ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Выступление газеты произвело ожидаемое впечатление. Футбол в городе любили и за состоянием команды следили внимательно и постоянно. Предложение тренера встретиться с болельщиками попало в точку: после прошлогодней статьи Брагина и осеннего скандала с уральским матчем слухи о положении в «Локомотиве» ходили один нелепее другого. Отсутствие Комова, появление Серебрякова только во втором тайме, строгости с режимом, отчего футболистов совершенно перестали видеть в городе – все это как бы подтверждало самые разноречивые толки.

Что же на самом деле происходит с командой? Интерес к мероприятию, предложенному через газету, вызвал в городе невиданный ажиотаж.

Прежде всего встал вопрос: где проводить встречу? Предложений поступало множество, высказывалась даже мысль снять большое помещение драматического театра. Последнее слово осталось за дорожными организациями. Они настояли, отвоевали, доказали: свой путь нынешняя команда мастеров начинала с вагоноремонтного, сюда же, в заводские цеха и мастерские, возвращались отыгравшие свое футболисты, так что никаких театров, встреча будет дома, в стареньком клубе железнодорожников. Команда приедет в клуб, словно взрослый возмужалый сын на побывку в полузабытый отчий дом.

Началась суета с распределением билетов по городским организациям. Для всех желающих не хватило бы мест и на стадионе. Телефоны гремели, не переставая.

Администратор Смольский в своих подозрениях насчет необъявленной войны оказывался прав: угроза «чистилища» (разумеется, с самыми решительными оргвыводами) висела с того дня, когда команда возвратилась домой после южных сборов и первых неудачных выступлений на чужих полях. Проигрыш столичному «Торпедо» в день открытия сезона на своем стадионе только подбавил остроты. И «чистилище» состоялось бы, тренера неминуемо «поставили бы на ковер», как любил говаривать с потиранием рук начальник локомотивного депо. Но – впереди был трудный матч в Вене, а тут еще вмешательство газеты!

Затея Брагина с организацией встречи в железнодорожном клубе сразу спутала все карты. Перед таким собранием, какое намечалось, оправдываться в своих действиях тяжеловато, – пожалуй и совсем не оправдаешься. Затевать сейчас что-то с тренером, значило в открытую вредить команде. А если учитывать, что до матча в Вене оставались считанные дни, то всякое травмирование команды – это, знаете ли… Таким образом брагинский расчет (по крайней мере в первой своей части) восторжествовал: до встречи в клубе «чистилище» так и не собралось – не решилось показать своего жала. Теперь все зависело от встречи с рабочими дороги, но тут Брагин был спокоен: старожил города, знаток спорта, поклонник команды, он предсказывал исход заранее. Самое трудное, как он уверял, осталось позади. («Если, конечно, – добавлял он с улыбкой, – не считать игры с австрийцами).

В день встречи команда жила по привычному графику, лишь в расписании, висевшем на щите пониже номера стенной газеты, рядом со списком дежурных, вместо большой вечерней тренировки появилась строчка: «18.00. Выезд в клуб ж-д».

Сборы начались за час. Хлопали двери, бегали из комнаты в комнату. Необычным представлялся этот вечер в клубе, от которого местные порядочно отвыкли, а те, кто был приглашен в команду со стороны, его вообще не видели. Они и народ, болельщиков своих, привыкли видеть только на трибунах, безликой и ревущей массой.

Собираясь, Скачков с Мухиным бестолково сталкивались перед раскрытым шифоньером, рылись, выкладывали на кровати костюмы, рубашки, носки. Мухин пристал, чтобы Скачков помог ему затянуть потуже галстук. Он не признавал последней моды на широкие пестрые полотнища во всю грудь и продолжал хранить старые: узенькие, черные. Владик Серебряков, самый модный парень в команде, ругал маленького Мухина за отсталость «скобарем», забывая, что форсить Мухину некогда: двое детей все-таки…

Пришел Батищев, почти одетый, с бритвой, попросил подбрить шею.

– А Витька? – удивился Мухин, крутясь перед зеркалом.

– Пошел он, знаешь! «Давай, говорит, я тебя мыслителем сделаю, со лба забрею».

– Ну, иди сюда.

Пристроиться к батищевской шее Мухин не успел – из коридора заглянул Владик Серебряков, одетый раньше всех, изнывающий от безделья.

– Стой, скобарь, стоп! Сема, ну кому ты красоту свою доверил? Дайка сюда.

Он отодвинул Мухина, забрал бритву и, отворачивая на Батищеве хрустящий ворот рубашки, замурлыкал:

– «Ах, не знает киска Мурочка, какой проказник Васька-кот!»

– В ладя, поаккуратней!

– Кому говоришь! Не ной под руку.

Спокойно было в комнате, где жили Анатолий Стороженко и Павел Нестеров. Павел лежал в носках и грыз яблоко. Он приподнялся на кровати и выбросил огрызок в окно. Основательный Стороженко сидел в футбольных трусах и неторопливо правил на ремне бритву, отцовскую, с костяной пожелтевшей ручкой.

– Эй, вы, пижоны! Вам что, особое приглашение?

– Успеем, – степенно отмахнулся Стороженко.

На одеяле рядом с ним разложен пустыми рукавами в стороны костюм, выставлены новенькие остроносые туфли. Галстук у Стороженко – все пижоны сегодня ахнут и зайдутся от зависти.

– Паш, – позвал Анатолий, взбивая в чашечке пену, – садись давай. Да полотенцем замотайся, что ли…

К автобусу парни вышли парадные, затянутые, с розовыми от бритья и одеколона лицами. Даже Матвей Матвеич переменил мешковатые тренировочные штаны на отглаженные брюки и поверх фуфайки натянул пиджак.

