Ночью Скачкова разбудил пронзительный звон стекла. В номере было темно, вспыхивали молнии и шумел сплошной обвальный ливень. В проеме окна копошился Мухин, голый, в одних узеньких плавках. Он высовывался под дождь и ловил створку окна.
– Разбил?
В темноте Мухин сердито отозвался:
– Я разбил! Ветром разбило. Рамы-то гниль. Еще платить придется.
Хозяин отеля, борясь с конкурентами, усовершенствовал свое заведение тем, что надстроил несколько этажей, установил лифт и на современный лад переделал вестибюль. До оконных рам в старинной части гостиницы руки не дошли.
Почесываясь и зевая, Мухин послушал ровный шум дождя за разбитым окном.
– Не мог еще один день подождать. Представляешь, как поле размокнет?
Он стал укладываться, подтыкая под себя одеяло.
– Хотя, знаешь, отец рассказывал, что по весне немцы наступать не любили. Распутица.
Скоро он задышал ровно, тихо – отключился.
Пытаясь заснуть тоже, Скачков досадовал: звон стекла перебил ему сон, оставив на душе необъяснимую тяжесть, точно от несчастья, которого еще не произошло.
Сейчас, спросонья, он помнил лишь какой-то громадный стадион, очень похожий на свой, домашний, перед глазами так и стояли беско-нечно уходящие в небо трибуны, заполненные до отказа. Кажется, ему предстояла последняя игра, прощание с командой, со зрителями, вообще с футболом, и это событие почему-то превратилось в настоящее торжество, город был в афишах с его именем, сыпались телеграммы от знакомых и незнакомых. Сам он одевался к выходу на поле тщательно, точно новичок, хотя знал, что быть ему сегодня в игре всего минут десять, а когда истекут эти минуты, судья подаст свисток, матч прекратится, товарищи возьмут его на плечи и понесут с поля, понесут, как шкаф, который отслужил свое и больше не нужен. А еще предстояли наиболее горькие минуты – это когда команда полетит на игры без него, он же останется дома, в одиночестве. (Эта горечь была невыносима, точно уже испробована им). Впрочем, усилием сознания он постигал, что это сон, на самом же деле он еще поиграет, но сердце все равно болело, хотелось плакать. Заплакать бы сейчас – сразу стало бы легче!
Но тут возник громадный, добрый человек, похожий на Матвея Матвеича, он один понял желание уносимого с поля футболиста, который увидел футбольный мяч, дожидавшийся, когда снова продолжится игра. Это был самый обыкновенный мяч, сам Скачков тоже сыграл им сотни матчей, но почему-то именно сейчас, когда ему оставался последний круг по полю, он почувствовал, что не в состоянии уйти за бровку, не подержав мяча в руках. Не говоря ни слова, он стал тянуть к мячу руки, тянуться в немом отчаянном усилии, точно от этого зависело многое в его оставшейся судьбе, многое, почти что все. Скачков, едва не застонав, схватил протянутый мяч, прижал его к груди и, чтобы до конца облегчить свое сердце, зажмурился, приник к мячу губами. Он был теплым, шершавым – это ощущение так и осталось на губах.
– Ты плачь, плачь! – кричал Скачкову громадный массажист. – Зачем ты стесняешься? Я же не стесняюсь!
И точно, мясистое лицо бывшего штангиста было мокрым, слезы лились ручьем, однако он не утирал их, не стыдился, а, наоборот, показывал свое счастливое лицо трибунам, каждой попеременно. Конечно, массажист был прав, и Скачков ощутил, как сразу отпустило ему сердце, оно словно оттаяло, и боль, теснившая его с той минуты, когда он увидел свое имя на афише, стала убывать и убывать, пока не сошла совсем на нет…
В разбитое окно задувало свежестью, ровно, монотонно шумел разошедшийся дождь. Подушка под щекой отчего-то холодила, Скачков пощупал и обнаружил влажное пятно. Уж не слезу ли он пустил во сне? Умиротворенный сознанием того, что эта непростительная слабость навсегда останется его маленькой тайной, он перевернул подушку и закрыл глаза.
