4. Московский университет: Латинский квартал на Моховой улице

Тернистый путь российского образования - «Не хочу учиться, а хочу жениться» - По указу императрицы Елизаветы Петровны - Ломоносовский проспект и улица Шувалова - «Что может собственных Платонов...» - Первый меценат России - Открытие университета: почему же все-таки в Москве? - «Гипербола съедает сто пудов сена» - Университет в 1812 году - Жилярди восстанавливает Казакова - Повседневная жизнь студентов - «Мопса старая вступила с обезьяной в старый спор» - Дипломы на продажу - Тютчев, Герцен и Лермонтов -Маловская история - Университет расширяется - «Университетских терпеть не могу!» -После 1917 года: под обстрелом большевиков - Многострадальный храм Св. Татианы -Студенческий театр - Татьянин день: «Вся наша братия пьяна» - Библиотека МГУ и ее сокровища


Александр Пушкин, сочиняя «Путешествие из Москвы в Петербург», в 1833-1834 годах отмечал: «Просвещение любит город, где Шувалов основал университет по предначертанию Ломоносова». А вот сам поэт «наших университетов не любил», во всяком случае, так утверждал его друг Павел Нащокин. Не слишком ли поверхностное мнение? По-видимому, нет. Не раз в разговорах с друзьями и в письмах Пушкин высказывался на эту тему. «Это была бы победа над университетом, то есть над предрассудками и вандализмом», - пригвождает Пушкин университетские порядки в письме к П.А. Плетневу 26 марта 1831 года.

Молодой князь Павел Вяземский, сын Петра Андреевича Вяземского, близкого друга поэта, испрашивал у Пушкина совета - поступать ли ему в университет? Поэт его отговаривал, убеждая в том, что в университете он ничему научиться не сможет. Тогда Вяземский, согласившись с Пушкиным, сказал, что поступает в университет исключительно «для изучения людей».

Пушкин расхохотался: «В университете людей не изучишь, да едва ли их можно изучить в течение всей жизни. Все, что вы можете приобрести в университете, - это то, что вы свыкнетесь жить с людьми, и это много. Если вы так смотрите на вещи, то поступайте в университет, но едва ли вы в том не раскаетесь...»

А ведь Пушкин, пожалуй, последний наш писатель, не отучившийся в университете. Все крупнейшие российские литераторы если уж не прошли полный курс высшего образования, то по крайней мере пару лет отсидели в университетских аудиториях - Лермонтов, Гончаров, Тургенев, Некрасов, Фет, Тютчев, Лев Толстой (недоучился в Казани - раскаялся), Гоголь (не учился, но преподавал в Петербурге), Чехов и другие. Достоевский хотел учиться в Московском университете, но был отправлен в петербургское инженерное училище. И все же отсутствие у Пушкина университетского образования ему не помешало, но не только по причине поступления в Лицей. Как пишет Филипп Вигель, в ту эпоху «во всей России был один только университет, Московский, и не вошло еще во всеобщий обычай посылать молодых дворян доканчивать в нем учение. Несмотря на скудость тогдашних средств, родители предпочитали домашнее воспитание, тем более что при вступлении в службу от сыновей их не требовалось большой учености». Знать же посылала своих отпрысков учиться на тлетворный Запад («Заграница нам поможет!»), например в Страсбургский университет, вернувшись откуда юные российские дворяне порою с трудом говорили по-русски, и многим даже приходилось нанимать учителя русского языка. Целые поколения российской элиты воспитывались за границей, да взять хотя бы братьев Голицыных, Дмитрия и Бориса, сыновей «Пиковой дамы» Натальи Голицыной. Дмитрий Владимирович Голицын, московский генерал-губернатор в 1820-1844 годах, так до конца дней своих и говорил с французским акцентом.

Но с реформами Александра I эта самая «большая ученость» потребовалась не только от Голицыных, а всё Михаил Сперанский - злой гений российского дворянства. «Государь и без того уже не слишком благоволил к своим русским подданным; Сперанский воспользовался тем, чтобы их представить ему как народ упрямый, ленивый, неблагодарный, не чувствующий цены мудрых о нем попечений, народ, коему не иначе как насильно можно творить добро. Вместе с тем увеличил он в глазах его число праздношатающихся молодых дворян-чиновников. Сего было более чем достаточно, чтобы склонить царя на принятие такой меры, которая, по уверениям Сперанского, в будущем обещала большую пользу гражданской службе, а в настоящем сокрушала все надежды на повышение целого, почти без изъятия, бесчисленного сословия нашего», - писал Вигель.

Так что же все-таки плохого сделал Сперанский? В 1802-1804 годах он подбил царя на страшное дело... учредить в Российской империи еще четыре университета - Дерптский, Виленский, Харьковский и Казанский! Вот горе-то! «Что распространяться о содержании указа, многие лета многими тысячами проклинаемого? Скажем о нем несколько слов. Для получения чинов статского советника и коллежского асессора обязаны были чиновники представлять университетский аттестат об экзамене в науках, в числе коих были некоторые, о коих они прежде и не слыхивали, кои по роду службы их были им вовсе бесполезны, как, например, химия для дипломата и тригонометрия для судьи, и которые тогдашние профессора сами плохо знали. Нелепость этого указа ослабляла в общем мнении всю жестокую его несправедливость». В общем, как всегда у нас, горе от ума.

С трудом приживалось в России высшее образование. Спасибо царевне Софье (регентше в 1682-1689 годах при младших братьях Петре и Иване), учредившей в 1687 году Славяно-греко-латинскую академию (устав ее составил Симеон Полоцкий). Это и было первое высшее учебное заведение России, находившееся в совместном церковно-государственном управлении, что роднило его с многими европейскими университетами. Разместилась академия в Заиконоспасском монастыре, расположенном вдоль Китайгородской стены, и просуществовала до 1814 года, но ее небольшие масштабы и церковный уклон вряд ли могли восполнить дефицит высокоинтеллектуальных кадров для государственной службы. Нехватку отечественных специалистов восполняли за рубежом, принимая на русскую службу и военных, и врачей, и ученых, что привело к большому засилью иностранцев и при дворе, и во многих областях жизни.

В 1701 году Петр I, желая усадить российских Митрофанушек за парту, открывает в Москве Навигацкую школу, куда принимали «детей дворянских, дьячих, подьячих, из домов дворянских и других чинов» от 11 до 23 лет. Детей там учат чтению и письму, арифметике, геометрии и тригонометрии, а в старших классах - языкам и математике, морскому делу, инженерным и артиллерийским наукам. Но что такое одна школа для такой огромной страны? И в 1724 году царь открывает в столице Академию наук, а при ней гимназию и университет. Первых слушателей университета не набралось и десяти человек, а обучали их вдвое больше профессоров, выписанных из Европы. Но российское дворянство как-то вяло отреагировало на эту затею императора, посчитав ее очередным экспериментом, который вот-вот закончится. Неудивительно, что в 1750 году число выпускников университета ограничилось двумя десятками. А по смерти Ломоносова, ректора академического университета в 1758-1765 годах, его и вовсе прикрыли. Это не мешает петербуржцам вести отсчет истории своего Санкт-Петербургского университета с 1724 года, о чем свидетельствует и отмеченный на государственном уровне юбилей в 2014 году - 290-летие первого российского университета.

Но как же так, спросит читатель, - разве первый университет не был учрежден в Москве в 1755 году указом императрицы Елизаветы Петровны? Это лишь один из многих вопросов, по которым никак не могут договориться две столицы, каждая считает свой университет самым старым в России. Но на европейское первенство нам претендовать не приходится, ибо первый университет Европы открылся в Болонье в 1088 году, еще через сто лет в Сорбонне зародился Парижский университет. А Страсбургский университет возник в 1621 году. Серьезное отставание России от Запада в вопросе высшего образования было следствием того, что политическая элита страны не нуждалась в своем, отечественном образовании.

Женщины на российском троне немало сделали для просвещения страны, жаль, что не всегда их туда охотно допускали, нередко брать власть им приходилось вооруженным путем. В подтверждение сей истины - судьба императрицы Елизаветы Петровны, родившейся 18 декабря 1709 года в селе Коломенском аккурат во время празднования победы над шведами под Полтавой. Царь несказанно обрадовался и даже отставил в сторону заздравный кубок: «Отложим празднество о победе и поспешим поздравить с восшествием в мир дочь мою, яко со счастливым предзнаменованием вожделенного мира». Елизавете суждено было воплотить в жизнь многие неосуществленные идеи отца-реформатора.

Красивая женщина (ей очень шел гвардейский мундир) любила охоту пуще танцев, развлечения и ассамблеи - и царь Петр подыскал ей отличного жениха, Людовика XV. Жаль, что не сложилось, ибо Елизавету специально учили французскому языку. Взойдя на трон в результате дворцового переворота в 1741 году, она вскоре тайно обручилась с Алексеем Разумовским, прозванным за то ночным императором. Уровень образования императрицы нельзя было назвать высоким, во всяком случае, платьев в ее гардеробе было куда больше, чем книг в личной библиотеке - пятнадцать тысяч штук (и куда только они все подевались, а вот университет остался!). Да и за чтением книг ее никто не видел. Поэтому хочется верить современнику императрицы историку Михаилу Щербатову, писавшему, что она даже не знала, что «Великобритания есть остров».


Императрица Елизавета Петровна. Мастерская Вишнякова


Москву дочь Петра Великого любила, хотя не так часто баловала Первопрестольную визитами. Зато в указах ее старая столица упомянута не раз. В 1742 году Елизавета Петровна определила строгие условия застройки города, установив ширину улиц в восемь сажен, а переулков в четыре. После больших пожаров 1752-1753 годов москвичи узнали о новых противопожарных мерах заботливой государыни - о «размещении заливных труб в разных правительственных и судебных местах и по улицам», «о присмотре за оным полиции», «о недопущении впредь застраивать площади и о сломе находящихся на оных строений» и «о запрещении крыть строения в Москве в ямских слободах соломою». Обывателей заставили вырыть пруды, а кузницы перенесли за городскую черту. Для неоднократно горевшей

деревянной Москвы это оказалось как нельзя кстати, в этой связи в Кремле и Китай-городе застройка отныне должна была вестись только из камня.

Борясь с нарушителями правил дорожного движения - лихачами (представителями золотой дворянской молодежи), императрица в 1744 году запретила быструю езду по московским улицам. Строго повелела она спрашивать и с тех горожан, что провожали лихачей простыми русскими словами, без которых наша речь, как известно, не всегда доходит до сердца тех, к кому она обращена. Сквернословящих горожан-матерщинников стали наказывать штрафами. Жестокие кары грозили и тем, кто любил выпить и подраться на кулаках во время церковных служб и крестных ходов. А чтобы языкастые иностранцы не писали про Россию, что там якобы медведи по улицам бродят, царица подписала указ «о недержании частным лицам медведей в городах». С тех пор этот указ чтим москвичами и гостями столицы.

Но самый главный елизаветинский указ в жизни Москвы все же касается университета. Не получив высшего образования, Елизавета Петровна благородно дала такую возможность другим, учредив университет по инициативе ученого Михаила Ломоносова и при содействии графа Ивана Шувалова. До сих спорят, кому из них принадлежит главная роль в осуществлении этого судьбоносного для России проекта. Иные полагают, что Шувалов присвоил себе авторство создания университета, несогласные же, наоборот, отдают ему первенство, считая Ломоносова лишь исполнителем воли графа. Точно установить истину сегодня вряд ли удастся, да это и не так важно, как то, что университет можно назвать их совместным детищем. И уже за одно это они заслужили не только памятники, поставленные в Москве, но и увековечение своих имен на карте столицы - Ломоносовский проспект и улица Шувалова.

Правда, неказистая улица Шувалова едва превышает полкилометра, в отличие от роскошного парадного проспекта на юго-западе Москвы. Таково отражение давней традиции, о которой еще Александр Пушкин писал: «Ломоносов был великий человек. Между Петром I и Екатериной II он один является самобытным сподвижником просвещения. Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом». И еще: «Ломоносов обнял все отрасли просвещения. Жажда науки была сильнейшею страстью сей души, исполненной страстей. Историк, ритор, механик, химик, минералог, художник и стихотворец, он все испытал и во все проник: первый углубляется в историю отечества, утверждает правила общественного языка его, дает законы и образцы классического красноречия (...), учреждает фабрику, сам сооружает махины, дарит художественные мозаические произведения и, наконец, открывает нам истинные источники нашего поэтического языка».

Михаил Васильевич Ломоносов (1711-1765) стоял у истоков многих наук, а некоторые его открытия более чем на сто лет опередили современную ему научную мысль. Он был основателем совершенно новой науки - физической химии, вывел общий закон сохранения вещества и движения, носящий его имя, дал правильное объяснение таким загадочным в те времена явлениям, как молния и северное сияние, ему принадлежит и идея молниеотвода. Ломоносов первым обнаружил атмосферу вокруг Венеры. Еще за восемь лет до основания университета он обратился к императрице Елизавете Петровне с призывом направить монаршее внимание на развитие русской науки, написав оду «На день восшествия на всероссийский престол ее величества государыни императрицы Елисаветы Петровны 1747 года»:


...О вы, которых ожидает

Отечество от недр своих

И видеть таковых желает,

Каких зовет от стран чужих,

О, ваши дни благословенны!

Дерзайте ныне ободренны

Раченьем вашим показать,

Что может собственных Платонов

И быстрых разумом Невтонов

Российская земля рождать.

Науки юношей питают,

Отраду старым подают,

В счастливой жизни украшают,

В несчастной случай берегут;

В домашних трудностях утеха

И в дальних странствах не помеха.

Науки пользуют везде,

Среди народов и в пустыне,

В градском шуму и наедине,

В покое сладки и в труде.

Тебе, о милости источник,

О ангел мирных наших лет!

Всевышний на того помощник,

Кто гордостью своей дерзнет,

Завидя нашему покою,

Против тебя восстать войною;

Тебя зиждитель сохранит

Во всех путях беспреткновенну

И жизнь твою благословенну

С числом щедрот твоих сравнит.


Простое перечисление заслуг Ломоносова в энциклопедическом словаре занимает почти целую страницу: ему обязаны не только физика и химия, геология и астрономия, но также история и философия, теория русского стихосложения и география, лингвистика и искусство... Кому, как не Пушкину, было оценивать поэтическое мастерство Ломоносова, написавшего в 1752 году «Письмо о пользе стекла», обращенное «к высокопревосходительному господину генералу-поручику, действительному Ея Императорскаго Величества камергеру, Московскаго университета куратору, и орденов Белаго Орла, Святаго Александра и Святыя Анны кавалеру Ивану Ивановичу Шувалову»: А ты, о Меценат... / Тебе похвальны все, приятны и любезны...

Университет был лишь одним из многих благих дел холмогорского самородка, и по праву нынешний МГУ с 1940 года носит его имя. А вот Иван Иванович Шувалов (1727-1797) добился успехов на другой стезе - чиновничьей. Граф, фаворит императрицы Елизаветы Петровны, пробившийся наверх благодаря своей близости к царствующей особе. Для России сей факт совсем не исключение, а даже наоборот, вполне естественное явление. Но его близость к трону благотворно сказалась на внутренней и внешней политике России середины XVIII века. Это был прогрессивный государственный деятель, помимо участия в организации университета он создавал Академию художеств, инициировал перевооружение армии, учреждение банков и прочее, прочее. Не зря Ломоносов назвал его известным ныне именем римского вельможи и покровителя искусств - Шувалова принято считать первым русским меценатом.

В переписке Шувалова и Ломоносова от мая - июля 1754 года обсуждается будущее университета. В ответ на письмо графа об учреждении в Москве университета Ломоносов пишет: «К великой моей радости я уверился, что объявленное мне словесно предприятие подлинно в действо произвести намерились к приращению наук, следовательно к истинной пользе и славе отечества». Он предлагает краткий план нового учреждения. По мысли Ломоносова, за основу следует взять немецкие университеты.

Подписать указ об основании в Москве университета Шувалов уговаривал Елизавету Петровну почти полгода и ведь нашел-таки убедительные доводы - 12 января (по старому стилю) 1755 года поставила императрица свою вельможную подпись на гербовую бумагу. Официально документ назывался «Указ об учреждении московского университета и двух гимназий». Почему университет был основан в Москве, а не в тогдашней столице -Санкт-Петербурге? В указе назывались причины. «Наш действительный камергер и кавалер Шувалов, усердствуя нам и отечеству, изъяснял для таковых обстоятельств, что установление университета в Москве тем способнее будет:

1) великое число в ней живущих дворян и разночинцев;

2) положение оной среди Российского государства, куда из округ лежащих мест способно приехать можно;

3) содержание всякого не стоит многого иждивения;

4) почти всякий у себя имеет родственников или знакомых, где себя квартирою и пищею содержать может;

5) великое число в Москве у помещиков на дорогом содержании учителей, из которых большая часть не токмо учить науке не могут, но и сами к тому никакого начала не имеют...»

