— А зачем ему это здесь нужно было? — спросил Яровой.
— Перстни?
— Ну да!
— Для себя, конечно. Такой уж человек был. Не мог без запаса жить.
— И что дальше?
— Заложил Клеща Скальп. Бондарю заложил. Тот при шмоне забрал. А самого с прибавкой срока на Камчатку отправил. Этот Скальпу не барахла, а кровной обиды не простит. И вот за что. Из всего, что нашел у него Бондарев, имелся там тонкий перстень. С маленьким черным бриллиантом. Его Клещ просил оставить ему. Потому что он не вымененный, не отнятый, не украденный. От бабки в память перешел. Но Бондарев не отдал. Потом вроде этот перстень у его жены на пальце видели зэки. Какие и теперь в Магадане живут. Так это или нет— не знаю. Только за перстень тот Клещ готов со Скальпа скальп снять. Он чуть не на коленях Бондаря умолял. А это все же вор? Вор «в законе»! А Бондарь на Камчатку его отправил. Кажется, в Усть-Камчатск. Он уже наверное освободился. — Вот только я о нем больше ничего не знаю. Но зэки его больше всех боялись.
— И на него есть архивы, — вмешался начальник лагеря, — но Степан его лучше обрисовал, чем любой документ.
— А почему его боялись? — удивился Яровой.
— Клещ по материалам дела, вплоть до этапирования на Камчатку, «раскаявшийся». А по отзывам зэков — ничего общего. Короче, легенда, а не вор. Попробую с Камчаткой связаться. Пока те руки не доходили, — оправдывался Виктор Федорович за столь противоречивые сведения о Клеще.
— А пятый кто? — спросил Яровой.
«Президент» молчал.
— Кто пятый? Степан голову поднял:
— Я так думаю, что это…
— Ну, кто? — терял терпение Яровой.
— Бондарев, — выдохнул «президент».
— Игорь? — задохнулся гневом начальник.
— Бондарев, — записал в протокол Яровой.
— Быть не может! Ложь! — побагровело лицо Виктора Федоровича.
— Я не утверждаю, но сомнение есть, — сказал «президент».
— Без эмоций, Виктор Федорович, — обронил Яровой.
Начальник лагеря сконфуженно замолк.
— Я слушаю вас, Степан! — обратился Яровой к «президенту».
— Игорь себе на уме был. Он с фартовыми не очень заедался. Если с кем залупится, тут же в другой лагерь переводил того. Чтоб меньше врагов было. Но и прижимал. Лез не в свои дела. В наши между собой отношения. Фартовые его много раз «пришить» хотели. По Скальп часто Бондаря выручал. Я думаю, что общак и золотишко, что он у фартовых отнимал, в карманах Бондаря и оседали. Как тот перстень! И, видно, из этого он какой — то процент платил Скальпу. Уж больно тот усердствовал. А поскольку он о Бондаре слишком много знал, сами понимаете. Скальп не опасен ему, пока находится в лагере. А на свободе другого хозяина мог заиметь. И тогда Бондарю крышка! А «суки» у него помимо Скальпа имелись. Знал и всех врагов Скальпа. Досконально. Не своими, но чужими руками мог убрать.
— А почему ты думаешь, что платил он Скальпу? — спросил Виктор Федорович. — Может, Скальп бескорыстно старался?
— Как почему? К нему же, к Скальпу перстень с рубином вернулся.
— Это справедливо, вернул отнятое, хоть и не по уставу это, — уже неувереннее возражал начальник лагеря.
— Но почему только ему вернули? — разозлился «президент».
— Но он сказал о бесчинствах Клеща, — повысил голос Виктор Федорович.
— Да, но и кроме перстня кое-что замечали! — горячился Степан.
— Что же именно? — строго посмотрел на начальника лагеря Яровой.
— Сигареты были у Скальпа всегда, не работал — дурака валял, а жратва всегда в избытке, — уже спокойнее объяснял «президент».
— Хорошо. Степан, если нечего больше добавить, прочитай и подпиши протокол и можешь быть свободен, — сказал Яровой, подвинув исписанные листы.
«Президент» подписывал, сопя и потея.
— Послушайте, Степан, а откуда вы «президента» из последнего бондаревского лагеря знаете? — спросил Яровой, отложив в сторону бумаги. Степан, увидев его, оживился:
— Через кентов. Их перекидывают по воле начальства. От него — ко мне. От меня — к нему.
— Так через кентов и познакомились? — улыбнулся Яровой.
— А как же еще?
— Через них и связь держите?
— Да, через них.
— Скажите, через заключенных он узнал, что вы не давали согласия на убийство Скальпа?
— Да. Он по этим случаям меня в курсе держит. А я — его. Но об этом никаких показаний давать не стану. Хоть режьте…
— А что бывает, если он велел убить кента по своему слову, а вы запретили его трогать? — спросил Яровой.
— Над нами тоже имеются. На воле. Они решат. И без нас, — уклонился Степан.
— Не понял! Значит, на воле ваше слово ничего не значит? — деланно удивился Яровой.
— Трепаться про то, как на воле, уговору не было, — нахмурился Степан. — Одно только скажу. Если кент облажался в заключении, он на воле искупиться может. Кубышку добыть. Или пришить кого надо. Тогда с него грехи могут сняться. А «суке»— никогда. Ничем не искупит. Потому мой запрет только на моих зэков действовал. А для вольных фартовых, кто в этой зоне не был, нет. Да и мой запрет не вечный. Кончится моя отсидка, и нету его. Так что Скальпа рано или поздно все одно бы пришили…
— Ладно, спасибо за помощь, — посуровел следователь.
— Ничего, не стоит, — вздохнул с облегчением «президент» и направился к двери.
Когда он вышел, Виктор Федорович глянул на часы. Досадливо охнул, извинился и, сославшись на дела, вышел. Яровой еще больше утвердившийся в версии, что Евдокимов умер не своей смертью, решил немного отдохнуть, отвлечься. Прихватив фотоаппарат, он вышел за пределы лагеря.
…Яркое солнце щедро высветило каждый сугроб, каждую выемку. Заглянуло в норы тундровых мышей, что уже успели наследить на чистом, словно пух, снегу. Позади остались вышки, ограждения: они, как мрачные воспоминания, тают за сугробами. Вот уже далеко-далеко за спиной миражом стали. А здесь, в зимней тундре, все чисто. Скрипит, поет и плачет под ногами не тронутый теплом полярный снег. Он, как месть той, о которой рассказывала древнюю сказку маленькой внучке старая чукчанка в самолете. Девочка слушала, затаив дыхание, и все смотрела вниз, на снега. Слушал легенду и Яровой…
Старая женщина, раскачиваясь в ритм собственным словам, говорила напевно:
— Жила в стойбище, а оно было первым и единственным тогда, девочка. Маленькая, слабая. И никого у нее в целом свете не было, кроме старой бабки. Совсем старой, совсем слабой, какой бывает волчица перед смертью. Видать, пришла ей пора в горы уходить, к верхним людям. Умереть в снегах. Чтоб не быть обузой внучке своей. Но на кого оставить девочку? Кто вырастит ее? Кто выведет ее в жизнь? Выдаст замуж? Да и кому нужна такая маленькая и слабая жена! К тому же и делать еще ничего не научилась. И попросила бабка девочку позвать шамана этого стойбища. Может, он чем поможет ее беде: подскажет, надоумит, поймет сердцем печаль ее. Шаман пришел. Узнав в чем дело, сказал той старухе, что в стойбище бездетных нет, какие могут приютить девчонку. А минувший год был трудным, с едой и без лишнего рта в каждом чуме туго. Так что пусть поручит старуха свою внучку всевышнему: коль сжалится он над нею, не даст пропасть с голода. Коль не заметит ее, — знать, судьба ее такая сиротская, горькая. «У него куда больше всего, чем у меня», — сказал шаман и ушел. От этих слов больно стало старухе, собрала она все силы свои, вылезла из чума и обратилась со слезами к всевышнему, просила о помощи для единственной внучки своей. Долго она стояла у порога чума. Долго ждала Курна[16]. Три раза солнце успело землю обойти. Но от бабкиных просьб не потеплело в чуме. Не появилось дров у дымника, не нашла девочка и старого кусочка юколы[17]. От слез и ожидания устала старуха. Не осилив порога, так и умерла старая у чума. Успела крикнуть внучке, что уходит ее душа в горы. Долго ждала возвращения бабкиной души маленькая девочка. Все думала, что вернется она с целым табуном оленей и долгими ночами они будут варить мясо в большом котле. И есть горячую, обжигающую руки и рот, оленину. Порою, когда от голода живот кричал, как целая стая голодных волков, девочке казалось, что она слышит топот оленьего стада и голос своей бабки. Тогда она выбегала из чума и смотрела и ночь. Ждала. Но нет. Наверное, это пробежали мимо стойбища олени самого Курна. А просить у всевышнего девочка не смела. И снова возвращалась в холодный чум. Старалась уснуть. Во сне не так донимает голодный живот. Девчонка видела, как каждый день режет по оленю у своего чума жадный шаман. А потом варит мясо в громадном котле. И выбрасывает кости собакам. Однажды она хотела подобрать одну кость, чтобы хоть немного помозговать, но собаки накинулись и чуть не разорвали ее. А выскочивший на шум шаман прогнал девчонку из стойбища за воровство. И совсем ей некуда стало деваться. Решила девочка пойти в горы. Поискать там свою бабушку. Пусть она согреет ее своими руками. Не надо мяса. Не надо дров. Лишь бы увидеть ее. И ушла девчонка в горы. А в это время пурга поднялась. У девочки даже кухлянки не было. Торбаса и те дырявые. Снег пальцы леденит. А девчонка бежит. Зовет бабку. Каждый куст, каждый сугроб о ней спрашивает. Но им не до нее. Самим бы до тепла дожить.
А у девочки той сил все меньше становится. С каждым шагом они тают. Словно сама земля отнимает у нее последнее. Зовет девчонка бабку. Кричит. А пурга голос отнимает. Заплакала малышка. От холода вся дрожит. И к ревущему небу ручонки тонкие протянула. Луну в помощь позвала. Знать, почуяла, что смерть ледяным ножом к сердцу подбирается. И услышала луна слабый голос ее. Тучи раздвинула. Оборвала пургу. Остановила ветер. И забрала девчонку к себе на небо. Яркой звездой на небе рядом с собой посадила. Самой красивой, самой заметной. Узнав имя девчонки — Поляра, назвала ее звездой Полярной. Что значит — счастливая. Потому, что тот счастлив, кто жизнью своей глаза людям радует. Нет, не мстила Поляра чукчам. Но, узнав о стойбище жестоком, луна уговорила солнце, чтобы оно уступило ей землю эту во владения. И отдалилось солнце от земли Чукотской. А луна совсем низко опустилась. Своим холодом места эти заморозила. Занесло их снегами глубокими, холодными. Обрушились на чукчей мороз и ветер. За души их злые. Решила луна, что сколько в их душе тепла будет — столько и от нее получат. И совсем не стало на Чукотке ни весны, ни лета. Пока не прогнали чукчи злого шамана. Пока не стали люди любить детей своих и чужих. И опять вернулись на Чукотку весна и лето. Но уже короткие и прохладные. Как напоминание о Поляре. И о том, что тепло добра человеческого должно быть сильнее любого холода. Потому и поныне каждого приходящего на землю эту встречают раньше луна и звезда Полярная, реже— солнце незаходящее. Всматриваются, — не возвращается ли злой шаман? Испытывают морозами: не несет ли путник в своем сердце зло? И если нет, то откроется ему краса дивной земли Чукотской. Примет его каждый чум любого стойбища. А коль живет в человеке злой шаман, не укажет ему дорогу прекрасная Поляра. Засыплет его снегами. В ледяные сугробы закует. Потому еще ночи и лето на земле нашей зовутся полярными. И тянутся так долго, как долог путь в тундре. Как долог бывает путь от зла к добру…
Яровой остановился. Ослепительное солнце брызнуло в глаза миллионами радужных сияний. Аркадий был ошеломлен невиданным зрелищем.
Перед глазами его далеко-далеко, насколько хватало взгляда, простирался Ледовитый океан. Казалось, само небо со всеми облаками легло на землю. И вот теперь отдыхает от постоянного вращения. Кружится в мертвой, застывшей тишине. Здесь умерла жизнь. Лишь смерть, надев праздничное платье свое, саму себя хоронить решила в жутком, звенящем молчании.
Здесь когда-то была жизнь. Вон как ломались могучие льдины. Вгрызались друг другу в горло, ломали ребра. Дрались, как и страшной схватке. Одна — двадцатиметровый латник — головой уперлась в другую, так похожую на ледяной замок. Кажется, еще секунда, и рухнет белое величие ледяного художника, рухнет головой» пропасть, рассыплется в мелкие брызги-слезы. Нет памятников. Нет жизни. Есть смерть. Холодная, равнодушная. Злая на всякое дыхание, на каждую жизнь, на любую, даже едва приметную каплю тепла.
Океан смерти. Океан красоты.
Яровой вслушивался. Неужели показалось? Да, конечно… Но нет! Опять этот детский плач. Откуда он? Такой жалобный, тонкий. И нем обида на весь свет. Но где этот ребенок? Откуда взялся в этой холодной пустыне? А плач все отчетливее, сильнее. Он совсем низко. Аркадий, как завороженный, осторожно ступал на лед. Шаг. Еще шаг. А плач не стихает. Он притягивает, как магнит.
Вместе с кровью, с молоком матери заложена в каждом человеке жалость к слабому. К детям. Жалость или любовь? Кто знает? Полосы встают дыбом. Океан… И вдруг этот плач. Аркадий торопился. А голос словно зовет его на помочь.
— Ну, подожди еще немного. Я иду, — говорил Яровой, спотыкнись о ледяные выступы, падая и снова вставая, он спешил на голос.
— Где же ты? — огляделся Яровой.
У дымящейся на морозе полыньи, округлив от страха большие мерные глаза, плачет совсем по-детски пушистый трехдневный белячок, маленький тюлень. Его мать нырнула в эту прорубь за рыбой. А малыш испугался. Страшно ему одному. Он все дни был с мамой. Она первый раз оставила детеныша одного. А сколько там пробудет, он не знает. Вот и кричит. Слезы совсем как у ребенка, такие же теплые, прозрачные и большие, светлыми бусинками скатываются из глаз.
Яровой берет его на руки. Белячок нюхает лицо, руки. Смотрит в глаза. Нет. Это не похоже на маму. Испугавшись, не заплакал, а закричал во всю мочь.
Яровой спустил его с рук. Белячок осторожно к проруби подошел. И только хотел в нее бултыхнуться, как оттуда, так вовремя, высунулась мокрая усатая мама. Она вылезла из полыньи и потрепала его мордочкой по бокам. Быстро повернула малыша к льдинам, которые, соединившись, образовали уютный дом. Белячок неуклюже ковылял спереди. Мать тихонько, но настойчиво подталкивала его. И так, не удостоив человека даже взглядом, тюлени скрылись из виду, оставив на снегу быстро замерзшие, ярко блестевшие на солнце следы жизни. «Тюлени, — подумалось Яровому, — никогда не видели человека, а потому не боялись его».