Забываясь под шум дождя, он успел подумать, что по приметам перед матчем все как-то спуталось, перемешалось и сейчас невозможно разобрать, какая из них к добру, а какая к худу. Не к добру, конечно, немирные отношения Каретникова с Гущиным, хотя поездка в Маутхаузен поклониться памяти замученных соотечественников неожиданно оказалась не растратой сил, чего так опасался Гущин, а, наоборот, зарядом невыразимой силы, и Скачков еще раз поразился тому, как все-таки много надо знать и уметь настоящему тренеру, знать не в тонкостях игры, совсем нет, а в чем-то более основательном и важном (по обыкновению, Скачков больше чувствовал, нежели мог выразить словами). Дождь, грянувший ночью, вроде бы к добру (хотя играть все-таки лучше не по грязи), но вот разбитое окно, а главное – сон, в котором присутствовало футбольное поле!.. И все же, как ни казалась опасной последняя примета, он, расслабляясь, засыпая, разрешил себе еще одну тайну: наперекор всему захотел вернуться к прерванному сну и досмотреть, чем все там кончится…
К утру ливень прекратился, но небо оставалось тяжелым, мрачным. Озабоченный Стороженко, поглядывая на низкие тучи, высказался по-крестьянски: ранний гость до обеда, поздний гость до утра. К началу матча, считал он, должно бы распогодиться.
Все утро Скачков ходил вялый, точно невыспавшийся. Врач Дворкин ни о чем не спрашивал его, но поговорил с Арефьичем, и тот зашел к Скачкову в номер.
– Ты что, Геш?
– Да отстаньте вы! – не выдержал Скачков. – Все в порядке. Арефьич поизучал разбитое стекло, зачем-то глянул вниз и вышел.
Вскоре он вернулся и поманил Скачкова пальцем:
– К Степанычу.
«О, черт, вот привязались!»
Иван Степанович лежал на кровати, под спиной несколько подушек. Опустив на грудь свою тетрадь с расчетами, он покусывал зубами карандаш и смотрел, смотрел на Скачкова странным взглядом издалека, словно на глаз определял ему настоящую цену, но Иван Степанович думал о матче, до начала которого оставалось совсем немного.
– Понимаешь, Геш, лежу я сейчас… И вот что мне кажется. Скажи, что бы ты делал, если бы вдруг заполучил в команду такого игрока, как Фохт? Это же Фохт, не кто-нибудь! Правда? По-моему, ясней ясного, что всю игру они построят на нем. Ты согласен? А если так, то на это как раз и наша надежда. Моя! Очень, очень я, брат, надеюсь на это!
Одеяло ему мешало, он спихнул его в ноги.
– Смотри – кто у них в нападении? Зихерт, он, сам знаешь, разыгрывающий. Фогель заводится вечно. Ригель хам, несерьезно. Фохт, Фохт у них ударная сила! Козырный туз. Они просто обязаны будут играть на него. Весь расклад у них для этого, другого нет. «На, скажут, забивай!» А вот как раз забивать-то ему мы и не да-дим! То есть, должны не дать. И знаешь, кто не даст? Ты, Геша. Ты, ты, только ты! Фохт целиком ложится на тебя. Умри, но не дай ему дыхнуть. Привяжись и не отставай. Если он даже на ворота залезет, все равно за ним!
В защиту сегодняшней персоналки говорило еще и такое соображение: Фохту, игроку высокого класса, нельзя давать свободы на поле, для его нейтрализации не грешно и «разменять» сильного игрока (в данном случае Скачкова).
Иван Степанович заметил:
– Зато если Фохт у них «провалится», у них вот такая дырища образуется. Тут ты, Геш, сразу посылай Серебрякова!
Из особенностей австрийского нападающего тренер отметил, что Фохт вполне естественно уходит и вправо, и влево. Держать его нужно по всему полю, но не плотно, а с форой, примерно, в два метра, – тогда он не сможет обыграть опекуна на встречном движении, «противоходом». Лучше всего атаковать Фохта вполоборота, давая ему движение только в одну сторону, менее опасную по ситуации, чтобы в крайнем случае выбить мяч в подкате.
Стукнув в дверь, вошел Дворкин, непривычно возбужденный. Сейчас выяснилось, что обед, какой полагается команде в день игры, не будет готов к установленному часу. Хозяин отеля объяснил это тем, что обед обычно готовится к вечеру. Дворкин ходил ругаться и весь кипел. По режиму ребята должны были плотно пообедать за пять часов до матча.
