VIII

Наконец наступило время каникул. Как же долго я ждал их. У парты, чуть в стороне, так, чтобы ничто не закрывало, я прикрепил календарь на декабрь и каждый день на последнем уроке пришпоривал время, обрывая листок с завтрашним числом календаря, а иногда и послезавтрашним. Однако, несмотря на все мои старания, каждый следующий день имел двадцать четыре часа ожидания. Частенько в воображении я превращал дни в часы, минуты и секунды. И, мучимый тоской, внимательно следил за каждой уходящей секундой и, обливаясь потом, делал для себя открытие, что те немногие дни, что оставались до каникул, были огромной горой времени. Уже лежавший на грязных дорогах иней и покрывало тумана в долине напоминали мне, сжимая горло, зиму в моей родной деревне — свободном горном хребте моего детства. И вот как-то на уроке по духовному чтению вместо трех абзацев «Правила» один ученик прочел нам «Советы на каникулы». И ярость свободы, чудовищная потребность бежать обожгли мне все мое существо. И я поверил в реальность существующего снаружи мира, в реальность бочара, поездов и расстояний. A-а, сколь ужасно ожидание! И все же в одно темное утро мы наконец грузим наши чемоданы и мешки на подводу, запряженную волами, и двигаемся в путь. В одно мгновение проходящая напротив семинарии дорога становится черным-черна от идущих по ней семинаристов. Теперь мы не идем отделениями, теперь запрещавшаяся правилами дружба обнаруживает себя: Гама очень скоро присоединяется ко мне вместе с Гауденсио, который не едет с нами на поезде, а, дойдя до поселка, садится в грузовичок, везущий его в деревню. Как только я ступил за порог семинарии, мне страстно захотелось издать победный клич, который огласил бы все тайники моего страха. И голос мой почти дошел до горла, но пальцы коснулись губ. Удивительная сила, исходившая из огромного семинарского здания, несколько пар глаз оставшихся в нем отцов-надзирателей и моя вековая покорность остудили мой жаркий порыв, как и согревавшую его надежду. Так, когда я шел мимо дорожки, ведущей к бочару, и увидел дом и сад, спавшие глубоким сном, я без удивления отметил, что все это находилось бесконечно далеко. Помню, что, проходя не раз мимо бочара, я сомневался в его существовании и желал потрогать его своими собственными руками, чтобы удостовериться, что он действительно существует. Так когда-то поступили жители моей деревни, сбежавшиеся посмотреть на упавший самолет и радовавшиеся представившейся возможности удостовериться в существовании самолетов и в том, что в них летают люди. Но теперь, когда мне такая возможность представилась, я даже не попытался ею воспользоваться. Как видно, разделявшее меня и этого человека расстояние было непреодолимым. То была четкая осторожность по отношению к прошлому и сверх того своеобразное отношение к мужчинам, женщинам и всему тому, чем для меня теперь являлся мир.

Когда мы прибыли в поселок, ночь окончательно уступила место утру. Холодная дымка тумана тихо поднималась к ласковому небу. А приятное тепло, как теплое дыхание, ощущалось во всем, что нас окружало. Чемоданы и мешки уже стояли на земле. Взяв свои вещи, Гауденсио с нами попрощался.

— Пиши, — бросил он.

— Хорошо, Гауденсио. Напишу.

Тут Гама предложил мне следовать за ним. И я пошел, согнувшись под тяжестью мешка, до вагона третьего класса. Но как только багаж был разложен и мы сели, Гама погрузился в глубокое молчание, точно отдыха и забвения требовала его ненависть, и молчал все время. Я не мешал ему и, открыв складной нож, тут же принялся за данный нам в дорогу семинарский завтрак. Луч солнца заглянул в вагон, как заглядывает в дверь стоящий на пороге ребенок, и заскользил по потолку. Вокруг нас царило оживление: кто-то размещал вещи, кто-то, прощаясь, обнимался. А на станционной платформе среди суматохи черных семинаристских одежд отец Томас, как арестованный преступник, чувствовал свою злобность никчемной. Ощущая в своей душе созвучность происходящему, я успокоился. И вдруг Гама сказал:

— Если хочешь, можешь съесть и мой завтрак, вот он.