Но вот невдалеке завизжало, будто чья-то дверь на ржавых, несмазанных петлях любопытно приоткрылась. И вдруг ухнуло пушечным выстрелом. Яровой оглянулся и заметил, как совсем неподалеку от него ломаются и тут же рождаются новые торосы. Льдины наползали одна на другую. Вздыбливая, крошили те, какие послабее. Лед жил. Его ломало течениями, а морозы сковывали и выдавливали на поверхность льдины редкой красоты. Глянешь — и не верится, что не руками человека, а прихотями, капризами природы сотворено подобное. Вот три атланта встали в полный рост и подпирают мощными руками льдину, как землю. А она давит на их головы, плечи… Чуть дальше, на горе, конь без всадника. А это? Яровой глазам не поверил — точная копия двуглавого Арарата. Только уменьшенная во много раз.
Но вот что такое? Чья-то тень мелькнула. А может, показалось? Яровой вгляделся. Белый, как изваяние из снега, песец отскочил от человека шагов на двадцать, и сидит, льдами любуется. Если бы не черные, озорные глаза, за ледяную игрушку принять недолго. Вон сколько важности в позе. Сколько гордости! Прямо статуя, а не песец! Но попробуй Аркадий свистнуть, и эта важность, прижав уши, стреканет в торосы без оглядки, унося в хвосте испуганное сердце. Но Яровой не любил пугать зверушек. Он так же молча наблюдал за песцом. Тот нюхал воздух. Тихонько тявкал. Потом громче. Подружку звал. Скоро весна…
Яровой осторожно пошел по льду. Пора возвращаться.
Ступив на берег. Аркадий оглянулся. Хотел попрощаться с океаном. И тут же схватился за фотоаппарат. Из полыньи, в которой недавно охотился тюлень, высунулась любопытная морда белого медведя. Он обнюхивал следы около полыньи. Аркадий успевает сделать кадр и уходит от океана.
Время близилось к полудню. Снег уже не хрустел под ногами. Стал мягче, податливее. Значит, потеплело. Да оно и заметно. Вон горностай — хвост веером распустил, за подружкой по сугробам быстрее ветра носится. Глазенки, как две черные бусины. За долгую зиму истосковалось зверье по теплу.
А вот что это такое? На маленьком деревце снежными комками куропатки отдыхают. На солнце греются. Если бы не глаза, что резко чернеют на фоне белого оперения, куропаток невозможно было бы заметить, отличить от снега. Но с теплом и они сменят оперенье. Покрасятся под цвет причесок ереванских модниц — рыжий с пегим вперемешку. Только у куропаток цель противоположная — стать незаметными…
Яровой удивился. Давно ли он шел сюда! Всего час назад. Тундра казалась такой холодной, безжизненной. А сейчас… На глазах ожила, изменилась, наполнилась голосами, криками. Под каждым сугробом кто-то просыпается, весь снег исчерчен, словно разрисован, разными следами.
Вот мышь бежала. Уже беременная. Часто останавливалась, отдыхала. Вон снег подтаял, где ее живот был. Под пустым животом снег не тает. Вон какими мелкими шажками шла. Совсем тяжело ей было. Но что это? Что так испугало мышь? Почему она вся вжалась в снег? И побежала суматошно. Лапы от страха вздрагивали — вон какие неровные следы! Куда же это? Чужая нора! Выгнали. А еще соседи! Но кто ее гнал? Опять лиса. Не бежала— летела. Прыжки большие, сильные. И все ж догнала. У самой норы. Вот маленькая капля крови замерзла. Потерянным рубином на солнце горит. А вот и сама рыжуха в чьи-то лапы попалась. Лишь пучки шерсти по снегу разметаны солнечными искрами. Да, следы борьбы. За жизнь. Снег истоптан, исцарапан, изглодан. Попалась плутовка в лапы целой волчьей стаи. Изорвали на мелкие куски. Всю без остатка съели. Ни костей, ни хвоста. А лисята, наверное, ждут свою мать. Острыми мордочками снег и воздух нюхают. Где она? Розовое пятно замарало снег. Это все, что от нее осталось. Последнее тепло, последнее дыхание жизни ушло, растаяло. Нет их. В тундре побеждает тот, кто сильнее.
А кто там в снегу копошится? Кто там ворчит? Енот! Конечно, он! Детвору на прогулку вытаскивает. Пора! Уже большие. Но дети не хотят. Шубенки хоть и теплые и мороз в них не страшен, но в норе лучше. Темно и спокойно. А там снаружи — лисы и песцы, волки и медведи. Хорошо взрослым. Они все знают и понимают. Тут же попробуй, запомни, кто тебе больше опасен. Отличи каждого по запаху. В игре все перезабудешь. И родного отца за волка примешь. Что? Тяжело всех прокормить? Самим пора добывать? Что ж, может, и верно. Отец настырен. За воротник ухватил и тянет наружу. А ребятня орет. Как трудно становиться взрослыми, как не хочется расставаться с детством! Троих вытащил енот. Но четвертый, самый маленький, самый любимый, застрял, лапами упирается, визжит, плачет. Просит отца не гнать на прогулку. Кашляет, вцепившись и материнский бок. Больным хочет прикинуться. Но отец неумолим. И со слабым писком приходится покориться…
Яровой улыбается. Как здесь чисто и светло! Какой тут необычный воздух. Он бодрит. Он заставляет человека быть сильнее собственного здоровья. Иначе нельзя. Это Север. Он не признает слабых.
Яровой возвращается в зону бодрым, отдохнувшим, полным новых впечатлений. Может, потому пожалел в глубине души начальника лагеря. Тот, склонившись над столом, что-то писал. Он оторвал голову от листов бумаги на звук шагов. Увидев Ярового, улыбнулся:
— Наконец-то! А я уже тревожиться начал. Без плотного завтрака — на прогулку. Зачем же так?
— Мне кажется, когда смотришь на ваш океан — рождается второе дыхание… Это в нашей работе важнее сытости… Кстати, вы сами насколько доверяете своему «президенту»?
— Полностью! — не колеблясь, ответил начальник лагеря.
— Бывали случаи, когда он вас обманул?
— Никогда. Жизнь предложила массу ситуаций и обстоятельств, какие убедили, что Степан — лишь по недоразумению какому-то преступник. В душе он самый работящий и хозяйственный мужик. Настоящий крестьянин. Живучий. Смекалистый. Сильный. Его бы в иные условия, и из него получился бы отменный хозяйственник, председатель колхоза, например. У него не было страсти к накопительству. Как у иных воров. Он сам мне как-то признавался, что всегда боялся идти на дело. Боялся милиции и суда. Боялся лагеря. Что даже здесь он спит спокойнее, чем на свободе. У него мать в деревне живет. Так он каждому письму ее радуется. Делится со мною. Вот и сегодня письмо показал. Брат дом отремонтировал. Крышу первый раз железом покрыл. Степан все заработанные деньги домой просил перечислить, матери. Хоть и преступник! И вор, а сколько светлого в нем! До «малины» кузнечил. И у нас этим занимается. Лопаты, кирки, тачки сам ремонтирует. Руки у него — умнее головы. Но не сразу он у меня таким стал. Хлебнул я с ним поначалу. Измучил он всех нас здесь. А меня так в особенности. Клички всякие давал… И уж совсем решил я его на Камчатку сплавить. Да случай подвернулся. Мы тут не только руду, а и уголек добываем. Так вот однажды пласт рухнул. Крепления не выдержали. Обвал. Два штрека засыпало. Я туда. Первый раз в жизни узнал в тот день, как сердце болит. Бегу, а перед глазами мелькают лица тех, кто там работал. Кого сам послал. И вспоминаю: у того — двое детей. У этого— мать и отец старики. У третьего отец— инвалид войны. Самому тридцати нет. Бегу, ничего не вижу. Снег перед глазами то красными, то черными кругами. Как упал, что было — ничего не помню. Тогда думал, что предложи судьба выбор, не колеблясь, собственную смерть наградой счел бы, только бы они живы были. Очнулся я вот здесь. Рядом врач. И… Степан. Лицо трясется. Я вскочил. Он меня снова на кой ку. Вы видели Степана. Ему и медведя удержать будет не тяжко. Спрашиваю его — как там? Отвечает: «Порядок! Все кенты живы и здоровы! Ни одной царапины. Всех откопали в момент». Так-то вот, — вздохнул Виктор Федорович и продолжил. — Оказалось, инфаркт был. Врач сказал, что бредил я все время. А дежурили около меня зэки. Все шесть дней. Врачу помогали. Пурга была как раз, дороги закрыла. Половина персонала не смогла выбраться из поселка сюда. Так зэки дело себе нашли. Утеплили бараки изнутри. А все он, Степан. Стыдно сказать. Но и сюда он меня принес. На руках. С тех пор и сломался лед. А как— сам не знаю. Но только с того дня я всегда знал— подчиненные не сообразят, забудут, а Степан не подведет. Если не может сказать, смолчит, но врать не станет. Постой-ка, но ведь он о Бондаре… А Игоря я знаю давно. Кремень — не мужик. Не мог он польститься на какие-то там побрякушки, — размышлял вслух начальник лагеря.
— Скажите, Виктор Федорович, вы сами что-нибудь об этом Скальпе знаете?
— Нет. Но из-за него и подобных много перенес. Теперь все иначе. Все, что мне надо, зэки сами расскажут. Не станут темнить. Знают, я никого к ним не подсылаю. Не шпионю за ними. Доверяю разумно. И на это имею свои основания. К тому же метод «стукачества» всегда считал недостойным. Это грязно. Если не сказать большего. У меня «мушки» тошноту вызывают. И что зэки! Я сам бы каждого предателя гнал! Я ведь войну с партизан начинал. Вы меня понять должны, немало мы от предательства натерпелись. Потому мне отвратителен любой, способный на такую мерзость! И считаю я, что человек, пользующийся услугами подлеца, сам в чем-то таков же… Это проявится, если жизнь поставит его в определенные обстоятельства. Да и не оправдал себя этот метод. Все потому, что подлец никому не может быть предан. Он подлец всегда, во всем и со всеми. У него нет друзей, нет убеждений. Это особый сорт людей. Непорядочность — их первое и второе «я». Человеку присуща преданность совести и разуму. А для них эти понятия — камуфляж. И я бы таких наказывал самым жестоким обрядом за потерю достоинства! — сцепил кулаки начальник лагеря так, что они побелели, и продолжил: — Ведь подлец, заложивший зэка, может и оговорить его. И идет на это только из личной выгоды. Порою мизерной. Но завтра ради этой самой выгоды он и меня поставит под угрозу. Точно также наплевав на меня, как на того зэка. Все в зависимости от того, чья чаша весов надежнее, на того и работает. Но я не хочу пользоваться помощью кретинов! Это я вам как человек говорю. А как начальник лагеря двумя словами скажу: не доверяю им. Одно дело иметь оперативных сотрудников. Наших людей. Другое дело — сотрудничать с подонками…
— Но Бондарев этим не пренебрегал, имел «сук»! И немало!
— В этом наши убеждения с ним расходились. Но только в этом!
— А не слишком ли серьезны были расхождения?
— Возможно! Но я об этом пока не задумывался. Да и к чему теперь! Игоря нет. Он умер. А о покойниках не надо говорить худое. Все ошибки с ним ушли, — опустил голову начальник лагеря.
— Скажите, как вы проверили своего Степана? Его искренность? Может, он просто моральный багаж себе зарабатывает? И «двойное дно» имеет? — пересел поближе к Виктору Федоровичу Яровой.
— Был случай.
— Расскажите.
— Подрались тут зэки однажды. Все вверх ногами в бараке поставили. Нары в щепки. Морды в лепешку. Жутко было смотреть. Вошел я и кровь застыла. Спросил, в чем дело? Молчат. Тогда решил подозрительных в шизо отправить. Тех, кто по прежним заварухам отличился. Смотрю, Степан в барак вошел. «Бугра» о чем-то по фене[18] спросил. Тот еле языком ворочает. «Президент» ко мне. Ну и говорит: «Отпусти мужиков. Невиновных взад. Я сам с ними разберусь», — начальник рассмеялся воспоминаниям и добавил: — И верно. Разобрался. И наказал драчунов сам. Работой. Ты же знаешь, что «воры в законе» не любят трудиться. Так он их приручил. Сам. Хотя и «президент». Всю неделю сверхурочно бараки утепляли к зиме. Мы диву давались. Все участники драки работали. А зачинщика еще и дополнительно наказал. Два часа тот на мнимой стреме стоял. А дело было летом. Комаров тучи. А на стреме пошевельнуться нельзя. Запрещается. Вот и вернулся он в барак: морда — хуже, чем после драки. Опухла — глаз не видно. Вызвал я Степана. Хотел его наказать за издевательство над человеком, а он мне и говорит: «Наказывайте! Воля ваша. Только если я такое прощу, завтра вы мучиться будете».
— А что произошло? — не выдержал Яровой.
— Картежники передрались…
— Почему драка завязалась?
— Эти двое новички были. Соблазнили еще двоих. А остальные пришли и накрыли. Сначала только четырех били. Потом друг друга, как в бараке бывает. Кто-то кого-то толкнул, пнул. Все с мелочей. Но теперь я с этим беды не знаю. Степан не допускает. У него друга в карты проиграли. Зарезали. С тех пор видеть не может картежников.
— Повезло вам с президентом?
— Так ведь «президентство»— это просто дань традиции. По сути он просто бригадир зоны. Я с ними все время нахожусь. Квартиры мне, как холостяку, не дают. Вот и торчу тут сутками. От нормальных людей отвык. Все с этими. Допоздна говорю с ними в бараках. С каждым. На любую тему. На работе — я снова среди них. И так целыми днями. Вызвали как-то в Магадан для отчета. Ну и говорят — отдохни, мол, показатели у тебя хорошие. Имеешь полное право. А я на третий день взвыл. Не хватает мне моих мужиков. Ну хоть пешком беги! А тут непогодь держит. Отсутствие транспорта. Я чуть с ума не сошел от безделья. Сущее наказание, а не поездка. Когда подлетать к Певеку стали, — в горле комок от радости. И они… Тоже обрадовались. Письма суют. Показывают.
— У одного— первый внук родился. А дед здесь… Эх, горе. Слезу с кулак величиной льет. Другой хвалится — семье квартиру дали. У третьего— дочь институт закончила. Слушаю я, а руки дрожат. Обнять их хочется. Мужиков моих. Ведь заботы-то их одолевали человеческие. Такие же, как у нас с вами. Чистые! И ночами они им тоже спать не дают. Вот говорят, что у настоящих воров нет семей. Не положено, мол, по воровскому «закону». Но не у всех же так! Знаешь, иные и вправду бывают гнусными. Но ведь и это — человек. Лепи из него — покуда стариком не стал!
— Да, но вот моего Скальпа тоже лепили. Ан ничего из этого не получилось. Осечка! Вот вам и тот же человеческий материал! — возразил Яровой.