– Иван Степанович, так невозможно. Обеда нет, переводчика нет. Хозяин, извините, как баран. Ничего не понимает!
С кряхтением поднявшись, Каретников стал нашаривать ногами тапочки. Приходится идти самому. Впрочем, любая забота была ему сейчас спасением, потому что помогала скрадывать медленно убывающее время ожидания.
За полтора часа до матча ребята натянули плащи, собрали сумки и сели в автобус. Под ровным сеющим дождем команда поехала на стадион. Дождь футболу не помеха, матч состоится при любой погоде.
По дороге Виктор Кудрин, не в состоянии выносить угнетенного молчания, принялся за Батищева – припомнил, как Семен сдавал недавно экзамен на право вождения автомобиля.
– …подполковник этот болельщик, и Сема ему роднее сына, но хоть для близиру-то он пару вопросиков должен кинуть! «Семен Анисимович, спрашивает, что вы будете делать, если вдруг загорится красный свет?» Сема лоб гармошкой. «Остановлюсь, наверное…» – «Правильно! Молодец! А… если зеленый свет? Да вы, говорит, не волнуйтесь, подумайте хорошенько, мы подождем». Сема думал думал: «Наверное, поеду…» – «Ну, так поздравляем вас, Семен Анисимович! Вот вам сразу международные права, езжайте хоть за границу».
– Да хватит тебе! – оборотился на него со своего места Иван Степанович. – Вот завелся.
Виктор сконфуженно примолк и больше до самого стадиона никто не произнес ни слова.
Возле стадиона, где команда по утрам проводила тренировки, пузырилось необозримое количество мокрых зонтиков. Зрители дисциплинированно расступались и в полном молчании провожали автобус глазами. Напоследок шофер развернулся лихо, по-заграничному. Дома для такого разворота Николаю Ивановичу помешали бы гремучие трамвайные пути и самосвалы с бетоном, беспрерывно снующие с соседней стройки. Да и болельщики теперь бы уже облепили автобус… Здесь же был простор мокрой площади перед подъездом, парикмахерская аккуратность зелени, глубокомысленный монумент, одиноко мокнувший под дождиком.
В раздевалке сильно, едко пахло массажной растиркой. Дожидаясь очереди, ребята расхаживали еще прикрытые, подавляли нервную зевоту. Арефьич сходил в другой конец коридора, где помещалась раздевалка австрийцев, и сказал, чтобы не торопились, хозяева еще не приехали. Дворкин помогал перевинчивать шипы на бутсах.
Заметив, что Федор Сухов, как запасной, слоняется, не раздеваясь, Иван Степанович рявкнул:
– Это еще что за номера? А форма где? Живо!
И покуда Федор, недоумевая, заталкивал скомканные носки в туфли, Иван Степанович снова опустил голову, совсем, казалось бы, не замечая, что происходит вокруг.
Возле Скачкова хлопотал Дворкин, держал наготове свежий резиновый бинт и наколенник.
– Не будем сегодня бинтоваться, – шепотом сказал ему Скачков. – Хочу сыграть получше.
Дворкин поколебался, но уступил.
Одевание команды подходило к концу. Серебряков уже расхаживал, заметно бледный, покусывая губы. В углу на своем обычном месте неслышно собирался Мухин. В команде его звали «железным», человеком без нервов, но нет, были и у Мухина нервы, только он умел переживать молча, тайком от всех. С Батищевым хлопотал Матвей Матвеич. Массажист был последним человеком, в руках которого находился футболист перед выходом на поле. Сема от волнения осунулся, – его и без того всегда трясла предстартовая лихорадка.
– Сем, а Сем… – негромко звал массажист и дружески пихал закостеневшего парня в широченную спину. – Да ты чего это, Сем?
– Отвали, Матвей Матвеич, – отмахивался Сема.
– Сема, милый, да ты глянь на себя в зеркало! Ты гляделся сегодня в зеркало?
– А чего я в нем не видел? – Батищев, морщась, продолжал натягивать гетры.
– Да в тебе же силищи вагон, Сема! Ты только глянь на себя… Ты даже не представляешь, как ты сегодня сыграешь! Вот голову мне отруби!
Батищев выпрямился, слегка прикрыл глаза, словно прислушиваясь к ощущению силы в своем большом теле, и не удержал глубокого, до самого дна груди, вздоха.
