— Кстати, а зрение? Он даже читал без очков.
— Да, но только под лампочкой. Даже среди бела дня. И потом, мне зачем врать? Он мертв. Выручают живого, — повернулся спиной к Яровому начальник лагеря.
Иван Гаврилович сидел все так же оглушенный. Безучастный к окружающим, к разговору.
— Вы меня не убедили, Виктор Федорович, — нарушил молчание Яровой. — Как же медицинская комиссия допустила его к работе?
— Да, знаете, жалели… Именно из-за болезни Игорь Павлович перетерпел в жизни неприятностей втрое больше, чем допустимо. Решило как-то начальство наградить его. Ну, собрание собрали. Пригласили Игоря. Предупреждали, что награждать будут. А он забыл. Ну, на собрание пришел, он на руке записывал, на ладони. А о цели забыл. Его на трибуну вытолкали, а он давай о нуждах лагеря крыть. Да так зло, как только он умел. Но фамилии руководителей перепутал. Ответственных за снабжение, за кадры. В общем, пока он выступал, начальство решило придержать награду. А знаете почему? Меж собой им показалось, что Игорь счел эту награду слишком малой за свои труды. А Бондарев, когда я рассказал ему в чем дело, несколько ночей спать не мог. Но не из- за упущенной медали, боялся, что его физические недостатки обнаружены. И уж на что не любил он раньше собрания, а после этого случая перестал на них ходить. Испугался, — взглянув на Ярового, начальник лагеря вдруг осекся, поняв, что переусердствовал…
— Как это несправедливо! Как страшно, — пробормотал вдруг Иван Гаврилович.
— Что с тобою, мой друг? — наклонился к нему Виктор Федорович.
— Виктор! Витька! Но это же страшно! Он умер! Игорь! Ведь и мы! Торчим вот здесь! Ничего не видим! Лишь работа! Днем и ночью! Ей не видно конца! Надеемся, что в жизни после себя добрый след оставим! Как и он! Да только черта с два! Сдохнем все! Как он! Весь след— могила! Да ее заплюют эти шакалы, зэки! Это они загнали его в гроб! Это из-за них он состарился раньше положенного! Но кому это нужно? И чтобы его еще и допрашивать, как мальчишку, смели. Из-за Авангарда…
— Тихо! — гаркнул на заместителя начальник так, что тот сразу утих. Яровой не стал вмешиваться. Такого тона он никак не ожидал от добродушного, покладистого на вид Виктора Федоровича.
— Извините, Аркадий Федорович, — повернулся к Яровому начальник. И, багровея, вытащил трубку, набил табаком. Закурил. Немного успокоился, сказал: — Тебе мраморный памятник с золотой звездой нужен? И прижизненная гарантия при нем? Так? Да? А мне наплевать на то, что скажут про меня после смерти. Лишь бы я сам на себя не плюнул перед смертью. Если я буду знать, что хоть один заключенный по выходу отсюда перестал быть преступником, значит, и я не зря жил. Не зря здесь мучился. И скажет он мне по выходу отсюда спасибо или нет — это уже дело десятое. Важно, что я, в меру сил своих, хоть одного вернул к жизни человеком! А тебе того мало! Ну, знаю я — тяжело вам приходилось. Труднее, чем мне. Другие времена были. Что я на готовое пришел. Но для того вы и жили, чтоб внести свой вклад. Я тоже не сижу, сложа руки. После меня кому-то еще легче будет, чем мне, но я не завидовать, радоваться за него буду, что хоть чем-то сумел быть полезным для него. Ведь так всегда было, Иван Гаврилович! На что ты сетуешь?
— Ты знаешь, сразу после войны мы здесь все жили. Никуда не отлучаясь. Семьи в поселке, а мы — здесь. Сутками. Стране нужны были уголь, руда. И мы старались. Давали по два плана! Тогда все понимали свою необходимость. И нас ценили! Еще бы! Наша руда шла на заводы без перебоев. Но прошло время. И заслуги стали закономерностью. А что если в жизни Игоря не было ни одного серого дня? Каждый прожитый — подвиг! А вот умер и забыли обо всем. А ведь на нем все здесь держалось! Все!
— Ладно! Здесь не траурный митинг. Знаю, что тебе не по душе мои методы работы. Ты начинал с Бондаревым и привык к нему. Считаешь его методы результативнее. Но позволь мне работать по-своему. Своим убеждением. Я воевал без подсказок, жил по-своему, работать тоже буду своею головой.
— Ты свое мнение противопоставил мнению коллектива. Тебе было с кого брать пример. Новшества хороши в других местах! Но не здесь! — внезапно встал Погорелов и резко повернулся к Яровому: — Я нам еще нужен, товарищ следователь?
— Есть еще несколько вопросов. Сядьте, пожалуйста, — попросил Яровой Погорелова. Тот сел.
— Скажите, лично вам приходилось беседовать с Евдокимовым?
— Доводилось, а как же? Я подсказывал ему, как воздействовать па психику и мышление заключенных, которые были на грани разрыва с фартовыми. Ему эта работа удавалась. Сами понимаете, одно дело — мои беседы, другое — постоянное общение на работе, и бараке. Он был наглядным примером.
— Среди этой прослойки заключенных у него были друзья? — спросил Яровой.
— И даже много. Те, какие освободились, писали ему. Приглашали к себе. Посылки присылали.
— Они тоже были вашими людьми?
— В основном, да. Благодаря Авангарду. Чем больше становилось их, тем меньше преступлений совершалось в зоне. И в этом немалая заслуга Авангарда.
— Ну а враги у него имелись?
— Этих было много, — опустив голову, вздохнул Иван Гаврилович.
— И кто же?
— Гораздо больше, чем друзей. Всех и не упомнишь так сразу.
— А вы постарайтесь, — настаивал Яровой.
— В основном, это «фартовые». Воры «в законе». С ними мы проводили усиленную работу. Естественно, не обходилось без крайних мер. Я имею в виду наказания. Такие, как шизо, ограничения в питании.
— Я спрашиваю о врагах Авангарда, о тех, кто могли стать его потенциальными убийцами.
— Я о них и хотел сказать.
— Продолжайте, — попросил Яровой.
— Ну, был здесь у нас Клещ. Так вот он. Его мы на Камчатку отправили. Тоже на Особый режим. Неисправимый преступник.)тот был самым опасным для Авангарда.
— Почему?
— Авангард знал, что Клещ особо жестоко обирал заключенных. Мор этот долгое время не работал. Жил сначала за счет дани. Потом мало показалось, силой отнимать стал. У стариков! Эдакий лоб! Те, конечно, молчали, голодали подолгу. Иные на работе от недоедания постоянного сознание терять начали.
Сил у них не стало. Ведь этот подлец не просто ел, а и в запас крал, чтобы было что в обмен предложить на деньги и побрякушки тем, кого не смог бы силой одолеть. Ну, понятно. Авангарда это возмутило. Научил он стариков, как сберечь свои пайки от рук Клеща. Те послушались. Но когда Клещ их прижал, один сознался, кто их надоумил. Клещ хотел разделаться с Авангардом. Но тотпредвидел заранее. И узнав, выследил, где тот отнятые и выменянные побрякушки прячет, сказал нам. При обыске изъяли их у него. А за сопротивление и угрозы — в шизо посадили. Там он остыл, поумнел. Мы понимали, что играем с огнем и подвергаем довольно реальной опасности жизнь наших помощников. Но иного выхода не было.
— Почему вы считаете, что Клещ наиболее опасен, как предполагаемый убийца?
— Он самый агрессивный и умный из всех, кого мы отправили на Камчатку. Злопамятен. Мстителен. Жесток.
— И все же, почему он?
— На Камчатку мы его отправили не только из-за Авангарда. Он действовал четко. Скажет кому, что отомстит, так как ни карауль, он свое слово сдержит. Знали мы это. Пообещал он такое и в отношении Авангарда. Но, знаете, выполнял он свои обещания не в тот день. Выжидал. А потом мы находили того человека мертвым. С полным отсутствием насильственной смерти.
— А где находили?
— В бане, за бараком.
— И много? — оживился Яровой.
— Двое или трое. Точно не помню. «Висячки» остались? Не раскрыли? — спросил Яровой.
— Да. Никто не мог признать их смерть убийством. Ведь умершие были чифиристами, пожилыми людьми. Но вот сердцем все мы были уверены, что это дело рук Клеща.
— Вот этим бы стоило вам заняться всерьез, а не искать пылинку в чужом глазу, — пыхтел Виктор Федорович за спиной.
— Я пришел к вам подписать больничный лист. Другие вопросы потом обсудим, — ответил Погорелов.
— Я прошу отвечать на мои вопросы, — оборвал их Яровой.
Иван Гаврилович извинился.
Уточнив дату отправки Клеща на Камчатку, Яровой вскоре закончил допрос Погорелова. Тот ушел. Яровой спросил Виктора Федоровича, где живет врач.
— В зоне.
— Сейчас он здесь?
— Конечно.
— Сколько лет он работает в лагере?
— Давно. Должен помнить этого Евдокимова.
— Пригласить его можно? — спросил Яровой.
— Сейчас?
— Если не спит, — направился к двери Виктор Федорович.
Вскоре он вернулся вместе с доктором.
Яровой приветливо поздоровался с врачом. Познакомились.
— Садитесь, доктор. Я постараюсь долго не задерживать вас.
— А мне торопиться некуда. Рад побыть в нормальном человеческом обществе. Это для меня редкий подарок, — прищурил тот близорукие глаза.
— Скажите, доктор, вам был знаком заключенный Авангард Евдокимов? — спросил Яровой.
— Вроде имелся такой. А что случилось?
Яровой подал фотографии:
— Кто вам здесь знаком?
— Вот этот, — указал врач на Скальпа.
— Что вы о нем знаете?
— Мне, кроме его болезней, ничего не могло быть известно, — развел руками врач.
— Почему?
— Игорь Павлович запрещал мне общение с больными вне санитарной части.
— Как он это объяснял?
— Говорил, что убить могут.
— За что?
— Не знаю. В подробности не вдавался.
— Скажите, доктор, чем болел вот этот человек? — указал Яровой на фото Скальпа.
— У него относительно легкие заболевания были — гастрит и геморрой.
— А сердце?
— Нет, оно у него всегда было здоровое. Никогда не жаловался, да и предрасположений к сердечным заболеваниям этот человек не имел.
— Часто ли он обращался к вам?
— Не чаще других.
— А почему помнится?
— Он фельдшер.
— О себе он говорил вам?
— Нет. Кроме этого, ничего не знаю о нем. Бондарев запрещал разговоры, не связанные с заболеваниями, — беспомощно развел руками врач.
— Были ли в зоне случаи смертности, вызывавшие у вас подозрения в хорошо замаскированном убийстве?
— Нет. Не было. Не только у меня, но и у судебно-медицинского эксперта, которого иногда вызывали из Певека Погорелов или Бондарев.
— Спасибо, доктор. Подготовьте мне выписку из истории болезни Авангарда Евдокимова. И еще раз просмотрите насчет сердечных заболеваний, — попросил Яровой.
Врач вышел. И Аркадий собрался уходить в тундру.
— Вы надолго? — спросил его начальник лагеря.
— А что?
— Завтра утром к вам придут эти… кадры Игоря. Показания дадут.
— Кто?
— Четверо их.
— Спасибо.
— Вы долго не гуляй те. Завтра у вас трудный день, — напутствовал Ярового начальник лагеря.
Аркадий махнул рукой. Трудности… К ним он привык. Да и трудности ли то, что ожидает его завтра. Яровой знал, самое трудное еще впереди.
Он шел в покрывшуюся легкими сумерками тундру. Через два- три часа солнце коснется седых неприветливых скал. Постоит неподвижно некоторое время и снова движется по небу вечным странником.
Но сейчас тундру сумерки легким платком голубизны укрыли. Гулко потрескивает в горах мороз. Ухают умирающие гранитные сердца скал. Слышно, как катится вниз срезанная холодом голова скалы. Эхо, подхватив умирающий стон, понесло его к небу, передразнивая последний голос на все лады. Скале больно. А эху хоть бы что. Скале — горе, а эху — забава. У скалы есть сердце. Пусть из гранита, пусть холодная, но есть плоть. У эха ничего нет. Только язык. Злой, бабий. Все, что подслушает, всем расскажет. Бездушное. Наверно, потому всевышний, хозяин тундры, сделал его невидимым. И оставил здесь, как зло. Будь эхо досягаемым, давно разорвали бы его на части злые волки. Ведь это эхо подхватывает их вой и уносит далеко в тундру, распугивая на пути все зверье. И лисы, и зайцы злы на эхо. Но оно живет. Живет, как голос тундры, как скрытое ее дыхание.
Яровой торопился к скалистому обрывистому берегу океана. Идти стало легче. Снег схватился морозом. Ноги не проваливались в него. Скрипят, смеются под ногами снежинки. Что-то лопочут на своем языке. О чем они? Ведь интересно. Снег с виду весь одинаков. Но прислушайся. Сколько у него голосов! И все разные. Яровой сделал еще несколько шагов. Вдруг из-под ног белый комок вырвался. Как живая горсть снега. И спешно улепетывал подальше от человека.
Это куропатка. Заснула в снегу. Разморило ее за день солнце. Вот и прикорнула. А тут — нате вам, прямо на хвост ногой. Усевшись неподалеку, куропатка косит сердитым черным глазом. И тут же себя успокаивает — раз ни на волка, ни на лису не похож, значит, не опасен.
Яровой шел дальше. До берега— рукой подать. Уже слышно дыхание и особый запах океана. Интересно, как он сейчас выглядит? Как изменил его мороз? Скомкал его грудь торосами или разгладил в сплошное громадное поле?
Вот и берег. Океан спит, как громадный зверь. Лишь чайки кричат пронзительными голосами. За день не наелись. Все еще выискивают пропитание. У этих уже птенцы появились. Вон там. В расщелинах скал. Желтые, совсем беспомощные, с длинными шейками, непомерно прожорливыми животами, какие едва удерживают слабые лапки. Головы у птенцов лысые, как у пенсионеров. Л глаза лупастые, любопытные. Все хотят видеть. А клювы-то, клювы! Раскрыты так, что кишки через них увидеть можно. Недаром местные жители зовут этих птиц плечистыми на живот. Говорят, что чаенок может проглотить приличную селедку, а через пять минут снова есть запросит. Но здесь чайкам сытно и спокойно. Рыбу, кроме них, разве еще нерпы да медведи промышляют. Но и они не конкуренты. Всем хватает. Люди сюда пока не добрались. А потому тишину в природе нарушает сама природа. Да и нарушает ли? Скорее, просто живет.
