Это слово Аркадию Яровому приходилось встречать довольно часто. И слышать. И видеть. И чувствовать. Аршинными буквами на груди у зэков вписана она, как первое и последнее слово в биографии.
Колыма… Смеются буквы на штурвале, выброшенном на берег. Колыма… Стонут обмороженные руки и дрожат незаживающей болью слабые человеческие пальцы. Колыма… Мертвеют глаза людей. Уж лучше б не жить. Но ведь видели ее. Знали. Холодом, смертью дышит это слово. Да и умеет ли она дышать — Колыма? В это слабо верил всякий, кто хоть однажды, на короткий миг прикоснулся к ней.
Колыма… Плачет русалка на груди. Обнимает выкинутый на берег штурвал. Синие слезы по щекам текут. Не настоящие, не живые. Татуировка. Настоящей была лишь Колыма. Да и была ли?
Деньги на месте. На руке золотые часы не тронуты. Но ни документов, ни единой бумажки с записями. Только Колыма.
Его нашли в подъезде жилого дома в шесть утра. Кто он? Как здесь оказался?
Умер. Но почему так неказисто? В такое время? Хотя… разве смерть спрашивает, где и когда жизнь уступит ей место! Смерть не задает вопросов и не отвечает, ей всегда некогда. Но все же, кто он? Когда вернулся с Колымы? Работал там или отбывал наказание?
Вопросы… Их так много! Будут ли верными ответы? Как просто отвечать, когда спрашивают тебя самого о собственной жизни, в какой нечего скрывать. Легко сказать «да», если знаешь, что нельзя произнести «нет». Так было и после вручения ему, Яровому, диплома юриста: решением государственной комиссии направлен в распоряжение прокуратуры Армянской ССР.
Ереван встретил молодого специалиста вопросами: из России? Поедете в Красносельск? В том районе много русских. И никакой преступности. Будете спокойно жить и работать. Не желаете? Хотите трудный участок? Похвально. А как с армянским? Овладеете языком? И опять было легко ответить «да», хоть сдержать слово оказалось куда труднее.
Теперь он — советник юстиции, следователь по особо важным делам, так называется его должность. Но по-прежнему, как и в первые годы работы, на заданные чужими жизнями и судьбами вопросы ответить настолько же трудно, насколько легко они возникают. Вот и сейчас. Почему оказался незнакомец в подъезде чужого дома, на чужой улице— это уже установил уголовный розыск— и, возможно, в чужом городе? Яровой осматривает труп. На нем — ни одного «чистого» места, сплошь татуировки. Внимание задержалось на пальцах рук: кожа на них почерневшая, в мелких черных точках. Ногти тонкие, просвечивающиеся, все сбитые, лопнувшие. Вены на кистях узловатые, вздувшиеся. Ладони — в мозолях. Жестких, непроходящих.
Кто же он? Кто? Яровой ждал, что в милицию поступят запросы об исчезнувшем. Но их не было. В спецкартотеке не значилось ни одного преступника с внешностью или приметами умершего.
Во всей этой истории успокаивающим было только заключение комплексной судебно-медицинской экспертизы: «…смерть ненасильственная, наступила от приступа сердечной недостаточности в два-три часа утра. Возраст умершего — сорок-пятьдесят лет.
Телесных повреждений, следов воздействия на организм алкоголя или яда — не обнаружено».
Что ж, можно прекращать дело по тривиальной формулировке: «…из-за отсутствия события преступления». Но незнакомец так и не опознан! И не выяснено, почему он умер у чужого порога от того, что называют разрывом сердца. Ведь не был человек предрасположен к сердечным заболеваниям и при жизни не страдал ими! Эксперты и это отметили. «Ну да что там. Не им, а мне, — думает Яровой, — искать дополнительные объяснения. Многому. Вот хотя бы и этой странной татуировке на щеке: точка величиной со спичечную головку!»
Яровой вспомнил специалиста по блатным малинам капитана милиции из уголовного розыска Грачия Симоняна. Тот сразу после войны обезвредил немало банд. С оперативными заданиями не раз выезжал на Крайний Север.
Грачия Симонян только что вернулся из командировки и еще не успел выйти на службу. Писал отчет о поездке.
— Какой труп? — удивился он телефонному звонку Ярового. — Еще не похоронили? Хорошо. Приеду, посмотрю. А чем убит, ножом или пулей?
— Сердечной недостаточностью, — ответил Яровой в трубку. Та умолкла недоуменно и вдруг хохотнула недоверчиво:
— Так и скажи, что просто повидаться хочешь. Шутник…
…В морге было темно и холодно. Тусклая лампочка едва освещала лица покойников.
— Вот этот, — показал Яровой.
Симонян сдернул простынь с мертвого, вгляделся в лицо. Отрицательно покачал головой. Потом татуировки стал рассматривать. Сначала на груди, на руках. Затем внимательно осмотрел наколки на ногах: «они устали», «они хотят отдохнуть».
— Ишь ты, а у кого они не устали? — хмыкнул Грачия. Перевернул покойника кверху спиной, расхохотался, увидев татуировки. Потом снова перевернул. И вдруг ткнул мертвого в щеку:
— Глянь, в «суках» ходил. Во «мушка» какая на щеке! Цыганской иглой сделана. Но он не вор. Штампа нету.
— Штампа? — Яровой изумился, об этом он слышал впервые.
— Ну да, штампа! Воры его, извини за выражение, на заднице до смерти носят.
— Зачем?
— Ну вот у Дяди, к примеру, у бывшего вора, на одной ягодице четвертная выколота, на другой — рука. Когда идет — все эта рука деньгу ловит. А вот у Шила, в Магадане он теперь срок отбывает, на одной — золотая десятка, на другой — русалка постыдная. У иных на одной — пачка денег, на другой — мешок. А у этого, глянь. Псих какой — то. Тоже мне калымщик. Верно, мышь— это зэк, а кошка — он — «сука».
— Ну и метки!
— А что? Для блатного они— как фамилия. У многих есть, а все разные.
— Скажи, ты не знаешь, когда его могли так отделать? — Яровой указал на татуировки.
— Он еще до войны сидел. Тогда вот так писали «Колыма». С закорючками. С форсом. Позже уже иначе. Мастера сменились.
— Скажи, а как ему могли разрыв сердца сделать?
— Этих «сук» блатные всяко изводят. Ты слышал про полый шприц? Так вот, такое просто делается: берут шприц и вводят в вену пару-тройку кубиков воздуха. Через полчаса — крышка.
— А как узнать?
— Внешним осмотром почти невозможно. Отверстие в коже и в вене закрывается через пять часов. Но сердце… Стоило погрузить сердце этого типа в банку с водой, как из него пузыри воздуха пошли бы. Но кто знает? Может, я и неправ.
— Это эксперты уже делали, погружали. Никаких признаков. Ну а трезвый человек проснулся бы от такого? Почувствовал бы?
— Еще бы! Прежде чем вставить «соломку», так называют эту хитрость, человека до визга свинячьего накачать надо спиртным. По трезвой кто же позволит такое над собой утворить!
— А что еще о разрыве знаешь?
— Многое. Да только все это следы оставляет… Разрыв сердца… А может этот тип в своей смерти сам виноват?
— Уточни, — попросил Яровой.
— Все просто. Нередко зэк по освобождении ударяется во все тяжкие. Тот же чай — пей чифир сколько хочешь. А от него разрыв сердца или белая горячка бывают.
— Но при вскрытии было бы обнаружено?
— Конечно. От чифира кишки чернеют.
— Послушай, Грачия, а почему не к водке тянутся?
— Иной за годы заключения напрочь забывает что это такое — водка. Привыкает к своему кайфу. И потом, на свободе, только его признает. Один чифирем балуется, другой — коньяк «три косточки» уважает, третий — мухоморчик предпочитает. А все это не только сердце — желудок разорвет со временем…
— Мухомор пили? Ведь отрава!
— Кому как. А сахалинским и магаданским зэкам — он лучший кайф. Мухомор можно высушить и носить в кармане. Захотел — съел. Но нечетное количество почему-то. И кроме кайфа— никакой другой беды. До поры, конечно…
— ?
— Сколько поколений зэков осваивали мухомор! Иные жизни положили, чтоб другие умели им пользоваться. Знали бы в какое время и какой именно мухомор собирать надо. Где и как сушить. Сколько дней. Из какого можно делать отвар, из какого — настой. Иной и сухим годится. Какой гриб на кого подействует. Как и на какое время. Вот так-то оно…
— А в каком случае от мухомора можно умереть?
— Что тебе, Аркадий, нужно знать? О преднамеренном отравлении или о случайном?
— О том и о другом.
— Ну так слушай. Если это заранее обдумано, то в горячую воду кладут сырой мухомор. Свежий. И настаивают три недели. Или просто собирают мухомор, режут, плотно набивают в банку, закрывают ее и закапывают в землю дней на двадцать, покуда мухомор сок даст. Потом этот сок можно и подмешать куда хочешь. Вот это — умышленно. А случай но проще: съел полусырой недосушенный гриб или собранный в неурочное время и все.
— А узнать при вскрытии можно?
— Даже очень просто: мухомор, убив человека, сам не умирает— пять дней в желудке живет. Да и то… врачи за версту чуют в чем дело. Грибные отравления по запаху узнают.
— А что без следов и запаха может дать разрыв сердца, не знаешь?
— Сложный вопрос. Мне с таким не приходилось сталкиваться. Короче, не знаю, возможно ли такое вообще. Дай-ка я этого типа как следует осмотрю…
Грачия будто читал сложную биографию мертвого: «Сидел двенадцать лет. Вот первая наколка— «Колыма». Ее сделали сразу. Я уже объяснял. А вот эта— последняя. Двенадцать наколок — двенадцать лет. Каждый год отсидки один раз метили. Больше двенадцати не успели. Вышел. Вот так-то».
— А где отбывал?
— Сидел он в Певеке. Бухта на Чукотке.
— Объясни.
— Там такой уголек. Как попал в кожу — зубами не выдерешь. И оттенок от него красноватый, меди много. Вот смотри. Хоть три жизни живи потом — уголек Певека, как татуировка. Не смывается. Итак, он не вор. Но и не работяга. До Колымы физически не работал.
— Как узнал?
— По ногтям. До Колымы ишь как холил! Даже светились. А в лагере, да еще в Певеке, они лопнули, болели. Такое только с непривычки бывает. Кожа на локтях и ягодицах грубая. Привычная к сидячей работе. Но и не растратчик он. Среди них «сук» не было. Те с ворами дружили. И им такого клей ма на зады не ставили. Растратчики это кто? Продавцы, кассиры, бухгалтеры, кладовщики, короче, мелкая, но интеллигенция. А вот ногти так обрабатывают врачи в основном. И этот мог из них быть. Из тех немногих, кто хреновыми специалистами оказались.
— А еще что-нибудь можешь предположить?
— Предположить? — обиделся Симонян. И продолжил, вздохнув — Конечно, мои слова — не доказательства. Ну да всегда проверить сможешь. Слушай. — Симонян снова нагнулся над покойным. Перевернул его на живот. — Наколки ему делали новички, молодые. Вон сколько раз рука срывалась! У мыши глаз получился собачий. Но коловшая рука была сильной. Наверное, вор. Хоть и не из солидных. Матерый вор скорее «пришьет» «суку», чем запачкает руки о его шкуру. Этот же, видимо, карманник. Убивать не умел. Только штампы ставил. Ну да и кто из отбывших срок не умеет делать татуировок? Таких мало. Правда, есть и художники в этом деле. Они человека так отделать могут — медведь заикой останется со страху. А блатному любо будет глянуть на эту колымскую «третьяковку».
— Ну и пошляк же ты, Грачия!
— Да я не о шкуре этой разрисованной. А о жизни искалеченной. Увы, музеем их судеб часто морг становится. Кстати, «мушка» на щеке не только доносчикам ставилась.
— Принудительно, конечно?
— Да. Уголовниками. Так вот, делали такую татуировку и так называемым отколовшимся, «завязавшим» с прошлым своим. В отместку. Ведь носитель такой метки — мишень для ножа любого профессионального вора, убийцы.
— Ну, таких единицы остались, — отмахнулся Яровой.
— От того они не менее опасны. У кого нет будущего, тот живет прошлым. А этот, — Симонян укрыл простыней неопознанного, — явно пришелец из прошлого. Такой мог столкнуться по теории невероятности с себе подобным, последним из могикан организованной преступности, с профессионалом. Мог, — сдвинул брови Грачия Симонян. — К слову, он побывал и на особом режиме.
— Откуда это известно? — удивился Яровой.
— Некоторые наколки сделаны чернилами. Только «особым» не продавалась в лагерном ларьке тушь. Ну да это я говорю так, для полноты информации. Ведь с этим делом осложнений не предвидится? Неопознанный умер своей смертью, не так ли? — прищурился Грачия Симонян.
— Так утверждают эксперты.
— А ты, следователь Яровой, как думаешь?
— С ними не поспоришь о причине смерти. А вот первопричины придется, чувствую, мне доискиваться. После твоей лекции от версии об убийстве никак не отмахнешься, — невесело улыбнулся Яровой.
— Убийство без следов насилия? — Симонян усмехнулся в усы. — Ну что ж, дерзай. Если это «мокрое» дело, то самое необычное. Раскроешь — прославишься. А нет — выговор схлопочешь. За пустую затею. И я прослыву потерявшим чутье перестраховщиком. — И, посерьезнев, добавил: — Ты меня давно знаешь, хоть и редко видимся. А вот почему я с тобой, старшим по должности и званию, фамильярничаю? А ты не обижаешься. Не одергиваешь. Да оттого, что редко ошибаюсь я. И этот самый криминал нутром чую. Вот только доказать толком не могу. Грамотешки юридической маловато. Ну да на это вы, следователи, имеетесь. Зато фартовых и жизнь их я во как знаю! — Грачия Симонян полоснул ребром ладони по воздуху, возле своего худого кадыка. — И давно понял: не надо преступника ишаком считать. Каким его иногда в кино показывают. А то как бы он нас, таких умных, не провел ненароком. Я вот тебе расскажу…
Яровой и Симонян вышли на улицу, свернули в первый попавшийся скверик. Запах кофе! Он привел их к уютному столику под уже зелеными деревьями. Чьи-то заботливые руки тут же поставили перед обоими только что снятые с углей дымящиеся чашки. Грачия Симонян вспоминал вслух:
— Вот Шило был такой. Я тебе говорил о его наколках. Так он, сукин сын, после суда, когда в «воронке» его везли, пел: «Начальник лагеря мне, как отец родной…» Или Дубина. Этот тоже в Магадане. Подвела силушка, что не впрок пошла. Вот если бы к ней разум! Да где его взять…
— Помню такого, — отозвался Яровой.