– Ладно, Матвей Матвеич. Посмотрим.
Для каждого из игроков у массажиста нашлось какое-нибудь дружеское напутствие. Скачкову он сказал:
– Побереги ногу, Геш.
Наступила минута, когда даже в раздевалке чувствуется, как накалилось нетерпение на трибунах, и зрители, выгибая кисти, беспрерывно поглядывают на часы, а затем вытягивают шеи в ту сторону, откуда должны появиться футболисты для разминки. Чего они тянут? Пора! В это время глубоко под трибуной команды заканчивают одевание, осталось двое-трое вечных копуш, – последний узелок на шнурках, последнее подтягивание трусиков, гетр. И – озноб ожидания, сводящий плечи, судорожное втягивание воздуха сквозь стиснутые зубы.
Потряхивая ногами, Скачков прошелся между креслами, задел плечом Серебрякова. К нему приблизился Арефьич и молча повязал на левую руку красную ленточку, проверил – не туго ли?
Под грудой как попало навешанной одежды возились и вполголоса переговаривались Белецкий, Соломин, Турбин. Они, казалось, никого вокруг не замечали и были заняты только собой. Белецкий и Турбин тоже одеты для игры, однако с особенным старанием они обряжали Соломина. Из них троих только он «железно» появится на поле. Опустившись на колени, Турбин зажал обутую ногу товарища и в последний раз проверил, как сидит бутса, ровно ли натянута гетра. Ему показалось, что лоскут бинта, которым подвязываются гетры, затянут слишком туго, и он перевязал его заново. Скачков невольно вспомнил свой первый позорный матч в «основе» (рядом с ним в тот момент не оказалось никого) и он позавидовал дружбе ребят, их радению за успех товарища, которому сегодня первому из возрастного поколения предстоит ответственнейший экзамен.
До тех пор, пока Соломина не перевели из третьего домика на место Комова, ребята жили в одной комнате. Соломин раньше них сделал шаг наверх. В последнее время все чаще стал появляться в основном составе и Белецкий (правда, пока что на подмену), но еще немного и пробьет его час. Хуже складывалось у Турбина.
В прошлом году, перед первым матчем с австрийцами, тренер попробовал молодого вратаря в «основе». Начало сложилось для парнишки скверно: в первом тайме Турбин два раза «пустил пенку». На второй тайм в воротах снова встал Маркин.
Во время перерыва на Турбина было жалко смотреть. Длинный, нескладный, он сложился в кресле, точно перочинный ножик: повисла голова, торчат колени, локти. Жалея его, Скачков оборвал Комова, а после матча, вечером, зашел в общежитие дублеров. Ребята сидели в вестибюле, смотрели телевизор, один несчастный Турбин лежал в постели, засунул голову под подушку. «Ну, ну… чего ты?» – Скачков присел на краешек, потрепал парня по плечу. Он заставил Турбина одеться и потащил его на улицу, привел к себе домой. Клавдия, видевшая матч, догадалась, зачем Скачков привел гостя, быстро накрыла стол, подала ужин. Разговор за столом шел о предстоящей игре с австрийцами. (Завтра они должны были прилететь. «Как думаешь, Валера, выиграем?» – спросил Скачков. Парнишка положил ложку, покраснел: у кого спрашивает! Но тут вступила Клавдия, припомнив, какой сегодня мяч вытащил Турбин из самого угла, из «девятины». Она была убеждена, что стой в воротах Маркин, гол был бы неминуем, такого мяча Маркину не взять… Постепенно парень ожил, расшевелился. Клавдия заварила чай, затем стала оставлять гостя ночевать. Турбин опять смутился, вскочил, что-то залепетал, Скачков махнул ему: «Нечего, нечего, ложись, и никаких! Это приказ. Понятно?»
– Ребята, – наказывала Клавдия, – утром я уйду рано. Завтрак вам будет на столе. Вы уж как-нибудь сами. Хорошо?
Укладывая гостя, Скачков заботливо подоткнул одеяло, мазнул его по вихрам и засмеялся:
– Ты не представляешь, что было со мной. Не веришь – чуть не вешаться хотел! А у тебя… плюнь. Яшин вон, уж какой вратарь, а знаешь, как начинал? Вышел первый раз в основе и не то четыре, не то пять штук схватил. Честно! Хоть у кого спроси!
