I

Сегодня пришлось вызывать Нину Александровну. Ночью я не стал будить маму и Борьку. Утром не выдержал.

Борька в школе, мама ушла на работу. Нина Александровна осматривает меня.

— Опять приступ?

Она разговаривает со мной строго, словно я совершил хулиганский поступок.

— Понимаете, доктор, — я покорно поворачиваюсь то на живот, то на спину. — Вчера хлопнул стакан водки и вот… опять.

Одной почки у меня нет, вырезали в госпитале. Другая последнее время работает кое-как.

— Вы понимаете, что делаете?

Глаза Нины Александровны с холодным недоумением смотрят на меня. Она не поняла: шучу я, или говорю серьезно.

— Лежать в постели полгода немножко скучно, доктор.

— Все шутите, — облегченно улыбнулась Нина Александровна, медленно собирая в сумку свои инструменты. Она уже влила в меня солидную дозу атропина, выписала рецепты.

— Хотите запла́чу, Нина Александровна? — тихо спрашиваю я. — Если вам будет приятней.

— Мы с вами знакомы не первый месяц и вы…

— Невозможный человек, — усмехнулся я. — Больные все невозможные люди.

— Мне надо идти, — говорит Нина Александровна, но с места не двигается.

— А мне никуда идти не надо. В том-то и разница. — Я стараюсь, чтобы горечь тона была не так заметна. — До свидания, доктор.

— Поболтаем немножко, Алексей Петрович. — Она смотрит на ручные часики и решительно садится на стул возле моей кровати.

— Одному моему знакомому одалживали, одалживали, а он возьми да и умри, не оплатив долгов. — Я чувствую, что выражение глаз у меня не очень-то приятное и прикрываю их веками.

Лицо Нины Александровны слегка наливается краской. Она встает, растерянно теребит ручку сумки, сухо говорит:

— Если завтра лекарства не дадут заметного улучшения, вызовите меня снова.

И уходит. Не добавляет обычного: «Лучше я завтра зайду сама».

Я лежу, вытянув руки поверх одеяла и прислушиваюсь, как кошки скребут у меня на душе. Кошки — когтистые животные.

*

Борька, мой брат, дал Нине Александровне довольно странное прозвище: Опиум для народа. Это наша фамильная черта — давать прозвища знакомым. По-моему, когда он это говорил, то имел в виду только мужчин.

Борька в том возрасте, когда парни с удовольствием смотрят на себя в зеркало и густо краснеют, если их застают за таким занятием.

Нина Александровна — красивая, особенно когда улыбается. Лицо ее становится мягким и нежным. Только улыбается она редко.

Строгое выражение лица бросилось мне в глаза при первом знакомстве с Ниной Александровной. Возможно, этому впечатлению способствовали четко очерченные, чуть поджатые губы, спокойное холодно-деловое выражение больших серых глаз и тонкий прямой нос. А может быть, перед дверью нашей квартиры она, как говорится, напустила на себя холод. Объективность диагноза — и никаких эмоций! Врачи любят скрывать свое участие к больному под маской высокой ответственности перед человечеством.

Когда она пришла в следующий раз, я сказал:

— При вас мне хочется встать по стойке смирно, но, извините, это не в моих силах.

— Что? — спросила она, расширив глаза. И в них проявились человеческие чувства: удивление, растерянность, любопытство.

— «Ну, добро», — удовлетворенно подумал я, и мы разговорились. Нас быстро сблизило то, что Нина Александровна, оказывается, участвовала в Отечественной. И надо же: тоже Первый Украинский. Ее тяжело ранило осколком бомбы в Германии. А начала она с Гжатска. Помню: тяжелые шли бои на Гжатском направлении…

А вот пришел из школы Борис. Выражение его неоформившейся физиономии с расплывшимися губами такое, что я невольно продекламировал:

— Мчатся тучи, вьются тучи. Опять двойка? Помнишь замечательную картину художника? Очень лаконичное название.

— Отстань, — буркнул Борька, топчась возле моей кровати. — Ну, как ты?

— Приказали на этом свете не задерживаться.

Борька сразу перестает топтаться. Наступает напряженная тишина.

Я действительно теряю над собой контроль, если позволяю себе подобные шуточки. Конечно, Борьке не обязательно знать истинную причину моего настроения.

— Это значит, Борис, что мне стало лучше. Так сказала сама Нина Александровна.

Борька отходит от меня. Он успокоился. Но все-таки хмурится. Какие-то мрачные мысли не оставляют его.

