Ты рассказал мне о болезни посреди трудного периода в отношениях, я уже боялась, что ты меня бросишь. Ты сидел на широком подоконнике и вдруг произнес:
— Я думаю, пора тебе сказать.
Мне захотелось крикнуть, что я знаю, давно уже все знаю. Я это уже проходила, хотела я сказать. Не думай, расставание для меня — не конец света.
— Я серьезно болен, — сказал ты, и мне расхотелось кричать.
Во мне как будто что-то перевернулось, как будто открылись заслонки плотины, пар вырвался наружу и огромное напряжение, копившееся много лет, вылилось: страх излишне к тебе привязаться, риск слишком сблизиться.
— Я, возможно, умру, — сказал ты, и я перестала бояться. Ты сидел на подоконнике и смотрел на меня, я развешивала постиранную одежду, держала в руках твои трусы и спрашивала себя: то ли я делаю, так ли спускают давление? Перестань я обстирывать его, думала я, стали бы мы чаще заниматься сексом? Я провела пальцами по твоим трусам и подумала, что надо было мне самой от тебя уйти еще раньше. Я все еще молода, думала я, могу напиваться, танцевать и трахаться с кем захочу, могу пойти и поехать куда угодно, на карте много неразведанных мест. А потом подумала: сейчас все будет вертеться вокруг него, и он это понимает.
Я смотрела на постиранное белье и чувствовала, как напряжение, нарастающее внутри меня, напирает на гребень плотины, грозя ее разрушить. Но оказалось, что ты болен, и напряжение внутри меня ушло. Оно исчезло, и первый раз за долгое время я успокоилась.
Через несколько недель ты рассказал мне о представлении о постоянстве объекта. Мы лежали, прижавшись друг к другу в постели, я обнимала тебя, как будто цеплялась за тебя. Я снова потеряла покой.
— Это нам в университете рассказывали, — сказал ты, — хочу тебе рассказать. Называется оно «представление о постоянстве объекта» и формируется у детей примерно в год. Важно, чтобы до года дети не разлучались с родителями, даже на короткое время. Знаешь почему?
Я не знала. Ты сжал мою руку.
— Потому что маленькие дети, когда не видят родителей, думают, что они исчезли навсегда, — сказал ты. — Их память еще плохо развита. Требуется время, чтобы у ребенка сформировался образ того, кто рядом не всегда. Тогда он сможет понять, что если человек вышел за дверь и закрыл ее, то он не исчез безвозвратно.
Ты спрятал голову под одеяло.
— Где я сейчас? — спросил ты, твой голос слышался глухо и странно.
— Прекрати.
— Где я? — повторил ты.
— Здесь, — сказала я и ткнула пальцем в одеяло. Ты высунул голову и улыбнулся.
— Отлично, — сказал ты, — ты этому давным-давно научилась. То, чего не видно, все равно существует. Не обязательно быть рядом все время.
— А что, если человек никогда не вернется? Тогда это не поможет. Ребенок знает, что родители не исчезают, выходя за дверь, потому что они возвращаются назад. И поэтому ребенок спокоен, а родители могут, не волнуясь, закрыть дверь.
Ты отвернулся. Вероятно, хотел утешить нас обоих, но мне было жалко только себя. За пару дней до того, как ты последний раз лег в больницу, я решила, что ты выживешь. Ты сказал, что давно не чувствовал себя так хорошо. Конечно, всем известно, что за улучшением может последовать ухудшение, что болезнь капризна. Тем не менее выздоровление казалось реальным. Твои глаза сияли, губы улыбались, голос звучал звонко, жизнь как будто возвращалась к тебе с удвоенной силой.
Я помню, мы были в гостях у твоих родителей. Твоя мама готовила на кухне обед. А мы устроились в гостиной в кресле, я сидела у тебя на коленях. Я провела пальцем по твоей нижней губе.
— Я рада, что это случилось, — сказала я, — сейчас вижу тебя отчетливо, больше ничего не мешает, плотины нет.