Утром они позавтракали и вместе отправились на базу.
Пример Яшина не выходил у Турбина из головы. Но не получится ли, неожиданно спросил он, что Маркин тоже будет играть до таких лет, как и знаменитый динамовский вратарь? Ведь лучшие свои годы можно просидеть на скамейке запасных! Глаза у Турбина были круглые, телячьи. Скачков рассмеялся. В своей наивной откровенности парнишка выдал себя с головой: выходит, настроение настроением, а голова у него занята все-таки одним. Но что ему сказать, чем утешить? Быть может, сам того не понимая, затронул он самое болезненное: одним не хочется стареть и уходить, другим не терпится вступить в свои права. И пусть вчера первый блин у парня вышел комом, но что же ему остается: дожидаться, пока не сойдет основной вратарь «Локомотива»? А сколько ждать? Год? Два? Больше? Маркин же, как нарочно, нисколько не старел, а, наоборот, прибавлял и прибавлял и стоял уверенно, надежно, с запасом еще не на один сезон. Правда, время у Турбина проходило не бесполезно. Исподтишка он многое перенимал у старшего товарища, однако, что в нем нравилось Скачкову, это то, что перенимая, он во многом старался оставаться самим собой (задатки, как считал Скачков, самобытного большого мастера). Маркин всю жизнь как некий талисман надевал старую потрепанную кепку, у Турбина же торчали неприкрытыми белесые, мальчишеские вихры. Маркин был резок и прыгуч, точно перекачанный футбольный мяч, Турбина же отличала какая-то замедленная, словно бы сонная манера. Перекрывая ход мячу, он вроде бы не прыгал, а лишь вытягивал свое нескладное худое тело, вытягивал до тех пор, покуда мяч не прилипал к его рукам. Клавдия заметила правильно: грозные для вратарей углы, «девятки», для Турбина не представляли трудностей, он доставал до них играючи. Приглядываясь к нему, к его необычной игровой манере, Скачков не сомневался: прекрасный растет вратарь!
Сейчас, прохаживаясь мимо возившихся ребят, Скачков догадывался, что в душе Белецкий и Турбин, как водится, завидуют Соломину, но в то же время сознают его ответственность и на пороге такого матча, в ожидании которого бледнеют даже самые опытные игроки, стараются ему помочь чем только можно. Они не задумались бы перелить в него весь запас своих нетерпеливых сил – только бы он не ударил в грязь лицом и сыграл как нужно!
Когда-то Скачков сам с таким же нетерпением рвался на поле, торопил время, возраст, не сознавая, что каждый прожитый спортсменом год – это по существу гол в собственные ворота. Он хорошо помнил мягкий умудренный взгляд Шевелева, когда тот с доброю усмешкой наблюдал за его старательностью, за его нетерпением. Кажется, много ли прошло? А вот уж он сам, когда до начала тяжелой, небывало тяжелой встречи оставалось совсем немного, испытывал к ребятам одну отеческую ласку и ничего другого. Если бы он умел, то передал бы им весь свой опыт, все свои удачи и несчастья, чтобы они не тратили молодых лет на повторенье пройденного, а начинали бы свой нелегкий долгий путь с того, на чем заканчивал он сам.
Ему хотелось сказать этим горячим, сгорающим от нетерпения ребятам, что судьба их, видимо, сложится у каждого по-разному. Одни, быть может, вспыхнут ярко и погаснут скоро, как некие метеориты в чрезвычайно плотной, трудной атмосфере нынешнего спорта, другим, вполне возможно, суждена завидная долголетняя участь уверенно горящих светил. Но вот что будет одинаковым для всех: путь, который они сами выбрали себе, будет сладок и невыносим одновременно. Сладок удачами и горек неминуемыми поражениями. Однако, если удачи, ободрив надеждой, пролетают большей частью без следа, то поражения оставляют в душе каждого глубокие занозы, рубцы на сердце, и в этом старые спортсмены чем-то напоминают бывалых отвоевавших солдат. О, эти поражения, несостоявшиеся победы! Привыкнуть к ним, смириться с ними невозможно. Кто, как не проигравшие, горше всех ощущают крах надежд, своих и болельщиков? Это они уходят с поля под насмешливые крики зрителей. Это они избегают потом смотреть друг другу в лица и молчат, не знают что сказать. Да и что скажешь, чем утешишься? Каждый проигрыш это не только бурное разочарование трибун и горький нуль в таблице, но и всякий раз удар по психике. И жаль, что многие со стороны не понимают этого, не сознают, видя в команде всего лишь одиннадцать молодых атлетов и забывая, что в футбол играют не механизмы на сильных тренированных ногах, а обыкновенные живые люди, и атлетическая подготовка отнюдь не заменяет игроку души, так же уязвимой со всех ее сторон…
Все же спорт живет надеждой на успех, и все они, знавшие травмы поражений, верили и продолжают верить в то, что советский футбол с каждым годом продвигается к той заманчиво блистающей вершине, где нет места даже двоим.