— Нет, не хочу, спасибо. А почему ты сам не ешь?

Гама пожал плечами и ничего не ответил. Поезд вот-вот должен был тронуться, и семинаристы прилипли к стеклам окон. Послышался сигнал к отправлению, паровоз дал прощальный гудок и рванулся вперед. Отъезжавшие семинаристы распрощались с остававшимися в поселке, со станцией и с самими собой, точно уезжали навсегда. Теперь поезд ехал, за окном мелькали станции Алкария, Ковильян, Велмонте… Тут один из семинаристов попросил меня посмотреть на станционных часах, который час. Я пошел, но никаких часов на станции не оказалось, и все весело смеялись надо мной и моей доверчивостью.

Гама сидел молча, на его правой щеке красовался синяк, большие руки сжимали ручку зонта, на голове были надеты две шапки. Вид его говорил, что он готов постоять за себя в любую минуту. И веря в эту самую его готовность, я почувствовал его своим братом.

Почти на каждой станции наш поезд оставлял группы семинаристов. И я видел их шедших по платформам, прихрамывавших под грузом багажа и тревожно озиравшихся по сторонам враждебного им мира. Они коротко махали нам издали, боясь, как видно, перед окружающими обнаружить общность нашей судьбы. Помню, как на станции Ковильян один тип в джинсах огласил перрон, как ворона, карканьем:

— Кар-кар! Кар-кар!

Какой-то святой отец, спокойно сходивший на этой станции, тут же шмыгнул куда-то в сторону и исчез. А три семинариста, красные от стыда, быстро распростились и, опустив головы, устремились к выходу. Ярость залила мне краской лицо не хуже алкоголя. И в сердцах я подумал: «Зови вороной своего дедушку». Однако брошенное оскорбление и возникшая тут же обида не дали мне даже открыть рта. Да и окружавшие нас люди спокойно улыбались, относясь снисходительно к детским шуткам. А униженные черным цветом своей одежды семинаристы выглядели несчастными жертвами, но не людей, а своей судьбы. И все же я испытал бесконечную жалость к своим коллегам, провожая их взглядом, пока они выходили со станции, пока видел улыбки людей и пока помнил все это. Нет, я не был знаком с этими семинаристами, однако неожиданно испытанная солидарность завладела моим сердцем, как нерушимый союз проказы или преступления: кровное родство нашей общей судьбы связало нас навсегда…

Именно это, к своему изумлению, мы с Гамой обнаружили, обедая в одном из пансионов Гуарды. Через мою деревню и недалеко от деревни Гамы была проложена дорога, по которой ходили машины. Выйдя из поезда, мы шли по дороге в город. Гама знал дешевый пансион, находившийся около казармы, и мы пошли туда, чтобы перекусить. Так вот, когда мы развернули салфетки, один достаточно толстый субъект, который уже, как видно, поел и хорошо выпил, пристал к нам с вопросами: семинаристы ли мы, сколько нам лет и чему нас обучают в семинарии. И так далее и тому подобное. Гама отвечал нехотя. Я же, одержимый желанием мирного сосуществования с окружающими, старался ответить на все адресованные нам вопросы как можно полнее. Каждый мой ответ субъект встречал молча, продолжая жевать с чуть прикрытыми глазами. И постепенно аромат дружелюбия наполнил мою душу нежностью. И я, жаждущий согласия, смотрел на незнакомца, не обращая внимания на его опухшее мясистое и гнусное лицо. И даже отважился на вопрос:

— А вы, сеньор, откуда будете?