Яровой смотрел на океан.
Похоже, что и во сне океан хмурится. О чем-то своем думает. Трудном. Или пережитом. Торосы редкими складками прорезали его лоб. Вон нерпа ковыляет. Торопится. Загребает снег и лед лапами, мордой льды нюхает. Куда это она в такое время? Все серьезное зверье теперь спит. А эта никак не угомонится. Вон задрала кверху морду. Что учуяла? Опасность? Друга? Врага? Вон как ластами заработала поспешно. Навстречу ей из полыньи вторая нерпа. Подошли друг к другу. Играют. Мордами в толстые бока друг друга тычут. Резвятся. Но вот насторожились. В полынью грациозно нырнули. В воде им разве только белый медведь опасен. Но в этот час он спит. Не до них ему. За день намаялся. Теперь отдыхает. Всему свое время.
Вот внизу, под самой скалой, льды отошли. Вода меж ними темная, холодная. Даже смотреть на нее жутко.
Яровой огляделся вокруг. Гордые, холодные скалы с белыми пиками взбудораженно подступили к океану. Но что это там курится? Вон как закручивается в спирали снег по расщелинам скал. Оттуда холодом тянет пронизывающим, знобящим.
«Наверное, пурга будет», — передернул плечами Аркадий, решив поскорее вернуться в зону. По дороге на часы глянул. Шел первый час ночи.
Увидев его, продрогшего, начальник лагеря забеспокоился.
— Не стоило далеко уходить. Погода у нас суровая. Изменчивая.
— Садитесь. Грейтесь. Попейте чаю. Да располагаться будем. На ночь, — выглянув в окно, посерел: — Опять пурга идет. Черт бы ее забрал! Не погода — проклятье сущее. Дыхнуть не дает. Опять все занесет. Ведь только откопались! Ну и зима выдалась. За все девять месяцев и трех спокойных дней не было. Високосный год! Дьяволу б его подарил.
За чаем они разговорились.
— Знаете, почему мы с Погореловым грыземся? Он надеялся, что после Бондарева его оставят начальником лагеря. А тут, как на грех, меня прислали на их головы. Ну, понаблюдался немного. И кое-кого помел отсюда. Новых привез. Больше половины дружного коллектива заменил. Не по прихоти. Нужда заставила. Правда, получилось так, что они сами рапорт» подали. А остальные еще привыкают ко мне.
— А за что вы их помели?
— На мордобое засек иных. Ну и поговорил с ними. Они меня правильно поняли. Расстались, что называется, красиво. Без ругани, жалоб, упреков. А обиды, если у кого и остались, так я их прощаю. Я не имел права церемониться. Не женщины! Ударить зэка, пусть он и преступник, и провинился — это не подвиг! Это подлость! Провокация. Зэк не может и не имеет права ответить взаимной пощечиной. Он беззащитен перед свободным. И тот это прекрасно понимал. Но это двойная подлость. Бить беззащитного, вызывая тем самым ненависть у зэка ко всем к нам. И ко мне в том числе. К тому же набивать на таких руку! Я считаю, что кулаки в ход пускают только безмозглые. А мы не этим должны работать. С пустой головой тут делать нечего. Кулаки зэк видел. Всякие. От своих и от чужих. У них, видишь ли, нервы не выдерживали! А у меня они железные? Война? Так я ее тоже прошел. И не кичился. Не я один. Не велика заслуга себя спасать. А коли велика, не нам о том говорить. Да и война давно прошла. Работа у них трудная? Но сами выбирали. У других не легче. Условия, климат суровый? Но что делать? Этого мы не переделаем. От жалоб теплее не станет. Я тоже такой же человек, как и все они. Но научился себя в руках держать. Вот и попросил, чтобы на ответственные должности других работников прислали. С более крепкими нервами. Кто работать способен.
— А командира роты охраны сами оставили? — спросил Яровой.
— Этого даже просил еще поработать. Ему на пенсию пора. Дочь где-то на юге. Зовет его к себе. Но я отговорил. Хороший мужик. Чистый, немногословный. И трудяга, каких мало. Зэки его как мины боятся. Хотя он никого и словом не обидел из них. Всем нам здесь клички, прозвища давали зэки, всем, но не ему. И в чем тут секрет — никто не знает. Даже он сам. Но если командир роты сделает замечание зэку, тот тут же старается все исправить и скорее спрятаться от его глаз подальше.
— А к вам он как относится? — поинтересовался Яровой.
— Не знаю.
— ?
— Как есть, так и говорю. Мы с ним за этот год, может, десятком слов и обменялись. Но не больше.
А как же вы его уговаривали?
— Сказал ему — останься, нужен еще. Он ответил — подумаю. Утром спросил: «Ну как»? Он ответил: «Останусь». Вот и все.
Яровой рассмеялся.
— Знаете, бывает, зайдет ко мне. Просто так. Посидеть. Сидим. Час, второй. Молчим. Потом чаю попьем. Тоже молча. Он встает, уйдет. Тоже молча. Но так и лучше…
Когда Яровой ложился спать, за окном уже вовсю свистела, кричала пурга. За перегородкой начальник лагеря все еще сидел за столом. Что-то писал. Он не ложился спать, пока не дождался опоздавшей машины, на которой приехал из Певека командир роты охраны.
Утром к Яровому, едва он успел встать, пришел пожилой офицер. Молча сел напротив.
— Кого вы знаете из этих? — подал фотографии Яровой.
Командир роты охраны молча положил перед следователем
фото Авангарда Евдокимова.
— Что знаете о нем?
— Свой. Наш он.
— Что за человек?
— Толковый.
— Помогал он вам?
— Бондареву?
— А вы с ним разговаривали?
— Нет.
— Кто его убить мог?
— Воры.
— Кто именно? — терял терпение Яровой.
— Клещ.
— А почему?
— Фартовый. Этот за ним следил. А Клещ — отменный душегуб.
— Клещ здесь убивал?
— За руку не поймали.
— А подозрения имелись?
— За них не судят.
— Еще кто мог убить?
— Только Клещ.
— Как его звали?
— Не помню.
— Что вы о нем знаете?
— Я его охранял. Знал Бондарев.
— Почему Евдокимов толковый человек?
— Не вор. Медик.
— Так здесь и пограмотнее были, — пытался заставить разговориться свидетеля Яровой.
— Других видел в зоне. Этого у Бондарева.
— Ну и что?
— Игорь с дураками не работал.
— А с этим работал?
— Он наш был. У зэков, — веско сказал командир роты.
— Хорошо помогал вам?
— Если бы плохо, Игорь перестал бы контачить.
— Лично вам он помогал?
— Зэков охранять моя работа. А он для меня в этом отношении — тоже зэк. Не больше. Я — армия.
— Что вы можете еще о Евдокимове сказать?
— Клещ его убил.
— Это вы говорили.
— Я — охрана. Свое мнение сказал. Другого знать не могу, сдвинул собеседник кустистые брови на переносице.
Когда он ушел, Виктор Федорович рассмеялся:
— Не сердитесь. Аркадий Федорович. Я же говорил о нем. Он с вами очень разговорчив был. На пять лет вперед наговорился. Это особый человек. Я слышал, какое он заявление написал о приеме в партию лет тридцать назад. Правда или нет — не знаю, но только на него похоже. Написал: «Хочу в коммунисты». И все. Ни слова больше, кроме подписи. Говорят, что биографию за него парторг рассказал. Но зато как коммунисту и офицеру— ему цены нет. Это точно. Это я уже сам знаю.
— А остальные кадры Бондарева. Кто они? — спросил Яровой.
— Один — заместитель мой. Второй тот почтой командует. Перепиской. Третий — повар.
— Повар? — удивился Яровой.
— Да. А что? Он — вольнонаемный. Все разговоры слышит. Ну и общается постоянно. Знает всех и вся. Я думаю, полезен вам будет. — Что ж, посмотрим, — улыбнулся Яровой.
К обеду пурга разыгралась не на шутку. Седыми лохмами стегала по стеклам. Взвихрилась так, что стены дома вздрагивали. Скрипели. Порою казалось, что стоит пурге немного поднатужиться, и разлетится дом по перышку. Поднимет их ветер к почерневшему небу, закрутит в бешеном свисте, вое и раскидает по щепке в разные стороны.
— Заканителило. Поди, опять дня на три, — злился на непогодь начальник лагеря.
А пурга вздыбилась за окном тысячами смерчей. Казалось, решила отнять всю жизнь у земли. Заморозить насмерть и без того холодное сердце Чукотки.
Вот за окном совсем стемнело. Ветер вконец остервенел. Крыша дома гудела. Тряслась, как в лихорадке. Чудилось, будто чьи-то громадные ледяные пальцы схватили дом за углы и трясут его изо всех сил.
Яровой надел шапку. Пошел к двери.
— Вы куда? — схватил его за рукав начальник лагеря.
— Пургу посмотреть.
— Не сметь! Я запрещаю! Поскольку вы здесь, у меня! Я за вас головою отвечаю! Не пущу! — закрыл дверь на ключ Виктор Федорович.
— Да это еще что? — возмутился Яровой.
— Я умоляю вас! Сядьте! Я расскажу вам, что со мною однажды случилось в такую погоду. А потом решай те сами! Сядьте! — подвел Ярового к стулу начальник лагеря и, сев рядом, заговорил, опустив голову:
— Это был третий день. Мой третий день в этом лагере. Я никогда его не забуду. Пурга поднялась вечером, сразу после отъезда Игоря отсюда. За час будто весь свет кверху дном перевернулся. А тут, как на грех, утром меня предупредили, что воры побег затевают. Сижу я и жутко мне. А что как решатся? Ведь погибнут все до единого! Убежать отсюда — невозможно. Тридцать километров до Певека, вы сами видели, добрых полутора сотен километров стоят. Тундра в таком снегу, что вспомнить страшно. Да два горных перевала. Такие, что не каждому альпинисту по плечу. А вторым путем — распадками, еще труднее. Там только собаки выдержат. Да и то… Снегом может завалить. Или скала рухнет. Мороз здесь всякое творит. А по дороге нельзя им. Любая машина нагонит, как только пурга утихнет. Лег я вот здесь на кой ку, постарался забыть о предупреждении. А не могу. В ушах их стоны стоят. Голоса всякие мерещутся. Заткнул уши — не помогло. Голому — под подушку. Но и здесь не легче. Чудится, что дыхание замерзающих слышу. Оделся и, не хуже вас, дай, думаю, пойду проверю, пройду по баракам. Не убудет с меня. Ну и вышел, — Виктор Федорович закурил. И, немного погодя, продолжил: — Вышел я, а ветер как рванул в лицо! Снегом по глазам. А он здесь особый. Как иглы. Режет лицо. Я от боли рот открыл и ни вздохнуть, ни выдохнуть не могу. Ветер дыхание отнял. Я тогда не знал, что рот в такую погоду шарфом в два слоя закрывать надо. Чтоб дыхание, горло сберечь. А на глаза— шапку, чтоб не ослепнуть. Прямо перед собою смотреть нельзя, только под ноги. Всех этих тонкостей я не постиг. Не слышал, что одному в такую погоду выходить нельзя. Сделал я шаг от крыльца и чувствую: то ли меня ноги перестали слушаться, то ли я их. Руки от тела отрываются, как у чучела. Попробовал еще шаг сделать. Да вдруг головой обо что-то трахнулся. Искры из глаз. Ничего не вижу. Своих ног не вижу, рук. До плеча различаю, а дальше — нет. Ветер с ног валит. Решил на четвереньках в дом вернуться. А дома не видно. Ну я же помню откуда вышел! И пополз. Не верите? Я сам себе тогда не верил. На войне под обстрелом легче было ориентироваться. А здесь — как в аду. Все вокруг гудит, ревет. А я ползу. Вдруг сорвало меня. И понесло. Как былинку. А во мне и тогда весу было будь здоров. Под сто килограммов. Тут же, словно песчинку, смерчем закрутило. Я не сразу понял, что со мною. Кричал я, кажется. Звал. Но кто мог слышать мой голос! Несет меня ветром. Я уже давно ориентир потерял. Хочу зацепиться за что-нибудь но бесполезно. Ничего на пути. Сверху снег, снизу снег. И сам я вроде снежного кома, только что в брюках. Сколько так меня несло — ничего не помню. Только вдруг перестало меня катить. Решил я на ноги встать. Оглядеться. Ан снова сшибло. И опять понесло по кочкам. Понял, что в тундре я. За зоной. И волосы дыбом встали. Лежу, шевелиться боюсь, дышать боюсь. Жить и то страшно. Чую — ноги онемели. Пальцы не шевелятся. Руки — сосульки. Ну, решил про себя: лежи, не лежи — все равно сдыхать. Так хоть гляну — где же я? Лицо поднял — ничего не видно. Руки протянул — ничего не нащупал. Решил ползти по-пластунски. Как на войне. Хоть замерзну, так уж когда сил не станет. Не лежать же чуркой. Сколько полз, не помню. Но стал из сил выбиваться. Решил отдохнуть. Чувствую, на сон потянуло. И жизнь моя мне такой ненужной показалась. Лежу, чую — тепло стало. Понял — замерзать начинаю. Ну, кое-как оцепенение с себя стряхнул. Опять пополз. Вдруг что-то по голове меня ударило. Подумал я, что в скалу башкой сунулся. Ну и матом загнул. Все равно никто не слышит. Вдруг чую, кто-то меня за шиворот схватил, куда-то тянет. Кто, куда, зачем — ничего не пойму. Вдруг тихо стало. Ну, думаю, каюк, в ущелье я где-то. Но слышу, кто-то за плечи трясет. По щекам хлещет. Я бормочу что- то. Во рту и то все замерзло. Глянул вокруг— темно. И вот дошло до слуха человечье:
— Живой или нет?
Поверишь, я тогда от радости рассудка чуть не лишился. Люди! Живые люди! Потом узнал, что попал я по счастью к метеорологам под самую дверь. Какой они меня и стукнули. Вначале за сугроб приняли. Если б не матюгнулся, не признали бы, не нашли. Они от нас в семи километрах стояли. От лагеря. Пять часов меня по тундре швыряло. Все удивились, как выжил?
Виктор Федорович помолчал. Потом рассмеялся.
— В лагере меня похоронили тогда.
— Почему?
— Неделю меня не было. Думали, замерз. А я отходил. Да и пурга не прекращалась еще три дня.
— А почему не искали?
