Сергей Николаевич Сергеев-Ценский
Преображение России
Эпопея
Утренний взрыв
Роман
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
Содержание
Глава первая
Глава вторая
Глава третья
Глава четвертая
Глава пятая
Глава шестая
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Глава десятая
Глава одиннадцатая
Глава двенадцатая
Глава тринадцатая
Глава четырнадцатая
Глава пятнадцатая
Глава шестнадцатая
Глава семнадцатая
Глава восемнадцатая
Глава девятнадцатая
Глава двадцатая
Глава двадцать первая
Глава двадцать вторая
Глава двадцать третья
Примечания
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Над новой огромной картиной "Демонстрация перед Зимним дворцом" Алексей Фомич Сыромолотов работал в своей мастерской в Симферополе, перевезя сюда холст, начатый в Петрограде, притом работал так неотрывно, как это было ему всегда свойственно.
Хотя к октябрю 1916 года уже исполнилось ему шестьдесят лет, но он был еще очень силен и телом и духом. Он даже сказал как-то своей двадцатидвухлетней жене Наде, урожденной Невредимовой:
- Могу тебе признаться, что я, как это ни покажется кому-нибудь неестественным, ничего пока еще не потерял из всех своих качеств художника... Разве мне нужны, например, очки? Ведь нет же, ты это знаешь! Все воспринимаю ярко и точно, как и сорок лет назад, и рука вполне тверда... А? Тверда или нет? Хочешь убедиться? Надевай пояс!.. Впрочем, нет, не пояс, - он может порваться, - а лучше длинное полотенце вместо пояса.
- Зачем это? - спросила Надя и поглядела на мужа пытливо, хотя уже догадывалась, что он хочет на ней же самой показать, насколько крепки еще его шестидесятилетние руки.
Тонкая в талии и стройная, она была не ниже ростом коренастого Алексея Фомича. Незадолго перед тем она взвешивалась, и в ней оказалось почти четыре пуда.
- Это уж мое дело, зачем! Доставай полотенце, тебе говорю!
Сыромолотов глядел на нее притворно строго, Надя же на него с несколько лукавым прищуром светлых круглых глаз; потом стремительно и в то же время как бы без малейших усилий тела подошла к комоду, выдвинула нижний его ящик, достала полотенце и завязала его на талии тугим узлом.
- Крепко? - спросил Алексей Фомич и сам еще туже затянул узел.
- Не-ет, не под-ни-мешь! - протянула Надя шаловливо, как девочка.
- Раз, два, три! - скомандовал самому себе Алексей Фомич, став за ее спиною и берясь за полотенце правой рукой.
И вдруг она очутилась над его головой, и он, торжественно шагая, прошелся из одной комнаты в другую, неся ее на правой руке, согнутой в локте, а левую уперев для равновесия в свой бок.
Когда он опустил Надю, она захлопала в ладоши, вскрикивая:
- Браво! Браво, Алексей Фомич! Браво!
Она не называла его иначе, как по имени-отчеству, не могла от этого отвыкнуть; и в то время, как он не перестал и на втором году супружества любоваться ею, она не перестала по-девичьи восхищаться им, художником-силачом.
Здесь, в Симферополе, жил еще ее дядя Петр Афанасьевич Невредимов, в доме которого она выросла и которого называла, как и все ее братья и сестры, "дедушкой", а тому было уже теперь восемьдесят восемь лет. Он был весь белый; голова его тряслась при ходьбе и при разговоре, а тело, хотя и высокое, казалось совсем легким, почти прозрачным.
Рядом с ним Алексей Фомич не мог не считаться не только молодым, даже молодцеватым: ведь ни в его густой гриве на объемистом черепе с широким крутым лбом, ни в его подстриженной клином русой бороде не было еще седых волос. При виде его каждый говорил: "До ста лет доживете!" - на что Алексей Фомич отвечал серьезно: "Я и сам полагаю, что не меньше".
Надя не замечала старости своего мужа просто потому, что не видела этой старости. Выйдя замуж за него в Петрограде, где она была на бестужевских курсах, она радостно вернулась с ним в Симферополь, где все было для нее родным, где она могла хоть ежедневно бывать у матери в доме "деда", где мать ее, Дарья Семеновна, продолжала, как и много лет назад, вести хозяйство; где жили многие из ее подруг по гимназии, с иными из которых ей доставляло удовольствие встречаться: ведь недавнее девическое не могло же так вот сразу испепелиться в ней.
Но самое значительное в ее жизни была, конечно, мастерская ее мужа, где занимала еще одну из стен картина "Майское утро", два с лишним года назад тронувшая ее до слез, и где возникала теперь новая, гораздо более сложная и глубокая "Демонстрация", создававшаяся у нее на глазах и даже при ее участии, как не раз говорил ей сам Алексей Фомич.
Ведь на этой картине она шла впереди огромнейшей толпы с красным флагом. Она как бы жила уже там увековеченная, обессмерченная, - там как будто даже больше, чем вот тут, в телесной своей оболочке... Она нашла для этой картины в Петрограде массивного, похожего на царя Александра III, только без бороды, пристава Дерябина. Она ходила к этому приставу вместе с Алексеем Фомичом; она содействовала тому, что Дерябин, не зная, зачем и куда он будет нужен Алексею Фомичу, согласился позировать ему, сидя верхом на прекрасном породистом вороном коне в белых чулках; и вот теперь как живо стоят они, - и конь и его монументальный всадник на картине, стоят впереди наряда конной полиции, охраняющей Зимний дворец.
- Без тебя, Надя, не было бы этой моей картины, - так часто говорил Алексей Фомич, и его слова поднимали Надю в какую-то блаженную высь. Она чувствовала себя как бы частью вот этого большого художника-творца, властелина линий и красок, такого необыкновенного, единственного и в то же время такого простого, своего, всегда бывшего рядом с нею.
Она представляла себе, как будут смотреть эту картину, когда, наконец, ее можно будет выставить. Не картина, а творение, и как будто не Алексей Фомич, ее муж, и она вместе с ним творили, а весь народ.
Ведь началом революции будет непременно демонстрация перед Зимним дворцом, и эта вторая революция после той, пятого года, победит, не может не победить!.. Если не победит, то ведь нельзя будет и выставить такую картину. Ее и теперь приходится скрывать от любопытных глаз, никого не впускать в мастерскую и никому не говорить, чем занят Алексей Фомич.
Те этюды, которые продолжал делать он к своей "Демонстрации", и здесь, как в Петрограде, ни в ком не могли, конечно, возбудить подозрений: ведь все эти детали сами по себе были вполне невинного свойства, но вся картина в целом представлялась Наде большим и серьезным делом, частью огромнейшего и серьезнейшего дела освобождения России. Этим делом занят был теперь, - она это ощущала живо, - как на фронте, так и в тылу весь народ, за исключением... но исключение это виделось Наде таким ничтожным, что она готова была повторять вслед за Алексеем Фомичом: "Очень шибко катится колесница русских судеб!.."
Правда, он добавлял к этому еще: "Поэтому и мне надо двигать свою картину как можно быстрее..." Но Надя знала, что он не теряет не только ни одного дня, даже и часа во дню, и иногда говорила:
- Ну, Алексей Фомич, так работать, как ты работаешь, не в состоянии, я думаю, ни один художник.
На что Алексей Фомич отвечал:
- Именно так, как я-то, и работают все вообще художники... Конечно, я имею в виду настоящих, а не так называемых.
А однажды к этому добавил:
- На натуру очень много времени уходит, вот что... Точнее, на поиски настоящей натуры... Попадается, да не то, что надо... И с Леонардо да Винчи тоже ведь был не совсем приятный для заказчиков пассаж. Я говорю о "Тайной вечере". Заказали и назначили срок. Начал он писать, а с кого же прикажете писать - ведь не пристава, а самого Христа и двенадцать его апостолов? Надо найти, с кого, и вот он ищет. Больше всего времени уходит на поиски, а не на работу. Двенадцать лиц, наконец, есть на картине, это считая с Христом, а тринадцатое? Для тринадцатого натуры никак не может найти. Месяц ищет, два ищет, три ищет, - нет! И черт его знает, где его разыскать! Кто же этот тринадцатый? Да Иуда!.. Три месяца ходил по всем притонам, пока наконец-то набрел на подходящий профиль подлеца! И возвел его в перл создания... Он на картине и чернее-то всех других, и за мешок со сребрениками держится да еще и солонку локтем опрокинул, - всесторонний, следовательно, негодяй!
В поисках натуры для картины Сыромолотов ежедневно гулял по той улице, на которой стоял его дом, и по другим соседним, более оживленным, и вглядывался так пристально во все встречные лица, что казался очень подозрительным тем, кто его не знал: не сыщик ли?
Но такие все-таки были редки, большинству же он был известен, а так как ходил он медленно, что было необходимо ему для наблюдений, то какие-то местные остряки сочинили даже речение: "мертвый шаг, как у художника Сыромолотова".
Иногда, правда, очень редко, заходил по вечерам, когда нельзя было писать красками, в дом Сыромолотова старик Невредимов. Он заходил поговорить о политике, не об искусстве, но разве мог без такого колоритного старца обойтись Алексей Фомич? Все поколения должны были найти свое место в огромной толпе манифестантов, поэтому был на картине и он, белоголовый, только ему не говорили об этом ни сам художник, ни Надя, так как не были уверены в том, что он не расскажет о картине кому не следует: у него, бывшего здесь несколько десятков лет нотариусом, много было знакомых.
Он садился обыкновенно в гостиной, зажав между острых колен свою трость с набалдашником в виде лающей моськи. Выточенная из моржовой кости голова этой моськи была удобна тем, что сверху отполировалась под рукою, стала совершенно гладкой, и на нее отлично можно было опираться, а снизу захватить ее безымянным пальцем, чтобы в руке держалась крепче.
О политике он говорил однообразно, но вполне убежденно:
- Паршивый у нас царишка, - вот беда наша!.. И ту войну, с японцами, проиграл, так зачем же в эту еще полез?.. Си-дел бы ты, пропойца непутевый, тихо-мирно, дожидался бы, когда удобнее тебе лататы задать, а то, пожалуй, хуже тебе будет: убьют, как Людовика Шестнадцатого убили.
Сыромолотов слушал и, незаметно для увлеченного старца, подмигивал Наде, дескать, не прав ли он был, поместив деда в толпу демонстрантов. Но когда вместе с дедом приходила Дарья Семеновна, та все-таки, на случай чего, оглядывалась при таких бунтарских словах на окна и успокаивалась, когда вспоминала, что окна выходят не на улицу, а в сад.
Вся круглая и невысокая, она увековечила себя не в Наде, а в ее младшей сестре Нюре, с недавнего времени живущей в Севастополе, где муж ее, прапорщик флота, служил на одном из самых крупных судов. Таким образом, в войну была втянута и эта дочь Дарьи Семеновны, как двое из ее сыновей, служивших в армии на Западном фронте, и двое других - на других фронтах, а между тем до войны они были кто инженерами, кто студентами, - так велик был спрос на пушечное мясо. Ведь свыше двух миллионов было в плену в одной только Германии, не говоря о миллионах раненых и убитых.
Очень затянулась война, о которой в начале ее многие, даже сведущие в государственных делах, люди, как бывший премьер-министр Витте, говорили, что она должна окончиться через три-четыре месяца. Летнее наступление на Юго-западном фронте захлебнулось под Ковелем; Румыния, выступившая не на стороне тройственного союза, была в очень короткий срок разбита и занята германо-болгарскими войсками; Италия была разбита Австрией...
Успехов не было, но тем отчетливей в сознании Нади рисовалось, что такое напряжение всех сил может привести только к очень крупным и главное решительным результатам. Она любила повторять вслед за мужем: "Угол падения равен углу отражения!.."
Называя свои заботы о картине Алексея Фомича прямым участием в его работе, она старалась делать все, чтобы на пути к окончанию этой работы не возникало никаких препятствий. Но вдруг, - это случилось 5 октября, - она получила тревожную телеграмму: "Надя, приезжай немедленно: мне очень плохо, и совсем некому мне помочь. Нюра".
Нюру в самом начале войны Надя устроила на те же бестужевские курсы, где училась сама. Там, в Петрограде, Нюра познакомилась с молодым лесничим Калугиным, за которого и вышла замуж. Но война требовала новых и новых жертв на место выбывших из строя людей, и Калугин, имевший какую-то льготу, был тем не менее взят в ополчение. Он должен был пройти через школу прапорщиков и выбрал морскую школу в Кронштадте, которую через четыре месяца окончил, получив не столько знания морского дела, сколько чин "прапорщика по морской службе". Окончив эту школу одним из первых по успехам, он получил назначение на новый мощный линкор "Императрица Мария". Назначение это считалось его товарищами по школе очень счастливым, так как Черноморский флот в эту войну почти не имел никаких столкновений с противником, поэтому опасности там не предвиделось.
Но Нюра была беременной, и, отправляясь в Севастополь, Калугин оставил ее в Петрограде, чтобы она могла приехать к нему, когда он устроится на новом месте, несколько освоится со службой и найдет квартиру, что было нелегко, так как Севастополь был переполнен. Когда же, наконец, он нашел комнату, Нюра так поспешила к мужу, что даже не остановилась в Симферополе, чтобы повидаться с матерью и сестрой, - отложила это до более удобного времени.
Она, конечно, писала из Севастополя, но ничего тревожного не было в ее письмах; и вдруг теперь эта телеграмма, очень спешно вызывающая Надю.
- А что, может быть, и мне надо поехать вместе с тобою? - совершенно неожиданно для Нади сказал Алексей Фомич.
Отлично знавшая, как дорожит своим временем муж, Надя так была обрадована этой готовностью его ей помочь, что, хоть и была в слезах, бросилась его целовать. И на другой уже день они поехали в Севастополь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Поезд пришел туда в шестом часу вечера.
С вокзала на извозчике отправились сначала в гостиницу Киста, старый трехэтажный дом, выбеленный еще до войны в светло-зеленый тон, но теперь очень неприглядный, выцветший, с подтеками.
Хорошо в этой гостинице было только то, что стояла она недалеко от Графской пристани, Морского собрания, Приморского бульвара. Хорошо было и то, что нашелся в ней свободный номер, хотя и очень невзрачный, убого обставленный, на третьем этаже.
Гостиница эта возникла здесь еще с тех времен, когда Севастополь начал отстраиваться в семидесятых годах после Крымской кампании. С третьего этажа видно было всю Большую бухту, в которой стоял флот, и Алексей Фомич тут же, войдя в номер, обратился к коридорному:
- А что, любезнейший, можете вы мне показать, где стоит корабль "Императрица Мария"?