Стали проходить, рассаживаться. Рядом со Скачковым опустился Батищев, благоухающий, волосы лежат одним влажным глянцевым крылом. Костюм стеснял его, он сел и сунул между колен крупные угловатые руки. Сзади его задирал неугомонный Кудрин.

– Сем, а Сем… – и пихал в плечо.

– Вить, отстань, а? – просил Батищев, не поворачивая багровой, стиснутой воротничком шеи.

Быстро прошел и молчаливо забился в самый конец автобуса Федор Сухов. С тех пор, как появился на базе, он, кажется, никому не сказал ни слова, но на тренировках работал с такой одержимостью, словно замаливал грехи.

Телефон на базе был заперт, и с Клавдией поговорить не удалось, все же Скачков не сомневался, что все они сегодня окажутся в клубе: постарается Звонарев.

Качал, потряхивал сидевших парами парней несущийся автобус, коротко, словно огрызаясь, рявкала сирена. За окном поднимались и опускались провода на столбах. С коротким свистом проносились встречные машины. Тарахтящие грузовички, гремя бортами, робко жались к обочине, уступая стержень автострады гладкому, как ракета, автобусу. Семен Батищев, двигая румяными губами, сосал конфетку. Теперь, когда Комова окончательно отчислили, Семен железный кадр в защите, больше ставить некого. Недавно на теоретическом занятии Иван Степанович сказал, что в Вене ему придется взять на себя Ригеля, нападающего австрийцев, грубого, хамоватого, обратившего на себя внимание еще в осеннем матче. И Семен сейчас счастлив настолько, что весь светится.

«А что? – думал Скачков, поглядывая сбоку. – Возьмет и сыграет. На Ригеля только такой и нужен. Сема в случае чего не побоится и кость на кость сыграть. Уж чего-чего, а на испуг его не возьмешь.

Клуб находился в старом железнодорожном поселке. В узких окраинных переулках автобус оказался неуклюжим и громоздким и резко сбавил ход. Мощный мотор, привыкший жрать асфальт прямых разгонистых дорог, заклокотал, завыл, смиряя заключенные в нем силы.

Миновали низкую зеленую ограду заводского стадиона, и многие в автобусе оборотились. Для поселковой ребятни этот участок за деревянным крашеным забором был дом родной. Когда-то и Скачков прошел здесь выучку заворотного мальчишки, бросался в свалку из-за улетевшего с поля мяча. У них тогда были свои кумиры, и каждому из пацанов хотелось подать мяч именно избраннику, чтобы удостоиться хотя бы взгляда. В ту розовую пору мальчишкам верилось, что самым грозным футболистам мира запрещалось бить правой ногой, чтобы не покалечить вратарей, а у некоторых, самых свирепых, на коленке было выколото: «Убью – не отвечаю!» Еще что-то рассказывалось об обезьяне, выдрессированной на вратаря. Непробиваемо стояла в воротах обезьяна! Вспоминать сейчас об этом грустно: как-то слишком быстро и в общем-то совсем незаметно все оказалось позади. Давно ли сердце замирало от тех же баек о дрессированной обезьяне, а вот уж и собственный финиш надвигается, окончательный тираж. Когда только успелось! Все годы, пока он играл и входил в известность, ему казалось, что находится он только у начала увлекательной, счастливой жизни и предела ей, как и своим неизрасходованным силам, впереди не виделось. Жилось легко, бездумно, вокруг кипело окружение друзей, компаний, привычным становилось панибратство известных и влиятельных людей. Но вот нарядный комфортабельный автобус, привыкший к стремительным автострадам, скрипит и фыркает, ныряя в клубах улежавшейся дремучей пыли, а Скачкова не оставляет ощущение, что сегодняшним посещением полузабытого заводского клуба для него как бы замыкается некий круг. И поиграл, и по миру поездил. Мог бы играть в Москве, в команде, ставшей чемпионом, – его тащили в свое время, предлагали переход. А сейчас… Значит, пусть клаксонящий автобус мчит других парней, других счастливцев…

За поворотом, в конце улочки, показался клуб, и Николай Иванович, сильно выворачивая руль, разочарованно присвистнул: народу привалило, как на стадион. Сигналя, то и дело тыкаясь, автобус стал пробираться. К окнам снаружи лезли восторженные лица, подпрыгивали, чтобы получше разглядеть. Привычные, равнодушные к проявлению стадного восторга, парни здесь не выдержали и полезли на сиденья. Не жалея пиджаков, они неловко, по самые плечи высовывали в окна руки, подавали вниз. За руку Скачкова непрерывно хватались, пожимали быстрым крепким хватом. Пиджак задрался, накрахмаленный рукав рубашки темнел, чернел, пуговица отлетела. Плевать! Не у него одного… Все-таки Брагин молодец, здорово придумал! Скачков тянулся, стараясь прикоснуться и к тем, которые лезли издали, в спецовках: пришли прямо из цеха, некогда переодеться. Он близко видел, кажется даже узнавал кое-кого, ему казалось, что вокруг одни знакомые лица. Люди в спецовках неожиданно напомнили ему давным-давно забытое ощущение цеха: машинное тепло станков, запах железа, потоки света в оконных проемах, слитное жужжание работы и паровозный свист на заводской железнодорожной ветке.

– Разворачивай! – скомандовал Иван Степанович шоферу, ужасаясь давке у входных дверей.