— Видите ли, это — «сука». А они сплошь на корню испорченные. Кстати, забыл вам сказать, что Степан сегодня кентов пришлет. Какие с этим Авангардом сидели. Помнят и знают его хорошо.
— Спасибо ему передай те.
— Да! А вы знаете, что он мне сказал? — прищурился Виктор Федорович.
— Что же?
— У него на этого Скальпа свои обиды. И «президенту» Авангард сумел напакостить. Именно потому сам хотел счеты свести. По выходу из лагеря. Но сказал, что как «президент» не хотел признаться. А как свидетель имеет право не давать о себе этих показаний, — Виктор Федорович рассмеялся.
— Неплохо подкован ваш Степан! Далеко не каждый юрист знает особенности прав свидетеля, — покачал головой Яровой.
— Права они хорошо знают…
— Да, это понятно…
— Кстати, кенты, каких «президент» пришлет, будут говорить то, что они знают. Но их слова могут расходиться с мнением п выводами Степана. Сами понимаете, все люди разные. Сколько нас— столько восприятий, мнений, — говорил Виктор Федорович.
— Если бы было иначе— это меня в данном случае только насторожило бы… А через полчаса в дверь постучали.
— Войдите! — не повернул голову начальник лагеря. В кабинет пошли три зэка. Они нерешительно мялись у порога.
— Проходите. Чего стали.
— Нам Степан объявил: всем, кто помнит Скальпа — к вам прийти, — гудел морщинистый седоголовый дед.
— Напутал ты, Лукич! К гражданину следователю мы, — перебил его второй визглявым бабьим голосом.
— Помолчи, Семен, — оборвал его Лукич.
Третий угрюмо глянул на всех. Причесал пятерней лохматую голову, прошел к табурету, на котором сидел до этого «президент».
— Я прошу остаться одного, ну пусть это будете вы, — указал Яровой на сидевшего у окна зэка. — А когда я с ним закончу разговор, он позовет вас, Семен. Потом вы, — глянул Яровой на Лукича. Лукич и Семен молча вышли. Зэк подвинулся ближе. Внимательно смотрел на Ярового. На листки протокола допроса.
— Вы знали кого-либо из этих? — показал Яровой несколько фото.
— Знал. Вот этого, — взял человек фото Скальпа.
— Что вы о нем знаете?
— Сволочь он.
— Расскажите все, что помните, — попросил его Яровой.
— Сел он до войны. Бондарев был в то время начальником лагеря. Не знаю за что, но только опосля он этого Скальпа, как я отмычку, шибко берег. Глаз с него не спускал. Определит в какой барак — велит чтоб нары ему дали посередке, где теплее. Навроде Скальп — человек, остальные — говно.
— С кем здесь Авангард поддерживал хорошие отношения?
— Из зэков?
— Да.
— С Клещом. Только напослед разругались. И Скальп его заложил. Клещ — деловой. А этому «суке» работа у него нашлась. Сбывал кое-что вольным. Вернее, обменивал. Для Клеща. Ну и для себя частично. Даром кто станет рисковать. А харчи им посытнее шли. Вольные на побрякушки падкие.
— А кому сбывал?
— Сам не видел. Догадывался, что охране. Тем, кто здесь работал. Мы ж за зону не выходили.
— Из-за чего с Клещом порвал Скальп?
— Верно, тот обжал «суку» на чем-то. Не иначе. Зажилил деньгу, либо харч. А Скальп дошлый мужик. Ну и обиделся. Все ж хоть и сволочь, но и с нею договоренность нарушать нельзя. Раз условились — до конца выполняй. Я так мерекаю, что Клеща он заложил правильно. Пусть бы он сам не подличал. Не урывал от Скальпа. Хоть и «сука», но жрать тоже хочет. А раз условия обговорены…
— Клеща от вас перевели? Куда? — спросил Яровой.
— От нас только два пути — «вышка» или Камчатка. Бондарев на Камчатку сослал срок добавленный тянуть. А «вышка» и Камчатка— одно и тоже. Только Камчатку мы зовем промеж собой — смерть в рассрочку…
— Кто мог убить Скальпа?
— Любой! И я, кабы на волю вышел.
— За что?
— Он всем тут подгадил. Кому за дело, кому просто так. Озлился на одного — мстил всем.
— Больше всех кому он насолил?
— И-и, таких много! Дракон, Клещ, самому «президенту» гадил, Оглобля, Медуза, Муха, Магомет.
— А кто это Магомет?
— О! Это тип. Контрабанда! Героин! Он, чертов перец, миллионами ворочал. Всех зависть брала, когда он про себя говорил.
— Ну и что с ним Скальп не поделил?
— С Магометом?
— Да.
— Так Магомет из Средней Азии. Мусульманин. Он говорил, что у них не по-нашенски. Вина нельзя. А баб сколько хочешь можно иметь. И не втай. А нам все в обрат — вином хоть залейся, а бабу одну на весь век полагалось. На воле, конечно. Понятно, мы тут без баб обходились. А он, Магомет, никак не может. Ну и решил Скальпа вместо бабы пользовать. Подкармливать его стал. Тот не понял, в чем дело. А когда Магомет полез к нему. Скальп взъерепенился. Кинулся на Магомета, чуть не задавил. Еле разняли. Ну и стал он закладывать Магомета кому попало. А тут случай подвернулся. Прислали тому посылку из дома. С этими… Ну, как их, с анашой. Она в халве была. Ну и Магомет зажил. Приторговывать стал. Скальп засек. И к Бондарю. Тот поначалу — в шизо Магомета. А тот, когда вышел, пригрозил оскопить Скальпа. Тот осторожным стал. Начал выслеживать Магомета. Целый месяц не спал. А своего дождался. Увидел, как тот из общака деньги пер. Стукнул «президенту». Тут что было! Магомета на нарах привязали и всем бараком секли. Скальп больше всех старался. А ночью Магомет Авангарда финкой ткнул. Но не рассчитал. Тот жив остался. А мусульманина на Камчатку.
— Куда финкой ткнул? — записывал Яровой.
— Знамо, куда. В сердце метил. Но промазал.
Яровой вспомнил отчетливый рубец под левым соском. Да, всего полтора сантиметра… Это и породило в нем подозрение, что человек, найденный в подъезде, то ли от смерти бегал, то ли смерть искал.
— И вы думаете, что Магомет мог его убить?
— Мог. Если выжил и освободился.
— Но как, по-вашему, мог он узнать, вышел Скальп и куда поехал?
— Здесь у Скальпа много врагов оставалось. Кое-кто мог стукнуть Магомету.
— А еще кто?
— Еще Гиря. Тот тоже на Камчатке. И тоже из-за Скальпа. Поначалу, когда Авангард прибыл, чуть ли не с одного котелка жрали. Но потом тоже не поладили.
— Из-за чего?
— Посылку Гиря хотел утаить свою. От всех. И от Скальпа. К тому времени он харчей кой-кому задолжал. То ли рассчитаться хотел потихоньку, то ли сожрать втай. Но у нас полагалось посылку«бугру» отдавать. Он делил. А уж из того, что Гире оставалось, тот мог отдавать долг. Он же втихую хотел… Но со Скальпом шутки плохи. Не то посылку отняли — взбучку получил. Другим в назидание. Чтоб неповадно было. Только потом узнали мы, что у Гири плохо было с желудком. Несварение какое-то. И ему посылка эта — вроде диеты — во как нужна была! Ну и единственный, кто об этом знал, так это был сам Скальп. Знал. И «стукнул» на мужика. Знал и подвел под Камчатку…
— Был ли такой, с кем он до конца дружен остался?
— Скальп?
— Нуда! — торопил Яровой.
— Надо вспомнить, — задумался свидетель и, помолчав немного, сказал.
— Нет. Такого не было…
Семен вошел нахальными мелкими шажками. Оглядел Ярового, начальника лагеря. Увидев фото, расхохотался визгливо:
— Знать, Камчатка сработала…
— Почему? — внимательно посмотрел на него Яровой.
— Там его кенты.
— Какие?
— С ними он дружил. Потом разругался.
— И что?
— Вместе нас обдирали. А куш у каждого свой был.
— Скальп — вор?
— Здесь им стал.
— Расскажите.
— А чего скрывать? С кем он тут только не работал. Поначалу с Драконом наши пайки делил. С Оглоблей. Потом с самим Магометом. Но он законов наших не знал. Потому их заложил и сам погорел.
— Какие еще законы?
— А такие! Вор «в законе» неравному по званию, не принадлежащему к касте, не даст никогда столько, сколько себе возьмет. Обязательно урежет. Так всегда было. А он справедливости хотел, где ее сыщешь нынче? — вильнул глазами в сторону Виктора Федоровича мужичонка.
— Ты по сути давай говори! Со следователем разговариваешь. А не за бараком шашни разводишь! — побагровел начальник лагеря. И, извинившись перед Яровым, написал на клочке бумаги: «Это — педераст».
Аркадий прочел. Улыбнулся. Кивнул Семену:
— Продолжайте, свидетель.
Семен вильнул спиной:
— Аферист он высшего сорта. Этот Скальп. Из всех выжимал. Где по слову «бугра», где от себя. Грозился. На многих дань наложил.
— Какую?
— Харчами.
— Расскажите.
— К примеру, застукает двух педерастов. Что тут особого? Лагерь. Плоть допекает. Так он и с них проценты брал. Под страх. У нас здесь свой закон. Актив может иметь много «подружек», а она, то есть он, пассив, одного. За измену смерть полагается и «подружке» и сопернику. Но случаи бывали, и вот когда Скальп такое видел, он брал с обоих дань. За свое молчание. «Подружек» старались перекупить. Вроде сводни. Те выбирали партнера авторитетного. Кому посылок шло много. Богатые. С теми все старались заигрывать. У иного две, а иногда и по три «подружки» водились. У другого— ни одной. Так эти разово пользовали. Так Скальп с шестерых дань брал. Хотя сам никого не пользовал.
— Вы тоже платили ему? — спросил Яровой.
— Был грех.
— А почему вы думаете, что камчатские дружки его убили?
— Кто же еще? Они. Те на него особо злы были. Все клялись отомстить.
— А кто мог?
— Любой.
— И вы? — спросил Яровой, улыбнувшись едва заметно.
— И я! — осмелел педераст.
Яровой затянулся папиросой, чтобы не рассмеяться.
— А что? Он от меня мое забирал. Кровное. Да еще добавьте, сколько я ночей не спал! От страха, что выдаст. Он же «сука», от него чего хочешь ждать можно. Они ничем не брезговали. Любым приработком дорожили. Со всех шкуры драл и этот. Потому и звали его так — Скальп.
— Что ж, знакомьтесь, — пододвинул листки протокола допроса Яровой.
Семен побежал по строчкам быстро. Шевелил губами. Потом, подписав, вильнул телом.
— Мне можно идти? — спросил он Ярового.
— Иди! — не сдержался начальник лагеря.
— Позовите Лукича! — попросил Яровой.
— Сейчас, сейчас, — угодливо улыбнулся Семен, уходя.
— Терпеть его не могу! — признался Виктор Федорович.
— Что поделаешь! Терпение нас вознаграждает за труды. А терпимость — мать благоразумия. И тут ничего не поделаешь, надо и такого выслушать. Чтоб сведений о Скальпе было как можно больше. Что ни говори, и этот добавил кое-что к его характеристике.
— Еще бы! — усмехнулся Виктор Федорович и, сплюнув в угол брезгливо, сказал: — Нашел себе приработок! Данью этих обложил. Из их рук брал! Ну и ну! С ними рядом стоять гадко. А этот… Ну и тип, ну и пройдоха!
В дверь кабинета без стука Лукич вошел. Встал у окна.
— Садись, Лукич, устал, наверное, сегодня? — обратился к старику Виктор Федорович.
Старик тяжело вздохнул.
— Что поделаешь? Еще зиму отмучаюсь, а там, даст бог, домой вернусь.
— Чем занимался сегодня? — спросил его начальник лагеря.
— На складе работал. Продукты расставлял. Хорошо, когда их много. Глаза радуются. Харч — это жизнь, это здоровье, — вздохнул Лукич.
Яровой протянул ему фотографии. Старик взял их. Внимательно в каждую вгляделся. Потом остановился на фотографии Скальпа.
— Вот и этому не повезло, — сказал он тихо. И, помолчав, добавил, словно для самого себя: — Эх, жизнь наша тяжкая. Грехи горбами к земле гнут. Нет бы простить ближнему, себе прощать не научились.
— О чем это вы? — спросил Яровой.
Лукич голову опустил. Потом сказал тихо:
— Еще человека загубили. А зачем? Какая ни на есть жизнь, но она одна человеку дадена. Другой никто не подарит. На что ее отнимать было? Плохо жил — сам мучился, сам и ответил бы богу. Хорошо — радоваться за него надо. Хоть одному легче. Ан зависть — грех наш, враг великий, свое содеяла.
— Что вы знаете о нем, Лукич? — спросил старика Яровой.
— Он как и все мы был. Не хуже, не лучше. Не я судья ему.
Он грешил не больше и не меньше других. Все мы тут
одинаковы. Злоба в человеке не только от самого себя, но и от греха ближних, его окружающих.
— А какие у него грехи были?
— Общие. Как и у всех. Деньги любил. Как и все мы. О животе пекся, как и остальные. Сильных боялся. А кто их не боится?
— Но за это не убивают! — терял терпение Яровой.
— Тело не убивают. А душу! Вот это каждый день. И не спрашивают.
— Но есть, было в нем такое, что и вас возмущало?
— Было, но я никогда бы руку на него не наложил.
— А что было?
— За деньги совесть терял. Но кто ее тут сберег? Все мы в этом повинны. Не он один.
— Но другие так не испытывали вашу, Лукич, терпимость? Настолько, что даже вы возмущение только что выказали. Так что же произошло? Скажите, — настаивал Яровой.
— Был случай. До войны еще… Зря он одного мальчонку подвел. На того прежний, Бондарев, злой был. Может, «сукой» не захотел стать тот парень. Не угодил чем-то. Все наказывал его Бондарев. В шизо сажал. Мальчишка этот настырный был. Как все молодые. И сердитый. Видно, потому, что сиротой рос. Никто его не любил, не голубил. Весь в иголках. Как ежик. Никому ни во что не верил. И Бондареву грубил этот парень часто… А посадили его за воровство. Только воровство ли это? Люди тут за тысячи сидят. А сроки такие ж, как у него. Он за мешок картошки сел. С колхозного поля после уборки накопал. Кто-то увидел. Сказал. Ну и пропал парень. Десять годов дали. Так вот ему никто ничего не присылал. Родных нету на всем свете. А есть хочется. Стал он в долг брать. Совсем отощал. Не с добра. Ну а рассчитываться нечем. Под зарплату? Но деньги за пайку не все брали. Что здесь с деньгами, в лагере? Это только для свободы копить. А другим каждый день жить хотелось. И здесь, не смотря что в заключении. Ну и набралось у мальчишки долгу выше его роста. В том числе и этому, — указал Лукич на фото Скальпа. Помолчав, добавил: — Кабы не этот, может, все бы и обошлось. Простили бы. Отработал бы со временем спокойно. Но Скальпу приглянулось, как на грех, его теплое белье. Требовать стал в уплату за долги. Тот— ни в какую. Знает, что прислать некому. И решил Скальп отомстить. Уж лучше бы он отдал Скальпу барахло это, — вздохнул Лукич и отвернулся к окну.