— Где искать? У пурги дорог много. Да и сами погибнуть могли. В тундре замерзшего, как в стогу иголку, найти невозможно.
— Зэки не сбежали?
— Нет. Они умнее меня оказались. Знали, что такое пурга. Да н подозревал я, что утку мне пустили. Специально. С тех пор я «сукам» напрячь верить перестал. Чуть жизни из-за них не лишился.
— А как же Бондарев?
— Что?
— Как он тогда добрался?
— До разгара пурги успел. Она его не коснулась.
— Да, — задумчиво сказал Яровой, и повесил шапку на гвоздь.
— Поэтому не обижайтесь на меня. Может, и грубо я с вами. Но свое еще помнится…
— Да нет. Все нормально, — улыбнулся Яровой.
— Наша пурга много бед приносит. Она только злое чинит. Ничего не родит, только убивает. Сколько жизней каждый год уносит, — счету нет, — опустил голову Виктор Федорович.
Яровой глянул в окно. Там пурга кричала черной прожорливой пастью. То зайчонком, то медведем на пороге ревела.
Начальник лагеря затопил печь. Вскоре в кабинете стала тепло.
— Ну, подвела меня пурга. Работу застопорила. А сколько мести будет — неизвестно, — вздохнул Яровой. Начальник лагеря выглянул в окно.
— Дня три ждать придется, — сказал он тихо.
— Так много! Жаль.
— Это немного. Случается, неделю, две метет. Вот тогда плохо. Нынешняя пурга— сильная. Скоро угомонится. Но работы даст всем.
— Скажите, а вы в ту свою пургу хоть без обморожений обошлись? — спросил Яровой.
— Какое там… Кожа клочьями отлетала. Лицо черным было.
Проморозил. Руки и ноги — тоже. В общем, два месяца она из меня выходила. Легкие простудил. Воспаление было…
Вдруг в дверь кто-то постучал. — Войдите! — сказал начальник. Но, вспомнив, пошел открыть дверь, запертую на ключ. В кабинет вместе со снегом и с ветром пошел человек, закутанный до неузнаваемости. Он стал развязывать шарфы. Расстегнул шапку. И только когда он ее снял, начальник лагеря узнал его: — А! Это ты, Петруня! Проходи!
— Сейчас, сейчас, — стягивал человек задубелую на пурге телогрейку. И, колотил нога об ногу так, что половицы под ним визжали надрывно.
— Почему один шел? Или забыл, что не велел я в такую погоду поодиночке вылезать? — посуровел голос начальника лагеря.
Петруня опешил, но потом нашелся:
— Кого с собой возьму? Сами понимаете, личной охраны у меня нет. А зэки в попутчики не годятся.
— Всех накормил?
— Всех.
— Знакомьтесь, Аркадий Федорович. Это наш повар. Бывший корабельный кок Петр Лопатин.
В отличие от большинства своих коллег, Петр был худощавым, низкорослым, подвижным. Худое морщинистое лицо его походило на грустную маску.
— Садись, Петруня, поближе к печке, грейся. Потом поговоришь со следователем, — подвинул стул к открытой дверце печки. Из нее жар обдавал. Но Петруня долго не чувствовал тепла. Смотрел на потрескивающие в топке поленья, на гудящий огонь.
— Как ужин прошел? Спокойно? — спросил начальник лагеря.
— Нормально, — эхом отозвался тот.
— Хорошо ели?
— Кроме больничных. Там трое. Им диета нужна. Врач говорил. А у меня сухое молоко кончилось. А кашу из концентратов им нельзя.
— После пурги завезем. А пока возьми из запасов охраны. Я им скажу.
— Хорошо.
— Что зэки? Что нового у них?
— Говорят, вчера «президент» картежников двоих накрыл. Новичков. Бить не стал. Заставил полы в бараке выдраить. Целый день они их мыли. А он их в табель не включал. Ночью с ножами на «президента» кинулись. Но тот не спал и чуял. Взял их и лбами друг в дружку. Всю ночь без мозгов спали. Ни на завтраке, ни на обеде не были. К ужину пришли. Морды — как уголь черные, глянуть страшно. Но Степан — молодец. Сумел их унять. Ведь убей они его, их бы потом сами зэки на куски порвали.Эх-х, люди, даже здесь не могут спокойно жить, — вздохнул Лопатин.
Яровой молча слушал.
— Как твой дедок справляется? Есть от него толк? — спросил повара Виктор Федорович.
— Конечно, помогает. Все вовремя успевает сделать. За место свое держится. Желающих-то много.
— И то хорошо.
— Скажите, вы Авангарда Евдокимова может помните? — спросил у повара Яровой.
— Помню. Он за собаками тут смотрел. Заходил ко мне за едой для них.
— Расскажите, что о нем знаете, — достал Яровой протокол допроса.
— Жалостливый он был. Ко всем. Сердце имел большое.
— Авангард? — уточнил удивленный Яровой, засомневавшись и услышанном.
— Так вы про кого еще? — в свою очередь удивился повар.
Яровой показал фото. Лопатин тут же узнал Скальпа.
— Продолжайте, — попросил повара Яровой.
Тот сел поудобнее:
— Добрым он был человеком. Ко всем. И к люду, несмотря что суки. И к собакам. На всех души его хватало. Только к нему ее никто не имел. Не понимали Авангарда. Никто. А я его хорошо знал. Он еще до войны тут был. Тоже на фронт просился. Санитарным инструктором. Но не доверили. Отказали. Он тут совсем тогда заболел. Бессонница одолела. Нервный тик… Он тут зэков лечил втихаря и собак. Ветврача не было.
— А кто его к собакам пустил?
— Охрана. Они ему верили. Знали — не навредит. И правильно верили. Заболела как-то Пурга. Овчарка. Простыла. А он выходил. Чума началась в овчарне. Он всех спас. До единой. А людей… Счету нет…
— А «мушку» ему за что поставили? — спросил Яровой.
— Серед зэков всякие есть. Иной за доброе ножом платит. За то, что спас. Вот я кормлю их. А тоже драться приходилось. И знаете за что? За чай, за хлеб — чтоб не воровали. Добро бы от нужды да впрок! А то чифирят. Или на хлеб в карты играли! Это ж разве по-людски? Таких и я бивал, и Авангард их недолюбливал. А разве неправ? Авангарда все вольные любили. И на то у нас свои причины были, свои основания. Он не воровал нигде и ни у кого, не чифирил, в карты не играл, педерастом не был, ни у кого ничего не отнимал. Не симулировал. Работал. В «бузе», в драке никогда не участвовал, нe любил споров, ругани.
— Так все же за что его не любили в зоне?
— Случилось так, что зэки тройной одеколон раздобыли. Ну и нажрались. И отравились. Желудки спалили. Семь человек. А тут пурга. Врач из поселка добраться не может. Эти — с минуты на минуту сдохнут. Ну, Бондарев Авангарда вызвал. Тот мужиков осмотрел. Сказал Игорю в чем дело. Тот попросил спасти. Выходил их Авангард. Всех. Три ночи над ними не спал. А Бондарев шмон устроил, нашел одеколон. Виновных наказал. А когда те мужики из больницы вышли, подвесили Авангарда за ноги на перекладине. За предательство. Вот так-то. Он тогда чуть не умер. За свое добро. Он их спас. А они! Ведь должен он был ответить Игорю, что с ними. К тому же врать не умел. Он после того случая с неделю среди собак жил. У них. Они его куда больше зэков понимали и любили. И он их. Гоже. Овчарки ему единой отрадой были, утешением его. За себя и за людей душу его грели. Иду я как-то мимо, а он с ними, как с людями говорит. Да так сердечно! Словно и не охраняют они его. Навроде они и не собаки, а люди. Собачатниками он бараки считал. Там была жестокость. А здесь— понимание полное. Дружба. Ведьпожелай он сбежать, — овчарки первые и помогли бы ему в этом. И дорогу бы ему указали. Но только бежать он не думал. И все мы это знали. Некуда и не к кому. А и было бы — не сбежал. Не такой он человек.
— И кто был его особым недоброжелателем?
— Его же друзья, — ответил повар.
— Почему так?
— Они все, кроме него, продажные были.
— Расскажите, что вам известно.
— Да были у него эти дружки. В глаза — преданнее их нет, а за спиной, в бараках, всякое про него болтали. И дружили из выгоды. За его пайку. Он ею не дорожил. А чтоб еще одну получить — «бугру» на него капали. В этот же день.
— И кто же это?
— Дружки-то?
— Да.
— Их хватало.
— Ну, самые заметные.
— Они все такие.
— Ну, кто убить мог? — уточнил Яровой.
— И такой был один.
— Расскажите.
— Он особо выделялся.
— Как его кличка, имя? — спросил Яровой.
— Трубочист его кличка. Он налетчиком раньше был. Подлый до крайности. Присосался он и к Авангарду. Хотя общего у них ничего не было. Поначалу Трубочист называл себя опекуном Скальпа. Но потом над этим все смеяться стали. Больно опекун из него плохой. Авангарда, как появился у него Трубочист, только чаще обижать стали. А Трубочист даже ни разу не вступился. Вот так. А поскольку Авангарда нередко видели у Бондарева, Трубочист все выпытывал, о чем начальник спрашивал. И бежал докладывать зэкам. За пайку. За нее и убить мог.
— Давно он освободился?
— Не знаю.
— Архивы на него есть? — повернулся Яровой к начальнику лагеря.
— Да.
— Так я о нем и так многое знаю, — выпалил повар.
— Куда он мог вернуться после освобождения? — спросил его Яровой.
— Это на Камчатке известно. Трубочиста Игорь туда отправил.
— За что?
— На Авангарда покушался. С ножом. За деньги его купили. Вот гак. Сколько дали — не знаю. Но только он хотел убить. Денег у него не нашли. Но слово он дал. А за обман его самого убить могут. За то, что работу не сделал.
— Откуда этот Трубочист родом, не знаете?
— Нет. Понятия не имею.
— А за что с Евдокимовым тогда хотели разделаться?
— Говорили навроде одного педераста выдал. «Подружку» «бугра».
— Как именно?
— Она не работала. Сачковала. А начальству жаловалась на геморрой. Авангард и сказал Игорю, какой геморрой у него завелся. Гот «подружку» в шизо на неделю упрятал. «Бугор» и подкупил Трубочиста. Мол, убей.
— А «бугор» тот кто?
— Клещ.
— Опять Клещ?
— Тоже на Камчатке, — сказал повар.
— В одном лагере, наверное, были, — вслух подумал Яровой.
— Нет. Игорь их разлучил.
— А вы как знаете?
— От зэков. Они все говорят мне. На сытый желудок язык слабей становится.
— И что же говорили? — заинтересовался Яровой.
— Клещ в Усть-Камчатске. Писал он оттуда.
— Что писал? Кому?
— «Президенту» бывшему, Касатке. О чем — никто не знает. Л у него на Авангарда еще какие-то другие обиды были… А Трубочист — в Петропавловске-на-Камчатке. Там он отбывал свое.
— Сам разве не мог убить Авангарда?
— Клещ?
— Да.
— Пытался. Но Бондарев опередил. Всех. Выпроводил с дополнительными сроками. Наверное, ждали, когда Авангард освободится. И дождались, — вздохнул Лопатин.
— А Трубочист писал сюда? Кому-нибудь? — спросил повара Яровой.
— Не слышал.
— Евдокимов о подкупе знал?
— Игорь должен был сказать.
— А еще кого-нибудь мог Клещ подкупить?
— Да. Для надежности.
— Но Клещ уже на Камчатке был.
— Так и что? Кому из них нужна чья-то смерть — они заранее все обдумают. Со всех сторон. Жить они не умеют. Зато на пакость ушлые. Себя не щадили. И других — тем более… А Авангарда мне жаль. Очень жаль. За свое сердце умер. Если бы был он злым — боялись бы. А тут знали, что кругом он один. Вступиться за него некому. Шум поднять— на это родственники нужны, а у него никого не было, — отвернулся к огню Петруня. Глаза его смотрели на жаркие угли, но оставались холодными, словно умершими.
Многое в жизни повидал Петруня. Было и свое горе. В войну трех братьев потерял. Ни матери, ни отца не помнил. Братья его вырастили. Словно для того, чтоб хоть было кому их помнить.
От горя он стал терпеливым. Нет, его глаза никогда не знали слез. Плакало сердце. Глаза, все видевшие, оставались сухими. И с годами умерли. Но сердце еще жило. Оно умело воспринимать и сочувствовать чужому горю. О своем этот человек молчал. Никому не говорил.
— Сидел у нас после войны полицай бывший. Сколько людей погубил! А сам лишь сроком отделался. Десять лет. Ну и что! Он и теперь жив. И морда — котлом не прикроешь. Никто его здесь не тронул. Не убил. Боялись. Он ведь умел за себя постоять. И на свободе лишь пальцами на него показывают. Но что ему? Живой, сволочь. Я, грех сказать, когда миску с едой этому подавал, всегда желал ему подавиться. Но куда там! Он, гад, горло имел ведерное. Так вот, на него храбрецов не нашлось. А на Авангарда руки у всех длинные. Отпора он дать не мог.
Повар оделся и, укутав шею и рот, попрощался. Вышел в ревущую пургу.
— Вот этот человек — находка для меня, — улыбался Виктор Федорович.
— Я понял. Помогает.
— И это… Но не в том суть. О ночном происшествии я уже знал, и нужные меры принял. Я о его внутреннем стержне…
— Вам виднее, — кивнул Яровой. Он о своем размышлял. Все сводилось к тому, что Камчатки ему не миновать. Прежде, чем ехать туда, нужно собрать сведения из всех доступных источников. Но как они противоречивы! Хотя что тут странного? Наоборот. Все закономерно.
— А теперь еще двое. Бондаревцы. Его школа. Его питомцы. Один последний год работает. На будущий — с почетом на пенсию провожу. Надоел он мне, как вот эта пурга. Всюду суется, лезет. Все обо всех знает. И не только о заключенных. У него есть слабость к досье. Он его на всех имеет. Так. На всякий случай. Это от подлости. От натуры. Мы его социальным пережитком зовем меж собой. Эдакий безобидный с виду. Мордочка, как у отмытого поросенка, — розовая и голая. Без единого волоска, как задница. Не могу я на него без отвращения смотреть. Уступил просьбе Игоря. Оставил. У нас стаж работы быстрее идет, чем в Магадане…
— У каждого свои недостатки. Гораздо лучше, когда о них таешь. Как говорится, знаешь, чего ждать. Плохо, если в неведении, н они проявится в самый неподходящий момент…
— У него этих недостатков больше, чем у меня зэков в лагере. Каждого сумел бы оделить.
