай.

Он отпихнул Шайтана, который пытался взгромоздиться к нему на колени, и принялся открывать бутылку.

– Ты смотри, – с оттенком ревности произнес Бондарев, подставляя рюмку, – какая у вас любовь с первого взгляда. Ни разу не видал, чтобы он к первому встречному целоваться лез.

– Генетическая память, – сказал Юрий, разливая водку. – Я ведь там, в парке, как увидел этот ошейник, тоже чуть было целоваться к нему не полез.

Бондарев усмехнулся.

– Да, ошейник… Давно пора его сменить, да все как-то рука не поднимается. Казалось бы, обыкновенный кусок ремня, а выбрасывать жалко. Память! Правильно ты сказал – генетическая.

– Ну-ну, – возразил Юрий. – Просто память, при чем тут гены?

– Просто память – это когда ошейник в магазине купил и там же, у прилавка, с красивой бабой познакомился, – сказал Бондарев. – Или, скажем, лопатник у тебя свистнули, пока ты на поводки с намордниками глазел.

А эта память огнем и железом вбита – в кости, в кровь, до самых кишок. На этом ошейнике, командир, и твоя кровь имеется. Помнишь?

– Такое разве забудешь? – Юрий отставил в сторону бутылку и взялся за рюмку. – Ну, за встречу?

Когда первая бутылка опустела, а во второй осталось чуть больше половины, Юрий спросил:

– А чем ты, собственно, занимаешься?

Чтобы задать этот вопрос, ему пришлось сделать над собой некоторое усилие: он уже знал, что долгожданная гражданка, о которой они тихо мечтали под пулями чеченских снайперов, порой бывает неласкова к вчерашним солдатам. И он, и Бондарев хорошо умели только одно: обращаться с любым оружием и не морщиться при виде крови. Бондарев, помимо этого, был неплохим специалистом по подрывному делу, и вряд ли специалист такого профиля мог найти себе применение в какой-нибудь московской конторе.

Реакция бывшего сержанта лишь усилила его подозрения: Бондарев замялся, кашлянул в кулак и немного смущенно улыбнулся.

– Даже неловко сказать, – признался он, беря со стола пачку и вытряхивая из нее сигарету. Курил он «Парламент»; сие должно было, по идее, означать, что какие-то деньги у него водятся. – Словом, работаю в ЧОПе, Знаешь, что такое ЧОП?

– Знаю, – сказал Юрий. – Чоп – это такая деревянная затычка, которой винные бочки закупоривают.

Не понимаю, как можно работать в ЧОПе? Темнишь, сержант? Не надо. Лучше считай, что я тебя ни о чем не спрашивал. Или ты имеешь в виду город? Есть такой городишко – Чоп, где-то у черта на куличках. Вахтовиком вкалываешь, что ли?

– Темный ты какой-то, командир, – сказал Бондарев с такой же, как у Юрия, не вполне уверенной артикуляцией. – Ты что, с Луны свалился? ЧОП – это частное охранное предприятие. Секьюрити, понял? Слушай, ты правда этого не знал или под дурачка косишь?

– Ни под кого я не кошу, – сказал Юрий, наполняя рюмки и опуская левую руку под стол. На колене у него лежала лобастая голова Шайтана, и он принялся почесывать пса за ушами, зарываясь пальцами в густую короткую шерсть. – Мне, если хочешь знать, ни под кого косить не надо, я сам… Гм…

– Ясно, – сказал Бондарев, чиркая колесиком бензиновой зажигалки и делая глубокую затяжку. – Слишком долго мы с тобой воевали, командир. Уходили защищать одну страну, а вернулись в другую, и ни хрена в ней не понять, в этой долбаной стране, – куда идти, что делать, кому морду бить…

Глаза у него смотрели куда-то вдаль, сквозь стены и перекрытия, – смотрели и не видели, а если и видели, то что-то свое, недоступное постороннему взгляду. Воспользовавшись этим, Юрий стянул с тарелки последний кусок ветчины и украдкой переправил его под стол.

Под столом чавкнули, коротко завозились и успокоились.

Юрий потрепал пса по ушам. Это был, конечно, не тот Шайтан, но Юрий, вопреки собственному заявлению, испытывал почти непреодолимое желание схватить его в охапку и вволю покататься с ним по полу, а еще лучше – по молодой весенней травке.

– Кому морду побить, в этой стране всегда найдется, выбирай на вкус, – сказал Юрий.