В окне второго этажа, над бурлящей толпой, показалось голое темя Ронькина. Он махал автобусу шляпой, показывая куда-то в сторону.

– Чего он? – спросил Иван Степанович.

– К запасному надо пробиваться, – расшифровал Матвей Матвеич. Автобус образовал в толпе водоворот, густой поток, толкаясь и пыля, повалил за ним следом к боковому входу. В крепкий кузов колотили кулаками.

Попасть в клуб футболистам удалось через запасной вход с помощью милиции.

Помятый Саша Соломин одергивал пиджак и оглядывался на дверь, запертую усилиями нескольких милиционеров. Милиционерам помогал Матвей Матвеич. За дверью раздавались уханье и свист.

– Что делается-то, Геннадий Ильич!

Выскочил откуда-то Ронькин, лихорадочный, забегавшийся, увидел, что вместе с футболистами пролез Максим Иванович Рукавишников, скачковский сосед, – в опрятном праздничном костюме, орден, две медали.

– А вы куда, Максим Иванович? Ах, да, вы же в президиум! В зал, в зал, товарищи! – распорядился Ронькин, отсекая от футболистов посторонних. – Прошу на сцену. Прошу, прошу… Начинаем!

Через темный низкий вестибюль пробегали запоздавшие. Во времена Скачкова здесь устраивались танцы под духовой оркестр. Осматриваясь; Скачков убедился, что пол в вестибюле как был, так и остался с наклоном к оседающей стене. Видимо, и сейчас гремит по вечерам оркестр и шуршат, кружатся пары. Кто-то, громко топая, бежал по гулкой деревянной лестнице, торопился наверх, и Скачков узнавающе прислушался: да, бежит на балкон. Над зрительным залом господствовал обширный балкон и на нем, под самым потолком, в тесных сумерках обычно отсиживались неудачники, не умеющие танцевать.

На сцене позади длинного стола под красной скатертью поместилось множество народа – в несколько тесных рядов. Старики-пенсионеры норовили стушеваться в задние ряды, где можно, не томясь, поговорить с соседом, покурить. Ронькин, стоя на председательском месте, взглядывал на обе стороны и энергично приглашал вперед. Рядом с ним деловито восседал начальник дороги Рытвин. За столом он сразу положил перед собой лист бумаги, щелкнул шариковой ручкой. Ронькин часто пригибался и о чем-то его спрашивал. Рытвин, не поднимая головы, утвердительно кивал и продолжал писать.

Максим Иванович придержал Скачкова у коротенькой, в несколько ступенек, лестницы на сцену.

– Погоди. Пускай усядутся.

Они остались в коридоре и пропустили мимо себя всех, кому было назначено сидеть в президиуме.

– Чего дома не покажешься? Мать обижается.

– Когда показываться-то, Максим Иванович? Не замечаешь, как и день проходит.

– Да я говорил… – заметил старик. – Комова что – совсем? Или попугать?

– Совсем вроде.

– За дело. А играть кто будет? Или нашли кого?

– Нашли вроде.

За стол к Ронькину и Рытвину уселись Иван Степанович, Арефьич, из игроков Соломин, Мухин, Батищев, Стороженко. Остальные поместились сзади, кто вместе, кто вперемешку с незнакомыми людьми, в которых нынешние игроки команды мастеров не узнавали бывших заводских футболистов. Эти располневшие, но ради случая бодрящиеся мужчины когда-то тоже выбегали на поле, и ребятишки поднимали приветственный свист, называли их по именам, по кличкам. Скачков узнавал Шевелева, Говорова, работавшего теперь где-то в локомотивном депо; прошли еще Татаринцев, Божко, Важенин, Поздняков – этих он знал и помнил. Но поднимались на сцену и такие, которых он никогда не видел. А, выходит, они тоже были приобщены к спорту, к футболу, к команде и, выйдя в свое время в тираж, оставались жить, работать, ходить на стадион. Сегодня для них был случай вспомнить и отпраздновать: когда-то и они везли воз на своих плечах, покамест подрастало нынешнее поколение футболистов.

Перед сидящими на сцене стеной стоял битком набитый зал, в черноте голов и плеч мелькали белые листы газет. С балкона, низко нависавшего над задними рядами, кто-то кричал, чтобы открыли окна.

Постучав карандашом по графину, Ронькин потребовал тишины и со строгим, значительным лицом стал дожидаться, пока зал утихомирится и замрет. Ему помешал Феклюнин, прибывший с опозданием. За красным столом произошло движение, Феклюнину освободили место рядом с Рытвиным. Он сел и, вытирая платочком лоб и отсыревшие щеки, стал с жаром объяснять Рытвину, что происходит на подступах к клубу. Был Феклюнин низок ростом и шаровиден в животе. Виктор Кудрин как-то громко сказал в раздевалке: «Начальству живот считать за грудь!» Феклюнин услышал и погрозил шутнику коротеньким пальцем.

Сверху, из президиума, Феклюнин поискал кого-то в зале, нашел и сделал утвердительный кивок. Это были Комов с Суховым, занявшие места в первом ряду, перед сценой, оба терпеливые, присмиревшие. Скачков понял, что Комов все еще чего-то ждет, надеется на перемену. «Мертвое дело», – подумал он и пожалел его.