Грянет когда-то и для нас этот великий день, и на далеком зарубежном стадионе Слава обнимет наших одиннадцать парней, над головами у них развернется полотнище родного флага, и все трибуны встанут при первых звуках величественного гимна. Сейчас еще трудно сказать, кто будут те одиннадцать счастливцев, на руках которых крылатая фигурка Победы появится в Шереметьевском аэропорту, чтобы получить наконец московскую прописку. Может быть, они еще за кромкой поля, за воротами, но они уже растут и ждут своего звездного часа. Избранники судьбы, вершители усилий всех, кто выбегал когда-либо в зеленый прямоугольник поля, кто поклонялся стуку мяча и верил, верил. К ним, будущим, Скачков испытывал ни с чем не сравнимую зависть.
Мальчишки, милые, вам будет гораздо тяжелее, чем нам, таков уж спорт! – но докажите свою доблесть, укрепите традиции еще больше, не останавливайтесь, а идите дальше, выше и поднимитесь, наконец, на заветную ступеньку, где еще никто из наших не стоял. Слов нет, вершина эта самой сложной трудности, против вас на поле тоже выйдут лучшие из лучших, у них тоже свои гимны и флаги, однако помните, что должен, должен же и футбол стать вровень с богатырским духом нашего народа!
Не подкачайте, мальчики! Станьте счастливей нас! Отмахнув дверь, в раздевалку влетел Гущин.
– Иван Степанович, австрийцы на месте. Состав просят.
Несколько мгновений тренер сидел и с прежней задумчивостью рассматривал носки собственных штиблет. Затем сильно потянул носом и уперся в колени, поднимаясь с низенькой скамеечки.
– Состав, состав… Что ж, действительно пора.
Отбрасывая какие-то последние сомнения, он окинул взглядом раздевалку и нашел Сухова, лениво шнуровавшего бутсу.
– Федор, внимание! Выйдешь и будешь играть слева. Как всегда. Понял? Мухин, Серебряков и Сухов… В полузащите тоже трое: Скачков, Нестеров, Кудрин. Не вздумайте прижиматься к воротам! Давить! Нападать! Если даже гол пропустим – все равно.
От установки тренера у Гущина полезли вверх плечи, он замигал, замигал… Задолго до сегодняшнего матча, еще там, дома, был избран и отрепетирован на макете чисто защитный вариант. А теперь вдруг… Что же получается?
– Иван Степанович… Было же твердое решение. Есть установка… Так нельзя. Мы же договорились!
С незашнурованной бутсой Сухов ошеломленно уставился на спорившее начальство. Матвей Матвеич пихнул его в бок и указал на необутую ногу:
– Ты! Рот раскрыл…
Гущин, понемногу приходя в себя, попробовал нажать.
– Тогда, знаете ли, я снимаю с себя всякую ответственность. И ни за что не отвечаю!
– А вы и не должны отвечать, – совершенно мирным тоном заметил Иван Степанович и отвернулся.
– Тогда зачем же я? – самолюбиво вспыхнул Гущин.
– Вы? Вас я попросил бы вот о чем. Употребите, пожалуйста, все свое влияние, чтобы мы улетели сегодня же ночью. Мне сказали, что есть какой-то ночной рейс.
– Это невозможно! – запротестовал Гущин. – После матча прием.
– Да? Тогда завтра. Мы торопимся. У нас несколько тяжелых игр.
– Там телефон, – объявил Матвей Матвеич. – Москва. Гущин загородился рукой:
– Я не пойду. Идите и разговаривайте сами. Как хотите, так и объясняйтесь.