Коридорный, человек еще не старый, но какой-то весь выжатый, желтый, худой, бритый, лысый, с судачьими глазками, почему-то сначала оглядел всего Алексея Фомича и Надю, потом склонил небольшую головку свою на правый бок и ответил не без серьезности:
- "Мария" называется дредноут, а стоит вот, куда покажу вам пальцем.
Алексей Фомич прищурил глаз, чтобы точно продолжить линию указательного пальца коридорного, и спросил:
- Это, значит, длинный такой и низкий?
- Осадку, действительно, имеет он низкую, а что над ним повыше, это называется башни для орудий.
- Где, где "Мария"? - с большим любопытством прильнула к Алексею Фомичу Надя и, когда он показал ей этот дредноут, протянула:
- Вот он какой!.. Я думала, что все-таки он более видный!
Коридорный, как будто обидясь за "Марию", кашлянул в руку и сказал, глядя исподлобья:
- Это, конечно, издаля только кажется, а близко посмотреть если, прямо страшилище!
И тут же добавил сухо:
- Документики ваши пожалуйте для прописки, а то у нас очень большие строгости ввиду военного времени.
- Очень не нравится мне тут, - сказал Алексей Фомич, когда коридорный ушел с его паспортом.
- Ну, уж как-нибудь перетерпим одну ночь, а завтра переменим... Что же, когда у Нюры никак нам нельзя: одна комната, а их двое, - отозвалась Надя и открыла окно.
- Да, смотря как сложатся обстоятельства, в чем будет заключаться наша помощь, а то, раз Нюре так плохо, пожалуй, в этот номер за целый день ни разу и не заглянешь, - попытался представить себе этот завтрашний день Алексей Фомич.
- Хлопотать уж сейчас надо начать, - заторопилась Надя. - Пойдем-ка искать этот Рыбный переулок, где Нюра живет.
О том, что живет в доме номер шесть по Рыбному переулку, Нюра писала, а что идти к нему надо было сначала по Нахимовской, узнали в конторе гостиницы.
Около памятника Нахимову остановился было созерцательно Алексей Фомич, но Надя спешила:
- После, после посмотришь! - и потянула его за рукав.
Стремительная всегда Надя стала здесь совсем летучей, и Алексей Фомич, едва поспевая за нею, шутил:
- Не зря у тебя на шляпке какое-то птичье перо, и хорошо еще, что одно, а не пара: тогда бы уж где бы мне было за тобой угнаться!
Шляпка у Нади была осенняя коричневого бархата, а крыло - ярко-голубое; и легкой походкой жены, и ее стройным станом любовался Алексей Фомич здесь, в чужом для него городе, как будто давненько уже ее не видел, как будто они встретились здесь после случайной и досадной разлуки. Это примиряло его и с убогим номером у Киста, и с теми хлопотами, которые уже начались.
Нюру он часто видел в Петрограде и питал к ней родственные чувства, так как была она во многом сходна с сестрою. Но когда они добрались, наконец, до квартиры Нюры и вошли к ней, он с первого взгляда даже не узнал ее, так она располнела: Нюра ли это, или кто другая?.. И даже ростом стала как будто гораздо ниже, чем была, но это уж объяснялось тем, что теперь на ней были мягкие домашние туфли, а в Петрограде - ботинки на высоких каблуках.
Только прямой пробор светлых волос и очень радостный взгляд круглых глаз и то, как, ахнув, она сложила перед грудью лодочкой руки, напомнило Сыромолотову, что перед ним действительно Нюра, но это продолжалось не больше мгновенья, а в следующее мгновенье сестры слились в одно двуглавое четырерукое тело, которое художник наблюдал со свойственным ему острым вниманием.
Волосы Нади в двух хитрозакрученных косах, выдаваясь сзади из-под шляпки, были явно темнее волос Нюры, и узкий сзади черный жакет Нади очень хорошо оттенялся широким синим Нюриным капотом. Главное же, эта группа щедро была освещена бившими сквозь окно лучами низкого уже вечернего солнца, так ярко позолотившего слившихся сестер, что Алексей Фомич не мог не сказать восхищенно и громко:
- Прекрасно!.. Положительно, прекрасно!..
Он совсем не хотел, конечно, спугнуть очарования, - напротив, ему хотелось, чтобы оно как можно дольше длилось, это редкостное мгновенье, но Нюра оторвалась от Нади и раскрыла перед ним руки, лепеча:
- Ах, как я рада, что вы тоже приехали вместе с Надей, Алексей Фомич!.. Ах, как я рада!
И Алексей Фомич, растроганный этим лепетом, почти детским, обнял ее и поцеловал сначала в пробор волос, потом в лоб над левой бровью и, наконец, в круглую и тугую щеку.
Только после этого Сыромолотовы разделись, и Надя сняла свою шляпку. Хоть и старшая, но она казалась теперь Алексею Фомичу года на три моложе своей младшей сестры.
- Да вы, Нюра, настоящая уже матрона! - весело сказал он. - И что всего удивительнее, - посмотри-ка, Надя, какое у Нюры чистое лицо!.. А ведь как часто бывает, - я сам наблюдал это несколько раз - появляются на лице какие-то желтые пятна, синие отеки, - вообще искажаются очень лица в таком положении, и это вполне понятно, а вот она - как и была, только что пополнела! Молодцом, молодцом, Нюра, - положительно, молодцом! Это - хороший признак. Значит, все окончится благополучно!
И тут, заметив прямо около себя на шифоньерке черного резинового слоника с приподнятым хоботом, Алексей Фомич вздумал помять его от полноты чувств и, когда слоник запищал вдруг тонко и умоляюще, залился веселым смехом.
Нюра тоже улыбалась, глядя на него, но улыбка ее была грустной, и она сказала:
- В том-то все и дело, что совсем неблагополучно. Алексей Фомич.
И вдруг на глаза ее навернулись слезы и покатились медленно по щекам.
- Что такое?.. Почему это? - сразу осерьезился Сыромолотов, заметив ответные слезы и в глазах Нади.
- Я была у двух здешних врачей-акушеров, и оба нашли у меня предлежание плаценты.
Алексей Фомич поднял брови и вопросительно поглядел на Надю, надеясь, что она поняла сестру. Однако и Надя тоже глядела недоуменно, и Нюра пояснила:
- Положение, значит, такое, что родить, как все рожают, я совсем не могу, и если мне не сделают своевременно операцию-чревосечение, то... - она не договорила, только развела короткими полными руками.
Надя вскрикнула коротко и негромко, вскочила и кинулась к сестре. Теперь, стоя над нею, она припала к ее голове, и обе плакали.
Солнце уже опустилось настолько, что свет из окон (их было два и оба на запад) лился уже притушенный, и Алексей Фомич глядел на жену и свояченицу теперь уже не глазами художника.
Он старался представить себе того хирурга, который будет делать операцию Нюре. А вдруг хирург этот недостаточно опытен, и операция выйдет неудачной?.. Это его сразу встревожило так, как будто не Нюре даже, а его Наде предстояла такая страшная операция.
Чтобы успокоиться, он начал разглядывать комнату, в которой сидел. Она была большая, разделенная надвое толстой занавеской с темно-коричневыми крупными цветами по соломенно-желтому фону. За этой занавеской находилась, конечно, спальня, - здесь же была гостиная с мебелью, как в зажиточных домах старого уклада жизни: мягкие стулья в белых чехлах, широкий диван с вышитыми бархатными подушками, а на столе с изогнутыми ножками - малиновая ковровая скатерть... "Ничего, что ж, - хорошая комната. Заботливый, значит, у Нюры муж..." - подумал Алексей Фомич и, чтобы разрядить тяжелое настроение сестер, спросил:
- А где же ваш муж, Нюра? На корабле своем, должно быть, на "Императрице Марии"?
- Нет, он сейчас в городе, - ответила Нюра, выглянув из-под руки сестры. - Он поехал окончательно договориться с хирургом, какой будет мне операцию делать... Ведь получилось так, что ребенок, хоть он несколько недоношен еще, однако... А вдруг начнутся преждевременные роды? Говорят, надо это предупредить, а то будет уж поздно. А Мише как раз завтра с утра надо быть на корабле, - у него вахта после поднятия флага... Ему уж часа через два надо на корабль отправляться, а то может опоздать на катер: после одиннадцати часов никакие катера с кораблей к Графской пристани уже не приходят... Да ему и отпуск дан только на сегодня... Ах, как это хорошо, что вы приехали!.. Мы с Мишей хотя и просили нашу хозяйку мне помочь, - отвезти меня в больницу, да она сама сейчас не очень здорова, - у нее зубы... А вдруг завтра совсем разболеется, как тогда?.. С вашим приездом я прямо на седьмое небо попала!
Голос у Нюры был певучий, грудной, хотя и негромкий, и говорила она без каких-либо заметных усилий.
- А куда же все-таки тебя надо будет отвезти? - спросила Надя.
- Придется просто в городскую больницу тащить меня, - сказала Нюра таким тоном, будто извинялась. - У тех двух акушеров, у каких я была, есть частные родильные заведения, маленькие, но, во-первых, там очень дорого будет стоить, а самое главное, - ведь они оба не хирурги, и хирурга им надо будет приглашать все равно из городской больницы... Так зачем же, спрашивается? Лучше уж прямо туда и ехать, где хороший хирург, а он считается очень опытный, он уж пожилой, фамилия его Готовцев.
Как раз в это время в комнату вошел морской офицер, и при первом взгляде на него Алексей Фомич по карточке, присланной когда-то Нюрой сестре, узнал Михаила Петровича Калугина, прапорщика флота.
Приглядеться к себе он, впрочем, не дал. Быстро сняв фуражку и положив ее на полку вешалки, он подошел к Наде, она же коснулась губами его густых темных, но не черных волос. Алексей Фомич отметил, что движения его были очень отчетливы, точно совершались по команде. Не задержавшись ни секунды лишней около Нади, Калугин повернулся к нему и, поклонившись, протянул ему руку. Алексей Фомич положил левую руку на его погон, - прочный, широкий, с черным просветом и с одной серебряной звездочкой, притянул его к себе, и они по-родственному поцеловались.
После этого, задержав его руку в своей и рассматривая его лицо, Алексей Фомич заговорил в приподнятом тоне:
- Вы знаете, кто вы мне приходитесь, Михаил Петрович? - Свояк, - вон кто!.. Довелось мне, значит, дожить до свояка!
Калугин улыбнулся и начал снимать свою легкую черную шинель.
Без шинели, в одной форменной тужурке с большим серебряным значком Лесного института с правой стороны, в безукоризненно белом воротничке и в таких же манжетах, он казался еще более собранным, по-юношески гибким, хотя по лицу ему можно было дать лет под тридцать; роста он был хорошего, - выше среднего.
Несколько старила его бородка, хотя и небольшая, мягкая, цветом чуть светлее волос на голове. Мягким, - иначе Сыромолотов не мог бы определить, был и взгляд его глубоко сидевших небольших глаз, мягкими были и линии носа... "Не то, чтобы красивое, но, право, какое-то уютное лицо", - думал Алексей Фомич, размышляя по обыкновению, не подойдет ли он к его картине и куда его, моряка, можно было бы там поместить.
Надя же, тоже ни разу не видавшая Калугина в Петрограде, очень внимательно приглядываясь к нему, теперь думала, не виноват ли он в этом Нюрином "предлежании плаценты", и решила про себя, что он больше похож на учителя младших классов, чем на моряка, что такой не может быть виноват в несчастье, постигшем Нюру. Да и сама Нюра в письмах своих никогда не сообщала о нем ничего плохого: было видно по этим письмам, что живут они дружно.
- Доложила уж вам Нюра, в чем наша к вам просьба? - спросил Калугин, улыбаясь больше Наде, чем Алексею Фомичу, хотя и на него перевел глаза. И, как бы угадывая, о чем думает Надя, добавил: - Я сейчас был у хирурга, и говорил он мне, что подобные случаи в его практике встречаются не так редко, а причины, почему так происходит, медициной еще не открыты... И знаешь ли что, - обратился он к Нюре, - советует не откладывать дела в долгий ящик, а завтра же ложиться в больницу!
- Вот видишь, - завтра! - сказала Наде Нюра с испугом в глазах.
- Это не значит, впрочем, что операция будет непременно завтра, но во всяком случае на этих днях... смотря по обстоятельствам. Вообще там ты будешь у них под наблюдением, и все у них там, в случае надобности, под руками... Да и хирург ведь живет там же: у него казенная квартира, - пояснил Калугин, обращаясь к свояку.
- Разумеется, да... Разумеется, так будет умнее всего, - сразу согласился Сыромолотов и тут же добавил: - Хотя мне лично не приходилось испытывать тревог, подобных вашим, но вот Надя как женщина, притом же сестра, она-то уж позаботится, затем и приехала... А я, конечно, буду за ассистента при ней... У меня ведь сын тоже прапорщик, как вы, и лет, должно быть, ваших, только он художник... Он родился нормально и, правду сказать, не при мне, - я в то время уезжал на этюды на Волгу сначала, а потом на север: северное сияние меня привлекало тогда, - это зрелище, доложу вам!.. Он в пехоте, в окопах на Юго-западном фронте... Кстати сказать, ваша служба, Михаил Петрович, в этом отношении, как бы сказать, го-раз-до культурнее!.. Да и о военных действиях вашего Черноморского флота что-то мало пишут в газетах: похоже, что их и нет совсем, а?
- Нет, вы говорите? Да, конечно, у нас и чище и куда тише, а что касается военных действий, то есть у нас для этого адмирал Колчак, командующий флотом: нет, нет, да и придумает какие-нибудь действия, совсем ненужные!
- "Мария" семь дней в походе была, - вставила Нюра, - Миша только вчера вернулся... А завтра, может быть, опять снимутся с якоря.
- Нельзя выдавать в публику военные тайны! - шутя погрозил ей пальцем Калугин, но тут же обратился к Алексею Фомичу: - Все может быть, - вдруг возьмем да пойдем.
- А куда же именно? - спросила Надя.
- Вернее всего, что опять к Варне... Есть такая болгарская крепость на черноморском побережье. Мы именно туда и ходили, но наткнулись на минные заграждения, так что по Варне и одного выстрела не пришлось нам сделать, зато два тральщика потеряли на минах.
- Как потеряли? - очень живо обратился к свояку Сыромолотов.