Стоя перед затихшим залом, Ронькин опускал глаза в лежащий на столе листок и говорил, что сегодняшний небывалый наплыв народа в клуб лучше всяких слов доказывает любовь поклонников футбола к своей команде, о том, что все успехи, а также и все неполадки в команде близки не только заводу, депо, дороге, а и городу, области…

В коридор, где, прислонившись к стенкам, прохлаждались Скачков и старик Рукавишников, выбрался Поляков. Скачков не заметил, когда он проходил на сцену. Пригибаясь, Поляков скатился по ступенькам и тут дал волю кашлю. Его согнуло, рвало грудь. Тыкаясь в карманы кителя, он достал кисет со своим крепчайшим самосадом, Максим Иванович помог ему скрутить цигарку и поспешно чиркнул спичкой.

– Фу-у… – с облегчением вздохнул Поляков, утирая глаза. – Пропасть можно.

Затягиваясь раз за разом, он пропитывался едким дымом и оживал.

Наблюдавшему Скачкову Максим Иванович пояснил:

– Война, зараза. Прывыкли горло драть. Веревки курили, конский, извини за выражение, навоз. Смерть без курева – лучше хлеба не надо.

Скачков помнил, что в поселке Полякова недолюбливали за характер – скрипучий был старик, каждой дыре гвоздь. Но мать с ним как-то ладила. Они там все, многолетние соседи, ладили между собою – сжились, притерпелись.

Поглаживая грудь, Поляков затягивался реже, стал прятать цигарку в рукав и отгонять дым от двери, – Максим, это какой такой Ронькин? Он не с дистанции, случаем?

– Не-е, – пренебрежительно, поморщился Максим Иванович. – Откуда-то… так. Не наш.

Потушив окурок, Поляков поискал куда бы его бросить, смял в пальцах и сунул в карман. Собираясь обратно на сцену, он спросил Скачкова:

– Вместо Комова, гляжу, Соломина взяли. Это чей же Соломин? Не того, что в литейном? Его, кажись, парнишка.

Этого Скачков не знал. Соломин и Соломин. Играет парнишка, растет, а откуда он, кто его родители, – ему и в голову не приходило разузнать.

Когда Поляков поднялся и, пригибаясь, стал пробираться на свое место, Максим Иванович кивнул ему вслед:

– Тезка твой. Не знал?

Скачков не понял, и старик пояснил, что до войны Поляков играл в заводской футбольной команде правого хавбека.

– Да ну? Полузащитника?

– Ну, это теперь так – полузащитник. А раньше, в наше время, хавбек.

– И что… ничего играл?

Этого морщинистого перхающего старика в кителе и в пузырястых брюках трудно было представить молодым, голоногим, бегущим по зеленому газону поля.

– Ты что же: думаешь, в наше время тележному колесу молились? Все было.

– А вы, Максим Иваныч? Не играли?

– И я! А что тут такого? Что я, рыжий? Знаменитым, правда, не был, но молодым-то был!

– За «Локомотив»?

– Ну уж… за «Локомотив», За депо я играл. Но – ничего играли. Еще сейчас где-то грамота за первое место валяется.

– А он? – спросил Скачков о Полякове.

– Ну, – он! Вот он за «Локомотив» играл. И как еще играл, брат! Ударище такой был, что дай бог нынешним. Сейчас уж так не бьют, как он бил. Камеры не выдерживали, покрышки лопались!

Скачков погасил усмешку и, чтобы прикрыть лицо, стал чесать переносицу.

– Наколку надо было на коленке сделать: «Убью – не отвечаю». Максим Иванович обиделся:

– Давай, давай! Это ты сейчас на него смотришь. А ты бы тогда на него посмотрел! Из-за него на стадион специально приходили, Девки – гужом… Это у вас сейчас: база, самолеты, премии. А тогда без всего этого обходились и ничего, играли. Выигрывали даже.

– А в войну?

– Тебе отец разве не рассказывал? Ну как же? Мы на стадион собрались. Как сейчас помню: с мясокомбинатом должны были играть. И вдруг: радио! Какая тут игра? Все полетело!

– Да, – посочувствовал Скачков, – в войну не до игры. Старик на это как-то поежился:

– Знаешь, тоже не совсем… Не до того, конечно. Смену-то редко когда одну стояли, чаще – две. На работу идешь – темно, с работы – опять темно. Но – бывало, знаешь. Бывало. И побегаешь, и постучишь. Мячи, правда, неважные были. Камеры: латаные-перелатанные, покрышки – заплатка на заплатке…

В зрительном зале неожиданно возникли и, нарастая, затрещали аплодисменты. Потом раздался режущий, как на стадионе, вульгарный свист. Максим Иванович насторожился.

– Чего это там? Взгляни-ка.

Одной ногой на ступеньке, Скачков вытянул шею.

– Иван Степанович вышел.

– А-а… Давай послушаем.

Поднялись на сцену, пристроились на свободных стульях. На трибуне, невозмутимо пережидая шум, стоял Иван Степанович, в очках, листал свою тетрадку.

Ронькин, возвышаясь, стучал карандашом по графину.

– Дисциплинка, товарищи! – покрикивал он в зал. – Дисциплинку показываете!

Дождавшись тишины, Иван Степанович внушительно поправил очки. Первой и, пожалуй, основной задачей, сказал он, для команды были физическая подготовка и наигрывание звеньев, стремление в сжатые сроки ликвидировать те пробелы, с которыми пришлось начинать новый сезон. По ряду причин – о них, видимо, следует поговорить особо, «Локомотив» нынче включился в первенство, не завершив всего объема подготовительных работ. А ведь для того, чтобы стабильно и на высоком уровне выступать на протяжении всего сезона, игрок должен быть всесторонне подготовленным – иначе он не сможет противостоять как усталости, так и болезням…

– Пускай скажет, куда Комова девали? – перебил его громкий голос из глубины зала, из-под балкона.