— Как он отомстил? — напомнил Яровой.
— Был в бараке мужик. «Подружка» самого «бугра». Тот ей „подарки делал. Придет кому посылка, «бугор» лучшее из нее «подружке» своей даст. У того матрац периной вздулся от подаренного барахла. Скальп об этом знал. И умудрился из матраца «подружки» стянуть несколько тряпок и подложить их тому парню под подушку. А потом «бугру» сказал. Мол, не знаю, то ли спер он, то ли твои подарки передариваться стали. Сам разберись. А «бугор», понятное дело, как разбирается. У него один метод. Ведь обидели его «подружку», значит, оскорбление нанесли ему, самому «бугру». Схватил он этого парнишонку и об нары. Всего покалечил. Переломов наделал. Сотрясение… «Сявка», что на «параше» сидел, все видел: рассказал «бугру», кто истинный виновник. Да поздно. «Бугор» пышку схватил. А парнишка уже в больнице богу душу отдал. Удивлялись мы тогда, помню, почему Скальпа не наказал Бондарев?
— А сами как думаете?
— Не знаю… Наверное, не разобрался.
— Другие как думали?
— Говорили, что сам Бондарев его на такое подбил. Чтоб от парня отделаться.
— Это и без Скальпа он мог сделать! — буркнул начальник лагеря. — На ту же Камчатку мог отправить.
— Я тоже так думаю, — согласился Лукич. И добавил, подумав: — Только по-хорошему, тихо, без скандала, — он никого туда не отправлял. Сказал ему кто-то слово поперек— Бондарев запомнит. А потом чужими руками неприятность подстроит и разделается с человеком. Чтоб все остальные люди его боялись. Так авторитет свой он здесь держал. Но мы это не сразу поняли. Лишь потом додумались. Осторожнее стали. До беды разве далеко? Начали друг друга одергивать. Чтоб в руки Бондарева не попасть. Из них целым не вырвался никто, — опустил голову Лукич.
— Да, тяжелый случай, — вздохнул Виктор Федорович…
Как только заключенный вышел, начальник лагеря пригласил Ярового на обед. За едой разговорились.
— Трудно мне представить все это. Один человек, а сколько бед натворил…
— Скажи, а как тебе удалось «президента» так приручить? Смотри-ка, свидетели и не подумали увиливать…
— Логику на выручку призвал: ну, скажите, зачем мне, как человеку и начальнику лагеря, противопоставлять себе весь лагерь зэков и в том числе «президента»? Зачем вызывать ненависть к себе? Не лучше ли иначе? Я, к примеру, решил для себя так — изучил своих зэков. И решил дать «президенту» власть. Но видимую. Это для зэков. Чтоб сохранить авторитет «президента». Для себя я этим самым расположил к себе Степана. И незаметно для него самого он стал моим самым надежным помощником, в обоюдном для нас интересе. Он кто? Крестьянин. Куда вернется? В деревню. Почему? Попробовал пайку Севера. Следовательно, что ему нужно? Скорее выйти. Что для этого требуется? Хорошая работа! И он, поверь мне, все понимает. За зачеты держится. А они не идут так просто. Их заработать надо. Вот и работает. Сам! И других заставляет. Время на работе не считают. С утра до ночи! Как двужильные. Он знает — случись буза или драка — урон его авторитету в моих глазах. А он не дурак. Хочет не просто по «половинке» выйти отсюда, но и соответствующую характеристику получить. И направление на работу. Так-то вот. А потому, как только может, старается держать дисциплину среди зэков. Это его кровный интерес.
— Вы в этом уверены?
— Как в самом себе!
— Значит, он, ваш Степан, откололся от воров?
— Само собою!
— А зона знает?
— Может, и догадывается. Но Степан умен. Он тонкий дипломат. Для зэков он — голова, потому что для них старается.
— А как? — поинтересовался Яровой.
— Все просто. Он со мною обсуждает, кого на какие работы распределить. Вот у нас много желающих работать в забое. Там и заработки, и зачеты, если нормы перевыполняют. К тому же питание у них поусиленнее, чем у тех, кто на поверхности. Но послать далеко не всякого можем. Вот смотрите, как мы их распределяем. Тех, кто молод и силен, но имеет небольшой срок— посылаем на рудник. Там открытый метод добычи и силенка надобна. Люди, имеющие здоровье и большие сроки, — в забое. Больные астмой или со слабыми легкими, плохим сердцем, вне зависимости от срока — работают на поверхности шахты или на кухне, в складах. Пожилые люди на территории — по мастерским. Молодых специальностям обучают— плотников, столяров, токарей. Сами понимаете, условия Севера заставляют прежде всего о людях думать. Ну и об их насущных потребностях. Вот и перешли на самообслуживание. В шахте и на руднике люди стараются. За место держатся. Даже вынужденно — на время иного переводишь работать на поверхность, и интересах его же здоровья, а он ни в какую. На складах — тоже полный порядок. Зэки за сохранностью продуктов зорко следят. Сами понимают — это общее. А чтоб не воровали, поставил я по совету Степана рабочих из разных бараков. Они не только за продуктами, но и друг за другом приглядывают лучше, чем если бы рота охраны стояла там. Чуть что — к «президенту». Тот палку не перегнет. Знает, пожаловаться на него могут мне. А это Степану ни к чему. А потому и о хорошем, и о плохом он мне сам рассказывает. По-честному. Проверял я его не раз. Всегда правду говорил. Не врал. Да и ни к чему. Он знает, что мне от него нужно. Я с него тоже требую. Да так, что и теперь за него спокоен. Вый дет — воровать не будет. Многое он здесь понял. Да и я время не теряю зря…
— Но это он поджог организовал?
— Не знаю. Утверждать не могу. Виновных не нашли. А вот норов он заставил все отстроить заново.
— И как это они согласились по две смены работать? — удивился Яровой, вспомнив рассказ начальника лагеря.
— Видите ли, я и тогда не стал с ними спорить, ругаться. Но в конце разговора с «президентом» сказал ему, что пожар причинил материальный ущерб. И назвал ему сумму. Точную. Добавил, что мы ее будем вынуждены взыскивать с заработков. Вот тогда у моего Степана глаза округлились. Понял, что дело это невыгодное. Ведь стань мы высчитывать ущерб со всех, зэки сами назовут виновных. Да еще «бузы» не миновать. А если с зачинщиков только высчитывать, то им никогда не рассчитаться. Да еще и дополнительный срок пугал за уничтожение государственного имущества общественно опасным путем — путем поджога…
— Да! Прижали обстоятельства кентов! — усмехнулся Яровой.
Так что не он мне, я ему услугу оказал,согласившись на ихдвусменную работу. И он это понимал, и зэки. Но они навсегда зареклись поджигать что бы то ни стало. Ведь зима была! Руки к топорам прилипали. При прожекторах без перекуров работали. Как заведенные. И ничего не просили. Ни дополнительной пайки, ни отдыха. А результат — сами видели. Вон стоят бараки. Новехонькие. Те сносить года через три надо было бы все равно, и шизо, и оперчасть. Им уже по двадцать с лишним лет было. А эти еще полста стоять будут! — рассмеялся Виктор Федорович.
— Значит, вы тут по новому методу работаете? Прогрессивному. Воспитание зэков трудом в их же интересах?
— А вы не смейтесь. Аркадий Федорович. Я не говорю, что мой лагерь стал образцовым пансионом! Нет. До хорошего— и то тянуться надо. Поизвели мы картежников, чифиристов. Но остались еще педерасты. С этими не знаю что и делать! Случаются еще и драки. Кстати, не столь уж безобидные. Правда, только в бараках. На работе — не дай бог! Если в забое, а такое поначалу случалось, тут же переводили на поверхность. Если в мастерских кто подрался — «президент» мне так посоветовал: виновные два часа сверхурочно работают. Степан верно подметил, что даже шизо так не исправляет людей, как сверхурочная работа.
— Кстати, а вы часто к шизо прибегаете?
— Нет. Последний раз там вор сидел. Один. Месяц. На втором взмолился.
— Чего же? Холод вынудил?
— Нет. Там мы тоже отапливаем.
— А что?
— В полном одиночестве жил. Больше никто туда попасть не хочет.
— Степан там ни разу не был?
— При мне ни разу. Мы с ним быстро друг друга поняли.
И знаете, сидим мы как-то тут с ним. Уже полгода я здесь работал. Он и говорит мне. Мол, вот обвалы и раньше случались. На шахте. Но начальство не бежало спасать зэков в майках по зиме. Как ты тогда. Увидел-де я тебя на снегу. Глазам не поверил своим. Значит, дороги мы тебе, раз о себе не вспомнил. И своим ты нам стал. Боялись, что умрешь. Лишиться тебя боялись. А что, мол, если опять вместо тебя Бондарева к нам пришлют? — Виктор Федорович головой докрутил. Добавил в раздумье: — Не любили они его…
— Погодите, все выяснится… — заверил Яровой. И, встав из-за стола, нахлобучил шапку: — Пойду я! Немного свежим воздухом подышу.
— Да! Он у нас особый…
Яровой вышел из офицерской столовой. И… зажмурился от ослепительного солнца. Немного привыкнув, он оглядел территорию лагеря. Всюду шла работа.
У склада старик с окладистой, смерзшейся в сосульки бородой деловито порог ремонтировал. Доску к доске подгонял. Будто не в лагере, а в своей избе хозяйничал. Вон как топор играет! И порог получился на загляденье. А старик, окинув его взглядом, подобрал щепки. Все до одной на кухню понес. Там на растопку пригодятся…
А двое других дрова пилят. Лица горят. Из-под шапок пот глаза заливает. Старики торопятся. Еще бы! Разве успеешь за третьим? Нон как дрова рубит, будто рисует ровные поленья. Складывает их под стреху крыши, чтоб не замочило. И все поторапливает тех двоих, чтоб живее шевелились. А сам знай себе топором звенькает. Вроде не вором был всю жизнь. А лесорубом. Ишь, как четко комли видит! Ни одного лишнего движения.
Старики телогрейки расстегнули. Жарко.
— Эх, дома скоро уже сирень, черемуха, каштаны зацветут, — издыхает один.
— Меньше надо было «жареные каштаны» таскать, а то и меня подбил, — ругнулся второй.
— А ну, заткнитесь! Или опять от Степана получите соли. Вкалывайте теперь!
Яровой проходит мимо стариков. Идет по территории. Возле бараков дневальные снег откидывают. Телогрейки в снегу валяются, спины парят. Люди не разгибаются. Степан вечером все проверит. Со всех спросит. Он порядок любит. Из бараков в открытые настежь для проветривания двери видны вымытые выскобленные полы. Убранные нары.
Около кухни старый дедок, как сухой сучок, воду из бочки носит. Аккуратно. Боится хоть каплю пролить. Вон как бережно недра берет! Такому бы внуков растить. За садом доглядывать. Греться на солнышке. Учить мальчишек уму-разуму. Ан сам под старость лет не по-людски живет. Все годы пожилые не на то истратил. Может, оттого и слезятся теперь глаза? А может, блескучее солнце свое делает? Но нет! Не от того. Нет внуков! Нет их! Нет детей! Нет дома! Нет сада! Ничего нет. И жизни — тоже нет!..
А вон из барака песня слышится. Кто это? Яровой заглядывает. Забинтованная голова зэка, это он с «козлов» упал, столовую красил, чуть приподнята. Скучно одному ему. Вот и развлекает сам себя. Как может. Поет, что на ум взбрело:
Перебиты, поломаны крылья,
Тихой болью мне душу свело. Кокаином — отравленной пылью
Все дороги мои замело.
Я иду и бреду, спотыкаясь,
И не знаю, куда я иду?
Ах, зачем моя участь такая?
Кто накликал мне злую судьбу…
Завидев Ярового, зэк оборвал песню. И вдруг, прищелкивая мальцами, опять запел фистулой:
Как на Дерибасовской — угол Ришельевской
В десять часов вечера разнеслася весть.
Как у нашей бабушки, бабушки-старушки
Шестеро налетчиков отняли честь.
Гоп- цоп-перверцоп! Бабушка здорова!
Гоп- цоп-перверцоп! Кушает компот.
Гоп-цоп-перверцоп! И мечтает снова,
Эх! Гоп-цоп-перверцоп! Пережить налет…
— Тьфу ты, черт! — пошел Яровой, смеясь. И, пройдя несколько шагов, увидел идущего навстречу «президента». Тот широко улыбался.
— Повезло мне, а то я уже не знал, как вам дать знать…
— А что хотел? — удивился Яровой.
— Поговорить надо.
— О чем?
Степан замялся. Потом выдохнул:
— О том же. О чем говорили.
— Я готов, — согласился Яровой.
— Сейчас не стоит…
— Почему же?!
— Это нельзя быстро. Разговор за несколько минут не сможем! провести. А у меня сейчас времени в обрез, — признался «президент».
— Тогда давайте вечером. После работы, — предложил следователь.
— После работы… Вот беда! Не знаю. Мне сегодня надо работы на неделю вперед обговорить. Это как раз до отбоя. Может завтра?
— Давайте. Утром? К вам на кузню? — предложил Аркадий.
— Нет. Там подручный. При нем нельзя.
— Ну, вечером.
— Опять дело. Завтра баня.
— Ну как же быть? — спросил Яровой.
— Вам нельзя уезжать, не поговорив со мной, — заторопился «президент».
— Назначьте время, — предложил Аркадий.
— Хорошо. Я сам приду, как только чуть выберусь. Постараюсь сегодня или завтра. Запомните мой условный знак…
— Зачем. Об этом разговоре начальник не должен знать. Я прошу вас… И о встрече, и об этом разговоре. Ничего. Так надо. Я объясню… Все объясню. Договорились?
— Согласен.
— Как только попрошу у вас сигареты, это значит, что я прошу встречу.
— А где увидимся?
— Пусть вас не обидит— в бане. Там я полный хозяин и нас никто не услышит.
— Хорошо, — согласился Яровой. И, немало удивившись неожиданному разговору с «президентом», медленно повернул назад. Решил вернуться в кабинет Виктора Федоровича.
Он шел задумавшись. И вдруг услышал:
— Аркадий Федорович?
Следователь огляделся.
— Товарищ Яровой!
Начальник лагеря звал его, просил поторопиться. Следователь ускорил шаги.
— Что случилось?
— Сегодня из отпуска, как на счастье, вернулся начальник роты охраны.
— Ну и что?
— Так он здесь с тридцать шестого года работает. Всех знает. Может и этого помнит, Скальпа?
— Конечно, должен знать, — обрадовался Аркадий.
