ЗАПОМНИТЕ ИХ ИМЕНА!

В деле «Операция «Форт» в отдельном конверте хранятся письма, написанные Яшей Гордиенко в одесской тюрьме перед казнью. Крохотные лоскутки оберточной бумаги, обрывки газет, даже спичечная коробка с неясными строками карандаша… Их получил следователь, искавший предателя Бойко-Федоровича.

Матрена Демидовна, мать братьев Гордиенко — Якова и Алексея, пришла к нему после освобождения города от фашистов. Была она в старенькой кацавейке, в стоптанных башмаках, повязанная темным платком. В руках плохонькая авоська, сшитая из кожаных лоскутков. Присела на краешке стула, и следователь стал осторожно выспрашивать ее обо всем, что произошло в городе, о ее сыновьях.

…Яков и Алексей мало что говорили ей про свои дела. Конечно, мать матерью, а язык надо держать за зубами. Да Матрена Демидовна и сама ни о чем не спрашивала. Не говорят — значит нельзя. Потом уж, когда сыновей взяли, Яков передавал кое-что на волю, рассказывал и на свиданьях. А разве много что скажешь, если рядом стоят румынские полицаи, а может, и еще кто подслушивает разговор.

Сыновей растила одна, муж-столяр помер давно. Сама неграмотная, даже расписаться не может. Когда пришли румыны, старшему — Алексею — двадцати не было, а Яков того моложе — шел семнадцатый год. Есть еще дочь Нина, но ту бог миловал, уцелела, а ведь тоже братьям помогала, куда-то ходила, носила какие-то записки, что-то передавала.

Алексей работал на ювелирной фабрике, Яков учился в школе, а как с Бадаевым познакомились, открыли они слесарную мастерскую для отвода глаз. Хозяином у них Бойко Петр Иванович был. По настоящему-то фамилия его Федорович. Он всех и продал. Как его звали, теперь не припомнит.

— Антон Брониславович? — напомнил следователь. — Но откуда известно, что Федорович предатель?

— Вот-вот, он самый… Откуда известно? А вот откуда…

Женщина неторопливо достала из кармана какие-то бумаги, завернутые в платок, раскрыла паспорт, вынула из него бумажный лоскуток-записку размером не больше ладони:

— Тут все написано, Яков мой из тюрьмы писал. Вот в этой сумке и передавал, под подкладкой. Матрена Демидовна подняла сумку и показала разорванный шов, в который едва можно было протиснуть два пальца. Глаза у женщины были сухие, суровые.

Следователь развернул записку, сложенную вчетверо, и с трудом прочитал неясные строки, написанные неуверенным, почти детским почерком.

«Запомните его фамилию — запишите, а когда примут Советы, то отнесите куда надо. Это провокатор — Бойко Петр Иванович, или он же Федорович Антон Брониславович… Он продал своих товарищей, продал нас и еще раз продал, когда мы думали бежать из сигуранцы…

Не унывайте! Наша будет победа. Целую крепко.

Яков».

Следователь попросил у Матрены Демидовны письма ее погибшего сына. Это очень надо.

— Надо так надо, — негромко говорила женщина. — Яков сам наказывал — отдать куда нужно. Что тут поделаешь…

Мать Якова Гордиенко осторожно раскрыла завернутые в платок письма и протянула их следователю. Не сразу — по одному.

Неграмотная женщина, на память знала каждую записку, помнила, о чем просил в них Яков.

— Вот это — самая первенькая. Он ее вон на каком листочке написал. Карандаш-то, видать, неточеный был… А это та самая, в которой Яков зачем-то отраву просил передать в тюрьму. Уж как он остерегал нас этот яд голыми руками не брать… Ну, а вот в этом письме…

Матрена Демидовна объясняла каждую записку, которую протягивала следователю. Передав последнюю, она вытерла уголком платка повлажневшие глаза и сказала, будто убеждая себя:

— Берите уж, у вас они целей будут. А мне что, неграмотной, сама все равно прочитать не умею.

Все эти письма сохранились в архивном деле.

Письмо первое.

«Здравствуйте, дорогие! Не горюйте и не плачьте. Пели буду жить — хорошо, если нет — что поделаешь. Этого требует Родина. Все равно наша возьмет!

Целую крепко, крепко!

Яков».

Письмо второе.