— Давай поможем маме, Борь. Возьмем в руки ножи, ты принесешь картошку, мы снимем с нее мундир. Разденем догола.

Борька без улыбки приносит кастрюлю, картофель в ведерке, садится рядом со мной.

— Картошка-то не виновата, что твоя любимая не ответила на записку. В записке, кстати, было всего по одной ошибке на каждое слово, — говорю я, прощупывая причину настроения брата.

— У меня нет любимой, — едва разжимает губы Борис.

— Быть не может. Такой красавец парень. С таким толстым носом — и нет любимой.

— Отстань. Знаешь, — он решительно вскидывает на меня глаза, — учиться не буду. Пойду работать на завод. Законно!

— Понятно, — говорю я. Перестаю чистить картофель, внимательно разглядываю нож, будто вижу его впервые. — Школа надоела?

— Ну, сейчас пойдет, — морщится Борька. — Ученье — свет, неученье — тьма. Знаю, слышал.

— Да нет, дело не в том, Борис. — Я стараюсь не злиться. — Может быть, ты и слышал, что ученье — свет и так далее, но понимаешь, какое дело… Ты убежден, что неучей принимают на завод с распростертыми объятиями?

— У меня восемь классов, — говорит Борька гордо.

А, может быть, он прав? Может, ему достаточно восьми? У него все впереди, а у меня…

Нет, нет.

— До армии я окончил десять классов. Потом воевал. Верно? Потом окончил техникум, потом — институт. И не переставал работать. Так ведь было, Борька?

— Я же согласен, — кисло говорит Борис, — что получить диплом — это хорошо.

— Я к тому, Борис, что сейчас квалифицированный рабочий, к твоему сведению, учит у станка парней, окончивших техникум. Он, квалифицированный рабочий, к твоему сведенью, имеет опыт, все время повышает знания на курсах, в специальных школах. А у тебя что? И дело не в образовании, как ты его понимаешь. А ты, видимо, понимаешь так: образование — диплом. А я понимаю: знания. Вот, мне кажется, где у меня с тобой разница в понятии «учеба».

Борис кидает в кастрюлю безнадежно изрубленную картофелину с такой силой, что она бьется об алюминиевые стенки посудины.

— Получил диплом, теперь лежишь и получаешь пенсию от государства, — жестко говорит он. — А жизни так и не видел.

Он еще мальчик, Борис. Тогда нам было не до здоровья. Что значит «видеть жизнь»?

Он, конечно, не может ответить на этот вопрос. Да и мы, взрослые, вряд ли можем четко сказать, что значит «видеть жизнь». Слишком это «значит» похоже на прутковское «необъятное объять невозможно». Некоторые, я встречал таких, «видели жизнь»: большую ее часть провели в пьяном ресторанном угаре и в охоте за женщинами, а теперь стенают по растраченным силам. Другие «повидали жизнь» — работа, война, плен, концлагеря. И теперь, в нормальных условиях, они не успокоились и ищут применение своему уму, опыту и энергии. Третьи «знают жизнь». Они то достигали больших постов, то с треском слетали вниз и снова возвышались. А видели ли жизнь те, кто работает, как говорится, на обычной должности, всю войну прошли рядовыми, берегут семью, придерживаются несложных бытовых традиций и чтят людей? Наверное, и они видели жизнь.

Борька встает и молча уносит на кухню кастрюлю с картофелем. Ответить на мой вопрос ему нечего. Да это и не мудрено в его возрасте.

На сегодня хватит. Кружится голова, поднимается боль в боку. Я спешно развертываю первый попавшийся пакетик с порошком. Вода в стакане всегда рядом на столике, придвинутом к кровати. Ну вот, теперь должно быть легче. Теперь можно и уснуть. Да! А работать парню надо. Пусть узнает, что такое седьмой пот. Работать и учиться.

Просыпаюсь мокрый от пота. Все тот же проклятый сон. Фашист в пилотке набекрень прижимает к моему боку пистолет, я хочу рвануться в сторону, чувствую противную слабость, вялость, не могу двинуться. Немец беззвучно хохочет, показывая в оскале крупные десны и давит пистолетом мне в бок. А так хочется жить! Жить! Жить!

Обычно после такого сна я судорожно пью воду и жалею, что она по крепости намного уступает спирту.

И теперь я хотел было потянуться рукой к стакану, вдруг слышу чей-то приятный голосок:

— Какой он желтый. И лицо одутловатое. Мешки под глазами.

Я осторожно приоткрываю один глаз.