Указ установил, что «над оным университетом и гимназиями быть двум кураторам, упомянутому изобретателю того полезного дела действительному нашему камергеру и кавалеру Шувалову и статскому действительному советнику Блюментросту, а под их ведением директором коллежскому советнику Алексею Аргамакову». Не был обойден вниманием и денежный вопрос: «Для содержания в оном университете достойных профессоров и в гимназиях учителей, и для прочих надобностей, как ныне на первый случай, так и повсегодно, всемилостивейше мы определили довольную сумму денег». Итак, после открытия университета именно Шувалов стал одним из двух его кураторов (Блюментрост скончался в 1755 году). Подбор профессуры и студентов, условия учебы и жизни, программы образования, гимназия, типография, бюджет, правовой статус университета - вот только краткий перечень дел, которыми он занимался в новой должности. Скромное открытие университета состоялось 26 апреля 1755 года, оно сопровождалось торжественными речами преподавателей. Студентов в университет принимали на три учрежденных факультета: права, медицинский и философский. Но в связи с дефицитом профессоров обучение 1 июля 1755 года началось только на философском факультете. Первыми студентами стали шесть слушателей Славяно-греко-латинской академии. А ректора университета принялись искать за границей, в немецких университетах, считавшихся тогда лучшими. «У нас все так шло с времен Петра Великого: кроется крыша, когда нет еще фундамента; были уже университеты, академии, гимназии, когда еще не было ни учителей, ни учеников; везде были театры, когда не было ни пиес, ни сколько-нибудь порядочных актеров. Право, жаль, что, забыв пословицу: поспешишь да людей насмешишь, мы надорвались, гоняясь за Европой», - пишет Вигель.

Недостаток в профессорах этого «святилища науки», как официально на торжественных актах вплоть до 1830-х годов называли университет, планировалось в дальнейшем восполнить за счет своих же выпускников. Поэтому основные надежды возлагались на подготовку будущих студентов в двух гимназиях: для дворян и разночинцев. Гимназисты воспитывались отдельно, но учились вместе. Гимназии просуществовали до 1812 года. Кроме того, в 1779 году при университете был основан Благородный пансион (на Тверской улице, на месте теперешнего Центрального телеграфа, с 1830-го - дворянская гимназия). Основал его Михаил Матвеевич Херасков (1733-1807), бывший (с перерывами) в 1763-1802 годах директором, а затем куратором Московского университета.

Заложенный при основании университета порядок управления сохранялся еще долго, почти полвека. Университетом руководил директор, подчинявшийся куратору. Куратор уже отвечал за университет перед главой государства, заявляя о его делах и нуждах. Правом поступления обладали все, кроме крепостных крестьян. Абитуриенты должны были держать экзамен. Лекции читались не только на латыни, но и на русском языке. Относительная автономия выражалась и в том, что в случае совершения проступков профессора и студенты представали перед своим университетским судом. Режим в университете отличался строгостью: за дурное поведение студентов не исключали, а сажали «на хлеб, на воду» и одевали на три дня в крестьянское платье. Лишали также прогулок, а главное - запрещали посещать единственные тогда спортивные мероприятия - кулачные бои.

По сенатскому указу от 8 августа 1754 года поначалу университет помещался в здании Главной аптеки на Красной площади (на ее месте в 1875-1883 годах выстроили Исторический музей): «Для учреждающегося вновь в Москве Университета дом, стоящий у Куретных ворот (курами торговали в Охотном ряду, что звали когда-то Куретным), в коем прежде была аптека, починкою исправить и в состояние привести». Эта самая «починка» и послужила главной причиной, заставившей перенести открытие университета с 1754-го на 1755 год.


Сенатский указ о передаче Московскому университету здания Главной аптеки на Красной площади от 8 августа 1754 года


А в 1754 году даже медаль успели вы пустить «На учреждение Московского университета». В первом здании университета были предусмотрены физическая и химическая лаборатории, анатомический театр и минералогический кабинет, библиотека, большая и малая аудитории, другие помещения, всего общим числом до двадцати. Тут же, в длинных залах, обитали и казеннокоштные студенты. Неподалеку расположились типография и книжная лавка. Позже для университета был куплен и стоящий рядом дом П.И. Репнина.


Первое здание университета на Красной площади. Гравюра мастерской Ф. Алексеева, конец XVIII века


С 1793 года занятия проводились в специально построенном (возводился с 1876 года) здании на Моховой улице (ныне № 11, строение 1). Проект принадлежал Матвею Федоровичу Казакову, известному приверженцу классицизма. Это первое здание университета на Моховой, до сих пор за ним сохраняется название Главного корпуса, в народе же его называют «старым» зданием университета. Как и большинство московских домов постройки до 1812 года, здание это сгорело во время пожара в том же знаменательном году. Остались лишь воспоминания о том, каким оно было. На плане П-образное здание напоминало большого краба с симметричными массивными щупальцами. В центре был главный корпус в четыре этажа, выделенный восьмиколонным ионическим портиком и увенчанный невысоким куполом, по бокам - симметричные корпуса, торцы которых украшены пилястрами и фронтонами, а наружные углы скруглены, что подчеркивало законченность всего ансамбля. В главном корпусе находился и большой полукруглый актовый зал с колоннами. На первом этаже была большая столовая, на втором жили профессора, на третьем расположились лекционные аудитории, ну а на четвертом обитали студенты.

К началу XIX века с принятием в 1804 году нового устава в университете было уже четыре факультета: нравственных и политических наук, физико-математических наук, словесных наук, врачебных и медицинских наук. Вместо назначаемых директоров стали выбирать ректоров. Кураторов заменили попечители, среди которых встречались люди самые разные, не обязательно большого ума. Например, Николай Назимов, генерал-лейтенант и любимец императора Николая Павловича. Вслед за маршалом Буденным, Назимов мог бы повторить: «Мы академиев не кончали!» Попечительство Назимова пришлось на 1849-1855 годы. Человек он был прямой, и даже слишком. Впервые попав в Московский университет, он увидел в актовом зале девять ниш, занятых статуями муз, а одна ниша пустовала. Назимов приказал в пустой поставить десятую музу. Рассказывали про него и другой забавный случай: присутствуя на экзамене по естественной истории, он, услышав ответ студента, что слон съедает в день сто пудов сена, заметил: «Ну, это слишком уж много». А когда профессор сказал: это гипербола, ваше превосходительство, то попечитель обратился к студенту с укором: «Видите, это гипербола съедает сто пудов сена, а вы сказали - слон». Отечественная война 1812 года прервала мирное течение университетской жизни. Большая часть преподавателей и студентов эвакуировались в Нижний Новгород, чему несказанно радовался генерал-губернатор Москвы граф Федор Ростопчин. «Ученая тварь едет из Москвы, и в ней становится просторнее», - откровенничал он с министром полиции А.Д. Балашовым 18 августа 1812 года. У Ростопчина был, что называется, пунктик - повсюду искал он шпионов и врагов. Университет он и вовсе считал рассадником масонства, особенно не любил его попечителя (в 1810-1816 годах) П.И. Голенищева-Кутузова. Ненависть к университету была так велика, что вернувшийся в город после французской оккупации граф так и заявил, что ежели бы университет и уцелел, то он бы его сжег, ибо это гнездо якобинцев.

Как выяснилось впоследствии, подозрения Ростопчина были отнюдь не беспочвенны. Только, обвиняя Голенищева-Кутузова, он как всегда выбрал неверный объект для подозрений. Среди профессоров и служащих университета нашлись те, кто не покинул Москву, в том числе магистр Фридрих Виллерс и смотритель университетского музея Ришар. Московские французы остались ждать своего императора. Это они 2 сентября явились на Поклонную гору и припали к стопам Наполеона, не скрывая своей радости от прибытия «Великой армии» в Москву. Сегодня мы удивляемся - откуда вообще могла взяться эта «группа товарищей», хорошо говорящих на французском языке. Ведь Ростопчин особое внимание уделил вывозу иностранцев из Москвы -было приказано выехать не только французам, но также немцам и другим иностранцам.

Французский император не спешил въезжать в Первопрестольную впереди своей армии на белом коне. Вооружившись подзорной трубой, он находился на Поклонной горе, обозревая Москву. Сколько городов видел он в окуляр за свою военную карьеру! Командующий «Великой армией» ждал здесь ключи от Первопрестольной, а также «хлеб-соль» по русскому обычаю. Однако время шло, а ключей все не было. Тогда Наполеон решил заняться не менее важным делом: увековечить свой первый день в Москве, немедля написав письма парижским чиновникам. Как хотелось Наполеону сию же минуту сообщить, что Москва, как и многие столицы Европы, «официально» пала к его ногам. Но ключей-то все не было! Поначалу он успокаивал себя и свое окружение, говоря, что сдача Москвы - дело совершенно новое для москвичей, вот потому-то они и медлят с ключами, видимо выбирая из своей среды самых лучших депутатов для визита к Наполеону. Но терпение его было небезграничным. Уже несколько офицеров, ранее посланных им в Москву, возвратились ни с чем: «Город совершенно пуст, ваше императорское величество!»

Один из офицеров притащил к Наполеону своеобразную «депутацию»- пятерых бродяг, каким-то образом выловленных в Москве. Реакция Наполеона была своеобразной: «Ага! Русские еще не сознают, какое впечатление должно произвести на них взятие столицы!» Бонапарт решил, что раз русские сами не идут, тогда надо их привезти: «Пустая Москва! Это невероятно! Идите в город, найдите там бояр и приведите их ко мне с ключами!» - приказывал он своим генералам. Но ни одного боярина (к разочарованию императора) в Москве не нашли - знай Наполеон, что последнего боярина видели в Москве лет за сто до описываемых событий, он, вероятно, и не стал бы так расстраиваться. В итоге император все-таки дождался. Правда, не ключей, а депутации. Но и депутация эта была совсем не та, которую он так надеялся принять. На Поклонную гору пришла группа московских жителей французского происхождения, искавших защиты у Наполеона от мародеров.

Поскольку больше говорить Наполеону было не с кем, ему пришлось выслушивать слова признательности от своих же соотечественников: «Москвичами овладел панический страх при вести о торжественном приближении Вашего Величества! А Ростопчин выехал еще 31 августа!» - сообщал управляющий типографией Всеволожского Ламур. Услышав про отъезд Ростопчина, Наполеон выразил удивление: «Как, выехал еще до сражения?» Император, имея в виду Бородинское сражение, видимо, забыл, что москвичи, как и все россияне, жили по календарю, отличному от европейского на целых тринадцать дней!

Магистр университета Фридрих Виллерс - один из ярких примеров коллаборационизма и предательства. Он не только сам вызвался служить оккупантам обер-полицмейстером, но и составил список подобных себе отщепенцев, которых французы могли бы назначить комиссарами московской полиции. Активно участвуя в проведении оккупационной политики, Виллерс всячески измывался над москвичами, не желавшими подчиняться французам. Так однажды он приказал запрячь «впереди дохлой лошади» восемь человек, которых погонял палкой. Виллерс бежал вместе с французами, однако был пойман и арестован. Пользуясь личными связями, избежал наказания, по результатам расследования его приговорили лишь к ссылке в Сибирь.

Не понес суровой кары и профессор Христиан Штельцер, приглашенный в 1806 году преподавать юриспруденцию из Галльского университета. Надворный советник Штельцер, сославшись на нехватку денег и пообещав университетскому начальству выехать при первой же возможности, остался в Москве ждать французов. И дождался. Буквально через несколько часов после занятия Москвы, 2 сентября 1812 года, на Моховую улицу к университету подъехала группа наполеоновских генералов: «Была прекрасная ночь; луна освещала эти великолепные здания, огромные дворцы, пустынные улицы, это была тишина могильных склепов. Мы долго искали кого-нибудь, кого можно было бы расспросить, наконец, мы встретили профессора из академии и несколько французов, живших в Москве, которые спрятались в суматохе городской эвакуации. Люди, которых мы встретили, рассказали нам все, что произошло в течение нескольких дней, и не могли заставить нас понять, как могло внезапно исчезнуть население города в триста тысяч душ», - вспоминал генерал Дюма. А генерал-интендант Дарю высказал Штельцеру свое благорасположение, он, мол, давно хотел познакомиться с таким известным ученым. Спросив, много ли учится в университете французов, Дарю пообещал избавить университет от постоя и даже снабдить его французским караулом во избежание разграбления, что и было выполнено уже на следующий день, 3 сентября.

В конце сентября Штельцера захотел видеть гофмаршал императорского двора Дюрок: «После многочисленных любезностей он (Дюрок. - А.В.) предложил мне, от имени императора, должность начальника юстиции в Москве, с обещанием впоследствии назначить меня в его немецкие провинции. Я решительно отказался от этого, поскольку, как я сказал, будучи должностным лицом моего императора, без выхода в отставку не могу поступить на чужую службу. Как мне показалось, это было воспринято хорошо, по крайней мере меня отпустили весьма дружелюбно. Два дня спустя генерал-интендант граф Дюма сказал мне: император полагает, что мне следует, по крайней мере, войти в муниципалитет, поскольку иначе с господами нельзя. Это были его собственные слова. Он сказал при этом, что, в противном случае, Его Величество предпримет неприятные для меня меры, потому что теперь у меня уже нет никаких оправданий. То же самое, только несколько более грубо, сказал мне в тот же день городской интендант Лессепс, подлый и жалкий человек. Но когда меня пригласил сам муниципалитет, то у меня не было больше сомнений, ведь я определенно служил городу, а не врагу, и благодаря мужеству и решительности мог сделать много добра. Я взял на себя заботу об общественном спокойствии и безопасности и нес бремя не на заседаниях или иных предприятиях, а только бегал по улицам туда и обратно, спас больше сотни человек от грабежа и насилия», - рассказывал профессор своему коллеге и ректору Московского университета в 1808-1819 годах Ивану Гейму.

Штельцер оказался для французов прекрасной находкой - его включили в состав созданного оккупационной властью городского муниципалитета, численность которого составляла 65 человек. Кого-то туда заставили войти под страхом наказания (в основном купцов), иных же, преимущественно московских иностранцев, упрашивать не пришлось. Штельцера назначили в отдел, занимавшийся в муниципалитете «общей безопасностью, спокойствием и правосудием». Позднее профессору пришлось оправдываться перед следствием - откуда взялась его подпись на четырех протоколах заседаний муниципалитета, если, как он пишет, он «нес бремя не на заседаниях». И с какой стати маршал Ней выделил охрану из пятнадцати человек семье Штельцера, перебравшейся из

Богородска в Москву, ведь все нормальные люди двигались в это время в обратном направлении. В ответ на это Штельцер отвечал, что его волновали в эти дни только безопасность университетского имущества и собственной семьи. Штельцеру не поверили, в июле 1815 года Сенат приговорил его к лишению чина и высылке. Из Москвы ему пришлось уехать, но недалеко - в 1816 году профессор стал ректором Дерптского университета.

Но подавляющее число студентов и преподавателей университета повели себя совершенно по-иному: записывались в народное ополчение, жертвовали личные средства на борьбу с оккупантами. Университетские врачи участвовали в Бородинском сражении, работали в полковых госпиталях. За недостатком подвод и лошадей пришлось бросить немалую часть имущества университета в Москве, а не успевшие ранее выехать профессора были вынуждены покидать Москву пешком. Выделенная университету французская охрана уже в тот же день перепилась и не спасла его от мародеров и пожара, организованного Ростопчиным. Графу помог ветер, порывы которого были таковы, что превратили Москву в огромную огненную воронку. Ни до, ни после москвичи подобного смерча не припоминали. Достаточно было нескольких принесенным ветром головешек, чтобы крыша университета запылала. Музейные коллекции и лаборатории, библиотека в 20 тысяч томов - все это сгорело в начавшемся в ночь 3 сентября пожаре. Бушевал он почти неделю. Из редких книг библиотеки осталось чуть более шестидесяти изданий и древних рукописей - все, что успели вывезти в августе. Уникальное свидетельство о том, что творилось в университете при французах, оставил Федор Васильевич Беккер (1804-1881) - не генерал и не чиновник, а убеленный сединами скромный доктор, ребенком переживший французскую оккупацию Москвы. Семья его принадлежала к многочисленной колонии московских немцев и проживала в Москве в Бронной слободе. Судя по тому, что свои воспоминания он написал в 1870 году, то есть почти через шестьдесятлет после описываемых событий, памятью Беккер обладал отменной.