Хорошо освещенный Комов, сидевший перед самой сценой, в волнении поправил складку на брюках и долго не мог удобно расположить ноги. На сцене, за столом, Феклюнин перевел взгляд на Рытвина.

Снова забренчал о графин Ронькин. Иван Степанович убрал с лица очки и утомленным жестом положил на глаза ладонь.

– О Комове все ясно, товарищи. Каждая команда – это прежде всего коллектив. А коллектив живет по своим законам, по своим правилам, и тот, кто этим законам, этим правилам не отвечает, не подходит, тот, естественно…

Старик Поляков, сидевший рядом с начальником дороги, внезапно треснул кулаком по столу:

– Паршивую овечку из стада вон!

Испугавшись, Рытвин отшатнулся и сбоку воззрился на него. Гневно заворочался и полез платочком за тесный ворот кителя Феклюнин. Ронькин взялся за карандаш, но по графину не стукнул.

– Сядь, Степаныч, – распорядился Поляков, поднимаясь за красным столом. – Пускай сначала меня послушают.

Он достал из кармана сложенный лист бумаги, развернул. Все время он смотрел, нацеливался в ту сторону под балкон, откуда перебивали говоривших.

– Ишь… Кто это там такой горластый завелся? И орет, и орет. Ты где находишься? Или уже в буфете побывал? Родион Васильевич, – обратился он к Рытвину, – не надо бы сегодня буфету торговать. Мы сюда не на гулянку собрались. А то… видали, что делают?

Подняв листок, он по-стариковски отнес его подальше от глаз, помедлил и снова опустил.

– Я сейчас… тут один списочек буду читать. И пусть только кто-нибудь… – угрожающе повысил он колючий голос и погрозил под балкон пальцем, – пусть кто-нибудь посмеет тявкнуть, перебить! Да! Потому что список этот… наших же ребят. Физкультурников, футболистов… и других. Да, и других… Их сейчас тут нету, нет! Они остались там – под Сталинградом, Курском, под Берлином… то есть на войне остались и не вернулись, не пришли.

Потирая горло, он опустил руку с листочком и никак не мог начать читать.

Установилась тишина, будто всех, кто находился в зале, незримо обступило прошлое, великое и горькое. Какую из семей оно, хоть краем, да не захватило!

Листок в руке старика Полякова сгибался, он выправил его, и Скачкову был слышен хруст бумаги.

– Ну… так слушайте.

Список был длинный, многие фамилии Скачкову помнились по пьедесталу памятника во дворе вагоноремонтного. Старик отчетливо произносил фамилию погибшего, имя, отчество и каждого отделял паузой, так что Максим Иванович успевал не только вспомнить, но и вполголоса сказать: «Вратарь был… Здорово стоял!» или: «Этот ядро толкал… Вот ручищи были!» Скачков ждал, что где-нибудь в конце услышит и фамилию отца, но нет, не услыхал. Потом, когда все расходились, Скачков спросил отцовского помощника и друга, и Максим Иванович не сразу нашелся что ответить.

– Да ведь как сказать, Геш? Играть, конечно, и он играл, но… не очень, если по правде-то говорить. Мы, бывало, на поле, а он к своей… ну, то есть, к матери твоей. У них там любовь эта самая была – не разлей водой. Молодые же были! Но болеть приходили. Как игра, так и они. Рядышком. Что правда, то правда – ни одной игры не пропускали.

Старик Поляков, завладев всем залом, кончил читать и долго, при общей траурной тишине, складывал и прятал в карман кителя листок. Садиться он не думал – поискал и нашел, где Иван Степанович. Тот сидел с краю, голова опущена, руки мнут, сворачивают в трубочку тетрадь.

– А тебе, Степаныч, если отвернуться и забыть обо всем… я бы тебе вот что посоветовал. Кто сам играл, – а ты-то играл, как дай бог всякому!., все мы помним, как ты играл – так вот, кто сам играл, тот знает: хорошо идет команда, так возле нее, как возле ротного котла, прихлебателей невпроворот. И все в обнимку! Но вот попробуй только поскользнуться – попробуй! Куда всех черт и унесет. Ни одного. А потому… – старик язвительно наставил палец в зал, – когда команда выигрывает, это значит – все выигрывают. Ты, ты… все мы! А вот проигрывает всегда только один. Он проигрывает, тренер!

В общем дружелюбном смехе опять раздался свист, но свист одобрительный, такой, каким болельщики приветствуют забитый гол. Смеялся Иван Степанович, бил тетрадкой по колену, согнутым пальцем прикасался к краю глаза.

Поляков продолжал стоять и пережидал смех.

– Играть, ребятки, вам, конечно, трудно придется. Чего и говорить – дома ничью сделали. Без запаса едете. Да и Фохт… И все же надо играть! За них сыграйте, за тех… кто не пришел, не доиграл, остался где-то там… в этой же Австрии самой. Пусть и они помогут вам. Но если уж справитесь и привезете Кубок, так мы его вот, на сцене прямо поставим. Тут вот! И пусть все ходят и смотрят. Пускай знают!

Последний возглас его потонул в шквале сорвавшихся аплодисментов. Феклюнин завертелся на стуле, обеспокоено полез к Рытвину. Тот, не слушая, дернул щекой, и Феклюнин сразу отсырел, полез за платком. С этой минуты он избегал смотреть в зал, где его караулили тревожные глаза Комова.