— Так эти оба— «мокрушники» не только по действиям, а и по психологии своей. Для них жизнь человека— лишь ставка в игре за барыш. А вот, к примеру. Седой не таков, хоть и тоже известным вором был. Как из лагеря пришел, да узнал, что у него кровный сын имеется, сразу на завод подался. Угрюмым стал, молчаливым. С головой в работу влез. Начал хорошо зарабатывать, пить бросил. Из каждой зарплаты откладывает сыну на сберкнижку. На будущее. Как-то встретился я с Седым на улице. Обрадовался тот. Хвалился сыном: «Голова у него светлая. Сам удивляюсь. Пятизначные цифры в уме множит. Да так быстро! Шустрый — весь в меня. Только летчиком я его хочу сделать. Сам-то я тоже об этом мечтал в детстве. Чтоб летчиком… А стал налетчиком. Эх-х-х… жизнь пропащая. И мальчонка помнит, что я вор бывший. Люди это забыли: соседи запамятовали, на работе прошлое мое похоронили. А сын — никак. Он теперь мой единственный и самый строгий судья. Он — моя радость и наказание мое. Язык его молчит. А глаза… До смерти своей виноват я перед ним. За все, что знает и чего не ведает. За каждый день без него, за каждую его слезу. За страх… За то, что не примером — укором стал я ему. Это пострашнее наказания. Любого. Но слишком поздно я это понял. Слишком припоздал. Нет большего стыда, чем непрощенным посмотреть в глаза сыну, родному сыну…» — «Тут я бессилен, — отвечаю я ему, — одна только надежда есть. На время». Он улыбнулся и говорит: «Да я не сетую на судьбу свою. Я говорю, что она мне улыбнулась: подарила сына лучшего, чем я сам. Разве на это можно обижаться? И из праха хорошее дерево растет. Так всегда было и будет в жизни…»
Грачия Симонян, перемежая глотки кофе затяжками сигаретой, продолжал:
— Гниду — был такой вор — тоже недавно повстречал. Тот на базаре мед продавал. В белом колпаке, в халате… Я едва его узнал. А он меня сразу. Расплылся в улыбке. Располневший, краснощекий — он сам стал походить на пузатую медовую бочку.
— Изменился. К лучшему, — говорю я ему.
Соглашается:
— Это точно. Нынче бывшие кенты и те не узнают. Жизнь-то не все под гору катит.
— Доволен? — спрашиваю.
Отвечает:
— Как же? Само собой. Крестьянствую. И чего раньше этим не занялся? Колхоз мне дом выделил. И участок приусадебный. Пасеку я там завел. Трудодень и мед — дело прибыльное. Выгодней воровства.
— Сахарок-то добавляешь? — смеюсь.
Гнида вильнул глазами в сторону. Но не соврал.
— Без того нельзя, — говорит, — все так делают. Но ничего. От этого беды не бывает. Я свой продукт силой не навязываю. Сами берут. Еще и спасибо говорят. И разрешение на продажу у меня имеется…
Я допытываюсь:
— Мать, мол, жива?
— Слава богу, — отвечает, — теперь ей совсем ни к чему умирать. Только свет увидела.
— Семья есть? — спрашиваю.
— Это вы о бабе? — он мне в ответ.
— О жене, о детях, — говорю.
Так Гнида даже руками замахал:
— Нет, не до того. Сам хочу жить. Без забот. Их с меня хватило. Через край. Досыта. Все еще не нарадуюсь каждому дню. Колыма всю душу выстудила. Только и оставила тепла на себя, да на мать- старушку. На других нет его. — И тут достает этот Гнида из-за бидонов банку меда: — Вот. Возьмите— говорит. — Занести все хотел. Да боязно мне в ваш кабинет заходить. Прошлое мешает. Как хвост.
Мне неловко стало. Сказал ему, что не ем мед. А он настаивает:
— У вас семья, — говорит, — имеется. А и самому не вредно. Мед — крови прибавляет. Силу дает. Сколько мы у таких как вы отняли всего этого! Да и не разбавленный он. Чистый. Без сахара. Больше месяца с собой вожу… Для вас, гражданин Симонян.
— За что бы это? — спрашиваю.
А он мне и говорит:
— За день мой нынешний, что сплю без дрожи. А чем благодарить… Возьмите вот. Уважьте. Может, и вам еще доведется спать спокойно. Симонян невесело усмехнулся.
— Спокойно… Спал ли я так хоть одну ночь за эти годы? Нет, не припоминается. Такая ночь была бы подарком. И все потому, что не все из «бывших» вот такими бесхитростными стали. Как Гнида. Вон Мегера, к примеру. Первейшая на весь Ереван фарцовщица была. Притон для банды держала. Так она и сейчас тряпками приторговывает. Эту только старость может угомонить. Но и тогда сама у себя волосы с головы воровать начнет. Привычка — большое дело. А у нее руки… Все к ним прилипает. Как к смоле. Эта и в гробу от соседа-покойника землю по горсти таскать будет…
Яровой улыбнулся. Грачия Симонян прищурился и, подавшись вперед, еле слышно продолжил:
— Я для чего тебе это говорю. Чтобы настроился ты на то, что дело это трудным будет. Ох и тяжелым! Нутром чую. И не хочу, чтоб уподобился ты охотнику, который мелкой дробью ружье зарядил, а ему — медведь-шатун повстречался. Крупный зверь тоже следы маскировать умеет. Так что картечью запасайся впрок.
Целесообразность командировки Ярового в Магадан долго обсуждалась на совещании в прокуратуре республики. Мнения разделились. Одни предлагали ограничиться запросом в спецотдел, установить личность умершего и — дело с концом. Другие поддержали Ярового: тот напомнил, что история криминалистики знавала казусы, когда убийства совершались без следов физического воздействия. К примеру, купальщицу внезапно с головой погружали в воду: шок останавливал сердце, а в легких — ни капли воды…
Всех удивил прокурор республики. Он сказал:
— Спорить не о чем. Версия убийства без следов насилия — не исключена. Мотив мести вполне реален. Но… Предположения— не есть факты. Любое заключение экспертов, не подтвержденное следствием, не имеет обязательной силы. Умерший, как типаж, несколько необычен. Необычной может оказаться и его кончина. Я был уверен, что Аркадий Федорович сам будет искать истину, не удовлетворившись ее моделью. И уже заказал билет на самолет…
Улыбчивое солнце щедро грело землю. Молодые парни не торопятся на посадку в самолет. Сгрудились вокруг магнитофона. Тот поет на разные голоса. На любой вкус и спрос. Тенорок вместе с гитарой тренькает: «Беги от людей, мой маленький гном. Беги поскорей в свой старенький дом…»
Яровому вспомнился рассказ Симоняна о Седом. Тот тоже прятался от жизни в свой старенький дом. Выходил лишь ночами. И если б не люди, умеющие прощать, что было бы с ним?
А вот эти, наверное, геологи. В штормовках, в кедах. Рюкзаки — шире плеч. Лица веселые, загорелые. Вон уже люди по трапу в самолет поднимаются, а парни пляшут весело, лихо. Прощаются со своим городом. Пусть на время. Но хочется оставить здесь не слезы разлуки, а радость за них, вот таких бедовых ребят. Ну и песню они поют! Все пассажиры со смеху надрываются. Яровой тоже приостановился. Стюардесса и та рот открыла.
Ходит грустный медведь,
Бродит грустный медведь,
отчего грустит медведь?
Рано начал он седеть!
Эх, рано.
Никто его травинкой не щекочет, Никто не хочет так, как он захочет, И вот идет один домой
Без шарфа, с непокрытой головой…
Яровой, улыбнувшись, прошел в салон самолета, а вдогонку ему еще неслись обрывки песни.
Веселятся. А завтра захватит их тай га в колючие лапы свои. Стиснет накрепко. И вот тогда не до смеха будет. Но эти выстоят. Выдержат все. Умеющий смеяться, не смеет плакать…
Яровой смотрел в иллюминатор. Как осторожно идет самолет к взлетной полосе, к старту. Каждую песчинку ощупывает. Не торопится. Но вот приостановился, словно задумавшись. И вот загудел. Будто набрав полные легкие воздуха, сделал рывок, помчался по прямой. И взмыл вверх. У людей не всегда так получается. Бывают срывы. Случаются и падения. Не все выдерживают высоту…
Шли часы. Под крылом самолета проплывали горы, реки. Синие, чистые, как глаза ребятишек. Их сменяли поля с еще не везде запаханными траншеями; темные в эту пору, будто обугленные, леса. И опять леса. Но уже строительные. Яркими заплатками по всей россыпи городов и поселков прикрыли они заживающие раны-руины.
…Москва встретила особой подтянутостью, сохранившейся после сравнительно недавней военной выправки. Чашка обжигающего чая и бутерброд на ходу, пересадка из Домодедово во Внуково — на бегу и… Самолет берет курс на Магадан.
Рядом с Яровым сидел старик. Лицо у него в красных прожилках, губы в ленточку, нос сизый, будто обмороженный. Подбородок кирпичом вперед выпирает. Глаза — как оловянные шарики. Старик потирал жесткие руки. Ожидающе поглядывал на стюардессу. Та поняла:
— Сейчас будем обедать. Приготовьте столики.
Сосед засуетился. Снял шапку. Расстегнул меховое пальто, достал из внутреннего кармана «мерзавчик» — стограммовую бутылочку с водкой, сковырнул картонную пробку, булькнув, опустошил. Немигающе уставился на дверь, за которую ушла стюардесса.
Поев, старик подобрел. Заговаривать с Яровым начал.
— Ты откуда к нам летишь, этак налегке?
— С юга.
— А зачем?
— По делам.
— Надолго?
— Пока не знаю.
— Если на заработки, то давай ко мне. На прииск. Золотишка у нас хватает. Три куска чистыми будешь иметь. А там — северные надбавки к зарплате. Тоже приварок. Соглашайся. Робу получишь. Теплую. А то в твоей одеже недолго и дуба врезать. Так и просись: в бригаду, мол, к Сан Санычу. Ко мне, значит.
— На вашем участке много бывших заключенных работает?
— Есть, а то как же! Но фартовых — ни одного. Воров на прииск не пускают. Нельзя. Вот сейчас мы прилетим и поедем в гостиницу. Отдохнуть надо. Выспаться. Поесть. Потом и в город можно выйти. Он у нас особый. Не всем приезжим, правда, нравится. А мы его своими руками строили. Каждый дом, что дитя родное, дорог. У Магадана две истории. Одна довоенная, другая нынешняя. Но они, как два рукава одной рубашки.
— Интересно…
— А ты посмотри в иллюминатор. Вниз. Видишь, это уже Колыма. Наша, сторонка. Вся в снегу. По горло. Мороз такой, что кровь леденеет в жилах. Зимой на охоту ходить нельзя. Ружье не выдерживает. Нажмешь на спусковой крючок, а курок так медленно идет. По бойку не ударит, как положено, а только тюкнет. И выстрела не получается. Смазка замерзает. Заяц сидит и будто смеется, гад. Звери и те знают, что зимой им хорошо. Никто не убьет. Но зато и красива наша Колыма. Уж зима — так зима? Снегу — по крыши. Пурга — так такая, что идти можно лишь по канату. Реки — так реки: рыбу шапкой можно ловить. Зверь— непуганный. Куропатки пешком ходят. Лисы, зайцы — только успевай ставить капканы. А сколько ягод! Усыпано…
— А это что? — Яровой указал на узкую ленточку, тонувшую в глубоких снегах.
— О! Это трасса! Колымская трасса. Дорога жизни. Трасса… Яровой сколько слышал о ней! А она всего-то узенькая змейка в снегу. Карабкается на сугробы, сползает вниз, зарывается в снег. Безлюдная? Нет. Внимательно всмотревшись, Яровой увидел маленькие точки — машины, что торопятся куда-то.
— Вы, Сан Саныч, в Магадане работаете?
— Да что ты! В Сеймчане. А до того в Сусумане вкалывал. Слышал про этот город? Он на Колыме построен. Это по трассе ехать надо. Не так далеко…
— Товарищи пассажиры, наш самолет идет на посадку в аэропорту города Магадана, — прозвенел в динамике голос бортпроводницы.
— Вот и приехали. Ну, так ты со мной? — спросил сосед.
— Нет, Сан Саныч, у меня забот много здесь. Вряд ли получится…
— Адресок возьми на всякий случай, — торопливо царапал на бумажке сосед.
Самолет уже бежал по бетонному покрытию. За иллюминатором мелькали горбуньи-березки, увязшие в снегу, белые-белые сугробы.
— Добро пожаловать на магаданскую землю, — попрощалась стюардесса. В открытую дверь самолета рванулся холодный ветер. Присвистнув, загулял по салону.
— Сколько километров до города? — спросил Яровой у попутчика.
— Тридцать шесть.
Аркадий, спустился по трапу. Ветер подхватил полу плаща, затрепал ее. Холод подкрался тут же. Яровой заспешил к аэропорту. Ботинки проваливались в снег. Ветер дул в лицо, мешал смотреть. В продрогшем зале люди разных возрастов сидели на скамьях, стульях, подоконниках.
Колыма… Она научила ждать долгими часами, а порою и сутками. Прихода самолета. Поездов здесь нет. О них тут не знают. Колымская трасса да самолет. Да и те доступны лишь по хорошей погоде. А сейчас начиналась пурга. Она лизала аэродром, сугробы. Словно хотела убаюкать целый свет. Небо серело, хмурилось. Но вот подошел автобус, и Яровой вместе с другими пассажирами кое-как протиснулся в дверь. Автобус, покашливая на выбоинах, не торопился, но вот, свернув, выехал на широкую ровную, как стрела, дорогу.
Первая пригоршня снега рассыпалась на лобовом стекле. За ней вторая, третья. Шофер включил «дворники». Руки неистово вцепились в «баранку». А пурга уже вовсю заплясала вокруг автобуса. Завизжала, засмеялась, заплакала. Трасса еле проглядывалась в лобовое стекло. По бокам автобуса крутилось сплошное снежное месиво. Казалось, что в этой кутерьме машина перевернулась кверху колесами и едет на спине пурги. Где земля, где небо? Ничего нельзя понять. Как не разобрать слов в чертыханьях шофера. В зеркало видно: нависли на его бровях крупные капли пота. Глаза смотрят в одну точку. Как важно не сбиться с трассы и не заблудиться в пурге! Земля и небо встали на дыбы. Словно повздорили меж собой и схватились, как два исполина. Вокруг потемнело. Все гудит. Зажженные фары выхватывают из темноты взбесившийся снег. Дорогу не видно. Приходится ехать наугад, ощупью. Но это значит самому себя отдать в лапы пурги. Одному бы ладно, не велик урон. Но вот они, шофер оглядывается назад, смотрит на пассажиров, — их надо довезти…
— Сели! Тудыт твою мать, — выругался шофер. И включил заднюю передачу. Автобус чуть подался, но тут же снова, еще глубже зарылся в снег. Шофер оглянулся на пассажиров: — Эгей, братва! Давай тыкнем корыто!