- Подорвались на минах и разлетелись в куски, - объяснил Калугин. Назначение тральщиков - тралить мины, - вытаскивать из воды и делать безвредными... Два таких тральщика шли впереди нас... Вдруг слышим - взрыв! Глядим, одного тральщика на воде уж нет... Колчак был на "Марии", посылает миноносец спасать людей, если можно. Видим, идет миноносец на явную гибель в ту сторону, влево, а в это время другой тральщик, который был правее, тоже фонтаном взлетает на воздух!.. Вот что у нас было, а вы говорите: безопасно! Спасибо, что хоть миноносец Колчак тогда отозвал обратно: спасти бы он никого не спас, а только бы сам напоролся на мину... К чему же свелся весь наш поход против Варны? Два тральщика потеряли да несколько офицеров и несколько десятков матросов списали в расход, вот и все, весь результат. Спасибо, что хоть миноносец-то уцелел!
- Так никого решительно и не спасли? - спросила Надя.
- Ну, где уж там кого-нибудь спасать! Да и некого было: все сразу погибли... Так мы и повернули назад оглобли... Кстати, время уж чай пить, пойду скажу хозяйке. Я вестового не держу, - добавил Калугин и вышел из комнаты.
- Зачем же это Михаил Петрович при тебе рассказывает такие страшные вещи? - обратилась Надя к сестре.
- Да я ведь от него уже слышала это еще вчера и гораздо более подробно, - просто ответила Нюра, а в это время прислуга хозяйки, сумрачная женщина лет за пятьдесят, внесла кипящий никелированный самовар. Она была и раскосая и неопрятная на вид, но, как это ни странно было слышать Наде от Нюры, к ней приходил какой-то рябой с черным лицом сверхсрочный матрос.
За самоваром Калугин говорил о линкоре "Мария":
- Это махина ровно в двадцать три тысячи тонн водоизмещения! У нас на Черноморском флоте таких дредноутов два: второй - "Екатерина Великая". Да еще вот-вот должен к нам прибыть третий однотипный "Александр Третий"...
- Откуда прибыть? - перебил Сыромолотов.
- Из Николаева, там у нас такие чудовища строят. А у турок, кроме немецких крейсеров "Гебена" и "Бреслау", можно сказать, ничего нет. "Мессудие", "Меджидие", "Гамидие" были, но теперь из этого старого хлама остался только "Гамидие" - небольшой крейсерок, а "Меджидие" сел на мель под Одессой, "Мессудие" в Дарданеллах подорван английской подводной лодкой... "Гебен" - солидный, конечно, крейсер в двадцать три тысячи тонн, но у нас на четырех башнях двенадцатидюймовки, а у "Гебена" на дюйм меньше; это значит, что мы можем бить его с такой дистанции, когда у него будут недолеты. Встреча с "Гебеном" у "Марии" была, обменялись несколькими выстрелами без всяких результатов, и "Гебен" ушел восвояси.
- А догнать его? - энергично спросил Алексей Фомич.
- Догнать? - Калугин улыбнулся. - Догнать нельзя: он оказался быстроходнее... Это уж недостаток всех наших больших судов: тихоходы. И в Балтийском флоте тоже... А во всем остальном - последнее слово техники!.. В этом отношении мне очень повезло, что я на такой корабль попал, как "Мария", ведь мог бы попасть и на тральщик и даже на какой-нибудь транспорт... У нас на корабле тысяча двести человек экипажа матросов и офицеров. Целый городок, да и матросы наши - народ отборный, всех специальностей: артиллеристы, машинисты, гальванеры...
- Это что за специальность? - удивилась Надя.
- Старое название электриков... Ведь у нас электричество поворачивает орудия огромной тяжести, электричество подает на лифте и снаряды из крюйт-камеры... Снаряды ведь тоже многопудовые, и каждый снаряд надо не только поднять до орудия, а еще вложить, и всей этой работой ведают гальванеры... В машинном отделении - машинисты, при орудиях - комендоры, наводчики, - это все развитой народ, хорошо грамотный... Кроме всего прочего, у нас на берегу и два гидроплана стоят на случай разведки, значит, и летчики есть. А против чужих аэропланов есть в башнях особые орудия семидесятипятимиллиметровые, - вот как мы вооружены, - знай наших!
В тоне, каким говорил это Калугин, была нескрываемая гордость за свой корабль, за свой николаевский завод, инженеры и рабочие которого создали такое совершенное и грозное для противника судно, наконец и за своих матросов, которым вполне послушна такая чудовищная сила. Он воодушевился, этот двухмесячный моряк, и теперь очень нравился и Алексею Фомичу и Наде.
- А как все мудро устроено, - продолжал он, - даже в смысле непотопляемости корабля. Ведь в корпусе его порядочное число водонепроницаемых перегородок! Вы представляете это?
- Гм... С трудом, - признался Сыромолотов. - Мне нужно было бы посмотреть вблизи на такой корабль, чтобы это представить.
- Допустим, такой случай, - оживленно продолжал Калугин. - Получил корабль в подводной части пробоину, хлынула в нее вода и что же сделала? Затопила только одно это отделение, а корабль идет себе пусть не полным ходом, - для него это не так важно.
- Все это отлично, - перебила вдруг Надя, - но вот вы, Михаил Петрович, сказали, что погибли у вас совершенно зря два тральщика и на них много матросов... Как отнеслись к этой аварии ваши матросы?
Калугин поглядел на нее удивленно, перевел глаза на Алексея Фомича, потом усиленно начал мешать ложечкой в чаю.
- Вот тут... тут вы попали... в самое больное наше место, - ответил он, запинаясь и несколько приглушив голос. - Матросы наши... как бы вам сказать... могут мыслить критически, это не серая деревенщина... и в данном случае равнодушно отнестись к гибели товарищей своих, которые ведь для них же старались, их же оберечь хотели... равнодушно отнестись не могли... Должны были смолчать, однако не молчали, - в этом и было, мягко говоря, нарушение дисциплины... Тральщики существуют затем, чтобы мины вылавливать, а не на минах взрываться, поэтому матросы и кричали: "Почему гидропланы не послали вперед?" С гидропланов, конечно, можно просматривать воду на глубину примерно в восемь метров, а тральщики сидят гораздо мельче... Увидели летчики мину, - сбрось на это место буек; тральщик подойдет, ее выловит. А то пустили их в незнакомых водах на ура, этих наших тральщиков, а под Варной мин оказалось, как картошки в матросском борще... Значит, что же тут случилось? Авария по нераспорядительности начальства. А начальствовал кто? Кто тральщики посылал, а гидропланов не выслал? Сам наш командующий флотом адмирал Колчак: ведь его флаг у нас на "Марии" был... Значит, ропот матросов против кого же был направлен? Против самого Колчака, а не против нашего командира, каперанга Кузнецова. У Кузнецова с матросами вообще столкновений не бывает, он человек умный. Вопрос, значит, в том, как мог адмирал допустить такую небрежность...
- Да, в самом деле, как же он так? - изумился и Алексей Фомич. Матросы поэтому, значит, и заворчали там, под Варной?
- А как именно "заворчали"? - спросила Надя. - Взбунтовались?
- Не то чтобы взбунтовались, нет, из повиновения не вышли, но... как бы это выразить поточнее, ропот пошел.
- И громкий? - снова спросила Надя.
Калугин посмотрел на нее внимательно и ответил:
- Довольно слышный... так что и самому Колчаку он стал известен. В результате чего Колчак и приказал снять с Варны осаду... Так мы и ушли, не сделав ни одного выстрела.
- А что же все-таки он представляет собою, этот Колчак? полюбопытствовал Сыромолотов. - Ведь он, - пришлось мне как-то о нем слышать, - человек крутой?
- Как бы ни был крут, ведь не в порту, а в открытом море... Да и девятьсот пятый год, должно быть, вспомнил, - сдержался. С матросами сам ни о чем не говорил, предоставил это дело Кузнецову, ну, а тот постарался политично его замять, точно ропота никакого и не было.
- А зачем же собственно нужно было идти к этой Варне? - спросил Алексей Фомич.
- Вот в этом-то самом и была для всех нас загвоздка: зачем? За каким именно чертом? Так все и говорили!.. Варна нас совсем не трогала, - это раз; большого вреда ей принести своей пальбой мы не могли бы, - это два; крепостные орудия того же калибра, как и у нас, а может, и побольше, - даже шестнадцатидюймовки, например, - на вооружении Варны имелись, - это три... Море перед Варной давным-давно у них отлично пристреляно, - четыре; цели у нас раскидистые, - Варна ведь велика, - а у них одна точка - наша "Мария", это пять. Спрашивается: какой же успех сулило Колчаку такое предприятие? Авантюра вроде гебеновской под Севастополем в начале войны с Турцией! Зачем же такие авантюры копировать? Тут не одни матросы могли возроптать, а и офицеры тоже!
- Но они все-таки не возроптали? - тут же спросила Надя.
- К сожалению, у них это не проявилось заметно.
- А каков он из себя, этот Колчак? Интересуюсь, как художник, то есть мыслящий образами.
И, спросив это, Алексей Фомич смотрел на Калугина, ожидая от него рисунка головы, лица, фигуры этого командующего флотом.
- Колчак... он, говорят, из бессарабских дворян, впрочем, точно не знаю, - сказал Калугин. - Каков из себя?.. Брови у него черные, как две пиявки, нос длинный и крючком...
- Гм... вон ка-кой! - разочарованно протянул Сыромолотов. - До него был адмирал Эбергард, швед по происхождению... Как мы гостеприимны!.. А я слышу, читаю: Колчак, и даже не понимаю, что это за фамилия такая!
- Гриб такой есть - колчак. Южное название, - пояснил Калугин.
- А-а, гри-иб! Вот что скрывается под этим таинственным словом! протянул Сыромолотов. - Гриб!.. И, наверное, очень ядовитый он, этот гриб... никак не иначе, что ядовитый...
- Однако уже девятый час, - поглядев на стенные часы, забеспокоился Калугин, - скоро надо мне сниматься с якоря... Я и то получил отпуск от самого командира, не от старшего офицера, тот не отпускал, а Кузнецов вник в положение Нюры и отпустил. А то ведь я должен был бы наблюдать за погрузкой угля и нефти на "Марию", дело же это очень грязное.
- Грязное? - переспросил Алексей Фомич.
- А как же! Ведь уголь грузят матросы вручную: две баржи становятся с обоих бортов, а с них уж матросы в козулях за спиною уголь по сходням тащат на палубу и прямо через люк ссыпают в трюм. Можете вообразить, какой там теперь содом и сколько там пыли! Прямо не продохнешь!.. А угля в нашу ненасытную угольную яму, вы знаете, сколько надо погрузить?
- Сколько?
- Да почти сто двадцать тысяч пудов, - гору! Кроме того, сколько-то тысяч пудов нефти для машинного отделения... Нефть, разумеется, переливают по особому рукаву с баржи.
- Сто двадцать тысяч пудов угля, - повторил Алексей Фомич, - гм, это, действительно, целая гора... И на сколько же этого вам может хватить для похода?
- Примерно так на неделю... Всего угля, разумеется, жечь нельзя, - до родного порта тогда не дойдешь: нужно, чтоб хотя десять тысяч пудов осталось про запас. Так же и насчет нефти, чтобы все-таки не досуха, а кое-что все-таки болталось бы на донышке... Конечно, можно бы нам прямо с приходу и не грузиться, да это уж придумал сам Колчак матросам в наказание... Хорошо будет, если только этим отделаются. А что непременно опять на Варну пойдем, об этом говорят офицеры. Значит, Колчак предупредил нашего Кузнецова.
- А как у вас отношения с матросами? - спросила Надя.
- Мне кажется, неплохие, - ответила за мужа Нюра, до того молчавшая: она разливала чай. - Ведь матросы знают же, что Миша - только временный офицер.
- Липовый, - подтвердил Калугин. - Ведь у меня даже и обозначения специальности нет. К экзамену на штурмана, например, мне надо еще много готовиться; также и на минного офицера и прочее. Ведь мое знание морской практики очень слабое: в этом меня любой кондуктор флота, даже простой унтер-офицер первой статьи на обе лопатки положит. Матросы это, конечно, видят и относятся ко мне снисходительно. Кадровые офицеры для них сплошь "драконы", а я исключение. Да ведь кадровое морское офицерство, как я убедился, это какая-то замкнутая каста. Во-первых, они все из дворянских фамилий, есть даже и сиятельства, как, например, князь Трубецкой, начальник отряда миноносцев, каперанг, кандидат в адмиралы... У нас в экипаже есть барон Краних, остзеец. Мог бы, кажется, во время войны с немцами держаться поскромнее, однако нос дерет высоко... кстати сказать, в Балтийском флоте, мне говорили, служил до войны еще князь Барятинский, чуть ли не сын победителя Шамиля и наместника Кавказа, - так того исключили из своей среды за то, что женился на актрисе Яворской. Эта Яворская имела свой театр, а князь Барятинский, лейтенант, писал для ее театра пьесы, значит, вполне естественно ему было на ней жениться; так нет, видите ли, - актриса! По их понятиям все равно что публичная женщина. И вот, извольте, князь Барятинский, оставить службу: вы мараете морской мундир!
- Вот как, скажите, пожалуйста! - удивился Алексей Фомич. - И как же вы там ладите с ними с такими?
- Теперь военное время, приходится им быть вежливыми и со мной. Вот эта штуковинка, - коснулся своего значка Калугин, - все-таки мне помогает: как-никак - высшее образование. Да и сам я стараюсь держаться с ними не на короткой ноге, а в пределах служебного приличия. Я ведь совсем не пью и не курю даже... Потом, какие еще у меня есть качества? Я - порядочный гимнаст и хорошо плаваю, чем может похвалиться не каждый из них, кадровых.
- А как вы полагаете все-таки, как по вашим наблюдениям: далеко еще до взрыва народного негодования против войны или уж близко? - отчеканивая слова, спросила вдруг Надя, долго до того наблюдавшая его молча.
- До взрыва... народного негодования, вы сказали? - повторил Калугин, несколько как бы опешив от неожиданности услышать такой вопрос.
- Да, именно! - упрямо подтвердила Надя. - То, что вы рассказали о недовольстве матросов, дает ли какие-нибудь надежды на близость взрыва?
- Как вам сказать... - задумался Калугин и в знак неопределенности развел руками, а Сыромолотов, как бы желая пояснить, почему так спросила Надя, вставил добродушным тоном:
- Она у меня радикалка, вы не удивляйтесь! Недавно мне даже читала чьи-то стихи о взрыве, весьма энергично. - И обратился к жене: - Прочитай-ка их, Надя!