«Третьего июня в шесть часов вечера расстреляли группу Мельникова, Стрельникова — всего шестнадцать мужчин и пять женщин. Застрелили одну больную женщину. Ведь это варвары! Стрельников просил передать его письмо на волю. Я обещал ему.

Была ли у вас девушка по имени Лида?

Я передаю тельняшку, оставьте на память. Я в ней был на суде. Храните газету, где будет мне приговор. Газета вам еще пригодится. Целую.

Яков».

К письму Якова приложена записка Стрельникова:

«Одесская тюрьма, 2-й корпус, 4-й этаж, 82-я камера.

Группу предал изменник Родины, которого должна покарать рука советского закона.

Мы все умираем, как герои. Ни пытки, ни побои не могли нас сломить. Я верю в нашу победу, в наше будущее. Прощайте, дорогие друзья. Крепко целую.

Георгий Стрельников».

Письмо третье.

«Здравствуйте, дорогие! Пришлите газету. Какое положение в городе? Что вообще слышно? Мне остается жить восемь или десять дней до утверждения приговора.

Я отлично знаю, что меня не помилуют. Им известно, кто я такой. Но я думаю, что Старику тоже придет конец. Его должны убить, как собаку. Еще ни один провокатор не оставался жить, не умирал своей смертью. Так будет и с этим. Мне и моим друзьям было бы легче умирать, если бы мы знали, что эту собаку прибили.

Не унывайте! Все равно наша возьмет. Еще рассчитаются со всеми гадами. Я думаю еще побороться с «турками». Если только удастся. А если нет, умру как патриот, как сын своего народа, за благо России».

Письмо четвертое.

«Здравствуйте, дорогие! Пришлите бумаги, карандаши и самобрейку. В тюрьме первый раз брился.

Бросьте, мама, всякое гаданье на картах! Уж если хотите гадать, ступайте на Коблевскую улицу к Сулейману. Спросите, что мне «предстоит», буду ли я на воле. Все это чепуха. Я без карт нагадаю, что нашим врагам скоро будет крышка.

Прошу вас, пишите разборчивей. Напишите подробнее, в чьих руках Харьков, что вы знаете о Николаеве.

Верю, что буду жить на воле, только не через помилование. Есть у нас одна думка…»

Письмо пятое.

«Нина, сестричка! Пишу это только тебе и еще Лиде. Достаньте финку — такой нож, длиной 20—30 сантиметров, положите в тесто и запеките. Этот хлеб на свиданье во вторник дайте мне в руки или положите на самое дно сумки. Сделайте обязательно».

Письмо шестое.

«Не унывайте. Жалею, что не успел обеспечить вас материально. Алеша Хорошенко поклялся мне, что, если будет на воле, вас не оставит в беде. Можете быть уверены, он будет на свободе. У него есть время, ему дали пожизненное заключение, выберет момент и улизнет из тюрьмы. Наше дело все равно победит.

Достаньте мне документы, они зарыты в сарае. Там лежат фотографии моих друзей, мой комсомольский билет и еще газета с гражданской войны. Как бы нам получить ее сюда в тюрьму. В газете есть письма комсомольцев, приговоренных к смерти. Вот были герои!

В сигуранце у меня не вырвали, что я комсомолец. В тайнике есть и мои письма. Есть там и коробочка, можете ее вскрыть. Мы клялись в вечной дружбе и солидарности друг другу, но все очутились в разных местах. Я приговорен к расстрелу, Вова, Миша, Абраша эвакуировались. Эх, славные были ребята! Может быть, кого-нибудь встретите. Эти тоже не уступят тем, кто отважно сражался в гражданскую войну.

У меня к вам просьба. Там, где вы доставали деньги, на полке в левом углу лежит яд. Имеет запах ореховой косточки. Бумагу проело. Будьте осторожны. Достаточно крошки с булавочную голову — и человек будет мертв.

Когда найдете, возьмите бумажкой и всыпьте в пробирку, которую переправьте мне. Мойте хорошо руки после того, как все сделаете. Это очень нужно».

Письмо седьмое.

«Нашему этажу запретили смотреть в окна. Что слышно на фронте? Пусть Оля напишет о положении в городе.

Если расстреляют, то требуйте вещи. Пальто, одеяло и прочее барахло не оставляйте этим подлым гадам.

Алешу увели вчера на расстрел в девять вечера».

Письмо восьмое.

«Дорогие родные! Пишу вам последнюю записку. Исполнился ровно месяц со дня объявления приговора. Мой срок истекает, и я, может быть, не доживу до следующей передачи. Помилования я не жду.