Мужчины, натянув поглубже на глаза шапки, молча выходили в ревущую круговерть. С ними вышел и Яровой. По лицу стегануло колючим снегом. Будто кнутом. Глазам стало больно.
— А ну взялись! Живо!
— Раз, два — взяли! Еще раз — взяли!
Люди облепили автобус. Яровой едва отыскал место для своего плеча.
— Еще раз — взяли! — толчок, мышцы напряглись, стали пружиной.
— Раз, два!
— Давай с этой стороны толкнем!
— Еще раз! — Пот заливает глаза. Комья снега из-под колес — в лицо. — Перемешались дыхания. Ладони вспотели. Плечи горят. В ушах звенит от напряжения.
— Еще раз! — И, вздохнув, автобус выскочил из сугроба, а пассажиры, гогоча, побежали за ним, отряхивая на ходу пальто, шапки.
— Поехали-и-и!..
Все в автобусе улыбались. Разгладились морщины на лице у шофера: до города уже рукой подать. От пурги ушли. Шутейное ли дело!
Магадан… Уместилась горсть современных домов на шести улицах. Остальные постройки старого типа. Деревянные. Одноэтажные. Почернелые. Хмурые. Но освещенные окна приветливо подмаргивали, будто спрашивали: ну, как тебе Магадан пятидесятых? И у Ярового вдруг потеплело на душе. На минуту показалось, что попал он в сибирский городок, где все так знакомо. Таксист, давно выключивший счетчик, — ведь сам вызвался прокатить по главным улицам, не спрашивая, остановил машину у входа в гостиницу «Полярная звезда». И высадив приезжего, подрулил к стоянке неподалеку, — ждать пассажиров. Яровой оставил вещи в забронированном номере и спустился на первый этаж в ресторан: столовая, как ему сказали, была уже закрыта.
— Что будете заказывать? Икру, балык? Есть ромштекс из
оленины, — официант не заставил себя ждать, благо, как успел заметить Яровой, посетителей было не густо.
— Хорошо. И кофе черный.
— Водочки тоже? Есть «столичная».
Яровой, с трудом пошевелив в ботинках озябшими пальцами, кивнул утвердительно.
Кто не бывал в дальних продолжительных поездках, тот не пережил то внезапное состояние полней шей гармонии сердца и разума, когда ощущение оторванности от родного дома уступает место уверенности в том… что ты и не покидал его. А просто задержался на время в этой светелке, а не в иной. Тогда и улыбка соотечественника — будто отблеск большого общего очага, а голос… Яровой часто и далеко ездил, многое повидал, а потому ничуть не удивился, а лишь обрадовался затаенно, услышав знакомое: Укрыта льдом зеленая вода, Летят на юг, перекликаясь, птицы. А я иду по деревянным городам, где мостовые скрипят как половицы…
Бородач из оркестра пел простуженным баритоном так задушевно, будто песня была сложена не давным-давно, не о сибирских, городах, а только что. И непременно о Магадане. Внезапно в зале погас свет и по стенам загуляли сполохи, иммитирующие северное сияние.
…И кажутся докучливым и странным:
Моих товарищей нездешних голоса,
Их городов асфальтовые страны…
Утонули в аплодисментах голос и аккорды. Лишь «северное сияние» не торопилось погаснуть. Как это здорово! Даже здесь, в миниатюре. Интересно, а каково оно в природе? Настоящее…
Утром Яровой поторопился в спецотдел областного управления милиции. Пожилой сухопарый сотрудник взял у следователя фотографии трупа и дактилоскопические отпечатки, передал их в архив на опознание. Потом Яровой разговорился с сотрудником. Игорь Павлович Бондарев много лет проработал в магаданских исправительно-трудовых учреждениях. В Управлении — недавно. Весь архив на нем. Ведь он — большой знаток прошлого Магадана и Колымы.
— Трудными были те времена. Люди на трассу ехали всякие. Кого — привозили, кто — сам по себе.
— Может, вы сами умершего помните? У него точечная наколка на щеке была, — напомнил о фотоснимках Яровой.
— «Мушка»? Из этих я многих знал, — Бондарев умолк, будто застряв в воспоминаниях, из каких по мере приближения старости все труднее возвращаться.
— А интересующего меня? — напомнил о себе Яровой.
— Нет, такого не припоминаю, — будто спохватился Игорь Павлович. И тут же куда-то вышел. Вернулся минут через двадцать. Сказал, улыбаясь: — Сегодня результатов не ждите. Это не бывает так быстро. Как минимум, два-три дня…
— Вот как? А пораньше нельзя? — прервал Бондарева следователь.
— К сожалению, нет. Вы не тушуйтесь. Не думаю, что будете скучать…
— Да я не о том, — поморщился Яровой.
— У меня на завтра намечена проверка спецчасти одного из наших лагерей. Думаю, вам будет небезынтересна…
— Если это в Певеке, то готов ехать хоть сейчас туда. Я обязательно должен там побывать, — Яровой вспомнил о словах Симоняна про Певекский уголек…
— Вы собираетесь в Певек? — не скрыл удивления Бондарев. — Нет, так далеко я вас сопровождать не смогу. К тому же и аэродром там сейчас закрыт. Из-за пурги. Мы посетим лагерь поближе. Завтра я за вами заеду, а пока отдыхай те, знакомьтесь с городом.
— Я его уже видел.
— Что, не понравился?
— Город — как город…
— Не торопитесь с выводами. Вот у меня сегодня относительно свободный день. И я могу побродить с вами по улицам. При условии, что не буду влиять на ваше впечатление, но вы будете внимательным попутчиком. Идет?
— Простите, я хочу знать одно.
— Что именно? — Бондарев улыбнулся.
— Скажите, ну а зачем вам это нужно?
— Резонный вопрос. Будем честны: будь вы обычным приезжим, я ни за что не подарил бы вам ни одной своей минуты. Но вы —
следователь. И как никто другой, должны знать все о нашем крае. Ведь вы отправляете к нам на исправление тех, с кем сами не справились. Так вот вам надо увидеть, понять, как здесь преступники перековываются. Ну а еще я хочу поводить вас по своей молодости. Она у меня здесь прошла. Посмотрите на нее со стороны. Говорят, чужим глазам недостатки виднее. Да и хочется вернуться в нее хоть ненадолго. Так-то, самому — духу уже не хватает. А вместе с вами экскурс этот осмысленнее станет.
Они вышли в белесое утро. Улицы, дома прятались в рыхлом, непроглядном тумане, устало дремавшем на плечах города. Бондарев предложил:
— Пойдемте к пристани. Именно оттуда началась история Магадана.
Пристань Магадана. Совсем небольшая, невзрачная. Причал волнами избит, штормами изгрызан. Съежился под морозом, молчит. Глядя на пристань, Бондарев задумчиво произнес:
— Сколько осужденных, ступив на причал впервые, тут же оглядывались назад! Будто надеялись за мокрым горизонтом увидеть, разглядеть родную сторонушку. Чтоб улыбнулась она ему приветливо. Каждому— своя. Но что увидишь в свинцовой мути Охотского моря? Горе свое? Безысходность? И сверкнут слезы из глаз. Доведется ли, посчастливится ли вернуться обратно?..
Может, поэтому в суровом краю рождались в промерзших бараках сентиментальные песни зэков, известные всему Северу. Отсюда, от просоленного причала, в промозглый дождь, в туманную непогодь уходили переполненные пароходы. Шел 1941-й год. И строители Магадана, трассы, геологи, золотоискатели, охотники рвались на фронт. Старые, молодые, приехавшие сами и по вербовке. А еще-то, кто написали письма с просьбой послать на передовую — из лагеря. Виновные и невиновные писали: «Испытай те в бою. Мы докажем кровью…»
Уходивших в лагере считали счастливцами. Каждый отправленный на фронт отмечался звездочкой на стене барака.
Как воевали? Жизни не щадили. Они не знали, что такое страх. Его они уже пережили. И похоронили. И сами… почти все полегли в том году. Работать умели. Воевать не научились. Не успели. Знаете, был у нас тут один чудак. Но не без царя в голове, песню про зэков Магадана написал. Про фронтовиков.
— Интересно. Впервые здесь узнал, что и осужденные воевали.
— Вот как! Но ведь многие были с территорий, уже оккупированных фашистами. Знаете, как они на фронт просились! Сталину писали, Ворошилову…
— А оставшиеся? Как они в те годы работали?
— Сутками. Без отдыха. Все фронту отдавали. Сами! Их никто не просил, не принуждал.
— То была война, она любого образумит.
— Верно. Но не только это. Сами по себе люди, будь они свободными или зэка, любят не только свои жизни, свои семьи, но и свою землю.
— Воры любят землю? — удивился Яровой.
— Еще как! Зэк — он для свободных изгой. А в лагере — равный среди себе подобных. И вот этот причал, на каком вы стоите, они зимой строили, в пятидесятиградусный мороз! Рукавиц не было. Они и не просили. Знали: не до них сейчас. Без полушубков и валенок, в телогрейках с темна и до темна. За себя и за ушедших на фронт старались. Чувство самосохранения…
— Вот это верно. Большего нет у них, — перебил Яровой, которого начинала злить амбиция Бондарева.
— Ошибаетесь.Я хотел сказать, что этот инстинкт уступил место чувству коллективизма.
— Ну как же! Групповые ограбления…
— Вы, мил человек, следователь. А мы еще и людьми обязаны быть. И не забывать, что любой преступник способен к исправлению.
— Можно подумать, что здесь все перевоспитываются.
— Не все. Но и преступниками они становятся не у нас. Здесь они лишь отбывают наказание. По-разному сказывается Север на их судьбах…
— Вот и я об этом. Не каждый покидает этот причал переродившимся.
— Я не спорю, но сюда они приезжают сплошь уголовниками. Я имею в виду осужденных. И перековывают их не только режим, климат, но и тот самый коллектив, какой вы высмеиваете. Отправляя их сюда, вы ведь не ждете чуда! А просто хотите, чтоб возвращались к вам не рецидивисты, а относительно нормальные люди. Пусть с искалеченной судьбой, но с человеческим сердцем. Ведь так?
— Так, — кивнул Яровой.
— Ну так почему же тогда столько недоверия? Знаете, сюда попадают не только случай но оступившиеся, а и профессиональные воры разных категорий. Но даже и они не смогут украсть у смерти хоть одну минуту жизни. И с годами начинают это понимать, многое переосмысливать. Потому я — за длительные сроки наказания.
— Сомнительный вывод. Бывает, что и после пятнадцати лет отсидки те же воры принимаются за прежнее. Вероятно потому, что не было фактора эффективности наказания.
— Очевидное не отрицаю. Но рассмотрим и этот вопрос?
— Согласен.
— Здесь, да и в иных местах лишения свободы, любому преступнику гарантированы питание, кров, работа. А когда они выходят от нас, то порою подолгу не могут найтн работу, жилье. И к чему это приводит? К тому, что иные вскоре снова к нам попадают. И тут уже возникает вопрос об эффективности освобождения, — Бондарев хитровато прищурился.
— Отчасти этот упрек и справедлив. В отношении жилья у нас пока тяжело, но с работой — никаких затруднений. А какие рабочие специальности у воров? Где они обучались? В «малине»? И потом: почему они норовят только в крупные города устроиться? Рабочие руки в поселках, в колхозах ой как нужны!
— Наивные у вас представления о лагерях. Вы что же, считаете, что здесь мы ворам предоставляем работу по их прежней квалификации? С гарантированным сбытом? Да они здесь приобретают необходимые профессии. Строителями уходят отсюда. На Колыме хлебопашеству не обучишь. Тундра. Вот и тянутся туда, где нужны их специальности, где сейчас самые большие стройки. В города. А вы даже не интересовались этим. Между прочим, ваши преступники — от нас вышли специалистами высокого класса.
— Они ими и были.
— Ну нет, кое-что из опыта Севера им пригодилось.
— Не сомневаюсь. Иначе, как бы я здесь оказался, если бы не этот обмен опытом.
— Зря вы иронизируете. Вот здание морского вокзала, его тоже зэки помогали строить. Смотрите, совсем неплохо получилось…
Яровой понимал: во многом этот северянин чертовски прав! Но в чем-то… «Недавние фронтовики никакой работы не чураются. Женщины-вдовы на стройках кирпич таскают, на тракторах погибших заменили, а этим — подавай столичные прописки», — нарастало раздражение. _
— Потом вот эту школу возвели, — донеслось до Ярового.
— Ученики, наверное, не очень за нее благодарили. Какая-то она, как бы сказать, мрачноватая.
— Почему? В срок сдали, с хорошим качеством. Даже, видите, деревья перед школой посадили. Так сказать, благоустроили территорию.
— И вот этот магазин тоже их руками построен?
— Да.
— Его еще не ограбили?
— В своем доме кто ворует?
— Разве Магадан их дом?
— Да. И их.
— Заблуждаетесь, Игорь Павлович. В своем доме — не под конвоем работают…
— Видите ли, уехав с Севера, освобожденные очень болезненно воспринимают каждое обидное слово, каждый попрек прошлым. И тут уж, хотят они того или нет, поневоле сравнят такое отношение с нашим, магаданским. Где-то, кто-то продолжал смотреть на вернувшихся с Севера как на преступников. А мы, постоянно имеющие дело с осужденными, не добавляем горечи в их горе. Даем возможность стать нужными в нашей среде. И ценим то, что они помогают строить наш город. Вот и становится он для многих родным домом. Сначала с охраной. Потом без нее. А вот смотрите: этот дом строили под жилье. Для первой партии вербованных. Здесь родился первый коренной магаданец. Парнишка. Зэки приходили взглянуть. Не верилось им, что свободный человек по собственной воле здесь может родиться. Когда убедились, малышу люльку сделали, игрушки всякие смастерили. А подрастать стал — расконвоированные наведывались, чтобы поиграть с мальчонкой. И родители им доверяли. Своего ребенка! Теперь он — директор школы…
— Что в этом доме сейчас?
— Он — музей. Он — памятник. Он — наша молодость. Наша святыня.
Яровой смотрел на хлипкое деревянное строение… Тонкие потемневшие доски еще создавали видимость стен. Но шаткие ступени уже скрипели сами по себе.
— Теперь мы настоящие дома строим. Со всеми удобствами.
— Мало их у вас. Медленно строите.
— Оно и понятно. Наша зима длится полгода. А средняя температура в иные месяцы — минус сорок пять. Да и с материалами после закрытия навигации тяжело бывает. Трассу часто переметает. В море— штормы. Не выйти. Вот это и сдерживает. А когда открывается навигация, в порту опять же забот хватает. Продукты надо завезти, товары… всего не перечислишь. Если б не наш климат, мы бы уже знаете как Магадан отстроили!