— Сейчас я узнаю, может, он уже в лагере, — заторопился Виктор Федорович в кабинет к телефону и стал торопливо набирать номер. Поговорив, он повернулся к Яровому. — Нет. Задерживается в Певеке. Лишь завтра вечером будет. Но вам надо поговорить.
— Я дождусь его, — успокоил начальника Яровой.
— Кстати, сегодня у нас кино будет… Пойдете?
— Нет!
— А зря! Две серии…
— Тем более не пойду.
— Почему так?
— Не люблю видеть конец в начале, — улыбнулся Яровой.
— Не понял, — растерялся начальник лагеря.
— Видите ли, многие фильмы, которые растянуты на две серии, хромают одним недостатком. Финал фильма становится понятен на первых же десяти минутах. Вот бы в следствии…
— Я, вы уж извините, схожу. Четыре месяца мы без кино оставались. Теперь наверстывать будем, — довольно потирал руки Виктор Федорович.
— Сходите. Все ж какое-то разнообразие.
— Вы сходите в библиотеку, может, что интересное найдете.
— Не то время. Не до книг.
— Может, прислать кого, чтоб не скучали? У нас интересные рассказчики имеются. О «малинах» времен нэпа. Познавательно.
— А фильм?
— Его еще три дня крутить будут! Успею все посмотреть! — рассмеялся начальник.
— Тогда— Степана. О тех, кто на Камчатке, хочу спросить поподробнее.
— Хорошо, сейчас передам.
— Не торопитесь. Может, он кино предпочтет. Это ведь просьба, а не вызов, — отвернулся Яровой, стараясь казаться равнодушным.
— Я передам. А там — как он сам. Вы ведь не торопитесь?..
Шло время. Но Степан не приходил. Яровой уже хотел выйти погулять в тундру, как вдруг неожиданно тихо в дверях появился «президент».
— Вы уж извините, пока нашел своих, чтоб за начальником последили, вон сколько времени потерял, — говорил Степан.
— Да проходите. Не стойте у двери, — позвал его Яровой.
«Президент» сел у стены.
— Так что вы мне рассказать хотели?
— Теперь у нас время есть. Вместе с журналами три с половиной часа кино будет идти, все успею рассказать, — улыбнулся Степан. Подойдя к тумбочке, сказал Яровому. — Я чай поставлю. Можно?
— Конечно.
— Сегодня целый день, как проклятый, на руднике торчал. Надо было. До костей продрог.
— А что там случилось?
— Нормы выработки повысили. Мужики могли «бузу» поднять. У нас здесь все не только дни, часы до освобождения считают. А они с кубометрами и тоннами одной цепью связаны, — погрустнел «президент». И, сев напротив Ярового, добавил: — А вот теперь пишите, гражданин следователь. Все пишите. Верно пора пришла сказать. Лишь бы Бондарева нам назад не прислали. А то, когда начнет это дело раскручиваться, ваше, по Скальпу, боюсь я, что порядки наши лагерные кое-кому не понравятся…
Яровой хотел сказать Степану о смерти Игоря Павловича, но что-то его сдержало.
— Когда я прибыл сюда, начальником Бондарев был. А «президентом» — Касатка. Тоже вор. Как и я. Ну, кенты мне о начальнике все рассказали. Ничего не скрыли. И о «суках» его разумеется тоже не смолчали. Показали их. Каждую, чтоб, как маму родную, ночью узнавать мог. Знал я на первом же дне, какая из них на что способна. Какая — более опасная, какая — меньше. Ну и решил своими руками всех поизвести. Помоложе тогда был, горячий… Стал присматриваться, с какой начать. Чтоб другим «сукам» мозги в нужную сторону повернуть. Проучить их смертью собрата. Ну и выбрал одну. Мне он «сукой» из «сук» показался. Но беда в том, что убивать мне никогда не приходилось. Не умел я этого делать. А значит, навыков не было. Про себя решил — задушить. Считая, что и смерть эта легкая и сделать просто. О замысленном своем никому не сказал. Ну а ночью подкрался к спящему «суке» — хвать его за горло. А он как вскинется! Глаза выкатились. Язык наружу. У меня руки и дрогнули. Почуял, как дрожит под пальцами горло, как вспотело. И отпустил я его. Живым. Через час он оклемался и — к Бондарю. Тот тут же в барак пришел с конвоем. «Сука» не видел, кто его душил. А Бондарь давай спрашивать. Все молчат, и я молчу. Бондарь побелел тогда. И посадил всех на подсос. Каждому в день выдавали по двести граммов хлеба и кружку воды. Всем. И старикам, больным, их у нас гоже хватало. И ведь не на день, целых две недели. Ни разу горячего не дали. Даже кипятка. Люди же на руднике, на шахте работали. Под землей. По восемь часов. Иные не выдерживали. Падали без сознания. И не один… С ног, как мухи, стали валиться. А у иных — семьи, дети. И вот тогда я пошел к Касатке. Сказал ему обо всем. Не смолчал, что хочу пойти к Игорю. Сознаться во всем. Пусть я за все ответил бы! И за «суку» ту! Но я сам! Один. А со всех остальных пусть снимает наказание! — побагровело лицо Степана.
Он подошел к закипевшему чайнику. Молча, медленно налил чай по стаканам. Себе и Яровому по маленькому кусочку сахара положил. По зэковской, старой привычке — не сладости ради, сугреву для…
Яровой заметил, как судорожно подрагивали могучие плечи «президента». Нервы… Север сказался. Холодом в каждую клетку, в каждую каплю крови въелся. Но страшнее морозов обжигают душу человеческую воспоминания…
— Я вот попросил вас не случайно об этом разговоре. Прежде, чем убийцу найдете, прежде допроса его — вспомните, что мы перенесли из-за «сук». И тот, что сядет перед вами, — тоже… Не меньше выстрадал. Возможно, что не за себя мстил. За тех, кто голодом, холодом измученный — не увидел свободы! Не дожил. Так и умер здесь! Зэком! С клеймом. Как зверь! Хотя родился человеком, как и все! Сколько их по штрекам под породой… За них, за их муки кто-то отомстил, — «президент» ходил по кабинету. Большой и неуклюжий, весь дрожащий от горя. Давно минувшего, но всегда живого. Он был похож на доброго, добродушного медведя, которого кто-то злой вывел из себя: — Вот вы думаете, почему я не хотел говорить при начальнике? Почему я поставил за ним кентов даже и кино, чтоб в случае, если выйти надумает, предупредили меня, чтоб смыться успел я отсюда? Да ведь Бондарев — друг его. Самый лучший кореш. И наш его в обиду не даст. Может, узнав о моем разговоре с вами, его методами действовать начнет. Мы ничего исключать не можем.
— Так что Касатка? Дал разрешение, чтоб идти к Бондареву? — напомнил Яровой.
— Нет! Не разрешил. Не велел.
— А почему?
— Объяснил он мне тогда все досконально. И не только мне, а всему бараку. Что не виновного, не одного он наказать хотел. А всех! Всех! За своего! За «суку». Я на примере одного всех хотел проучить, он на примере всех— одного «суку» научить никогда не бояться. Чем больше ответчиков, тем сильнее уверенность. «Сука» знал, что душил его один; увидел — наказан весь барак. Весь! А не один виновный! Вот как ценилась его жизнь. Пять человек у нас тогда умерли… И не выдержал я! Помимо Касатки пошел-таки к Бондарю. Сказал, что я виноват, — «президент» сел, уронил голову в большие жесткие ладони. Молчал.
— И что Бондарев? — невольно дрогнул голос Ярового.
— Бондарев?! Он тогда все выместил на моей шкуре. Вот здесь. В этом кабинете! Я был нежравши уже шесть дней. Отдавал свое. Кому нужнее было. Но «суки»! «Суки» Бондаря были сыты. Вызвал он тогда Скальпа — его я душил, и поставил меня перед ним! Как «сявку»! Ну и отмолотили они меня. Вот здесь. На сапогах. Потом в шизо месяц я был. И если бы не зэки — «бузу» подняли в мою защиту — не сидел бы я здесь сейчас. А тогда он выпустил меня. К своим. А на мое место Касатку, как зачинщика «бузы», швырнул. Того три месяца держал. И не топили в шизо. Морозы — под шестьдесят. Живым его выпустили. Но через неделю умер он от туберкулеза. Открытая форма. Оба легких — сплошная каверна. Убил его Бондарев! За Скальпа убил. За «суку». А у Касатки в Пензе мальчишка растет. Сын его. Совсем сирота. Мы ему из общака каждый месяц высылаем. Подмогу. Ее по вашему пенсией зовут. Сын не при чем. Да и знали мы, что по выходе «президент» не собирался возвращаться в «малину». Слово дал. Как только сыну три года сравняется — он рвет с фартовыми. Тому исполнилось три года в тот день, когда его отец умер! Здесь умер. Еще «президентом». Но убили его те, к кому он собирался уйти. Убили честняги. Вольные. Слава богу, что он еще вором умер!
— Но ведь ты тоже воровать не собираешься после освобождения? — невольно перешел на сочувственное «ты» Яровой.
— Завяжу, чтобы никогда не попадать в руки Бондаря, который не был зэком, но и человеком не стал! Он зверь потому, что ни с кем не сумел найти общего языка! И всюду лишь врагов имел. Кроме нашего нынешнего начальника. Разные они. Но что-то же их объединяло! — задумчиво сказал Степан.
— И часто Бондарев голодом заключенных морил? — спросил Яровой.
— Часто ли? Да постоянно. Только один барак переведут на нормальное питание — на другой наказание наложат. Другие голодаю—т. Все из-за «сук»? Да не только. Но в основном — они причиной.
— И после случая с тобой на «сук» покушались еще?
— Бывало. Пришьют какую— Бондарь не разбирается. На весь лагерь, на всех зэков подряд свои ограничения введет. И стар, и млад за «сук» страдали. Даже работяги, интеллигенты, кто к убийствам никакого отношения не имел. Виновных не искал, всех подозрительных пачками в шизо кидал. Нормы выработки так взвинтил, что о зачетах и думать не приходилось. Он сам здесь породил преступность. Если кто-то, случалось, попадал к нам с малыми сроками, те же работяги, он из них делал либо «стукачей», либо «душегубов». Вот так. Либо просто из куража, заодно со всеми голодом изводит. Случалось, пошлет кто-то «суку» по фене или затрещину даст — тут же в шизо забирали человека. А там еще и измордуют. А по выходу, кому повезло дожить, еще и «волчий билет» в зубы всучали. Под особый надзор! Чтоб шагу нельзя шагнуть без милиции. С такой ксивой даже отколовшемуся — только в «малину» идти. В другом месте не возьмут. И нигде не пропишут. Тут прямой путь — к кентам или назад— в лагерь. Или же живьем в землю зарыться. Чтоб не мучиться больше, — встал «президент» и снова заходил по кабинету, измерял его быстрыми тяжелыми шагами так, что половицы под ногами стонали и плакали на все голоса. — Когда мы Касатку похоронили, меня «президентом» избрали. Ну а «суки» пронюхали. И тут же к Бондарю. Он мешкать не стал. Тут же вызвал меня. И благословил, — нервно рассмеялся Степан.
— Как он это сделал?
— У нас здесь есть седьмой штрек. Теперь закрыли, как особо опасный для подземных работ. Но он и тогда таким был. Метан выделял уголь. Газ такой. Взрывоопасный. Приказал мне Бондарев крепления там заменить. Вместе с двумя «буграми». Мы и пошли. А семерку эту только два дня назад расчистили. Обвал был. Двенадцать человек как не было. Но тут не до выбора. Исход один. Либо за невыполнение— в шизо сдыхать медленно, либо в штреке сразу. Под обвалом.
— А зачем ему, Бондареву, это было нужно? — удивился Яровой.
— Отделаться от меня побыстрее. Зная мой характер. Помня, как на сапогах меня носили… Решил не тянуть. «Бугры» эти такие же, как и я, были.
— Да, но ведь отвечать пришлось бы?
— Кому?
— Бондареву.
— Чепуха!
— Как так? — не верил Яровой.
— А так! И мы, и он прекрасно понимали, что ничего ему за это не будет. Сойдет с рук, как и за других. Свалит на особые условия, Сложность грунта, внезапное скопление газов. А кто из начальства в штрек полезет? Никто. На слово поверит. Ему, а не нам! Кто мы такие? А он! В интересах дела старался! Обратное— недоказуемо, никто и сомневаться бы не стал!
— Ну и что в седьмом штреке? — напомнил Яровой.
— Так вот спустились мы. Трое. Час работаем. Второй. Смотрю одного «бугра» затошнило. Начало рвать. Велел я отдохнуть ему немного. А тут второй сознание потерял. Весь потемнел. Лицо серым стало, как гнилая картошка. Выволок я его в другой штрек. В пятый. Там воздух почище. Вернулся за вторым. И вовремя. У того кровь горлом пошла. Отравление газом. Ну, я и его в пятый отволок. Сигнал дал наверх, чтоб «бугров» забрали из шахты. Их взяли… в шизо. Бондарь симуляцию нашел. А я об этом через два дня узнал.
— Почему?
— Только вернулся в седьмой, взялся за работу, а на меня и легла земелька. Завалило надежнее, чем в могиле. Двое суток там пробыл. После того язва желудка появилась. И с кровью нелады. Плохая сворачиваемость. Газ…
— К врачу обращался?
— Нет.
— Почему?
— Помню, как кентов в шизо упекли за симуляцию. Себе того не желаю.
— Они живы?
— Нет. Сутки только прожили.
— Так сейчас здесь не Бондарев!
— Я от начальства поблажек не жду. Не нужно мне это. Вот только бы до свободы дожить. Там на воле лечиться стану. Как положено. В деревне своей быстро на ноги поднимусь. На вольных харчах все болячки пройдут.
— Но ведь тебе еще четыре года здесь быть! Разве можно запускать такое? — возмутился Яровой.
— Не можно, а нужно! Необходимо! Попробуй я, скажи начальнику, что у меня язва, он тут же с кузни уберет. А там я зачеты имею. Не четыре, а два года сидеть буду. И воля! Вот почему молчу! Не с добра. И так не я один. Все зэки, кто болячки имеют, просят не переводить на легкие работы. Нас не врачи, а свобода, воля вылечит. Во всех отношениях. Вот только бы дожить до этого дня!
— Скажи, а чем, по-твоему, отличался Скальп от других «сук»?
— Многим.
— А именно?
— Те на охрану работали. Значит, и привилегии малые. Этот самому Бондарю служил. Значит, он не просто «сука», а «сучий бугор». Он всем этим говном командовал. Говорил за кем следить, кого заложить, кому и как. И зачем. Он над ними «президентом» был, — зло рассмеялся «президент».
— А кто его над ними поставил?
— Бондарев. Он сучьи способности за версту чуял. Нутром. Оно у них одинаковое, один дух и суть имели.
— А чем для тебя Скальп был опаснее, чем все другие «суки»? — спрашивал Яровой.
