Нина говорит: нервничать так же бессмысленно, как бить себя по пояснице тяжелым тупым предметом.
Я стараюсь не бить.
Вот проснулся сосед по палате Бондарев. Сейчас он будет с удивлением смотреть на свою новенькую полосатую пижаму, висящую на спинке кровати. «Хлебу промышленности», как я его прозвал, привычней видеть брезентовую робу сталевара. Пижама вызывает у него снисходительную усмешку.
Вот он облачился в полосатое, сидит на кровати, позевывает.
— Пора на смену? — шучу я.
А Степан Степанович встал уже давно, с «петухами», то есть с первым трамвайным звонком, который слышен через морозное окно.
— Степан Степанович, весной запахло, — говорю я.
— Товарищи, нельзя ли потише? — проснулся наш сосед Кулагин. — Весна не основание, чтобы мешать спать.
Я в больнице с осени. А вот уже на дворе март. По утрам зима еще крепится, затягивая окна изморозью. Днем я тревожно и радостно потягиваю ноздрями какой-то особо бодрящий, терпкий воздух, который рвется к нам в открытую форточку.
Степан Степанович грустно говорит:
— Скоро дух от полей пойдет. Задышит землица.
Степан Степанович всю жизнь прожил в колхозе. Он мне понравился с первой встречи. Он сказал тогда:
— Нынешние доктора много ли знают?
Я удивленно взглянул на него. Он подумал-подумал и добавил:
— А полечишься у них — и легчает.
Любимое его занятие — подойти к чьей-нибудь кровати, поправить одеяло, собрать бумажки с тумбочки, выбросить в урну. Жилистые натруженные руки Степаныча тоскуют по делу.
Сейчас он подошел ко мне, подоткнул свесившийся край одеяла.
— Все оживет, — соглашается Бондарев, утюжа широкой ладонью колено. — Тянет, Степаныч, к землице?
— Тянет, — отвечает Степан Степанович. — Тесно у вас в городе.
— Да-а, — протяжно говорит Бондарев. — Я ведь тоже из деревни, Степаныч. Мой отец, понимаешь ты, непутевым в деревне считался. Крестьянская работа у него так себе, ни шатко ни валко шла. Зато был он знаменитый на весь район балалаечник. Бывало, начнет на балалайке наигрывать — полная изба народу. И веселые и грустные песни наигрывал, а то пускался в пляс. Крепко любил балалайку. Его в город учиться посылали, да куда там. Затоскует, вернется на станцию, что недалеко от деревни нашей, напьется и с весельем в дом. Не уважала его мать. Потому и в город учиться меня отправила, настоящую специальность получать. Но зато отец, понимаешь ты, научил меня любить свое дело. Работа для меня — жизнь. Вот как, понимаешь ты, получается.
— Значит, отец твой балалаечник, — говорит Степаныч. — Бывает. К чему душа приложится.
— Докторский обход начался, — поднимает голову с подушки Кулагин. Он редко вступает в наши разговоры. Больше молчит.
Значит, к нам в палату заявится группа врачей и медсестер во главе с заведующим — милейшим Мефодием Адамовичем. Он улыбнется приветливо, скажет:
— Ну как, молодец, как себя чувствуем?
И я отвечу:
— Как в Польше. У кого здоровые почки, тот и пан.
— Ну, молодцом, молодцом, — скажет он. — На свадьбу не забудьте пригласить.
А Бондарева пошлют на лечебную гимнастику, после которой он придет, кряхтя, проклиная почечные камни, и сразу повалится на постель.
Степан Степанович с покорным видом снимет рубаху и согласится со всем, что предпишет наш заведующий отделением.
Кулагин. Удивляюсь я Мефодию Адамовичу. Когда он смотрит на Кулагина, то в глазах заведующего появляется доброе и грустное выражение. Мне так Кулагин не особенно нравится. Уж очень необщительный, щедрости душевной в нем не чувствуется.
— Ну, как? Как себя чувствуем? — ласково, как ребенка, спросит он Кулагина. — Как спалось сегодня?