Яровой улыбнулся
— А знает ли он Авангарда?
— Что вы! Конечно! Этот всех помнит. На каждого по тетрадке заводил…
Вскоре в дверь снова постучали. Вошел круглый бородатый человек.
— О! Почта! Для тебя не существует пурги? Я даже зэкам велел закрываться в бараках.
— За меня не беспокойся, Виктор Федорович. Ничего со мною не случится. Говорят, всех почтальонов и почтарей сам бог бережет, — расплылось в улыбке лицо человека. Рот от уха до уха лицо разломил.
— Хорошо человеку на Севере почтой заправлять, — засмеялся начальник лагеря. — Она из-за погоды к нам не чаще как два раза в месяц попадает. Поработал эти дни, а остальные спи. Зарплата идет — выходные, праздничные, льготы. Все, как положено. А спроси его — сколько дней в году работает, на пальцах рук все пересчитать можно.
— Завидуете, Виктор Федорович? — рассмеялся Яровой.
— Что вы! Ему ведь на нартах ездить в поселок приходится. Пурговать. В снегу. Так что завидовать тут нечему. Это я так всегда подшучиваю над ним. Почта меня тем же концом по тому же месту бьет, — будто оправдывался Виктор Федорович.
— И то верно сказать, ведь у тебя весу нынче— что в медведе. Но мне и половины не найдется от того. А это — как ничто краше говорит, кто с нас дольше спит, — обнажил человек желтые с мизинец величиной зубы.
— Ладно, почта, знакомься с человеком и поговори, а то ты в конторке у себя скоро от голоса людского отвыкнешь.
Вошедший срывал сосульки с бороды. Бубня, что от языка человечьего лишь командир роты охраны отвык, да и то не с добра…
— Ну, ладно тебе сплетничать. Иди! — подтолкнул почтальона начальник лагеря.
— Как зовут вас? — спросил Яровой, представившись.
— Меня-то? Николай Терехин. Работаю тут с самого начала.
— Скажите, вам кто-либо из них знаком? — протянул Яровой фотографии.
— Отчего же! Вот — наш Авангард. Скальпом его тут звали.
— Что вы можете о нем рассказать?
— Культурный человек. Вежливый. Он один из заключенных от начала и до конца на человеческом языке говорил. Без фени. И мат терпеть не мог, — посерьезнел Терехин.
— Каковы были у него взаимоотношения с людьми?
— С зэками?
— Да.
— Всякие. Но большинство не любили его.
— За что?
— Золотишко с его помощью мы изъяли. У воров. Сделал обыск. Я понятым был. А потом все вместе с командиром роты охраны изъятое в Магадан. Сдали по описи. Как положено. И премию получили. Оба.
— А Бондарев?
— Нет, ему не дали.
— Все, что изъяли, включили в опись?
— Только Авангарду вернули его перстень. Остальное все вписали.
— Вы это точно помните? — спросил Яровой.
— Еще-бы!
— Бондарев себе ничего не оставил?
— Нет? Игорь руками не прикасался. Все делал командир охраны. На моих глазах. Игорь не брал ничего. А что? Брехнул кто? Так я сам тому в глаза плюну, — вскипел Николай.
— Скажите, вы все письма проверяете?
— Это моя работа.
— Получал ли письма Авангард.
— Приходили и ему.
— От кого?
— От матери.
— Откуда?
— Из Еревана, — ответил Терехин.
— С Камчатки не получал писем Евдокимов?
— Приходило одно, — почему-то покраснел Терехин.
— От кого? — заметил его смущение Яровой.
— От Трубочиста. Но я не передал это письмо Авангарду.
— Почему?
— Бондарев не велел.
— Как объяснил? — терял терпение Яровой.
— Сказал, что ни к чему.
— Что в письме было написано?
— Просил его заехать по освобождении в гости к нему. Мол встретит, как родного.
— Адрес, куда приглашал, сохранился?
— Нет. Игорь письмо то порвал. А я не запомнил.
— Еще-что?
— Что хочет увидеться по выходу.
— Откуда это письмо было?
— Из Петропавловска-на-Камчатке.
— Он не писал, когда вый дет?
— Писал. Он срок дополнительный получил за Авангарда. С начале этого года должен был освободиться. Просил забыть недоразумение и простить его.
— Говорил ли вам Авангард, куда он собирается поехать после освобождения?
— Поделился как-то. Что сначала на родину поедет. Навестит могилу матери. А потом обдумает, куда податься.
— Кто, кроме вас, знал об этом?
— Кому он сам рассказал.
— Скажите, кроме матери, писал ли кто ему не из зэков? Ну, женщина или еще кто?
— Ни от кого, кроме матери, когда та была жива, писем ему не приходило.
— О себе он вам ничего не говорил?
— Только то, что я уже сказал.
— Как вы думаете, кто мог его убить? — спросил Яровой Терехина.
— Кто ж его знает. Я в бараках не был. Ни с кем ни о чем не говорил. Бондарев им это запрещал. Знаю только о том, что касается переписки. Это была моя работа. В другое не вникал.
— А почему ему перстень Бондарев вернул? Не знаете? — вспомнил Яровой.
— Игорь хотел этот перстень в опись включить. Да упросил его Авангард. Разжалобил.
— Перед освобождением вы виделись с Евдокимовым? — спросил Яровой.
— Вечером. Перед отправкой на судно.
— Не заметили, перстень был у него на пальце или нет?
— Был. Он еще сказал, что камень — рубин на перстне — друзей продал, но помог выжить, перенести весь ад заключения. Он любил красиво говорить. И умел.
— Скажите, а он вам не говорил о прежних ереванских друзьях?
— Что вы, дорогой человек! Если они у него и были когда-то, когда он был свободным человеком, то разве найдутся они у певекского зэка? Нынешним друзьям подай положение, связи, деньги. Кому нужны зэки! В дружбе с таким разве кто в плохом сне сознается. Нет! Не говорил он о них. Видно, всем знал цену Авангард. И никогда не говорил даже слова такого — друг. Знал свое место, — вздохнул свидетель.
— Сколько лет было Евдокимову? — спросил Яровой.
— Когда от нас выходил, пятьдесят исполнилось. Но с виду старше смотрелся. Сами понимаете. Север сказался. Условия. Они никого не красят.
— Ну, спасибо, помогли вы мне, — улыбнулся Яровой.
— Еще, может, что нужно? Так я всегда пожалуйста, — сделал улыбку Николай.
— Если что, я зайду к вам. Коль возникнут какие вопросы, — пообещал Яровой.
— Рад буду вам, — Терехин кивнул на прощанье, и, укутав лицо, скрылся за дверью.
«Кому он понадобился, перстень? Именно он? Часы золотые не взяли. Деньги на месте, а перстня нет!» — думал Яровой, измеряя кабинет быстрыми шагами.
— Успокойтесь. Не нервничайте, — подал голос от печки Виктор Федорович.
— Да вот думаю, куда же мог перстень деваться? — остановился Яровой.
— О! Это же ясно! Тот, кто убил, забрал. В доказательство. Его убийце надо было предъявить кому-то. Кто знал этот перстень. Из всего ясно, что сам Скальп, будь он живым, никому бы его не отдал. И об этом знали. Это самое лучшее доказательство. А чтобы следы замести — деньги и часы подложили. Для «темнухи»— говорил начальник лагеря.
— Это не исключено. Но и не доказано… Есть несколько версий. И все ведут на Камчатку.
— О! Ее вам не миновать, к сожалению, — развел руками начальник лагеря.
— Как туда добраться? — спросил Яровой и уточнил: — Мне короткий маршрут нужен.
— От Певека на Петропавловск прямиком рейсов нет. Можно лишь до Магадана. Или до Анадыря. А там судном. Три дня ходу. Или из Магадана сделать пересадку на Хабаровск и оттуда самолетом на Петропавловск. Но здесь немало своих неудобств. Времени можете много потерять. Из-за непогоды. Смотрите, как складывается! От нас до Магадана — шесть летных часов. Так?
— Так.
— От Магадана до Хабаровска — четыре часа?
— Так.
— К тому же не забывайте, что сейчас уже настало время отпусков. И билет на самолет достать трудно. Но пусть даже вам повезет и за день доберетесь до Хабаровска. Но опять же потеряете два дня на оформление спецпропуска в пограничную зону. Так всегда. Когда пароходом — вам его выпишут в милиции морвокзала по удостоверению. В аэропорту этих порядков еще не заведено. Придется побегать. Потом из Хабаровска, опять же с посадкой на заправку, еще часов десять полета. Вот и считай те сами, что выгоднее. Как быстрее. Если морским путем — два месяца до Камчатки добираться будете. Навигация у нас начнется лишь через месяц. Пока ледоколы подойдут. Скорость наших судов вам известна. Пока обогнешь Чукотку — месяц потеряешь…
— Мне это не подходит, — перебил начальника лагеря Яровой; отойдя к окну, углубился в подсчеты. — Так или иначе, никак не получается меньше четырех дней.
— Не горюйте. Мы уже научились ждать. Кладите неделю на дорогу и не ошибетесь. И считай те, что вам крупно повезло. В порту из-за непогоды рей с могут отложить, в море шторм может прихватить. Да и здесь, пока на нарте до Певека доберешься, тоже всякое бывает. Так что не переживайте. Север любит терпеливых.
Яровой выглянул в окно. Ему показалось, что пурга стала заметно слабеть.
Темное небо хоть и сыпало снег, но ветер уже не трепал крышу дома, не раздирал его углы, не бил по окнам заледенелыми рукавицами. Лишь редкие порывы его взъерошивали седые гривы сугробов, словно напоминая, что здесь зима и она в любой момент может показать себя и свою силу.
Вот чья-то фигура уже отчетливо проглядывает сквозь снежную завесу. Человек идет ровно. Не шатаясь от ветра. Лишь слегка наклонив вперед упрямую голову. «Куда это он? Сюда! Наверное, к Виктору Федоровичу», — подумал Яровой и предупредил корпевшего над бумагами начальника лагеря.
— Поработать не дадут, — заворчал тот, не поднимая головы.
— Здравствуйте, — вошел в кабинет подтянутый, словно игрушечный — с витрины, человек.
— Здравствуйте! — узнал его по голосу начальник лагеря. И, не повернув лица в сторону вошедшего, сказал:
— Вы к нему, — и указал в сторону Ярового.
Вошедший быстро разделся. Подошел к столу.
— Вы меня звали? Я заместитель начальника лагеря по воспитательной работе среди заключенных. Моя фамилия — Васильев, — отрекомендовался вошедший единым духом.
Яровой, как и на предыдущих допросах, назвав себя, пригласил сесть и приступил к обычной процедуре:
— Я вас буду допрашивать в качестве свидетеля. Ваше имя и отчество? Год и место рождения, национальность? Образование?
Он заполнял первую страницу протокола. Васильев отвечал по- военному четко, как человек, который гордится своими анкетными данными.
— Простите, а по какому, собственно, делу вы меня допрашиваете? — прервал он вдруг Ярового.
— Не торопитесь, я скажу. Вот здесь распишитесь, пожалуйста, и том, что вы предупреждены мною об уголовной ответственности за заведомо ложные показания, а так же за отказ или уклонение…
— А по какому праву вы меня допрашиваете? — перебив Ярового, вскочил Васильев. — И вообще, как вы здесь оказались? С каких это порвы, Виктор Федорович, — повернулся Васильев к начальнику, — впускаете на территорию лагеря посторонних? Допускаете, как мне доложили, их общение с заключенными! Ведь приезжий товарищ не из нашей Певекской прокуратуры и даже не из Магаданской! Да и тех для их же безопасности мы с Бондаревым в свое время не впускали в зону! И, кстати, очень верно. Я не потерплю такой потери бдительности и доложу куда следует…
— Сядьте, Васильев! — побагровел начальник лагеря, — и не устраивайте здесь балагана! Стыдитесь! Своим железобетонным апломбом, затасканной демагогией и дремучим невежеством в элементарных познаниях уголовно-процессуального закона вы, Васильев, роняете честь и достоинство офицера. И оставьте старую манеру говорить об одном человеке во множественном числе, а на дело государственной важности — вешать ярлыки своего калужского представления о законности.
— Я не из Калуги! — сорвался на фальцет голос Васильева.
— Я имею ввиду не место, где вы осчастливили нас своим появлением на свет. Я говорю о ленинском указании о том, что не должно быть законности Калужской в отличие от законности Казанской. Закон — един для всех, в том числе и для вас, Васильев, — рассмеялся начальник лагеря. И, опять посуровев, добавил: — Ленина надо знать, Васильев, а не только устав внутренней службы. И это мой заместитель по воспитательной части… — сокрушенно развел руками Виктор Федорович. — Товарищ Яровой, я думаю, Васильев уже осознал полноту ваших полномочий следователя и готов принести вам свои извинения. Так, Васильев? — мощный торс начальника лагеря наклонился над вжавшим голову в плечи заместителем.
— Да-а… Извините, товарищ следователь прокуратуры, давайте я подпишусь, что буду говорить правду, — заторопился Васильев, кося глазом в спину возвращавшегося к своему столу начальника.
— Хорошо, свидетель. Я готов продолжить, но предупреждаю: если вы по-прежнему будете настаивать на своем мнимом праве отказываться или уклоняться от дачи показаний, я вынужден буду сделать об этом отметку в протоколе и прекратить допрос, — невозмутимо отчеканил Яровой.
— Спрашивайте, — опустил голову Васильев.