— Многим. Я, да и все остальные зэки прекрасно понимали, что Скальп работает на Бондаря не сам от себя, а по слову его. И следит именно за мной. И не просто наказать, а угробить меня они хотели. Бондарь и Скальп. А все потому, что Бондарь не терпел конкуренции. Желая быть полновластным хозяином лагеря, постоянно и всюду на меня натыкался. Я мешал ему убирать неугодных. И голодающих зэков кормили те, кто в это время был сыт. Кормили, чтоб выжить всем. Ведь завтра голодал тот, кто был сыт сегодня. А потому выручали зэков не единицы, а каждый спасал другого, чтоб завтра не сдохнуть самому. Мы на свободе не дорожили друг другом так, как здесь. Мы берегли один другого, будто не беды нас объединили, не законы, не каста, а родная кровь. Благодаря этому мы выжили. И поныне держимся друг за друга. Знаем, что начальству наши жизни — лишь «галки» в отчетах. Любому начальству. Но мы стали хитрее. Стали гибкими. Научились прикидываться простачками, недоумками. Так проще. Меньше злобы вызываешь. Я знаю, что начальство и все вы никогда не поверите тому, в жизни которого была беда. И живи я хоть в пустыне, отшельником, я и тогда для всех буду вором. До смерти вы будете видеть клей МО на моем лбу. Воры — поверят. Попытаются наказать за уход из «малины», но от них хоть откупиться можно…
— Ты не кипятись. И не кричи. За всех не расписывайся. Побереги себя. Лучше, скажи: что Скальпу от тебя было нужно? Почему он так рьяно за тобой следил? — вопросом остановил «президента» Яровой.
— Что и всем слабым.
— Уточни.
— А что тут уточнять. Он мстил мне из страха за собственную шкуру. Чем больше пакостил, тем больше боялся меня. Но остановиться не мог. Слишком далеко зашел. Остановиться — вызвать злость у Бондарева. Бить посильнее тех, кто в эту минуту не может защититься. Использовать эту минуту как можно лучше, использовать временную беспомощность! Так вот. И хотя это и есть удел слабых, они понимают, что не доконай сегодня сильного, завтра им сдыхать придется под бременем собственной подлости! За грехи. Вот и дожидаются в жизни сильного слабой минуты. Счастливой для себя! Для многих она роковою стала. Сильный слаб силою своею. Понадеявшись на нее, он не торопится с расправой и дает шанс слабому и подлому воспользоваться его же добротой. Уж они не простят ему ничего! Ни силы его, ни тех дней, когда он не расправился с ними. За его же терпение и благородство его убьют! Они все таковы! И Скальп — не исключение. Он образец, эталон такого подлеца, — нервно сжимал кулаки «президент».
— Возможно, Бондарев много делал неумышленно. Не осознавал ошибок?
— Ну да! У нас подобное «в деле» случалось. На воле. Думаешь, десять тысяч спер, ай все пятьдесят сорвал, — рассмеялся Степан. И облокотившись на стол, сказал запальчиво: — Но с разницей! Мои ошибки человеческих жизней не уносили. Я виноват. Но не настолько. Хотя бы потому, что никого не сиротил, не отнял жизнь ни у одной «суки». Хотел! И не повезло. Не сумел! Вот за это свое неумение, жалость и поплатился здесь. Да еще как! И не только я, а многие! Десятки…
— Не пытался ты поговорить с Бондаревым по-человечески? Остановить его? Как человек? Как «президент», в конце-концов!
— Пытался ли? Да! Была глупость!
— И что?
— Да вот пришел я к нему. Сюда. В этот кабинет. Говорю — скажи, что ты хочешь от нас, чего тебе надо? Мы так в «малине» делали. На честную друг друга выводили. Ну и достигали общего соглашения. Так это в «малине». С людьми говорили. Но этот — особой породы тип, — Степан выругался.
— Продолжай! — напомнил Яровой.
— Посадил он меня перед собой и говорит: «Сможешь ли ты выпить залпом стакан кипятка?» Я ему и говорю, что нет, конечно. Горло — не железное. Он мне и отвечает с подленькой ухмылочкой, что вот он, дескать, точно так не может меня простить. В горле комом я ему стою. Как этот кипяток. И предупредил напоследок, что если хоть одну «суку» кто-нибудь из зэков хоть пальцем тронет или, не приведи господь, убьет— весь лагерь голодом заморит, а меня в шизо сгноит так, что никто не докопается. И добавил: «Без твоего слова никто самовольно никого не трогает. Значит, в любом случае, чтобы где ни произошло, — ты организатор и основной ответчик за все последствия. На себя и пеняй. Но не только ты. Знай, жизнь каждого «суки» десяток ваших стоить будет». И отпустил меня в барак. В тот день я запретил всем зэкам трогать Скальпа. Под страхом смерти запретил. Не за свою жизнь, за девять других боялся. Кого этот Бондарь выберет? Нас у него много. Выбор большой… А я каждым дорожил. Берег. Потому слова моего на смерть Скальпа не было, — вздохнул Степан.
— Но, видимо, и у Скальпа были свои мотивы? Не так просто «сукой» стать! Знал, на что шел? Верно, допекли? Имел свои основания и обиды — на вас «стучать»?
— Основания?
— Да.
— А кто их не имел? Все. Может, и обидел его какой-то зэк? Но остальные? Я при чем? Основания? Мы не смогли бы выжить, не прощая друг другу. Но мы прощали! Умели забывать недоразумения, обидные слова, даже незаслуженные побои! Отнятую пайку хлеба! И не желали, чтоб она колом стала в горле обидчика. Мы это умели! А он — нет? Я разве не имел оснований обижаться? Еще сколько! Но лично за себя. Я никому зла не делал. Не мстил! Даже Бондарю! Я за своих кентов мстил ему, за всех зэков! Но не за себя! И доведись — лучше добровольно погибель приму, но «сукой» — нет! «Президентом» меня избрали зэки! Сами! Все! Но и жизнь «сявки» предпочту своей лишь потому, что никогда не буду умерен, будто моя шкура дороже его жизни. И зэки это знают. А вот ему паршивая жизнь чего стоила? Ни детей у Скальпа нет, ни родни. Один, как пес подзаборный. Ну зачем ему жизнь? Зачем дорожил и дрожал? Стоила ли она таких усилий? Ведь рано, либо поздно, все равно сдыхать! Всем. Так чего он боялся смерти? Лучше сдохнуть, чем жить так, как он! Крапивой подзаборной! Сам никого не согрел, от других тепла не получил! А вы говорите об основаниях, — побагровевший «президент» нервно ходил по кабинету.
— Видишь ли, Степан, обстоятельства могут делать из иного либо подонка, либо человека. И я уверен в том, что Скальп стал «сукой» из-за окружения, в каком он здесь был, — сказал Яровой.
— Да! Конечно! В том, что баба родила в дороге — всегда кобыла виновата, — рассмеялся Степан. И добавил: — «Суками» здесь становились лишь те, кто и на воле человеком не был. У них обычно и там ничего не клеилось. И статьи — то насильник, то маленький «прыщ», так мы несостоявшихся начальников зовем.
Яровой встал. Подошел к окну. Стал рядом с «президентом». Вдруг что-то внезапно визгнуло за их спинами. Оба разом оглянулись в окно. В зону въехала собачья упряжка, груженая почтой. Вожак бежал уверенно, тянул оба постромка. По бокам — по пять пристяжных сучек. Каждая свою часть ноши взяла. Нартой управлял старик чукча.
Нарта остановилась около дома охраны. Каюр воткнул остол[19] перед нартой в глубокий снег. Сам в дом вошел. Собаки, оставшись одни, поняли — предстоит отдых. Короткий, но такой сладкий. Долгожданный. Тридцать километров по ненаезженному глубокому снегу. По морозу. Без остановок. А это три часа пути. Да с грузом. Л силы не у всех равные. Вон как дрожат старые больные лапы у задней пристяжной — черной, худой сучки. Бока ее от ремней совсем лысыми стали. Шерсти — почти нет. И холод до самых костей достает. Кишки к концу пути в сосульки превращаются. Живот, отогреваясь до самого утра, пустым барабаном кричит. Спать не дает. И лапы… Они совсем подводят. Эх, лапы! Неужели, вы когда-то были молодыми и, казалось, вам не будет износу? Сколько перст вы пробежали за короткую собачью жизнь! Да разве их сочтешь? А теперь чуть попадет снег меж пальцев — и уже мочи нет от боли, и роняет сучка на каждый сугроб соленые слезы свои. Они мигомзастывают на морозе, мелким бисером горят на снегу. Невелико горе — собачья старость. Но каждому своя болячка дорога. Знает сучка — скоро, ох как скоро потащится она в свой последний путь. В горы. В снега, умирать. Умирать вдали от хозяина. Чтоб не причинять ему напоследок хлопот. Как верный друг, — убережет его от этой неприятности. Старые собаки умны. Жизнь их научила многому. Последний день. Скоро он будет И лизнет собака на прощание руку хозяина. Лизнет, простившись и прощая. Эта рука как-никак кормила ее. Но чаще била остолом, чтоб быстрее бежала. Хозяин в черных, светозащитных очках не увидел, как стали болеть и плохо видеть ее глаза и она перестала различать дорогу, а потому не столько помогала, сколько мешала упряжке. Собаки-то знали об этом, а хозяин — нет. Собачьих слез не видел. А если бы и заметил. Пристрелил бы старую в тундре. И она старалась скрыть немощь свою подольше. Но скоро последний день. Хозяин может и отдернуть руку от внезапной собачьей нежности. Он не поймет, что от по-своему поблагодарила его за все. За то, что кормил одинаково со всеми. Не обделял… Но в этот день она перегрызет ремень. То: ремень, каким привяжет ее хозяин к столбику. И убежит. От побоев от нарты, от тяжелых грузов. Убежит, чтоб умереть свободной. Какой и родилась. А перед этим простится с каждой упряжной собакой. Каждую ласково оближет. Простит им обиды и рычанье. Драки за еду и ошибки. Простится с вожаком. А потом пойдет опустив хвост и голову к самому снегу. Она знает, псы будут смотреть ей вслед. А когда ее не станет видно, задерут морды к луне. Завоют жутким хором прощальную песню свою. Ей, одном по-своему, по-собачьи оплакав ее еще живую. И замрет от горя собачье сердце. Но знает сучка — возвращаться ей нельзя. Вернись — те самые псы, какие только что оплакивали ее, разорвут на части. За кусок юколы, который ей уже не может принадлежать! И повернет собака голову в сторону воя. Постоит, подумает. И потащится дальше. Умела трудно жить — умей достойно умереть.
А вон рядом с ней — тоже пристяжная. Лохматая блондинка! Последние дни в упряжке. Скоро ей рожать. Вон как живот вздулся. Щенки в нем. Много. Шевелятся ежеминутно. Не дают бежать быстро. И есть просят. Постоянно. Но хозяин будто не видит ее состояния, выделяет равную со всеми порцию. Иногда лишь вожак обглоданной костью угостит. Все ж его щенков носит. Остальные — не поделятся. На голодный живот легко ли нарту тащить? Каждому своя жизнь дорога, свое здоровье. А потом… какое им дело до ее щенков? Это она им будет радоваться, своим пискунам, слепым, беспомощным. Да и то недолго. Чуть смогут научиться грызтьь кости, юколу — впряжет ее хозяин в упряжку и — прощайте дети. Когда доведется встретиться и где? Хорошо, что вожак не дает остальным обижать ее. Как-никак и он — отец. По ночам ложится рядом. Греет бока ее. Чтоб щенки не померзли. И на том спасибо. Да и много ли надо теперь? Вот только бы поесть, ну хоть бы какую старую кость. Голодная слюна тонкой струйкой течет из пасти. Блондинка оглядывается. Но кругом лишь снег. Белый и такой же голодный и большой, как ее живот.
А эта рыжуха ворчит на подругу. Ну, чем недовольна? На кого ругается? Болит спина? А у кого она не болит? У других даже ломит от холода. Потерпят. Молчат. Не жалуются. Чем ты других лучше? Мастью? Но какая разница? Для всех ты — лишь тягловая сила. И для каюра. Что на подруг рычишь? Ишь зубы оскалила! Тяжело? А кому легко? Нынче не за масть, за силу ценят. И ты не можешь быть исключением.
Чего ты на блондинку рычишь? Зло берет? Ее вожак защищает, а тебя — никто. Но расположения не рычанием добиваются. Что? Получила? То-то! Теперь скули. Вожак и на твой характер управу нашел. Что? Ухо порвал? Еще легко отделалась. Могло и хуже быть, сиди спокойно. Не задирайся.
А ты чего пасть раззявила? Ишь ты! Самому вожаку улыбаешься? Ну-ну. Или молодости радуешься? Сколько в упряжке ходишь? Второй год. Это совсем немного. Понятна твоя улыбка. Грузы еще не пригнули, дороги не наскучили. Все интересно, ново. Каждый день — в подарок.
Вот только вожак — голова и сердце всей упряжки — всегда строг, молчалив, наблюдателен. Ох, как много нужно увидеть ему! Одним глазом за сучками приглядеть. Другим — в сторону кухни косит. Оттуда иногда им приносили черную кашу. Горячую, вкусную. И кости. Много. Без счету. На всю бы ночь грызть хватило, если бы дали ими всерьез заняться. Но каюру всегда некогда. Вожак» то знает. И хотя кости дразнят видом и запахом, вожак зарывается носом в кашу. Глотает, не жуя. Надо торопиться поскорее набить желудок. Чем — неважно. На полный — не столь обидно расставаться с нетронутыми костями.
Вожак за несколько лет все изучил: сюда они везут полную нарту ящиков. Мешки с письмами и газетами. Отсюда— другое дело. Кинет каюр в нарту полмешка писем. И бежит нарта обратно уже налегке. Только ветер в ушах посвистывает. Да каюр поет на всю тундру скрипучим вороньим голосом. Да так, что собачьи спины вздрагивают…
Степан смотрит на нартовых псов. Смутная тоска охватывает его душу.
Вон как все здесь разумно. Сильному, матерому вожаку доверено лее. Доверены жизни всех собак. Доверено бежать в голове упряжки, как самому опытному указывать путь остальным. Как самому выносливому, доверена основная тяжесть груза. Он — стержень упряжки, он — надежда каюра. Да и сучки тоже— каждая свое место заняла. Чем моложе и сильнее, тем ближе к вожаку. Он и рыкнет на каждую — в науку. По-своему нелегкому труду обучает и ругнет, где положено. К тому же, чем длиннее постромки, тем больше груза приходится на собаку. Вот и тянут передние — лишь сильные, да молодые. Старым собакам разума прибавлять не надо. Нажитого хватает. А вот сил поубавилось за годы. Потому ставят в конце упряжки. Они опытные. Чуть передняя молодая собака ошиблась, есть кому за пятки укусить. Поправить. И каюр им доверяет. Недаром старик. И втихаря от всех нет-нет да и сунет вожаку лакомый кусок. И никогда не ругает. Не бьет. Вожак для него не просто собака — он его кусок хлеба, его надежда, значит, и жизнь. Потому вожак в лютую пургу спит в доме у хозяина, а не снаружи, в снегу, как остальные. Вожак — голова и руки каюра. Он один может найти общий язык со всей упряжкой. Без просьб, без приказов. И в отношениях между собаками есть своя закономерность. Никто из них не рыкнет друг на друга из прихоти. Каждая старается научить другую уму, тому, что сама знает, чтоб той потом легче жилось. А уж за методы и средства никто не обижается. Их жизнь — борьба. В ней надо выстоять.