– А ты? – выходя из задумчивости, спросил Бондарев. – Ты что поделываешь, командир, кому морды ломаешь?

– В данный момент никому, – сказал Юрий. – Таксистом был, инкассатором, потом снова таксистом, в газете работал – тоже водителем…

– Карьера белого офицера в какой-нибудь занюханной Франции, – констатировал Бондарев. – Я же говорю, возвращались с войны домой, а попали… Ч-черт!

В Бразилию какую-то попали, ей-богу! Или в этот… в Чад.

– В Чоп, – подсказал Юрий.

– Ага… Так ты что же, на мели сейчас?

– Ну, не то чтобы на мели, но без работы. Озверел уже от безделья, честное слово. В твоем ЧОПе вакансий нет?

– Да я как раз про это думаю, – сказал Бондарев, озадаченно теребя кончик носа. – Вакансии вроде бы имеются, и послужной список у тебя подходящий, да только возраст… Если честно, то они и меня-то со скрипом приняли – стар, дескать, а у нас ребята молодые, спортсмены, мастера… Ну, пришлось мне против троих этих хваленых мастеров выйти, ребра им посчитать. Да, говорят, с этим трудно спорить. Я-то знаю, что ты один половину нашей шарашки голыми руками разогнать можешь, но возраст.., да и прихрамываешь ты, опять же…

Извини, командир, что я тебе правду-матку прямо в глаза леплю. Самому противно, но ты же понимаешь – не я, так другие скажут и выражения выбирать не будут.

Не обиделся?

– Вот еще, – сказал Юрий. – Это все я и без тебя знаю. Правильно, забудь, это я так, спьяну. Я вообще невезучий, от меня работодателям одни несчастья. Устроился инкассатором – машину на уши поставили, четыре лимона зеленью увели…

– Погоди, – сказал Бондарев. – Постой-постой… Что-то я про это дело слышал краем уха. Это ты, что ли, тот самый Инкассатор?

– Звучит как имя собственное, – сказал Юрий, проклиная себя за то, что распустил язык, – но я что-то не пойму, о чем ты.

– Ну-ну, – сказал Бондарев, – Знаешь, кому про это расскажи? Бабусе, которая на рынке семечками торгует. Она тебе, может, и поверит. Ты пойми, что мы хоть и частная, а все-таки охрана, силовое как-никак ведомство. ЧОПы, ментовка, сыскари частные, вообще всякие силовики – это же, как ни крути, одна среда, общие интересы, и фольклор, байки всякие – на всех одни и те же.

Про этого Инкассатора, которого ты якобы не знаешь, по Москве легенды ходят. И вот сейчас, когда у нас такой базар пошел, я понимаю, почему мне во всех этих байках что-то знакомое чудилось. Отбить четыре миллиона баксов и ни копейки под ноготь не зажать – это, командир, не просто почерк, это диагноз.

– Пошел ты к черту, Айболит хренов, – нагрубил Юрий. – Диагнозы он ставит, силовик! Давай-ка я нам лучше успокоительного накапаю, а то тебе уже чертовщина мерещится.

– Нет, ты погоди, – горячо запротестовал Бондарев, подвигая тем не менее свою рюмку поближе к Юрию. – Обзываться и я умею… А, черт, запутал ты меня. Я же не про то. На работу, говоришь, тебя устроить? Да это ж мечта – с тобой на пару работать. А возраст… Если я, к примеру, шефу нашему скажу, что приведу к нему Инкассатора…

– Он тебя в два счета уволит, – закончил за него Юрий, – как конченого наркомана. А за воротами – я, и сразу по ушам, по ушам, чтоб не болтал, чего не знаешь… И Шайтан тебе, дураку, не поможет.

Услышав свое имя, пес не поднял головы, а только прянул ушами, как лошадь, отгоняющая муху, и совсем по-человечески чмокнул губами во сне. Ему было тепло и уютно, в желудке у него лежал изрядный кусок дорогой импортной ветчины, и Шайтан, по всей видимости, не желал отрываться от сладостного процесса переваривания пищи. К тому же тонкие нюансы человеческих взаимоотношений были ему до фонаря: не дерутся, не ругаются, и слава богу…

– Разберемся, – туманно пообещал Бондарев. – Нет, правда, ты серьезно к нам устроиться хочешь? За конечный результат я, конечно, не отвечаю, начальству, сам знаешь, виднее, но что смогу – сделаю.

Видно было, что эта идея захватывает его все сильнее.