Кулагин среднего роста, широк в плечах, лицо у него с румянцем во всю щеку, большие круглые очки блестят строго, суховато. Русые волосы небольшим мальчишеским чубчиком спадают на лоб. Ему можно дать одинаково и сорок пять лет и двадцать восемь. Это один из тех людей, которые, раз возмужав, не меняются до глубокой старости.
Кулагин вошел к нам в палату и внимательно смотрел, как нянечка застилает чистую простыню на его кровати. И вдруг с легкой досадой сказал:
— Разрешите-ка я сам.
Кровать свою он застелил без единой морщинки.
— Армейская привычка? — обратился я к нему.
— Да, служил.
— В каких частях?
— В особом отделе.
Вон оно что: особист.
Ей-богу, не знаю как, но я вдруг заговорил о том, что в нашей стране строительство жилых домов приобрело грандиозный размах, что наши мартены самые мощные в мире (Бондарев от удивления даже перестал поглаживать колено ладонью: он-то знает, что в мартенах я понимаю столько же, сколько китайский мандарин в оленеводстве), что у нас в стране бесплатное лечение и что мы выпускаем инженеров больше, чем в любой другой стране.
— Сейчас я работаю инженером в облплане, — прервал меня Кулагин.
Я почему-то сконфузился, заморгал глазами.
Когда к нам заходит Нина, Кулагин встает, тщательно оправив пижаму, и молча блестит на нее очками. Нина разговаривает с ним вежливо, но без особой приветливости. При нем она сдержанна и со мной. И все-таки, как-то после ее ухода, он сказал мне:
— Можно только позавидовать вам.
— Почему? — быстро спросил я.
— Интересная женщина и, видимо, вся принадлежит любимому. Вся до каждой клетки своего тела. Есть такие редкие натуры.
— Да что вы говорите? — поспешил удивиться я, чувствуя, как розовеют у меня скулы.
Тут на лице его появилась улыбка. Все-таки, особист: ни одно даже душевное движение не остается им незамеченным.
Все так и случилось. Вошел Мефодий Адамович в сопровождении врачей и сестер. Поговорили мы про пана, у которого здоровые почки, Бондареву продолжили курс лечебной гимнастики. Он крякнул, сказал:
— Сколько я этой гимнастики поделал, когда лопатой орудовал. А почку не сберег, понимаешь ты.
Степан Степанович согласился, что ему нужна строжайшая диета и витамины.
— Витамины можно, — вздохнул он. — Может, травки какой пропишете, настою. От нее, говорят, облегчение бывает.
Мефодий Адамович не согласился, что от настоя бывает облегчение, а велел выписать Степанычу еще лекарств с ехидными латинскими названиями. У Кулагина было ласково спрошено, как он себя чувствует и как спал этой ночью.
— Очень хорошо, — ответил Кулагин. — Что с анализами?
— Все идет нормально, — поспешно ответил Мефодий Адамович, но мне показалось, что глаза его были грустнее обычного.
Когда врачи удалились, а вместе с ними на процедуры ушли Степан Степанович и Бондарев, я сказал:
— По-моему, если вы и что делали ночью очень хорошо, так это стонали.
Кулагин неожиданно резко поднялся с постели, на которой только что лежал, подошел ко мне и сел на табурет:
— Почему вы всегда стараетесь острить? Почему вы не говорите просто? Поверьте, ваше остроумие не всегда высокого качества.
«До качества ли мне, голубчик», — подумал я, а вслух ответил:
— Так легче жить. Окружающим и мне.
— Вы думаете? — Он внимательно посмотрел на меня. — Мы все почему-то стараемся говорить не то, что думаем, надеваем личину. С друзьями говорим более или менее откровенно, а на собраниях шаблонные, отлитые фразы. Готовый набор. — Он неожиданно резким движением откинул прядку, спадающую на лоб. — Быть таким, как есть, говорить то, что думаешь…
— Я такой, как есть, — прервал я его. — А говорить, что думаешь… Вам лучше все об этом известно.