Я взяла тебя за руку и сжала ее, не уверена, что ты ответил на мое пожатие, не уверена, что ты вообще слушал меня. Мое ви́дение, какими мы сможем теперь стать, было настолько ясным, что никто не смог бы меня разуверить. Даже ты.
В то утро, когда ты умираешь, я стою у кровати и смотрю на тебя. Тело укутано белым, палата утопает в химических запахах. Гудят постоянно работающие аппараты. Я смотрю на тебя и думаю: так вот как ты выглядишь перед смертью.
Хотела бы я, чтобы ты сейчас стоял рядом со мной, чтобы ты мог видеть то же, что и я. Вот бы ты посмеялся над своей лысой блестящей головой, впалыми щеками и сказал бы: ну и видок у меня.
А я бы ответила, что ничего подобного, и вовсе не жутко ты выглядишь, наоборот, похож на новорожденного.
Но ты ничего не говоришь, а человек в кровати передо мной чужой; последние секунды с тобой похожи на встречу с кем-то новым. «Добро пожаловать в этот мир, — хочется сказать мне, — добро пожаловать, малыш. Ты узнаешь, что тот, кто исчез из вида, не пропал бесследно. И пока ты нам веришь, не важно, правда это или нет».
Я наклоняюсь к бледному незнакомцу, прижимаюсь носом к блестящей макушке и улыбаюсь.
Ничего не закончилось, шепчу я, ты только что пришел, ты только что появился. Слышишь? Ты только что появился.
Ее выпустили. Мы сидим под дождем у нее на террасе, на мне только тонкий хлопчатобумажный джемпер, от прохладного воздуха клонит в сон. Я закрываю глаза, капли тяжело ударяются о навес, прежде чем беззвучно скатиться по ткани.
Мы сидим так уже долго, вслушиваемся, надеемся, что нам помешают, но мы слышим только молчание друг друга. Молчание и дождь. Возможно, этого достаточно.
Я съеживаюсь в плетеном кресле, она еще не унесла подушку в дом, хотя лето кончилось. На нее это не похоже, когда мы студентками жили вместе в маленькой квартире, она была педантична до неприличия. Теперь ей почти сорок, на дворе октябрь, а подушки лежат на улице ночью и тухнут в промозглой осенней погоде. Что-то вмешалось в ее жизнь, настройки сбились, и теперь она не знает, как отыграть назад.
Я украдкой рассматриваю ее. Она сидит, повернувшись к саду, к кучам падалицы под деревьями. Ножницы для обрезки кустов валяются на желто-коричневой траве, они наверняка лежат там с лета. Завтра я соберу ей падалицу. Надену толстые рабочие перчатки, подстригу живую изгородь, сложу обрезанные ветки в мешок и вынесу все в мусор. Положу ножницы на место в кладовку.
Мысль, что мне надо будет двигаться, вызывает желание пошевелиться, я ворочаюсь в кресле, оно скрипит. Услышав звук, она отвлекается от созерцания запущенной жизни сада. Переводит взгляд на меня. Когда она улыбается, кажется, что ей неловко, почти стыдно. Рот немного приоткрыт, дыхание легкое, как у спящего младенца. Мне нелегко выдержать ее взгляд. «Я же ее знаю, — напоминаю я себе. — Если я кого и знаю, то ее».
— О чем думаешь? — спрашиваю я.
Она пожимает худыми плечами. Она все еще улыбается, но взгляд блуждает где-то внутри.
— О том лете у тебя на даче, — говорит она. — Сколько нам тогда было?
Лето на даче. Их было много, но я сразу понимаю, о каком она говорит.
— Пятнадцать. Через несколько недель мы шли в гимназию.
Она кивает. Теребит рукав джемпера.
— Пятнадцать. Последнее время я много думала о том лете. Вспоминала, о чем мы говорили тогда, что нам было интересно.
Тон не такой, как обычно. Она говорит, как будто делает большие уверенные шаги в заданном направлении.
— Я спрашивала себя, что это с нами было?