— За эти годы уже и пора бы. Вон города — из разрухи военной поднялись новые. А Магадан все еще как старый подросток. Бороду имеет, а штаны не научился застегивать.
— Это мы не умеем? Да мы, если хотите знать, по закалке выше любого города стоим! Попробуй те — переживите, перенесите с наше! Да. Мы и с бородой умеем детьми оставаться. А вот вы со своим представлением о нашем Край нем Севере — верно, без пеленок, враз стариками рождаетесь. А мы еще и радости роста хотим видеть. Вон смотрите. Граф идет. Бывший вор. Теперь магаданец. Вернулся к нам после освобождения. Съездил в свои места. Нигде не смог устроиться. Без прописки на работу не берут. Без работы — жилье получить невозможно. Вот и возвратился. Ему квартиру дали однокомнатную с удобствами. Что ни говори — человек пятнадцать лет наш город строил. И теперь свой тридцатый дом заканчивает. У нас с вами ни одного на счету нет. Кого мы таким порадовали? А у него что ни дом, так семьдесят семей. И все его друзья.
— А воровской стаж у него каков?
— Пять лет. Гораздо меньше рабочего. Видел я, как он ключи от своей квартиры целовал. Сказал тогда: здорово, знать, не совсем пропащий, коль в собственном углу дожить суждено.
Яровой смотрел вслед человеку. Тот шел, заложив руки за спину, — так и не отделался от зэковской привычки. Но уверенно шагал. Видно, перестал глаза от людей прятать.
— Побег предотвратил этот Граф. Групповой, — вспомнил вслух Бондарев. — Это в войну было. Зэки решили сбежать. Мол, в такое время кто искать будет? Хотели в Якутию податься на лесоразработки. Оно хоть и условия там немногим лучше, чем у нас, но все ж на воле. Ну а Граф у них «бугром» был. Негласным главой барака. Бригадиров еще так называют зэки. Короче, пронюхал он. Одному ему ведомо как. Ну и вкинул им…
— А не было ли оговора?
— Исключено. Несостоявшиеся беглецы признались потом, за что их Граф на кулаки взял. Что делать? Не все вяжется в натуре человеческой с нашим представлением о ней. Воры тоже не бывают по одному стандарту. У этого Графа, между прочим, в первый же год войны семья погибла. Под Курском. Но Графа на фронт не взяли. Вот, видно, и не хотелось человеку, чтоб здесь, в глубоком тылу, замерзали люди. Ведь в то время каждый побег — это был своего рода саботаж строительных работ.
— Человечный вор. Семья у него новая есть?
— Имеется. Двое сыновей. Кстати, старший юристом будет. На первом курсе учится. Усыновил он этих ребят…
— Сколько же лет Графу?
— У нас возраста нет. На Севере, может, знаете, год работы нынче за два засчитывается. И не случай но. Так что у нас пока человек работает — мужчиной считается. Без возраста.
— А пенсионеры?
— У нас их почти нет. Все работают.
— Удивительно…
— Для кого как, — тут же откликнулся Бондарев. — Ведь вот когда ваши дети пробуют первые яблоки, наши еще по колено и снегу ходят. А когда ваша ребятня вдоволь ест арбузы, наша уже па реке по льду катается. Но нет, молодежь Севера не несчастна. Она имеет возможность жить в теплых краях, и институты заканчивает. Но не тянет ребят ни на юг, ни в среднюю полосу. Здесь, в нашем краю, их деды и отцы каждый дом руками, сердцем обогрели. Дыханием своим. Сурова наша Колыма и, пуще того, Чукотка. Только сильные тут выживают. Попробуй, пересели на ваше солнце куропатку. На что неразумная птица, а и она не выдержит, с тоски погибнет. Без наших снегов, мороза, без наших цветов и воздуха — нет ей жизни. А северянину и подавно. Он всего себя в эту сторонку вложил. Как дитя в ладонях грел. Да что там… я сам в отпуске когда бываю на юге, долго не выдерживаю. Через месяц свет не мил кажется. И уж ничто не в радость. Хочется водицы своей — студеной до боли в зубах. Рыбы нашей. Вы ели корюшку? Только что выловленная, она свежими огурцами пахнет. А вяленая либо копченая, да еще с пивом — ничего лучшего нет. А наша селедка… Одна на два килограмма тянет. И жирная, как поросенок. А наши зайцы, утки, олени! Им цены нет. Ешь и за ушами пищит. А грибы! Их у нас лопатой собирать можно. Олени, так те одни подосиновики едят. Отборные. А ягоды!.. Да на что нам теплые места! Что человеческому сердцу ближе-то и греет. Вы поглядите на наши рябинки осенью! Дух захватит. Малиновым, багровым цветом охватятся — красота! Глаз отвести невозможно. Вот к нам — многие приезжают. А остаются — не все…
— После лагеря?
— Я о вербованных. И не потому, что им здесь не нравится. Сама природа естественный отбор делает. Оставляет тех, с кем не грех и силой померяться. Столкнуться в поединке. Слабых выкидывает. Не признает. Ломает. Болячками разными напичкает.
— А сам откуда?
— Воронежский я. С комсомольцами сюда приехал. С первой партией. На строительство трассы. Тут мои дети родились. Теперь и двух внуков имею. Вся семья — магаданцы, северяне. Все в меня пошли!
— Сколько же вам тогда было?
— Семнадцать.
— В Воронеже есть кто-нибудь?
— Были…
— Умерли?
— Погибли. В войну.
— А сам воевал?
— Еще бы! С сорок третьего и до конца.
— И снова сюда! Немыслимо.
— Почему же?
Оба помолчали.
— Скажите, Игорь Павлович, а как по вашему все-таки мог быть убит этот… неопознанный? — вырвалось у Ярового то, что неотступно занимало его мысли.
— Есть у человека на голове три уязвимые точки. Если хоть по одной из них слегка ударить — смерть.
— Но откуда о них могут знать заключенные? Если допустить, что убийца из их среды.
— Среди них бывают и гомеопаты, и знатоки иглотерапии.
— При вскрытии можно обнаружить?
— Не знаю.
— И это дает разрыв сердца?
— Кровоизлияние в мозг или скоротечный паралич. Еще — шок.
— А разрыв сердца?
— Это устаревшее определение. Теперь говорят о несработке или закупорке клапанов сердца, порыве артерии, но не о разрыве…
— А как делают порыв артерии?
— Есть так называемая сон-трава. Ее сердечники пьют, но в малых дозах. Чуть увеличь — и артерия умрет. Отвар с виду безобидный. И травка… Но по силе— слона свалить может… А сейчас продолжим. Если не возражаете.
— Да нет. Почему же, — неохотно согласился Яровой. Ему уже стало надоедать назойливое напоминание спутника о своем прошлом.
— В тот первый год, когда мы сюда приехали с ребятами, город выглядел совсем иным. И всем нам он тоже показался тогда угрюмым, серым. Но мы научили его улыбаться и радоваться. Хохотать до слез.
— ?
— В первой партии не было девушек. А приближался новый год. А какой праздник без Снегурочки, без троек? На то и другое в те годы был дефицит. Ну, с клячами — ладно, шестерых ребят, что поздоровее других, решили в сани запрячь, а вот с дамой… Ну хоть напрокат бы, взаймы всего на один день. Но негде. И тогда додумались парня Снегурочкой сделать. Но где взять обмундирование? Поскольку женщин не было, в магазинах для слабого пола ничего не продавалось. Решили сами сшить. А из чего? В ход пошли простыни, марля и прочее. В общем, за неделю кое-как приодели парнягу. Он, как на грех, здоровый бес оказался. Натянули мы на него сарафан, а из-под него сапожищи сорок шестого размера разорванной пастью выставились. Ну, мы валенки нашли. Кое-как их зубным порошком закрасили. Стали кокошник примерять, а Снегурочка заупрямился. Кричит — не хочу, дескать, звание свое мужичье позорить. Ну, говорим, потерпи. Для людей ведь. Уговорили еле-еле. Выехали наши сани на центральную улицу. Все хорошо. Дед Мороз со Снегурочкой в обнимку едут. Народ с праздником поздравляют. Снегурка боцманским голосом здоровья желает всем. И вдруг глянули, что такое? Почему люди со смеху валятся? На Снегурку пальцем тычут. Присмотрелся я и обомлел. Как это мы забыли? У нее усы больше, чем у деда Мороза…
— А вы, Игорь Павлович, где учились? — спросил невпопад Яровой.
— В Хабаровске. Горком комсомола направлял.
— Да. Богатая у вас жизнь.
— Не знаю, не знаю… Трудная — это верно. Но тем и дороже, что трудная.
— А почему с должности начальника лагеря ушли? Тяжело стало? В городе решили осесть?
— Так надо было, — буркнул Бондарев. И нехотя, через паузу, добавил: — Зато мой стажер — начальник этого лагеря теперь. Всегда заходит. Советуется. Большого полета парень. Далеко пойдет. Я это сразу видел. Потом сам его на свое место рекомендовал. Я же в том лагере часть своей жизни оставил. Кому, как не мне, знать, кто там справится… Хватит об этом. Вон Рыба идет. Ох и бандюга был! Сволочь — редкая. В лагере его свои же жестоко били. Чем попало. Пока горбатым не сделали.
— За что?
— Нет на свете ни одной пакости, какую этот мерзавец не смог бы утворить.
Рыба тем временем, заметив Бондарева, приподнял шапку, переломился в пояснице:
— Здравствуйте, — улыбнулся плутоватыми глазами.
— Здравствуй, — сдержанно и строго ответил Бондарев.
— Он совсем старик, — удивился Яровой.
— Бог шельму метит.
— А чем он отличился?
— Поваром у нас был. Покуда наказание отбывал. Прибыл тощим, как жердь, и вдруг толстеть начал. Хотя паек ему одинаковый со всеми выдавался. Думали, что ворует. Проверили. Оказалось — нет. И тогда я сам решил за ним понаблюдать. И что вы думаете, этот подонок всех вокруг пальца обвел! На чае капиталец неплохой сколотил. Торговал им втихаря. Сбывал чифиристам по полсотне за пачку. А нормальным зэкам вместо двух пачек на котел, как было положено, лишь одну пачку сыпал. И соды добавлял для цвета, чтоб его афера незамеченной осталась. И не замечали. Целых два года. А избыток соды влияет на… Скольких мужиков сделал этот гад импотентами — сосчитать трудно. А ведь знал сволочь, что делал. Ладно бы по недомыслию. И то непростительно… На беде мужичьей наживался, паскудник!
Яровой оглянулся. Рыба все еще маячил в конце улицы. Он старался держаться подальше от домов, ближе к проезжей части. Будто боялся, что кто-нибудь швырнет из окна тяжесть на его голову. За старые грехи, что громадным горбом висели за плечами.
— Почему он не уедет из Магадана? Ведь убить могут…
— Убьют— не жалко будет. А не уезжает потому, что кому понадобится, тот его из-под земли достанет. От зэков не уйдет. Рыба это знает. Здесь как раз безопаснее: чифиристы, кому он чай сбывал, берегут его по старой памяти. Охраняют. Они мужичьей беды не понимают. Уже на втором месяце кайфа развалинами становятся, а потому вся их любовь — пачка чая. Потерянные эти люди. Для всех. И для самих себя. Ни жены, ни детей у них быть не может.
— Так трудно бросить чифирить?
— Бросают иные. Кого жизнь тряхнет. Или обстоятельства вынудят. Но что толку? Они уже ничего вернуть не смогут из своего мужичьего. Вдобавок и желудки испорчены. Ведь Рыба и чифиристам медвежью услугу оказывал. Но именно они не хотят об этом знать. Считают, что он их осчастливил.
— И много таких было в лагерях?
— Хватало. Без женщин, в заключении, иные только этим и занимались. Втянуться просто. Отвыкнуть почти невозможно. Чифирист — это тот же наркоман.
— На свободе они как держатся?
— Что значит как? Чифирят.
— А работают?
— Само собою. Я же говорил, у нас все работают.
— Чифирят на работе?
— Случалось поначалу. Потом отучили. Только дома кайфуют.
— А лечить не пробовали?
— Пытались. У себя. Вроде действовало. Но они, как только выйдут на свободу, снова за свое. Чифир — страшная зараза. Отнимает у человека совесть, достоинство, имя.
— Они преступления совершают?
— Чифиристы? Не слыхал о таком. Да и куда им! Они же под кайфом совсем безвольными становятся. Не люди — тряпки.
— А я слышал, что человек как раз опасен в состоянии наркотического опьянения. Агрессивен…
— Такое редкость. Это те, кто в чифир тройной одеколон добавляет. Таких у нас за все годы лишь четверо было. Все уже умерли. Организм не выдержал. Износился быстро. Но их истинные чифиристы и не признавали, считали, что одеколонщики лишь добро изводят и поколачивали ту четверку нередко. Настоящий чифирист— это само добродушие, молчание и покорность. Есть, правда, одна ситуация, в какой они могут выйти из себя. Это если их ругать, когда они под кайфом. Или отнимать у них в этом состоянии чифир. Тогда… Плохо придется тому, кто на это решился.
— Но ведь на свободе такое не исключено. И если этот самый чифирист взъярится…
— Чтобы такое не случилось, мы с них здесь глаз не спускаем.
— Но вы не можете знать всех, они же не стоят у вас на учете!
— Кого не знаем, тот не опасен. Значит, не успел втянуться и способен бросить это увлечение.
— Но как вы смеете отправлять чифиристов на свободу, не вылечив их! Ведь они опасны для окружающих. А лечить по-настоящему, судя по вашим словам, их здесь не пробовали. Таких больных нужно было помещать в специализированные лечебные учреждения закрытого типа. Чтобы они стали тем фильтром, какой должен предшествовать освобождению!
— Что делать? Это болезнь слабовольных. И имя ей — горе человеческое. В наших условиях важно было выжить. А о спецлечебницах я от вас от первого слышу. Не знали мы о них…
— Но мы обязаны всегда беречь людей, даже если они преступники. И вот тут как раз все средства хороши, в том числе и принудительное лечение, и письмо о том, что человека надо держать под контролем. Постоянным, до полного излечения. Иначе мы своим благодушием и невежеством сами порождаем преступников. Я о чифиристах слыхал. Но от самих освободившихся. Вы же должны были сообщать об этих неблагополучных в их сопроводительных документах…
Игорь Павлович молча шел рядом. Наконец, трудно выдохнул:
— Верно. В инструкциях о таком не было. Вот и оплошали.
— Скажите, Игорь Павлович, а как вы работали с теми, кто повторно к вам попадал?