- Да этот взрыв совсем из другой оперы, - досадливо отмахнулась от него рукой Надя. - Это старинные стихи Аполлона Майкова, и я думаю, что Михаил Петрович и без меня их знает.
- А-а! Это про наш Крым! - оживленно сказала Нюра. - Там и Судак и Феодосия, только они называются по-древнему: Сули и Кьяфа. Из времен покорения Крыма Магометом Вторым.
- Не знаю, право... Что же, прочитайте, - обратился к Наде Калугин.
- Я прочитать могу, но... я не о том взрыве вам говорила...
И, не вставая с места, только сдвинув брови, отчего продолговатое тонкое миловидное лицо ее стало вдруг суровым, гордым, Надя начала декламировать:
Сули пала, Кьяфа пала,
Всюду флаг турецкий вьется...
Только Деспо в черной башне
Заперлась и не сдается.
"Положи оружье, Деспо!
Вам ли спорить, глупым женам?
Выходи к паше рабою,
Выходи к нему с поклоном!"
- "Не была рабою Деспо
И не будет вам рабою!"
И, схватив зажженный факел:
- "Дети, крикнула, за мною!"
Факел брошен в темный погреб...
Дрогнул дол, удар раздался
И на месте черной башни
Дымный столб заколебался.{25}
- Все? - спросил Калугин.
- А что вам еще надо?
- Освобождения, значит, не было?
- Зато взрыв состоялся... Человеческое достоинство проявлено... Притом в полной своей силе, - сказала Надя, так пристально глядя на Калугина, что он, подумав, отозвался ей:
- По-видимому, все-таки до точки кипения у наших матросов еще порядочно...
Он вскинул голову к стенным часам, вынул свои карманные, завел их и добавил горестно:
- Надо идти!.. Очень не хочется, а надо, ничего не поделаешь, а то могу опоздать на катер.
В комнате стало уже заметно сумеречно, но огня не зажигали. Да и наступающая ночь обещала быть светлой: в небе не было заметно ни облачка. Калугин поднялся.
- Итак, - обратился он с торжественностью в голосе к Алексею Фомичу и Наде. - Кажется, лишнее говорить мне вам, как я благодарен, что вы приехали, что вы замените меня Нюрочке!.. Она знает, куда ее надо везти, к кому обратиться... может быть, завтра, - добавил он и с еще большей почтительностью, чем при своем появлении, поцеловал руку Нади и долго жал обеими руками мощную руку Алексея Фомича, глядя на него проникновенно, потом приник к Нюре, прощаясь.
- Главное, не робей! - говорил ей вполголоса. - Готовцев ручался мне, что все обойдется благополучно.
Надев шинель и взяв фуражку, он сделал от двери общий поклон и вышел, и некоторое время в комнате было тихо.
- Ну, Надя, как ты находишь мужа Нюры? - приподнято спросил жену Сыромолотов и подмигнул не без лукавства.
- Мне он очень понравился, - просто сказала Надя.
- Должен признаться, что и мне тоже... Да, должен в этом признаться... А я - я, - зарокотал Алексей Фомич, обращаясь к Нюре, - очень строг к людям, о чем прошу помнить, и мне угодить оч-чень мудрено, имейте это в виду!
Нюра улыбнулась строгому тону и виду художника, а Надя заметила:
- Уходить пора уж и нам, Алексей Фомич. Надо только договориться насчет завтрашнего.
- А что тут договариваться? Часов этак в девять мы приедем сюда на извозчике, а Нюра до этого времени должна хорошенько выспаться, чтобы быть в надлежащей форме, как говорят цирковые борцы, и собраться.
Потом, приглядевшись к Нюре, насколько позволили сумерки, Сыромолотов добавил:
- Робеть же нет решительно никаких оснований... Я помню, жена моя, первая, говорила, что ее роды тянулись более суток... Больше суток, вы только представьте! Матросов и офицеров на двух тральщиках, - сколько их там было десятков, - убило мгновенно, они не мучились, а чтобы родить одного, всего одного только человека, который мог ведь родиться и мертвым или помереть через день-два после родов, молодая женщина должна была нечеловечески мучиться больше чем двадцать четыре часа!.. Вот как все это нелепо устроено!.. Убить, это всякие негодяи обдумали всесторонне, как сделать, тысячи способов для этого есть, а родить?.. Тут способ только один, притом чрезвычайно трудный! Вам же, Нюрочка, судьба предлагает другой, более короткий и легкий. Не будет ли оно гораздо лучше для вас, а? Давайте-ка думать, что этот именно способ и будет лучше!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Когда Сыромолотовы вышли в Рыбный переулок, было уже совсем сумеречно, однако не темно, хотя уличных фонарей по заведенным правилам и не зажигали. Можно было даже разглядеть лица встречных. А Нахимовская оказалась теперь, в десятом часу, очень людной и оживленной. Много было офицеров, моряков и пехотных, так как гарнизонную службу в Севастополе несли ополченские дружины, и каждый из этих офицеров шел рядом с женщиной, и часто слышались вспышки веселого смеха.
- Вот видишь как, - говорил, стараясь, чтобы выходило потише, Алексей Фомич, - война войной, а любовь любовью...
Дома на Нахимовской были большие, с магазинами внизу, но магазины почти все, кроме бакалейных, были заперты, окна вторых и третьих этажей занавешены, впрочем, неплотно: то там, то здесь выбивались на улицу оранжевые косяки и полоски света, однако никто не обращал на это внимания.
Около памятника Нахимову остановился теперь Алексей Фомич вполне разрешенно, хотя памятник проступал смутно.
- А ведь Нахимов закоренелый был холостяк, - сказал он, - как и адмирал Ушаков. Женщин на военные суда даже и не допускали. И вот теперь, наконец-то, когда Нахимов стоит, отлитый из бронзы, женщины взяли свое: снуют вокруг него в большом изобилии.
И как бы в подтверждение его слов где-то впереди, где чуть заметно белели колонны, ворвался в негромкий гул голосов звонкий и надрывный женский голос:
Все гово-рять, шо я ветренна бува-аю,
Все го-во-рять, шо я мно-го люб-лю,
Ах, от-че-го ж я про всех позабу-ва-аю,
Про од-но-го поза-буть не могу!
- Должно быть, пьяная, - высказала догадку Надя, на что Алексей Фомич отозвался:
- По-видимому, пригубила чуть-чуть.
Слышно стало, что кто-то уговаривал женщину не петь, но надрывный голос ее взвился снова в наступающую ночь:
Де-сять любила, девять поза-была,
А од-но-го не могу поза-быть!..
Эх, бро-шу я ка-арты, брошу я биль-я-ярты,
Д'ста-ну я го-орькую водочку пить!
Кто-то рядом с Сыромолотовым, вздохнув, сказал сочувственно:
- Видать и так, нарезалась... и где только достала!
Женский голос, оборвавшись было, зазвенел между тем снова:
А-ах, не тер-зайте вы грудь мою боль-ну-ю,
Вы не узна-вай-те, кого я люблю!
Нет, не скажу вам, по ком я все тоску-ую,
Лучше ж свое го-ре в вине я по-топ-лю!
- Гм... Очень это искренне у нее выходит, - остановясь, заметил Сыромолотов. - Послушаем, как пойдет дальше.
Но дальше песня не пошла; дальше послышался только зычный мужской окрик:
- А вот я тебя в участок сейчас отправлю, тогда и забудешь!
Ясно стало, что песню прекратил полицейский.
Между тем со стороны бухты, иногда звонче, иногда глуше, что зависело от небольшого ветра, дувшего с моря, доносилась музыка духового оркестра, как будто на одном из многих судов справлялся какой-то праздник.
Алексей Фомич так и подумал и сказал Наде:
- Ведь есть же праздники полковые, того или иного святого, значит, должны, по теории вероятностей, быть и судовые... А раз праздник, то как же обойтись без духового оркестра?
На что отозвалась Надя с досадливой ноткой в голосе:
- Ты все что-то шутишь, а я думаю совсем не о том.
- О чем же именно?
- О Нюре, конечно!.. Допустим даже, что операция пройдет удачно, а вдруг ребенок окажется мертвый?
- Ну, зачем же такие страсти!.. И почему же именно мертвый?
- А как операция должна делаться, - ведь мы с тобой этого не знаем... Я думаю, что под наркозом?
- Гм... Я тоже так думаю... А как же иначе?.. Ну, разумеется, под наркозом! - подумав, согласился Алексей Фомич.
- Хорошо, под наркозом... А если Нюра не выдержит этого наркоза, если у нее сейчас слабое сердце? Разве таких случаев никогда не бывало?
- Слышал и я, что бывали, да ведь тут, в городской больнице, опытные врачи, я думаю.
- Везде они опытные, но почему-то везде попадаются невежды, решительно отрезала Надя и, пройдя несколько шагов, добавила: - Пусть даже все окончится благополучно, и ребенок окажется живой, а как же Нюра может кормить его грудью с такою большою раной?.. Да и молока у нее может не быть, раз ребенок еще недоношенный.
- Гм, да-а... Для меня ясно, что Михаилу Петровичу придется нанять кормилицу... Большой расход, конечно, но что же делать? Раз появляются в семье дети, значит увеличиваются расходы.
Когда они подошли к своей гостинице, то разглядели несколько поодаль от входа знакомого им коридорного возле двух женщин в белых беретах одного фасона.
Сыромолотов остановился в косяке тени, остановилась и Надя, и коридорный на их глазах направился с одной из женщин к широким ступеням входа, а другая вдруг закричала ему вслед хрипло:
- Ах ты, хабарник паршивый! Я тебе, значит, мало хабаря даю?
Но тут же около нее появились два матроса, и один из них, обняв ее, проговорил весело:
- А-а, Гапочка, наше почтение!
Другой же еще веселее:
- Напысала Гапа Хвэсi,
Що вона теперь в Одэсi,
Що вона теперь не Гапа,
Бо на неi бiла шляпа,
И така на ней спiдныця,
Що сама кругом вертыця!
Надя очень энергично потянула за собой Алексея Фомича, и он так и не досмотрел, чем кончилось у двух матросов и Гапы.
Лестница на третий этаж довольно тускло была освещена лампочками в небольших нишах, и, поднимаясь по ней, говорил Алексей Фомич:
- Да, здесь совсем другой тон, чем в нашем Симферополе... что и неизбежно, впрочем, раз тут военный флот стоит.
После комнаты Калугиных номер в гостинице Киста показался им обоим еще более убогим, чем с приезда сюда. Надя покачала головой и сказала:
- Ну, уж так и быть! Переночуем здесь эту ночь, а завтра, как устроим Нюру, поищем другую гостиницу.
Конечно, это было вполне скромное желание, но случилось так, что даже такого желания выполнить на другой день им все-таки не удалось.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Музыку, которую слышали Сыромолотовы, слышал в это же время и Калугин, когда катер, на который он сел, шел к "Марии".
Кто распорядился, чтобы играла музыка на линкоре во время тяжелой погрузки угля матросами, об этом не мог, конечно, догадаться Калугин, но оркестр играл.
На катер, пришвартовавшийся к Графской пристани, сели вместе с Калугиным только матросы с "Марии", несколько человек, посылавшихся в город по хозяйственным делам. Это были баталер Переоридорога и данные ему в помощь унтер-офицер 1-й статьи Саенко и трое рядовых, из которых Калугин знал по фамилии только одного Матюкова.
Этого матроса знали по фамилии и все офицеры корабля по той причине, что один из них, старший лейтенант Водолагин, находил удовольствие часто без всякой надобности, но громогласно обращаться к нему:
- Поди-ка сюда ты, фамилию которого нельзя назвать в обществе!
Пятеро попутчиков Калугина везли на корабль что-то запакованное в рогожные кули и толстую бумагу, так что не зря болтались они на берегу выполнили приказ.
Видно было по их возбужденным лицам и веселому разговору, что им удалось и слегка выпить. Матрос с неприличной фамилией оказался тем весельчаком, который по неписаным законам военной службы обязателен для каждой роты, эскадрона, экипажа; здесь на катере почему-то больше всех говорил именно он, отпуская шуточки, заставлявшие других хохотать громко. Он был низенький, черномазый, скуластый, а желтые глаза его все время вели себя беспокойно: перекатывались справа налево, слева направо, и Калугин еще раньше как-то, до похода на Варну, подумал про себя, что такие глаза он в своей жизни видит впервые.
Когда он явился на Графскую пристань, эти пятеро матросов его уже ждали, и тут же баталер Переоридорога, с тремя басонами на погонах, старавшийся держаться в соответствии со своей должностью солидно, да и сам высокий, плечистый, круглощекий, черноусый, с серебряной цепочкой часов, неизменно красовавшейся на его форменке летом, подойдя к нему и взяв под козырек, сказал вежливо густым голосом:
- Извольте садиться, ваше благородие, сейчас катер отчалит.
- Как так сейчас?.. Может быть, кто-нибудь из офицеров подойдет? спросил Калугин.
- Никак нет, больше никого быть не может, - ответил баталер, - и так нам приказано доложить вам.
Калугину оставалось только догадаться, что в этот день никто, кроме него, не был отпущен на берег и что, по-видимому, даже командир и старший офицер оставались на корабле. Это заставило его с благодарностью подумать о Кузнецове, что вот он все-таки сочувственно отнесся к затруднительному положению своего младшего офицера и даже, может быть, преступил общий приказ адмирала, чтобы никому из командного состава не покидать в этот день "Марии".
Несколько странным показалось ему еще и то, что Саенко, ловкий и как-то особенно всегда щеголеватый, весьма неглупого вида унтер-офицер, улучил время подойти к нему при посадке на катер и спросить вполголоса:
- Должно, ваше благородие, Колчак для нас что-нибудь обдумал?
- Ничего об этом не знаю, - так же вполголоса пробормотал Калугин, но такая доверчивость к нему со стороны матроса его изумила.
Ему вспомнился вопрос Нади: "А как у вас с матросами?" Он как-то и сам не придавал значения тому, что думают о нем матросы. Думал, что только посмеиваются между собой над ним за его плохое знание морской практики; и только вот тут теперь, в сумерки, на Графской пристани, перед посадкой на катер он почувствовал вдруг, что матросами "Марии" он уже как бы отколот от офицерства и перетянут к себе.
Тут именно в первый раз он и сам ощутил свою гораздо большую близость к матросам, чем к офицерам, уверенность в них, какой не было у него раньше, и от сознания этого произошел в нем какой-то подъем, и еще больше укрепился он в мысли, что с Нюрой все окончится хорошо.