Выпускник медицинского факультета Московского университета 1828 года, с 1831 года начал он свою врачебную практику, которой приобрел «безбедное состояние, а в сравнении с детством и молодостью - даже весьма хорошее».

Беккер пишет о скитаниях своего отца по горевшей Москве: «Везде шел без остановки, как вдруг на углу Старого университета, который уже сгорел, его остановили два француза: один верхом - гусар, а другой пеший, имевший в руке толстую восковую церковную свечу. Гусар стал ему кричать: “панталон, панталон”. Отец мой отговаривался по-немецки, что не знает, где их взять, чего тот не понимал или не хотел понимать, а пеший стоял и не пускал его. Уловивши, как ему казалось, удобный момент, отец хотел бежать, но в эту минуту пеший ударил его свечою по голове, так что он упал. Тогда солдат его втолкнул в подвальный этаж университета, где еще тлели и дымились остатки строения. От падения отец пришел в себя и выскочил в противуположную сторону на двор. Увидевши это, гусар заехал кругом и хотел воспрепятствовать ему вылезть. Но отец, увидавши на дворе солдат, начал кричать о помощи. К счастью, то случились немцы, виртембергцы. Они подскочили, отогнали гусара, взяли к себе отца, растерли вином шишку, которая у него вскочила на голове, дали выпить немного вина и отпустили».

Именно в упомянутом Беккером подвале и были собраны материальные ценности, которые не успели вывезти во время эвакуации.

Итак, огонь не пощадил здание университета на Моховой улице. Когда в 1813 году обсуждался вопрос о возвращении университета в Москву, было неясно, где же проводить занятия. Заключили договор о найме зданий, принадлежавших купцу А.Т. Заикину, рядом с университетом (Долгоруковский пер., 5). Здесь и разместился университет и работал до 1818 года, когда открылся главный его корпус.

Уже 11 июля 1813 года состоялось первое заседание профессоров, на котором решено было обратиться с открытым воззванием к обществу с просьбой делать пожертвования и дары университету для восстановления его научного фонда.

К 1826 году университет вновь обладал библиотекой в 30 тысяч томов, гербарием из 21 тысячи растений, ботаническим садом, химическим и анатомическим кабинетами. Общая сумма пожертвований на восстановление университета превышала один миллион рублей.

Восстановление главного корпуса началось с 1816 года по проекту архитектора Дементия (Доменико) Жилярди, сохранившего прежние масштабы здания, но изменившего его фасад в стиле ампир. Портик стал дорическим с широким фронтоном, завершенным большим, нежели ранее, куполом. Зодчий намеревался сократить число колонн до четырех, но в итоге их количество осталось прежним. Внешний вид здания приобрел значительную строгость и лаконичность. По цоколю расположились необычные львиные маски, числом сто одиннадцать. В то же время старые мелкие детали оформления стены Жилярди убрал, желая таким образом подчеркнуть ее протяженность. Помогал ему архитектор Дормидонт Григорьев, исполнявший должность университетского архитектора в 1819-1832 годах и спроектировавший ряд учебных корпусов.

Жилярди задумал поместить на фасад университета барельеф с изображениями девяти муз науки и искусства, согласно древнегреческой мифологии родившихся от бога Зевса и богини Мнемозины. Перечислим этих красавиц: Клио - муза истории, Талия - муза комедии, Эрато -муза лирической поэзии, Евтерпа - муза музыки, Полигимния - муза пения, Каллиопа - муза эпической поэзии, Терпсихора - муза танца, Урания - муза астрономии и Мельпомена - муза трагедии. В основу был положен барельеф с римского саркофага II века, подлинник которого находится в парижском Лувре (копия - в Музее изобразительных искусств имени Пушкина). Эскиз будущего барельефа Жилярди нарисовал лично, аза воплощением обратился к скульптору Гавриилу Замараеву, о чем позднее писал: «Академии художник Таврило Замараев припоставил на главном университетском корпусе барельеф по усмотрению моему и по показанию прибавил к оному несколько фигур не означенных в показанном ему рисунке, которые служат гораздо к большему украшению того барельефа». Кого же добавил Замараев и почему? Дело в том, что барельеф должен был делиться колоннадой на три части, вот скульптор и поместил по три музы в каждом пролете, а дабы не нарушить общей композиционной связи, придумал новых персонажей скульптурной композиции: двух амурчиков и одного крылатого гения с книгой в руках. Так и получилась композиция «Торжество наук и искусств».

Скульптору Замараеву помогал в создании барельефа лепщик Иван Емельянов. Они же вдвоем исполнили для фронтона герб с двуглавым орлом в обрамлении лавровых венков с научными инструментами и львиные маски. Интерьер актового зала университета украсился барельефами и росписью, выполненной С.И. Ульделли.

Скульптурное оформление главного корпуса значительно пострадало во время обстрелов в 1917 году и бомбежек 1941 года. Но были и рукотворные изменения - в центральной части фронтона вместо двуглавого орла появился барельеф ордена Ленина (подобные «украшения» советской эпохи насаждались повсеместно в Москве, и даже сегодня на многих памятниках архитектуры еще осталась советская символика. А вот на Большом театре советский герб заменили на российский, что вполне оправданно и является восстановлением исторической справедливости). Что же касается замараевского барельефа с девятью музами, то их было довольно трудно переработать в изображения колхозниц и ткачих, поэтому их не тронули, а лишь в течение последующих десятилетий несколько раз реставрировали, благодаря чему они потеряли свою первоначальную точность...

В старом здании в 1834-1838 годах жил и учился будущий лингвист Федор Буслаев, он был казеннокоштным студентом, то есть обучался за казенный счет: «Общежитие наше называлось не бурсою, как принято в семинариях, и не институтом, как были тогда дворянский и педагогический институты, а просто казенными номерами. Помещалось в них по комплекту полтораста человек, и именно сто студентов медицинского факультета и пятьдесят философского, разделявшегося тогда на два отделения - на словесное и физико-математическое. Номеров было около пятнадцати, одни: подряд, для медиков, а другие, тоже подряд, для остальных пятидесяти студентов.

Наше общежитие занимало весь верхний этаж так называемого старого здания московского университета, в отличие от нового, в котором теперь читаются лекции и которое тогда еще не было готово. Лекции читались в том же старом здании под нашими номерами, и только с 1835 году были переведены они в новое.

К нам наверх было два входа: один с парадного крыльца, через обширные сени, которыми в последнее время входили в университетскую библиотеку, а другой - со стороны заднего двора, с правого угла здания.


Московский университет, 1900-е годы


В номерах мы проводили весь день и вечер до 11 часов, а спать уходили в дортуары, которые были значительно больше наших номеров и находились в правом крыле университетского здания, если смотреть со стороны Моховой. Номера и спальни размещались по обе стороны коридора, который тянулся по всему зданию от левого крыла, выходившего на Никитскую, и до правого. Между дортуарами и номерами была большая зала, в которую мы, проснувшись, выходили умываться. Вдоль стен ее стояли сплошные гардеробные шкафы с нашим платьем и бельем, а посередине - две громадные посудины. На каждой в виде огромного самовара или паровика резервуар для воды, которую умывающийся добывал, поднимая и спуская вложенный в отверстие ключ. Таких ключей в посудине было не менее десяти, так что в самое короткое время успевали умыться все полтораста студентов. Здесь же цирюльники брили усы и бороду более пожилым из нас, или, точнее, более совершеннолетним, на которых, озираясь назад от той машины во время умыванья, мы взглядывали с уважением и особенно, когда бреемый вскрикивал и давал пощечину брадобрею. Это осталось особенно живо в моей памяти, потому что случалось почти ежедневно, так как подрядчик-цирюльник обыкновенно командировал к нам неумелых мальчишек, чтобы напрактиковать их в бритье. Номер, в котором я жил в течение всех четырех лет университетского курса, занимал задний угол здания с окнами на Никитскую и на задний двор университета, где и теперь еще находится сад, в котором мы обыкновенно гуляли и, сидя на скамейках, читали книги или заучивали свои лекции.

Пить чай, обедать и ужинать мы спускались в нижний этаж, в громадную залу, в которой за столами, расставленными в два ряда, могли свободно разместиться мы все в числе полутораста человек.

Чтобы не пропускать ничего, надобно прибавить, что в том же верхнем этаже, при наших номерах, находились еще две комнаты, одна побольше, для нашей библиотеки, так сказать, фундаментальной, с книгами более дорогими и многотомными, а другая поменьше, с одним окном, выходящим на задний двор с садом - для карцера. С тех пор как явился к нам попечителем граф Сергий Григорьевич Строганов в 1835 году вместе с инспектором Платоном Степановичем Нахимовым, комнатка эта навсегда оставалась пустою. Но в первый год моего студенчества, еще в попечительство князя Сергия Михайловича Голицына и его помощника Дмитрия Павловича Голохвастова, в ней приключилась великая беда.

Карцер помещался как раз над большою аудиториею первого курса, находящеюся под упомянутою выше библиотечною залою, с окнами также на задний двор. Дело было осенью. Лекцию читал Степан Петрович Шевырев, на кафедре, стоящей к стене между окнами. Мы со своих лавок слушали и смотрели на профессора и в окна. Вдруг направо за окном мгновенно пролетела какая-то темная, длинная масса и вместе с тем раздался страшный, раздирающий душу вопль. Мы все повскакали со скамеек. Степан Петрович опрометью бросился с кафедры, и все мы вместе с профессором стремглав ринулись из аудитории на заднее крыльцо (дверь на него из больших сеней теперь уже заделана). Налево от него, на каменном помосте лежал ничком человек в солдатской шинели, не шелохнувшись; около него уже суетилось человека три из университетской прислуги, поворачивая его навзничь. Он был уже мертв, с окровавленным и изуродованным лицом. Это был казеннокоштный студент, накануне посаженный в карцер за то, что был мертвецки пьян, а на другой день в 12 часов дня бросился из окна, как и почему осталось неизвестным. Тотчас же вслед за этой катастрофой было приказано в это окно вставить железную решетку.

Живя в своих номерах, мы были во всем обеспечены и, не заботясь ни о чем, без копейки в кармане, учились, читали и веселились вдоволь. Нашему довольству завидовали многие из своекоштных. Все было казенное, начиная от одежды и книг, рекомендованных профессорами для лекций, и до сальных свечей, писчей бумаги, карандашей, чернил и перьев с перочинным ножичком. Тогда еще перья были гусиные и надо было их чинить. Без нашего ведома нам менялось белье, чистилось платье и сапоги, пришивалась недостающая пуговица на вицмундире. В номере помещалось столько студентов, чтобы им было не тесно. У каждого был свой столик (конторки были заведены уже после). Его доска настолько была велика, что можно было удобно писать, расставив локти; под доскою был выдвижной ящик для тетрадей, писем и всякой мелочи, а нижнее пространство с створчатыми дверцами было перегорожено полкою для книг; можно было бы класть туда что-нибудь и съестное или сласти, но этого не было у нас в обычае и мы даже гнушались такого филистерского хозяйства. Если случалось что купить съестного, мы предпочитали истреблять тут же или на улице. В нашем номере был только один запасливый студент, из математиков. Он как-то ухищрялся экономить свои сальные свечи, и таким образом держал в своем столике всегда порядочный их запас и ссужал того из нас, у кого не хватало свечи.

Столики были расставлены аршина на два с половиной друг от друга вдоль стен, но так, чтобы садиться лицом к окну, а спиною ко входной двери, ведущей в коридор. Вдоль глухой стены помещался широкий и очень длинный диван с подушкой, обтянутой сафьяном, так чтобы двое могли улечься врастяжку головами врознь, не толкая друг друга ногами. Над диваном висело большое зеркало. Впрочем, не помню, чтобы кто-нибудь из нас интересовался своей личностью и любовался на себя в зеркало...

В помещении, где с утра и до поздней ночи собрано до десятка веселых молодых людей, никакими предписаниями и стараниями нельзя водворить надлежащую тишину и спокойствие. У нас в номере не выпадало ни одной минуты, в которую пролетел бы над нами тихий ангел. Постоянно в ушах гам, стукотня и шум. Кто шагает взад и вперед по всему номеру, кто бранится с своим соседом, а то музыкант пилит на скрипке или дудит на флейте. Привычка - вторая натура, и каждый из нас, не обращая внимания на оглушительную атмосферу, усердно читал свою книгу или писал сочинение. Так привыкают к мельничному грохоту, и самая тишина в природе, по учению древних философов, есть не что иное, как сладостная гармония бесконечно разнообразных звуков. Я не отвык и до глубокой старости читать и писать, когда кругом меня говорят, шумят и толкутся.

Для сношений с начальством по нуждам товарищей и для каких-либо экстренных случаев в каждом номере выбирался один из студентов, который назывался старшим. Он же призывался к ответу и за беспорядок или шалость, выходящие из пределов дозволенного. Последние два года до окончания курса старшим студентом был назначен я.

Ближайшим начальством нашим был дежурный субинспектор. Тут же из коридора был для него небольшой кабинет, нечто вроде канцелярии, так что во всякое время каждый студент мог обратиться к нему со своим делом.

Наши дни и часы были подчинены строгой дисциплине. Мы вставали в семь часов утра. В восемь пили в столовой чай с булками, а в девять отправлялись на лекции, возвращались в два часа, и в половине третьего обедали, а в восемь ужинали, в одиннадцать ложились спать. Кто не обедал или не ужинал дома, должен был предварительно уведомить об этом дежурного субинспектора, а также испросить у него разрешение переночевать у родных или знакомых с сообщением адреса, у кого именно.

Кормили нас недурно. Мы любили казенные щи и кашу, но говяжьи котлеты казались нам сомнительного достоинства, хотя и были сильно приправлены бурой болтушкою с корицею, гвоздикою и лавровым листом. Из-за этих котлет случались иногда за обедом истории, в которых действующими лицами всегда были медики. Дело начиналось глухим шумом; дежурный субинспектор подходит и спрашивает, что там такое; ему жалуются на эконома, что он кормит нас падалью. Обвиняемый является на суд, и начинается расправа, которая обыкновенно ни к чему не приводила. Хорошо помню эти истории, потому что и мне, и многим другим из нас они очень не нравились по грубости и цинизму.

Впрочем, эти мелочи заслоняются передо мною одним тяжелым воспоминанием, которое соединено со стенами нашей столовой. Был один медик уже последнего курса, можно сказать, пожилой в сравнении с нами, словесниками, среднего роста, с одутлым лицом и густыми рыжеватыми бакенбардами, даже немножко лысый. Фамилии его не припомню. Приходим мы обедать, и только что расселись по своим местам, - на пустом пространстве между столами появилась фигура в солдатской шинели, и медленными шагами, понурив голову, стала приближаться. Это был тот самый студент. Мы были взволнованы и потрясены неожиданным впечатлением жалости и горя, потому что хорошо понимали весь ужас этого шутовского маскарада. Медленно и тихо прошел он далее и сел у окна за маленьким столиком, назначенным для его обеда.

За большие проступки наказывали тогда студентов солдатчиною. На первый раз, в виде угрозы и для острастки другим, виновный только облекался вместо вицмундира в солдатскую сермягу и как бы выставлялся на позор; если же потом снова провинится, ему брили лоб. Само собою разумеется, рассказанный случай мог произойти только в первый год моего пребывания в университете при князе Сергии Михайловиче Голицыне, который был попечителем только для парада; всеми же делами по управлению округа заведовал Дмитрий Павлович Голохвастов. Тогда зачастую слышалась угроза солдатчиною, и спустя много лет после того мерещилось мне иногда во сне, что мне бреют лоб и я надеваю на себя солдатскую амуницию. Слава Богу, что на следующий год явился к нам граф Сергий Григорьевич Строганов и привез с собою нашего милого и дорогого инспектора Платона Степановича Нахимова. С тех пор страхи и ужасы прекратились, и наступило для студентов счастливое время.

Чтобы ориентироваться в соседстве нашего студенческого общежития, я должен несколько познакомить вас с населением всех корпусов университетской усадьбы в пределах Моховой, Никитской и Долгоруковского переулка, соединяющего эту последнюю улицу с Тверской... На заднем дворе длинный двухэтажный корпус, который тянется по Никитской до угольных ворот, выходящих на улицу против Никитского монастыря, был занят клиникою и так называемыми кандидатскими номерами, в которых помещались ассистенты клиники и оставляемые при университете лучшие из кончивших курс кандидатов. Тут же была и квартира университетского священника, профессора богословия Терновского. Надобно припомнить, что так называемая клиника на углу Рождественки и Кузнецкого моста еще составляла тогда самостоятельное учреждение под названием медико-хирургической академии, куда прием студентов был значительно легче и менее разборчив, нежели в университет.