— Вначале я отвечу на ваш предыдущий вопрос — по какому делу вы будете давать показания. Итак, в Ереване недавно был обнаружен труп. По этому факту я возбудил уголовное дело и веду расследование, в процессе которого возникли веские основания считать смерть этого ереванского гостя насильственной. Проще говоря, устанавливается возможный убийца. Или убийцы Авангарда Евдокимова, — Яровой намеренно сделал паузу, внимательно наблюдая за реакцией Васильева. Тот, услышав фамилию Скальпа, заметно побледнел. Зрачки его внезапно запрыгали. «Как зверьки, пойманные в клетке», — подумал Яровой. И тут же мысленно зафиксировал проверенную долгим опытом оценку: «явный признак волнения. Волнения и… боязни, — опять же мысленно поправил себя Яровой. — Но чем вызвано это волнение и чего он боится? Ну-ка, следователь, какой короткий анализ ты сделал, пока этот воспитатель заключенных петушился? Будем честны, до этого все допросы проходили очень гладко. Информация давалась легко. Не потому ли, что зэки были в какой-то мере, кто в большей, кто в меньшей, заинтересованы разоблачить Скальпа, как «суку», как осведомителя Бондарева и его любимчика? А остальные давали показания легко, поскольку никакой личной заинтересованности в результатах расследования не имели. Этот же, Васильев, конечно, уже узнал, когда шел сюда, что я интересуюсь Скальпом. И сразу же попытался сорвать допрос, уклониться от показаний. Плюс явное волнение, которое Васильев не смог скрыть, даже зная заранее, о ком его будут допрашивать. Такое бывает у людей неуравновешенных или… у заинтересованных. Вывод: Васильев не просто не хотел давать показаний. Он, вероятно, не желает «рассекречивать» Скальпа в его сговоре с Бондаревым и самим же Васильевым; либо… Стой, следователь. Ты, конечно, можешь допускать это «либо». Но только как возможную версию. Допускать, но не увлекаться подозрениями. Остановись пока на этом. Мало информации, чтобы идти в своем анализе дальше. Надо продолжить допрос. Пауза уже затянулась. Но нет, не ты первым нарушишь ее. И ты не будешь строить этот допрос, а он посложнее предыдущих, на вопросах и ответах. Вопросами можно дать ему представление об объеме информации, которой располагаешь ты. А тебе надо иметь представление не только о его объеме информации, но и о его правдивости. О том, насколько он далеко зайдет в нежелании говорить. Твоя сдержанность, следователь, создаст у Васильева представление о том, что либо ты уже знаешь очень многое, либо почти ничего не знаешь. В любом из этих случаев он будет в неведении о чем и как много можно сказать, а о чем — промолчи. Приготовься, следователь, зрачки Васильева уже заняли нормальное, стабильное положение. Сейчас задаст вопрос типа «А причем здесь я и наш лагерь?»
Яровой провел этот внутренний диалог с самим собой, оставаясь внешне совершенно невозмутимым и даже безучастным к тому, как воспринял его слова следователь.
— Простите, а почему вы, товарищ следователь, так уверены, что это — Евдокимов? У него что, документы при себе были? И какие у нас доказательства, что он убит? Может, он своей смертью умер или несчастный случай… Но это — ваше дело. Я лично не понимаю, какое к этой истории имеет отношение наш лагерь, ваш приезд сюда и вот этот разговор, простите — допрос. У вас там, в Армении, что, командировочные средства некуда девать? Могли бы прислать? запрос. Мы бы ответили. Или у вас порядки там, на Кавказе, другие? У нас за такую прогулку на другой край земли по головке не погладили бы, верно я говорю? — повернулся Васильев уже к начальнику лагеря. — Вы только представьте себе, Виктор Федорович, что у нас в лагере умер, допустим, зэк. А я бы поехал выяснять причину его смерти в Ереван…
Хохоток Васильева оборвался, едва он взглянул на Ярового. Ого, какой ледяной, ничего не выражающий взгляд у этого следователя! И почему он все только что сказанное им, Васильевым, дословно записал в протокол?
— Продолжайте, свидетель, — ответил Яровой на этот невысказанный Васильевым, вопрос, — продолжайте.
— А мне нечего продолжать, — растерялся Васильев, — я только высказал, так сказать, свои соображения…
— Вот и продолжайте. Расскажите все известное вам по личности Авангарда Евдокимова, об условиях его пребывания здесь, о действительных врагах его или недоброжелателях. Не было ли со стороны их реальных угроз или попыток их осуществить. Вы знаете; что-либо о жизни Евдокимова после выхода из лагеря, ведь вы по должности обязаны были интересоваться судьбой на свободе тех, кого перевоспитывали здесь. Продолжайте, — предложил Яровой.
— Евдокимов прибыл в наш лагерь еще до войны. Он былосужден за тяжкие преступления, но осознал, раскаялся и проявил склонность к исправлению. Работал добросовестно. Сначала на общих работах, потом ему был доверен уход за сторожевыми единицами.
— За кем? — не понял Яровой.
— Сторожевыми единицами у нас называют собак, охраняющих зону. Условия пребывания в лагере особого режима для всех одинаковы и для Евдокимова исключений не делалось. От остальных он отличался в этом отношении только тем, что не подвергался ограничениям и наказаниям. Потому что не заслуживал ни того, ни другого. О его врагах или недоброжелателях мне конкретно ничего неизвестно. Как и о друзьях. У нас — не детский сад, чтобы мы занимались этими вопросами. У нас— место отбытия наказания деклассировавшихся элементов, врагов общества. Об угрозах, были ли они, могу сказать только одно: была и есть самая большая угроза— ослабление бдительности при работе с преступниками, покосился в сторону начальника лагеря Васильев. — С этой угрозой я всегда боролся под руководством товарища Бондарева и вместе с ним. Была еще одна не менее опасная угроза— невыполнение заключенными планов добычи угля и руды. Мы с этими угрозами успешно справлялись методами подавления и принуждения наиболее закоренелых зэка. Смерть любого из них была бы благом для общества. Но мы были гуманны. Мы давали им возможность выполнять по две нормы, то есть давали шанс на возврат в общество через исправление трудом и дисциплиной.
— Прошу вас говорить только по существу дела, не отвлекаясь на то, что не относится к нему, — негромко сказал Яровой.
— Хорошо, так вот, кто там из зэков кому и чем грозил — меня не интересовало. Моя задача была в поддержании дисциплины и прежде всего рабочей дисциплины. Если у Евдокимова и были с кем-нибудь из зэков стычки — этих зэков наказывали. Потому что Евдокимов со временем полностью доказал, что он исправился и возможно за это его недолюбливали злостные элементы преступного окружения. Кто конкретно я не помню, да и не очень интересовался этим. Не до того было. Евдокимов освободился в прошлом году. Куда уехал — не знаю. За ним на свободе, на наш взгляд, надзор милиции не требовался. Мы ему дали хорошую характеристику. Большего от нас никто не требовал. Вот все, что я могу вам сказать, — потянулся Васильев за ручкой, чтобы подписать свои показания.
— Подумайте, может быть еще что-нибудь вспомните, — предложил Яровой.
— Нет. «Дело» Евдокимова сгорело при пожаре, а по памяти ничего больше вспомнить не могу.
Пока Васильев въедливо вчитывался в написанное. Яровой размышлял:
«Итак, свидетель начал с того, что попытался тебя, следователя, убедить в смехотворности приезда сюда. И рассуждений о личности Евдокимова… Вопросы высказал. А его вопросы похожи на те, какие мог бы задать человек, уверенный, что документов у убитого не было, что признаков насильственной смерти тоже не было… Как объяснить его внезапный переход от растерянности и боязни чего-то — к наглому тону этих вопросов, как объяснить его рассуждения о возможности естественной смерти или несчастного случая? Ведь ты, следователь, умолчал о том, что труп был найден неопознанным и без следов насилия. Ты намеренно не сказал этого Васильеву, а он рассуждал так, как будто бы знал об этих фактах. И столь скудная информация о Скальпе! Мол, больше ничего не может вспомнить… И это — любитель досье, как отозвался о нем его начальник! Стоп, следователь, не торопись. Мало информации для новых выводов. Очень мало…»
Подписав протокол, Васильев вопросительно посмотрел на Ярового.
Не торопитесь, свидетель. У меня к вам будет еще несколько вопросов.
— Слушаю, — насторожился Васильев.
— Вот вы сказали, что, мол, мог бы я не ехать сюда, а запрос прислать и вы бы ответили, так?
— Так, — кивнул утвердительно Васильев. Его зрачки опять забегали.
— А что бы вы на этот запрос ответили, если дело Евдокимова не сохранилось, и вы, как сами только что сказали, ничего из того, что меня интересует, не помните?
— Ну, Бондарев бы больше вспомнил, он его хорошо знал. Вместе бы данные подготовили.
— И это не ответ. Бондарев не опознал Евдокимова. Сказал, что не знает такого, когда я предъявил фото и описание отличительных примет.
— Не может быть, — смутился Васильев. И тут же выпалил: —Вы, товарищ следователь, так говорите, зная, что Бондарев умер и некому вам возразить! Ох, уж эти следовательские хитрости. Мы тоже такими приемчиками пользовались, знаем, как это делается,
— ухмыльнулся Васильев.
— Ошибаетесь, свидетель. Тому, что Бондарев не пожелал узнать Евдокимова, есть очевидцы, — посуровел и чуть повысил голос Яровой. — И как теперь прикажете вас понимать? Сначала налицо явная халатность, когда не было восстановлено дело Евдокимова, затем — ваша попытка уклониться от дачи показаний и ввести меня в заблуждение, когда вы, пусть задним числом, но предложили мне ограничиться запросом о Евдокимове, зная заранее, что на него нечего будет ответить. При этом ссылаетесь на Бондарева, уже зная, что он умер. Уж не попытка ли это скрыть от следствия информацию о потерпевшем Евдокимове, заметьте, о потерпевшем, а не о зэке! И если это помножить на провалы в вашей памяти, то что это может означать? — следователь понимал, что, может быть, чуть-чуть перегнул палку, как говорится. На он уже был уверен в том, что у Васильева есть, должно быть досье на столь заметную личность, как Скальп. Яровой знал, что ударил по больному месту службиста, упрекнув его в халатности и так заострив вопрос. Да еще в присутствии начальника лагеря.
— Ну что вы, товарищ следователь, — совсем растерялся опешивший Васильев. — Ну не надо же так! Я же не ребенок. Я понимаю, что так не может и не должно быть, чтобы зэк — и вдруг совсем личного дела на него не было. Есть, есть, вспомнил я, есть у меня общая тетрадочка, где и все дело его и прочее все записано. Все заверено печатью. Только…
— Что — только? — нарочито строго посмотрел на него Яровой.
— Не могу я вам эту тетрадь дать, товарищ следователь. Не имею права, — перед Яровым опять был службист, который уже пришел в себя и никак не желал расстаться со «своим» архивом. — Лучше я дополню свои показания. Можно?
— Да, свидетель, — пододвинул к себе протокол допроса Яровой и спросил: — Нарушал ли Евдокимов дисциплину в бараке?
— Никак нет! — выпалил Васильев.
— С кем был близок?
— С администрацией лагеря.
— А среди заключенных?
— Евдокимов был человек интеллигентный и с преступниками не общался.
— Как же он умудрялся выполнять ваши поручения, не общаясь с заключенными? — насторожился Яровой.
Васильев смутился:
— Он помогал нам, но не подменял нас в нашей работе.
— Это общая фраза. Вы уклоняетесь от ответа.
— Не совсем так. Но, возвращаясь к вашему вопросу, отвечу, что помогая нам, он не входил в контакты с заключенными. Пользовался тем, что видел, слышал. Но, как вы сами понимаете, большего от него и не требовалось. Лишь иногда, но и это по личной инициативе, он беседовал с заключенными, направляя их действия на правильную жизнь в лагере, объяснял необходимость трудовой деятельности и пресечения преступных увлечений, порочащих людей. Но это, я подчеркиваю, его личная инициатива. Мы не могли и не имели права требовать от него такого.
— Скажите мне, а по чьей инициативе он следил за «президентом»? Сознавая при том, что рискует ни чем иным, как своею собственной головой?
— Мы здесь тоже жизнями рисковали. Все до единого. И необходимость своих жизней видели в исполнении службы, верили ее идеалам, а не преступникам. С которыми мы боролись, как с классовыми врагами. А о своих врагах мы не только должны, мы били обязаны знать все, чтобы проводить политику подавления этого врага. Мы не жалели себя и никого для службы, а в этом видели смысл жизни своей. Мы не обсуждали, — кто прав, кто нет. Некогда было. А потому работали с верой в единственную правоту — правоту нашей линии, не считая себя умнее тех, кто руководил нами. Благодаря этому, мы выстояли. И добились многого, — говорил Васильев.
— Да, но в любые времена партия требовала правильного проведения в жизнь своих решений, законными методами, без злоупотреблений и человеческих жертв. Вы с помощью Авангарда Евдокимова получали информацию о преступниках в лагере, но как нм воздействовали на самого Евдокимова? Ведь он— осужденный, как с ним работали? Где, в ком он видел пример для себя? Что полезного почерпнул он здесь? — отложил ручку Яровой.
— Мы выработали свой, единственно правильный метод. Борьбу с преступниками с помощью заключенных. Тоже преступников, но в меньшей мере. И наше внутреннее убеждение нам подсказывало — воздействовать на закоренелых теми, кто не погряз в преступлениях, кто способен был воспринимать требования времени.
— Ладно, об этом мы можем поговорить потом. А сейчас вернемся к допросу, — сказал Яровой.
— Я слушаю вас, — напрягся Васильев.
— Скажите, когда и по какой причине Авангард Евдокимов стал сотрудничать с вами. В частности, с Бондаревым?
— Мы получили указание увеличить выработку угля и руды для нужд заводов. В стране царила сначала военная, а затем послевоенная разруха. Хозяйство нужно было восстанавливать в минимально короткие сроки. И мы вынуждены были, считая это своим первейшим долгом, помочь стране всеми своими силами.
— Я спрашиваю об Авангарде Евдокимове.
— Евдокимов, как и все, был рабочей единицей. Но более сознательной, чем остальные. Единицей мыслящей, умеющей из своем личном примере доказать необходимость классовой перестройки. Через таких, как он, мы воздействовали на остальных и претворяли в жизнь насущные проблемы времени. Мышление и поступки преступников мы изучали с помощью Евдокимова и других, таких же помощников, которые понимали всю важность своей работы, и ставили ее превыше своих интересов, своей жизни.
— Я прошу отвечать на мои вопросы, — попросил Яровой.
— Именно потому в то трудное время мы сделали ставку на прослойку тех заключенных, которые могли быть полезны нам как источник информации о том, как воспринимают преступники нашу работу, что намерены предпринять, как будут выполнять наши указания. Именно для этих целей Бондарев и все мы привлекали на свою сторону помощников из среды заключенных. Наша цель оправдывала любые средства. И в этом мы убеждались ежедневно. Если раньше, до появления помощников, преступники могли не выходить на работу из-за своих прихотей, то потом, когда нам удавалось раскрыть заводил саботажа и изолировать их наказанием от основной массы заключенных, эти беспорядки прекратились и мы стали не только выполнять, а и перевыполнять планы по выработке угля и руды.
— Бывали в вашей работе случаи, когда из-за сведений, полученных от Евдокимова, заключенные попадали в шизо на недопустимо продолжительные сроки, и это вызвало недовольство среди заключенных и покушения на жизнь ваших помощников среди преступников? — спросил Яровой.