После этого он так самозабвенно стал думать о Нюре, о ее сестре Наде, о большом художнике Сыромолотове, который только что называл его своим свояком; так ярко встали они все трое - Нюра, Надя и Алексей Фомич - перед его глазами, что заслонили собою и катер, и бухту, и суда, мимо которых шел катер к "Марии", и пятерых матросов рядом, тем более что их очень смутно было видно, а катер шел бойко.
Матросы говорили о чем-то своем, что они только что видели в городе; они хохотали от шуточек, отпускавшихся тем из них, "фамилию которого нельзя было называть в обществе", но сознание Калугина не проникало в то, о чем они говорили.
Однако вот уже близок стал знакомый силуэт "Марии" с ее башнями и трубами на корпусе, низкобортном и длинном. Тут особенно слышна стала музыка на линкоре и совершенно непонятна, так как Калугин знал, что идет, должна была идти, погрузка угля. Да и баржа с углем с того берега, к которому подходил катер, стояла еще так же, как и среди дня, только поднялась несколько выше над водою, освободясь от большой тяжести.
Музыка духового оркестра еще гремела, когда пришвартовывался к трапу катер, и Матюкову показалось, что надо закруглить под эту музыку все, чем вызывал он хохот своих товарищей, и неумеренно громко он выкрикнул:
- Матросы уголь собi грузять, як скаженi, а драконы наши, мабуть, танцюють!
А в это время музыка как раз оборвалась на последнем аккорде и вторая половина его выкрика прозвучала сильнее, чем хотел и он сам, так что и Калугин ее расслышал.
Но нужно было соскакивать с катера на трап, что он и сделал. Хватаясь за фалреп, он поднялся на палубу, и вдруг дорогу ему заступил тот самый барон Краних, о котором упоминал он в разговоре с Сыромолотовыми.
Краних был, вспомнилось ему, вахтенный начальник, но Калугин даже не понял его, когда он резким, скрипучим тоном выдавил из себя:
- Вы что это за орду привезли на корабль, прапорщик?
- Какую орду? - пробормотал Калугин и, оглянувшись назад, разглядел при падавшем вниз с палубы свете плотную фигуру баталера Переоридорога, принимавшего на ступеньки трапа с катера свои покупки.
Только тут он вспомнил, как весело говорили о своем матросы даже и тогда, когда катер уже подходил к судну; вспомнил и последний выкрик Матюкова и, наконец, то, что Краних не добавил к названию его чина слова "господин", как это было принято и считалось вежливым. Поэтому он добавил как мог спокойнее:
- Во-первых, я прибыл сюда сам по себе, а матросы сами по себе, и, во-вторых, вы, господин старший лейтенант, не имеете права делать мне никаких замечаний, так как я вам не подчинен!
- Есть! Вы мне не подчинены по службе, но-о... поскольку я старше вас в чине и вахтенный начальник на корабле, то вы-ы... обязаны меня выслушать! отчеканивая слова, но не повышая тона, точно протискивал через суженную гортань Краних. - И раз вы на одном катере с матросами, то вы тем самым и являетесь их начальником: "сами по себе" они быть не смеют!.. И не смели они при вас, офицере, вести себя так безобразно, как я наблюдал отсюда!.. При офицере матросы должны молчать, как вареные судаки!.. Вы уронили свое офицерское звание тем, что по-зволили матросам так себя вести в вашем присутствии!.. Вот что я хотел сказать вам, прапорщик!
Барон Краних был несколько выше ростом, чем Калугин. У него было весьма вытянутое лицо, короткие белесые усы и крупные зубы. Калугин был так ошеломлен его длинным выпадом, что даже не нашел сразу, что ответить. Краних, впрочем, и не ждал никакого ответа: он ринулся прямо к трапу, по которому поднимались матросы, так что вполне естественно было для Калугина не присутствовать при том разносе, какой явно готовился сделать матросам барон. Калугин и раньше замечал, что он возбуждает почему-то в этом остзейце чувство неприязни, однако так далеко, как вот теперь, зайти, этого даже и не предполагал в нем Калугин.
Оркестр, давший было себе небольшой отдых, грянул снова, и Калугин решил идти дальше, но, ступив шагов двадцать по палубе, попал в полосу угольной пыли. Хотя был уже на исходе десятый час, матросы с корзинами угля за спинами, тяжело ступая, подымались вверх по одной стороне широких сходен и сбегали вниз по другой стороне, а за порядком следили, кроме старшего и младшего боцманов, еще и два офицера, особо назначенные.
Калугин должен был отрапортоваться прибывшим, но искать для этого старшего офицера не стал: вдруг тут же назначит его на приемку угля! Поэтому он постарался обойти место работ и проникнуть к себе в каюту, твердо надеясь на то, что в десять часов должны покончить с погрузкой и, как обычно, отпустить матросов спать: ведь рожок горниста разбудит их завтра, как полагается уставом, в шесть часов, а до десяти оставалось не больше четверти часа...
Возбужден он был чрезвычайно, и, как всегда в таком состоянии, лихорадочно пробегало в его мозгу, что нужно было ответить барону. Его замечание теперь, у себя в каюте, он считал уже не чем иным, как намеренным оскорблением, причины которого коренились глубже, чем сегодняшняя непринужденность матросов на катере. Откуда он взял, что матросы, севшие с ним вместе на катер, тем самым становились его командой и должны были молчать, как судаки?
Теперь его ненаходчивость в стычке с Кранихом так же возмущала его, как и тон Краниха... Он сел около столика как был, не снимая фуражки и шинели, и старался припомнить что-нибудь из того, о чем говорили матросы, возвращавшиеся вместе с ним, но вспомнить смог только одно последнее замечание Матюкова о "драконах", которые "танцюють" в то время, как матросы грузят, "як скаженi".
В другое время, пожалуй, он не обратил бы внимания на такие слова, но сегодня, вот теперь, они показались почему-то очень естественными для матроса с "Марии" после того, что случилось незадолго перед тем под Варной.
По мнению Краниха, он должен был бы сделать строгое замечание Матюкову; по мнению Краниха, пока шел сюда катер, сказано было матросами еще очень много и даже гораздо более забористого; по мнению Краниха, в его лице и в лице пятерых матросов на корабль прибыли какие-то заговорщики, а в нем даже и здесь, у себя в каюте, продолжалось то же самое усвоение двух новых и очень значительных в его жизни людей - Алексея Фомича и Нади, причем Надя теперь вспоминалась с горделиво сдвинутыми бровями, какою была она, когда декламировала стихи о героине Деспо. Тогда и в ней самой появилось что-то героическое, а ведь приехала она только затем, чтобы помочь своей сестре, а значит и ему, в очень трудных, правда, но личных обстоятельствах их жизни.
Теперь, сидя одетым у себя в каюте, он снова чувствовал в себе тот сдвиг, какой появился в нем дома в этот вечер. Там, - ясно для него было, его отбрасывали от корабля, чему в глубине души он был рад; здесь его как будто встряхнул, схватив за шиворот, этот барон фон Краних и ткнул на его место на корабле.
Всего вернее было предположить, что именно завтра, если погрузили всю гору угля, "Мария" снимется с якоря и снова пойдет к Варне, и, может быть, даже адмирал Колчак прибудет на корабль к поднятию флага, и при нем придется ему заступать на вахту, а это значит, что надо очень точно знать и с полною отчетливостью проделать все, что полагается при этом по уставу, не допустить ни малейшей ошибки, - это служба его величеству... А потом "Мария" пойдет опять туда, где мин в море, как картошки в матросском борще... и может быть, удастся все-таки выполнить предписание - сделать десяток выстрелов из двенадцатидюймовок и получить в ответ попадания из крепостных орудий большого калибра... А что может принести хотя бы одно такое попадание, кроме аварии судна и смерти многим матросам и кое-кому из офицеров?
"Это называется - сбросили с облаков", - подумал Калугин и тут же вспомнил, что надо идти все-таки рапортовать "из отпуска прибыл"; да и до десяти часов оставалось всего только пять минут.
Он одернул себя и внутренне и внешне, - поправил перед зеркалом фуражку, принял вполне служебный вид, - и вышел из каюты, чтобы идти к старшему офицеру, а в это время по коридору между каютами как раз шел ему навстречу сам старший офицер, человек грузный, с двойным подбородком, с глазами навыкат, с высокой, но сбегающейся кверху лысой головой.
Калугин тут же приложил руку к козырьку и отрапортовал:
- Господин капитан второго ранга, из отпуска прибыл!
Капитан 2-го ранга Городысский должен был бы протянуть ему руку и пройти дальше или сказать что-нибудь о состоянии здоровья его жены Нюры, но он, при сильной электрической лампочке в коридоре, очень яркой, вдруг неожиданно сказал сухо и очень начальственно:
- Вы должны были доложить мне об этом, как только прибыли, не заходя в свою каюту, поняли?
И пошел тяжелой хозяйской походкой, а Калугин решительно ничего в оправдание придумать не мог так же, как только что Краниху. Он вернулся в каюту и снял шинель.
Ему стало ясно, что Краних успел уже доложить о неблаговидном поведении прапорщика Калугина, который позволил матросам преступно распускать языки в своем присутствии...
Музыканты перестали уже играть, и ровно в десять часов погрузка угля была закончена, матросы были отпущены спать; часть лампочек на корабле была потушена.
Мог бы лечь спать и Калугин, но он был теперь слишком возбужден, чтобы заснуть, и ничего читать ему не хотелось. Он вдруг пришел к очень тревожной мысли, что на корабле в его отсутствие что-то произошло среди офицеров, что и вызвало два подряд оскорбления, какие он получил. Может быть, шли разговоры вообще о поведении матросов: явно надоела, дескать, им война, расшаталась среди них дисциплина, и нельзя ли найти общими силами, кто именно в этом виноват.
Калугин почувствовал, что не ложиться спать, а войти в жизнь корабля он должен. Может, и действительно обнаружено такое брожение среди матросов, что опасно и выходить с ними в море?.. Но где же можно было узнать об этом? Конечно, только в кают-компании.
Угольная пыль теперь уже осела, но она скрипела под ногами на палубе, куда вышел Калугин несколько освежиться и собраться с мыслями. Он представил, какая это будет завтра работа матросам, которые должны будут до церемонии поднятия флага привести здесь все в полный порядок: подмести и вымыть весь пол, надраить до блеска все медяшки, чтобы Колчак завтра утром не заметил нигде на палубе ни одной угольной пылинки... А может быть, этот Колчак совсем не на своем месте, как командующий флотом, в котором имеются дредноуты новейшей конструкции? Оттого-то, - как это приходилось ему слышать здесь, на "Марии", - не заметно особой разницы между действиями Черноморского флота при Эбергарде и при Колчаке; оттого-то таким неудачным вышел и последний поход "Марии" против Варны... "Ничтожество!.. Карьерист!" - определил Колчака Калугин.
Город не различался отсюда, с палубы "Марии", только чувствовался, но, стоя у самого борта, Калугин неотрывно глядел только в том направлении, стараясь представить Нюру теперь непременно рядом с ее сестрой, а около них мощного Сыромолотова.
Ясное сознание, что Сыромолотов приехал к нему, сидит теперь в его комнате, подняло в нем уважение к себе, пошатнувшееся после двух полученных им замечаний, и он направился в кают-компанию, став уже гораздо бодрее и успокоенней.
Ярко освещенная люстрами, прижатыми к потолку, обширная кают-компания была что-то очень переполнена, как редко когда бывало после десяти часов: что-то, значит, действительно произошло.
Над длинным столом, за которым сидели офицеры, повисло облако табачного дыма, и Калугин сразу не рассмотрел, кто это, зачем-то полуподнявшись, кричит о Болгарии.
Кричал это лейтенант Замыцкий, - со лба большие залысины и на затылке плешь, - волосы тоненькие, жиденькие, белесые; глаза тоже белесые; лицо рыхлое, вздутое, а бритая верхняя губа какая-то очень длинная и имеет способность сильно сокращаться слева. От этого рот становится косой, и вполне понятно, что матросы зовут Замыцкого "Косоротиком".
Но обыкновенно бывало, что он говорил тихо, вдумчиво, немногословно: ответит двумя-тремя словами на чей-нибудь вопрос, сделает рот сковородником и отойдет. Очень удивился Калугин, отчего же это теперь он так вдруг разошелся.
Подумав, что теперь в кают-компании решается вопрос о Болгарии и Турции, как участницах войны против России, Калугин успокоился: не мешало ведь и в самом деле офицерам линкора "Мария" поговорить о своих противниках, владеющих половиной побережья Черного моря, и он хотел постоять, послушать.
Но кают-компания была освещена слишком ярко, чтобы можно было остаться в ней незамеченным, и прежде других обратил на него внимание именно этот "Косоротик", с которым никаких столкновений у него не было.
- Спрашивается, что за флот у адмирала Сушона? - продолжал лейтенант, наливая себе что-то из графина. - Па-ро-дия на флот! Один, в сущности, только "Гебен", а как держится! Как везде укрепился! Даже к какому-нибудь Зонгулдаку близко не подойдешь, а почему? Потому что ввел Сушон у турок то, чего у них раньше не было: дис-цип-лину!.. Дисциплину среди матросов, конечно!.. А у нас (вот тут-то и был им кинут взгляд в сторону Калугина), даже младшим офицерам позволяют у нас дисциплину расшатывать!
Тут он сел и, подтянув свою губу слева, неумеренно распустил ее справа, а Калугин почувствовал что-то вроде острого укола в сердце. Он мог бы, конечно, тут же повернуться и уйти, но ему подумалось, что такой шаг все тут примут за признание своей вины и за трусость, поэтому не только он не ушел, но даже сел за стол, заметив свободный стул.
Ведь сказано было "Косоротиком": "младшие офицеры", - значит, кого-то еще, кроме него, имел он в виду, этот незадачливый по внешности лейтенант.
Но только что сел Калугин, как именно к нему-то и повернулись все головы. Изумленно он обвел их вопросительным взглядом и в короткий момент этот успел разглядеть только трех-четырех, кто был к нему ближе... Мелькнуло в голове и то, что он знал о них.
Вот старший лейтенант Болдырев, штурман, с которым как-то не пришлось Калугину за два месяца службы сказать и двух десятков слов: встречаясь с ним, Болдырев непременно должен был поглядеть не на него, а на его значок лесничего и, неприязненно отвернувшись, уйти, будто ждали его спешные дела.