Аплодисменты не стихали долго. Рытвин, улыбаясь, тронул Полякова, тот пригнулся, выслушал и, заартачившись, категорически затряс сухой седой головкой. Щеки у него горели. Рытвин, уступая, снова улыбнулся, перечеркнул и смял лежавший перед ним исписанный листок. Поляков, стеснительно пригибаясь, стал выбираться в коридор, заранее нашаривая кисет и спички.

Скачков спустился вниз следом за ним. Старик, покуривая, зарылся лицом в сложенные ковшичком ладони.

Пока он, унимая кашель, с головой закутывался едким дымом, Скачков рассматривал его, точно видел впервые. Бывший футболист… Значит, на самом деле из футбола все-таки уходят, но от футбола – никогда! Вот и старик пронес через всю жизнь свое юношеское увлечение. Память о погибших, список товарищей на сложенном вчетверо листке, «Чаша скорби» на заводском дворе…

Странное дело, но сегодня, сейчас, мысль об уходе из команды уже не вызывала знакомого стеснения в груди. Жизнь продолжается и за воротами стадиона, и сегодняшняя встреча в старом заводском клубе, где он когда-то ходил, как свой среди своих, толкался, цепляясь за других плечами, точно помогла ему сделать для себя открытие: там, где всегда мерещился тупик, оказывается всего лишь поворот, а за ним вновь открытая, нескончаемо долгая дорога. Эта дорога началась для него еще в тот день, когда Максим Иванович привел его, мальчишку, в огромный, устрашающе шумливый цех (однако нет, сначала были коридоры, комнатки заводоуправления, и там ему запомнились обжигающие батареи отопления – топили на заводе, не жалея, и к батареям было больно прикоснуться). В высоком, перерезанном столбами света цехе в уши Скачкову ударило жужжание станков, там он впервые глотнул машинный теплый запах смазанного железа.

– Илюшкин сын? – поинтересовался кто-то у Максима Ивановича и удивился, покачал промасленной кепчонкой: – Гляди ты, как время летит! Только по таким огольцам и замечаешь.

В цехе он был принят, как подросший родственник, которому пришла пора устраиваться в жизни, и ощущение, что он среди своих, среди большой родни, на первых порах очень помогало Скачкову.

В армии он получил письмо из дома, сестра писала о болезни матери, но просила не беспокоиться, потому что кризис миновал, мать скоро выпишут, а «через завод» уже хлопочется о путевке в санаторий. И эти помощь и забота о семье, когда ему, оставшемуся за отца, пришлось быть далеко от дома, запали в сердце с такой силой, что он уже не знал людей дороже, чем те, с которыми его сроднила семейная рабочая судьба. И потому, когда впоследствии были соблазны перейти в московские команды, он как-то все не мог решиться, всегда что-то мешало, мелочи какие-то – теперь оказывалось, что в мелочах, в зацепках этих, почему он не поддался, был большой глубокий смысл: он оставался дома. Да, здесь все было свое, домашнее, накопленное исподволь по мелочам, по крохам: шершавая ладонь Максима Ивановича, когда он вел его за руку к проходной, жужжание станков и звонкий визг железа по железу, отцовская строка на грани пьедестала и даже давняя мальчишеская память о ремне (был, состоялся как-то в детстве и такой обидный эпизод).

Да, с железною дорогой, с депо, с заводом у Скачкова, как и у многих в городе, связана вся жизнь: родные стены…

Бродя в пустынном темном коридоре, Скачков прильнул к какой-то запертой двери и через щель увидел тот же зал, но сбоку. На трибуне он узнал почетного машиниста со звездой Героя на сером кителе. Машинист доказывал, что сам он, когда ведет состав, не переносит рядом с собою никаких подсказчиков, да к нему в такое время никто и сунуться не смеет. И он хорошо понимает тренера, к которому под локоть лезут и пихают всяк, кому только не лень. Примечательно, что никто из людей, заседающих на «чистилищах», не несет никакой практически ответственности за команду. Так не оставить ли в покое человека, на чьих плечах такая ответственность лежит целиком и полностью? «Суп должна варить одна хозяйка, – тогда с нее и спрос за качество!»

Постепенно выступления стали мельчать. Начались жалобы, что «Локомотив» за последние годы ни разу не сыграл на заводском стадионе, что для болельщиков-железнодорожников выделяется совсем ничтожное количество абонементов на центральный стадион. Становилось ясно, что официальная часть встречи затянулась. И хоть желающих взобраться на трибуну прибывало, нетерпеливо, наперегонки тянулись руки, требуя: «Дай же, дай и мне сказать!», и зал все более гудел и возбуждался, все же Ронькин, притворно ужасаясь, изобразил, что глохнет и теряет голову, потом простер над залом руки и зычным голосом распорядителя провозгласил начало танцев. Тотчас вспыхнул свет, грянул истомившийся оркестр и в несколько распахнутых дверей из зала повалил смеющийся народ…


До отлета оставалось два дня.

Скачков получил разрешение позвонить и взял ключ от комнаты, где находился телефонный аппарат.

В комнате распахнуто окно, прохладно. Забрав аппарат на колени, он уселся так, чтобы задрать ноги на спинку кресла, – после тяжелых тренировок уставшее тело просилось в какие-то изломанные позы. Но главное, конечно, ноги, – натруженные ноги требовали покоя, и футболисты задирали их повыше, как бы выцеживая из них копившуюся усталость.

Набирая номер, он представил, как загремит сейчас звонок в тишине городской квартиры. Кто подойдет: Клавдия, Софья Казимировна? А может быть, Маришка подбежит? В клубе он в тот вечер не нашел ни Клавдии, ни Звонаревых. Неужели Звонарев так осрамился: не раздобыт билетов?