Однако грубый субъект принялся за фрукты и оставил мой вопрос без ответа. Растерявшись от такого пренебрежения, я посмотрел на Гаму, ища у него поддержки. Гама по своему обыкновению молчал. Тогда меня охватил такой стыд, что я совсем смешался. С пустыми руками и обидой в сердце я краснел и улыбался от жалости к себе и позора. И, склонившись над тарелкой, от злости и усталости съел все подчистую. Тут за столом появились новые сотрапезники, и теперь уже незнакомый субъект разговаривал с ними. Показывая на нас пальцем, он не стесняясь, говорил им:

— Вот, обратите внимание, и в нашем веке возможны подобные вещи. Два парня, ну вот, как, к примеру, эти, содержатся в семинарии, как в тюрьме.

Бандит. От ярости у меня застучало в голове. Я положил вилку и посмотрел на субъекта с затаенной злобой, слишком большой для моего маленького существа. И, почувствовав в нем врага, которого давно искал, чтобы излить свою ненависть, спросил:

— Кто это вам сказал, сеньор, что семинария — это тюрьма? Там все хорошо. И если мы учимся в семинарии, то только потому, что хотим этого. Скажи, Гама, ты в семинарии по желанию или нет?

— По желанию, — нехотя проворчал мой друг.

Но ни субъекта, ни его собеседников нимало не смутило мое заявление, и, видя, что я злюсь, они только улыбались. Я же, хоть и был взволнован и расстроен, чувствовал удовлетворение. А насытившийся субъект продолжал свою атаку, но уже с другой стороны:

— Вот кого учат на посланников Божьих. Представляете? А ведь святой отец — посланник Бога. Вот такие-то и норовят быть выше Бога.

Я тут же ответил вопросом: а разве министр может быть выше президента республики? Тут все вокруг улыбнулись моей находчивости. Мы гордо расплатились и вышли на улицу с высоко поднятой головой. Но, вновь оказавшись затерянным на улице равнодушного к нам города, я тут же почувствовал, что происшедшая в пансионе сцена была не иначе как подстроенной дьяволом, нашедшим приют в моей душе. Потому что я, именно я желал бы объявить, что семинария не что иное, как тюрьма, и что посланник Божий чаще всего выше президента и о многом другом, о чем хотелось кричать, чтобы ясно стало всем, что детство мое предано. Но ничего этого не сказал. И, снова испугавшись, почувствовал, что наше общее несчастье было необоримо, как проклятие крови.

И мы пошли бродить по улицам до того часа, когда должна была подойти машина. Помню хорошо, с какой симпатией смотрел я на угрюмые дома города, изъеденные старостью, покосившиеся и ведущие вечный разговор с улицей. На углах улиц поджидал нас холодный декабрьский ветер и продувал насквозь. Огромная тысячелетняя рука, распластанная, морщинистая и черная, казалось, парила в небе, как крылья огромного стервятника. А я внимал окружающей нас тишине и медленно опускавшимся сумеркам, которые вначале смутно, а потом все яснее рождали во мне страх перед смертью, и сердце мое замирало от тревоги.

Наконец, я и Гама оказались у небольшого магазинчика, намереваясь в нем что-нибудь купить. Здесь мы встретили своих коллег, которые уже приобрели кое-что из продаваемых товаров. Я попросил Гаму подсказать мне, какие купить сладости для моих братьев. Но Гама посоветовал обратиться к продавцу кондитерских изделий. Когда же все покупки были сделаны, весь городок обойден, и у нас до отхода машины оставался час времени, Гама повел меня в укромное место в кустарнике с таким серьезным видом, что я понял: меня ждал доверительный разговор. И испугался. Готов ли я к этому самому доверительному разговору с Гамой?

Мы уселись в небольшой ямке, прямо на солнце, защищенные от ветра и каких-либо воспоминаний. Вот тут-то не без страха Гама спросил меня:

— Лопес! Ты… тебе нравится в семинарии?

Я задрожал. Поскольку я очень уважал Гаму и очень ему верил, ответ мой, который я теперь, после разговора с ректором, дал ему, был огромен, как жизнь. Какое-то время я помолчал, как бы оценивая то расстояние, которое должны были преодолеть сказанные мною слова, и робко сказал:

— Нет, Гама, мне совсем не нравится в семинарии.

— Как и мне, — воскликнул он дерзко.

Но тут же с грустью заметил, что мать его мечтает, чтобы он стал священником.

