Двор, забор, трава, асфальт. Двор, забор, трава, асфальт.
Снега еще нет.
На мне ночнушка.
Если буду смотреть в окно, вот так стоять и смотреть, она обязательно придет.
Двор, забор, трава, асфальт.
Смотреть, не моргать, хоть мне и холодно.
Черный лучше серого, серый лучше коричневого, а белый цвет — самый лучший.
Холодильник перестал гудеть. Поднимается в свою комнату Лина, ставит кассету, потом останавливает, перематывает, я все слышу.
И только что опять моргнула.
Папа откашливается, он в большой комнате.
— Ну, привет, Котовась.
Только он никогда так с Котовасем не разговаривает. Это он просто чтобы меня заманить.
Я босиком, коленки сжаты. Если она не придет, одеваться нет смысла, а придет ли она, я не знаю. Не знаю, и всё.
А вот если придет, мы пойдем в кафе. Только я никогда не знаю в какое, может, ни в какое, может, она вообще передумает куда-то идти, никогда не знаешь, какой она будет, у нее только волосы не меняются, волосы она всегда распускает. И ногти, ногти она грызет, она рассеянная, зато, если в хорошем настроении, то все время на меня смотрит и улыбается, и гладит по руке, когда мы сидим за столом, покупает мне какао, кладет сахар, размешивает и спрашивает «вкусно?», а потом кладет еще сахар и спрашивает, вкусно ли теперь. А вот если что-нибудь ее напугает… Лицо у нее тогда бледнеет, волосы рыжеют, а глаза становятся большие-пребольшие. Совсем как у колдуньи, как у жестокой белой колдуньи.
И вдруг она — раз! — заливается слезами, — раз! — дрожит, — раз! — все забывает. Ох нет. Раз — и забывает. Закушу губу, пока не начала думать про тот раз. Снег, снег, белый-белый-белый. Котовась пришел.
Трется о кухонную стену. А вдруг он подойдет? Что мне тогда делать? Наклониться его погладить я не могу, я должна все время следить за забором и калиткой. А Котовась мяучит. Вдобавок я слышу Лину, Лина спускается по лестнице, вон, уже в дверях, вижу ее краем глаза — темные волосы, розовая толстовка. Крутит волосы рукой.
— Есть пока не хочешь? — спрашивает.
— Нет пока.
— Могу сделать бутерброд.
— Я только что съела медовые хлопья.
Вранье.
Лина больше не хочет навещать маму. Если я спрашиваю, говорит — а чего я к ней поеду? Вот пришла и смотрит на меня, а я смотрю на забор, он черный, черный лучше серого, у всех домов в нашем районе одинаковые заборы. А ела я только торт, который мне принесли в кровать. Но я правда больше не хочу, а правда лучше вранья.
— Так и будешь стоять и смотреть в окно? — спрашивает Лина.
— Если не возражаешь.
И Лина ушла.
Ой, опять начинается, нет, только не это. Нет-нет, надо что-нибудь придумать, нет, нет, не надо, пожалуйста. Меня мутит, этот приторный запах, он у меня в голове, нет, надо подумать о чем-нибудь хорошем. Лина всегда так говорит, она садится на кровать, крепко меня обнимает и говорит, подумай о чем-нибудь хорошем.
И я знаю, о чем думать: как я выиграла конкурс рисунка, и наша учительница вызвала меня к доске, пожала руку и вручила шоколадку; и как мы с мамой ехали из центра, а у меня в руках была клетка; и как я до этого засмотрелась в окно зоомагазина, а мама сказала: «Можем зайти».
Она подержала мне дверь. Внутри галдели птицы. Я пошла к хомячкам и заглянула к ним в ящик. Хомячки были коричневые и белые, они ползали друг по дружке, наступали друг дружке на головы, я помню все в точности, я сказала: «А сколько хомячок стоит?»
Тогда к нам подошла девушка, продавщица: «На хомячков сейчас скидка. Один зверек — всего сорок крон».
— Сорок крон! За хомячка! Всего сорок! — сказала я, и мама засмеялась первой, а девушка — второй.