Корпус, о котором я говорю, в то время не был перегорожен поперечною пристройкою, так что между ним и садом был свободный проход от главного здания в ворота на Никитскую. Нам, студентам, доставляло особенное удовольствие избирать в летнюю пору именно этот путь. В стороне корпуса, ближайшей к главному зданию, в нижнем этаже тянулась открытая галерея; по ней любила прогуливаться взад и вперед очень красивая девица, стройная, белая и румяная, с роскошными русыми косами; и тут же на балконе обыкновенно сиживал старичок, ее отец. Это был муж главной акушерки, по фамилии Армфельд, которая заведовала родильным отделением клиники, помещавшимся в этой части корпуса. Ее дочь вскоре вышла замуж за профессора политической экономии Чевилева, который был дружен с ее братом и вместе с ним воротился из-за границы в 1835 году. Молодой Армфельд был медик и получил в Московском университете кафедру истории медицины.

Позади сада, в котором, как сказано выше, мы гуляли и читали, между анатомическим театром и клиникою стояла деревянная башня: ее верхняя часть имела вид садовой открытой беседки с крышею на столбах, или деревянной колокольни с пролетом. На месте большого колокола в этой беседке довольно часто в летнюю пору висел с перекладины человечий скелет, кое-как связанный по суставам веревочками. Надобно вам знать, что в подвалах анатомического театра был склад трупов для лекций по анатомии; из них выбирался один для скелета; служители-солдаты клали его в котел, вываривали кости и потом для просушки вывешивали в пролетах башни, где обыкновенно сушилось солдатское белье.

На университетском дворе, направо, у самых ворот, выходящих в Долгоруковский переулок, стояло тогда невысокое каменное здание, которое было занято квартирою ректора университета, Болдырева, профессора арабского и персидского языков, очень доброго и всеми уважаемого. Он был тогда человек уже пожилой, очень любил молодого профессора эстетики Надеждина и дал ему помещение у себя, а Надеждин, в свою очередь, в одной из своих комнат держал при себе Белинского, впоследствии ставшего знаменитым критиком, а тогда не более как студента, который, не кончив университетского курса, был сотрудником и правою рукою Надеждина, издававшего в то время журнал “Телескоп”. Особенное удобство для этого издания состояло в том, что оно тут же, в стенах этого корпуса, и подвергалось цензуре, так как ректор Болдырев был вместе и цензором».

В старом здании побывал однажды и Пушкин, случилось сие историческое событие 27 сентября 1832 года. «Сегодня еду слушать Давыдова, профессора; но я ни до каких Давыдовых, кроме Дениса, не охотник - а в Московском университете я оглашенный. Мое появление произведет шум и соблазн, а это приятно щекотит мое самолюбие», - сообщал поэт жене. Читал лекцию по русской словесности профессор И.И. Давыдов. О том пушкинском появлении в университетских стенах восторженно вспоминал будущий писатель, а тогда еще 20-летний студент словесного отделения, Иван Гончаров:

«Когда он вошел, для меня точно солнце озарило всю аудиторию: я в то время был в чаду обаяния от его поэзии; я питался ею, как молоком матери; стих его приводил меня в дрожь восторга. Перед тем однажды я видел его в церкви, у обедни - и не спускал с него глаз. Черты его лица врезались у меня в памяти. И вдруг этот гений, эта слава и гордость России - передо мною в пяти шагах! Я не верил глазам. Читал лекцию Давыдов, профессор истории русской литературы. “Вот вам теория искусства, - сказал Уваров, обращаясь к нам, студентам, и указывая на Давыдова, - а вот и самое искусство”, - прибавил он, указывая на Пушкина.

Он эффектно отчеканил эту фразу, очевидно заранее приготовленную. Мы все жадно впились глазами в Пушкина. Давыдов оканчивал лекцию. Речь шла о “Слове о полку Игоревом”. Тут же ожидал своей очереди читать лекцию, после Давыдова, и Каченовский. Нечаянно между ними завязался, по поводу “Слова о полку Игоревом”, разговор, который мало-помалу перешел в горячий спор. “Подойдите ближе, господа, - это для вас интересно”, - пригласил нас Уваров, и мы тесной толпой, как стеной, окружили Пушкина, Уварова и обоих профессоров. Не умею выразить, как велико было наше наслаждение - видеть и слышать нашего кумира». Упоминаемые Гончаровым персонажи - С.С. Уваров, заместитель министра народного просвещения, и М.Т. Каченовский, историк и критик.

В тот день Пушкин показался некоторым студентам похожим на обезьяну - этому сравнению Александр Сергеевич вряд ли бы удивился. Он и сам с лицейских времен замечал за собой подобное родство. Сохранилась эпиграмма одного из студентов:


Мопса старая вступила

С обезьяной в страшный спор:

Утверждала, говорила,

Что песнь Игорева вздор.

Обезьяна строит рожи,

Просит факты указать;

Мопса рвется вон из кожи

И не может доказать.


«Бой был неравен... Он и теперь еще, кажется, более на стороне профессора, - и не мудрено! Пушкин угадывал только чутьем то, что уже после него подтвердила новая школа Филологии неопровержимыми данными; но этого оружия она еще не имела в его время, а поэт не мог разорвать хитросплетенной паутины “злого паука"», - писал Аполлон Майков. Но при всей нелюбви Пушкина к университетам, он все же не случайно и не через силу забрел на лекцию профессора

Давыдова о «Слове о полку Игореве». Поэт давно интересовался этим произведением, намереваясь со временем издать его с критическими примечаниями в поэтическом переводе В.А. Жуковского. Итогом его углубленных занятий по изучению знаменитого памятника древнерусской литературы стала незаконченная статья «Песнь о полку Игореве». А Иван Гончаров свое почти молитвенное благоговение перед именем Пушкина, излучавшего свое обаяние и в этот раз, сохранил на всю жизнь («Пушкин с детства был моим идеалом», - говорил он позднее). Запомнилась Гончарову и внешность поэта: «С первого взгляда наружность его казалась невзрачною. Среднего роста, худощавый, с мелкими чертами смуглого лица. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство в этих глазах, которых потом не забудешь. В позе, в жестах, сопровождавших его речь, была сдержанность светского, благовоспитанного человека. Лучше всего, по-моему, напоминает его гравюра Уткина с портрета Кипренского. Во всех других копиях у него глаза сделаны слишком открытыми, почти выпуклыми, нос выдающимся - это неверно. У него было небольшое лицо и прекрасная, пропорциональная лицу, голова, с негустыми, кудрявыми волосами».

И если лекция на Пушкина особого впечатления не произвела, то о своем споре с Каченовским и о личном знакомстве с ним в тот день он счел своим долгом сообщить жене: «На днях был я приглашен Уваровым в университет. Там встретился с Каченовским (с которым, надобно тебе сказать, бранивались мы, как торговки на вшивом рынке). А тут разговорились с ним так дружески, так сладко, что у всех предстоящих потекли слезы умиления. Передай это Вяземскому». Пушкин, похоже, иронизирует - «слезы умиления», ведь Гончаров свидетельствует о «беспощадном ноже», «молниях» и прочих полемических инструментах Каченовского - какое уж тут умиление!

Михаил Трофимович Каченовский - давний противник Пушкина. Незаурядная личность: профессор по русской истории, статистике, географии и русской словесности, журналист и переводчик, в течение многих лет он редактировал и писал в журнал «Вестник Европы». Вестник, водимый профессором, боролся с «Арзамасом», литературной и, позднее, исторической школой Карамзина, являясь, в свою очередь, постоянным объектом нападок самих «арзамасцев» («История государства Российского» вызвала крайнее возмущение Каченовского). Против Пушкина Каченовский выступил еще в 1820 году, напечатав в своем вестнике крайне придирчивую рецензию на поэму «Руслан и Людмила».

Пушкин активно и небезрезультатно боролся с Каченовским, написав на него кучу эпиграмм («Хаврониос! Ругатель закоснелый», «Клеветник без дарованья», «Жив, жив, Курилка», «Там, где древний Кочерговский», «Как сатирой безымянной» - названия говорят сами за себя). Поэт сравнивал Михаила Трофимовича с Тредиаковским - «образцом смешной старозаветности, тупости и бездарности» (бытовало в пушкинское время и такое мнение).

Каченовский подписывался псевдонимом «Лужницкий старец», ибо жил в Лужниках, чем не преминул воспользоваться Пушкин в стихотворении «Чаадаеву» в 1821 году:


Оратор Лужников, никем не замечаем,

Мне мало досаждал своим безвредным лаем.

С собакой он продолжал сравнивать Каченовского и позднее:


Охотник до журнальной драки,

Сей усыпительный зоил

Разводит опиум чернил

Слюною бешеной собаки.


Пушкин не мог простить Каченовскому и его неуважение к Карамзину, подозревая его в зависти к историку. Разделяло их разное мнение о подлинности «Слова о полку Игореве», свидетелями чего и стали студенты Московского университета. Несмотря на довольно оскорбительные пушкинские эпиграммы, Каченовский все же ценил талант Александра Сергеевича.

Ровно через три месяца после встречи с Пушкиным в университете 27 декабря 1832 года Каченовский на выборах новых членов Российской академии подал свой голос за Пушкина. А вскоре после смерти Пушкина Каченовский писал: «Один только писатель у нас мог писать историю простым, но живым и сильным, достойным ее языком. Это Александр Сергеевич Пушкин, давший превосходный образец исторического изложения в своей “Истории Пугачевского бунта"». А вот еще один спорщик, профессор Давыдов, пикировавшийся в тот день с Пушкиным с университетской кафедры, даже не упомянул поэта в своей лекции по истории русской литературы в 1842 году, желая угодить Сергею Семеновичу Уварову, бывшему тогда министром народного просвещения. Кто именно победил в том споре, до сих пор остается предметом дискуссий.

А в самом университете лучшим поэтом считался Федор Тютчев, б июля 1820 года сам генерал-губернатор Москвы Дмитрий Голицын пожаловал на торжественный акт в университет, на котором молодому, но очень одаренному поэту Тютчеву вручали похвальный лист. Публичное чтение его оды «Урания» в присутствии высокого начальства означало его официальное признание лучшим университетским пиитом, учеником и преемником профессора Алексея Мерзлякова, обычно читавшего в торжественных собраниях свои оды. «В пять часов пополудни, по прибытии в большую университетскую аудиторию его сиятельства г. московского военного генерал-губернатора князя Дмитрия Владимировича Голицына и других знаменитых особ, как духовных, так и светских, приглашенных программами, торжество открыто хором, после чего читаны речи: на латинском языке экстраординарным профессором Давыдовым: о духе философии греческой и римской; на российском языке ординарным профессором Сандуновым: о необходимости знать законы гражданские и о способе учить и учиться российскому законоведению. За сим следовала вторая часть хора, потом магистр Маслов прочел сочиненные студентом Тютчевым стихи “Урания”, а секретарь совета профессор Двигубский краткую историю университета за прошлый год», - читаем в докладе попечителя Московского учебного округа А.П. Оболенского министру духовных дел и народного просвещения А.Н. Голицыну.

Иван Гончаров рисует для нас и образ самого университета: «Мы. смотрели на университет как на святилище и вступали в его стены со страхом и трепетом. Я говорю о Московском университете, на котором, как на всей Москве, по словам Грибоедова, лежал особый отпечаток... Наш университет в Москве был святилищем не для одних нас, учащихся, но и для их семейств и для всего общества. Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть, громких, блестящих деятелей общества. Студенты гордились своим званием и дорожили занятиями, видя общую к себе симпатию и уважение. Они важно расхаживали по Москве, кокетничая своим званием и малиновыми воротниками. Даже простые люди и те при встречах ласково провожали глазами юношей в малиновых воротниках. Я не говорю об исключениях. В разносословной и разнохарактерной толпе, при различии воспитания, нравов и привычек, являлись, конечно, и мало подготовленные к серьезному учению, и дурно воспитанные молодые люди, и просто шалуны и повесы. Иногда пробегали в городе - впрочем, редкие - слухи о шумных пирушках в трактире, о шалостях, вроде, например, перемены ночью вывесок у торговцев, или задорных пререканий с полициею и т. д. Но большинство студентов держало себя прилично и дорожило доброй репутацией и симпатиями общества».

Аналитики из Третьего отделения Его Императорского Величества канцелярии считали по-другому: «В Московском университете царит скверный дух, дипломы там публично продаются, и тот, кто не брал частных уроков по 15 рублей за час, не может получить такового диплома. Жалуются на недостаток преподавателей и наставников». Что и говорить, характеристика убийственная. А некоторые читатели скажут: как немного изменилось за без малого два века!

Еще один студент университета на Моховой 1830-х годов, Александр Герцен, с особой теплотой писал о своей альма-матер: «В истории русского образования и в жизни двух последних поколений Московский университет и Царскосельский лицей играют значительную роль. Московский университет вырос в своем значении вместе с Москвою после 1812 года; разжалованная императором Петром из царских столиц, Москва была произведена императором Наполеоном (сколько волею, а вдвое того неволею) в столицы народа русского. Народ догадался по боли, которую чувствовал при вести о ее занятии неприятелем, о своей кровной связи с Москвой. С тех пор началась для нее новая эпоха. В ней университет больше и больше становился средоточием русского образования. Все условия для его развития были соединены - историческое значение, географическое положение и отсутствие царя.

Сильно возбужденная деятельность ума в Петербурге, после Павла, мрачно замкнулась 14 декабрем. Явился Николай с пятью виселицами[21], с каторжной работой, белым ремнем[22]и голубым Бенкендорфом[23]. Все пошло назад, кровь бросилась к сердцу, деятельность, скрытая наружи, закипала, таясь внутри. Московский университет устоял и начал первый вырезываться из-за всеобщего тумана. Государь его возненавидел с Полежаевской истории. Опальный университет рос влиянием, в него, как в общий резервуар, вливались юные силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались от предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой и снова разливались во все стороны России, во все слои ее. Как большая часть живых мальчиков, воспитанных в одиночестве, я с такой искренностью и стремительностью бросался каждому на шею, с такой безумной неосторожностью делал пропаганду и так откровенно сам всех любил, что не мог не вызвать горячий ответ со стороны аудитории, состоявшей из юношей почти одного возраста, мне был тогда семнадцатый год (Герцен родился в 1812 году. - А.В.). Мудрые правила - со всеми быть учтивым и ни с кем близким, никому не доверяться - столько же способствовали этим сближениям, как неотлучная мысль, с которой мы вступили в университет, - мысль, что здесь совершатся наши мечты, что здесь мы бросим семена, положим основу союзу. Мы были уверены, что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдет вслед за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней.

Молодежь была прекрасная в наш курс. Именно в это время пробуждались у нас больше и больше теоретические стремления. Семинарская выучка и шляхетская лень равно исчезали, не заменяясь еще немецким утилитаризмом, удобряющим умы наукой, как поля навозом для усиленной жатвы. Порядочный круг студентов не принимал больше науку за необходимый, но скучный проселок, которым скорее объезжают в коллежские асессоры. Возникавшие вопросы вовсе не относились до табели о рангах.

С другой стороны, научный интерес не успел еще выродиться в доктринаризм; наука не отвлекала от вмешательства в жизнь, страдавшую вокруг. Это сочувствие с нею необыкновенно поднимало гражданскую нравственность студентов. Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались с комментариями, и при всем том я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства. Были робкие молодые люди, уклонявшиеся, отстранявшиеся, - но и те молчали».

Среди тех, кто учился с Герценом, читая запрещенные стихи Рылеева в рукописных тетрадях (самиздат!), был и Михаил Лермонтов, принятый в университет 1 сентября 1830 года. Среди его экзаменаторов в комиссии сидел Михаил Погодин, историк и публицист. Вступительные испытания Лермонтов прошел успешно.

Строго ли спрашивали с абитуриентов? Об этом повествует рассказ еще одного студента университета, П.Ф. Вистенгофа[24]: «Меня экзаменовали более нежели легко. Сами профессора вполголоса подсказывали ответы на заданные вопросы. Ответы по билетам тогда еще не были введены. Я был принят в студенты по словесному факультету. С восторгом поздравляли меня родные, мечтали о будущей карьере, строили различные воздушные замки. Я был тоже доволен судьбой своей. Новая обстановка, будущие товарищи, положение в обществе - все это поощряло, тянуло к университетскому зданию, возбуждало чувство собственного достоинства».

С самого начала учеба Лермонтова в университете не заладилась. А все дело в холере, накрывшей Москву и Россию осенью 1830 года. Лишь с началом следующего, 1831 года занятия возобновились. Студент Лермонтов, пребывая на нравственно-политическом отделении университета, стал посещать и обязательные для него лекции на словесном отделении, где училось почти 160 студентов, большей частью из разночинцев. Деканом словесного отделения был тот самый Каченовский, что спорил с Пушкиным, профессорами - А.В. Болдырев, преподававший востоковедение; опять же И.И. Давыдов, Н.И. Надеждин, теоретик в области изящных искусств и археологии; П.В. Победоносцев, риторик; и настоятель университетского храма П.М. Терновский, читавший церковную историю. Лекции Победоносцева Лермонтов слушал вместе с Виссарионом Белинским и Николаем Станкевичем. К концу учебного года по многим предметам они нахватали двоек. Лишь Погодин поставил Лермонтову тройку.