— Я еще раз хочу попытаться, попытаться объяснить ей, что у меня нет призвания. Но если она меня заставит после каникул вернуться в семинарию, тогда я…

Он резко, точно на краю обрыва, остановился, глядя на меня чуть ли не с ненавистью, словно на это признание вынудил его я. Но я все же спросил его:

— Тогда что, Гама?

— Ничего.

У него была идея, которую он вынашивал в своем сердце, надеясь, что она защитит его от горечи жизни. И я почувствовал, что ему было необходимо высказаться, разделить с кем-то тяжесть своей мечты. Но и одновременно понял, что я слишком мал и могу навредить ему и потерять его. И не настаивал. Взглянул на его искаженное от злобы лицо, на его большие руки, опирающиеся на ручку зонта, и молча, от всего сердца посочувствовал ему.

В четыре часа вечера машина, шедшая в мою деревню, должна была отойти от станции. Это был старый открытый грузовичок со скамейками от борта до борта. Поскольку желавших ехать всегда хватало, запаздывавшим приходилось садиться между скамейками на свои вещи или просто на пол. Я и Гама уселись на первую скамейку — рядом с кабиной водителя. И мы, как серьезные мужчины, молчали, пока машина спускалась в долину Мондего. Дорога, прижимаясь к горе, шла вниз серпантином. А внизу, в долине, вставшие на колени жалкие деревушки молились на окружавшие их и угрожавшие им горы, по которым я так томился вековой тоской. Я знал, что за горами моя деревня, и потому смотрел на них с благодарностью. Солнце быстро садилось, и повернутый к нам склон горы очень скоро стал темен и огромен. Однако шедшие от подножья вверх узкие, петляющие от усталости и тоски тропинки были еще видны, и мне казалось, что, достигнув высшей точки, они не спускаются по ту сторону горы, а поднимаются в самое небо… Время от времени огибая гору, грузовичок оказывался на краю пропасти, рискуя стать частью этого величия и вечности. Инстинктивно я выбрасывал вперед руку, заставляя какое-то время ее парить над долиной, словно хотел как можно дальше отодвинуться от открытого пространства или, приветствуя наступление вечера, который теперь опускаясь на печальные деревни, на смиренный покой дымящихся очагов, чертил великий знак креста в твердой уверенности скорого пришествия ночи.

Наконец глазам нашим открылось плоскогорье. Гама, все так же молча, собрал свои вещи — мешок и пакеты. Потом протянул мне руку и тихо сказал:

— Так, Лопес, если мы больше не увидимся…

Я побоялся ему ответить: что будет, то будет. Но вдруг, увидев Гаму, как бы по другую сторону от себя, я от неожиданного стыда ощутив боль в желудке, как улитка, ушел в себя. Если Гама уйдет из семинарии, он автоматически перейдет в лагерь врагов и станет одним из тех, кто оскорбляет нас, называя воронами и попами, и я должен буду защищаться от него, кипя ненавистью или выказывая безразличие. Чувствуя это, я чувствовал и то, что теряю своего лучшего друга. Я сжал руку Гамы, а Гама — мою, крепко, точно нас должна была разлучить смерть. Наконец наш грузовичок остановился, чтобы Гама мог сойти. Это произошло на одном из поворотов в Селорико, где у дороги, идущей в Транкозо, его ждала укутанная в шаль девушка и ослик. Гама спрыгнул, поднял мешок и зашагал прочь. Еще я увидел, как он обнял девушку, без сомнения — это была его сестра — и привязал мешок к седлу ослика.

Грузовичок постепенно пустел, пассажиры один за другим сходили, кто около деревень, кто около идущих к ним дорог. Наконец я остался один. Спускалась ночь, холодная, недвижная, звездная. Когда же грузовичок оказался на повороте дороги, о котором я так долго мечтал, потому что именно с него была видна моя земля, я пал духом перед спустившейся ночью и моей беззащитностью. Страх парализовал меня, страх или нахлынувшее ко всему вокруг безразличие.

Загрузка...