Скривившись, Иван Степанович без слов помаячил Арефьичу рукой: сходи, поговори… Сам он не переставал соображать о том, что начнется сейчас на поле, и неторопливо оглядывал столпившихся вокруг него игроков – каждого в отдельности. Голые шеи из плоских вырезов футболок, настороженные в ожидании глаза… Коротенькие трусики со складкой, ноги длинные, нетерпеливые… «Ах, пацаны вы, пацаны!» Чтобы облегчить каждому из них отрезок жизни в предстоящие два тайма, он готов был разделить всего себя на части, вооружить их своим знанием, своим опытом Англии и Хельсинки. Ему хотелось произнести значительные веские слова: что клубные футболки в сегодняшней игре для них футболки сборной; что атака – закон футбола, кто не атакует, тот не выигрывает; что, выбрав атакующий вариант, он поверил в них настолько, что вручает им и свою собственную судьбу тренера, потому что исход сегодняшнего матча… Но в то же время он понимал, что именно сейчас, в последнюю минуту, будут бесполезны любые, даже самые высокие слова. Ребята пойдут и вынесут с собой на поле то, что в них заложено раньше, с рождения, а так же и то, что он успел вложить в них за несколько месяцев совместной жизни и работы. Среди них мало новичков, еще не выезжавших за рубеж, но даже новобранцы в команде сознают, что у матчей за границей особый настрой.
– Значит, так, – сказал он. – Геш, с тобой, по-моему, все ясно. Саша, – обратился он к Соломину, – помни одно: зона. Зона, зона и зона!.. Сема, – он нашел Батищева, – тебе Ригель. Ну, а вы, братцы-мушкетеры… – Иван Степанович обнял всех троих: Серебрякова, Сухова и Мухина, – рвите. Не мусольте мяч. Собрались на краю, разменяйся с полузащитником и – сразу же длинный пас. Туда, на край. Растаскивайте их, заставьте побегать.
– Авантюра! – проворчал Гущин, но на него никто не обратил внимания.
– Сели! – скомандовал Иван Степанович. – Все сели!
Гущин, подчинившись, неохотно опустился на ручку кресла, где сидел Алексей Маркин.
– Встали! Пошли. Где мячи?
Застучали шипы, но за дверью раздевалки послышался голос Матвея Матвеича: он с кем-то спорил, кого-то не пускал. Остановились, Арефьич скорыми шагами отправился выяснять в чем дело.
Вернулся он с незапечатанным конвертом, протянул Каретникову.
– Осторожнее! – крикнул Гущин, когда Иван Степанович полез в конверт. – Могут быть провокации!
Во все глаза команда наблюдала, как тренер вынул сложенный листок, развернул и стал читать. По лицу его промелькнула тень, он несколько мгновений оставался в задумчивости, не опуская руки с письмом.
– Мы вчера, – произнес он, по-прежнему глядя в прочитанный листок, – были на экскурсии. Это вот пишут люди, которые хорошо знали нашего Карбышева, помнят его. Они каждый год собираются на съезд бывших узников Маутхаузена. Сегодня они пришли на стадион посмот-реть, как мы сыграем. Они будут болеть за нас. – И, словно важным документом, Иван Степанович потряс письмом.
Служитель стадиона, бежавший по коридору к советской раздевалке, был удивлен: команда стояла наготове, но каждый игрок застыл в каком-то оцепенении, опустив голову.
– Идем, идем… – покивал служителю Иван Степанович, возвращая всех к действительности. – Пошли, ребята.
Двинулись, – затопали, застучали. Маленького Мухина затеснили к стенке коридора. Скачков поправил на руке красную капитанскую повязку.
Туннеля не было, команды выбегали на поле через проход между трибунами.
У австрийцев шла разминка. Другая половина поля оставалась свободной.
Дождь прекратился, в небе намечались разрывы и глубокие промоины. На беговой дорожке стояли лужи. Алексей Маркин первым перемахнул на поле и побежал к воротам, стукая кулаком в кулак, чтобы плотнее сели перчатки. На бегу он оглядывался, следил, как ему вдогонку высоко, дугой, летит мяч. На поле появились и, приволакивая ноги, разбегались по всей половине игроки в оранжевой форме. Застучали глухие удары по еще не намокшим мячам.