Я вам писал, как и что надо сделать. На следствии я вел себя спокойно. Мне сразу дали очную ставку со Стариком. Он меня продал с ног до головы. Я отнекивался, меня повели бить. Три раза водили на протяжении четырех с половиной часов. За это время я три раза терял память, один раз притворился, что потерял сознание. Били меня резиной, опутанной проволокой, палкой полутораметровой длины. Потом по рукам железной тростью.

Еще остались следы на ногах и повыше. После этого избиения я стал плохо слышать, видно, повредили уши.

Я сознался только в том, что знал Старика, что был связным отряда, пристрелил провокатора. Конечно, в сигуранце знали, что я был командиром молодежной группы.

Тех, кого знал Старик, — Алешу и Шурика арестовали, другие из моей группы гуляют на воле. Никакие пытки не вырвали у меня их фамилий. Кроме того, я был как бы помощником Старика, а фактически выполнял всю работу. Водил ребят на большие дела. Собирал сведения, готовился взорвать дом, где были немцы, рядом с Домом Красной Армии — новый дом. Но мне помешал Старик. Эта собака меня боялась. Он дрожал передо мной и заискивал. Знал, что у меня не дрогнет рука убрать предателя.

Жаль, что не успели мы развернуться. Наша группа еще многое могла бы сделать. Я не хотел подавать на помилование, но товарищ Бадаев мне приказал написать. Пришлось покориться. Мы рассчитывали на побег, но здесь два дня назад уголовники собирались бежать, их раскрыли. Они только испортили все.

Сейчас бежать нет возможности, на руках кандалы, а времени мало. Вероятно, последний день.

Правильно писали ребята — последний день перед смертью тянется очень долго. Передайте привет цветам и солнцу.

Я не боюсь смерти, умру, как подобает патриоту. Прощайте, дорогие! Не падайте духом, крепитесь. Прошу только, не забудьте про нас и отомстите провокаторам.

Победа будет за нами!

Крепко, крепко целую всех!

Яша».

До последнего часа сохранились в памяти Якова предсмертные слова комсомольцев, которые так же вот уходили из жизни в те далекие годы, когда ни Яков, ни его друзья еще не жили на свете. Стойкость, преданность, героизм передавались эстафетой от одного поколения к другому.

Была еще жгучая ненависть к подлости, к предательству, ко всему нечистому, что мешало борьбе с врагом.

Несколько недель ждали осужденные приговора. Утверждение пришло из Бухареста в разгар лета. Ни помилования, ни отмены. Всем смертная казнь. Бадаев надеялся спасти подростков, приказал им писать о помиловании на имя королевы. Стиснув зубы писали. Но только Шестаковой Тамаре продлили жизнь на несколько месяцев — она ждала ребенка. Яков был ошеломлен этой вестью. В нежной и светлой невысказанной любви своей он вдруг понял, что это ничего, ровным счетом ничего не значило для Тамары. Она горячо, страстно кого-то любила, и Яша этого не знал. Может быть, того, с которым она танцевала лезгинку в катакомбах, — пограничника. Яков даже не рассмотрел тогда его лица.

Ну что ж, пусть она любит. А он все равно… Мальчик все понял… и затаил нежные чувства, светлые, чистые. Так бывает только в первой любви.

На казнь уводили не сразу. Взяли Алешу Хорошенко, закадычного друга Якова, который клялся заботиться о семье Гордиенко. Оказалось, что у него было меньше времени, чем у Яши. Его расстреляли первым, хотя Хорошенко приговорили к пожизненной каторге.

Такие порядки существовали в королевской Румынии.

В день казни Якова Гордиенко и еще двух осужденных вызвали из камеры. Простились с товарищами. Ни Бадаева, ни Межгурской в тюрьме уже не было. Их расстреляли тайно за день до этого и похоронили тайно где-то по дороге в Люсдорф. Враги боялись даже мертвого Владимира Молодцова.

Тамара Шестакова увидела Якова в коридоре. Обняла его, поцеловала и отвернулась, чтобы подросток не заметил ее повлажневших глаз. Только сказала ему:

— Держись, Яша, держись!..

Это был первый и единственный поцелуй женщины, который ощутил Яков в своей жизни.

На Стрельбищное поле их вели пешком. Конвоиры шли лениво и безразлично — будто вели людей в баню, все для них было привычно и буднично. Когда вышли на Стрельбищное поле, Яков запел:

Смело, товарищи, в ногу,

Духом окрепнем в борьбе…

К нему присоединились два голоса.