Те-те-те! Борька соврал, что не имеет любимой. У говорившей не глаза, а как это сказать? Очи. Ну да, именно очи.

— Ничего ты не понимаешь, — тихо басит мой брат и защитник. — Он сильно болеет. Может быть, он… Знаешь, почему он такой стал? Делали они глубокий котлован для котельной. Опалубку с фундамента стали снимать, ну, понимаешь, щиты такие из досок сбитые, а в одном месте вдруг бетон повалился. Мастеру, ты его не знаешь, Шарапову ноги придавило. А бетон валится. Алеша увидел, ка-а-ак подскочит… Спину подставил под щит, ногами в землю уперся и давит и давит в него, чтобы бетон задержать. Ну, тут рабочие прибежали. Кто с чем: с лесиной, с бревном. Упоры поставили. Шарапов потом рассказывал, что Алеша тогда почернел весь от натуги, а вены на его шее стали толщиной в палец. Бетон-то представляешь, какой тяжелый? Шарапов сейчас ничего, ходит. От верной смерти человека спас Алеша. С тех пор вторая почка у него и болит. Первую в госпитале вырезали. А всегда смеется, будто ему жить веселее и дольше всех на свете. А ты говоришь — мешки под глазами, желтый. Понимать надо.

Не знаю, поняла ли девчушка, что хотел сказать Борька, но на него она глядит с обожанием. Так-то вот. И на меня когда-то с обожанием смотрели девичьи глаза. Ведь на мне ловко сидел лейтенантский мундир, мужественно скрипели новые портупеи, здоровенная кобура для пистолета неудобно хлопала по мягкому месту, но выглядела воинственно. Румянец у меня был, как у Борьки, во всю щеку.

Девчушка глянула в мою сторону, шепотом спросила:

— Почему у них бетон… то есть доски повалились?

— Не доски, бетон. Бетон им дали плохой. Марка, как надо, — 200, да качество тю… тю… плохонькое, — снисходительно разъяснил «великий знаток» бетонов, Борька.

Будь ты неладен совсем! Я открываю второй глаз.

— Здравствуйте, гостья!

— Это Оля из нашего класса, — торопливо объясняет Борька и кажется, что у него покраснели даже волосы. — Она забыла, что нам задали по… по истории.

Ну, конечно же, Оля — замечательная девочка. Наверное, лучше всех на свете. И действительно, в руках у нее книга. Только, если мне не изменяет зрение, — учебник по физике.

— А Боря про вас так много рассказывает. — Не видно, чтобы Оля смутилась больше, чем Борька. — Вам, наверное, скучно лежать одному целыми днями? — любезно спрашивает она.

— Нет, что вы. — Я, наконец, добираюсь до стакана с водой и жадно пью. — Лежать целыми днями так приятно. Лучше, чем ходить, — оторвавшись от стакана, продолжаю я.

Милая девочка Оля вежливо улыбается, слушая раздраженную речь больного. Ей хочется уйти с Борисом в соседнюю комнату и поболтать там о чем-то таком, понятном им обоим. Ее не интересуют ни больные почки, ни бетон, который отдавил ногу незнакомому мастеру. И действительно, зачем ей интересоваться всем этим? Она такая молодая…

— Что ж ты стоишь, Борис? Идите, ты покажешь Оле задание по истории, заодно и физике. Кстати, ты еще не раздумал насчет работы?

— Нет. Маме уже трудно, — сказал этот мальчик, мой братишка.

Иногда нам только кажется, что мы знаем своих младших братьев. Судим о них по внешнему поведению, по поступкам, словам, которые только скрывают напряженную внутреннюю работу мысли. И вдруг вырвется вот такое.

— Есть выход, Борис. Работать и учиться.

— Но… — вмешалась Оля, — тогда у него не будет свободного времени.

А, черт! Я и забыл, что здесь Оля. Вот вам сильнейший довод, если хотите. Надо выбирать другое время для серьезных разговоров.

Борис уводит Олю в соседнюю комнату. Нет, кажется, она его уводит. Я так и не понял, кто кого. Девочка, видно, с характером, но воспитана не на ржаном куске.

— Борь, к нам кто-то стучится.

Борька открывает дверь:

— К тебе.

Голова гостя кажется очень тяжелой из-за свинцовой седины.

— Иди, Борис. Там за физикой скучает Оля.

Борька изумлен. Я резко поднялся и сел на постели.

— Иди, Борис, тебе говорят. Здравствуйте, садитесь, — говорю я хрипловато.