Степан знает, что собаки никогда не порвут собаку из своей упряжки, если она еще может заработать свой кусок. Они всегда будут защищать и паршивую сучонку из своей упряжки от других. Чужих. Пусть даже этих чужих будет втрое больше. В драке они жизни за нее положат. И в той же драке ни одна, даже по ошибке, не укусит собаку своей упряжки в любой свалке. Никогда не ошибется. Ибо собаки по запаху помнят друг друга куда как лучше, чем в лицо.
Знает Степан и другое. Что никогда старый опытный вожак не кинется в драку на более сильного, чью мочу он хоть однажды нюхал на кустах. Там, где нет шансов победить, даже собаки умеют отступить разумно. И не подличают сильному за силу его, а молча умеют уважать за это превосходство. В поединке сходятся лишь на равных. Лишь иногда, по зиме, да и то из-за сучек. Но и тогда право выбора предоставляют им.
Степан опустил голову. Сила… Что она значит в жизни людей? Ею не приобретешь друга, не остановишь врага, злость ею не укротишь. Силой не продлить жизни и не выпросить смерти. И вспомнилась Степану его собака. Она осталась в деревне. Там. Дома…
И на глаза человека слезы навернулись. Она, совсем неброская дворняжка, была самым верным другом «президента». Возвращался он как-то подвыпившим от кентов. Ан, комок на тротуаре дрожит. Грязный, маленький. Взял щенка Степан, сунул за пазуху. Тот вскоре дрожать перестал. Согрелся, засопел. Малыши все одинаковые. Все большое им кажется добрым. Отмыл Степан щенка, накормил. А вскоре домой привез. К матери. Сказал ей, что вместо себя защитника оставляет… Щенок рос. Он всегда узнавал и приветливо встречал Степана. Никогда не обзывал вором и гулякой. Лизал, не брезгуя, пьяную физиономию. Поддерживал разговор. Никогда не предал, не обиделся, умел прощать и любил неосознанно, сам не зная за что. Не ища в Степане достоинств. Не ругая за недостатки. Он не лез в карманы, лизал и пустые руки, не ожидая взаимности. Он один плакал не только сердцем, а и всей требухой своей, когда забирали Степана. Милиция… Но он всего лишь пес. И ничем не мог помочь. Он просто ослеп. Ослеп от горя. Ослеп через неделю после беды. И теперь живет в доме, как память о Степане, и продолжает ждать. Ждать годами. Ежедневно выходя на порог избы, он поворачивает морду в ту сторону, куда увели хозяина, и льет на остывший порог слепые слезы.
Кенты перестали ждать. Их горе было недолгим. У матери есть второй сын. Собака не признала другого хозяина.
«Президент» сжимает ладонями виски. Как похожа его собака вон на ту…
Аркадию — свое видится. Когда-то в детстве, давно это было, принес он домой щенка. Но мать не согласилась держать его. Оно и верно, самим-то есть было нечего. А потом… Потом не до собак стало. Но Яровой всегда любил их за преданность, с которой не всегда могла сравниться верность человеческая.
Аркадий знал — за хозяина собака кинется в огонь, защитит от врага. Собака умеет безошибочно разбираться в людях. Плохому — руку не лизнет. Из злых рук не возьмет еду. Собака на всю жизнь верна лишь одному хозяину и выбирает его не по силе, уму, или внешности. Она не спросит о должности, как люди. Она любит и недостатки. Она никогда не брезгует хозяином и всегда понимает его с полуслова, хотя порою живет у него в доме куда меньше, чем друзья. У собаки с хозяином не бывает разных мнений, вкусов. Хозяин для собаки — все. Она живет им одним. Его дыханием и настроением. А вот хозяин… Собака для иного— лишь та же игрушка. И именно собака считает человека другом своим. Но не человек ее. Странно, но за эту преданность и любовь хозяин зачастую выгоняет старую собаку из дома. Выбрасывает, как старую вещь. Некрасивую, большую, надоевшую…
А собаки ждут. Вот из кухни дедок показался. Ногами семенит шустро. Кастрюля руки обжигает. Вот и торопится. Надо собак покормить. Чтоб облегчить их участь, чтоб помнили дорогу сюда и не считали самой трудной.
Знает дедок по себе, на сытый желудок усталость быстрее проходит, скорее забывается тяжесть работы и нелегкий путь.
Собаки, поймав носами запах еды, морды в сторону деда все, как по команде, повернули. В глазах голод слезами исходит. Из пастей пар с голодной слюной вперемежку. Животы, вдруг вспомнив о еде, заурчали, забарабанили кишками. И заскулили, приветствуя старика, собачьи глотки. Один вожак сидит степенно. Сан, положение свое соблюдает. Как ни говори, — один кобель в целом обществе сучек. Даже глазом не сморгнул при виде старика. Чуть хвостом вильнул. И тут же сдержал…
Дедок каждой собаке отмерил ее порцию безошибочно. Как-никак на кухне работает. Научился людей не выделять… И также торопливо ушел.
«Президент» тяжело вздохнул. Яровой отвернулся от окна.
— Вот и поговорил я с вами, — вздохнул Степан. И вдруг, словно что-то вспомнив, добавил: — Торопиться мне надо. Пора, начальник уверен, что я сюда не приходил. Сказал я ему, что времени нет. И вы не проговоритесь, — попросил он Ярового. Тот головой кивнул в знак согласия. Но потом, словно спохватившись, спросил:
— Послушай, Степан, а вот почему ты, зная Виктора Федоровича так хорошо, не доверяешь ему? А мне на первом же дне все рассказал?
«Президент» покраснел, смутившись.
— С вами делить нечего. Вы мне не враг, в шизо не посадите. Пайку ни уменьшить, ни увеличить не сможете. А вот начальство… У него характер переменчив. Дадут ему в области выговор — он нам гайки закрутит. Начнет по-бондаревски. Тот тоже не сразу зверем стал. А вас мне опасаться ни к чему. Я сам хочу, чтоб вы убийцу поскорее нашли. Уж коль убить решился, так и на суде не оплошает. Все о Бондаре и Скальпе расскажет. Послужит зэкам. Может, большое начальство, узнав подноготную, и с наших начальников не только план будет требовать. Может, Бондаревых по лагерям поубавится. Виноват зэк — наказывай, суди, если надо. Но не отнимай здоровье и жизнь. Здесь мы все поняли, что суд и благом бывает. Там хоть выслушают, всякие смягчающие обстоятельства во внимание возьмут. А хуже самосуда — ничего нет…
— Умер Бондарев, — тихо сказал Яровой.
— Умер?
— Да.
— Когда же это?
— Позавчера.
— Вот как! Слава богу! Наконец-то! Надо пойти кентов порадовать!
— Разве ты ничего мне больше не скажешь?
— Почему вы сразу мне не сказали? Ведь мы здесь одного боимся — его возвращения сюда! — открыто радовался Степан. И, потирая от волнения громадные руки свои, добавил: — Хорошую весть вы нам привезли. Долгожданную. Спасибо вам.
Яровой опустил голову. Ему стало грустно, что вот так откровенно, ничуть не стыдясь и не скрывая, радуется человек смерти другого. Открыто. Перечеркивая нужность ушедшей жизни.
Подумалось: может, и обо мне кто-то так же скажет. Может, и я кому-то камнем на дороге стою. Может, услышав о моей смерти, кто-то тоже руки потирать начнет. Пусть не так откровенно, на виду. Пусть в душе. Но разве это по-мужски? По-человечески?.. Яровой глянул на Степана. Тот, растерявшись, глядел на него. Видно, понял ошибку.
— Не смерти его я рад. Точно так же радовался бы, узнай, что он жив, но ушел на пенсию, или убрали его из этой системы. Я рад, что г мим его подлости, злость его умерли. Все черное. Что никого уже он не обучит своим грязным методам работы. Вот что важно для нас! Что ничья человеческая душа не воспримет больше его советов, опыт не переймет. А жизнь его что? Она все равно ничего не стоила. Даже в наших глазах. Сколько раз я мог ее оборвать! Но не стал. И не из трусости! Сумел бы как-нибудь справиться! Но решил, что пусть уж все по фортуне! Как она! Меня судьба пощадила, даже из его рук живым вышел. Но и его. Тоже! Сам сдох, наверное! Своей смертью! Никто не помог. Не напомнил перед кончиной о его грехах. Спокойно отошел! Сам-то скольких тут… Гад ползучий! — по лбу Степана мот крупными каплями стекал, лицо тряслось. Яровой понял, что тот находился на грани нервной истерики, шока от полученной вести. Яровой налил в стакан воды. Протянул «президенту». Тот выпил залпом.
Мгновенное возбуждение у Степана сменила слабость. Он еле держался на ногах.
— Еще воды? — заторопился Яровой.
— Нет, я выйду! — вывалился в дверь «президент».
Яровой видел: согнувшись в коромысло, мучается Степан на снегу. Его рвало.
Горе он перенес спокойно. Лишь седел потихоньку, незаметно для других. Боль терпел молча. Стиснув зубы. А потом привык и перестал замечать. Вошла в привычное состояние. Голод так часто сушил его желудок, что еда давно перестала быть потребностью. Холод проморозил его насквозь, и радость стала восприниматься только вот так, через боль и муки. Уж слишком редкой была эта гостья в его жизни. И отвык от нее человек. Совсем отвык. Внезапное ее появление ломало «президента» не менее, чем лютое горе.
Вот он вырвал у снега холодную горсть. Запихнул ее в рот. Потом еще две пригоршни. Их к вискам приложил. Голову натер, и вздохнул легче. Свободнее. Встал на ноги. Едва заметно пошатываясь, пошел к баракам, расстегнув на груди телогрейку, чтоб легче лишалось, чтоб радость другим передать в полный голос.
Яровому в это время свое вспоминалось. Там, в самолете, когда наока-чукчанка увидела сверху собачью упряжку, — стала рассказывать внучке сказку:
«Жил-был на свете один бедняк. Такой бедный, что во всем стойбище не было ни у кого более старого и дырявого чума, чем у него. Ни ружья, ни оленя он не имел. И кушал только юколу, которую готовил летом для себя и собачек сразу. Они и были его отрадой, его друзьями. Собачек было много. И все старые, как сам бедняк. Чукчи стойбища частенько посмеивались над бедностью старика и никто из них никогда не пожалел его, не помог. Никто даже на праздники не дал ему и куска мяса. И вот однажды выдалась злая зима. Много пурги и снега наслал на стойбище всевышний. Большие морозы наступили в тундре. Такие, что даже в чумах от них дышать было больно. Лег бедняк в своем чуме— сил уже не стало в горы идти умирать, — и решил здесь отдать свою душу всевышнему. А пурга снаружи кричит, будто все жители стойбища собрались к пологу и ругают старика, что, умирая в чуме, он забот; им доставляет. Ведь когда человек не успел уйти в горы, все стойбище должно перекочевать в другое место, чтоб другие души всевышний не забрал к себе на небо. А если зима стоит, то кочевать ох как трудно!
Снег чумы доверху занес, по самые макушки. И вдруг чует старик — тепло ему стало. Совсем тепло, как летом. Или в жаркой кухлянке у костра, когда горячие угли весь жар свой отдают человеку.
Подумал бедняк, что он умер и всевышний греет его у своего дымника; сейчас, наверное, олениной угощать начнет. И обрадовался старик от счастья такого. Оленины уже столько зим не ел, сколько пальцев на руках. И решил посмотреть, каким куском его кормить начнут. Открыл глаза и видит, что не у всевышнего он. Не на небе. А в своем чуме. А по бокам у него и на груди — собачки лежат. Сами греются и хозяина греют. Обрадовался бедняк, что такие умные у него собачки и решил отдать их на зиму кому-нибудь из стойбища, чтоб не умерли с голода. Ведь запас юколы к концу подходил. Скоро совсем нечем станет кормить собак.
На следующий день, когда пурга закончилась, вышел старик из чума и стал людей сзывать. Те остановились послушать, что он скажет, а сами на дырявые канайты[20] его пальцами показывают. Смеются, что, мол, умного сможет он сказать? Наверное, помощи будет просить у стойбища? И решили уйти. Но старик, увидев это, заговорил:
— Люди тундры! Жители стойбища!Яобращаюсь к вам в последние часы моей жизни. Вы все знаете меня давно. Так давно, что память ваша о моем добре так же состарилась, как мой чум. И стала такой же дырявой. Здесь я тоже не всегда был стариком и слыл самым удачливым охотником. Полог моего чума был всегда открыт для любого из вас, будь то шаман или последний бедняк. Я никого не выгонял и всегда помогал любому. Вы знаете, у моего очага всегда было мясо. И я поровну делил его с вами. И никогда ничего не просил от вас взамен. Если я говорю что не так, пусть меня накажет всевышний!
Жители стойбища, что слушали старика, головы опустили. Верно он говорил. Щедрым слыл этот человек. А старик между тем продолжал:
— С годами удача отвернулась от меня. И к старости совсем покинула. Моя жена не оставила мне сыновей, какие грели бы мою старость и дали бы в немощи хоть старую кость. Вы знаете, никого у меня нет, кроме моих собачек, но и их мне теперь нечем стало кормить. Я не могу взять их с собою в горы умирать. Они кормили меня. И я прошу вас взять их к себе на зиму, чтобы они не умерли с голоду. Они еще смогут кормить не только себя, а и вас. Я прошу вас об этом для того, чтобы спокойно уйти в горы к всевышнему и знать при том, что мои собаки не одичают, не будут голодать, а станут жить у вас. И помогать вам.
— Что могут твои собаки? Они такие старые, как луна. А силы у них не больше, чем у мыши. Они только есть будут за целую упряжку ездовиков, а толку от них не будет никакого! — рассмеялся один молодой парень.
— Они, как и ты, обленились. Как смогут они кормить нас, если одного тебя прокормить не могут! Уж лучше забирай ты их с собою в снега. Вместе жили, вместе и умирайте, — сказал шаман стойбища.
Заплакал тогда старик. Хоть никогда не плачут мужчины-чукчи. В последний раз он обратился к людям стойбища:
— Люди тундры! Моя жизнь угасает. И вы, быть может, в последний раз видите меня! В последний раз я разговариваю с вами. Скажите, ведь по обычаю предков, если не изменяет мне моя старая голова, осмеливался, ли кто-нибудь из нас не выполнить последнюю просьбу уходящего к всевышнему? Ведь отказ такой — беда всему стойбищу! Неужели вы не боитесь гнева всевышнего?