— Авангард всегда передавал нам только достоверные сведения. Вовремя предупреждал нас о назревающих конфликтах между преступниками, о случаях грабежей в самих бараках, о поведении воров «в законе», естественно, преступном. На все это мы не могли смотреть равнодушно и принимали экстренные меры по восстановлению дисциплины и соблюдению режима лагеря. Виновных мы обязаны были наказывать так, чтобы другие преступники знали, что ждет их в случае повторения происшедшего. У нас не институт для благородных девиц! У нас лагерь преступников! И мы обязаны были перевоспитать их, сделать из них нормальных рабочих, людей, нужных стране на стройках, в селе. А тут невозможен был индивидуальный подход к каждому. Ведь у нас отбывали сроки «медвежатники», главари «малин», банд, воры всех категорий. Именно потому приходилось иных и в шизо сажать. А как иначе? Нас жизнь учила — не щадить врагов; так как они нас не щадили. Не хочет подчиниться приказу начальника лагеря — в шизо. Ведь в лице администрации такие преступники игнорировали весь наш строй. Да знаете, что с такими нужно было делать? Да я бы их через одного — к стенке… А вы еще спрашиваете, как мы их воспитывали. Мы еще щадили их, не осознавая этого сами. А то, что наказания вызывали недовольство, — неважно. Мы умели и с этим справиться достой но. Авангард рисковал? Мы все рисковали. Но его и своею жизнью мы имели право распоряжаться, но рисковать выполнением планов, терять бдительность — мы не могли. Да! Мы заставляли преступников создавать блага, находясь здесь, у нас! А как же иначе! Умели воровать — умейте восполнить хоть частицу отнятого. В шизо держали непокорных вплоть до исправления. Нас в свое время учили не щадить, не жалеть преступника. Ибо любой из них посягнул на охраняемые законом интересы государства. А они, для каждого должны быть дороже жизни. И я горжусь каждым прожитым днем, каждым днем моей работы. Ибо тогда я жил полной грудью…
— Скажите, а много ли врагов было у Евдокимова? — спросил Яровой.
— Его враги — это наши враги! Это все те, кто в силу заскорузлости, отсталости своей не смогли понять главного — для чего им дана жизнь?! Кто, находясь здесь, пытался подрывать наши устои и завоевания. Наши успехи и достижения! Это не просто преступные элементы, это предатели интересов наших, наши социальные враги. Враги государства! И мы с такими не могли, не имели права церемониться. И победою над ними мы заслуженно гордились. Все! И Авангард! Ему за свою помощь нам не приходилось краснеть. Этим он очищал свою совесть от совершенных ошибок на свободе. Он понял, для чего и во имя чего он должен был жить!
— А кто из освободившихся заключенных мог убить Евдокимова? — спросил Яровой.
— Убить?
— Да, убить, — повторил Аркадий Федорович.
— Лишь те, какие вышли на свободу прежними. Издержки в работе… Кого-то проглядели. Не сумели переломить.
— Так кто это мог быть?
— Это лишь те, кого мы обламывали с помощью Авангарда, — задумался Васильев и выпалил: — Но я считаю, что убийцу нужно искать не среди наших бывших заключенных.
— Этим убийцей мог стать вор? — спросил Яровой.
— Исключено.
— Почему? — удивился Яровой.
— Воры в нашем лагере быстро перевоспитывались. Хорошо зарабатывали. Получали необходимые специальности. По освобождении обеспечивались жильем и работой. У нас с ними не было особых социальных разногласий. Если кто поначалу нарушал режим, вскоре понимал, что от каждого нужно. И не повторял ошибок. Воры никогда не станут сводить счеты с Авангардом. Ибо им, как социально безопасным, нами давалась высокооплачиваемая работа и усиленное питание. После того, как мы обломали их главарей. Они не имели к нам претензий, а мы к ним. Они зарабатывали зачеты и деньги. Другое их не интересовало. Они не вступали в контакты и противоборство с человеком не их круга, не знающим их законов, не дававшим воровскую присягу. А раз так, то и убить такого считалось позором. Вор, поднявший руку мести на обычного зэка, — не вор, такой подвергается каре со сторона других воров за то, что опозорил касту пустым убийством. Не нужным. Которое принести может вред ворам, навести на их след следственные органы, что может привести к разоблачению многих. Потому воры не могли убить Евдокимова. Грозить — да! Это они могли, но расправиться — нет. Только со своим. А этот никогда не принадлежал ни по делам, ни по убеждениям ни к какой воровской прослойке.
— Да, но у него была «мушка», не мне вам говорить, как относились к ней все прослойки вашего лагеря, — заметил Яровой, внимательно наблюдая за лицом свидетеля.
— «Мушку» Авангарду ставили не воры. А «мушка», поставленная другими, не была опасной для него, скорее наоборот. Работая против других, он заставлял их быть более покладистыми по отношению к ворам. Искать у них защиты. Многие воры оберегали Евдокимова от неприятностей из своей же выгоды. Для нас это было выгодно вдвойне. Поскольку Авангарду «мушка» служила негласным пропуском в барак фартовых, где он тоже получал необходимую информацию и передавал ее нам.
— Значит, некоторые воры тоже имели с ним счеты?
— Нет. Я это отрицаю и имею к этому свои основания, о которых вам уже сказал. Больше мне нечего добавить, — вновь потянулся Васильев за ручкой, чтобы подписать протокол допроса.
— А теперь, — встал Яровой, — я предлагаю вам, свидетель, добровольно отдать документы из дела Евдокимова.
— Нет, — отрезал Васильев.
— Виктор Федорович, — обратился Яровой к начальнику лагеря, — если ваш заместитель не выдаст важных документов, столь необходимых для выяснения личности потерпевшего, я…
— Не могу, — закричал Васильев, — там есть и секретные для вас оперативные сведения, которые нельзя…
— Я, — повысил голос Яровой, — вынужден буду запросить по телеграфу санкцию прокурора на принудительное изъятие этих документов.
— Не надо, — опустил голову Васильев, — я сам отдам.
— Прошу вас, Виктор. Федорович, — попросил Яровой. — Составьте ваш список заключенных, этапированных на Камчатку при Евдокимове, подготовьте мне соответствующие выписки из дел.
— Не беспокойтесь, я дам о них все сведения. — Начальник лагеря уже оделся и крепко держал под локоток Васильева. Дверь за ними обоими захлопнулась.
Оставшись один. Яровой задумался.
Итак, его уверенность в насильственном характере смерти Евдокимова целиком нашла свое подтверждение здесь, на Чукотке. И уже есть несколько следственных версий: выполнить жестокий воровской закон — убить «суку» мог профессионал, «душегуб». И если даже объявился такой в республике, чтобы «поработать» в Ереване, то сомнительно, чтобы он начал с убийства «суки». Просто так, из понятий воровской «чести». Ведь этим он, подняв на ноги всю милицию и прокуратуру, до невероятности затруднил бы себе предстоящую «работу».
Нет, такая версия не убедительна еще и потому, что в этом случае Скальп был бы убит обычным способом — ножом или из огнестрельного оружия. В назидание другим «сукам». Иначе убийство теряет смысл. Замаскировав его под «сердечную недостаточность», убийца только способствовал бы распространению представления о том, что и «суки» умирают на свободе своей, естественной смертью. Значит, цель убийства не только бы не была достигнута, наоборот, оно обернулось бы против воров же и их «закона».
Мог ли убить Евдокимова кто-либо из освобожденных работяг или интеллигентов? Совершенно отрицать такой возможности нельзя. Но мало кто из них умеет убивать столь изощренно — без следов. Да и вето «президента» лагеря должно было остановить.
Кто из них рискнет вызвать гнев «президента», а значит, всей воровской касты и их месть?
Итак, кто рискнет нарушить запрет «президента»?
Это либо столь же отчаянный вор-профессионал, который может противопоставить себя «президенту». Либо один из целиком зависимых от лагерной администрации Бондарева, Васильева, кто вправе рассчитывать на их защиту.
В обоих этих случаях исполнителем преступления может быть только профессиональный преступник. Только его руками мог быть убит Скальп. Убийцей мог стать любой из семерых: Дракон, Магомет, Медуза, Муха, Гиря или Трубочист. Убийцей мог быть и кто-либо другой, посланный ими на эту расправу. В таком случае кто-то из семерки может быть организатором убийства, а выполнивший их поручение — исполнителем.
Это же относится и к версии о причастности к убийству Бондарева и Васильева. Но последнее маловероятно.
При всех своих недостатках Бондарев и Васильев не могли зайти так далеко в своих методах. Уже хотя бы потому, что свои злоупотребления они не только не скрывали, но даже считали их единственно правильными средствами работы с преступниками. Они гордились своими методами. Зачем же им посылать кого-то убивать Скальпа— наглядный результат правильности, в их представлении, этих методов! Ведь Скальп не только перевоспитался, но и активно помогал администрации в борьбе с преступностью. Вывод— для Бондарева и Васильева жизнь Скальпа куда желательнее, чем его смерть. Именно смерть Скальпа дискредитирует их методы работы. Именно смерть Скальпа, а о ней уже стало известно в обоих лагерях, смерть «суки», вышедшего из лагеря практически абсолютно здоровым, может испугать других, ставших на этот путь сотрудничества с администрацией…
Не потому ли Бондарев не пожелал опознать Скальпа, безопасность которого не сумел обеспечить на свободе? Ведь опознай он Скальпа, ему тут же пришлось бы признать, что тот — его секретный осведомитель. Пришлось бы признать перед ним, Яровым, перед майором, начальником лагеря, перед Трофимычем, Васильевым, перед самим собой, наконец, что бондаревские методы работы обрекают его помощников на угрозу расправы — на свободе. Не потому ли и Васильев не хотел давать показания? Не хотел, чтобы кто-то проследил взаимосвязь между их методами работы и смертью Скальпа. Кому охота признаваться, что воспитательная работа была чуть ли не целиком подменена деятельностью оперативной!
Да, это единственно правильное объяснение. Но и оно не исключает того, что либо Бондарев, либо Васильев, либо оба, зная или предполагая, кто убийца, не пожелали этого сказать. Ибо для обоих раскрытие убийства Скальпа означало бы выявление явной неэффективности «бондаревского» стиля работы. Потому-то не опознал Бондарев Евдокимова. Был уверен, что и Гном этого не сделает, поймет, что коль начальство помалкивает, то и ему то же надлежит…
Вывод верный. Тогда и версия: Бондарев, Васильев — организаторы убийства Скальпа — исключена. Да, исключена. Значит, пока в отношении мотивов убийства, его организаторов и исполнителей основной остается одна версия — месть воров, вышедших из-под власти «президента». Можно, правда, предположить, что Евдокимова убил кто-либо из его довоенных знакомых. Но он, Яровой, уже раньше думал об этом и телеграфировал в Ереван, чтобы там проверили эту маловероятную версию. Сам он на нее отвлекаться не будет. Ведь даже если бы у Евдокимова были довоенные враги, они вполне удовлетворились бы его столь долгим и тяжелым наказанием. Тем более у него не могло быть врагов в Ереване, ведь он жил и работал в Минске. Да никто, кроме зэков, не знал, жив ли Евдокимов; когда он освободился, если жив, и куда уедет. Ведь Скальп ни с кем не переписывался, кроме матери, да и та умерла. Вчера он, Яровой, послал телеграмму в Ереван с поручением установить, действительно ли мать Евдокимова умерла и похоронена в Ереване, не справлялся ли кто- нибудь о ней или о ее могиле у соседей или на кладбище?.. И эта, основная версия, зовет его, Ярового, на Камчатку.
Камчатка… Найдет ли он там разгадку столь загадочного убийства? Он пока не знает этого. Ясно одно: вряд ли мелкий налетчик умеет убивать столь профессионально, без следов насилия. А ведь Евдокимов сам был медиком. Такой, да еще прошедший тяжелую школу лагеря особого режима, не станет легкой добычей дилетанта… Но ни одного следа насилия или борьбы! Даже ни под ногтями рук нет ни одной частицы чужой кожи или крови, как это часто бывает при сопротивлении; ни одной ссадины от удара в чьи-то зубы или подбородок! А ведь Скальп умел постоять за себя в драке, как и любой колымский зэк: и силенки хватало, и ловкости.
Есть и еще одна версия. О естественном характере смерти Евдокимова. Самая приятная версия для любого следователя, но только не для меня, да еще в этом случае, когда все, ну буквально все убеждает, что я — на пути к убийце… И дело совсем не в том, что в случае фиаско на этом пути я всю жизнь не буду верить ни другим, ни даже самому себе, что сделано все для раскрытия убийства. Я не имею права ошибаться. Я не имею права на поражение. Уже выявлены метастазы. Значит, и опухоль не может оказаться доброкачественной. Но ее нельзя искать вслепую. Значит, я не только хирург, а и терапевт, и невропатолог и… да просто следователь я. Значит, в одном лице — все. А это так ответственно! Ведь терапия и хирургия судеб предстоит. Чужих судеб и имен…
— Ну, признавайтесь, какому армянскому великомученику молились? — смеялся начальник лагеря, ввалившись в дверь. — Вам повезло вдвойне: и пурги уже нет, и архив Васильева опечатан. Вот вам список этапированных на Камчатку. А вот выписки из их дел. И из дела Евдокимова. Можете оставить себе эти копии, я их заверил нашей печатью.
— Благодарю, Виктор Федорович! Это вам спасибо. То, что я долго не мог добиться от Васильева, как начальник, вы сделали одним допросом. Заставили его отдать свое досье. Знаете, у него оказались дубликаты документов из дел не менее десятка зэков — «сук», тех, кто попал в лагерь еще до войны и только недавно освободился. Ведь именно эти дела лежали в отдельной пристройке и сгорели при пожаре.
— Но почему Васильев держал документы у себя, а не отдал их вам? — удивился Яровой.