И когда она, та девушка, отошла, мама спросила:
— Эмили, хочешь хомячка?
— Да! — я улыбнулась, и мама улыбнулась в ответ, так мы и смотрели друг на друга, и улыбались, и я выбрала себе Фру Берг.
Она была вся белая. У нее были черные глазки и ротик-улыбка. За сорок крон.
Наших денег хватало только на самую маленькую клетку, они ведь дорогие, но раз уж у меня есть хомячок, то должна быть и клетка. А еще через неделю мой рисунок победил в классе на конкурсе, и учительница, прежде чем повесить на стену, пустила его по рядам, он назывался «Вещи для хомячка», так я внизу написала. А теперь слышу папу, он листает газету, и еще шум — хоть бы не… Ну вот, так я и знала.
— Эмили, — кричит папа, — не подойдешь ко мне?
Молчу.
— Ясно, — говорит папа.
Шуршит отложенная газета, он встает и идет, пол скрипит скрип-скрип, папа останавливается и стоит.
Чувствую затылком, как он на меня смотрит.
Говорит, стоя в дверях:
— Я тут подумал, а не сыграть ли нам в «ералаш»?
— Я еще постою.
— Может, Лина тоже будет.
Не отвечаю.
Котовась вылизывает себе хвост. Папа уже зашел в комнату. Развернул стул спинкой вперед и сел. Сидит и на меня смотрит.
— Так и будешь сидеть? — спрашиваю.
— Почему бы и нет.
Я вздыхаю и придвигаюсь ближе к окну.
Кладу ладони на стекло, вокруг них появляется туманный след.
Сколько времени я могу не шевелиться? И не шевелиться — насколько? С руками вот так. Вплотную совсем. Вот если к чему-то тянешься, то разве достанешь? Нет, не совсем, сколько ни прижимай пальцы к стеклу, все равно остается зазор в несколько атомов, и сколько ни дели, всегда будет доля еще меньше. А если взять что-нибудь большое, то обязательно найдется еще больше. Ой, Котовась, Котовась, что же ты делаешь? Ты мурлычешь? Или просто под ногами крутишься?
Ногам пушисто от меха.
Тепло.
Приятно.
Ладно, взгляну на него, всего на секундочку.
А он — шмыг к еде. Котовась, он ест из пепельницы, а мне хочется настоящую голубую пластмассовую миску, на которой написано «Котовась». Мне нравятся такие миски. Нравятся игрушки из зоомагазина — тряпочные мышки, зеркальца для птиц, ошейники с бубенчиками. Клетку я держала обеими руками, у меня никогда не было ничего такого серебряного и блестящего, а Фру Берг сильно перепугалась и спряталась в домике, ведь вокруг машины, и холодный ветер, и перекрестки со светофорами. В магазине было много роскошных клеток, но моя тоже хорошая, в ней есть поилка, и мисочка, и домик с красной крышей, а колесо голубое, оно сбоку привешено.
На следующие выходные я, как пришла, сразу увидела, что Фру Берг не кормили. От голода она начала подгрызать свое колесо. Тогда я сказала маме: «Еду ей нужно давать каждый день, смотри не забудь». А мама ответила: «Хорошо».
Она стояла у раковины с грязной посудой. Просто стояла.
Смотрела прямо перед собой и покусывала губу.
— Помочь тебе с посудой? — предложила я, беря полотенце.
И мы вымыли посуду.
А потом я убежала из кухни и долго-долго играла с Фру Берг.
В тот вечер она до отвала нахомячилась.
Фру Берг. Фру Берг. Нет-нет-нет. Надо задержать дыхание. Тридцать, двадцать девять, двадцать восемь. Двадцать семь, двадцать шесть, двадцать пять. Я тебя люблю, я тебя люблю. Двадцать три, двадцать два, двадцать один. Не забывать говорить «я тебя люблю». Не забывать улыбаться за столом. А потом, когда мы прощаемся, я должна сказать «спокойной ночи», спокойной ночи, спокойной ночи — повторять про себя до тех пор, пока не перестану ее видеть. Спокойной ночи, спокойной ночи, спокойной ночи. Одиннадцать. Десять, когда больно, я могу думать только о воздухе, четыре, три, два, ну все, теперь можно выдохнуть.