Не очень удовлетворительные результаты обучения говорили и о том, что головы студентов занимало совсем другое. В марте 1831 года произошел в университете весьма неприятный инцидент. Был там такой профессор - орденоносец уголовного права (награжденный орденами Св. Анны и Св. Владимира) Малов Михаил Яковлевич (1790-1849). Магистерская диссертация его называлась на редкость красноречиво и актуально: «Монархическое правление есть превосходное из всех других правлений, а в России - необходимое и единственно возможное». Так же он и преподавал: жестко и даже порою грубо. Вот студенты и взбунтовались. Герцен рассказывает: «Малов был глупый, грубый и необразованный профессор в политическом отделении. Студенты презирали его, смеялись над ним.

- Сколько у вас профессоров в отделении? - спросил как-то попечитель у студента в политической аудитории.

- Без Малова девять, - отвечал студент.

Вот этот-то профессор, которого надобно было вычесть для того, чтоб осталось девять, стал больше и больше делать дерзостей студентам; студенты решились прогнать его из аудитории. Сговорившись, они прислали в наше отделение двух парламентеров, приглашая меня прийти с вспомогательным войском. Я тотчас объявил клич идти войной на Малова, несколько человек пошли со мной; когда мы пришли в политическую аудиторию, Малов был налицо и видел нас. У всех студентов на лицах был написан один страх: ну, как он в этот день не сделает никакого грубого замечания. Страх этот скоро прошел. Через край полная аудитория была непокойна и издавала глухой, сдавленный гул. Малов сделал какое-то замечание, началось шарканье.

- Вы выражаете ваши мысли, как лошади, ногами, - заметил Малов, воображавший, вероятно, что лошади думают галопом и рысью, - и буря поднялась; свист, шарканье, крик: “Вон его, вон его! Pereat! (лат. - сгинет!)”

Малов, бледный как полотно, сделал отчаянное усилие овладеть шумом, и не мог, студенты вскочили на лавки. Малов тихо сошел с кафедры и, съежившись, стал пробираться к дверям; аудитория - за ним, его проводили по университетскому двору на улицу и бросили вслед за ним его калоши. Последнее обстоятельство было важно, на улице дело получило совсем иной характер; но будто есть на свете молодые люди семнадцати-восемнадцати лет, которые думают об этом.

Университетский совет перепугался и убедил попечителя представить дело оконченным и для того виновных или так кого-нибудь посадить в карцер. Это было неглупо. Легко может быть, что в противном случае государь прислал бы флигель-адъютанта, который для получения креста сделал бы из этого дела заговор, восстание, бунт и предложил бы всех отправить на каторжную работу, а государь помиловал бы в солдаты. Видя, что порок наказан и нравственность торжествует, государь ограничился тем, что высочайше соизволил утвердить волю студентов и отставил профессора. Мы Малова прогнали до университетских ворот, а он его выгнал за ворота... Итак, дело закипело. На другой день после обеда приплелся ко мне сторож из правления, седой старик, который добросовестно принимал a la lettre (фр. - буквально), что студенты ему давали деньги на водку, и потому постоянно поддерживал себя в состоянии более близком к пьяному, чем к трезвому. Он в обшлаге шинели принес от “пехтура” записочку - мне было велено явиться к нему в семь часов вечера. <...> Ректором был тогда Двигубский <...> он принял нас чрезвычайно круто и был груб; я порол страшную дичь и был неучтив. <...> Раздраженный Двигубский велел явиться на другое утро в совет, там в полчаса времени нас допросили, осудили, приговорили и послали сентенцию на утверждение князя Голицына.

Едва я успел в аудитории пять или шесть раз в лицах представить студентам суд и расправу университетского сената, как вдруг в начале лекции явился инспектор, русской службы майор и французский танцмейстер, с унтер-офицером и с приказом в руке - меня взять и свести в карцер. Часть студентов пошла провожать, на дворе тоже толпилась молодежь: видно, меня не первого вели; когда мы проходили, все махали фуражками, руками; университетские солдаты двигали их назад, студенты не шли.

В грязном подвале, служившем карцером, я уже нашел двух арестантов: Арапетова и Орлова; князя Андрея Оболенского и Розенгейма посадили в другую комнату, всего было шесть человек, наказанных по маловскому делу. Нас было велено содержать на хлебе и воде, ректор прислал какой-то суп, мы отказались, и хорошо сделали: как только смерклось и университет опустел, товарищи принесли нам сыру, дичи, сигар, вина и ликеру. Солдат сердился, ворчал, брал двугривенные и носил припасы. После полуночи он пошел далее и пустил к нам несколько человек гостей. Так проводили мы время, пируя ночью и ложась спать днем. <.. >

Учились ли мы при всем этом чему-нибудь, могли ли научиться? Полагаю, что “да”. Преподавание было скуднее, объем его меньше, чем в сороковых годах. Университет, впрочем, не должен оканчивать научное воспитание; его дело - поставить человека а тете (фр. - дать ему возможность) продолжать на своих ногах; его дело - возбудить вопросы, научить спрашивать. Именно это-то и делали такие профессора, как М.Г. Павлов, а с другой стороны - и такие, как Каченовский. Но больше лекций и профессоров развивала студентов аудитория юным столкновением, обменом мыслей, чтений. Московский университет свое дело делал; профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, И. Тургенева, Кавелина[25], Пирогова, могут спокойно играть в бостон и еще спокойнее лежать под землей».

Вся эта история случилась 16 марта 1831 года во время лекции Малова о брачном союзе (правда, сам Малов потом утверждал, что лекция называлась «О благе монархизма»). Лермонтов также принимал участие в своеобразном бунте, но наказания не последовало. Хотя фамилия Лермонтова наверняка осталась в бумагах Третьего отделения. Николаю I, конечно, доложили, но в этот раз разгонять Московский университет по примеру Благородного пансиона он не решился (хотя, конечно, при желании можно было и раздуть дело). История получила название «маловской», а сам профессор был при увольнении от должности пожалован пенсией в размере 400 рублей ассигнациями, что было вдвое больше его профессорского оклада.

Лермонтов вел себя с профессорами довольно смело, не стеснялся спорить, невзирая на лица. Так, «профессор Победоносцев, читавший изящную словесность, задал Лермонтову какой-то вопрос. Лермонтов начал бойко и с уверенностью отвечать. Профессор сначала слушал его, а потом остановил и сказал:

- Я вам этого не читал; я желал бы, чтобы вы мне отвечали именно то, что я проходил. Откуда могли вы почерпнуть эти знания?

- Это правда, господин профессор, того, что я сейчас говорил, вы нам не читали и не могли передавать, потому что это слишком ново и до вас еще не дошло. Я пользуюсь источниками из своей собственной библиотеки, снабженной всем современным.

Мы все переглянулись. Подобный ответ дан был и адъюнкт-профессору Гастеву, читавшему геральдику и нумизматику. Дерзкими выходками этими профессора обиделись и постарались срезать Лермонтова на публичных экзаменах», - вспоминал Вистенгоф.

В связи с этим эпизодом вспоминается характеристика, данная Лермонтовым профессору Зиновьеву, готовившему его к пансиону. Уже тогда дерзкий юноша засомневался в способностях ученого. В университете максимализм Лермонтова проявился с еще большей силой. Не пришел Лермонтов и на экзамен к Победоносцеву, что избавило последнего от необходимости выслушивать правду-матку от нахального студента.

А вообще сверстники Лермонтова особо не церемонились с профессором Победоносцевым: «Не забыть мне одного забавного случая на лекции риторики. Преподаватель ее, Победоносцев, в самом азарте объяснения хрий[26] вдруг остановился и, обратившись к Белинскому, сказал:

- Что ты, Белинский, сидишь так беспокойно, как будто на шиле, и ничего не слушаешь? Повтори-ка мне последние слова, на чем я остановился?

- Вы остановились на словах, что я сижу на шиле, - отвечал спокойно и не задумавшись Белинский».

Студенты разразились смехом. Победоносцев с гордым презрением отвернулся и продолжил свою лекцию о хриях, инверсах и автониянах. Как и следовало ожидать, горько потом пришлось Белинскому за его убийственно едкий ответ. Поступивший в университет на год позже Лермонтова К.С. Аксаков вспоминал: «На первом курсе я застал еще Победоносцева, преподававшего риторику по старинным преданиям, [и стало] невыносимо скучно:

- Ну что, Аксаков, когда же ты мне хрийку напишешь? - говорил, бывало, Победоносцев.

Студенты, нечего делать, подавали ему хрийки».

Но как бы плохо ни относились к Победоносцеву студенты, сам он, видимо, обладал недюжинными воспитательными способностями. У него было одиннадцать детей, младший из которых превзошел своего отца. В самом деле, кто не знает у нас Константина Петровича Победоносцева, профессора Московского университета, ставшего главным воспитателем великих князей и обер-прокурором Святейшего синода? И хотя выдвинулся он при Александре II, его видение государственного устройства Российской империи во многом совпадало со взглядами государя Николая Павловича. Но вернемся к Победоносцеву-отцу. Сточки зрения его коллег, он был вполне профессиональным преподавателем, «читал риторику по старинным руководствам (Ломоносова, Мерзлякова и др.) и главное внимание обращал на практические занятия, на чистоту речи и на строгое соблюдение правил грамматики».

Студентов, в том числе и Лермонтова, Победоносцев раздражал своим консерватизмом и педантизмом. Неудивительно, что у этого профессора он пропустил больше всего лекций. Наконец, Лермонтову стало просто скучно. У него и любимая поза в университете была соответствующая - он часто сидел, подпирая голову рукой, что не свидетельствовало о явном интересе к происходящему в аудитории. Таким запомнил его Гончаров, которому Лермонтов казался «апатичным», «говорил мало и сидел всегда в ленивой позе, полулежа, опершись на локоть».

Еще более красочен портрет, нарисованный Вистенгофом: «Мы стали замечать, что в среде нашей аудитории, между всеми нами, один только человек как-то рельефно отличался от других; он заставил нас обратить на себя особенное внимание. Этот человек, казалось, сам никем не интересовался, избегал всякого сближения с товарищами, ни с кем не говорил, держал себя совершенно замкнуто и в стороне от нас, даже и садился он постоянно на одном месте, всегда отдельно, в углу аудитории, у окна; по обыкновению, подпершись локтем, он читал с напряженным, сосредоточенным вниманием, не слушая преподавания профессора. Даже шум, происходивший при перемене часов, не производил на него никакого впечатления. Он был небольшого роста, некрасиво сложен, смугл лицом, имел темные, приглаженные на голове и висках волосы и пронзительные темно-карие большие глаза, презрительно глядевшие на все окружающее. Вся фигура этого человека возбуждала интерес и внимание, привлекала и отталкивала. Мы знали только, что фамилия его - Лермонтов. Прошло около двух месяцев, а он неизменно оставался с нами в тех же неприступных отношениях. Студенты не выдержали. Такое обособленное исключительное поведение одного из среды нашей возбуждало толки. Одних подстрекало любопытство, или даже сердило, некоторых обижало. Каждому хотелось ближе узнать этого человека, снять маску, скрывавшую затаенные его мысли, и заставить высказаться... Однажды студенты, близко ко мне стоявшие, считая меня за более смелого, обратились ко мне с предложением отыскать какой-нибудь предлог для начатия разговора с Лермонтовым и тем вызвать его на какое-нибудь сообщение. “Вы подойдите, Вистенгоф, к Лермонтову и спросите его, какую это он читает книгу с таким постоянным, напряженным вниманием? Это предлог для разговора самый основательный”, - сказал мне студент Красов, кивая головой в тот угол, где сидел Лермонтов.

Умные и серьезные студенты Ефремов и Станкевич одобрили совет этот. Недолго думая, я отправился. “Позвольте спросить вас, Лермонтов, какую это книгу вы читаете? Без сомнения, очень интересную, судя по тому, как углубились вы в нее. Нельзя ли ею поделиться и с нами?” -обратился я к нему, не без некоторого волнения, подойдя к его одинокой скамейке. Мельком взглянув в книгу, я успел только распознать, что она была английская. Он мгновенно оторвался от чтения. Как удар молнии сверкнули его глаза; трудно было выдержать этот насквозь пронизывающий, неприветливый взгляд. “Для чего это вам хочется знать? Будет бесполезно, если я удовлетворю вашему любопытству. Содержание этой книги вас нисколько не может интересовать, потому что вы не поймете тут ничего, если я даже и сообщу вам содержание ее”, -ответил он мне резко, приняв прежнюю свою позу и продолжая опять читать. Как бы ужаленный, бросился я от него».

Если учесть, что в университетском благородном пансионе Лермонтов продержался с сентября 1828 по апрель 1830 года, то есть год и восемь месяцев, то ко времени своей неявки на экзамены в июне 1832 года срок его пребывания в университете вышел даже большим, на два месяца. Лермонтов, если можно так выразиться, подзадержался в святилище науки на Моховой. Уже 1 июня он обратился с прошением об увольнении из университета. Университет и Лермонтов расстались без сожаления. В университетских бумагах сохранилась запись, сопровождавшая фамилию поэта: «Посоветовано уйти». Ну а Лермонтов отвечал своей бывшей альма-матер тем же, отзываясь о «профессорах отсталых, глупых, бездарных, устарелых, как равно и о тогдашней университетской нелепой администрации».

Постепенно Московский университет увеличивал число студентов и преподавателей, развивал диапазон научных направлений, расширял исследовательскую работу, став в результате крупнейшим научным центром Российской империи. Университет имел также собственную типографию и цензуру. Новый этап жизни университета наступил с покупкой для него соседней усадьбы на Моховой улице (ныне дом 9, строение 1А).

Одно из первых известных на этом месте каменных зданий - дворец адмирала Ф.М. Апраксина, построенный в 1710-е годы. Это был трехэтажный особняк с овальным куполом. Художник Илларион Мошков, ученик Федора Алексеева, запечатлел панораму Моховой улицы времен существования дворца Апраксина на одном из своих эскизов. С 1737 года дворец (на иллюстрации он слева) перешел во владение Главной аптеки и Медицинской коллегии. С конца XVIII века хозяином особняка стал А.И. Пашков - двоюродный брат того Пашкова, дом которого ныне стоит в начале Моховой. Пашковы собирались давать здесь балы и театральные представления.

В конце XVIII - начале XIX века по проекту Василия Баженова проводилась перестройка усадьбы. Главный ее дом находился в центре, а по бокам располагались два флигеля, причем Баженов использовал уже существующие здания, принадлежавшие Медицинской коллегии, в том числе и аптекарский флигель. Однако строительство не было завершено. В правом флигеле Пашков в 1797 году устроил конный манеж, а с 1806 года там давал свои представления казенный театр. В 1832 году казна выкупает усадьбу у Пашковых для нужд расширяющегося университета. Первому университету России были нужны новые площади. Начинается реконструкция здания, которая поручается архитектору Евграфу Тюрину. Ученик Доменико Жилярди, он является автором проектов таких зданий, как Елоховский собор, церковь Святой Татианы, императорские дворцы в Коломенском и Нескучном саду и многих других. Реконструкция осуществлялась в 1833-1835 годах, в результате чего главный дом усадьбы Пашковых был перестроен под аудиторный корпус Московского университета. Перед архитектором стояла сложная задача - объединить разрозненные усадебные здания в стилистически единый ансамбль. Левый флигель усадьбы перестроили под библиотеку, а правый флигель приспособили под университетскую церковь. Помимо прочего, по тогдашней моде поменялся облик колоннады - была коринфская, а стала дорическая. Интересно, что зодчий работал на строительстве здания, не получая жалованья. Позже, в 1904 году, здание аудиторного корпуса вновь перестраивалось (арх. К.М. Быковский). Долгое время, да иногда и сейчас, в народе этот дом называют новым зданием университета.

В николаевскую эпоху над университетом не раз сгущались тучи, в частности в конце 1840-х годов, когда обострилась международная обстановка и в Европе запахло революцией. Царь забеспокоился и принялся за искоренение заразных либеральных идей в российском обществе. Кроме ужесточения цензуры рассматривалась и такая крутая мера, как упразднение университетов - главных источников либерализма, в том числе и московского. Для острастки Николай Павлович в 1848 году отправил в Москву генерал-губернатором Арсения Закревского, бывшего министра внутренних дел. Назначение было весьма символичным. Университет для Закревского был что красная тряпка для быка.