— Твоя просьба неразумна! Это понимают все. И всевышний не разгневается на наш отказ! — отрезал шаман и первый повернулся спиной к бедняку, пошел к своему чуму.
За ним и другие повернули. Остался старик совсем один. Горькая обида вошла в его сердце. И вдруг он почувствовал, как кто-то тянет его в чум за канай ты. Старик оглянулся. Это был вожак его упряжки. Черный, как ночь. Старый, но еще сильный пес.
Завел он хозяина в чум и поднес ему праздничные, старые, но еще крепкие торбаса. В них старик собирался идти в свой последний пуп. к всевышнему.
Увидел бедняк, что предложил ему вожачок, и заплакал:
— Вас мне определить надо. Пусть хоть по одному разберут. А уж тогда уйду я отсюда.
Но вожак настойчив. И послушался старик вожачка своего. Надел те торбаса, кухлянку. Малахай [21] нашел. И вышел из чума. С ним одним простился. Больше не с кем стало прощаться ему в стойбище. Глянул на собак. Они все у нарты стоят. Каждая у своего постромка. Удивился такому послушанию. И, пристегнув каждую, покинул стойбище.
Долго ехал тот старик. Много ночевок в пути провел. Много раз солнце вокруг земли обежало. А вожачок все торопится куда-то. Тянет нарту. Увозит хозяина. И вот приехали они к высокой горе. Глянул старик и обмер.
Слыхал он, что именно здесь сам всевышний живет. Хозяин всех чукчей и тундры. Упал старик лицом в снег. Весь от страха дрожит. Глаза на гору поднять не смеет. И вдруг голос слышит:
— Что хочет от меня старый бедняк? С какой просьбой ко мне пожаловал?
— Теперь уже ничего не хочу. Раньше людей за собак просил. Чтоб взяли. Не дали с голоду умереть. А теперь и это не надо. Нет у них сил. Не смогут в стойбище вернуться, — ответил бедняк всевышнему.
— Значит, ничего не хочешь и не просишь у меня?
— Нет, всевышний, — ответил старик.
— Ну, коль так, коль хотел ты малого от людей, от меня получи все! — ответил всевышний и приказал: — Встань!
Встал бедняк и не поверил глазам своим. Перед ним упряжки стоят. Много. И олени. Их столько, сколько ягоды в тундре. От них снега не видно стало. И сам он — совсем молодой, в новой кухлянке, торбасах.
А голос всевышнего заговорил снова:
— Щедры дары мои. Но еще щедрее награжу каждого, кто, как и ты, помогая людям, ничего взамен не просит. Иди, возвращайся к людям! В тундру! Одели каждого бедняка от моих даров. Голодному оленя дай, бедному — упряжку. Замерзающего обогрей. Старика— накорми. За каждое доброе дело твое по звезде на небе зажигать стану. А чтоб в пути тебе темно не было — месяц на небе зажгу. Чтоб ты видел жителей стойбища своего, мною в волков обращенных. Но знай, не догнать им тебя. Не выпросить прощения. Ноги твои — как ветер. Свободны и легки. Езжай. И будь добром, счастьем, человеческим. Да помни наказы мои!
Поехал тот чукча. Точно выполнял он все наказы всевышнего. Много доброго людям сделал. Много звезд на небе зажглось в честь дел его хороших. И поныне живет он невидимым и щедрым в каждом стойбище. И до сих пор злые чукотские волки — злые люди стойбища— воют зимой на луну, на месяц. Прощения выпрашивают у всевышнего за черное дело свое. Холодных, голодных гонит их мороз и ветер. Нет им нигде приюта, нет у них дома своего. Гонят их отовсюду люди, не прощая зла, причиненного бедняку. А тот живет и радуется, зажигает всевышний и поныне звезды в честь добрых дел его. Родилась на небе новая звезда, значит, родилось на земле новое счастье. И хотя еще раз тот чукча состарился, но успел научить всех на земле чукотской счастью творить добрые дела…»
Яровой опустил голову. Грустно стало. Добрые дела… Но ведь каждое он сверял со своею совестью. Бывало, сомневался, не спал ночами. Но никогда не поступился убеждениями. А всегда ли он был прав?
— Можно к вам? — на пороге встал пожилой офицер в полушубке. И, оглядевшись, удивился: — А где Виктор Федорович?
— В кино.
— Да, жаль, он мне как раз очень нужен…
Яровой глянул на часы.
— Еще минут сорок, — сказал он.
— Ну, тогда я подожду его здесь, с вашего позволения.
— Пожалуйста, — согласился Яровой. Вошедший прошел к столу. Сел на стул напротив Ярового:
— Вы здесь по делам?
— В командировку.
— К нам? Я уже здесь двадцать лет, а вас не помню. Из Магадана?
— Сейчас из Магадана. Но вообще-то нет, — ответил Яровой и спросил: — Кем вы здесь работаете?
— Заместителем Виктора Федоровича. По оперативной части.
— Я следователь. — Яровой отрекомендовался и спросил: — При Бондареве работали?
— Конечно. Игорь Павлович — наш кумир. Редкий человек был. Не то, что иные… Прямой был мужик. Таких мало. И они в нашей системе— находка! А вы, извините, по какому делу к нам? Откуда Бондарева знаете?
Яровой рассказал человеку, что привело его в Певек. Тот слушал внимательно, молча. А когда Аркадий умолк, фото попросил. Взял н руки. Охнул.
— Эх-х-х, такого человека убили! Такого человека, — покачал головой сокрушенно.
— Вы его знали? — Знал ли? Еще бы! Это же клад, а не человек
— Свидетельские показания вы охотно дадите? — спросил Яровой.
— Разумеется. Рад буду помочь, — заторопившись, назвал себя, наконец: — Зовут меня Иван Гаврилович. Фамилия — Погорелов.
— Расскажите все, что вы знаете и помните, — попросил Яровой.
— Прибыл к нам Авангард Евдокимов еще до войны, зимой. Лагерь наш тогда трудным был. Людей много. Заключенных. И все
— отчаянные. Одни побег затевают, другие — убийство. В ином бараке картежники кого-то проигрывают. Чифиристы одолели. Работать никто не хочет. Заживо нас чуть в могилу не загнали. Что ни день — «буза», драки, поножовщина. Поначалу пытались с ними как с людьми говорить. А они… Да что там! Один — резидент, другой — «президент». На нас волками смотрят. Сколько нас здесь погибло! Счету нет. Ну и пришлось гайки подкрутить. Заставить этих подлецов работать. Сами понимаете, годы трудные. Да и то сказать, сколько лет мы с ними мучились! А тут терпенье лопнуло — хватит. Не могли мы смириться с таким положением вещей. Как люди! Как командиры! И решили построить работу с заключенными иначе, без либерализма. Найти среди них более сознательных. Привлечь на свою сторону, чтобы через них на других воздействовать. Иначе нельзя было. Ведь в заслугах дня сегодняшнего, живут вчерашние дела. А вчерашний день — это мы! Взявшиеся за непомерно трудную работу. Какая оплачивалась не столько деньгами, сколько здоровьем, нервами нашими…
— А если без пафоса, неужели нельзя было обходиться без «сук»? Как я слыхал, от них вреда больше, чем пользы было. Ведь нередко «буза» и драки из-за них вспыхивали, — перебил Яровой Ивана Гавриловича.
— Случалось. Было и такое. Без ошибок не бывает ни побед, ни результатов. Но ошибки были не из-за «сук», а из-за нашей горячности, торопливости подчас. Где-то надо было выждать со «шмоном». А нам времени не хватало. Хорошо вот теперь говорить. Сейчас. Когда мы уже все сделали. Извели, обломали главарей. Выстояли против целых бараков разъяренных преступников. Вы говорите — надо без «сук»? Но как? Ведь «сука» — это трещина в банде зэков. И чем больше их, тем слабее были преступники, беспомощнее. Они уже не могли бесчинствовать безнаказанно. Их жизнь ежеминутно была у нас на виду. Со всеми подробностями. И чем больше нам становилось известно, тем отчетливее мы знали, как бороться с преступниками, что им противопоставить. Вот, к примеру, был случай, когда именно Авангард спас, да, именно спас жизни целому бараку зэков. Интеллигентов. Их воры решили порезать за то, что они не поддержали «бузу» и вопреки так называемому закону, общему для всех заключенных, находящихся под опекой фартовых, вышли на работу. Воры решили проучить интеллигентов. Но Авангард предупредил нас. Мы успели очень вовремя. Воры уже вошли в барак. Человек двадцать. На двести спящих зэков это было вполне достаточно. Помешали мы тогда фартовым. А интеллигенты… Ведь жизнью были обязаны Авангарду, но возненавидели его. А разве справедливо? Он, видите ли, не тем методом их спас. А сумели бы они выстоять тогда? Они! Необученные убивать! Нет! Никогда! И мы это знали! Нам некогда было взвешивать, обдумывать. Надо было действовать. Авангарду нелегко было получать информацию. Его часто провоцировали, избивали, лепили «темнуху». «Президенты» подвешивали его за ноги к балке. Но Авангард остался нашим. Нашим даже под постоянным страхом смерти. Он знал, что не «президент», не «бугры», а он помогает заключенным выжить. И очень дорогою для себя ценой. Единственной своею, жизнью! Ради них, не ради нас! Он их спасал с нашей помощью. И не раз, а много! Будь моя воля, я таким бы при жизни памятники ставил! — горячился Погорелов.
— Да, но не все же были беспомощными! Известны случаи, когда, якобы помогая, сводил личные счеты с фартовыми. «Президент», к примеру, не нуждался в помощи Скальпа… — Яровой намеренно сделал паузу.
— Сведение счетов — это неизбежные издержки. Лес рубят — щепки летят… А этого Степана я бы вообще не выпустил из шизо. Это он только теперь хвост поджал. А тогда! На первых порах! Вы знаете, каким он был? Да, руками не убивал! Но сколько из-за него голодали работяги, интеллигенты! Он всех налогом обложил, этот негодяй! И деньги у всех отнимал. Все до копейки. Их мозолями заработанные. У некоторых были дети! Им нужно было помогать. Потому они не отсиживались по баракам, а работали. Эти же — отнимали! За так называемое предательство. Бывало, накроешь общак, а там два-три мешка денег. Вернем мы отнятое, а через день воры снова эти деньги отбирают, грабят зэков. Вот это и заставило нас не выдавать все деньги на руки. За каждым не усмотришь. Воры, они до смерти остаются ворами. И здесь. Вы знаете, как их заставили работать? Этих — в «законе»?
— Как?
— Случилось это зимой. Пурга поднялась. Надо было откопать двери склада, чтобы взять продукты. Фартовые отказались. Лишь работяги и интеллигенты сами вызвались. Их мы накормили. А фартовые три дня на хлебе и воде сидели. Они «бузу» учинили. Усмирили мы их. Но парторганизация проявила мягкотелость. Решила снять ограничения. Но Бондарев, как начальник, не разрешил. И приказал всех участников «бузы» посадить на недельное ограничение. И снимать его лишь с тех, кто сам, добровольно выйдет на работу. Разве это не верное решение?
— Вы продолжайте.
— Так вот, тогда Авангарду удалось уговорить десятка два фартовых. Они работали. Их— кормили. За ними и другие потянулись. Но ведь уговорил он тех, кто тяжелее всех перенес бы ограничения. Пожилых, ослабленных… И не выйди они сами, нам пришлось потеряв лицо, снять ограничения, признав этим поражение свое. А к концу недели все фартовые работали. Все, как один. И в шизо мы зря не сажали. Каждый случай обсуждался на оперативном совещании. И решение о наказании заключенных принимал не один Бондарев, а все мы! И каждое много раз взвешивали.
— Всегда ли информация Авангарда шла вам на пользу? Уверены ли вы в том, что он не вел двойной игры?
— Его информация была всегда верной и мы верили ему. Имели возможность убедиться. Не раз проверили. И на две стороны этот человек не работал. Он жалел их, проходимцев, как человек, как врач.
— А за что этот человек, врач, вернее фельдшер, попал сюда? — спросил Яровой.
— Это не имеет значения. Своей деятельностью здесь, на передовой борьбы с преступностью, он искупал свою вину. Хоть и нес наказание по приговору, не жалуясь… Вы у Бондарева спросите… извините, все не могу свыкнуться с тем, что он умер. Лучших людей теряем… Но если бы он был жив, то сказал бы о Евдокимове, как о честнейшем человеке…
— Бондарев! — Яровой криво усмехнулся.
— Да, жаль, что это уже невозможно!
— Но он не узнал Авангарда!
— Как?! Вы виделись и он… — удивленно подавился вопросом Погорелов.
— Да. Сказал, что не знает. Это самое фото я ему давал! — наблюдал за свидетелем Яровой.
— Но как это понять? Игорь смолчал! Но по какой причине? — недоумевал Погорелов.
— Не знаю, не знаю.
— А вот и я! — шумно вошел в дверь Виктор Федорович. — Ну, как вы тут? Вижу — не скучаете? — снимал он пальто.
— Как фильм? — спросил его Яровой.
— О! Какие там женщины! Черт меня возьми! Каждая, как цветок! Глянешь на таких и жизнь милее становится. И заботы не кажутся непосильными. Люблю смотреть индийские фильмы, — глянув на своего заместителя, спросил удивленно: — Ты что, Иван Гаврилович? Что с тобой?
— Кажется, я с ума схожу, — ответил тот.
— Ты хоть до пенсии подожди, а то заменить тебя, сам знаешь, некем! — рассмеялся начальник лагеря.
— Мне не до смеха, — тяжело вздохнул Погорелов.
— Ну, что случилось?
— Ты поверишь, что Игорь не узнал на фото Авангарда?
— Это ты о Скальпе?
— Ну да! — подтвердил Погорелов.
— Так и я его не знаю.
— Но Бондарева ты знаешь! — злился заместитель.
— Еще бы! Кстати! Насчет узнал, не узнал. Так это я могу объяснить. У Бондарева был тяжелый недуг, связанный с контузией, полученной на войне. У него была очень скверная память. Но он всегда скрывал это, чтобы не лишиться этой работы. Он мне сам сознался в этом. Вдобавок, здесь, на Севере, он заболел глаукомой. Ему часто приходилось ездить на собачьих упряжках. А солнце и снег при отсутствии светозащитных очков сделали свое дело. Зрение — ни к черту. Именно потому он был совершенно нетрудоспособным, круглым инвалидом. Это не только мне известно. А всем, кто знал Бондарева чуть поближе. Но не начальство. Ни памяти, ни нервов, ни зрения, ни слуха не было у него.
Яровой вспомнил Бондарева. И… не поверил.
— А я этого не заметил, — улыбнулся он.
— Чего? — повернулся к нему Виктор Федорович.
— Что Бондарев не смог рассмотреть фото Скальпа. Что у него плохая память. И насчет слуха, и… прочего. Я вынужден либо себе не поверить, либо — вам…
— Он по губам понимал. Но, отвернувшись от него, вы могли кричать и он вас не услышал бы! Это точно. На войне рядом с ним снаряд разорвался. Контузил и оглушил.