Окно вокруг моих рук стало белым. Запотело. Мне холодно, тепло лучше холода, но ледяной холод лучше жара. Папа так и сидит на стуле, задом наперед, интересно, сколько он собирается тут сидеть и глядеть на меня?
— Эй, — говорит он.
— Да.
— Так тут и простоишь весь свой день рождения?
Не отвечаю.
— Эмили, ну посмотри на меня!
На секунду перевожу на него взгляд:
— Что?
А потом опять смотрю в окно. Волосы у папы спутаны, нос — большой, глаза — тоже.
Я смотрю в окно, но все слышу, вот вернулась Лина, слышу ее, вот она идет, вот остановилась, стоит за дверью. А теперь идет прямо к нам. Говорит:
— Извините, я в холодильник.
Придвигаюсь к папе.
За моей спиной Лина открывает дверцу холодильника. Места мало, от Лины пахнет духами. Она достает молоко. Потом идет к шкафу за какао. Я смотрю в окно, двор, забор, трава. В кружке звякает ложка, значит, Лина размешивает какао.
Потом стоит у кухонной стойки и пьет.
А папа сидит, заложив руки в карманы, и смотрит на меня.
Вот бы они ушли.
Вот бы снег выпал.
Вот бы я была чуть-чуть другой.
И у меня была бы младшая сестра, совсем малышка, у малышей нет зубов и во рту гладко, а на голове есть такое место, родничок, мне всегда хочется к нему прижаться щекой. Это как с маленькими зверьками. Их всегда очень хочется прижать к себе, крепко-крепко. Нет. Не смей.
— Здесь я стою, — говорю.
Они на меня смотрят. Не знаю, зачем я это сейчас сказала.
— Пойдем, пап, — говорит Лина.
— Я думал немного поговорить с Эмили, — говорит папа.
— Она не хочет разговаривать, — говорит Лина. — Оставь ее.
Папа встает, берет меня за плечи и слегка встряхивает. Он загородил мне весь вид, от него пахнет стиральным порошком, я пробую смотреть мимо, не выходит, и я смотрю на него в упор.
— А можно, мы поговорим в другой раз? — я выворачиваюсь у него из-под руки и снова встаю у окна, смотрю на улицу, двор, забор, серый, коричневый.
Хорошо, что он уже уходит.
Папа ведь не верит, что она придет. Хотя она позвонила и пообещала. Но он все равно не верит, а я вот не сомневаюсь, мы договорились по телефону, я отпирала дверь, и зазвонил телефон, я возвращалась после физкультуры, а у мешка для сменки оторвался шнурок, так что я несла его в руках.
— Привет, это я, — сказала она.
— Привет.
— Я тут задумалась, чего бы ты хотела на свой день рожденья? — спросила она, но тогда мне ничего не пришло в голову.
Мне хотелось кожаный рюкзак, но это дорого, а еще — всяких кошачьих игрушек и штук, но я подумала, вдруг она тогда вспомнит про тот раз и про Фру Берг. И поэтому я ответила, что не помню.
— Не помню, чего хотела.
А она болтала себе дальше, да ты в какое кафе хочешь пойти, да я тебя заберу до обеда, она точно это сказала, я же сама слышала и знаю, что говорила она всерьез. Ой, а Лина уже на улице.
Идет к калитке. Опять не натянула задники у ботинок, ей лень нагибаться, так, а куда это она? Если только к почтовому ящику, нет, не туда, ничего не понимаю, даже куртку не надела, мне не нравится, что она куда-то уходит, а толстовка у нее так и светится розовым.
Она переходит дорогу и заходит в калитку к Сиверсенам.
Не понимаю, зачем.