– Да нет, мы приезжали, – сказала Клавдия, лениво растягивая слова: чем-то недовольная.

– Не пробились? Поздновато, наверное, приехали.

– Да нет, не поздновато. Минут за двадцать.

«Что произошло?» Клавдия явно тяготилась разговором.

– Жаль, – сказал он. – А я искал.

– Уж будто! – заметила Клавдия. – И никакие знакомые тебе не помешали?

«Ах, вот оно что!» Скачков усмехнулся. Теперь ясно, откуда у нее эта затаенная, прикопленная к разговору обида.

– Брось, – сказал он. – Подумаешь: увиделись, сказали пару слов… Ты слышишь? Чего ты молчишь?

– Надеюсь, перед отъездом ты домой заглянешь? «Сердится… Все еще сердится!»

– В общем-то, конечно, – уверенно пообещал он. – Нас должны отпустить.

– Ну, хорошо… – Клавдия ждала, когда он попрощается.

– Маришка здорова?

– Показательный отец! Лучше бы, папочка, по клубам меньше шлялся, а если уж пошел, так не позорься!

– Слушай! – возмутился Скачков.

– Ладно. Увидимся – поговорим, – и Клавдия положила трубку. «Вот еще номера-то!» Скачков отставил аппарат и снял затекшие ноги. Ну что, собственно, случилось, в чем он виноват? А вот же… «Наболтали, видимо, с три короба!»

В тот вечер в клубе, едва начались танцы, Скачкова отозвала в сторону жена Федора Сухова, бледная, увядшая, работавшая в клубе не то кассиром, не то контролером на дверях. У нее всегда и со всеми наготове один слезливый разговор: жаловаться на мужа, просить, чтобы подействовали, пристыдили. Как будто не стыдили! Скачков покорно слушал, сочувствовал, с преувеличенной готовностью кивал: да, да, конечно… о чем разговор! В душе он понимал, что у нее, у бедной, столько накопилось, столько наболело, что она возненавидела и футбол, и все, что связано с футболом. Как будто футбол был виноват! Но что он мог сделать, чем помочь? Поэтому он извинился, когда из толчеи танцующих его окликнула Женька. Обмахивая счастливое, разгоряченное лицо, она выбралась и стала перед ним, улыбаясь, опустив вниз руки: обрадовалась. Сколько же они не виделись? Да много, очень много, несколько лет. Кажется, с тех пор, как родилась Маришка…

– Так и не танцуешь? – смеялась она. – Эх ты, голова два уха, полторы извилины.

Она его поддразнивала с самых первых дней, когда пыталась учить танцевать, но, в отличие от Клавдии, эти же слова звучали не обидно, скорее ласково, любя.

– Да вот… – он развел руками. – А теперь уж и незачем – правда?

– Ну да! – запротестовала она. – Старик нашелся! А в тираж выйдешь, чем станешь заниматься? В «козла» лупить?

Он рассмеялся: о тираже она напоминала еще в то время, когда он только начинал играть за мастеров.

– В карты научусь, – сказал Скачков. – В преферанс. Тихо и спокойно. От домино у меня голова болит.

– Маркин все картежничает? – спросила Женька.

– А чего ему?

– Недавно встретила его с близняшками. Почему-то не поздоровался.

– Не узнал, наверное, – вступился Скачков. – Он, когда с дочками, ни на кого не смотрит.

– Может быть…

Все-таки она любила его – он знал это прежде, видел и теперь. И, видимо, будет любить. Что-то по-прежнему связывало их, не обрывалось, несмотря на Клавдию, на Маришку, несмотря на то, что и у самой у нее, наверное, после него… Анна Степановна уже называла ее снохой и принимала, как будущего члена семьи. Да и сама Женька была уверена и считала дни… Кто же тогда познакомил его с Клавдией? (Произошло это на матче дублеров, на полупустой западной трибуне). Комов, кажется… или нет, Комова еще в команде не было. Сухов, что ли? Все позабыл.

С Женькой у них давно установилось что-то похожее на размеренное, спокойное существование прижившихся один к другому супругов. В поездках он о ней и не вспоминал. Она была, она есть и она его обязательно встретит. Совсем иначе стало с Клавдией! Ему хотелось видеть ее все чаще, постоянно, и он бледнел, когда представлял ее с кем-то другим. А она, конечно, бывала с кем-то, не сидела дома у окошечка, когда он уезжал с командой. Матерей обманывают, а уж тетку с ее пасьянсами… Впрочем, из-за тетки-то все и произошло.

Софья Казимировна не хотела слышать о футболисте, и Скачкову с Клавдией приходилось ловчить, обманывать ее – выручало, что для встреч выдавались редкие вечера после матчей. В том году «Локомотив» заканчивал сезон на выезде, во Львове. Накануне отлета увидеться не удалось – команду не отпустили с базы. Протестовать никто не думал – ребята привыкли, что силы и умение каждого принадлежат команде целиком, и тратить их на что-то кроме поля, значило обкрадывать общую копилку. Утром по дороге в аэропорт Скачков увидел Клавдию из окна автобуса, она ждала на обычном месте возле газетного киоска, под большими висячими часами. Завидев автобус, замахала, потянулась – явно хотела что-то сказать, о чем-то предупредить. Скачков ничего не понял, увидел только, что лицо ее заплакано, тревожно. В окне он успел показать ей скрещенные пальцы – условные знаки о встрече, – и автобус, ударив в лужу на асфальте, пронесся мимо.

Размышляя о том, что могло случиться, Скачков сжимал кулаки: «Сонька, зараза!»