Вид на здание Московского университета со стороны реки Неглинной.

Худ. И. Мошков, 1800-е годы


Например, в самый разгар Крымской войны, в период обороны Севастополя в 1855 году, он придумал устроить бал в честь столетия Московского университета, для чего приказал каждый день собирать студентов на построение и шагистику. Это делалось для поднятия патриотических настроений в Москве. Много в университете было и подозрительных людей, особенно среди преподавателей философии, о чем Закревский докладывал управляющему третьим отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии Леонтию Дубельту: «Выпущенный из Московского университета, со степенью кандидата, уроженец Западных губерний Александр Зенович, не желая вступить в службу, потому будто бы, что имеет исключительную страсть к наукам и намерен при первой возможности отправиться за границу, живет в Москве довольно богато и, чуждаясь общества русских, собирал в своем доме поляков, рассуждал с ними о политике и при всяком удобном случае провозглашал свою ненависть к русским». В итоге Зеновича, выпускника юридического факультета, в 1849 году выслали в Пермь. В дальнейшем он будет тобольским гражданским губернатором (1863-1867). А вот кого можно было не остерегаться на предмет опасных мыслей, так это купечества. Но вот ведь какая штука -несмотря на открытость университета не только дворянскому сословию, московское купечество не спешило на Моховую. Как писал купец Николай Вишняков, оно «не доверяло просвещению и не признавало для себя его необходимости. До середины 1850-х годов между нашей многочисленной родней и знакомыми не было ни одного лица с университетским образованием. Старики держались того взгляда, что наука только отбивает от дела, и, со своей точки зрения, были безусловно правы. Условия, среди которых жило купечество, были до такой степени первобытны, что у человека, получившего мало-мальски сносное образование, должно было являться непреодолимое желание уйти из этой среды. Конечно, этому бывали не раз и примеры. Старое поколение запоминало это и сердилось, не будучи в состоянии оценить причины отвращения. В самом деле, с точки зрения, например, моего отца, что требовалось для его сыновей? Требовалось, чтобы они вышли хорошими купцами, поддержкой ему на старость и продолжателями его дела, которое кормило семью и давало хороший барыш... Если сыновей образовывать дальше, то сделаешь из них только “ученых”, которые будут брезговать отцовским делом и оно, значит, рано или поздно обречено будет на погибель, а сами молодые люди под конец пойдут по миру. Наука плохо кормит, а в чиновники им идти не к лицу: зазорно состоятельному купеческому сыну от своего-то прибыльного дела записываться в чернильные крысы. Таким образом, наука была страшилищем, враждебным как семейным, так и торговым интересам».

Во второй половине XIX века многое стало меняться, Московский университет стал все больше превращаться в своеобразный «генератор» передовых идей своего времени, особенно в области общественного переустройства. «Тогдашнее студенчество делилось на множество кружков, но совершенно частного характера, без определенной организации и представительства, и с этими кружками профессорам приходилось вступать в сношения исключительно по вопросам научного характера. Столкновения между отдельными студентами и целой группой их бывали у членов инспекции, но они не принимали за время моего пребывания в университете слишком острого характера, подобного тому, что было потом, в конце семидесятых и восьмидесятых годов. Студенты в шестидесятых годах были менее требовательны, чем теперь, в отношении своих академических прав, и собственно на этой почве я помню лишь одно крупное явление, “Полунинскую историю”, возникшую, если не ошибаюсь, уже в начале 1870 года из-за недовольства студентов-медиков профессором Полуниным, слушать лекции которого они отказывались, кончившуюся тем, что, кажется, семнадцать студентов были исключены из университета. На юридическом факультете эта история, вызвавшая сильное раздражение против начальства, применившего столь строгую дисциплинарную меру, отозвалась тем, что между студентами была открыта подписка в пользу исключенных и собрана порядочная сумма.

Вообще 1870 год, я говорю про первую его половину, прошел в студенчестве не так тихо и покойно, как предшествовавшие. В отдельных студенческих кружках усилилось зародившееся, конечно, еще раньше брожение политического характера, находившееся в связи с таким же, но более энергичным движением студентов Петровской академии. В аудиториях во время междулекционных перерывов появлялись иногда ораторы, не непременно из своих студентов, бывали даже гости из Петербурга, и состоялось несколько сходок, в большинстве на университетском дворе, за старым университетом. Говорилось на них, кроме вопросов академической жизни, о начавшейся реакции, о необходимости общестуденческой организации и взаимной поддержки кружков и т. п. Около этого времени было произведено между студентами довольно много обысков и несколько арестов, что вызвало, само собой разумеется, протесты и требования об освобождении товарищей. Все это было, однако, лишь подготовлением и началом тех бурь, которые впоследствии разразились среди московского студенчества, приняв гораздо более острый характер и приблизившись по направлению к общему, не специально студенческому, движению. В кружках, о которых я упомянул, уже тогда говорилось о необходимости сближения с народом, о том, что надо “идти в народ” с целью помощи ему духовной и материальной, развития его, пробуждения в нем сознания человеческих и гражданских прав, и, конечно, читалась недозволенная цензурой литература», - вспоминал в 1914 году выпускник университета, а позднее его преподаватель Н.В. Давыдов.

Университет дал России много прогрессивных ученых, писателей, общественных деятелей. Их имена начертаны на многочисленных мемориальных досках на близлежащих зданиях, а в советское время они были увековечены в названиях улиц. Большая Никитская была переименована в улицу Герцена, а ее близлежащие переулки получили имена Белинского, Грановского, Огарева, Станкевича - деятелей русской культуры и науки, связанных с Московским университетом.

В университете учились или преподавали такие выдающиеся ученые и граждане России, как П.Л. Чебышев, Н.И. Пирогов, Н.В. Склифосовский, А.Г. Столетов, И.М. Сеченов, К.А. Тимирязев, Н.Е. Жуковский, С.А. Чаплыгин, Н.Д. Зелинский, Д.Н. Анучин, С.И. Вавилов, Д.И. Фонвизин, А.С. Грибоедов, И.С. Тургенев, А.Н. Островский, А.П. Чехов, К.Д. Ушинский и многие другие.

А вот великому русскому художнику Илье Репину так и не удалось поступить в Московский университет. В 1881 году, 37 лет отроду, будучи уже знаменитым художником, он решил поступить в Московский университет, и только бюрократизм канцелярии оттолкнул его от выполнения этого намерения. Репин писал Стасову: «Здесь я бы хотел поступить в университет... но там, начиная с Тихонравова, ректора, оказались такие чинодралы, держиморды, что я, потратив две недели на хождение в их канцелярию, наконец плюнул, взял обратно документы и проклял этот вертеп подьячих. Легче получить аудиенцию у императора, чем удостоиться быть принятым ректором университета!»

Значение университета для Москвы было несколько иным, нежели роль петербургского университета в тогдашней столице. Связано это было в том числе и с географическим расположением. В Москве, в отличие от Петербурга, университет стоит в самом центре города, распространяя свое влияние буквально на все сферы жизни общества. Еще Петр Боборыкин[27] в 1881 году подмечал «умственное движение Москвы», которое идет с Моховой улицы: «Здания старого и нового университетов повиты славными воспоминаниями. Из этих домов, с их кабинетами, анатомическим театром и лабораториями, идет влияние на всю Россию. Имена, целые эпохи, множество анекдотических подробностей окружают московский университет особым обаянием. Если Петербург о какой-нибудь студенческой истории и о каком-нибудь столкновении ректора с попечителем будет говорить три дня, то Москва протолкует три недели, а то и больше. На число образованных людей, мужчин и женщин, здесь приходится гораздо больше студентов. В Петербурге, сколько я присматривался в последнее время, студенты живут особняком, на Васильевском острове, на Выборгской и Петербургской стороне; если бывают в обществе, то присутствие их незаметно, число других молодых людей, офицеров, чиновников, воспитанников разных специальных заведений слишком велико. В Москве же они - молодые люди по преимуществу. И на вечеринках в купеческих домах, и в среднем помещичьем сословии и, наконец, в здешнем большом свете состав кавалеров пополняется студентами. К университетской молодежи город относится гораздо мягче, чем, например, к студентам Петровской академии. Это два лагеря. Даже между молодежью того и другого заведения есть значительный антагонизм. На “петровцев”, как их называют здесь, и университет, и город смотрят как на что-то немосковское, как на сборище пришлецов (вариант написания слова «пришелец». - А.В.), как на отпрысков Петербурга. Кто здесь пожил, и в городе, и вблизи Петровской академии, тот это хорошо знает. Нужды нет, что университетская молодежь вызывает патриотический задор в своих соседях по Охотному ряду, в так называемых “мясниках”. Самый заскорузлый московский обыватель сжился с представлением об университете и об университетских порядках».

Не любили слишком умных питомцев университета не только в Охотном ряду, но и в среде московского чиновничества. У Островского в «Доходном месте» Жадов жалуется на Юсова: «Что этот старый хрыч разворчался! Что я ему сделал! Университетских, говорит, терпеть не могу. Да разве я виноват?» Сам же Юсов про Жадова говорит так: «Как же ему не разговаривать! Надобно же ему показать-то, что в университете был».

Не случайно и то, что именно в университете состоялись торжества в честь установки первого памятника Пушкину в Москве (и России). В течение трех дней после открытия памятника проходили в Москве вечера памяти поэта, на которых читали его стихи, звучала музыка, выступали известные литераторы и историки. 8 июня 1880 года в большой аудитории Московского университета состоялось праздничное заседание Общества любителей российской словесности: «Громадная зала, уставленная бесконечными рядами стульев, представляла собою редкое зрелище: все места были заняты блестящею и нарядною публикою; стояли даже в проходах; а вокруг залы, точно живая волнующаяся кайма, целое море голов преимущественно учащейся молодежи, занимавшее все пространство между колоннами, а также обширные хоры. Вход был по розданным даровым билетам; в самую же залу, по особо разосланным приглашениям, стекались приехавшие на торжества почетные гости, представители литературы, науки, искусства и все, что было в Москве выдающегося, заметного, так называемая “вся Москва”.

В первом ряду, на первом плане - семья Пушкина. Старший сын Александр Александрович, командир Нарвского гусарского полка, только что пожалованный флигель-адъютантом, в военном мундире, с седой бородой, в очках; второй сын - Григорий Александрович, служивший по судебному ведомству, моложавый, во фраке; две дочери: одна - постоянно жившая в Москве, вдова генерала Гартунга (...) и другая - графиня Меренберг - морганатическая супруга герцога Гессен-Нассауского, необыкновенно красивая, похожая на свою мать. (...) Рядом с Пушкиными сидел, представляя собою как бы целую эпоху старой патриархальной Москвы, московский генерал-губернатор князь Владимир Андреевич Долгоруков. Он правил Москвою свыше двадцати пяти лет. (...) С дворянством сидело именитое купечество московское: братья Третьяковы - городской голова Сергей Михайлович, “брат галереи”, и Павел Михайлович -“сама галерея”, как звали в Москве создателя знаменитого Московского музея; тут же сидели владетели сказочных мануфактур», - писал очевидец.

Революционные настроения начала XX века не могли не затронуть Московский университет, студенты которого в этот период часто превращали аудитории в места сходок. Не раз на Моховой улице перед университетом происходили демонстрации, а полиция загоняла арестованных демонстрантов в обширное и пустующее здание близлежащего Манежа. Царское правительство неоднократно закрывало университет. В 1911 году в знак протеста против введения в университет полицейских войск и массового исключения студентов более ста профессоров и преподавателей покинули его стены, в том числе В.И. Вернадский, Ф.Ф. Фортунатов, А.Н. Реформатский.

Новая история университета началась в 1917 году. Будучи и раньше колыбелью вольнодумства, университет на себе испытал все прелести установления советской власти. Вот интересный документ - запись выступления ректора М.А. Мензбира, на заседании Совета университета 11 ноября 1917 года: «Во время событий 20 октября - 2 ноября Московский университет потерял пятнадцать - двадцать студентов, и ректор предложил почтить их память вставанием, что и было исполнено присутствовавшими. Засим ректор сообщил ход событий, поскольку таковые касались университета. В пятницу, 27-го, как известно, служителями была проведена однодневная забастовка. Студенты приняли на себя охрану помещений и имущества университета. Ввиду появившихся тревожных слухов студенты продлили охрану и на последующие дни. Всего в охране было человек тридцать. Оружие им было выдано из Александровского училища. Задачей своей студенты имели охрану университета от возможных попыток ограбления со стороны злоумышленников и с этой целью дежурили у ворот и во дворах.

С вечера пятницы началась стрельба в городе. Двор старого здания подвергся обстрелу, между прочим, из Национальной гостиницы, причем был убит оставленный при университете С.В. Семенкович. Последующие дни на улицах шла борьба между сторонниками правительства и большевистскими войсками. Особенно упорный бой был у Никитских ворот. Обстреливалась и вся Никитская, причем погиб на углу Шереметьевского переулка поручик Н.А. Северцев. В четверг старое здание было занято большевиками, после чего как старое, так и новое здание было оставлено студенческой охраной.

В четверг вечером, как известно, борьба кончилась капитуляцией юнкеров. За время боев пострадало около двадцати студентов. Повреждения, нанесенные обстрелом университетским зданиям, заключаются в следующем: 1) в Институте сравнительной анатомии гранатой пробита стена во втором этаже, причем уничтожено шесть шкафов с научными препаратами; 2) в Зоологическом музее снарядом пробит потолок, причем повреждены три шкафа с крупными предметами и большое зеркальное стекло; 3) повреждена балка над Геологическим институтом; 4) повреждены стены и стекла в Физическом институте; 5) пробита снарядом угловая стена старого здания, причем почти (полностью) уничтожено все помещение Библиографического общества со всем имуществом, и сильно пострадали коллекции географического и этнографического кабинетов.

Были обыски: на квартирах профессоров Кожевникова и Чирвинского, в клиниках - у советника правления, экзекутора и других лиц, причем в клиниках были конфискованы запасы чая, сахара, риса, спирта, мыла, папирос, принадлежавшие по большей части клиникам и госпиталю.

От обстрела также пострадали и некоторые клиники. Бастовавшие до того времени клинические служащие стали на работу. Один из служителей выказал большое мужество, доставляя клиникам провизию во время обстрела.

После того как был заключен договор с большевиками, университет был осмотрен. В университетской церкви была совершена панихида по убитым студентам. Торжественные похороны как студентов, так и других лиц, сражавшихся на стороне правительства, назначены на понедельник, 13 ноября, в церкви Большого Вознесения. Студенческая комиссия приглашает в церковь всех профессоров. Погребение предположено на Братском кладбище».

Новые времена привнесли в жизнь университета много необычного, например большое внимание привлекли к себе выборы ректора. Поначалу на должность ректора выбирали самых достойных ученых, но постепенно эта процедура стала чистой формальностью, поэтому неудивительно, что в 1925 году ученый совет Московского университета, состоявший в основном из убеленной сединами старой профессуры, избрал открытым голосованием нового ректора, юриста Андрея Вышинского. Проголосовали за него с редким единодушием и потом горько об этом пожалели. Вышинский сразу же обратил все свои силы на борьбу с классовыми врагами. Надо сказать, что еще и до него в начале 1920-х годов в МГУ перестали преподавать философы Н.А. Бердяев, И.А. Ильин, С.Л. Франк - они были высланы из России на так называемом философском пароходе. Тех же, кто не получил «билет» на этот пароход, продолжали изгонять из университета с помощью «проверочных комиссий», переизбрания профессуры. Все это Вышинский активно проводил в жизнь. Вот весьма красноречивый отрывок из его статьи того времени, она называлась «Актуальные вопросы высшей школы»:

«В высшей школе, как и во всем обществе, идет классовая борьба, усиливающаяся и углубляющаяся... Классовые интересы, враждебные пролетариату, пытаются опереться на авторитет университетских кафедр, закрепиться на этих позициях и от обороны перейти иной раз даже в нападение. Проповедь кулацкой, поповской и народнической мелкобуржуазной идеологии должна быть решительно устранена из стен высшей советской школы». Вышинский руководил университетом до 1928 года.

До 1933 года система организации обучения в университете переживала разнообразные изменения - так, например, факультеты были реорганизованы в отделения, многие из них были выведены из состава университета с образованием в дальнейшем на их основе самостоятельных вузов. Система факультетов была восстановлена лишь к середине 1930-х годов. В 1932-1937 годах университет носил имя историка-марксиста М.Н. Покровского.