У него была узкая голова, виски вдавлены, уши без мочек, лицо из мелких линий, сухое, как будто совсем и не способное к улыбке; глаза тусклые, табачного цвета. Казалось Калугину, что его лицо ему же самому чрезвычайно надоело. Он все время курил и заволакивал себя густыми клубами дыма. Он сидел прямо против Калугина за столом, и от него первого услышал прапорщик странные слова:
- Это что же у вас, - народо-любие, что ли, что вы так запанибрата держите себя с матросами?
Сказано было сквозь прокуренные зубы и как-то очень зловеще по смыслу, так что Калугин невольно оглянулся в сторону буфета, где суетились вестовые, и спросил не в полный голос:
- Разве я чуждаюсь общества офицеров?
- А с кем же вы в коротких отношениях, я что-то не знаю? - подхватил его вопрос сосед справа, лейтенант Привалов, артиллерист.
Тоже какое-то черствое лицо, хотя ведь молодое... Что же выйдет из него в зрелые годы?.. Болдырев бреется и у этого рыжеватая бородка, но карие глаза прищурены так, как будто им и дела нет до какого-то прапорщика на "Марии", но зато ноздри вдруг широко разлетелись, и Калугин подумал: "Вынюхивает!"
- В коротких? - переспросил он. - Этого я, действительно, не успел еще сделать: слишком мало служу.
- Выходит, что надо вам заслужить доверие ваших товарищей, - сказал сосед Болдырева, старший лейтенант Плетнев, ревизор "Марии", заведовавший продовольственной частью, не по летам располневший блондин в пенсне.
Он был всегда вежлив и всегда занят; Калугину казался всегда благодушным, довольным своим положением на корабле, поэтому вопрос, какой он сделал тут же после совета о доверии, был неожидан и, пожалуй, резок:
- С вами был на катере наш баталер?
- Баталер?.. Переоридорога?.. Да, со мною... А что?
- Он был, оказывается, пьян и вел себя нахально, а вы даже замечания ему не сделали!.. Как же вы так?
Только теперь понял Калугин, что все дело было сочинено бароном Кранихом, и не стой он тогда около трапа, когда пришвартовывался катер, никто здесь не говорил бы ничего обидного.
Изогнув голову так, чтобы видеть побольше офицеров за столом, - не окажется ли здесь и сам Краних, - Калугин вдруг встретился глазами с командиром корабля Кузнецовым.
Кивнул ли в самом деле ему головою Кузнецов, или так только ему показалось, Калугин не мог еще себе уяснить, когда вдоль стола пошла передача: "Прапорщика Калугина к командиру!"
Когда это докатилось к нему, он встал и пошел как будто связанными ногами: нетрудно было догадаться, о чем желает говорить с ним командир, так как рядом с ним сидел старший офицер Городысский. Между тем, подходя к Кузнецову, Калугин не видел на его лице даже наигранной строгости.
Это было простое русское лицо пятидесятилетнего хорошо пожившего человека, всегда старавшегося быть, что называется, "отцом-командиром". На "Марии" за два месяца службы Калугину не приходилось слышать его криков, кричал за него старший офицер, - Кузнецов же был на удивление неизменно благодушен. Он как будто раз и навсегда убедился, что весь экипаж корабля отлично знает свое дело и, в случае смотра высшего начальства или серьезного боевого дела, его не подведет.
Никто из матросов даже, не только из офицеров, не винил его в гибели двух тральщиков под Варной, - знали, что это вина самого командующего флотом, а не его.
Когда Калугин подошел и остановился перед стулом Кузнецова, командир совершенно неожиданно спросил вдруг:
- Ну что, - как ваша жена, а? - И посмотрел на него при этом вкось, но как будто приветливо и даже с улыбкой.
Став так, что Кузнецов был виден ему в профиль, Калугин отвечал:
- Завтра ее повезут на операцию, господин капитан первого ранга! Я сговорился уже об этом сегодня с хирургом городской больницы.
Серый глаз из-под вскинувшейся мясистой брови задержался на Калугине, когда недоуменно спросил Кузнецов:
- Почему в городской больнице? Почему хирург? Какая операция?.. Ведь вы говорили, что роды у вашей жены?
- Они невозможны, господин капитан первого ранга! Приходится применить кесарево сечение.
- Ке-са-ре-во сечение? - протянул Кузнецов, и все его плотное лицо, с крупным лбом под ежиком волос темно-медного цвета, повернулось к прапорщику. Он как будто припоминал, что это за "кесарево сечение", и, припомнив, погладил свой круглый подбородок, потом потрогал подстриженные усы и, наконец, сказал:
- Это, знаете ли... это, кажется, операция очень серьезная, да-а!
И без всякой последовательности обратился к Городысскому:
- Кто именно вам докладывал, Николай Семенович?
- Вахтенный начальник барон Краних, - ответил ласковым тоном старший офицер.
После этих слов его произошло что-то непонятное, однако спасительное для Калугина.
- А-а!.. Вон кто!
Кузнецов почему-то сморщился, почесал средним пальцем ухо, точно хотел выковырнуть залетевшую туда фамилию... Потом он покатал в обеих руках пустой стакан, перед ним стоявший, и вдруг поднялся.
- Пойду, - мне некогда, - сказал он. - А вы тут сами, Николай Семенович, поговорите с прапорщиком!
И величественно, - он был не менее объемист, чем Городысский, - пошел к выходной двери.
- Да я уж говорил с ним, - ответил старший офицер и отправился провожать командира.
Калугин понял из всего этого только то, что он свободен, и, нимало не медля, вышел следом за ними, соображая на ходу, что командир больше настроен против Краниха, чем против него.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Слишком много оказалось для Калугина впечатлений этого дня, притом всего только за несколько последних часов особенно острых.
Покорное, но испуганное ожидающее лицо Нюры; ее беспомощно опущенные вниз руки и большой живот, выпирающий даже из широкого синего капота, живот, который завтра, без него, взрежет, чтобы вынуть ребенка, хирург.
Этот хирург, с которым он говорил, - приземистый, скуластый, за пятьдесят лет человек, с каким-то калмыковатым лицом, хотя и с русским именем, - Готовцев Лаврентий Иванович, держится вполне уверенно, обнадеживает, а между тем, разве не бывает неудачных операций даже и не у таких провинциальных, а у столичных известных хирургов. И пальцы этого Готовцева теперь, когда вспомнились они, показались Калугину какими-то слишком толстыми для хирурга... С такими пальцами дрова колоть или кузнецом быть, а не операции делать... Нюре, разумеется, он ничего не сказал насчет пальцев, так как нельзя же было ее беспокоить... Впрочем, тут же, вспомнив пальцы Сыромолотова, он успокоился: ведь Алексей Фомич, как художник, тоже должен был бы, если так рассуждать, иметь гораздо более тонкую, нервную, чуткую руку...
Сыромолотов вообще изумил его своей черноземной силой: лицом без морщин, обилием волос на голове и в бороде и совершенно без намека на седину, шириною плеч и независимостью осанки человека, знающего себе цену... Трудно было даже и представить, сколько лет еще мог бы он прожить: двадцать, тридцать, сорок, - всякое из этих чисел казалось вполне вероятным Калугину. Невольно он сравнивал свою Нюру с ее сестрой Надей. Надю, пожалуй, всякий должен был бы счесть более красивой, может быть, была она и тоньше Нюры душой, но Нюра и при соседстве такой сестры все-таки оставалась для него самым близким и дорогим человеком, и беспокойство за нее сжимало его сердце тисками...
А тут вдруг - слишком вольно вели себя матросы на катере, и он не остановил их, не сделал им замечания!.. Почему? Потому просто, что был слишком полон личным, - не военным, а мирным, - слишком чувствовал себя только мужем Нюры, завтрашним, быть может, отцом своего ребенка, хотя бы он появился на свет и при помощи ножа хирурга, - и совершенно как-то позабыл даже, что он - морской офицер в чине прапорщика. Забывчивость понятная: ведь он всего только два месяца как выпущен из морской школы... Чтобы во всякий момент своей жизни чувствовать себя офицером, нужна привычка... "Как же они не понимают такой простой вещи? - думал он о лейтенантах. - Даже для того, чтобы нести обязанности помощника лесничего, как нес их я, тоже нужно было втягиваться, привыкать, не один, не два месяца, а что же такое лес по сравнению с такой свирепой мировой войной, какая теперь ведется неизвестно почему, неизвестно зачем, вот уже более двух лет!.. Слово "драконы" возмутило остзейца почему? Потому, конечно, что напомнило ему девятьсот пятый год, и он сумел заразить своим беспокойством многих других..."
Приходилось думать, как теперь отнесутся к нему. Считать исчерпанным этот вопрос Калугин не мог, конечно, хотя сам Кузнецов и не говорил с ним о нем. Этот неприятный для него вопрос он просто передоверил старшему офицеру, но разве это не все равно?.. Быть может, за поведением матросов приказано следить не одному Краниху? Быть может, матросы "Марии" и высшим начальством уже признаны ненадежными, а он нечаянно только подлил масла в огонь? Быть может, завтра же самому Колчаку будет доложено о брожении матросских умов, и он, прапорщик Калугин, будет обвинен в подстрекательстве к бунту?..
В горячечно работавшем мозгу его проносились лица только что виденных в кают-компании офицеров, и ему уже становилось понятным, что они тесно сплотились против своих же матросов, насторожившись, решили подтянуть вожжи, а он, занятый своим личным, семейным, этого даже и не заметил.
И вот что еще стало ему ясно: на матросов на катере он смотрел благодушно не только потому, что был переполнен своим, - они были гораздо понятнее ему, чем все офицеры на "Марии", гораздо почему-то ближе... Только теперь, именно здесь, в своей каюте, Калугин понял вдруг, что это и не могло быть иначе.
Он не был дворянином по рождению, как все офицеры "Марии". Он учился в реальном училище, а не в гимназии, куда, быть может, его и не приняли бы, как "кухаркина сына". Ведь его мать и действительно именовалась "кухаркой за повара", и только ее искусство в кулинарном деле помогло ей вывести в люди сынишку, оставшегося без отца еще в возрасте четырех лет. Среди уличных мальчуганов на Галерной гавани в Петербурге и прошло все его детство, и детских переживаний его не могли заглушить потом ни реальное училище, ни институт.
Эту же самую простонародность, которая лежала в его основе, он почувствовал и в курсистке-бестужевке Нюре Невредимовой, почему так и потянулся к ней. И своим среди своих всего два часа назад он был, впервые увидев известного ему еще с отрочества по репродукциям с картин художника Сыромолотова и сестру Нюры. Могучий этот старик, он ли не был простонароден?.. А в сегодняшней кают-компании, там кто?.. Кранихи, полкранихи, четвертькранихи?..
Чем может кончиться у него с ними то, что началось сегодня? Может быть, просто выкинут его с "Марии", бросят за борт с линкора куда-нибудь на тральщик или на транспорт?.. А не все ли ему равно? Пусть выбрасывают куда угодно... Пусть выбросят хоть завтра же, - он будет только рад этому: не будет участвовать в новом совершенно бессмысленном походе на Варну, который может окончиться еще более печально, чем это случилось с тральщиками.
Что ему нужно было хорошо выспаться перед завтрашней вахтой, об этом не забывал Калугин, этого просило и все его тело, измотавшееся за день, но сон не шел, веки никак не могли сомкнуться.
Он лежал, заложив ладони рук за голову, отчего голове было жарче, но даже этой позы изменить не мог. Поток впечатлений дня был очень бурен. Мысли перескакивали с предмета на предмет, и совершенно ничем и никак нельзя было заглушить ощущения, что жизнь взяла его за ворот железными пальцами, что они не разожмутся, а вот-вот встряхнут его с огромной силой... И логики никакой в этой встряске не было видно, и напрасный труд был бы ее искать...
Ему хотелось думать только о Нюре, даже больше того: чувствовать себя так, как теперь чувствует себя она сама. Он представлял совершенно осязательно ее одну в комнате на своей постели, как он сам один на койке в своей каюте. Война - наносное, война пройдет, а Нюра останется, должна остаться, и не одна, а с ребенком, - его и ее вечностью.
Он говорил ей часто, что уверен, как в ней и в себе, - родится мальчик, новый Калугин, продолжатель его и ее, - вечность их на земле... Операция не роды, но с этим он уже примирился. Так или иначе, естественным или искусственным путем, но ребенок, мальчик, должен появиться на свет... быть может, даже завтра... скорее всего, что именно завтра...
С этой стороны удача. Здесь из колоды как будто вынут крупный козырь. Об этом говорило ему и лицо Нюры, - радостное лицо. За последнее время в первый раз увидел он у нее такое радостное лицо, и ему хотелось думать только о ней, сегодняшней и завтрашней, а около него таилась в ночном сне жизнь тысячи двухсот людей... Впрочем, не все из них и спали: несли вахту, оберегали сон, отбивали склянки... Оберегали сон многих, между прочим, ведь и его тоже... Офицеров - горсть, матросов - сила!.. И вот он, прапорщик Калугин, обвиняется в том, что откалывается от офицеров, благоволит матросам...
Они должны быть заодно, а выходит, что матросы - против своих офицеров, офицеры - против матросов, а завтра ведь, может быть, им всем прикажут идти в бой, в сражение... Что же может выйти у них удачное для андреевского флага?
Как ни пытался заснуть Калугин, ничего не выходило: слишком близко к нему подступали допрашивающие глаза то одного, то другого из виденных им по прибытии сюда кранихов, полкранихов, четвертькранихов, и все хотелось отмахнуться руками от их противной близости...
Когда забылся он наконец, было уже около двух часов, однако и забытье это, неполное, тяжелое, не избавляло его от скачки перед ним назойливых, совершенно ненужных ему лиц, хотя он укрывался от них своей тужуркой; прорывались и лезли к нему неотбойно...
А в шесть часов разбудили его рожки горнистов и дудки дневальных.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Горнисты в свои рожки играли "побудку", а следом за ними дневальные высвистывали "койки наверх!". Это значило, что матросы, чуть только проснувшись, должны были спрыгнуть со своих подвесных, похожих на гамаки, коек, проворно зашнуровать их и подтянуть, чтобы они не мешали двигаться в помещении, и без того тесном.
Калугин, проснувшись, представлял утреннюю суетню матросов, которые теперь, скатав койки, спешили к умывальникам, чтобы выйти потом "на молитву" и на утреннюю поверку.