Я не знаю намерений того, кто сейчас живет в ней, кто завладел ее голосом, телом и взглядом. Она вернулась из-за решетки и сейчас заново вживается в свою собственную жизнь. Я думаю: как будто два разных актера играют одну и ту же роль — сценарий тот же самый, поступки героя те же, но прочтения разные, и в результате что-то звучит в одной постановке гораздо четче, чем в другой, но невозможно определить, почему или как это происходит. Просто так распорядилась судьба.
— Я думала о том, как же стало трудно определять виноватых. Тогда мы вели себя так, как будто это легко. Мы поддерживали в этом друг друга, мы указывали на других. Судили.
— Завтра помогу тебе прибрать в саду. Обещаю.
— Ты никогда не думала об этом? — продолжает она. Сейчас она возбуждена. — Ты никогда не думала о том, чему мы научили друг друга? Этой гадости.
— Я думала, что в этом было что-то хорошее. Что оно нас сближало. Я думаю, мы любили друг друга тем летом.
— Я не знаю, была ли это любовь. В презрении очень много тщеславия, мы укутались в него. Тщеславие.
Она смотрит на меня. Я закрываю глаза. Звук дождя, он все идет и идет. И за тонкой пленкой тени стекающих капель.
Я как раз защелкнула велосипедный замок и вдруг вижу — пожар. Деревянный дом рядом с большим каштаном вот-вот рухнет. Первый этаж уже охвачен огнем, языки пламени тянутся из окон верхнего этажа, как алчные пальцы, ощупывают окрашенные красным стены. Скоро они вопьются в балки под крышей и обрушат их, все обвалится, с треском, я думаю о переломанных костях, обо всем, что создано быть опорой жизни, поддерживать ее и приводить в движение, но в какой-то день выходит из строя. Еще немного и сруб с грохотом завалится.
Перед домом стоят две пожарные машины и «скорая помощь». Я невольно ищу взглядом носилки с раненым, но их нет. И врачи, и пожарные собрались вокруг пожарной машины, никто не рискует шагнуть в пламя. Может, они знают, что внутри никого и спасать некого.
Неподалеку от горящего дома собралась толпа, наверное, соседи, все время подходят новые люди. Примечательно расстояние между ними, все стоят, как будто каждый пришел сам по себе; они чужие друг другу. Молча, затаив дыхание, они наблюдают, как исчезает дом. Многие одеты в светлые футболки и летние платья, на фоне красного они похожи на белые кровяные тельца.
Я замираю возле велосипеда, наполовину спрятавшись в тени на аллее. Во всем теле слабость, нельзя и подумать приблизиться к огню, присоединиться к молчащим ртам и вытаращенным глазам.
Пакеты с продуктами так и висят на руле, я думаю: шоколадное мороженое скоро растает, когда я открою коробку, оно потечет, снова его замораживать толку нет, консистенция уже испорчена. Что растаяло, в твердую форму не вернешь.
Это, конечно, неправда, нет такого закона природы, но именно так я думаю — что уже слишком поздно.
По улице под горку вниз бегут ребята. Остановились перед горящим домом, постояли недолго и помчались дальше, поглощенные друг другом и ночью. В их повадках ни намека на испуг. Как будто это не пожар, а костер, который развели их родители и полностью держат под контролем.
Беззаботные дети напоминают мне случай из детства, я была совсем маленькая. В то время мы жили в доме на берегу реки, несколько недель подряд шли дожди, и река стала выходить из берегов. Взрослые разбудили меня посреди ночи. «Наводнение», — сказали они, натягивая на меня свитер. «Эвакуация», — сказали мне и туго завязали шарф на шее.
Ничего подобного раньше не бывало, но я, тем не менее, не испугалась. Странное чувство, что я не сплю посреди ночи и попала в другое время, не мое, и как будто изменились запахи, и лица взрослых стали мягче. Ошеломление: я будто впервые по-настоящему узнала их и ощутила близость, не зависящую от тех ролей, которые мы обычно играли в жизни друг друга. Я получила доступ в волшебный мир, который раньше был закрыт от меня, хотя я и подозревала, Что он существует.
Я нашла взглядом детей, один взвизгнул. Возможно, эта ночь останется для них одним из самых красивых впечатлений, ночь, когда исчезли все правила. Страшное может быть приятным, пока не осознаешь опасность, они еще не научились отличать огонь от огня.