— В том-то и дело, что все наши запросы в органы милиции и прокуратуры, в суды и спецотделы в отношении этих заключенных никаких результатов не дали. Приходили стереотипные ответы. «Поскольку указанные Вами лица были осуждены на территории, временно оккупированной впоследствии врагом, никаких интересующих вас документов и архивных сведений не сохранилось!» То же произошло и в отношении Евдокимова. Вы же знаете, что он был осужден в Минске, а этот город немцы разрушили до основания. Не все удалось вывезти. Часть их пришлось уничтожить… Евдокимов, когда началась война, подал заявление об отправке на фронт — уверял, что искупит свою вину кровью… Заявление это тоже оказалось у Васильева. Но у Евдокимова не было никаких шансов, ведь он был осужден еще и за вредительство. Так было расценено то, что убийства он совершал в белом халате «скорой помощи». А с такой статьей на фронт не брали. Однако начальник лагеря, а им тогда был Бондарев, обязан был такие заявления вместе с дубликатами основных документов из их дел отправлять в Магадан. Там решали — отправлять зэка на фронт или нет. Вот поэтому Бондарев поручил Васильеву подготовить к отправке в Магадан эти документы. Но отослать их не успели. Ночью загорелся барак, где была спецчасть. А в ней, как назло, остались на ночь дела желавших пой ти на фронт. Пожар удалось погасить, но дела эти сгорели. Бондареву из Магадана сделали накачку и приказали собираться на передовую, раз не умеет в тылу работать. Собрал Бондарев тех зэков, чьи дела сгорели, сказал: мол, время военное, и следствие будет коротким. Что для него, Бондарева, совершенно ясно — подожгли спецчасть те, кто заинтересован чистенькими на фронт уйти, кто знает, что их дела невозможно восстановить, поскольку архивы остались на захваченной немцами территории. А поскольку на всю катушку был только Евдокимов осужден, то он, дескать, и организатор поджога, как наиболее заинтересованный в очищении. Что все десять зэков — поджигатели, раз их дела сгорели. И что их нужно отдать под суд. Но вы, Аркадий Федорович, знали Бондарева. Для него не было полутонов. Либо — черное, либо — белое. Короче, сказал им Бондарев, что он их под суд не отдаст только потому, что, мол, эта история помогла ему самому на фронт попасть, куда он давно просился. Но это не означает, что они останутся безнаказанными. Сказал Бондарев, что он им фронт здесь, в лагере, устроит. Фронт борьбы с преступниками. И устроил. Отобрал у всех десяти расписки в том, что они свою вину искупят особыми заслугами в помощи администрации лагеря по борьбе с преступностью. Приравнял, так сказать, лагерь к фронту.
— Но это же шантаж! Как они согласились? Ведь их вина в поджоге не была доказана. Значит, они считались невиновными! — возмутился Яровой.
— Да, это так… Но Бондарев запугал их условиями военного времени. Тогда их, если бы признали виновными, могли расстрелять. Так они стали теми, кого зэки называют «суками». Больше всех старался Евдокимов, как «организатор», по определению Бондарева.
— Но ведь Бондарев ушел на фронт! Неужели заменивший его начальник не разобрался во всем?
— Вновь прибывший начальник ничего не знал об этом. Бондарев сказал этим заключенным, что он не знает, кто его заменит. И что в их же интересах помалкивать. Приказал выполнять указания своего ученика и заместителя, Васильева. До его, Бондарева, возвращения с фронта. Гарантировал всем десяти, в том числе и Евдокимову, тай ну их соглашения и безопасность, как в лагере, так и на свободе, после отбытия наказания. А Васильеву приказал хранить у себя материалы их дел и расписки. Заявления в Магадан не высылать. Когда окончилась война, Бондарев вернулся начальником в этот же лагерь. И потребовал от Евдокимова еще большего усердия. Когда зэков все чаще стали бросать в шизо и начались вызванные этим беспорядки, Бондарева перевели в другой лагерь. А досье на «сук» остались у Васильева. Он то ли сам хотел со временем занять место начальника, то ли привычка службиста хранить документы на всякий случай сказалась. Короче, материалы на Евдокимова он не уничтожил. Вот так возникли в нашем лагере «суки», чьи доносы Бондарев и Васильев выдавали за проявление перевоспитания наиболее сознательных зэков.
— Несчастные люди, — опустил голову Яровой.
— Я уже сообщил об укрытии документов в Магадан и начал служебное расследование. Все, что я сейчас рассказал, изложено вот в этом объяснении Васильева, — протянул начальник лагеря Яровому несколько исписанных бисерным почерком листов бумаги.
— Спасибо, Виктор Федорович, не надо. Если мне понадобится, вы мне вышлите соответствующую короткую справку, — отстранил Яровой руку начальника лагеря.
— Хорошо. Давай-ка на «ты» перейдем, по такому случаю, — достал начальник лагеря из глубины сей фа бутылку коньяку. — Я ведь не свидетель, со мной можно. Да и работа твоя у нас окончена, — улыбнулся он, вскрывая консервную банку с крабами.
Ужин прошел в молчании.
— Ну, так как, Аркадий, скажешь мне свое мнение о лагере и вообще о нашей работе? — Виктор Федорович стал набивать табаком трубку.
— Если откровенно, то порядки в твоем лагере, Виктор, немногим отличаются от бондаревских.
— Немногим? — не смог скрыть изумления и обиды Виктор Федорович.
— Да. О стиле работы Бондарева и Васильева мы говорить не будем. И тебе, и мне все ясно. А вот у тебя, мне кажется, другая крайность. Но это — внешне. А по сути — другая сторона бондаревской медали.
— Объясни, — помрачнел начальник лагеря.
— Видишь ли, мне самому многое не ясно. Так что все, что я скажу, можешь считать моими раздумьями вслух, моим субъективным мнением, не более. Только давай говорить языком логики, согласен?
— Говори.
— Скажи мне, Виктор, какая цель преследуется государством, создавшим систему исправительно-трудовых учреждений?
— На мой взгляд, не только наказания, но и перевоспитания через посредство этого наказания.
— Но можно ли добиться перевоспитания одними методами принуждения! Ясно — нет. Как и нельзя добиться перевоспитания сразу всех, огульно. Ведь в представлении того же Васильева перевоспитание — это соблюдение всеми режима, дисциплины и выполнение норм выработки. А по сути это компромисс с преступниками. Негласное соглашение. По принципу: соблюдай дисциплину, хорошо работай и мы будем считать тебя исправившимся. А если будешь давать по две нормы — скостим срок наказания тоже наполовину. А чем ты потом будешь заниматься на свободе, в какой «малине» наверстывать будешь годы отсидки — неважно. Здесь ты был исправившимся и этого достаточно. Не отсюда ли у нас случаи рецедивности преступлений? Ты знаешь, Виктор, как говорят воры тем, кого подбивают идти с ними впервые «на дело»? Нет? Я знаю. Мол, не бойся, говорят, если попадешься — не беда. Ты молодой, здоровый, будешь в лагере давать две нормы и выйдешь по половине срока. А вернешься — тебе и почету больше, и «дела» повыгоднее. Так нередко и бывает. Знаешь, Виктор, как реагируют потерпевшие, встретив на улице через пять лет после приговора опасного преступника, осужденного на 10 лет? Они порою прибегают к нам со словами: такой-то, мол, сбежал из лагеря. Арестуй те! А мы в ответ — освобожден на законных основаниях. Некоторые из таких потерпевших или свидетелей дают себе на всю жизнь зарок никогда не давать показаний против преступников. Раз они оттуда, из лагеря, умудряются вернуться раньше срока. Ведь и отомстить могут! Чтобы потом опять «по половинке» выйти. А свидетелю или потерпевшему любая половинка его здоровья и жизни — ой как дорога! Не потому ли у нас в работе встречаются случаи, когда свидетеля установить порою труднее, чем преступника. И то, что мы иногда называем отсутствием принципиальности, мещанским «моя хата с краю», нужно честно назвать неверием того же свидетеля в эффективность наказания преступника, со всеми последствиями, из этого вытекающими. Знаешь, Виктор, мне кажется скоро, очень скоро эта половинчатость в системе наказания будет отменена. Мне и тебе нужно быть готовыми к этому. Так вот, Виктор, я не за огульное наказание. Я — за индивидуальный подход к каждому в наказании и оценке действительного или мнимого исправления. Ведь как происходит: и вор-рецидивист, и убийца находятся в одном лагере с каким-нибудь инженером, по халатности которого при взрыве погибло ценное оборудование или покалечились люди; с шофером, виновным в автокатастрофе… Для вас, администрации, все они осужденные, все они преступники. И требования, и отношение к ним, в общем одинаковые. И зачеты за хорошую работу, и наказания за плохую — одинаковые. Но ведь преступления у них разные; жизнь и интересы, отношение к падению своему и наказанию за него — разные. Потому что люди они разные. И в биологическом, и в социальном отношениях. Не хмурься, не хмурься, Виктор. Я вовсе не сторонник теории Ламброзо. Когда я говорю о биологических отличиях, я имею в виду только одно: тот же профессиональный вор на свободе вел хоть и беспорядочную, но, в общем, сытую жизнь. Здоровья на своих «делах» он не подорвал. И ему выполнить две нормы куда легче, чем тому же шоферу, например, который в войну и после нее недосыпал, недоедал, кормил семью, работая порой по те же две смены. Добавь к этому и то, что вор-профессионал заранее знал, на какую жизнь решился и что его ждет. Он не только физически, но и морально был заранее готов к тому, что в общем половину жизни он поживет сладко, а половину чуть больше или чуть меньше, проведет в изоляции. Поэтому для пего отсидка в лагере— лишь эпизод. Для непрофессионала, совершившего преступление один раз в жизни, пусть дважды, но в силу определенного стечения обстоятельств — это трагедия, ломающая всю его предыдущую жизнь. Не считай меня демагогом. Я буду конкретен. На кого ты делаешь ставку? На «президента», пусть хорошего, но на вора- профессионала! Кого ты отдал в его власть? Работягу и интеллигента, которых он делает «шестерками», «сявками» у таких же профессиональных воров. «Президент», «бугры», «воры в законе», а в подчинении, в эксплуатации у них — «работяги» и «интеллигенты»! Там, где живет «вор в законе», — не может не царить беззаконие. Ты, Виктор, своими методами поощряешь систему воровской иерархии, систему рабства «сявок» и «шестерок». Нет, я не предлагаю поменять их местами. Мне кажется, что те же работяги и интеллигенты, то есть непрофессиональные преступники, должны быть твоей опорой, тем коллективным ядром, которое сможет не только противостоять «президенту» и «ворам в законе», но и напрочь искоренить сами эти понятия. Нет, не методами шизо, как Бондарев, а рабочими советами, что ли, или активами тех же работяг. Их руками нужно ломать всю эту чуждую им, как и нам, систему воровской касты, проникшую сюда из воровских притонов. Да и тот же вор боится, просто боится открыто стать и быть исправившимся. Даже твой «президент» держит в тайне свое намерение покончить со своим воровским ремеслом. Тоже боится. А сколько таких, как он? Ты ведь даже не знаешь. Потому что и они боятся. Боятся даже друг друга. Я не могу давать тебе, Виктор, готовых рецептов. Я — следователь и, к сожалению, раньше не имел никакого представления о том, как отбывают наказание те преступники, которых я отдаю под суд. А ты, вероятно, не имеешь представления о том, каковы твои зэки на свободе. И это плохо для нас обоих. Мне кажется, что вопросы борьбы с преступностью на стадии следствия и на стадии наказания должны решаться в комплексе, с учетом опыта, успехов и ошибок таких, как я, и таких, как ты. Но с обязательным участием специалистов по криминологии. Пусть в каждом лагере будет свой такой специалист. Пусть он не сидит где-нибудь, в московском или магаданском кабинете, кропая кандидатскую диссертацию. Пусть он на местах, ищет пути борьбы с преступностью, ищет эффективные методы наказания и исправления. Пусть он проводит социологические исследования среди преступников, пусть применяет познания науки о психике, мышлении, эмоциях человека. Пусть он нам, практическим работникам, дает дельные конкретные рекомендации, пусть он сам вместе с нами станет практическим работником. Чтобы не было экспериментов вслепую, чтобы не было методов Бондарева, Виктора Федоровича или Ярового. Чтобы были, наконец, выработаны действенные, построенные на научной основе и практическом опыте меры борьбы с преступностью. И — еще раз о наказании. Пусть оно не будет большим — в 15–10 лет. Пусть оно будет хоть и малым по сроку, но действенным и реальным, в любом случае обязательно индивидуальным для каждого. С учетом не только тяжести содеянного, но и способности к исправлению в определенных именно для этого индивида условиях отбытия наказания. Почему только лагерь? Для всех осужденных. Почему не практиковать каких-то особых, пусть изолированных, но поселений без колючей проволоки и овчарок, где не только трудом, но и этой толикой доверия в ином преступнике можно пробудить желание вернуться в общество его полноправным и лояльным членом. Я слыхал, в некоторых лагерях стали уже открываться общеобразовательные школы. Правильно! Пусть зэк учится не только ремеслу.
Пусть он приобщается к духовной культуре общества. Тогда, может, никогда не противопоставит ей свой дремучий интеллект рыцаря удачи. Простите, Виктор, не мог говорить о твоем лагере, не зацепив этих ставших уже больными и для меня проблем. Кстати, этого твоего заместителя, как я догадываюсь, здесь на прежней должности уже не оставят?
— Я уверен, что Васильева вообще уберут из нашей системы. А над твоими словами мне придется крепко задуматься. Ты прав, если даже не во всем, то во многом. Я это понимаю… И завтра же попрошу парторга собрать коммунистов. Жаль, что тебя не будет на этом собрании. Мы обсудим, как восстановить демократию среди зеков и какими средствами вести дальше воспитательную работу. И уж в любом случае это будут не васильевские методы перевоспитания. А насчет зама своего… Так я бы и рад криминолога шполучить. Да кто из них пойдет сюда? Разве какой-нибудь старый мухомор позарится на северную пенсию. Так он ведь живого зэка и глаза не видел, хоть и доктор какой — нибудь или профессор. Пошлет его наш зэк «по фене», а его инфаркт хватит! Нет, такие вопросы надо в верхах решать.
— А ты, Виктор, молодого, молодого аспиранта там какого-нибудь найди или младшего научного сотрудника. И пусть он здесь не только диссертацию напишет, а и защитит ее своей практической работой. И чтобы первым его ученым советом, который эту диссертацию одобрит, были твои сотрудники. А оппонентами зэки, — рассмеялся Яровой.
— Уж эти прокомментировали бы! Выдали бы рецензии, — хохотал Виктор Федорович. — Смотри-ка, уже утро, — удивился он, глянув на часы.
В это время зазвонил телефон. Мембрана донесла чей-то простуженный голос: «Докладываю: нарта прибыла из Певека».
— Ну, Аркадий, в добрый путь! Жаль, очень жаль расставаться. Пиши. Адрес знаешь. Я буду ждать.
Яровой собрался быстро, тепло простился с начальником лагеря V самой нарты. Каюр-чукча тут же закрепил чемодан. Указав Яровому место на нарте— позади себя, вытащил остол, прикрикнул на собак. Те поняли, рванули нарту. Яровой едва удержался на ней. Оглянувшись, он увидел, что они уже выехали за зону.