— Да. — Он прямо посмотрел мне в глаза. — Однажды мне пришлось давать характеристику на товарища, неважно, кто он, которого я не уважал, но который был на довольно высоком посту. И пошли шаблоны: политически высокограмотен, знающий военный специалист и так далее, и так далее. Между тем, все его военные знания сводились к отчаянной храбрости, а был он туп, упрям и беспощаден. — Кулагин поджал губы, лицо его стало бесстрастным. — И этому человеку был ненавистен Мефодий Адамович. Наш заведующий отделением служил тогда под начальством этого человека. И не миновать бы Мефодию Адамовичу, знаете, тех далеких сторон… Я, как особист, спас его. Моя военная служба после этого окончилась навсегда. Армия для меня то же, что для Бондарева мартен — жизнь.
— Вон, оно что! — вырвалось у меня.
— Именно, — кивнул головой Кулагин. — Мефодий Адамович относится ко мне не так, как следовало бы. Я поступил просто честно.
— Послушайте, — дотронулся я до его руки. — Почему вы завели этот тяжелый для вас разговор сейчас?
— Я лежу здесь на исследовании. Подозрение — рак печени.
— А-а-а! — только мог протянуть я.
— Мысли давят. Человек не может жить, тем более умереть, без откровения. — Кулагин встал и пошел к своей кровати. — Я не утомил вас?
— Нет, нет. — Я думал, что он будет продолжать.
Кулагин лег на кровать, закинул за голову руки, затих. Я не стал прерывать его мысли.
Вечером дежурит Нина.
— Кулагина перевели в другую палату? — шепотом спрашиваю я Нину, чтобы не разбудить спящих. Она сидит возле меня.
— Его выписали домой, — отвечает она.
Ясно. Безнадежен.
— Неужели ничего нельзя сделать, Нина?
— Мефодий Адамович совсем осунулся, — говорит она. — Я не понимаю, почему он так любит этого человека. Я при Кулагине чувствую себя напряженно.
— Не надо, Нина. — Я поглаживаю ее по волосам и по плечу. — Ты не знаешь Кулагина. Он много сделал для Мефодия Адамовича. Он проявил человечность там, где положено было проявлять только бдительность.
— Мне теперь мужчины как-то больше стали… симпатичней, что ли? — неожиданно говорит Нина и мило краснеет.
— Да ну? Уже все? — шучу я.
— Алешенька, зачем ты так, — просит Нина. Она дотрагивается до моего лица ладонью, пальцами нежно постукивает по щеке. Нина неумела и робка в ласках.
Палата полуосвещена настольной лампой, я любуюсь Ниной. Она стала более мягкой в обращении с больными. Какая-то женственная ласковость появилась в ее движениях, когда она осматривает Степаныча, Бондарева. Это заметил не только я. А однажды она рассмеялась у нас в палате. Я впервые услышал, как она смеется: заразительно, грудным смехом.
— Оттаяла наша Нина Александровна, — сказал после ее ухода Степаныч, мельком взглянув на меня. — Человек-то не камень. Камень и тот от тепла накаляется.
— Алексей, — Нина очень красива в этом неярком освещении, я беру ее за руку и тяну к себе, — твои друзья, Верзилов, Шарапов, с ними нет никакого сладу. Врываются к тебе в любое время, когда им заблагорассудится. Начинаешь говорить про режим, кричат: бюрократы! Не улыбайся, не улыбайся. Будь уверен: я найду на них управу.
— Нина, они работают. Дома у них семьи. Они вырывают время, понимаешь? Вырывают, чтобы прийти ко мне. Они мои друзья. Ты должна их полюбить.
— Ты настоящий мужчина, — шутит она, пытаясь высвободить свою руку из моей. — Полюбила тебя — теперь требуешь, чтобы полюбила твоих друзей.
— Но не так, как меня. — Я все-таки притягиваю ее к себе.
— Спать, — шепчет она мне на ухо. Ее мягкие волосы щекочут мое лицо. Я вдыхаю нежный запах ее кожи, смешанный с запахом пудры. — Какой ты, право… Для тебя режим — здоровье.
— Неужели? — шепчу я в ответ. — Неужели режим — это здоровье?
— Спать, спать, — повторяет строго Нина знакомым мне приказным тоном.
Она уходит, а я неожиданно начинаю чувствовать обжигающую волну боли в боку.
— Сестра! — негромко зову я. — Сестрица, укольчик бы мне. И ничего не говорите доктору. Хорошо?