Ну, со мной она все равно бы не пошла, если я зову ее к маме, она говорит — а чего я к ней поеду? — а я говорю, — а чего бы не поехать? — там скучно, — говорит Лина, но это неправда. Мне вот ни капельки не скучно, даже весело бывает, как в тот раз, когда мы играли в «ералаш» на заднем дворе и пришли все соседи, и я выиграла кучу денег, я Лине говорила, но она только кивает и качает головой. А в другой раз мы приводили в порядок мою комнату, она у меня там большая, про это я тоже говорила Лине, и про те выходные, когда у меня была Фру Берг, я тогда лежала в кровати и слушала, как она бегает в колесе, а в воздухе пахло опилками, мехом и разными зернышками. Фру Берг бегала и бегала, всю ночь напролет, и колесо жужжало, вирр-вирр-вирр, а когда она пила, начинала щелкать поилка, которая похожа на соску и висит на решетке. Я все время просыпалась, но это ничего. Все было такое новое.
А на следующий день была суббота, и пошел дождь. Я села в кровати. Штор у меня там нет, я смотрела на серое небо, на улицу, на людей, которые выгуливают собак или идут с пакетами через перекресток. Защелкала поилка. И всё было новое и чудесное. В тот день я учила Фру Берг бегать через втулки от туалетной бумаги, и совсем забыла, где я и кто я, забыла, что я Эмили, хомячок — это ведь не кошка, с ним все немножко иначе. Когда она бегала у меня по руке, руку как будто иголочками кололи. И она была такая маленькая, я брала ее в руку и все время боялась раздавить, сожмешь покрепче или книгой толстой хлопнешь — и все. Дождь лил и лил, окно было совсем мокрое. В комнате красиво горела золотым светом лампа. И я стала другой девочкой.
А Фру Берг пробежала через втулку.
Это был самый лучший день.
Ну почему все всегда так заканчивается? Самое лучшее — а сразу за ним самое худшее, и так без конца. Потому что потом появился этот ужасный запах.
Так вот, самое худшее.
В следующие выходные я пришла, поставила сумку и побежала в комнату.
Тридцать, двадцать девять, двадцать восемь.
Выброси эти глупые мысли из головы.
Наступила осень, и я пришла, поставила сумку. Надо просто забыть, забыть, но я не могу забыть, двадцать шесть, двадцать пять, двадцать четыре, я вошла в комнату, а там этот ужасный запах. Такой приторный. И я крикнула: «Привет, Фру Берг!»
Только я все уже поняла. Хомячки так не пахнут. Фру Берг лежала на опилках, я ее взяла, она была вся мягкая, и плоская, как тряпочка, она умерла давно, я думаю, потому что глаза у нее совсем высохли.
Восемнадцать, семнадцать, шестнадцать.
Все, сказала.
Шестнадцать. Я сказала, я только что это сказала! Ой, я бросила считать, надо начать сначала, я же сказала «не забудь», только я сказала «еду ей нужно давать каждый день, смотри не забудь», как я могла не сказать про воду? Ой, забыла, что нельзя дышать, тридцать, двадцать девять, двадцать восемь, а дождь, он все лил, и лил, и лил. Я ехала домой и ревела, сидела в такси и ревела, она отправила меня на такси, потому что у меня не получалось, ну никак не получалось перестать плакать, а терпеть меня такую у нее не было сил, она вывела меня на улицу, под дождь, повесила сумку мне на плечо, лямка больно впивалась, я сразу промокла, а она вышла на край тротуара ловить машину, прямо в домашних тапочках. Подъехало такси, погасило табличку на крыше.
Шофер ничего не говорил. Только поглядывал на меня в зеркало, я скорчилась, голову опустила к коленкам, смотрела на нитки в ткани и на свои слезы, они капали и оставляли звездочки, а мы ехали, я уперлась в коленки лбом, мы ехали и ехали, потом остановились и шофер сказал: «Ну вот ты и на месте».
Я выпрямилась, но штаны на коленках уже промокли насквозь. Я увидела тротуар, и куст, и несколько белых домиков, в голове гудело, я не сразу сообразила, что знаю эти домики и что это мой тротуар.
Шофер вышел и открыл мне дверцу. Когда я поставила ноги на землю, папа уже бежал ко мне, но, пока он мчался через палисадник, ноги у меня подкосились, сил стоять больше не было, я сидела на асфальте с закрытыми глазами, упиралась лбом в забор и шептала, что Фру Берг умерла.
Фру Берг умерла, Фру Берг умерла.