— Ну, с ними особо. Если это воры — часто поселяли их в бараки к работягам. Те и черта переделать умеют на свой лад. Естественно, работу потруднее давал. За малейшее нарушение — вводил ограничения на посылки и письма. А еще я их на примерах учил. В лагере, как, видимо, вы знаете, нередко имеются старожилы. Это воры, какие доживают здесь свою жизнь. Ни здоровья у них нет, ни семей, ни своего угла. Одним словом, собачья у этих стариков жизнь. Вставать, есть, работать, ложиться спать — все по команде. А у них уже и головы сивые. Им бы на печке кости греть, а они по нарам мытарятся. Они не словами — видом своим многих вразумили. Да вы посмотрите, вон один такой идет. В прошлом году освободился. Седьмой десяток пошел ему. Экий дремучий лешак! А тоже вор бывший. Теперь уже никуда не годится. Разве только сторожей пугать своим видом да собак.
По противоположной стороне улицы, еле переставляя ноги, шел старик. Руки его тряслись. От постоянной работы на ветру — глаза слезились. Сколько ему осталось жить? Год, два? А может меньше. Белая-белая голова его в землю смотрит. Что он потерял? Свою судьбу, жизнь? Но разве найдешь их теперь! А если бы и повезло отыскать, не удержать все это в старых слабых руках. Не по силам им такая находка, не обрадует она старика. Верно присматривает себе горемыка хоть при смерти потеплее уголок. Да где ни копни — всюду вечная мерзлота. Снизу, сверху — сплошной холод. Да и внутри ничего для жизни не осталось. Все ушло, все утрачено. Белый свет давно не в радость. Ведь вот обидно, и хоронить некому будет. Никто не всплакнет над могилой. Жизнь была или приснилась? Может, он вовсе не старик и не жил на земле?..
Слабой, едва заметной тенью плелся старик по тротуару. Так же незаметно прошла мимо него жизнь. А он не оглянулся. А когда спохватился, она была далеко в прошлом. Догнать бы! Да сил не осталось.
Яровой отвернулся. Тягостно видеть тлен. А Бондарев еще на одного прохожего указал:
— Вон тоже «чудо». Этот за изнасилование десять лет отбарабанил минута в минуту. В лагере ему не повезло: обморозился. Думали, умрет. Но нет, живуч оказался. Себе в насмешку. Теперь бабам только конфеты носить годен. Эх-х, горе. С такой статьей в лагерь лучше не попадать. Не любят таких зэки. Как ни ограждай — всяк поизмываться норовит. Знаете, как с насильниками здесь обходились? Оборвут пуговки на брюках и пришить не дают. Мол, проветривай, чтоб не загорелся ненароком. Сколько их пообморозилось! За каждым не усмотришь… Вор — он только вор. С женщинами умеет обходиться по- рыцарски. А у иных и семьи есть. Дети. Так вот воры этих пройдох хуже, чем милицию, недолюбливают. Раньше их частенько проигрывали. Жизнь насильника картежной ставкой делалась. Порою было невозможно узнать, кто из проигравшихся убил. Все в один голос отвечают: мол, в зоне очистили.
— Но мой покойничек был староват для подобных подвигов… — подумал вслух Яровой.
— Надеюсь, он не сразу таким родился? — съязвил Бондарев.
— Да, но… в лагере соответствующий контакт исключался.
— Верно, но у женщин есть рыцари!
— А почему именно из лагеря? Если допустить, что незнакомец убит…
— Возможно, за родственницу отплатили. А случалось и за незнакомок мстили. Женщины не вызывают повышенного интереса, когда их рядом много. Если их нет— они нужны и дороги. И пусть ее никогда не знал и не видел в глаза барак, но за женскую честь и имя встанут на защиту все, кому дорого человечье начало. Поругание у нас не прощали. И не терпели пошлостей, сальностей. За это зэки били смертно. Ведь каждая женщина — это либо мать, либо дочь чья-то, жена или сестра кому-то…
— Что ж, тоже версия, — Яровой невесело усмехнулся.
— При всем сказанном, интеллект у убийц «могучий» — темная ночь. Пока свою фамилию пишут, три ошибки сделают. А вот воры, к примеру, это особая прослойка в лагерях. Они нередко эрудированны. У них богатое, восприимчивое воображение. В отличие от убийц. Те почти все горькие пропойцы. Жадны на деньги.
— Видимо, убийцы прекрасно знакомы с анатомией, да и сами физически здоровы? Мне попадались именно такие.
— Есть исключения. Далеко не все они силачи. Встречаются жалкие заморыши, что смотреть гадко. Просто не верится, чтоб этакая вошь могла убить человека. Среди убийц бывают даже убогие.
— Вы имеете в виду физические недостатки?
— Конечно. Прибыл как-то к нам горбун. Срок у него немалый. Глянул в его дело— убийца, подумалось, ну как эта шмакодявка могла душегубом стать? Ведь морду от земли поднять не сумеет. Оказалось, еще и как сумел! Жену зарезал и тещу. Ему, видите ли, казалось, что они недостаточно ценили в нем мужчину.Я своим ушам поначалу не поверил. Этот мужичонка на койку без посторонней помощи влезть бы не смог. Ай в бараке у нас тоже одного загубил. И что обидно, ведь самого здорового, красивого парня! Эдакий ублюдок… Тот человек посмеялся как-то над горбуном. Откуда, мол, у тебя силенок нашлось сразу двух баб порешить? Чем ты их угробил, горбом, наверное? Как они такое допустили? Бабу любить надо, а не жизни лишать. Ну какой из тебя мужик? Тебя и собаки сторожевые пугаются. Ты же, дурак, бабу завел. Добро бы на смех, а то на горе… — Игорь Павлович замолчал. Закурил. Продолжил глухо: — Утром у того парня горло оказалось перерезанным. Ночью никто ничего не слышал. Зэка, что в бараке были, на куски бы порвали того горбуна. Охрана вмешалась. Отняла еле живого.
— Расстреляли?
— Конечно. После суда… Эти часто так. Своего убожества здоровым не прощают. И злы на всех, кого природа изъяном не наделила. Но моральное убожество страшнее физического. Вот с этим, первым, нам с вами и приходится сталкиваться постоянно. Порою, когда приезжаю в лагерь, вижу дедов, наших старожилов. Разговоримся. Спрашиваю, что станешь делать, когда на свободу выйдешь? Одни говорят— в свои края подамся. Мол, жизнь не получилась, так хоть смерть принять на своей земле надо. Другие вовсе не хотят выходить на свободу. Не знают, с чего начинать. Третьи отвечают, что здесь, в Магадане останутся, где, почитай, вся жизнь прошла. Но ведь они — не Графы…
— Несчастные люди… Ну что, Игорь Павлович, может, на сегодня хватит? Устали вы. Да и воспоминания ваши — тяжелые. В такие лучше не возвращаться.
— Сейчас закончим. Не торопитесь. У вас будет время сегодня отдохнуть. А за меня не беспокойтесь.
Яровой молча улыбнулся. Бондарев вдруг отбросил официальное «вы»:
— Я тебя в наш старый район города веду. К музею памяти… Это мы для самих себя сохранили. Не все гостям показываем. А ты посмотришь. Тебе ведь все понять, увидеть нужно.
Бондарев уверенно шел по узким неприветливым закоулкам. Но вот остановился.
— Что здесь было?
— Первый горком комсомола! Здесь работали, здесь жили. В нем моя молодость и моя старость. Сюда я прихожу, когда мне трудно. За решением прихожу, за помощью. Как к совести своей… Мы его ночами строили. Во внеурочные часы. Сутками спины не разгибали. Без выходных и перерывов. Бывало, от голода в глазах рябило. В войну четыре раза полностью сменился состав горкома. У нас традиция была: каждую новую партию добровольцев возглавлял работник горкома. Уйти-то они ушли, а вот вернуться с войны не привелось. А какие ребята были!
Бондарев умолк. Подошел к крыльцу дома. Присел на ступеньку. Сняв шапку, положил рядом с собой. Он смотрел куда-то далеко, мимо Ярового. Потом тихо встал, надвинул шапку поглубже. Сказал будто самому себе:
— Подремонтировать его надо. Пусть он подольше живет…
Уже молча, ускоряя шаг, Бондарев теми же закоулками вывел
Ярового в центр города.
Утром Аркадия разбудил стук в дверь. Это Бондарев приехал за ним на машине.
— Собирайся по-фронтовому, быстро! — смеялся он, потирая озябшие от холода руки.
«Газик», проскочив Магадан, свернул на узкую боковую дорогу и затрясся на мерзлых выбоинах. Шофер курил, небрежно стряхивая пепел. Машина рыкала, чихала. Ехала, как по стиральной доске.
— Держись, следователь, эту дорожку каждый наш зэк знает.
— Язык не откуси, Игорь Павлович! — хохотал Яровой, потирая ушибленную макушку.
— Этой дорожке клички дали. Одну, зэковскую, — сон стукача, а вторую мы — тещино сердце.
— Еще и наша кличка ей есть, шоферская, — заячий хвост. Хоть и короткая она, но трясучая.
Машина, взвизгнув, вдруг замерла. Потом завыла пронзительно. Шофер задний ход включил. Проскочили яму.
— Этот лагерь, куда мы едем, какого режима? — полюбопытствовал Яровой.
— Строгого.
Через час дорога так измотала пассажиров, что им было не до разговоров. Лишь изредка потирали ушибленные плечи, бока, затылки. И только шофер невозмутимо крутил баранку и даже напевал что-то.
В спецчасти лагеря приехавших встретили просто. Пообещали помочь. И вот уже лысый старичок, которого Бондарев называл Трофимычем, листы дел переворачивал. Очки его вспотели. Он быстро протирал их. Снова углублялся в свою работу. Уже через час громадные кипы папок отгородили его от окружающих. Да он и без того не видел, не слышал их.
Игорь Павлович делал какие-то выписки из копии приговоров. Начальник лагеря, моложавый майор, предложил скучавшему Яровому:
— Хотите осмотреть лагерь?
— Ты в красный уголок его сведи, — не отрываясь от работы, подал голос Бондарев.
— Давайте на другой раз отложим. Может, я полезным буду, помогу чем…
Бондарев улыбнулся:
— Иди, Аркадий Федорович. Мы с Трофимычем через часок тоже освободимся.
Майор открыл дверь перед Яровым. Оба вышли. Расчищенные от снега тропинки петляли между сугробами.
— Вот сюда пойдемте, — майор свернул к каменному бараку. Они вошли в большую светлую комнату. На окнах пестрели цветастые занавески.
— У вас тут по-домашнему, — Яровой улыбнулся.
— Просто зима у нас холодная, длинная. Потому в помещениях стараемся разными предметами напоминать о тепле, о лете. Такая вот лупастая ситцевая ромашка настроение поднимает.
Яровой посмотрел на стену. Она была сплошь увешана портретами. Уголки некоторых обвиты черной лентой. Майор подошел ближе.
— Это история нашего лагеря. Вот этот — первый его начальник. Бывший чекист. Коммунист с девятнадцатого года. Он особым человеком был. И заключенных не словами, своим примером, своею жизнью переделывал. Поверите, когда трассу начинали строить, наш лагерь не только не дал ни одного смертного случая, но и стал первым в крае по результатам работы. Говорят, что за это даже дополнительное питание выделили…
— Как же он погиб?
— Пурга поднялась. А у нас это бедствие — хуже любого. Надо было людей с трассы в лагерь привезти. От участка трассы до Магадана — около семи километров. Да до нас пятьдесят. Машины на нашу дорогу свернули и сели на первом десятке. А дело к ночи. Замерзать стали — двинуться больно. А начальник вышел из машины, глянул — откапывать бесполезно. Снег тут же снова заметает. Вот тогда наш Павел Свиридович и скомандовал всем: «Вылезай из машин, кончай дремать!» Ну и вылезли. Дрожат. К земле гнутся. А он встал впереди колонны и снова скомандовал: «За мной!» Они шли через пургу двенадцать часов. Люди вымотались. Иные в снег валились. Их подхватывали те, кто еще держался на ногах. Охранники несли заключенных на плечах. К концу пути все выбились из сил. Некоторые просили бросить их, чтоб выжили те, кто еще мог идти. Но Павел Свиридович поднимал обессилевших. Кого приказом, других уговаривал, третьим напоминал о детях. И эти полу-сосульки вставали. Снова шли. Всех привел в лагерь Павел Свиридович. Сотни жизней сберег. Ни один в пути не погиб, не потерялся. А сам вот умер. От скоротечного туберкулеза. Не надо было ему с такого холода, после переохлаждения, сразу в теплую комнату. Следовало выждать, постепенно повышать температуру. Как это сделали зэки. Ни один из них не болел. Начальник за всех один отмучился.
— Скажите, а иного выхода разве не было? Зачем было рисковать людьми? Неужели нельзя было вернуться в Магадан, чтоб пургу переждать?
— В Магадан мог вернуться только Павел Свиридович. Да не пожелал. В городе тогда зэков негде было разместить. А в машинах пережидать пургу — безумие. Через пять-шесть часов замерзли бы все. Это верная смерть. Говорят, в тот раз пурга две недели мела. А машины лишь через неделю после нее откопали. Решение Павла Свиридовича было единственно верным.
— Жаль, что сам не выжил, — вздохнул Яровой.
— Первым во всем труднее. В том числе и выжить…
— А это кто?
— Второй начальник лагеря. Синицын. При нем здесь много хорошего было. Когда в лагерь привезли первую партию воров, а их было более двухсот, все с громадными сроками, он сам с ними работал.
— Тоже старый чекист?
— Конечно. В свое время ловил воров в Одессе. Те его и тут побаивались. Ну и человек был! Все заранее знал: не только что сделано, а что замышляют «фартовые». Умен был!
— Чем же еще отличился?
— Все побывавшие в его руках воры — теперь коренные магаданцы. Он каждого в нормальную жизнь вернул. Половина воров той партии стали прекрасными каменщиками. А эта профессия у нас и сейчас дефицитная. Иные уже солидные пенсии получают. Как кадровые строители.
— А со второй половиною как?
— Тоже неплохо. Бетонщики, столяры, плотники. С такими специальностями им где угодно жить можно. Но и эти остались. А все потому, что по выходе из лагеря им давали общежитие, какое они сами строили. А уже потом, через год-два, каждый получил квартиру. Кто семьями обзавелся, конечно. Сейчас бы вы и не подумали ни на одного, что перед вами бывший вор или грабитель.
— И все Синицын? Его заслуга?
— В основном, да. Он, бывало, до ночи в бараках зэков был. Говорил с людьми. Поначалу, конечно, злой возвращался. Что-то не клеилось. Среди воров были и те, кого после ухода Синицына сами зэки кулаками довоспитывали. За хамство. Крупные воры любят культурные разговоры. Лучше шпаны соображают. Ну а всякие налетчики только дело портили. Так вот со временем Синицын сумел найти подход и к тем, и к другим. Сам Бондарев заочно считал себя учеником Синицына…
— А как погиб?