Дети исчезли в саду в конце улицы.
Полицейская машина остановилась рядом с толпой. Женщина в форме сначала встала вместе с пожарными, затем смешалась с толпой. Стоит, разговаривает с пожилым мужчиной, он немного отошел от всех и оказался рядом с ней. Он смотрит то на нее, то на пожар. Размахивает руками. Время от времени женщина-полицейский водит ручкой по белой бумаге.
Я стою, наклонясь над рулем велосипеда и вцепившись в него. Я не представляю, что мне делать. Я зритель зрителей, чего от меня ждать? В ладонях покалывает. Я думаю: «Должны бы неметь сильнее».
Ехать дальше или остаться? Я пытаюсь понять, чего я хочу, но боюсь ошибиться. Может быть, нет больше никаких желаний. Возможно, никогда и не было.
И тут подходит он.
— Какой ужас, — говорит.
Я поворачиваюсь и вижу мальчика, я именно так о нем думаю, хотя ему, конечно, скорее тридцать, а не двадцать. Не сводя глаз с горящего дома, он останавливается рядом со мной. На нем футболка и шорты, он обхватил себя руками, как будто мерзнет. Светлые волосы упали на лоб.
— Я уверен, что проживу до восьмидесяти минимум, — он кивает на огонь. — Люди забывают, что нет вакцины от беды.
Беда.
Я произношу слово быстро, оно чуть не застревает в горле, когда я повторяю его много раз подряд про себя, беда становится звуком маленького колокольчика, журчанием ручейка в лесу. В этом звуке нет опасности. И я говорю:
— По-моему, это не опасно.
Он смотрит на меня с любопытством, его теплый взгляд успокаивает. Он мне нравится, он мог бы быть моим сыном, думаю я и краснею.
— Возможно, вы правы. Возможно, беда не опасна, — говорит он.
На мгновение он будто погружается в свои мысли, но быстро прогоняет от себя воспоминания.
— Вы не знаете, давно горит? — спрашивает он.
— Максимум час.
— Надо же, как быстро.
Я опускаю голову и улыбаюсь. Я давно ни с кем по-настоящему не разговаривала и только сейчас это поняла. Все мои разговоры: «Да, спасибо, пакет нужен» и «Нет, спасибо, чека не надо» в магазине и «Здравствуйте» почтальону, если столкнусь с ним. Необычно слышать свой голос, произносящий другие слова.
Я смотрю на него. Взволнованный взгляд, светлые волосы, красивый рот. Он улыбается, я думаю: «Какой же он чистый».
— Не знаю, почему я пришел сюда, — говорит он. — Я собирался ложиться, когда увидел огонь из окна спальни. Я мог бы остаться дома, видно было хорошо. Но я почувствовал, что мне надо посмотреть вблизи.
— Это совсем не странно.
— Возможно.
Мы молчим. Он засовывает руки в карманы шорт, покашливает. Нам становится неловко. Я вдруг пугаюсь, что он исчезнет, что ему быстро станет скучно, он сошлется на что-то и уйдет, оставив меня одну. От одной этой мысли щемит в груди.
— С вами было что-то похожее? — спрашиваю я.
Говорить трудно, нервы натянуты, того гляди лопнут.
Мне очень хочется, чтобы он припомнил что-нибудь. Он задумывается.
— Не знаю, — он как будто бы медлит. — Когда я увидел пожар, мне показалось, что я это уже проходил, что я или кто-то в семье от него пострадали. Но я не смог вспомнить точно, потому что это было не мое воспоминание.
Он смотрит на меня, неловко улыбается.
— Странно звучит?
— Нет, — говорю я, — по-моему, мне понятно, что вы имеете в виду.
Память памяти. Ощущение, что горящее сейчас горело и раньше. И все время была угроза, что опять загорится. Я ничего не говорю, но думаю: катастрофа повторилась, она оказалась меньше, чем в моих страхах.