Там, за колючей проволокой все махал рукой вслед начальник лагеря. Аркадию все еще виделось его лицо. Слышался голос: "Пиши!»
Пиши-и-и! Несло это в тундру то ли смех, то ли плач живой души, гася в снегах человеческий голос.
А собаки мчатся по снегу. Мелькают лапы. Спины напряжены. Дыхание у отдохнувших псов ровное. Поет в ушах ветер. Смешной весельчак-гуляка! Упруго по щекам бьет. Старик каюр сосет трубку, неразлучную спутницу свою. Что-то мурлычет. Хорошее у него настроение. Что это за песню он поет? О чем она?
Аркадий не рискует спросить. Но вот старик, сам повернула к Яровому избитое пургой и морозом задубелое лицо свое:
— Однако, паря, шибко хорошо жить, как чайка, а? Земля большая, ходи, бегай, где хочешь теперь. Шибко хорошо отсюда уезжать! — показал каюр в сторону лагеря и продолжала: — Плохой люди там. — Злой, как волк. Теперь ты птица. Не надо обижать, паря, никого. Живи, как я. Не попадешь туда. Там — капкан. Там худо. Жить надо. Хорошо! Работать надо!
— Я не заключенный, я в командировку приезжал, по работе. Я следователь, — рассмеялся Аркадий.
— А-а! Однако твоя работай! Это совсем хорошо. Вольный человек — счастливый человек. Тюрьма— шибко плохо. Как моя собачка — к нарте, так те люди — к тюрьме. Дети далеко, баба далеко. А как без них? Сердце, как костер без огня. Пепел. Совсем плохо, совсем умирай. Зачем человеку зло, однако? Земля — много! Целая тундра. Смотри сколько ее! Собачкам много бежать надо. Всем хватит. Зверя много! Мишка есть, лиса есть, песец есть. Куропатки табунами ходят. Оленей в тундре — солнце не успевает каждого! согреть. Живи! Человек мало живет. Мало ему надо! У плохих людей глаза больше живота едят. Волчьи это глаза. Такой человек жадный. Он беду делает. Много! А когда всевышнему больно от этих бед станет, он человека в капкан садит. А хороший человек — всегда как птица. Его не живот, сердце греет. Потому что там добро живет. Такого пурга не заносит, зверь обойдет, — засопел трубкой каюр.
— Эх, отец, каждый думает о себе, что он хороший, а на самом деле не всегда так бывает. Один делает плохо, а сам того не знает. Думает, что правильно он поступает, а на самом деле всем вредит,
— вспомнился Яровому Бондарев.
Каюр оглянулся. Удрученно головой покачал.
— Совсем глупый такой человек. Как молодой олешек. Добро тепло дает. Радость. А зло холод сеет. Мороз. Его по снегу видно. Видишь сколько его на земле? У человека от горя голова белая становится. Человек должен быть сильный, как мишка, добрым, как олень, выносливым, как собачка, умным, как лиса.
— Не все так могут. Не все.
Попутчики замолчали. Нарта въезжала в распадок. Узкий, неприветливый. Длинный, как полярная ночь. Он петлял меж скал извилистой змеей. Звал и тут же ставил подножки. Дразнил. Обещал. Обманывал. Ветры гудели в головах скал и рассыпались по распадку визгами, стонами, смехом.
Собаки уже языки вывалили. Пар белыми клубочками из пастей вырывался. Нарта ковыляла, переваливаясь через острые камни. Каюр и Яровой давно слезли с нее, шли вслед за упряжкой.
«Ух-х», — сползла нарта с камня.
«Ой — ей — ей», — визжат полозья, наезжая на гранитный осколок.
Дыхание собак неровное, тяжелое. Ох, как болят их лапы, избитые, изрезанные на этих осколках. Подушечки не успевают заживать. Все время кровоточат. Сколько крови собачьей застыло вот на этих камнях! Сколько боли перенесено! Сколько слез пролито в этом распадке. Только граниту под силу видеть, слышать все это и остаться прежним.
Ноги, перешагивающие глыбы и осколки, скользят, срываются, быстро устают. Сначала боль появляется в ступнях. Они начинают гореть, ныть. Потом и щиколотки начинает ломить. Потом выше, к самым коленям боль подбирается. Жгучая, неотступная. Она сковывает нестерпимой усталостью все тело. Кажется, еще шаг и упадет человек в тяжелом свинцовом сне.
Кто открыл эту дорогу, кто первым прошел ее? Наверное, он был гигантом. Нормальному человеку тут нестерпимо. И незамеченное вначале — отчетливо бросается в глаза.
Узкий распадок так плотно стиснут скалами, что дышать становится трудно. Небо узкой полоской виднеется над распадком. Да и небо ли это? Скорее, замерзший ручей над головой замер. А по берегам его снег. Белый. Как дыхание. Но это не берег. Это усталые поседелые головы скал небо хмурое подпирают.
По обеим сторонам распадка гранит поблескивает серым равнодушием. Ему не до жалоб тех, кто, изнемогая, стоит здесь. Его холодные вены давно замерзли и не воспринимают слабых голосов жизни. Надоест их слушать — грохнет распадок увесистым обломком, ухнет он грозно, сразу все живое умолкает. Головы в плечи втянет. Страх от спины до пяток холодом пробежит. Враз слезы высохнут. Радуйся, что мимо. Распадок просто напугал немного. Пошутил. Он любил тишину. А коль попал в эти владения — не нарушай покой ни стоном, ни вздохом.
Ох, как здесь холодно и темно! Яровой, поднявшись в который раз с предательски обледенелых камней, успокаивает себя тем, что ведь не вечной же будет эта дорога, и старается не отставать от каюра. Тот, знай свое, подгоняет собак. Изредка оглядывается на Ярового. Но вот и каюр оступился. Упал. Видно, сильно зашиб колено. Лицо сморщилось, собралось в кулачок. Старик поднял лицо к небу. Крикнул ему что-то по-чукотски. Собаки, услышав это, уши и хвосты поджали, чаще заработали лапами. Нарта побежала проворнее.
Сколько километров они прошли? Да кто ж их считал? Бока собачьи вспотели, парят, морды тоже. Им бы обсохнуть сейчас у костра. Ведь простыть могут. Но где взять дров? Нет их здесь. И не было никогда. Гореть здесь может лишь жизнь.
Шаг, еще, другой. Сколько их нужно сделать, чтобы выйти из этого замороженного ада? Яровой попытался сосчитать. Так проще переносить путь. Но сбивался. Считал снова…
Каюр опять упал. Достал из-за пазухи деревянную фигурку идола. О чем-то пошептался с бездушным божком. Спрятал его. Снова пошел.
Яровой уже перестал ждать конца распадка, когда впереди вдруг посветлело. И скалы, сжимавшие голову, плечи, вдруг раздвинулись и выпустили путников в широкую тундру.
Уставшие собаки повеселели. Заулыбались раскрытыми пастями. Ведь вот и пот за ушами бежит, а уже вспомнили про весну, уже жизни рады! Как мало им нужно…
— Молодец, паря! Однако сильный мужик. Полпути нам осталось. Теперь легче. Быстро добежим! — засмеялся старик.
— Смотри, паря, сейчас второй распадок будет. Он короткий, как олений хвост. Говорят, что его в честь влюбленных всевышний поставил. Видишь, скалы. Обе гордые, высокие. Когда зимою северное сияние загорается, кто окажется у этих скал, — счастливым будет. Знаешь, столько у него будет детей? — сколько снежинок в горсти!
— Не многовато ли? — рассмеялся Яровой.
— Однако нет. Мы со своей старухой, когда молодыми были, приезжали сюда. И много детей родили. Хорошие получились все, — вздернул каюр голову. И добавил: — Их тундра любит. И люди. А они не ошибаются.
Яровой глянул вперед. За сугробами уже виднелись дома Певека. Собаки, почуяв жилье и близкий отдых, мчались во всю мочь. Летели из-под полозьев нарт брызги снега. Яровой смотрел на голубеющий след, оставленный нартой.
— Два полоза— два следа… Они — как два человека, две судьбы. Идут рядом. Рядом. Но не вместе…
Вот так и в жизни. Как горько оставаться одному среди людей — своих коллег, под одной крышей, в одной работе, заботах. И все же одному. Что бывает страшнее одиночества? Даже смерть — не выход. Если в памяти людей ты не оставил добрый след…
А тундра хохотала вслед нарте холодно, одиноко. Она— как человек без сердца и разума — жила лишь леденящею силой своей…
Вечером следующего дня Яровой уже стоял на борту судна, готовящегося к рей су на Камчатку. Рыболовецкий сейнер из камчатского колхоза направлялся на переоснастку орудий лова, чтобы через пару недель выйти на сельдяную путину. Но должен был он поначалу зайти в порт Петропавловска. Показать судно регистру[22] управления колхозного флота после ремонта, проведенного в Магаданском порту.
Погода стояла тихая. Но рыбаки, зная о предстоящем трехдневном переходе, почему-то настороженно вглядывались в темную, словно уснувшую гладь воды.
Сейнер стоял неподвижно у причала. Морские волны бесшумно терлись спинами о бока судна. Через час оно покинет порт. А пока мотористы прогревают двигатели, проверяя их на всех режимах. Пищит, свистит, ругается рация в рубке радиста. Все возбуждены — четыре месяца не видели дома. И только корабельный кок в колпаке, похожем на молочную кастрюлю, так же равнодушно чистит рыбу. Ему все равно. Кормить людей он будет и в море, и в порту.
А вон и капитан… Здесь все зовут его кэпом. Яровой с уважением смотрит на этого человека. Да и понятно — вся жизнь его прошла на море. Вот и лицо волнами отшлифовано. Подбородок выдвинут вперед. Ох, и настырен мужик! Ох, и упрям! Скулы очерчены резко. Высокий лоб говорит об уме. Взгляд у кэпа пронизывающий, изучающий. Ходит он чуть вразвалку. Но уверенно. В рубке держится хозяином.
Старпом доложил о готовности к выходу в море. И капитан, став к штурвалу, дал прощальный гудок берегу — неписанное правило благодарности за приют.
Судно, медленно развернувшись, тихо, словно ощупью обходя другие суда, направилось в море. Оно еще спало. Но о коварном его характере знали все, кто хоть однажды в жизни видел это море не в настроении.
Но сейчас кругом царила такая тишина, что даже чайки уснули на воде. Белыми льдинками дремали на широкой морской груди.
Яровой с жадностью вдыхал незнакомый и такой необычный запах этого моря. Сколько в нем было покоя, силы! Сколько красоты— суровой, захватывающей! На него можно было смотреть неотрывно, долгими часами.
А судно, развернувшись, шло по фарватеру. Капитан внимательно следил за компасом. Вот уже и скрылся из вида Магадан. Прощай, суровая Колымская земля. Большая ты, белая, холодная. Тебя, как пургу, не обнять. Как мало тебе отпущено тепла! «Ты, словно медведь с сердцем куропатки», — грустно усмехнулся Аркадий.
Рыбаки занялись своим привычным делом. Нещадно драили палубу щетками, скребками. Смывали следы ремонта. Другие возились на корме, проверяли лебедку. А те трюм промывают. Скоро снова на лов…
Лишь Яровой спокойно стоял на палубе. Холодно. Очень холодно. Но уходить в отведенную ему каюту совсем не хотелось. Море имеет особую силу притяжения. Свою власть над человеком.
Сколько времени прошло. Яровой не знал. Лишь когда стало совсем темно, покинул палубу. Поужинав вместе с рыбаками, он ушел в свою каюту. И, согревшись, уснул.
А море стало просыпаться. Для начала легонько распрямило плечи, и пошли по темным мелким волнам белые буруны. В их завитках, резвой игривости проглянуло не озорство, не безобидная шутка, а злость. Холодная злость сильного, расчетливого зверя. Которому важна не только победа, в ней он не сомневается, а и жестокая игра: как долго продержится на сей раз… именно эта добыча?
Вздохнув сильнее, море подняло с волн своих уснувших чаек, стряхнув их, как пылинки, с могучих плеч. Те поднялись в ночное небо, закричали зло. Тревожно заметались над судном. Но и его не оставило в покое море. Подогнало под днище бокастую волну и качнуло судно ощутимо.
Шел пятый час утра. Все, кроме дизелиста, радиста и капитана, спали. Что виделось им в усталом сне? Беспокойные моря или улыбки ребятишек? Холодные, хлесткие штормы или руки любимых? Пожатье дружеских рук или согретые потом ладоней топоры и кайлы, когда, считая секунды, спасали себя и судно от гибели при обледенениях? Что снится им? Цветные сны… О, как они недолги, тяжелые сны рыбаков. Их судьба, их жизнь и смерть зависят от моря. А оно изменчиво. То как в ладонях качает судно бережно, то оскалится черной, провальной пастью и… прощай берег. Нет отца! Нет мужа! Нет друга! И натянет рыбачка черный, как шторм, платок, тугим узлом на горле свяжет. Одно горе другим давит. Боль болью стянет. И клянет море. Соленые слезы в соленые волны роняет. Горе — в горе…
Сколько вдов, сколько сирот и поныне ждут рыбаков! Просят море вернуть их родных. Но у моря нет сердца, нет сочувствия…
Яровой упал с койки неожиданно. Ничего не поняв, встал и головой о стенку каюты ударился больно. Потолок заходил перед глазами. Он ухватился за стол. Что это с ним? Нет, не головная боль. В каюте явно ощутил изменившуюся погоду. Вон в иллюминатор брызги летят. И пена. Белая. Судно вздрагивает. Ревут двигатели. Яровой решил выйти в рубку. Глянуть, какой такой шторм бывает? И только за ручку двери взялся, вдруг словно кто по ногам ударил. Еле удержался. Кое-как добрался до рубки. Там посеревший капитан в штурвал врос. В шторм все мореходы становятся неразговорчивыми. Будто силы для схваток с морем берегут. Вот и этот таков. Слова не вытянешь. Знай, папироску зубами тискает. Та сосулькой изо рта торчит. На ней кэп всю злость на море выместит.
Яровой смотрел на море через стекло. Оно вздулось, посерело. Волны огромными чудищами поднимались из глубин. И рожденные в ярости бездушной утробы неслись на судно. Такое маленькое и немощное по сравнению с ними. Волны то подкидывали судно на плечах к небу, то кидали его к самым пяткам своим, вырастая над ним громадными валами, грозя вот-вот сомкнуться.
Капитан глянул на часы. Шел девятый час утра.