— Сносили старый дом. Его еще первые комсомольцы строили. И никто не знал, что дети, в те годы они в разведчиков играли, устроили там свой штаб. В этом доме. Трактор тросом стену зацепил и рванул. Все отошли. И вдруг Синицын, как говорят, побелел весь. И к дому рванулся. Стенка дома уже сыплется, а он из-под самых бревен мальчишку выхватил. Отшвырнул от стены. А сам уже не успел. Позвоночник бревном повредило. Умер. На третий день.
— А как мальчишка там оказался, неужели дом не проверили?
— Осматривали. Да только мальчуган в подполе сидел. Шум услышал и вылез. Решил рекогносцировку сделать. Вот и подвернулся, пострел. А у Синицына две девочки остались. Теперь уже выросли. Одна в школе преподает, другая врач.
— А Игорь Павлович? Здесь тоже его портрет.
— Бондарев много лет был начальником этого лагеря.
— А это кто? — спросил Яровой, указав на портрет.
— Это начальник роты охраны.
— Чем он помнится?
— Он, видите ли, особый нюх имел. При нем из лагеря не только зэк, — мышь не могла убежать незамеченной. Прирожденный охранник. Он даже подготовку к побегу каким-то особым чутьем улавливал. И никогда не ошибался. Бывало, пойдет проверять территорию лагеря, бараки, — все лазейки, все хитрости зэков разоблачит. Сидел у нас один, за убийство. Сколько раз пытался бежать! А не удавалось. Все из-за начальника охраны. У того обоняние было обостренное. Он каждого по запаху кожи помнил. Говорил, что у всех индивидуальные потовые и жировые железы.
— Уникум, — Яровой недоверчиво пожал плечами.
— Зона поначалу дощатым забором была обнесена. А потом — проволока. Так вот он подойдет к дырке в заборе, наклонится и точно скажет, кто ее проделал. Однажды я его решил проверить. И отодвинул доску в заборе. Знаете, как он меня костерил за это! Бондареву жаловался.
— Редкий дар! Но… Траурный креп…
— Погиб. Вора ловил. Тот прямо с трассы, с работ сбежал. Тоже уникальная личность. Этот— за ним. Один. Без собаки. Сам след взял. И бегом. Тот уже далеко ушел. Но начальник охраны тоже умел бегать. И когда нагонять стал, предупредительный выстрел дал. Вор остановился. А когда начальник охраны совсем близко подошел, зэк метнул самодельный нож. Когда вор убегал, наш, уже смертельно раненый, сумел прицельно выстрелить. Так и нашли их в десятке шагов друг от друга прибежавшие на выстрел солдаты. По следам трагедию погони прочитали… Бондарев тогда чуть рассудка не лишился.
— Еще бы! Такого человека потерять..
— Да, после его смерти досталось нам. Вспомнить страшно. Всем досталось. Воры — как с цепи сорвались. Если бы не Бондарев, не знаю, что и было бы. Что ни день-то попытка, то побег. Работать стало невозможно. Сутками отсюда не уходили. А все из-за Дамочки. Вор- рецидивист. Скольких он ограбил, убил — только ему ведомо. Но не нам, к сожалению. Несколько раз убегал. То сам, то с кентами. Пока его в Певек не перевели. Верно, и теперь кому-то досаждает. Его даже Бондарев не переделал…
— Нет больше Дамочки, — вспомнил Яровой дело из архива прокуратуры.
— Расстреляли?
— Сторож убил.
— Где?
— У нас в Армении. Магазин пытался ограбить…
— Он на это мастер. Даже здесь у зэков зарплату отбирал поначалу.
— При Бондареве?
— Нет, до Бондарева. Игорь Павлович не давал человека в обиду…
В это время вошли Бондарев и Трофимыч. Молча сняли шапки.
— Ну что, все показал гостю?
— Обо всех в один день не расскажешь, — отозвался майор.
— О людях этих все заключенные знают, — указал Бондарев на портреты, — кто сюда приходит, того сразу с ними знакомят. Мол, смотри, знай их и помни.
Яровой подошел к Трофимычу.
— Нашли что-нибудь?
— Не удалось. Весь архив, всю картотеку перевернул и — никаких следов. Нет такого.
— Значит, зря день потерян…
— Зачем же так! Не надо торопиться. Мы еще поищем.
— Разве здесь ищут?
— И здесь, — поджал губы Трофимыч и добавил: — Тут никто не соврет.
Игорь Павлович подозвал майора. Тот глянул на часы. Вышел.
— Вот он, — указал Бондарев на портрет лысого, худощавого человека, — нам помочь должен. Вернее, тебе.
— Мне? Так он же мертв! — изумился Яровой.
— Есть люди, которые не умирают… в делах своих. Вот и этот. Он у нас особые архивы вел, прекрасные описания татуировок оставил. Всех знаменитостей превзошел в этом деле. У него не только рисунок — каждый крючок, каждая линия свое объяснение имеют. Около тридцати громадных альбомов сохранились. В них есть — все. Кому, когда и кто делал эти татуировки. И почему эти, а не другие. Используя альбомы, мы знаємо миграции наших зэков и помимо документов.
— Это что-то новое! — изумился Яровой. — Я еще не встречался с систематизацией таких отличительных признаков. Да еще с расшифровкой кода!
Распахнулась дверь. Появился майор. Вслед за ним двое солдат внесли металлический громоздкий ящик, козырнули и ушли.
Бондарев тщательно рассматривал фотографии в альбомах, сверял с теми, какие привез Яровой. Медленно переворачивались страницы. Рисунки, фото — от них рябило в глазах. К вечеру вчетвером и половины не одолели.
— Знаете, мне кажется, нам не с того надо начинать, — подал голос Бондарев.
— Ас чего? — удивился Трофимыч.
— Дедов наших тряхнуть.
— Да, у них на это память отменная, — вставил майор.
— Сколько их теперь осталось? — спросил у него Бондарев.
— Все те же. Пятеро. Как и при вас.
— Так. Давайте подумаем, кого лучше?
— Мне кажется, из пятого барака, — заглянул майор в свою записную книжку.
— Шило, — отозвался Трофимыч.
— Нет. Он выходил. Нужен постоянный, кто всех знал.
— А может. Дельфина позвать? — предложил майор.
— Но он вор. А нам нужен убийца, — отверг кандидатуру Бондарев.
— Думаю, Гном подойдет. Он и по этой смежной специализации сидит.
— Гном? Верно, он с самого начала здесь! — подтвердил майор.
— Давай Гнома! Только погоди, разговор с ним надо начинать с хорошей пачки папирос, — незаметно для себя перешел на назидательный тон Бондарев.
— С запросами, старый черт, — буркнул Трофимыч.
— А что ты думаешь?! Понадобилась мне однажды его консультация. Положил я перед ним полпачки «Беломора», так он мне только наполовину рассказал. А дело было тонкое. Знаний этого люда — тогда маловато у меня имелось. Дорого мне жадность обошлась. Многое упустил…
С этими словами Бондарев развернул стул. Поставил стулья так, что все сидящие оказались лицом к портретам.
— Это зачем? — удивился Яровой.
— Неписаное правило. Перед портретами этими никто не врет.
— Дешевый трюк, — не выдержал следователь.
Бондарев побледнел. Но смолчал. Он положил на стол коробку папирос «Северная Пальмира». Молча сел.
Вскоре в красный уголок ввели старика. Тот окинул всех удивленным взглядом. Но заметил на столе курево и уверенно подошел к предназначенному для него стулу. Сел.
— Что нужно, Игорь Павлович? — обратился он к Бондареву.
— Помощь твоя.
— Это я уже понял.
— Скажи-ка, Гном, ты «сук» всех помнишь?
Старик скривился так, что его и без того морщинистое лицо стало походить на злую, маленькую фигу.
— Неужели они вас интересуют? Есть более достойные внимания люди.
— На этот раз меня интересуют «суки». В частности, вот этот, — положил перед Гномом фотографию Бондарев.
Бросив беглый взгляд, зэк презрительно поджал губы и сказал зло:
— Пришили! Так и надо.
— Почему «пришили»?
— Вижу, что мертвого снимали.
Яровой удивился, — фотограф старался придать трупу вид живого.
— Ты его знал? — спросил майор.
Гном подошел поближе к окну. Долго рассматривал фотокарточку.
— Лицо навроде знакомое. Но вот кто он? Припомнить не могу.
— Он из воров?
— Нет! Что вы, Игорь Павлович! Иль забыл? Воры «суку» близко к бараку не подпускали.
— Да, но может «мушка» ими сделана? — спросил Бондарев.
— Они одну «мушку» ставили. «Пером»[1] на жизни…
— А среди убийц он не мог оказаться? — подал голос майор.
— Те сучьего духу тем более не выносили.
— Тогда кто он? Где мог его видеть, покопай ся в памяти, Гном, — попросил Трофимыч.
— Может, водился с кем из моих кентов, Припомнить надо, — чесал затылок зэк. А потом, словно спохватившись, спросил: — А фотографии тулова имеются?
— Есть. Вот посмотри, — подал Бондарев конверт с фотографиями.
Гном, глянув, рассмеялся:
— Во, мой кент делал! Вишь, собачью жизнь выколол.
— Где?
— Да вот цепь. По русалке. До самых сисек. А дальше — не наша работа.
— А кто ему наколку делал?
— Помер он в прошлом году. До этого много лагерей сменил. Уж этот бы признал фрайера враз. Но наколку эту, цепь, он не в нашем лагере делал. А в каком — не знаю.
— Почему уверен, что эта наколка не здесь делалась? — пристально посмотрел в глаза Гному Бондарев. Тот, вильнув зрачками, бойко ответил:
— По русалке. Вишь, здесь только одно ее плечо дано. Второго нет. Как части жизни, которая в заключении оставлена. Но две сиськи. Это значит — в том, что он сидел, баба замешана. Может, «стукнула» на него. К тому ж сиськи — больше головы: дескать, они голову вскружили. В нашем лагере соблюдали пропорцию. Да и лицо самой мадам, глянь. Вишь, рот у ней червячком. На манер бантика. В нашем лагере иначе делали. А слезы смотри какие: вдвое больше глаза. Знать, не было у него надежды на жизнь. На воле долгов натворил и здесь сумел опаскудиться. Вот и оплакивала его, еще живого, русалка эта. Да к тому же и цепь! Значит, не уйти ему было от судьбы своей. Нет, в нашем лагере таких загробных наколок никогда не делали.
— А это что, заранее было предрешено? — посуровел майор.
— Что именно?
— То, что его убьют?
— Конечно.
— И об этом знал тот, кто делал татуировку?
— Понятно, знал.
— Значит, кто-то подсказал ему колоть именно этот рисунок?
— Не только подсказал.
— А что еще?
— Приказал. Велел.
— Объясни, — попросил майор.
— Чтоб этот фрайер помнил, что каждая минута его жизни сочтена. Это не татуировка. Это — клей мо.
— А почему сразу не убили?
— «Сук» не всех сразу убивали. Иных себе заставляли служить. Иных несколько лет под страхом держали до самого освобождения. Чтоб покуда его надумают облагодетельствовать, избавить от жизни, он уже сам от страха не меньше сотни раз умирал.
— Возможно, он сидел за изнасилование, — сказал майор вполголоса, и спросил Гнома: — А среди этих «суки» водились? Так твой кент его опекуном был?
— Кто ж их знает? — развел руками Г ном.
— Опекуны клей ма не ставят, — вмешался Трофимыч.
— Всякие обстоятельства бывают, — нахмурился Бондарев.
— С кем из убийц дружил кент? — спросил Гнома Трофимыч.
— Был у нас один, царствие ему небесное, Президент. Вор и душегуб отменный. Его Папаша прикокал. С ним кент водился.
— Значит, опять тупик. Ведь Президент давно мертв, как и Папаша. У них не спросишь, — помрачнел Бондарев.
— Вряд ли за стукачество убили, — вставил Гном.
— Почему?
— За это в лагере разделаться могли. Перед освобождением. Когда «суке» его жизнь особенно дорога. Да в зоне ведь легче и темнуху лепить,[2] — ухмыльнулся Гном.
— Здесь подозрение могло пасть сразу на весь барак. А значит, исполнителю проще от наказания уйти. Правильно я тебя понял? — повернулся к Гному майор.
— Верно соображаешь, гражданин начальник.
— А почему его оставили жить при выходе из лагеря и прикончили на свободе? Может, должок имелся? — размышлял вслух Бондарев.
— Может, шанс дали. Пообещали чего, — нахмурился Гном.
— А мне кажется, что помалкивал он о дне освобождения. Вышел втихую, — сказал вдруг конвоир, пришедший с Гномом. И вспомнив, что в разговор ему вступать не положено, смущенно откашлялся. Умолк.
— Такого не бывает. Приказ об освобождении зачитывают перед всеми зэками, за день до выхода. И выходят на свободу не по одному, а десятками. Тут незаметно улизнуть практически невозможно. У зэков в запасе имеется не одна ночь. А за это время можно многое успеть, — не оставил без внимания слова конвоира Трофимыч.
— Не исключено, что он перед освобождением мог попасть в больницу. И в бараке не появлялся, — заметил Бондарев.
— Хреновину вы все тут порете, — сплюнул в урну Гном! окинув всех насмешливым взглядом, добавил: — Это только при Игоре Павловиче такое могло быть. Жалостлив он к некоторым был… А в других лагерях, при другом начальнике не бывает такого. Иначе бы мы знали. Шмотки ему все равно забирать нужно было в бараке. И документы там же отдают. Думаете, если он «сука», так ему исключение сделали? Пришли в больницу и — нате ваши документики, сучье вымя, получайте. А хрен в зубы он не хотел? Как и все вышел. Без исключениев! Иначе наши, кто оставался, знаешь, чего б утворили? Но вот почему его вживе выпустили, ума не приложу. Опять же… Если выпустили, зачем на воле угрохали? Убрали б потихоньку и дело с концом. А на воле… Объясняй там потом, что «сука», заложивший хоть одного зэка, по нашим законам зоны, не имеет права на жизнь. Разве кто в это поверит? Для вольных «сука» — такой же человек, как и все прочие. А то, что эти «суки» делают грешное даже среди зэков — это для них ерунда. Но ведь они за пайку хлеба, за мелкую поблажку сотни зэков оставляли без того же хлеба! Из-за «сук» добавляли сроки, лишали писем и посылок. А теперь что? Пришили «суку» — и беда!
— Послушай, Гном, ты знаешь, как я относился к «сукам». Но следователю нужно установить, кто убит и за что. Возможно, что не за стукачество… А может, и не наш он вовсе. Нельзя допускать, чтоб невиновных из-за него трясли, — сказал Трофимыч.