В 1941 году университет был эвакуирован в Среднюю Азию. Однако и на этот раз не обошлось без осложнений. Ректор Алексей Сергеевич Бутягин (1939-1941) выехал из Москвы еще до того, как было назначено новое место дислокации университета. Возглавляемая им группа профессоров почему-то устремилась в Ташкент еще 14 октября 1941 года (основная паника в Москве пришлась на 16-е число), и уже там они узнали, что местом их назначения был определен Ашхабад. Эвакуация была больше похожа на бегство. Профессора утверждали, что Ашхабад совершенно не годится для развертывания там деятельности МГУ, но им все же пришлось туда переехать из Ташкента. А Бутягина сняли с работы. Многие студенты и преподаватели добровольцами ушли на фронт.

Немалый урон нанесла зданию бомбардировка 29 октября 1941 года. Это был тот знаменитый налет, во время которого был поврежден памятник Ломоносову во дворе «нового» здания университета - его снесло с постамента взрывом фугаса. В здании были выбиты окна, двери, разрушена крыша, разбиты мраморные подоконники, повсюду валялись куски чугунной решетки из двора университета. Разрушения и завалы были велики.


Вид с крыши университета на Манежную площадь, конец 1930-х годов


Все эти непростые годы университет оберегала его небесная покровительница - святая Татиана Римская, принявшая мученическую смерть за христианскую веру 12 января 226 года. В этот день в 1755 году и был основан университет, сегодня это праздник - День российского студенчества (по новому стилю 25 января). Храм Святой мученицы Татианы расположен по адресу Моховая улица, 9. История этого красивого здания с колоннами длится уже более двух веков. Чего здесь только не было! И аптека, и манеж для верховой езды, и театр, и храм, потом опять театр и, наконец, вновь храм, существующий в этих много повидавших стенах и по сию пору.

Но обо всем по порядку. В конце XVIII века здание, известное как аптекарский флигель, перешло в собственность А.И. Пашкова, устроившего здесь манеж. Добавим, что переходя от одного хозяина к другому, дом переживал и частые перестройки, устраиваемые по вкусу нового владельца и архитектора, к которому он обращался. После Василия Баженова в начале 1830-х годов привести флигель в соответствие требованиям времени и заказчика,т. е. университета, взялся уже другой известный нам архитектор - Евграф Тюрин. По его проекту и получила свое окончательное архитектурное воплощение церковь Святой мученицы Татианы (прежде домовой храм университета располагался в левой части старого здания).

Фасад церкви украшен изящной полуротондой, которая выполняет роль связующего звена всей архитектурной композиции Манежной площади, и классической простотой своих дорических колонн указывает на предназначение здания. Архитектурными приемами (одинаковая высота, угловые закругления, сходство ордера и лепнины) зодчий объединил эту постройку с угловой частью соседнего старого здания университета, создав парадный въезд на Большую Никитскую улицу, в сердце московского Латинского квартала.

Интерьер храма, украшенный скульптурами работы И.П. Витали, также производил большое впечатление.

В 1908 году церковь была обновлена, отреставрирован иконостас. В 1913 году на храме установили деревянный четырехконечный крест, а на фронтоне поместили надпись: «Свет Христов просвещает всех», исполненную древнеславянской вязью (старая гласила: «Приступите к Нему и просветитеся»).

Дом этот интересен не только своими архитектурными достоинствами. В настоящее время здесь, как и много лет назад, находится храм. А задолго до храма здесь был... театр. «Там, где теперь алтарь университетской церкви, была раньше театральная гардеробная, и когда начинался съезд артисток, артистов и кордебалетов (в огромных каретах), можно было видеть из окон всю эту разукрашенную суматоху: окна или вовсе не занавешивались, или занавешивались плохо. В бенефисы какой-нибудь неведомый театральный посланец раздавал нам несколько билетов, разумеется, в раек, со словами: “Хлопайте, господа, больше!” Близость театра давала возможность, у кого были деньги, посещать лучшие спектакли. Всем помнится: и “Эдип в Афинах”, и “Дмитрий Донской”, и “Поликсена”, и “Русалка"», - вспоминал один из зрителей, бывавший здесь на представлениях в 1818 году. Театральная труппа из актеров Московского университета - первый студенческий театр - возникла в 1756 году под руководством Михаила Хераскова, который вместе с А.П. Сумароковым писал и пьесы. Среди актеров этого театра были Я.П. Булгаков, впоследствии известный литератор, и студент университета Д.И. Фонвизин, будущий драматург, и считающаяся первой русской актрисой Авдотья Михайлова. Наиболее отличившихся актеров по повелению императрицы Елизаветы Петровны награждали шпагами «для поощрения талантов».

Театр часто менял адрес, пока не обосновался в этом здании под именем Императорского Московского театра. В 1806 году в бывшем флигеле усадьбы А.И. Пашкова на Моховой состоялось первое театральное представление. Позднее здание перестроили, сделав его более удобным для театральных постановок, которые шли здесь с перерывами до 1824 года. В 1807 году архитектор К.И. Росси построил для театра дом у Арбатских ворот, но несмотря на это оперы и балеты чаще всего проходили именно в пашковском флигеле. Флигель выгорел во время пожара 1812 года, но был восстановлен (а здание Арбатского театра сгорело полностью). Некоторое время спектакли шли и в доме С.С. Апраксина на Знаменке, а с 1814 года они возобновились и на сцене пашковского флигеля. Первой пьесой, поставленной здесь после Отечественной войны, была драма Б. Федорова «Крестьянин-офицер, или Известие о прогнании французов из Москвы». Спектакль прошел тридцать раз подряд и пользовался огромным успехом у публики.

Именно с этим домом на Моховой связан дебют на московской театральной сцене двух выдающихся русских актеров. В 1817 году в спектакле «Коварство и любовь» выступил Павел Степанович Мочалов, а 20 сентября 1822 года здесь состоялось первое московское выступление Михаила Семеновича Щепкина в пятиактной комедии Загоскина «Господин Богатонов, или Провинциал в столице».

В 1819 году во время кратковременного пребывания в Москве с бабушкой в театр приходил маленький Миша Лермонтов. О том его посещении Первопрестольной известно вовсе не много: где жил, куда его водили. Есть лишь мимолетное воспоминание в одном из его взрослых писем, что он «видел оперу “Невидимка"». Полное название этой оперы - «Князь-Невидимка, или Личардо-Волшебник», музыку к ней сочинил К.А. Кавос, слова - Е. Лифанов. Трудно сказать, в каком месяце 1819 года пятилетнего Мишеньку привезли в Москву. Достоверно можно утверждать лишь, что произошло это не раньше 1 июля - дня премьеры оперы «Князь-Невидимка, или Личардо-Волшебник». Для восприятия маленького ребенка это было вполне доступное музыкальное произведение, поставленное как опера-сказка. В то же время это была одна из роскошнейших постановок того времени, как отзывались о ней современники.

Однако Императорскому Московскому театру вскоре стало тесно в пашковском флигеле, и по проекту архитектора О.И. Бове (занимавшегося помимо прочих своих обязанностей еще и проектированием архитектурного ансамбля Театральной площади) к 1824 году был перестроен дом купца-театрала Варги. В нем в октябре того же года состоялось открытие Малого театра, где ставились драматические спектакли.

А в январе 1825 года был открыт Большой театр, построенный на месте сгоревшего Петровского театра Медокса, - там проходили оперные и балетные представления. Оба театральных здания и по сей день составляют единый архитектурный ансамбль Театральной площади. Подавляющее число актеров театральных трупп составили артисты, выступавшие ранее на сцене пашковского флигеля. Вот так из университетского театра возникли два самых известных и заслуженных русских театра.

Здание, где зародился московский театр, стоит и сегодня на Моховой улице и известно нам как церковь Святой мученицы Татианы и домовой университетский храм. История его насчитывает уже более ста восьмидесяти лет. Храм был освящен в сентябре 1837 года митрополитом Московским Филаретом в присутствии министра просвещения графа Уварова (в 1817-1837 годах университетским домовым храмом была церковь Великомученика Георгия, что на Красной Горке, ныне на ее месте находится здание Государственной думы в Охотном Ряду).

Первым настоятелем церкви, которого возвел в этот сан митрополит Филарет, стал профессор богословия протоиерей Петр Матвеевич Терновский. Появление новой кафедры богословия стало следствием нового университетского устава 1835 года, отражавшего реалии николаевской эпохи. Утром отец Петр принимал экзамены, а днем мог отпустить грехи. И непонятно, что было сделать проще - сдать экзамен на отлично или исповедоваться, ибо спрашивал духовник-профессор строго. Афанасий Фет запомнил его на всю жизнь: «Получить у священника протоиерея Терновского хороший балл было отличной рекомендацией, а я (...) был весьма силен в Катехизисе и получил пять». Бывало, что вместе с отцом Петром экзамены принимал и митрополит Филарет. Угодить обоим было трудно, но Борису Чичерину удалось: Филарет его похвалил, а отец Петр поставил «пять с крестом - дело в Университете неслыханное». Да что митрополит - сам государь Николай Павлович лично пожаловал в храм 22 ноября 1837 года, дабы принять благословение от настоятеля и выразить ему благодарность за его «усердие и полезные труды».

Прихожанами храма были в основном преподаватели и студенты Московского университета. Здесь отпевали многих выдающихся людей. В конце февраля 1852 года в церкви отпевали Николая Васильевича Гоголя, почетного члена Московского университета. Печальной церемонии предшествовал раздор в стане друзей писателя: одни - славянофилы - настаивали, что отпевать Гоголя следует в обычной приходской церкви, другие считали, что только в храме Св. Татианы. Иван Аксаков вспоминал: «Сначала делом похорон стали распоряжаться его ближайшие друзья, но потом университет, трактовавший Гоголя в последнее время как полусумасшедшего, опомнился, предъявил свои права и оттеснил нас от распоряжений. Оно вышло лучше, потому что похороны получили более общественный и торжественный характер, и мы все это признали и предоставили университету полную свободу распоряжаться, сами став в тени».

Окончательное решение принял генерал-губернатор Закревский: Гоголя, как почетного члена здешнего университета, непременно отпевать в университетской церкви. Во избежание пересудов граф разрешил пускать в храм всех, кто пожелает. Он и сам приехал на Моховую, дабы следить на порядком, хотя Гоголя никогда не читал. Гроб с телом Гоголя внесли в храм его друзья и университетские профессора. Из церкви процессия направилась на кладбище Данилова монастыря. Как вспоминал один из участников церемонии, за гробом шло несметное число лиц из всех сословий, которым не видно было конца.

В начале октября 1855 года в домовой церкви отпевали профессора Тимофея Николаевича Грановского, читавшего публичные лекции по истории средневековой Европы в актовом зале Московского университета, на которые собирались слушатели со всей Москвы. Русский этнограф И.Г. Прыжов, присутствовавший на похоронах Грановского, позднее описал их так: «б октября, вечером, ученики и друзья собрались к нему на квартиру и вынесли покойного в университетскую церковь. Туту гроба ночью сходились все друзья и товарищи, которых жизнь раскидала по разным углам, сходились, жали друг другу руки. Гроб несли студенты. У лестницы церкви, убранной цветами и зеленью, гроб встретили и взяли на руки профессора. 7 октября Грановского похоронили. Друзья, ученики и студенты несли гроб до самой могилы на Пятницкое кладбище».

В домовом университетском храме отпевали историка Сергея Михайловича Соловьева, здесь же прощались с Афанасием Фетом. Заупокойную литургию по поэту совершил протоиерей храма Христа Спасителя А.И. Соколов. На отпевание в церковь пришли члены Общества любителей российской словесности вместе с его председателем Н.С. Тихонравовым, многие профессора и студенты Московского университета. После прощания гроб вынесли из церкви, поставили на катафалк, и похоронная процессия направилась к Курскому вокзалу (Фета похоронили в Орловской губернии).

Но не будем о грустном. В домовой церкви Святой мученицы Татианы не только отпевали -здесь с разрешения университетского начальства венчали студентов и крестили детей преподавателей. В 1892 году в храме крестили маленькую Марину Цветаеву, таинство крещения совершил протоиерей Н.А. Елеонский, близкий друг ее отца, профессора университета Ивана Владимировича Цветаева. Через два года здесь крестили младшую сестру Анастасию.

А как преображался храм на Пасху! Вспоминает бывший студент университета И.А. Свиньин: «Бывало, еще задолго до службы покинешь свой скромный приют и спешишь в университетскую церковь, движимый желанием занять там поудобнее местечко. Передо мной на темном фоне ночи развертывалась величественная картина: длинная полоса огней от фонарей карет, гарцующие жандармы, шум и гром подъезжающих экипажей, раззолоченные мундиры, ленты, ордена. и к довершению всего, блистающий огнями подъезд входа, до тесноты переполненный публикою, которая в благоговейном молчании стояла у притвора храма в ожидании крестного хода».

Поздней осенью 1917 года храм Св. Татианы оказался в очаге кровопролитных боев между красными и белыми. Красные обстреливали церковь со стороны Манежной площади. «Весь алтарь изрешетило пулями, кроме престола. Хорошо бы, чтоб это было оставлено в том же виде на стыд всем потомкам», - писал в своем дневнике профессор университета Ю.В. Готье. Здесь же в церкви отпевали убитых. 7 ноября Готье записал: «Днем был на панихиде по убитым студентам и даже разревелся; церковь полна молодежи; наш богослов пр. Боголюбский произнес довольно сильную речь, вызвавшую рыдания, в конце он потребовал, чтобы “Вечную память” пели все - это было сильно и величественно. Сознаюсь, что я плакал, потому что “Вечную память” пели не только этим несчастным молодым людям, неведомо за что отдавшим жизнь, а всей несчастной многострадальной России».

В 1918 году Татьянин день отмечался по новому стилю - 25 января, но он был не праздничным, а печальным. В церкви была совершена заупокойная служба по убитым членам Учредительного собрания Ф.Ф. Кокошкину и А.И. Шингареву. «Вчера грустная печальная Татьяна, какой еще не было; был в университетской церкви с таким чувством, что в последний раз, может быть», - Готье оказался прав, это было последнее празднование престольного праздника университетской церкви.

После Октябрьского переворота не минуло и года, как богослужения в церкви были запрещены. Как, впрочем, и во многих других московских церквях. Но именно на этот храм большевики обратили особое внимание - во-первых, расположен рядом с Кремлем, во-вторых, был домовой церковью

Московского университета. Особым распоряжением Наркомпроса домовые церкви во всех учебных заведениях были закрыты, в том числе и церковь Св. Татианы. А бывшего ректора Мензбира чуть не отдали под революционный трибунал за препятствование отделения церкви от государства. С 1918 года функцию домовой университетской церкви (конечно, неофициально) вновь взял на себя храм Великомученика Георгия, что на Красной Горке, снесенный через пятнадцать лет.

Церковь Св. Татианы не просто закрыли, над ней еще и надругались. В одну из весенних ночей 1919 года к университету прибыли вооруженные представители победившего пролетариата, чтобы сбить со здания церкви православный крест, икону св. Татианы и надпись на фронтоне. «Наступила ненастная ночь, а когда я прибыл в университетскую церковь, то разразилась жестокая гроза. Точно в назначенное время подъехали два грузовика с рабочими, которые под проливным дождем при грозных раскатах грома и блеске молнии приступили к своей разрушительной работе. Крест и икона были сняты довольно быстро, но сбивание надписи потребовало значительного времени. Лишь под утро работа закончилась, и распорядитель явился ко мне для подписания протокола. Все было проведено с обеих сторон вполне корректно. Что же касается рабочих, то несмотря на то, что был послан, по-видимому, особенно испытанный кадр, в лицах и движениях их явно сквозило смущение, вызванное как странностью порученной им ночной работы, так и грозной картиной разбушевавшейся стихии», - вспоминал тогдашний ректор университета М.М. Новиков. Обращает на себя внимание время, выбранное для визита вандалов, - полночь. Видимо, боялись новые власти днем вершить свои вызванные революционной необходимостью дела. Впоследствии именно ночь стала основной спутницей таких вот визитов вооруженных людей. И когда с церквями расправились, взялись уже и за их бывших прихожан. Их брали тоже по ночам.

Внутри церковь изрядно пострадала. Иконы и церковное имущество были признаны художественной ценностью и сложены в алтаре. Дальнейшая их судьба неизвестна. После 1922 года утварь передали в еще открытые московские храмы, в том числе и в церковь Большое Вознесение, что у Никитских ворот. Но и ее вскоре закрыли, в 1931 году. Паникадило храма переделали в люстру, при этом уничтожив его нижнюю часть. Люстра затем долго светила читателям университетской библиотеки на Моховой. Но ряд церковных предметов все же дожили до сего дня. Как, например, скульптура Ангела Радости, переданная после закрытия храма в Донской монастырь, где она была воздвигнута над могилой князя Голицына в церкви Св. Михаила Архангела. В 1995 году, когда началась реставрация фамильной усыпальницы Голицыных, скульптура была отправлена в Музей архитектуры им. Щусева для дальнейшей передачи домовой церкви Св. Татианы.