На появление команды гостей трибуны отозвались по-нашему: свистом в пальцы и по-своему: взревели дудки, глухо забили барабаны, а где-то на самом верху восточной трибуны оглушительно зазвонил колокол. Из глубины рядов, поднимаясь над зонтиками, размахивали флагами.
Проход под трибуной охраняли полицейские, плечистые, невозмутимые, руки за спину, ноги на ширине плеч. Верхние ряды гудели пристойно и солидно, и только у самого ограждения, возле барьера из крутых суконных спин и касок с ремешками бесновался и кипел как бы сплеснутый со всех рядов прибой: кучка потрепанных людей с разинутыми ртами. Привыкший к стадионному гулу, Скачков не сразу разобрал оскорбительные для русского уха словечки. Его подтолкнул Владик Серебряков и указал за спину полицейскому, стоявшему, как монумент, с ремешком на крепком подбородке:
– Смотри-ка, никак знакомый?
В старике, орущем с такой мстительностью, что кровью занесло глаза, Скачков узнал вчерашнего «знакомца» из подвальчика. Ишь ты, и сюда приперся! И гляди, как он подскакивает и грозит кулаком, показывая изжеванные зубы. Скачков усмехнулся: всего-то и осталось у тебя, сердешный, что строевой есаульский бас!
На австрийской половине поля Скачков выглядывал игрока с цифрой «13» на футболке. Фохт, как писали газеты, не верит в несчастливые приметы.
– Ветерок! – заметил Мухин и завертел головой. – Скоро разгонит.
Низенький, сбитый, как бычок, он легко перескочил через лужу на беговой дорожке. На поле Мухина всегда отличала неуемная настырность. Сколько раз его сбивали так, что он выкатывался на дорожку, но нет, он снова вскакивал и продолжал бежать, неуязвимый, твердый, словно шмель. Увечья, казалось, не имели над ним никакой власти. Как-то «Локомотив» играл товарищеский матч в соседнем шахтерском городке, и на стадион пришла мать Мухина, работница обогатительной фабрики. Скачков, хоть не знакомь его, узнал бы ее из тысячи: тот же маленький Мухин, только в черном вдовьем платочке. Видно, и речистостью природа наделила их обоих одинаково – за весь вечер, пока гостили, голоса ее так никому и не довелось услышать…
На поле Мухин мелко-мелко заперебирал ногами, имитируя рывок на месте, затем пробежался, пробуя, держат ли шипы на мокром грунте. Трусы, футболка, гетры – все на нем было чистеньким, отглаженным, но вот Соломин подал ему верхом мяч, он, не раздумывая, принял его грудью, и на футболке появилось первое пятно. В конце разминки он был так заляпан, будто его возили по грязи.
Разглядывая австрийскую половину поля, Скачков узнавал прошлогодних игроков: Фогель, Зихерт, Либрих, Ригель… Ну да, в пару Фохту, не признающему старомодных «кружев», да еще Ригеля!
Игрок с цифрой «13» на футболке, курчавый, коренастый черномаз с толстыми, словно раздутыми в бедрах ногами, разминался перед воротами, хлеща мячи с обеих ног. Вблизи Скачков разглядел узко поставленные глаза Фохта, сильный, с ямочкой подбородок, сизо выбритые щеки. «Похож на итальянца…» Коротенькие, как у подростка, трусы казались недомерками, они не закрывали ног, покрытых редким крепким волосом.
Выпустив на поле четырех нападающих, австрийцы из своих замыслов не делали секрета. Но ведь и «Локомотив» тоже собирается нападать! Интересно, что предпринял тренер австрийцев, увидев в советской заявке тройку нападения? На какой-то миг в душе Скачкова появилось опасение, что весь их план игры может с первых же минут полететь кувырком. И все же, наблюдая, как искусные ноги Фохта, словно катапульты, расстреливают самые уязвимые участки ворот, Скачков не мог не согласиться с Иваном Степановичем. Уйти целиком в защиту, значило дожидаться милости божьей. А Фохт… вон он как «поливает»! А есть еще верткий, как угорь, Фогель с превосходным дриблингом, рассудительный спокойный Зихерт с хлестким прицельным ударом, веснушчатый Либрих с его кинжальными прострелами с фланга.
Но вот свисток, у края поля появилась тройка судей.
Тот, что в центре, держит на ладони глянцевый пятнистый мяч.
Что ж, начинается – сейчас начнется…