— Из-за него?
— Видишь ли, Трофимыч верно сказал, — подхватил Бондарев, — я тоже не хочу, чтобы подозревался первый же отбывавший срок вместе с убитым. Мы все равно установим личность. И мы допускаем, что у убийцы были определенные побудительные мотивы. Возможно, они станут смягчающими вину обстоятельствами. Но в Магадане было достаточно тех, кто, отбыв наказание, уехал навсегда. Они и так многое перенесли. Я не хочу, чтобы ворошили их прошлое и подозревали в убийстве. Ведь никто из них не скроет, что рад смерти «суки». А найдутся и такие, кто враждовал с этим… И я сделаю все, чтобы их не подозревали. Потому что верю им. Мне нужно найти виновного и не тревожить других. Кто наверняка непричастен. Ты им можешь помочь. Тем, с кем делил последнюю пайку… Пусть пострадает один — убийца. Пусть никогда не получат повестки те, кто хоть и рад, может, этому убийству, но не совершал его.
Гном внимательно слушал. Молчал. Курил. Резко сщелкивал пепел в урну.
— Башковитый ты мужик, Игорь Павлович! Ишь с каким подходом ко мне! За самую середку задел. Говоришь, чтоб не трясли на воле бедолаг колымских? Помогу. Все, что знаю, вспомню. Скажу, как на духу. Но только и ты пой ми верно. Дай мне на ночь фотографию этого фрайера. С собой. Верну. О том не беспокойся. «Суку» кто для памяти беречь станет?
— Может, не надо? Среди зэков всякие есть, — вмешался майор, обращаясь к Яровому. Тот лишь плечами пожал: он дал поручение Бондареву установить умершего. И Игорь Павлович сам отвечает за свои действия…
— Не боись, гражданин начальник. Кому зря не покажу, ни словечка не вымолвлю. Переговорю с кем надо. И крышка. Без лишнего трепа. Все честь по чести.
— Но смотри, Гном, если услышу… Ты меня знаешь, — предупредил Бондарев.
— Тебя знаю. Но ты меня не знал. За говно принял. На воле мы б с тобой потягались. Уж ты скорее бы себя за зад поймал, чем меня припутал. А теперь, я для тебя просто зэк. Но ты сам знаешь, что такое— мое слово! На воле оно мильен стоило… Больше, чем на самого себя, можешь положиться на Гнома.
Зэк прищурил хитроватое глаза; уходя, спросил:
— Папироски можно взять? Как аванс…
— Бери, конечна, — подмигнул остальным Бондарев.
Гном ушел. Трофимыч стоял у окна, долго смотрел ему вслед, задумавшись.
— Ну что, придется вам здесь заночевать, — улыбнулся майор.
— Мне все равно, — отозвался Яровой.
— А я тогда своим позвоню, чтоб не ждали, — вышел из кабинета Игорь Павлович. Трофимыч помолчал, оторвался от подоконника и сказал глухо:
— Сейчас сообразим насчет раскладушек. Да чайку покрепче.
Старик неслышно вышел. Будто растаял в дверном проеме.
— Вы не огорчайтесь. Аркадий Федорович. Бондарев знает, что делает, — будто извинялся майор.
— Скажите, а почему его Гномом прозвали? Этого заключенного?
— Говорят, что он сюда совсем молодым попал. Маленький был ростом. И тощий, как селедка. За метлу мог спрятаться.
— А сел за что?
— Вор. Налетчик. По третьей категории. Это — низший разряд. Обучение проходил. Долго специализироваться не пришлось. Вернее, не дали…
— А почему же на свободе его слово миллион стоило?
— На воле он отличился в одном деле. Ограбил антиквара, еще при нэпе. А перед тем пообещал, что станет миллионером. И стал. Но воры быстро его вытрясли. Вот и хвастается прошлым. А чего оно стоило…
— А сейчас за что отбывает?
— Думаю, что по самооговору. Он взял на себя вину в убийстве «суки». Давно это было… Подозревали прежнего «президента», но Гном признался. А доказательства весь барак предоставил. Вот и сидит. Догадывались, что самооговор, но доказать не смогли.
— Кстати, а «президент» — кличка?
— Увы, нет, не кличка, это негласный глава всех фартовых в зоне. Как правило, матерый вор «в законе».
— Помогай те, ребята! — ввалился в дверь загруженный по макушку Игорь Павлович. Матрацы, подушки, одеяла делали его похожим на вьючную лошадь. Майор бросился помогать Бондареву:
— Сходи на кухню за кипятком, покуда Трофимыч раскладушки притащит. А ты, Аркадий Федорович, тоже не сиди. Расчищай место для ночлега. А то я уже еле на ногах держусь.
По коридору с железным грохотом тащился Трофимыч. Раскладушки скрипели, визжали на все голоса. Стучали железными ребрами по бокам Трофимыча. Тот вполголоса ругал их лярвами. Упрямо затаскивал в комнату. Протолкнув последнюю, вздохнул.
— Намучился, старик? Сознайся, лысая холера! — смеялся Игорь Павлович.
— Отвык я от них.
— То-то! Поди на фронте как подарку с неба обрадовался бы. На снегу, да на еловых лапах не ахти удобно. Не было раскладушки!
А теперь нам койки подавай. Да с периной. Толстой, как баба. Эх, годы, как умеют они из мужиков дерьмо делать!
— Это почему дерьмо? — обиженно сопнул носом Трофимыч.
— От раскладушек устаем!
— Так я сегодня десять тонн архивов перевернул…
— Ну, давайте животы греть! — открыл дверь майор, с трудом удерживающий в руках раскаленный свистящий громадный чай ник. А вскоре вслед за ним дежурные принесли ужин. Сами молча ушли.
Бондарев достал бутылку коньяка, стаканы. Разлил, отмеряя дозу каждого ногтем.
— За успех!
Когда Трофимыч унес пустые тарелки, все принялись за чай.
— Аркадий Федорович, этот мужик, что татуировки коллекционировал, врачом у нас работал. Пятнадцать лет. Докторскую диссертацию по татуировкам смог бы защитить, если бы ученые- криминалисты его изысканиями заинтересовались, — начал разговор Бондарев.
— А что помешало? Для уголовного розыска такие сведения — находка, — отозвался Яровой.
— Косность наша помешала, — вздохнул Бондарев. — Не сразу мы поняли, какое полезное дело человек затеял. Не поддержали его вовремя. Грамотешки, воображения не хватало нам… Ну да и это не без пользы оказалось. Самые матерые воры «в законе» доверяли этому врачу, убедившись, что наколками он интересуется не по заданию администрации. Профессиональные преступники — несколько тщеславны. Им льстило, что символикой татуировок интересуется ученый человек. Не воспринимающий наколки некими дикарскими украшениями. Ну а поскольку врач этот был еще и лагерным фотографом, исследованная его стали еще более доказательными. Поселился тот врач после выхода на пенсию в Крыму. Но видно резкая перемена климата сказалась. Умер недавно… А альбомы свои по завещанию лагерю подарил. Теперь у нас криминалистический центр, можно сказать. По татуировкам. Вот возьми любой альбом. Дай сюда. Смотри, какие в то время наколки делались. Видишь, как писали раньше слово «Колыма»? Крупными буквами с закорючками, с хвостиками. Само слово— на фоне моря, у других— у подножья снежных сопок, у третьих— черепами украшено. Это же не просто блажь, как ты верно сказал недавно, настоящий код. Вот с черепами — убийца, с морем — растратчик.
— А почему растратчику море?
— Жил сладко. Но ничего не скопил, все меж пальцев, как вода. И деньги, и жизнь…
— Сопки в снегу таким, как я, старикам кололи. Но только по желанию, конечно, — вздохнул Трофимыч.
— Это что за знак? — спросил Яровой.
— Не знак. Намек на могилы. Мол, все, что до Колымы — за сопками, а сопки — в снегу. Значит, и сегодня ждать от жизни нечего. Все холодом да снегом заметет.
— А ворам что ставили?
— Развалившийся корабль. Дескать, не плавать больше под парусом удачи. И до дна ближе, чем до берега. Какого и вовсе нет, — рассказывал Бондарев.
— Но воры разные, а всем одинаковое ставилось? — не поверил Яровой.
— Нет, тоже по категориям. Вот, к примеру, «медвежатникам», — у нас двое таких век доживают, в овале выколота монета старой чеканки, решкой наружу. Что значит— не выпала удача. И круг жизни замкнулся. Оно и верно: после нэпа отмирает эта воровская квалификация.
— А почему так мелко? Решка — «медвежатнику»?
— Крупные воры не любят больших меток. Чем солиднее преступление, тем незаметнее метка. Порою невозможно определить по какому делу осужден, пока в документы не глянешь, — пояснил Игорь Павлович.
— А корабли кому из воров кололи?
— Это тем, кто магазины грабил. Универмаги, меховые. Короче, по крупному работал. С ростом благосостояния и производства товаров эта воровская специализация тоже изживает себя. Полное кораблекрушение.
— Интересно, а что налетчикам ставят?
— У одних на спине дырявый башмак: мол, всю жизнь за барышом бегал бестолку. У других — бутылка кверху дном. Намек на то, что весь его понт [3] в бутылке уместился. Да и та с дырявым горлом. Ну, еще рука и пачка денег на заду воров бывает выколота. Это у тех, кто рисковый. Способен на убийство. Еще есть мешок с деньгами. Тоже на ягодицах. Это ставят тем, кто рангом чуть ниже «медвежатников».
— Объясни, Игорь Павлович, мне все это очень интересно, — попросил Яровой.
— Так вот, слушай: это ставили тем, кто ювелирные магазины тряс, сберкассы. И прочие денежные места. У нас сидел мастер по ограблению касс аэрофлота. Конечно, столичных. И, знаешь, говорил, что за ночь он «зарабатывал» не меньше «медвежатника».
— Так, а какую татуировку этому аэрофлотскому грабителю ставили?
— Таким, как он, пониже спины, опять же, вороньи крылья изображали. А меж ними — медная монета. Мол, долго летал, ведь ворон триста лет живет, а все равно на Колыме приземлился. А здесь, как ты ни зарабатывай, цена тебе и жизни твоей не больше медяка. Да и медяк этот лишь наполовину виден. Вторая половинка его меж его ягодицами спрятана.
— Тоже символ?
— Да, вот и в этом случае: как ни летал — на ту же задницу сел. Как и все остальные…
— Вот ты говоришь о «медвежатниках». Так уж давай все полностью расскажем, — вмешался в разговор Трофимыч.
— Прости, но я больше о них не знаю. Сам дополни.
— Татуировки ставили разно. Вот «медвежатникам» делали их чисто. Сам знаешь, что свежая, только что поставленная наколка — тут же воспаляется и дает температуру. Три дня иные в пласт лежат. Значит, чернила или тушь в кровь попали. Получается заражение.
— Это всегда? — полюбопытствовал Яровой.
— Смотря кому делают.
— А умирали от этого?
— Нет. Медики имелись. Они знали, как спасти в случае чего.
— А сами заключенные знали как инфекции избежать?
— Как же, умели! Но делали не всем.
— Расскажите, Трофимыч, — попросил Яровой.
— У зэков было несколько способов обеззараживания. Когда кололи «медвежатника», а они особым уважением у воров пользовались, его кожу обрабатывали поначалу мочой. Она здорово дезинфицирует и снимает воспаление. А когда работа сделана — крепкой заваркой чая протирали рисунки. Чай все инфекции исключает. Делает татуировку более четкой. И предупреждает нежелательные последствия.
— А как сами рисунки делались?
— О! Это целая школа. Поначалу «медвежатнику» кожу обрабатывали, потом химическим карандашом рисунок делали. Поскольку это сам «медвежатник», рисунок обсуждался всем бараком. Если он одобрен, «художник», взявшийся за дело, начинает обкалывать набросок иглой. Но прежде он прокипятит иглу, начисто руки вымоет. Когда обколет, тушью рисунок обведет. А через полчасика оботрет татуировку. Потом опять обработает это место. Вот и все.
— А другим как делают?
— Ну, положим, «сявке», так тут уж совсем просто. Нарисуют ему кралю на весь живот.
— Почему кралю?
— Так не просто кралю. А мадам на горшке.
— Зачем такое?
— Так он же «сявка». Параши носит. Из-под всего барака. А тут женщина. Предел его мечты — «сявкам» даже говорить о бабах вслух не дозволялось. Ранг слишком низкий. Так вот, чтоб и им не так тяжело жилось, на весь живот им баб рисовали. Но головой вниз. А поскольку другие с ним о серьезном и о бабах не говорили, ляжет «сявка» на нары, рубаху задерет, живот надует, а с него ему баба улыбается. Вот и говорит он с нею, единственной. Часами. Это им не запрещалось. Хоть и не всамделишная баба, а отрада. И успокоение «сявке». Тоже ведь человек, что ни говори. А потому баб им делали на брюхе красивыми, улыбчивыми. Ведь нелегкая жизнь у «сявок». Всяк помыкать норовит. Так вот эта отрада была их неотнятая. Она никогда не осмеивала и не ругалась. Ничего не требовала. И никогда не изменяла. Всегда понимала «сявку» и была с ним, в нем. Вот этим подарком, а он считался самым щедрым, и одаривали тех, кто не имел ни веса, ни силы. Всякому своя утеха.
— А как им делали татуировки?
— Очень просто. Без обработок намалюют «сявке» на брюхе бабу. Надует он живот, скажет — нравится. Ее обколят враз. Смажут тушью — и проваливай. Остальное сам делай, как хочешь.
— Что ж, все «сявки» с такими наколками ходили?
— Э, нет. Тут смотря за что попал.
— К примеру?
— Ну, «сявки» зачастую из служащих. А тут смотря по какой специальности работал.
— Если это счетовод?
— Лысую башку нарисуют. А на ней орла.
— Орла?
— Тот дурные головы клюет. А эти разве по уму сюда попали? Да ладно б так, а то еще и надпись соорудят на манер письма запорожцев к турецкому султану…
— Скажите, а какие наколки работягам делали?
— Этим тоже всякое. Но в основном по желанию. Их не кололи принудительно. Клей ма не ставили. Ну а если попросит кто, не отказывали…
— А им что кололи?
— Безобидное. Цветочки, женские имена. Тоже на радость. Чтоб ночами спокойнее было. Вроде не имя, а жену его или там подругу сюда ему вернули.
— Штурвалы кому кололи?
— Какие штурвалы?
— От кораблей. Выкинутые на берег?
— А! Вы о нем, о своем покойничке!
— У кого что болит, тот о том и говорит, — рассмеялся Игорь Павлович.