Мужчина, пожилой, грузный, неуверенно оглядывается, не знает, куда положить серую велюровую шляпу. Он вошел в комнату не снимая пальто.

Мужчина этот — отец наш родной. Мы не имели чести видеться тринадцать лет и, понятно, что младший сын не узнал отца. Когда папаша оставил нашу семью, маленький Борька смутно представлял, что кроме ласковых материнских рук есть еще и отцовские. Может быть, более твердые, но обычно добрые.

— Чем обязан столь высокому посещению? — сразу начинаю я.

— А ты все такой же: шутишь… — говорит отец и садится. — Ничто тебя сломить не может. — Шляпа, наконец, нашла место на коленях родителя. — Как твое здоровье, сынок?

Только сейчас я замечаю, как он постарел. Он долго работал на большом посту, руководил строительным главком. Работал много, днем и ночью, успевал иметь любовниц и бражничать, на работе проявлял железную настойчивость, доходящую до жестокости, требовал от других беспрекословного подчинения и не жалел себя.

— А ты, я слышал, на пенсии?

— Да. Старость, выражаясь фигурально, перевалила через горы и плотно уселась мне на плечи. Живу один, скучно мне без дела.

Ну да, он уже забыл, что спросил про мое здоровье. Он долго будет рассказывать о себе, своих бедах, о том, что его выпроводили на пенсию, хотя он еще мог поработать, забыли прошлые его заслуги. Он привык, чтобы, когда говорит, его слушали, почтительно склонив головы. Я должен буду ловить каждое его слово и выражать искреннее внимание.

— Очень грустная история, — перебиваю я его и на всякий случай даю информацию:

— Мама здорова. Я чувствую себя с каждым днем лучше. Совсем хорошо себя чувствую. Борис перешел в девятый класс со среднегодовой оценкой четыре.

Отец молчит. Как? Его перебили, когда он не закончил свою мысль?

— Я хотел подойти к тому, — наконец говорит он, и в его тоне я улавливаю что-то мягкое, вкрадчивое, — что вы, как мне стало известно, испытываете материальные затруднения. В связи с твоей болезнью.

— Да, — я сдерживаю раздражение и покусываю губы, — мое заболевание не было запланировано и, как всякое внеплановое мероприятие, осложнило наш бюджет. Но не настолько, чтобы мы могли принять помощь от неприятной нам стороны. Мы мобилизуем внутренние резервы.

Я знаю своего отца. Когда ему нужно, он может прикинуться добрым, сочувствующим, жалеющим или непреклонным, убежденным или колеблющимся. В соответствии, так сказать, с моментом. Он, по-моему, давно забыл, какой есть на самом деле. Но мы-то с мамой не забыли.

— Алексей, — отец пытается все еще говорить мягко, но в голосе его уже прорываются рокочущие нотки, — брось свои замашки штатного шутника. Это шло тебе, когда ты был совсем мальчик. Помнишь, я не пускал тебя в армию. Не хотел твоей гибели в этой мясорубке. Ты уже взрослый, да еще… — Он запнулся, потом тряхнул головой. Знакомая привычка — сейчас пойдет напролом. — Будем смотреть фактам прямо в глаза: на краю пропасти, если так позволительно выразиться. У меня полная информация о твоем состоянии. Мать останется с парнем, которого надо тянуть да тянуть. Работает она продавцом в книжном киоске и потом, она всегда была немножко размазня… то есть я хотел сказать пассивная, А у меня есть сбережения…

— Как вы смеете?! — раздалось у него за спиной. — У вас седина, а вы такое говорите больному.

Борис, появившийся в комнате в средине разговора, выглядел довольно внушительным петушком.

— Борис, иди к Оле, — холодно сказал я. — Не надо волноваться. Какой-то философ говорил: если человек глуп, то это надолго. Иди, Борис.

— Помните, — отец встал, аккуратно надел шляпу, — когда вам понадобится материальная помощь, я всегда готов… Я… ухожу, не волнуйся.

Он ушел, тяжело ступая, человек, которого я любил, которому хотел подражать в детстве и юности. Наступило время, когда для него одиночество невыносимо, и он опять появился у нас. Выражаясь его языком, обоснованно пришел. Он хочет помочь нам, принять участие в нашей жизни. Он бы, наверное, развернул кипучую деятельность, не считаясь со средствами, моральными соображениями, использовал старые связи, чтобы меня положили в какую-нибудь особую клинику. Так, как это он умеет.

Скорее бы пришла мама. Я не буду ей рассказывать, что был отец. У мамы больное сердце.

Загрузка...