Это проводилось ежедневно: молитва тоже входила в круг служебных обязанностей матросов, а поверка должна была установить, не сбежал ли кто из них ночью в город (бывали такие случаи).
Калугин вспомнил, что вечером норд-вест гнал с моря в бухту волну: освещенные прожекторами с "Марии", горевшими при погрузке угля, эти черные, с белыми гребешками волны имели вызывающий вид. И теперь он спрашивал самого себя: утих норд-вест или еще более разыгрался?
Голова была тяжела, так как спал он мало, и ему хотелось еще хотя бы с полчаса поваляться на койке, но вдруг почему-то он подпрыгнул на ней, - чуть не свалился на пол...
Крупная дрожь прошла по всему огромному телу корабля... почему? Это было так неожиданно, так необычайно, что Калугин тут же вскочил и бросился к двери, а там, в коридоре, как и у него, везде отворялись двери кают и из них выскакивали офицеры, как и он, в одном белье. "Что такое? В чем дело?" слышались крики, но ответом на них был страшнейший грохот взрыва где-то там, под ними, и так встряхнуло весь корабль, что никто не удержался на ногах, и Калугину показалось, что он, падая, стремглав летит куда-то в темноту: электричество погасло!.. Тут же пополз по коридору какой-то удушливый запах, от которого слезы выступили и трудно стало дышать.
Кто-то кричал:
- Наверх! Наверх! Газы!
За кого-то спереди ухватился Калугин, кто-то сзади крепко взялся за его рубаху, и вот цепочкой, один за другим, ощупью, но не теряя ни секунды, они двинулись к трапу, который должен был вывести их на верхнюю палубу, на свежий воздух, где можно было бы действовать легким...
- Что? А? Торпеда?.. Откуда?.. Чья?.. - слышал Калугин впереди и сзади себя, сам же он не спрашивал: он зажал рот левой рукой.
Узок был и коридор, но трап, когда добрались до него, был еще уже: там началась давка. Однако вверху, на палубе, то появлялись, то исчезали какие-то отблески... откуда?..
Наконец, вот и палуба, но, ступив на нее, Калугин застыл на месте от испуга: набегавшие и отбегавшие отблески оказались пожаром на корабле, палуба горела в носовой части...
Горела масляная краска, горело дерево, где оно было, горела парусина, покрывавшая орудия... Одна за другой на глазах Калугина грозные башни с их чудовищно длинными двенадцатидюймовками охватывались огнем!
- Откуда огонь? - громко, но самого себя спросил Калугин, а кто-то рядом, пробежав мимо, ответил ему:
- Нефть горит!
Калугин выскочил ближе к борту, чтобы взглянуть на носовую часть, и увидел взметнувшийся высоко в черное небо согнутый, растрепанный ветром столб огненной нефти. Она не успевала сгореть в воздухе, и большие клочья ее падали в море, продолжая гореть на воде...
Это было страшное зрелище: казалось, что море около злосчастной "Марии" тоже горело... Клочья нефти летели дальше и дальше, но когда ослабевал порыв ветра, обрушивались на верхнюю палубу...
Одна стихия стремилась уничтожить на корабле все, что могла; другая кругом него - зловеще смотрела на него тысячью желтых глаз, ждала его как свою законную добычу...
Это не столько осмыслил, сколько почувствовал Калугин: две стихии, и обе - его смертельные враги... Если не сгоришь, то утонешь!..
Не было видно кругом офицеров и матросов: метались какие-то странные, яркожелтоосвещенные люди в одном белье... Вот кто-то кричит:
- На корму! На корму!
Это дошло до сознания: раз взрыв произошел в носовой части, где в трюме было заложено, - Калугин вспомнил это, - сорок четыре тонны бездымного пороха, значит, надо бежать на корму, под которой нет крюйт-камер... И бежать, не теряя секунды: огонь лютует, он движется быстро, он лижет крашеную палубу...
На бегу Калугин едва замечает кого-то, кто сидит на палубе и собирает выпавшие из его живота кишки...
Кругом вой, - страшный, нечеловеческий вой, из которого вырывается только один внятный крик:
- Спаси-ите!
А как спасать? А кому спасать?..
Мельком глянув с борта вниз, Калугин видит при зыбком желтом свете, что кто-то барахтается в море, - и не один, там несколько голов, и оттуда доносится тот же крик:
- Спаси-ите!
"Надо спускать шлюпки!.. Отчего не спускают шлюпок?" - возникает мысль... И тут же: "А наши гидропланы?"
Не видно ни шлюпок в воде, ни гидропланов в воздухе...
На корме, на мостике, когда добежал он, увидел много людей... Узнал командира, узнал старшего офицера, хотя оба они были тоже в одном белье... Они и здесь рядом... Но здесь есть и матросы, и при особенно яркой вспышке огня Калугин узнает какое-то знакомое лицо, всматривается, - вспоминает фамилию матроса Саенко... Вспоминает и то, что все пятеро, бывшие с ним на катере, посажены были под арест, - значит, выскочили из каземата?.. Как же это им удалось?.. А летящие вверху клочья горящей нефти несет ветром и сюда...
Вдруг загорается кормовой тент...
- Тент, тент тушите! - кричит Кузнецов, и Калугин почему-то бросается исполнять этот приказ командира, будто он обращен именно к нему.
Как его тушить, этот тент, он не знает, и в руках у него ничего нет...
Однако он видит рядом с собою Саенко, а тот уже нашел что-то такое на палубе, чем колотит по горящему толстому холсту, чтобы сбить огонь... И несколько человек матросов, - их можно от офицеров отличить по их тельняшкам, - тоже что-то делают у тента...
Калугин ищет около себя на палубе хоть что-нибудь, но ничего не находит, а между тем Кузнецов командует снова:
- Срезать тент и сбросить в море!
Калугин как-то даже становится бодрее: командир не теряется, - он знает, что надо делать!.. С горящего и тонущего корабля он должен будет уйти последним, - такова его привилегия!.. Срезать тент? А чем же его срезать?
Полагая, что там, где он прикручен к стенке, есть что-нибудь, чем можно срезать узлы, - иначе зачем такая команда? - Калугин бросился к стенке: он офицер, он должен руководить работой...
Оказалось, кто-то из матросов уже рубил топором - и где только взял его? - узлы и делал это метко и быстро... И вдруг случилось то, чего никак не предвидел Калугин: горящий тент, оторвавшись от стенки, накрыл его так, что он почувствовал паленый запах собственных вспыхнувших волос на голове и бороде, и в то же время поволок его к борту, за который и свалил его своею тяжестью...
Калугин окунулся с головой в холодную воду... На голове и левой щеке засаднило... Когда он вынырнул, то рядом с собою увидел головы нескольких человек.
- Саенко! - крикнул он, сплюнув воду. - Ты здесь?
- Я здесь! - крикнул Саенко. - А ты кто?
- Я - прапорщик Калугин!
- А-а! Ваше благородие! - и в голосе Саенко ему послышалась радость. Вы как на плыву?
- Ничего, легок! - ответил он.
- Тогда плывем рядом!.. Должны подобрать!
Сзади кто-то выкрикнул с передышкой:
- Там сгорели-ба... а здеся утонем!
И еще другой голос:
- А далеко плыть-то?
Впереди была только темнота, из которой вырывалось несколько желтоватых гребешков волн, когда на волне подымалось тело Калугина. Удача была только в том, что плыть пришлось не против волны, а за волною. Удачей счел Калугин и то, что его сбросило тентом в ту часть моря, на которой не горела нефть... На ногах его были только тонкие носки, в которых он спал, - они движениям ног не мешали. По тому, что саднило и левое плечо, он понял, что рубаха на плече прогорела... Изловчился ощупать голову и лицо, - обрил огонь, как парикмахер... Вспомнил, что когда был реалистом шестого класса, зашел после экзаменов в парикмахерскую на Галерной и обрился там наголо, чтобы голове летом было легче... Старался работать руками и ногами так, как когда-то на Неве и в Финском заливе, соблюдая все правила пловцов, экономя силы. Так как ближайшим судном был линкор "Екатерина", то на него и стремился держать направление, хотя волны отшвыривали его то влево, то вправо. Работа тела победила тот холод, который его охватил, когда он упал через борт в море, но надолго ли? Подумав об этом, он оглянулся влево, где плыл Саенко. Однако не разглядел его за волною.
"Не утонул ли?" - подумал он, но тут же услышал его голос недалеко от себя сзади:
- Не чепляйся за мене! Втопишь!.. Плыви сам!
И тут же чей-то еще голос, хриплый и слабый:
- Не могу я... судорога...
Судорога!.. С ним тоже может это случиться, и что тогда?.. Неужели конец?.. А где же шлюпки? Ведь он уже далеко отплыл от горящего корабля, а почему же не спускают шлюпок на других кораблях?
Чтобы определить на глаз, как далеко оставил он за собой "Марию", он оглянулся и, к ужасу своему, увидел, что "Мария" тут же за его спиной, рядом, огромная, огненная, страшная!
- Саенко! - крикнул он что было силы и ждал.
- Есть Саенко! - отозвался матрос шагах в десяти сзади.
И тут же обо что-то ударилась рука, что-то обхватила непроизвольно... "Доска? Откуда это доска?.." Только подумалось, а тело уже привалилось к этой спасительной доске, чтобы передохнуть хоть немного. Но очень жутко было одному то подниматься на волне, то нырять вместе с доскою...
- Саенко! - снова крикнул Калугин.
- Вашбродь, - вон он, тузик! - отозвался Саенко совсем рядом своим радостным голосом.
- Тузик? - Калугин забыл и не мог вспомнить в этот момент, что такое скрывается под словом "тузик", но, взлетев на волну, начал медленно перебирать глазами перед собой и заметил вдруг, как над водой опустились и поднялись, вновь опустились и вновь поднялись, блестя, весла!.. Одна только пара весел, но в них было его спасение.
А голова Саенко оказалась уже впереди его... Калугин отбросил доску и вразмашку поплыл вслед за этой головою на двухвесельную лодочку, самую маленькую из шлюпок, которую звали тузиком, потому что был в ней всего один гребец.
- Сюда, сюда! Подгребай! - кричал этому гребцу Саенко.
Хотел было крикнуть то же самое и Калугин, но у него ничего не вышло от страха: он почувствовал, что судорога сводит ему правую ногу.
Он загребал руками во всю силу, какая еще оставалась, и на взлете волны видел, как карабкался по веслу в тузик Саенко, и слышал, как кричал он гребцу:
- Офицер наш тут один плывет! Не сшиби!
Еще несколько взмахов одними руками, и вот, наконец, весло, за которое надо было взяться, а волна отшвыривает, и он, отфыркиваясь от воды, лезущей в рот, и волоча правую ногу, хватается за борт тузика, а гребец подсовывает, свесившись, свою руку ему под плечо.
Какое трудное оказалось это дело - влезть в игрушечную лодчонку с ногою, которая мешала!.. Отблеск горящей "Марии" помог разглядеть Саенко, который уперся задом в другой борт тузика, чтобы он, Калугин, не перевернул его тяжестью своего тела.
Вот уже голова Калугина и плечи его рядом с мокрой одеждой гребца, а нога не способна делать никаких движений, - она только дрожит и скрючивается, и Калугин хрипит:
- Берись за ногу! Судорога!
Какой-то еще неясный момент, и вот он полулежит в тузике, и Саенко говорит радостно:
- Ну вот и спаслись, - слава богу!
Калугин, который старался как-нибудь выпрямить свою ногу в узком, тесном тузике, только что хотел сказать ему: "Спасибо тебе, а то бы я не спасся!" - как раздался новый, второй, потрясающий взрыв на "Марии".
Он поднял голову, и ему показалось, что прямо над ним, так близко, рванулся в небо ярко-оранжевый, переплетенный синим, столб пламени: другие большие цистерны нефти дали этому пламени пищу... Картина стала совсем непереносимо страшной, а тузик закачался, забился на новых волнах, которые шли от предсмертно вздрогнувшей всем своим стальным корпусом "Марии"...
- Ну, значит, конец! - сказал Калугин.
- Нет, стоит еще! - крикнул им обоим, ему и Саенко, матрос-гребец, выправляя над водой весла.
- Спа-си-те!.. Братцы! - донеслось далеко с воды.
- Спа-си-те! - донеслось еле слышно, как стон.
Тузик валяло... Калугин уперся плечом в его борт и ухватился за перекладинки на дне, которые были уже покрыты водою, чтобы не вылететь из него, так он кренился то на тот, то на другой борт на беспорядочной зыби: волны, шедшие от "Марии", встречались с волнами от непрекращавшегося норд-веста.
"Только бы добраться до баржи!" - думал Калугин, борясь со своей судорогой, которая так мучительно стягивала иногда ногу, что он захватывал зубами мокрый рукав рубашки, чтобы не кричать от боли.
Уже не было возможности смотреть даже и на погибающую "Марию", да там и нельзя было разглядеть ничего, кроме бушующего огня вверху над огненным морем... Лучше было даже закрыть глаза: ужаса, который творился теперь там, он не мог уже представить, - от этого отказывалось воображение.
- Вон она, баржа! - услышал он голос Саенко, глядевшего в сторону "Екатерины" и других судов.
- Что? Баржа?.. Есть баржа?..
В ноге осталась от судороги тупая общая боль, но мышцы уже не сокращались так непослушно воле... И тузик пошел ровнее... "А что же те, кто кричал: "Спасите!" - подумалось Калугину, и он ответил себе, что, может быть, они все-таки не утонули, может быть, подобрал такой же тузик... Ведь преступлением было бы со стороны командиров не только "Екатерины", но и прочих судов не послать катера, а только шлюпки с гребцами, на спасение экипажа "Марии"!.. За такое преступление судить их суровым, строжайшим судом, как изменников родине!..
- Вот и баржа, - сказал гребец, и Калугин увидел что-то длинное, по цвету светлее моря; подняв голову, он разглядел и фонарь на мачте, горевший, впрочем, очень слабо, тускло, масляно.
- Ну, теперь лиха беда причалить! - сказал Саенко, на что гребец ничего не ответил: он и сам знал, что "лиха беда", - можно было и разбиться о борт баржи по такой волне и снова вывалить в воду тех двоих, кого только что спас.
- Лови конец! - закричали с баржи, и Калугин увидел, как что-то метнулось к ним оттуда, а Саенко крикнул: - Есть! - и схватил обеими руками канат.