Вот что я шептала.
И тогда дождь перестал.
Папа заплатил шоферу, я привалилась к изгороди, потом на ступеньку вышла Лина, я услышала, как отъехало такси, Лина села на корточки, обняла меня и потянула назад.
— Не надо так делать, — сказала, — у тебя весь лоб будет в клеточку.
А как же мне теперь?
Как я теперь войду к себе в комнату? И мой рисунок висит сверху над доской, чтобы всем было видно. Как я теперь пойду в школу?
Потом они отвели меня в дом и уложили на диван. Папа стал задавать вопросы, а я только мотала головой и прижимала к горлу голубую подушку, он спрашивал и спрашивал, а я, захлебываясь и всхлипывая, говорила что-то про поилку, и миску, и конкурс рисунка, у меня никак не получалось рассказывать по порядку, и папа сказал:
— Эмили, ты можешь объяснить, что случилось?
А у меня в голове все перепуталось, я даже думать толком не могла, но в конце концов Лина догадалась. В конце концов Лина поняла, в чем дело.
— Она забыла дать хомячку воды, — сказала Лина.
— Забыла? — переспросил папа.
Я кивнула в подушку.
Папа поднялся. Вскочил и пошел было к телефону, но я отшвырнула подушку, побежала за ним и повисла у него на руке.
— Не звони! — кричала я. — Не звони!
Я висела у него на руке и поджимала ноги, чтобы стать как можно тяжелее, так что он не мог бы донести трубку до уха.
Лина тоже сказала:
— Не надо, пап.
Тогда он положил трубку и вернулся в гостиную. А я так и висела у него на руке, как платье.
Только я думаю, что он ей все равно позвонил, позже.
И она, наверно, подумала, что я ее теперь ненавижу.
Потому что с тех пор она мне больше не звонила.
Она мне больше не звонила, а мне надо было в школу, и в понедельник я туда пошла. Собралась, надела рюкзак и шагнула за дверь. Представила, как выключаю голову, и смогла пойти.
А она мне больше не звонила, прошло много выходных, и октябрь, и ноябрь, она не звонила до того самого дня, когда я вернулась из школы с порвавшимся мешком для сменки и сразу, как дверь открыла, услышала телефон.
Я бросила сменку на пол, взяла трубку, а она сказала:
— Эмили, это я.
— Привет, — ответила я.
Я тогда не сказала, какой хочу подарок.
Я заговорила было, но голос не слушался. Поэтому я замолчала.
— Ну, тогда договорились: я тебя заберу и пойдем в кафе, — сказала она.
И стала рассказывать дальше, про соседей, и про своего врача, и у нее был такой высокий фальшивый голос, а я слушала, слушала и даже вспотела. Я всегда потею. Хоть в душ потом иди. Пот так и стекал у меня по рукам.
Наконец она сказала:
— Ну пока, дружок, увидимся.
Дверь Сиверсенов открывается. Ярко-розовое пятно — это Лина. Выходит из двери спиной вперед и захлопывает ее ногой. Потом поворачивается и спускается по лестнице, у нее что-то в руках, картонная коробка. У нее плохо получается идти, потому что ботинки сваливаются. Холодильник перестает гудеть. Лина наклоняется, ставит коробку на землю, натягивает ботинки и снова берет коробку.
Держит ее обеими руками. Ей наверняка холодно, дыхание выходит белым паром, толстовка почти светится, она быстро переходит дорогу, темные волосы, белое лицо. Поднимается по лестнице и толкает дверь, по полу тянет сквозняком, и я ее больше не вижу.
Надо смотреть, не моргать. Снега еще нет.
Но она сказала, что придет. И мы пойдем в кафе.
Я, наверно, устала — в голове как будто покалывает.
Скрипнул пол в прихожей. Это Лина. Она стоит на пороге.
Прижимаюсь лбом к стеклу. Двор, забор, асфальт. И стекло подо лбом холодное. Я вот-вот захочу спать. Может, Лина будет кукурузные хлопья, не знаю.
Она откашливается. Подходит ко мне, я чувствую у себя на плече руку, рука холодная.