Храм Св. Татианы


А что же стало с помещением бывшей церкви? Прошло немного времени, и здесь открылся читальный зал. Древнеславянскую вязь букв, сбитых под проливным дождем в 1919 году, заменила новая надпись: «Наука - Трудящимся». Воистину, свято место пусто не бывает. К пятой годовщине Октябрьской революции в бывшем храме открыли университетский клуб. Он использовался в соответствии с его назначением: для отдыха студентов, профессоров и сотрудников университета. 4 ноября 1927 году Владимир Маяковский прочитал в бывшем храме свою только что законченную поэму «Хорошо». А православным богослужениям новые власти довольно быстро нашли замену. Ею стали богослужения другого рода - комсомольские и партийные собрания, на которых выступали видные деятели кремлевской верхушки, в том числе Рыков, Каменев, Луначарский, Бухарин и другие.

13 декабря 1965 года в здании обосновался новый жилец, а точнее, целое «Общество охраны памятников истории и культуры». Наверное, именно в советские времена оно и могло возникнуть, надо же такое придумать - власть охраняла памятники, которые сама же и разрушала. С другой стороны, это был большой прогресс: лучше уж тратить деньги на охрану памятников, чем на охрану невинных людей в лагерях. И если появление охраняющей организации в стенах бывшего храма нельзя было назвать стопроцентным кощунством, то рождение под его сводами театра под это определение подходит весьма точно, ибо на Руси театральное действо считалось делом греховным, его называли «позорище».

В мае 1958 года актриса Малого театра А.А. Яблочкина торжественно открыла здесь Студенческий театр МГУ со словами: «Несите красоту и правду жизни людям!» Почти через сто тридцать лет пашковский флигель вновь заполнился зрителями. В алтаре разместилась сцена, а в самом храме - зрительный зал. Первым руководителем Студенческого театра стал актер и режиссер Ролан Быков. Славу театру принес спектакль по пьесе чешского писателя П. Когоута «Такая любовь» (в главной роли блеснула студентка МГУ Ия Саввина, впоследствии народная артистка СССР, актриса Театра им. Моссовета, горького МХАТа им. Чехова[28]). Кроме Саввиной, выпускницы факультета журналистики МГУ, на сцене театра проявился талант Аллы Демидовой, Александра Филиппенко, Марка Захарова. О феноменальной популярности театра свидетельствует тот факт, что водители троллейбуса нередко вместо объявления «Улица Герцена» говорили «Студенческий театр МГУ». В 1960-1968 годах руководителем Студенческого театра был кинорежиссер С.И. Юткевич, затем его сменил С.И. Туманов. Театр обрел большую популярность в столице и за ее пределами.

В 1990-е годы, которые теперь принято называть лихими, театр довольно сильно отклонился от пути, предначертанного ему актрисой Яблочкиной. Доживи она до сих дней, то удивилась бы тому, как по-разному можно трактовать понятия «красота» и «правда жизни» в зависимости от экономической конъюнктуры. Утверждение красоты дошло до того, что в 1993 году в этих стенах проводилась выставка породистых собак.

Борьба за возвращение домовой университетской церкви продолжалась, к счастью, без кровопролития. Община храма, существующая с 1993 года, добилась возобновления богослужений, которые впервые после долгого перерыва прошли здесь 25 января 1995 года - в Татьянин день. В храме в настоящее время все почти так же, как и до 1917 года, тому способствуют хранящиеся в нем святыни: частица десницы Св. мученицы Татианы, привезенная из Псково-Печерского монастыря, частицы мощей преподобного Максима Грека, святого Филарета, митрополита Московского и других святых, а также чтимые иконы Божией Матери «Прибавление ума» и «Неупиваемая чаша», икона «10 000 младенцев, в Вифлееме убиенных». При храме действует воскресная школа для детей, школа духовного пения, кружок по изучению древнегреческого и славянского языков, швейная мастерская, библиотека, книжная лавка; проводятся «Татьянинские вечера», организуются паломнические поездки.


Московский университет на Моховой, 1960-е годы


Мы не раз упоминали о Татьянином дне - одном из самых популярных московских праздников, и не только в стенах университета. Традиция начинать празднование молебном в университетском храме жива и поныне, несмотря на долгие годы забвения. Как вспоминал один из участников празднования Татьяниного дня более века назад, в этот день 12 января по старому стилю в университетской церкви рано поутру собиралось все начальство, преподаватели, студенты, гости. Присутствующие были одеты в мундиры и фраки. Торжественный молебен служил архиерей. «Многие лета» пел студенческий хор. После окончания службы собравшиеся переходили из церкви в большой актовый зал аудиторного корпуса. Там открывалось что-то вроде торжественного заседания. Речь держал ректор университета. Он зачитывал годовой отчет о работе университета. Затем начиналась раздача медалей. Оркестр играл туш. Медалистов поздравляли. Продолжением празднования являлось исполнение гимна «Гаудеамус». Пели все, и профессора, и студенты. После официальной части в стенах университета за его стенами начиналась неофициальная, и продолжалась она в трактирах и кабаках. В связи с последним фактом московской полиции отдавалось распоряжение, во избежание недоразумений, не проявлять особого усердия и, «а в случае ежели что», смотреть на нарушение порядка сквозь пальцы. Но на всякий случай полиция была рассована под каждой подворотней (эту традицию, похоже, удалось сохранить до сегодняшнего дня. - А.В.).

Постепенно студенты заполняли близлежащие рестораны, пивные, кофейни. А бывшие студенты - профессора, адвокаты, врачи, инженеры, чиновники - по традиции праздновали Татьянин день в «Эрмитаже». Полно народу было и в Большой Московской гостинице (речь о ней пойдет в главе 7), где справляли «Татьяну» окончившие университет купцы, фабриканты, служащие банков. И если с утра пели «Гаудеамус», то к вечеру часто слышалась другая песня -«Татьяна». Исполнялась она несколькими голосами:


Да здравствует Татьяна, Татьяна, Татьяна!

Вся наша братия пьяна, вся пьяна, вся пьяна

В Татьянин славный день.

- А кто виноват?


- спрашивал кто-то.


- Разве мы?


Хор отвечал:


- Нет! Татьяна!


И все подхватывали:


Да здравствует Татьяна, Татьяна, Татьяна!

Нас Лев Толстой бранит, бранит

И пить нам не велит, не велит, не велит,

И в пьянстве обличает.

- А кто виноват?


- раздавалось опять.


- Разве мы? Нет! Татьяна!


И опять все разом:


Да здравствует Татьяна, Татьяна, Татьяна!

Вся наша братия пьяна...


Под вечер центральные московские улицы были заполнены гуляющей молодежью. Так заканчивался в старой Москве Татьянин день.


Строительство библиотеки университета


Еще одно здание университетского квартала было выстроено для библиотеки (Моховая, 9, стр. 9).


Библиотека университета столетие назад


Это самое дорогое сокровище и реликвия университета (кроме, конечно, орденов Ленина, Трудового Красного Знамени, а также ордена «Знамя Труда» ГДР и ордена «Народная Республика Болгария» 1-й степени). Библиотека вселилась в это здание в 1904 году, для чего его, собственно, и перестроили в 1897-1904 годах по проекту арх. К.М. Быковского. Перестройка осуществлялась из еще одного пашковского флигеля - левого.


Библиотека университета в наше время


«Здание, - писал журнал “Строитель”,- воздвигается в стиле итальянского Ренессанса по проекту и под наблюдением профессора архитектуры К.М. Быковского. Оно будет двухэтажным с полуподвальным помещением; последнее предназначено для университетского архива. По Моховой здание равняется 37 саженей; затем оно поворачивает углом к новому зданию университета (...), имея протяжение по этой стороне до 20 саженей. Угол здания, выходящий на Моховую, устраивается в виде ротонды с куполом. Несмотря на то, что здание строится в два этажа, оно будет очень высокое. Фасад библиотеки будет украшен рядом колонн с бюстами ученых и писателей наверху. Здание будет отступать от тротуара на четыре сажени. Вход (.) не с Моховой, а со стороны Ломоносовского памятника».

Но учреждена библиотека была гораздо раньше - одновременно с университетом в 1755 году, и до 1791 года помещалась в том же доме у Воскресенских ворот. Первоначально библиотека не располагала своим собственным помещением, иногда в ее стенах читались лекции. Она служила еще и музеем всяких драгоценных приношений и приобретений, передаваемых в дар университету, в ней хранились также приборы и инструменты физического кабинета. В 1770 году у библиотеки появилось собственное помещение - две палаты в доме у Воскресенских ворот.

Как и было задумано Шуваловым и Ломоносовым, библиотека стала первой публичной в России: «Московского Императорского Университета библиотека, состоящая из знатного числа книг почти на всех европейских языках в удовольствие любителям наук и охотников до чтения книг, имеет быть отворена завтрашнего дня и впредь во всякую среду и субботу от двух до пяти пополудни», - извещали «Московские ведомости» в 1756 году.

Попробуйте сегодня зайти в любую библиотеку и попросить кустоса. На вас посмотрят удивленными глазами, ибо это не кто иной, как хранитель книг. Тогда эту должность обычно исправлял студент, а над ним сидел суббиблиотекариус и обербиблиотекариус (директор, значит). Всего три человека обслуживали читателей в XVIII веке. Первым обербиблиотекариусом назначили Хераскова, управлявшего еще и типографией университета, ставшей поначалу основным источником для пополнения библиотеки. Одним из первых в университетской типографии отпечатали собрание сочинений Ломоносова, представляющее на сегодняшний день исключительную историческую ценность.

Для развития типографского дела в университете немало сделал Николай Новиков. В апреле 1779 года он по контракту арендовал на десять лет университетскую типографию. Оригинал контракта долгое время не был известен исследователям. Из документа следует, что официально университет имел дело с одним Новиковым, который считался единственным распорядителем предприятия; статьи контракта определяли расположение типографии, словолитной, книжной лавки и магазина, устанавливали количество книг и газет, которые должны выдаваться университету в качестве обязательного экземпляра. Прошло пять лет, и некогда убыточное предприятие превратилось в одну из самых больших по мощности типографий, выпускавшую журналы и книги, общее число названий которых к 1785 году дошло до четырехсот. Благодаря Новикову во многих городах России, в том числе и в Петербурге, стали появляться издания с маркой Московского университета. Способствовали этому и университетские книжные лавки, одна из которых была на Страстном бульваре Москвы.

По университетскому уставу 1803 года устанавливалась ежегодная сумма финансирования библиотеки - полторы тысячи рублей. Комплектование библиотеки осуществлялось следующим образом: в конце года деканы отделений представляли Совету университета список необходимых книг, который с учетом имевшихся средств принимал окончательное решение. Библиотеку в разное время возглавляли ученые и профессора университета: А.А. Тельс, И.Т. Рейхель, Х.А. Чеботарев, И.А. Гейм, Ф.Ф. Рейсс, А.И. Калишевский.

Когда в 1786 году началось строительство здания университета на Моховой, там предусматривалось и помещение под библиотеку, но процесс из-за отсутствия средств затягивался. Вместе с тем фонды книгохранилища росли, и в 1791 году библиотека переехала во флигеля усадьбы князя Репнина на Моховой улице (не сохранились).

В 1793 году библиотека разместилась в правом крыле нового здания университета на третьем этаже, в актовом зале с галереей, и пребывала там до 1812 года, когда была почти вся уничтожена пожаром. Процесс восстановления фондов растянулся на несколько лет. Первым, что купили для библиотеки после пожара, стало весьма символичное издание - географическая карта «Театр войны». Министр народного просвещения А.К. Разумовский предложил для пополнения фондов прислать дублетные экземпляры книг из библиотеки Академии наук. Через «Московские ведомости» университет обратился «ко всем любителям отечественного просвещения» с просьбой «к посильным пожертвованиям книгами, или другим образом, для скорейшего восстановления» библиотеки. Дарители не замедлили откликнуться. Книги прислали из Дерптского и Казанского университетов, от Московского отделения Медико-хирургической академии, помогли и частные лица, в том числе владелец металлургических заводов Никита Демидов, мореплаватели Иван Крузенштерн и Юрий Лисянский. К началу 1815 года количество изданий в библиотеке удалось довести до более чем семи тысяч книг. К тому времени библиотека устроилась во временно отведенном ей помещении отремонтированного анатомического корпуса, что стоял во дворе главного здания.

Прошло более трех десятков лет, и библиотека занимала почти весь этаж крыла старого корпуса, что выходил на Большую Никитскую улицу. Там разместились читальный зал, каталоги, стол с периодическими изданиями, к 1848 году в библиотеке насчитывалась почти 51 тысяча книг и 1000 газет и журналов. С 1863 года библиотека стала называться фундаментальной, а на покупку книг ежегодно выделялось по 6000 рублей.

И все же наиболее ценную долю книжного собрания составляли дары - личные библиотеки. Например, библиотека семьи Дмитриевых в 11 500 томов, собиравшаяся на протяжении XIX века баснописцем Иваном Дмитриевым и его племянником критиком Михаилом Дмитриевым. Или библиотека Муравьевых, собранная попечителем Московского университета и писателем Михаилом Муравьевым и его сыном декабристом Никитой. Это 3603 тома на русском и многих европейских языках по истории, литературе, праву, философии. Свое достойное место в фондах заняла библиотека генерала Алексея Ермолова, любившего самолично переплетать книги. Традицией стало поступление книжных даров от профессоров университета - личных библиотек Т.Н. Грановского, С.М. Соловьева, П.Е. Кудрявцева и К.В. Базилевича, филологов О.М. Бодянского, Ф.И. Буслаева, Г.А. Иванова и Н.К. Гудзия, профессора химии В.Ф. Лугинина и многих других. Отдельный интерес представляют книги с дарственными надписями и отметками владельцев.


Московский университет сегодня


Среди бесценных памятников библиотеки - пергаментная греческая рукопись X века, сборник, в составе которого находится единственный сохранившийся список Хроники Петра Александрийского (именно эта рукопись и уцелела в 1812 году), миниатюрный византийский «Апостол» 1072 года, рукописная Библия XIII века. Евангелие XIII века. Печатные редкости представлены листом латинской «Грамматики» Элия Доната (IV век н. э.), напечатанной Иоганном Гутенбергом в 1445-1450 годах, «Элементами геометрии» Евклида 1482 года, «Географией» Клавдия Птолемея 1482 года, фолиантом «Канон медицины» Авиценны 1498 года печати. В буквальном смысле бесценными являются первое издание труда Николая Коперника «Об обращении небесных сфер», напечатанное в 1543 году в Нюрнберге, прижизненное издание книги Альбрехта Дюрера «Искусство измерения», напечатанное там же в 1525 году, прижизненное издание «Трактата об инструменте пропорций» Галилео Галилея, первое прижизненное издание «Математических начал натуральной философии» Исаака Ньютона, выпущенное в Лондоне в 1687 году. Не менее драгоценны и памятники отечественного книгоиздания, в частности экземпляры первой русской печатной книги «Апостол», напечатанной Иваном Федоровым в 1564 году. Прижизненные издания произведений русских писателей также составляют гордость университетской библиотеки.


Так называемое новое здание университета в наше время


Книг становилось все больше, а потому назрел вопрос о новом здании, торжественная закладка которого состоялась в 1894 году. На бронзовой доске, замурованной в фундамент, было выгравировано: «Здание библиотеки строится на средства, пожертвованные М.И. Муравьевым-Апостолом, Ф.И. Ушаковой и М.И. Павловой, по проекту архитектора К.М. Быковского и под наблюдением архитектора З.И. Иванова». Новое здание библиотеки открылось 1 сентября 1904 года.

В связи со строительством в 1948-1953 годах нового здания МГУ на юго-западе Москвы часть книжных фондов перевезли на Ленинские горы. В старом же здании библиотеки на Моховой улице остались фонды гуманитарных факультетов университета. Через пятьдесят лет университетской библиотеке опять понадобилось новое здание. 25 января 2005 года, ко дню основания Московского университета - дню святой Татианы, - было завершено строительство Интеллектуального центра - Фундаментальной библиотеки на Ломоносовском проспекте. Сейчас на Моховой расположен Отдел редких книг и рукописей библиотеки, насчитывающий более двухсот тысяч памятников отечественной и мировой культуры.

За более чем двухсотпятидесятилетнюю историю университетской библиотеки непрерывно рос не только ее научный потенциал, но и количество читателей. Поэтому ничего удивительного нет в том, что из одного ростка - древнего здания у Воскресенских ворот, где поначалу размещалась библиотека, она разрослась подобно огромному ветвистому дереву и занимает сегодня почти двадцать зданий.

Загрузка...