В царство свободы дорогу

Грудью проложим себе…

Старший по конвою приказал замолчать, но они продолжали петь. Конвоир не настаивал — подошли к месту казни.

Их расстреляли со связанными руками.

Матрена Демидовна рассказывала, как пришла она той же ночью на Стрельбищное поле с дочерью Ниной, да что помощи от нее — дрожит, всхлипывает. Нашли они Якова и схоронили тайком в соседней заброшенной траншее.

…Последней уходила из жизни Тамара Шестакова. 20 сентября в центральной одесской тюрьме она родила девочку, которую назвала своим именем. Пусть хоть маленькая Тамара живет на белом свете. Осужденной разрешили кормить ребенка три с половиной месяца. Когда истекло три месяца и пятнадцать дней, в камеру пришел надзиратель и объявил:

— Срок кормления твоего ребенка окончился.

Это значило, что приговор будет приведен в исполнение.

Тамару расстреляли на другой день — 4 января 1943 года. Покидая камеру, она поцеловала дочку — маленькую, теплую, беспомощную — и передала ее Галине Сергеевой, соседке по тюремным нарам. Сергееву тоже приговорили к расстрелу и казнили две недели спустя, но тогда она еще имела время позаботиться о дочери подруги, первой уходившей на казнь.

Как умирала Тамара Шестакова, рассказала Галина Марцишек.

Галину тоже арестовали, и она долго сидела в тюрьме.

«Помнится, осенью 1943 года, — вспоминала Марцишек, — погнали нас в баню, всю женскую камеру. Пришли, долго ждали очереди, сидели на земле. Достала я зеркальце от нечего делать. Со мной присела наша девушка, говорившая хорошо по-румынски. Рядом стояли два конвоира и о чем-то болтали. Собственно, говорил только один, другой больше молчал. Моя соседка послушала разговор солдат, обернулась ко мне и сказала:

— Знаешь, о чем они говорят? Про нашу Тамару.

Девушка перевела разговор двух румынских солдат:

Первый кивнул на Марцишек:

— Удивляюсь я русским женщинам. Знают, что все равно их убьют, а прихорашиваются, даже в зеркало смотрят.

Другой ответил:

— Никогда не забуду, как мне пришлось расстреливать одну русскую. Это зимой было. Пришли мы в тюрьму за ними, вывели в коридор. Она с ребенком стоит. Высокая, глаза большие, будто горят. Поцеловала ребенка и отдала его женщине, тоже из арестованных. Сняла пальто, тоже дала ей, сказала — на молоко дочери. Фельдфебель наш из Кишинева был, знал русский язык, рассказывал после, что она говорила.

Ну вот, отдала девочку и говорит: теперь ведите. Гордая такая, на нас не глядит.

Вышли, на улице холодно, снег, сугробы. Идет она в одном платке, на плечи накинутом. Рядом с ней мальчишка, тоже на расстрел. Она обняла его, что-то сказала и вместе запели. Нас не замечает, идет.

Пришли на еврейское кладбище, могилу еще раньше им вырыли. Поставили их рядом, локатинент протянул ей флягу со спиртом, рукой оттолкнула. Глаза хотел завязать, не дала. «Хочу умереть с ясной головой, с открытыми глазами».

Локатинент дал команду, выстрелили, не попали. Мальчишка сразу упал, а эта стоит. Глаза большие, руками за концы платка держится. «Что, — говорит, — страшно? Стреляйте!» Стоит и мне в глаза смотрит.

Офицер тоже кричит: «Стреляйте!», одного солдата по лицу ударил.

Выстрелили еще раз, руки еще больше дрожат. Упала она и опять поднялась. Оперлась рукой на снег и запела, ефрейтор говорил — про свою широкую страну запела. Офицер выхватил пистолет, выстрелил ей в голову и столкнул в могилу ногой… До сих пор глаза ее вижу, так и жгут они будто огнем…»

Так умерла чекистка-разведчица Тамара Шестакова, о которой никто ничего не знал. Знали только, что приехала она с Дальнего Востока, не хотела оставаться вдали от войны. Плавала медицинской сестрой на транспорте, эвакуировала раненых из Одессы, потом осталась в подполье.

Она умерла с песней о Родине. И сама, как песня, осталась в памяти знавших ее людей.

Загрузка...