Перелезть с пляшущего на волне тузика на баржу оказалось для Калугина делом еще более трудным, чем вылезть из воды на тузик. Правая нога была совсем бессильна и болела; мокрое белье прилипло к телу и стесняло движения и очень холодило, просыхая на ветру, а между тем требовалось быть акробатом, чтобы улучить самый удобный момент из немногих и зацепиться за что-то руками, чтобы не обрушиться в жуткую волну.
Ему помог Саенко: он подхватил его как-то умело в поясе и скомандовал: "Гоп!" - а сам Калугин сделал что-то такое, что именно и нужно было сделать по этой жокейской команде, и, непостижимо для самого себя, стоял на барже, которая могла бы вместить человек полтораста... или даже все триста, трудно было определить это.
- Эге! Вот и дома! - крикнул Саенко, и Калугин понял его: теперь уж было надежно.
С другого борта, - он увидел это при неровных, хотя и сильных вспышках огня над линкором, - тоже входили в баржу люди в белье, - матросы ли или офицеры, трудно было ему понять. Как-то даже и не возникала мысль, чтобы можно было кого-то узнать. Было только сознание, что спасают, что пристала к барже шлюпка...
Стоять он не мог от боли в ноге и сел на что-то и, сжавшись всем телом в тугой комок, боролся с холодом, который шел от его же мокрого белья. Холоду хотелось проникнуть в него как можно глубже, пронизать его насквозь, а он стремился не пускать его внутрь и дрожал крупной дрожью.
- А холодно ж, хай ему грець! - сказал около него Саенко. - Так недолго и чахотку схватить!
- Ничего... Перетерпим... - счел нужным подкрепить его Калугин, стараясь при этом хоть не ляскать зубами; и тер левой ногой свою правую, чтобы она меньше коченела.
Кто-то зычно кричал с борта баржи в воду, в темь и в яркие вспышки пламени:
- Да трафьте ж к трапу, слепые черти!
И Саенко, тоже силясь справиться с пляшущей нижней челюстью, радостно доложил:
- Видать, ще одна шлюпка подходе, вашбродь!
Но не одна, а еще две больших шлюпки подошли и с правого и с левого борта и выгрузили на объемистую баржу выловленных людей, когда загрохотал новый страшный взрыв...
Баржа закачалась всем своим немалым корпусом на прихлынувшей оттуда, со стороны "Марии", высокой волне, и раздались крики кругом:
- Лег!.. Лег набок, гляди!
И тут же новые:
- Опрокинулся, - во страсти!.. Килем кверху!.. Сейчас потонет, эхма!..
Калугин видел теперь на воде освещенную только горящей нефтью спину огромнейшего морского чудовища... И так как Саенко в это время крестился испуганно, то перекрестился и он.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Долго не могла заснуть Надя, придя от Нюры, и мешали этому сложные чувства.
Вихрь новых представлений и мыслей ворвался в нее здесь, в Севастополе, но самым заметным звеном этого вихря было все-таки то, что Нюра, ее младшая сестренка, на этих вот днях, быть может даже завтра, станет матерью!
С раннего детства овладела Надей привычка нянчиться с Нюрой, руководить ею, учить ее, что надо делать, что нельзя; как понимать это, как то; как называется эта буква азбуки, как эта...
Она как будто вкладывала в Нюру себя, ревностно оберегала ее, жила ею, сама повезла ее в Петроград, устроила на курсы... Там разошлись их дороги, там обе стали замужними, и вот теперь у нее, Нади, муж известный художник, так спокойно относящийся к жизни, что заснул даже здесь, в этом тухлом номеришке, как у себя дома; у нее - картина, которая явится, - дайте срок, очень большим и нужным творением искусства, картина, в которой она чувствует себя соавтором мужа, однако жизнь ее как-то половинчата, ущерблена, неполна, нет...
Многого, очень многого не хватало в ней, в этой жизни, и очень остро почувствовалось это именно сегодня, в комнате Нюры: превосходство над собою болезненно почувствовала там Надя... В жизни ее открылась незаполненная пустота: была картина, но не было ребенка!
То, прежнее отношение к Нюре, которое можно бы было назвать почти материнским, оно проснулось, заговорило громко. Она, Надя, должна бы была передать Нюре, впервые рожающей, свой опыт, но нечего было передавать: опыта не было, Нюра своевольно опередила ее в этом.
Роды ее будут не такими, как обычно; ей поможет в этом какой-то хирург Готовцев, которого не видала Надя и никак себе не представляла, но все равно, ведь ребенок почти уже доношен, сам просится в жизнь. Нюра зачала его, Нюра питала его своею кровью, Нюра сберегла его в себе, и он появится так или иначе, и она будет матерью, - выполнит назначение женщины, а вот ей, Наде, этого не дано... Не то чтобы зависть к своей младшей сестре копошилась в сознании Нади, но что-то близкое к зависти, что-то похожее на нее...
И муж Нюры, моряк поневоле, нравился Наде, он был бесхитростный, простой, прочный в своем чувстве к жене... Беспокойной оказалась его служба во флоте, но все-таки гораздо лучше линейный корабль, чем окопы на фронте, и здесь, значит, вынулся Нюре счастливый жребий... Да война уж идет к концу, это всеми чувствуется, это все уже понимают... Демонстрация у Зимнего дворца неизбежна. Сколько до нее? - несколько месяцев, не больше... И тогда картина Алексея Фомича (и ее) будет выставлена всенародно, - смотрите и удивляйтесь! - и муж Нюры, прапорщик флота Калугин, сбросит с себя морскую форму...
Иногда она забывалась, но тогда попадала в область таких непостижимо запутанных и нелепых снов, что, просыпаясь, никак не могла сразу догадаться, где она и что с нею. Потом опять начинала думать о Нюре и ее материнстве, пока не забывалась снова, чтобы кружиться в вихре неведомо откуда бравшихся снов.
И когда она ясно услышала грохот, как будто ударил гром теперь, в октябре, и когда звякнули стекла в окне, а сама она будто подбросилась на койке всем телом, - это Надя тоже сочла было нелепым сном, но, открыв глаза, увидела, что Алексей Фомич уже осветил свою лохматую голову зажженной им спичкой.
- Что это значит, а? - спросила Надя и села на койке.
- Что?.. Не знаю... "Гебен", может быть, а? - пытался догадаться Алексей Фомич.
- Свечку зажги!
- Ищу ее... Не знаю, куда делась...
Огарок свечки коридорный им поставил, предупредив с вечера, что электричество у них горит только до двенадцати часов, но теперь, ошеломленные громом, нашли они этот огарок с трудом, а когда зажгли его, услышали бегущих по коридору людей.
- Значит, и нам бежать надо! - решил Сыромолотов. - Одевайся скорее! Это не иначе, как "Гебен"... Неймется им, негодяям!
- Васька! Васька, черт окаянный! - закричал кто-то, пробегая мимо их двери.
- Надо умываться! - Надя бросилась к умывальнику.
Но в умывальнике не было воды: она забыла, что истратила ее всю еще с вечера. А Алексей Фомич поспешно одевался. Начала проворно одеваться и Надя.
Посмотрев на свои часы, сказал Сыромолотов:
- Времени еще немного, - седьмой час в начале, а уж заря: посмотри-ка на окно, Надя!
Окно розовело, и это заметила Надя, когда заслонила собою свечку. Кое-как заплетя косы и приколов их, Надя надела шляпку, схватила свое пальто, потушила свечку (отчего зарево в окне стало гораздо ярче) и, пропустив Алексея Фомича в коридор, заперла номер.
- На, спрячь, - сунула она ключ Алексею Фомичу, который рокотал, направляясь к лестнице:
- Вон в какую мы историю попали, а?.. Вот тебе и Севастополь!
Как ни спешили они одеться, оказалось, что из своего коридора они выходили последними. Но на лестнице, освещенной теперь небольшими керосиновыми лампочками, им удалось все-таки спросить какого-то чубатенького парнишку:
- Что это, зарево или светает?
Парнишка бросил им в ответ два какие-то ни с чем несообразные слова: "Море горит!" - и загромыхал по ступенькам лестницы на каблуках.
- Должно быть, морской бой... да иначе и быть не должно, - пытался догадаться Сыромолотов. - "Гебен" палит в наших, они в него...
- Отчего же залпов больше не слышно? - спросила Надя уже на нижней лестнице.
- Подожди, выйдем - услышим, - обнадежил ее Алексей Фомич.
Но ничего не услышали они, когда вышли из гостиницы. На площади было темно, а в небе над бухтой краснело-желтело зарево; кругом около них бежали куда-то люди.
- Куда вы? - спросила Надя кого-то из бежавших.
- На Графскую! - ответили ей.
- Стало быть, и нам надо на Графскую, - решил Алексей Фомич.
Графская пристань от гостиницы Киста была недалеко, но тяжелому Сыромолотову показалось, что шли они долго: это потому, что Надя почти летела вперед, безостановочно твердя одно и то же:
- Там что-то теперь ужасное происходит в бухте, ты пойми, а там Михаил Петрович!.. И как же теперь себя чувствует Нюра?.. Мы должны сейчас к ней ехать, сейчас же!.. Вот узнаем, что там такое, и к ней, чтоб ее успокоить!.. Ведь она должна быть спокойной перед такой операцией, а тут вдруг кто-то крикнул: "Море горит!" Какой ужас!.. Господи, какой ужас!
- Чепуха!.. Как это "море горит"?.. А ты и поверила! - пробасил Алексей Фомич.
Но около кто-то из темноты отозвался на это:
- Не знаете, как море горит? Очень просто: нефть на воде горит!
- Вот! Ты слышишь? - подхватила это Надя. - Вон какой ужас!
Сыромолотов держал Надю за локоть, чтобы она не слишком рвалась вперед, она же все-таки вырывалась, чтобы поспеть за другими. Ему приходилось делать непривычно большие шаги; у него начиналась одышка.
Наконец, подошли к такой густой толпе, сквозь которую нельзя уж было пробиться. Да и следом за ними подбегали новые толпы, и оттуда, запыхавшись, кричали:
- Что, братцы, там, а?.. Какой это корабль горит?
- Ты слышишь? Корабль горит! - закричала Надя Сыромолотову.
- Ну, значит, подбили, вот и горит, - объяснил он ей.
- Какой черт подбили! - гаркнул кто-то около. - Чем это подбили? Взорвали, а не подбили!
И еще кто-то около:
- Подводная лодка подошла!.. Мину пустила!
- Торпеду, а не мину!
- А не один ли черт? Сказал тоже!
- Да какой же корабль наш горит? - почти простонала Надя, обращаясь ни к кому и ко всем.
И чей-то суровый мужской голос спереди ответил ей:
- Вот тебе на, - не знает какой! Дреднаут "Мария"!
Надя не прижалась к Алексею Фомичу при этих словах, - она просто упала на него всем телом, и, обняв ее всю, он бормотал тоже ошеломленно:
- Ну, не надо, Надюша, не надо, милая... Возьми себя в руки!.. Может, это и враки, - почем они знают и в самом деле?.. И нам ведь к Нюре надо ехать сейчас, к Нюре!..
О Нюре не забыла, конечно, Надя, как ни была поражена тем, что услыхала. Она поспешно вытерла глаза и кинулась в толпу, прихлынувшую сзади. Однако протиснуться сквозь нее, пожалуй, не могла бы, если бы не мощная работа Алексея Фомича руками и плечами. При этом спрашивали у него:
- Что горит?.. Какой корабль погиб?
Он же бормотал на это однообразно:
- Неизвестно... Ничего неизвестно!
Знакомой уж им Нахимовской улицей, ежеминутно уступая дорогу бегущим к пристани людям, добрались они до Рыбного переулка.
Они боялись испугать Нюру даже одним своим появлением в такой ранний час (было около семи), и Надя придумывала на ходу, как она потихоньку постучится в дверь и что именно скажет о приходе. Но тут раздался новый взрыв, отчего даже тротуар под ногами вздрогнул, как при землетрясении, и в небо высоко взлетело если не пламя, то такое, что стоило пламени по силе света, и Надя снова упала на грудь Алексея Фомича...
В окнах дома номер шесть они увидели свет ламп, и стучать в дверь комнаты Нюры не пришлось: Нюра стояла уже одетая и спрашивала их так же, как они спрашивали в гостинице:
- Что это, "Гебен" подошел?.. Это наши дали сейчас залп с крепости?
- Именно, он, подлец, "Гебен"! - мгновенно придумал Алексей Фомич. - А с него гидроплан слетел и к нам, но его тут же подбили, и он горит, показал на небо через окно.
Нюра поглядела на зарево и заметила довольно спокойно:
- Только зарево что-то очень большое...
Чтобы не проговорился все-таки Алексей Фомич, Надя ответила ей:
- Это так только кажется от темноты... - И тут же добавила: - А ты уж собралась, - вот молодец! Сейчас мы тебя и повезем в больницу.
И стала нервно гладить ее по голове и целовать в щеки.
- Рано, мне кажется, сейчас ехать, Надя: спят там теперь все в больнице, - возразила было Нюра, но Надя была решительна.
- Теперь? Спят? Весь Севастополь проснулся, - почему же в больнице будут спать!.. Алексей Фомич! Выйди, пожалуйста, посмотри, может, мимо какой извозчик едет, а мы пока соберемся!
Сыромолотов понял, что он здесь сейчас лишний, а извозчика действительно надо было найти во что бы то ни стало.
- Найду, найду, - облегченно сказал он и вышел.
Свет в переулке был только от зарева в небе со стороны бухты, и был он мутноватый, зыблющийся, нестойкий.
Алексей Фомич, продвигаясь из переулка на улицу, старался думать только об извозчике и слушать, не громыхнут ли где в стороне по булыжнику звонкие колеса извозчичьего четырехместного фаэтона; но думать только об этом оказалось нельзя, и вслушиваться приходилось в другое.
Сыромолотов пытался убедить самого себя в том, что если даже что-то страшное происходит сейчас в бухте, то не с "Марией" же, - почему именно с "Марией"?.. Просто вздумалось кому-то ляпнуть: "Мария", другие сейчас же и пошли попугайничать: "Мария!", "Мария!" - Мало ли еще судов в Большой бухте?..
И, чтобы подкрепить себя, он обратился к кому-то в картузе и пиджаке на вате:
- Ведь это не "Мария" горит, а?
- Как же это так не "Мария", когда она самая и есть! - удивился картуз.
- Да ведь ты же не видел этого, а только зря болтаешь! - рассердился Алексей Фомич.
- Собственными своими ухами я это слыхал, а совсем не болтаю! рассерчал картуз.
- Э-э, "ухами", "ухами"! - свирепо повторил Алексей Фомич и пошел дальше.