«Черт меня за язык тянул, – подумал Юрий. – В таких местах, как этот его ЧОП, просителей не очень-то жалуют, а я его, фактически, заставляю на поклон идти, и почти без шансов на успех».

– Ты погоди, – сказал он, – не пузырись. Я, может, и сам в ваш ЧОП идти не захочу. Что там у вас за работа-то?

– Работа как работа. Ты что, не знаешь, чем охрана занимается? Охраняем. Что скажут, то и охраняем. Бывает, сопровождаем кого – ну типа бодигардами, – а в основном, конечно, по объектам. Сторожа мы, в общем, и больше ничего. Зато обмундирование, ствол – все бесплатно, и патронов сколько хочешь. Да и платят прилично.

Юрий закурил, осторожно столкнул с колена тяжелую собачью голову, встал и открыл форточку. Сигаретный дым, которым была от пола до потолка заполнена кухня, потянулся наружу. Юрий немного постоял под бившей из форточки струей свежего воздуха и вернулся на свой табурет. Шайтан немедленно восстановил статус-кво, то есть сел и положил голову ему на колено.

Некоторое время он смотрел на Юрия снизу вверх с комичным выражением глубокой задумчивости и грусти, для которой у него пока что не было причин, а потом полный желудок взял свое, и глаза Шайтана медленно закрылись.

– А на улице, между прочим, день, – сказал Юрий, стряхивая пепел с кончика сигареты в разинутый рот фарфорового окуня, обведенный тонким золотым ободком. – Солнце светит, народ по делам бежит…

Бондарев посмотрел на часы.

– Е-мое, – сказал он, – двенадцать двадцать! Вот уж, действительно, с утра выпил – день свободен… Вот скажи ты, как по-дурацки устроен человек! Я, как из армии уволился, сначала на АЗЛК поступил, на конвейер.

Два месяца поработал – взвыл. Ну каторга же! Час туда, час обратно, восемь часов на ногах, света белого не видишь, крутишь одну и ту же гайку до полного обалдения, а с конвейера дерьмо какое-то сходит, глядеть страшно.

Машина называется… Про зарплату я уже не говорю.

Нет, думаю, такая жизнь не по мне. Ну, нашел этот ЧОП, пристроился, как человек. Работа – не бей лежачего, сутки через трое. И что ты думаешь? Первые сутки дома еще так-сяк, на вторые уже скучно, а на третьи – хоть в петлю полезай!

– Кому ты говоришь, – вздохнул Юрий. – Сутки через трое… Счастливчик!

Валерий посмотрел на него, покачал головой и разлил остаток водки по рюмкам.

– Давай, – сказал он, – за успех этого гнилого дела. Завтра у нас суббота, так? Так. Значит, до понедельника в конторе никого не будет. А в понедельник я перед дежурством заскочу к шефу, замолвлю за тебя словечко. Во вторник встретимся, подъедем в контору, сам посмотришь, что да как. Думаю, дело выгорит. Ну как, решено?

– Решено, – сказал Юрий. – В конце концов, что я теряю?

Осушив рюмку, Бондарев взял гитару, которая уже давно стояла у стола, смахнул с деки пыль рукавом свитера, пристроил инструмент на коленях, немного потренькал, подкрутил колки, взял два или три дребезжащих аккорда и со вздохом поставил гитару на место.

– Не поется, – ответил он на вопросительный взгляд Юрия. – Давно уже не поется – с тех пор, как вернулся. Что было – сплыло, а про то, что теперь, петь как-то… Не знаю. Не получается, в общем. Свое не получается, а чужое – и подавно.

Он завозился, вставая, и положил на стол прямоугольничек плотной бумаги – визитную карточку.

– Во вторник, часов в десять, заходи, – сказал он. – Звонить не надо, я после дежурства, чтобы выспаться, телефон отключаю, так что трезвонь прямо в дверь, а если что – бей кулаком, не стесняйся. Шайтан на звонки не реагирует, лает только, когда в дверь ломятся, а когда он лает, мертвый проснется. Шайтан! Вставай, бродяга, пошли домой. Ишь, разнежился, как хохол в каптерке…

Стоя у окна, Юрий проводил их взглядом. Бондарев уверенно шагал через двор, словно и вовсе не пил, а Шайтан гордо вышагивал рядом, не натягивая поводок и не рыская по сторонам. Филатов закурил еще одну сигарету и принялся не спеша убирать со стола, думая о том, что утреннее предчувствие его не обмануло: жизнь сделала очередной поворот, и оставалось лишь понять, к лучшему он был или к худшему.

Загрузка...