— Штурвал — символ управления. Раз вышвырнули на берег, значит, выкинули из какой — то кампании. За что — не знаю. Там у него рисунок сборный. Вроде винегрета. Все в одну кучу смешано. Может, сразу по нескольким статьям сидел. Основной — не понять, не угадать.
— Ну а если несколько, то какие статьи?
— Одна — за изнасилование.
— А вторая?
— Там у него надпись есть: «Они устали, они хотят отдохнуть». На ногах выколото.
— Помню.
— Так вот это делали тем, кому за побеги срок добавляли.
— А еще?
— Еще у него кусок моря. Тоже символ. К растрате причастен.
— Изнасилование и растрата?
— Да. А что? Скажете, не вяжется?
— Он по некоторым соображениям мог иметь какое-то отношение к медицине.
— Не знаю, может, вы больше знаете, чем те, кто с ним сидел, кто клей мил его, — насупился Трофимыч.
— Это предположение. Продолжайте.
— Берег у него узкой полосой. Похожий на берег бухты Певека. Это значит, что он там побывал. Возможно, туда его должны были отправить после побега или попытки к побегу. Но может и другое значение имеет эта полоска: что идти ему по этому берегу придется одному. В один след. И никто ему не друг и не попутчик.
— А такое кому делали?
— Доносчикам. Кто многих людей загубил. И еще. Берег на его татуировке— скалистый, высокий. Значит, свобода ему не скоро светила. Долго в лагере сидел.
— Да, запутанная у него биография, — вздохнул Яровой.
— Дельце у тебя и впрямь незавидное. Но как знать? Случалось нам сложные дела распутывать, а в легких завязнуть, — усмехнулся Бондарев и продолжил: — Бывало! Чего там… Однажды к нам партию зэков привезли. Под вечер уже. Человек эдак триста. Стали мы их по баракам определять. В дела заглядывать некогда. Смотрим, время к полуночи. А у нас еле-еле половина распределена. Мы и ускорили. В те времена в блатном, воровском мире всех ворюг по квартирам звали мастерами по курятникам. Мы это тоже знали. Подошел ко мне очередной зэк, я, не заглядывая в дело, спрашиваю: «За что сел?» Он мне: мол, за курятник. Я его к ворам в барак и отправил. Утром пошли навестить новичков. Познакомиться с ними. Заходим в барак к ворам. А там… Тудыт-твою мать, мужик на тоненькой перекладине сидит. А она над проходом, меж нар. На верхнем ярусе. Я поначалу изумился и спрашиваю: «Как ты там?» А он мне в ответ— сижу, дескать. Приказываю ему слезть, а он трясется. Спрашиваю, за что, мол, туда попал, а он мне— за курятник. А сам на перекладине, как петух. Хорошо, что худой, иначе б не удержался. Оказалось, что и не вор он вовсе, и не грабил квартир, а заведовал курятником. Но сгорел по недосмотру его птичник. Мужика и посадили. А воры его за несоответствие с их обществом на нашест загнали. Мол, за что попал, так и живи. Мы его тут же перевели. К работягам. Ну какой из него преступник…
— Таким наколок не делали?
— А какую ему наколку делать, куриную жопку?
— Да ладно ты, Игорь Павлович, и таких потом клей мили, — вмешался Трофимыч.
— Потом! Если заслужит.
— А работягам кто наколки ставил?
— На это мастера имелись почти в каждом бараке. Но особенно — воры были знамениты. Они решали, кому что ставить в память до самого гроба.
— А разве заключенные могли свободно общаться друг с другом?
— Конечно. Куда ж от этого денешься? На работе, в столовой, в красном уголке — они все перезнакомятся.
Игорь Павлович, потягивал чай из захватанного стакана. Поглядывал на портреты, висевшие на стене. Подмигивая, улыбался одним, кивал головою другим. Со всеми— с живыми и мертвыми вел свой, одному ему известный, молчаливый диалог.
Трофимыч одолевал пузатую кружку чая. Грел руки, душу. Молча смотрел в нее на свое отображение. Изумлялся. Как изменился, как постарел! Лицо— что печеная картошка. Все в морщинах, волосах, будто у обезьяны. Недаром месяцами на себя в зеркало не смотрит. А лысина! Скоро шапкой не прикроешь. Эх, жизнь! Душа — в шишках, лицо — в синяках, сердце — в рубцах… Куда это годится? И матюгнув самого себя в кружке, отвернулся от нее, забыл про чай.
— Послушай, Игорь, а ты помнишь, как воры мурло отделали насильнику тому? Забыл я, как его звали.
— А, Игле! — Бондарев рассмеялся так, что стекла в очках испуганно зазвенели.
— Расскажи следователю.
— Ты это лучше меня знаешь, давай!
— В общем, попала в наш лагерь партия насильников. Всякого возраста. Среди них — дед! Тоже в кобели попался. Уж не знаю, что он утворил на воле, какую старуху лапал, только к нам он на семь лет прибыл. Наружностью — кляча с перепоя, только с бородой. И что ни слово — мат или брехня. Ну и решили зэки его проучить. Поначалу прозвище дали— мол, чем насиловал, такова и кличка тебе. А он не унимается. Требует уважения к своему возрасту. Сам же забыл, по какой статье попал. Ну и однажды, когда зэки под кайфом были, начал о женщинах всякие непристойности нести. Не пожалели воры пойла и для Иглы. Напоили его чифирем и на мурло ему клеймо поставили. Чтоб все знали, с кем поимели несчастье свидеться. Старик этот долго ничего не понимал. От чего каждый встречающийся с ним хохочет до упаду и сразу статью его узнает. Зеркал у них в бараке не водилось. Но как-то через полгода повезло ему в больницу попасть. Глянул он на свою морду, да так и остался немым. То ли от горя, то ли от неожиданности. Правда, срока он не дотянул. За полтора года до выхода помер. Но с этим клеймом.
— А что ему сделали?
— За что сел, то и накололи…
— М-да, — поморщился Яровой.
— Игорь, ты расскажи про «президентов» перстень, — предложил Трофимыч.
— Тот «президент» был исколот весь. Ни одного живого места. У него по всей шее змея вилась. Нетронутым было лицо и ладони рук. Остальное все разрисовано.
— Что основное, характерное было в его наколках?
— Много чего.
— Главное! — настаивал Яровой.
— Главное — это змея. Удав у него от пупка и до затылка вился. Как живой. Страшно было смотреть. А удав — символ коварства и силы. Такое ставили лишь тем, кто в руках своих не одну, а добрую дюжину шаек имел. В чьих руках воры дрожали. Кто имел право распоряжаться их жизнью и смертью. Казнил и миловал. Кого, сбиваясь с ног, искали много оперов[4] и долго не могли поймать. Удав — символ неограниченной власти над всеми живыми ворами. А если у него, у удава этого, на голове и корона выколота — это князь воров, их повелитель. За него воры пачками на смерть пойдут, не раздумывая. Вместо него — под суд, в тюрьму — куда угодно. До войны удавов на теле лишь пятеро по всей стране носили. Их знали все угро. Но к нам попал лишь «президент». А сколько мы с ним намучились, только нам известно. Не меньше двадцати раз в году зэки подстраивали ему побеги. Да спасибо вот этому человеку, он все хитрости знал и обоняние имел особое, — указал Бондарев на портрет погибшего командира роты охраны — «Президент» был негласным хозяином зоны. И пользовался многими привилегиями, которые сам для себя установил. На работу он, конечно, не ходил. Зэки отдавали ему безропотно свои пайки. Хотя сами оставались голодными. И не «сявки», а даже сами фартовые. Разговаривать с начальством лагеря он не желал. Гад, в знак протеста снимал брюки и поворачивался к вошедшим голым задом. На котором у этого вора «в законе» сотенные купюры были выколоты. И никто, ни один из начальников лагеря не смог заставить его работать. Но гут я появился, — рассмеялся Бондарев.
— И тебя он так же встретил, как и прежних? — улыбался Яровой.
— Тоже сторублевками. Зэки ему доложили, что в барак зашел новый начальник лагеря, но он даже не повернулся. Честно говоря, такое откровенное хамство меня взбесило. И решил я прибрать его к рукам. А для начала хорошенько изучил дело этого «президента»: над ним восемнадцать следователей работали. Приличный труд получился. Так вот, он был не просто «вор в законе», не просто главарь, он — воровской жрец. И у него на руке был перстень выколот. Цветной тушью. С зеленым камнем. Это символ бессмертия. Таких наколок я больше ни у кого не видел. Поймали его в Одессе. Повезло двум старым опытным оперативникам — на квартире у одной девахи его взяли. И, опасаясь осложнений, судить привезли в Киев. Ведь «президент» — птица необычная. И что ты думаешь, за пару дней до суда он чуть не сбежал из тюрьмы. На машине, что продукты привозила. Потом, в день суда — прямо из зала. Здание суда воры подожгли. После этого в тот же день по дороге в тюрьму на машину напали. Хорошо, что конвой был усиленный. Десять конвоиров эту птичку доставили. Потом по дороге в Магадан его дважды пытались украсть. А уж отсюда — счет потеряли…
— А что ему инкриминировалось?
— Он контролировал двенадцать шаек в крупных городах. Сам «мокрушник». Но, как ты знаешь, расстрела в те годы не давали. Осудили его на четвертной.
— Самому «президенту» сколько было?
— Тридцать девять.
— Молод. И воры ему такую власть дали?
— Воры не на годы, на способности смотрят. А они у него были поистине исключительные. К тому же эту шишку они избирают сами. Хотел я сразу круто повернуть. Но Трофимыч, он осмотрительней меня, не посоветовал это делать, чтоб не вызвать беспорядков со стороны воров. Посоветовал выждать удобного случая. И случай наступил, когда рассортировал воров я по всем баракам. С этим типом оставил лишь Папашу— тоже отпетого вора. А остальные в их бараке были работяги. Эти не только кого-то кормить, сами добавки просили. «Президент», лишенный окружения своих джигитов-телохранителей, поскучнел.
— А почему сразу это не сделал?
— К тому времени из лагеря вышли самые рьяные сторонники «президента», его кормильцы и заступники. Вот и поторопился выход.
— Оставшиеся воры как на происшедшее отреагировали?
— Покричали немного. Одни продолжали кормить «президента», другие на сытые желудки поняли, что так даже лучше. Да и у Папаши уже много сторонников среди них было… А Папаша в тот же день был бригадиром назначен в своем бараке. И поскольку работягам бригадир, понятно, дороже, его охраняли день и ночь. Следили за каждым движением «президента».
— Значит, Папашу решил столкнуть с «президентом» лицом к лицу?
— Да, именно так. Папаша — мужик с гонором. Прислужничать не умел и не любил. Делиться тоже. Считал, что по способностям и воровским заслугам он не ниже «президента» и в душе обижался на воров. Считал себя обойденным и мстил за это ворам. А коль скоро воровской элиты в лагере не стало, вся его злость закономерно пала на самого «президента». Ибо в работягах Папаша не видел помехи. К тому же отношение работяг к «президенту» было ему на руку и он не только одобрял стычки между ними и участвовал в них, но и нередко был их инициатором. Особенно его бесило, когда «президент» показывал ему свой перстень. Это была крайняя мера. И Папаша обязан был беспрекословно подчиниться воле «президента». Но отдавать ему свою пайку он уже не мог. И решил целиком избавиться от повиновения. К тому же, как ни охраняла Папашу бригада, но кто-то из воров по приказу «президента» мог его убрать. Эта опасность заставляла искатьвыход. И как-то Папаша не нашел в своем чемодане золотое кольцо, которое он пронес с собой и о существовании которого знал «президент». Между ними началась жестокая драка.
— Это не драка, побоище целое было, — встрял Трофимыч.
— Да, мне этого тоже не забыть, — продолжил Бондарев. — Так могли схватиться только лютые враги. Один отстаивал свое «президентство», другой, Папаша, претендовал на него. Папаша пошел ва-банк. Не могли дерущихся остановить ни выстрелы вверх, ни холодная вода. Оба знали, что от исхода зависит многое. А потому все средства были хороши. Сразу никто ничего не понял, почему «президент» вдруг вскрикнул, как зверь. Глаза его остервенели. И удалось ему свалить Папашу наземь. Так бы и задушил он его. Но что- то помешало. Глянули, а у него палец, на котором был перстень выколот, не просто сломан, а вырван с мясом. И кровь из руки фонтаном хлещет. Эта рука и подвела. Ослабла на секунду. Тогда Папаша из рук «президента» и вырвался и тут же конвой растащил их в стороны. «Президента» в больницу отправили. Но… по воровскому закону потерявший эту наколку не имеет прежней власти над ворами. Если он лишился руки — ее порезали или прострелили и пришлось отнять, или болячка села на этом месте и съела метку, воры не обязаны подчиняться этому человеку и избирают другого вместо него. А тот, который ранее имел перстень, становится обычным, рядовым вором «в законе». Ничем не отличающимся от других. Считают, что с потерей «перстня» этот человек потерял удачу. И не только свою. Вот почему взбесился «президент», не только от боли… И пропавшее кольцо было только поводом к схватке, но не причиной. Даже единственный вор, оставшийся в зоне, обязан был угождать, кормить «президента», покуда у того имелся «перстень». А кольцо — не столь важно. За него здесь он и пайки хлеба не купил бы. Каждому свой желудок важнее украшений. И «президенту» не кольцо нужно было, а лишний повод для драки. Чтобы усмирить Папашу в назидание другим.
— Эта история имела продолжение? — не скрывал любопытства Яровой.
— Да. Вышел «президент» из больницы и понял, как изменилось отношение воров к нему. Они могли мстить за него, пока была метка. А без нее даже перестали замечать. Да и обижал он многих прежде. Вот и вылезло все наружу. Неприязнь, злость сразу дали знать себя. Если ты — удав, как допустил, чтобы кто-то одержал над тобой победу? Да еще такую! Ну и пуще затаил «президент» зло на Папашу. Тот это понимал и всегда был начеку. Ночью от малейшего шороха просыпался. «Президент» вскоре понял, что о беде его и на воле узнали воры. Перестали посылки слать. Пришлось ему идти на работу. Как всем. А как раз зима стояла. Снежная, холодная. Папаша уже давно втянулся в работу. А «президент» через час выдохся. Сел отдыхать. А Папаше только и нужен справедливый повод. Он знал, что «президент» ждет удобного случая. А если нет выхода, то лучшая защита— это нападение. Так и тут случилось. Папаша не дурак, все учел: что «президент» устал, что рука у него болит. Ну и налетел. Якобы тот хуже любой «сявки» нарочно отлынивает. А из-за него выработка будет меньше, меньше хлеба дадут бригаде. «Президент» уже психологически надломлен был. Реакция замедлилась. Челюсть-то он Папаше сломал, но и сам с раздробленной гортанью оказался. В итоге — смерть…