— У меня для тебя подарок, — говорит Лина.
— Подарок? — на секунду перевожу на нее взгляд, она улыбается.
— Я думала, куртка от вас обоих.
— Верно, — говорит Лина. — Но у нас есть еще один.
Она выходит в прихожую и возвращается с коробкой в руках, с картонной коробкой, это та самая коробка, теперь я поняла.
— Открывай осторожно, — говорит Лина.
Я забываю, что надо смотреть в окно.
Я помню все подарки от Лины. Пони, и кожаный пенал, и фломастеры-хамелеоны, а в этом году — красная куртка. Лина. Она больше не хочет навещать маму, говорит — а чего я к ней поеду, и так каждый раз. Но Лина! Подарю ей на день рождения теплую огненно-красную куртку.
И вот я держу коробку. Ее не закрыли как следует, только прихватили маленьким кусочком скотча посередине.
Я подарки упаковываю не так, я беру блестящую бумагу, много скотча и лент. Смотрю на Лину, а она смотрит на меня и улыбается.
Смотрю на коробку.
Отдираю скотч и открываю.
Это хомячок.
Белый, как Фру Берг.
Но Фру Берг, она ведь умерла.
Она лежала тогда совсем как тряпочка или маленький носочек.
И у меня ведь нет клетки.
Я забыла смотреть в окно, я про это забыла, давно забыла, и теперь будет несчастье, я забылась совсем.
— Мы забрали у мамы твою клетку, — говорит Лина. — Она в кладовке.
— Да, — говорю я.
— Я и корм для хомячков купила, — говорит Лина. — И опилки тоже.
— Да, — говорю я.
Хомячок ползает по коробке. Я ставлю ее на стол.
— Ты что, совсем не рада? — спрашивает Лина.
— Рада.
И тут я как зареву. Я рыдаю и не могу остановиться, а хомячок скребется в коробке, я вся трясусь от рыданий, шатаясь, иду к раковине, а голова, глупая моя голова, никак не может не думать, она думает: что, если мама сейчас придет, я стискиваю руками голову, а Лина кричит: — Папа, папа!
Но он наверху или вышел. Лина берет меня за руки и крепко их сжимает:
— Эмили, в чем дело?
Я молча оседаю на пол, у нее не получается меня удержать, а хомячок скребет коробку, пытается выбраться, и Лина говорит:
— Мне отнести его обратно в зоомагазин? Ты этого хочешь?
Она отпускает меня и тянется за коробкой, но я кричу: — Нет!
Я бросаюсь на пол, заползаю под стол, жмусь к ножке стола и зажимаю уши:
— Нет! — кричу я. — Нет!
— Что тут происходит? — это папа.
Лина начинает объяснять, папа пытается вытащить меня из-под стола, но я изо всех сил цепляюсь ногами, зажимаю уши, зажмуриваю глаза и кричу: — Не отдавайте его! Не надо!
Тогда он меня отпускает, я прижимаюсь к ножке и кричу: — Я его люблю! Люблю!
Папа с Линой стоят неподвижно, и уже совсем темно, я бьюсь головой о ножку, кричу и кричу, и теперь хомячок наверняка ужасно напуган.
Уже почти вечер, мне так кажется.
Небо потемнело.
Мои руки на подоконнике.
Хомячка забрали и унесли наверх.
Котовась тоже куда-то делся.
— Котовась, — шепчу я, — Котовась.
Но он не приходит, может, ушел на улицу.
Мне можно стоять здесь, сколько захочется.
Я широко раскрываю глаза. Смотрю в темноту, двор, забор, трава. Папа надел на меня шерстяные носки. Ногам жарко, и они устали.
Закрываю глаза.
Что я знаю белого?
Холодильник белый. Ночнушка у меня белая, и перед сном у меня побелеет лицо, нет, еще не пора, надо открыть глаза, раз, два, три, у меня белая ночнушка. А что-то все падает и падает.
Мой лоб стукается о стекло.
Когда я открываю глаза, все другое.
Это снег, снег идет. Ложится первая пороша. На все.
Трава теперь белая.
И двор теперь белый.
А белый цвет — самый лучший.