Из Львова он дал Клавдии телеграмму, что ждет ее в Батуми: неопределенным отношениям надо было класть конец. Ехать за ней домой он остерегся – была опасность встречи с Женькой. Как было не встретиться? Она – свой человек в доме, а Скачков жил с матерью в старой отцовской квартире. «Потом, – думалось, – потом все устроится само собой». Устроилось. Клавдия вырвалась от тетки и прилетела, с радостью оставила ноябрьский выстуженный город. Когда они вернулись с юга, загорелые, притихшие от значительности того, что произошло, на улицах уже лежал бурый рассыпающийся снег, мороз вцеплялся в лицо и закупоривал дыхание. Он отвез Клавдию к тетке, а сам на той же машине поехал домой. «Но я возьму с собою Соню», – сразу же предупредила его Клавдия. «Разумеется», – рассеянно согласился он, всеми мыслями занятый предстоящим объяснением с матерью.

В доме все еще было полно Женькой (пока его не было, она приходила каждый день – без пяти минут жена!). Анна Степановна, уязвленная этой скоропостижною женитьбой, сказала только: «Смотри, сын. Сам смотри. Тебе жить, не мне…» Но отчуждение к снохе осталось, особенно в первые дни, и Клавдия этого простить свекрови не могла.

Для самого Скачкова Женька пролетела и забылась, но он знал (рассказывала Лиза, сестра), что мать и Женька еще долго сохраняли родственные чувства и, когда встречались на улице, в магазине, говорили только о нем.

Когда родилась Маришка, Женька встретила его при выходе из магазина – Скачков подозревал, что караулила. Клавдия рожала трудно, все извелись, переживая. Скачкова увел к себе домой Арефьич и наладил информацию по телефону из роддома (у него везде были свои люди). Поздно ночью позвонил врач, поздравил, рассказал, и обрадованный Скачков поехал к матери, в поселок. Наутро, закупая ворохами все, что надо и не надо, с охапкою покупок, он повстречался с Женькой. Может быть, как раз эти покупки, которые он нес в обнимку, и укололи Женьку, – особенно, наглядно. (Со Скачковым, как уверяла Лиза, у Женьки были связаны все надежды в жизни). Или ей больно и обидно стало от его захлопотавшегося, счастливого лица? «Геш, поздравляю… Можно ведь?» И вдруг не выдержала, дернула из рукава платочек и убежала.

У Скачкова тогда точно камень лег на душу…

С тех пор они не виделись. И вот встреча. Безмятежная улыбка Женьки, растанцевавшейся, румяной, помогла ему перебороть неловкость. Впрочем, не с ее характером было копить на него зло столько времени!

– Едете, говорят? – спросила она, слегка поворачиваясь к залу, потому что опять заиграл оркестр.

– Да надо… Скоро уж.

– Зашел бы как-нибудь, что ли…

Затаившись в ожидании ответа, она смотрела мимо него. Скачков покраснел и поэтому перед Клавдией потом не мог найти уверенного тона.

– Некогда, Жек. Честное слово! Так, знаешь, зажали, что даже позвонить домой…

И спохватился: о доме-то, пожалуй, не следовало поминать. Женька рассмеялась:

– Да верю, верю! Ох, Геш, ты все такой же, как погляжу… Сухов вон, однако, ухитряется.

– Теперь и он не ухитрится.

– Так заходи, когда сможешь.

– Обязательно! А вообще-то… как жизнь? Что нового?

– Да заходи вот, тогда и поговорим. Чего же на дороге-то?

– Ладно, – пообещал он, – как-нибудь… А что тебе привезти?

– Господи… – Она смутилась. – Ну свистульку какую-нибудь, если не жалко. У тебя, слава богу, есть о ком позаботиться. Как дочка-то растет?

– Ну! Вон какая уж.

Приблизился молоденький вежливый парнишка и, робея перед Скачковым, сделал приглашающий поклон. Женька оживилась, подхватила парнишку и с места, не готовясь, пошла в такт музыке.

Партнер ее старательно смотрел под ноги. Лицо Женьки плыло, кружилось, улыбалось безмятежно.

«Ну вот, – с непонятной грустью подумал Скачков. – А жизнь в общем-то идет».

Иван Степанович вместе с массажистом, в плащах, обходили клуб и собирали футболистов. «Ребята, пора. В автобус».

Арефьич тихо спросил Скачкова:

– Где Сухов?

– Здесь где-то был… Должен быть здесь.

– Уехал Федор, – вмешался подошедший Стороженко. – Сразу же уехал. На такси.

От удивления Иван Степанович покачал головой; как-то не верилось. Засомневался и Скачков. Он видел, как сидели вместе Сухов с Комовым. Неужели Федор бросил своего закадычного собутыльника и раньше всех укатил на базу?

Арефьич оказался прав. Когда команда приехала из города, Федор Сухов был в постели и крепко спал.

Прежде чем отправиться к себе наверх, Иван Степанович недоверчиво поинтересовался:

– Как он… не того? – И щелкнул себя по горлу.

В коридоре появился Саша Соломин, переодетый в синий тренировочный костюм, с полотенцем и зубной щеткой. Узнав, о чем разговор, он заверил, что сосед его абсолютно трезв. Матвей Матвеич, сомневаясь, на цыпочках прокрался в комнату и наклонился над спящим. Нет, дыхание было ровным, чистым. В коридоре массажист ошеломленно развел руками и сказал одно слово:

– Фокус!

Рассмеявшись, Иван Степанович пожелал всем спокойной ночи и бодро взбежал наверх.

Загрузка...