Покалывание в руках становится меньше, и сразу страшно хочется пить. Я вспоминаю, что я только что из магазина. Сую руку в пакет, нахожу пакет сока. Открываю его и пью. Сок уже не холодный, но мне все равно. А он говорит мне из-за спины:
— Здорово!
Я поворачиваюсь к нему и, протягиваю пакет, глядя на него вопросительно. Он морщит лоб.
— Я не это имел в виду.
И смеется.
— Пейте, — говорю я.
— Точно можно?
Я киваю. Молодой человек улыбается и берет сок. Капелька стекает из уголка рта, когда он пьет. Я наклоняюсь к велосипеду и смотрю, слегка прикрыв глаза, вуаль ресниц рисует красивый, нежный ореол вокруг него. Эта картина. Я хочу ее запомнить.
Мы еще какое-то время стоим и смотрим. Наконец он кивает на машину «скорой помощи», на пустые носилки.
— Никто не пострадал, — говорит он. — Если только не остался в доме.
Его голос звучит серьезно. Обеспокоенно.
— Кто выживет, тот — выживет, — говорю я.
— Так просто? — спрашивает он.
— Должно быть сложнее? Смерь непостижима прежде всего потому, что она банальна: что-то только что было, а теперь его больше нет. Точка. Мы думаем, что все должно быть сложнее, потому что уповаем на сложные решения. Смерть — это уравнение, которое перестает существовать, как только оно решено.
— Не знаю. Для меня это слишком просто. — Немного помолчав, он смеется. — И этим я подтверждаю вашу точку зрения.
Я чувствую, что он на меня смотрит, но не осмеливаюсь встретиться с ним взглядом. У меня перехватило дыхание, мне стыдно, что я так разговорилась, но, кажется, он не смущен.
Обернувшись к толпе, обнаруживаю, что за вечер разрозненная группа собралась в компактную массу. Пальцы сжаты, головы втянуты в плечи.
Один из пожарных подходит к толпе зрителей и, похоже, велит им отойти подальше, густой дым, который валит от сгоревшего дома, пахнет чем-то химическим, он, скорее всего, ядовитый. Толпа начинает тягуче перемещаться, медленнее, чем расстилается дым в блеклой летней ночи, но через несколько метров она останавливается. Пожарный возвращается, в этот раз движения рук более быстрые, размах шире. Рот открывается, но я не могу разобрать слов из-за шума воды, льющейся на умерший дом. Люди отодвигаются еще дальше, останавливаются на другой стороне улицы и оказываются рядом с нами. Никто не идет домой, еще не время. Молодой человек поворачивается ко мне и ухмыляется:
— Они как я. Ждут чего-то еще.
— Все уже закончилось, — говорю я. — Больше ничего не будет.
Темнеет, пламя погасло, остался дым, выгоревший деревянный остов и пепел. Молодой человек переминается с ноги на ногу. Покашливает. Почесывает локоть. Есть места и люди, которые ему нравятся, я пытаюсь представить, как он ведет себя в других ситуациях, но сразу кружится голова.
Он выуживает из кармана телефон и щурится, глядя на экран.
— Пять минут первого, — говорит он, — надо идти домой.
— Где вы живете? — спрашиваю я.
Он показывает большим пальцем за плечо.
— Вот тут, на этой улице. Там, где желтые дома. А вы?
Я пожимаю плечами.
— Тоже рядом.
Он говорит:
— Было приятно познакомиться, несмотря на обстоятельства.
Он собирается уходить, но останавливается и протягивает мне руку.
— Матиас.
Мгновение я просто смотрю на протянутую руку, а потом пожимаю в ответ.
— Ада.
Он улыбается и исчезает в той же темноте, из которой возник час назад. Меня трясет — то ли от возбуждения, то ли от страха. Я некоторое время стою, примеряюсь к тяжести. Наконец перевожу дыхание и решаюсь. Оставив велосипед с пакетами, перехожу улицу и подхожу к сгоревшим останкам. Я думаю: все уже окончено.
Когда я представляюсь пожарникам, их лица меняются, они говорят:
— Нам очень жаль, мы сделали все, что могли.
Женщина-полицейский кладет мне руку на плечо и внимательно смотрит на меня, я знаю, она думает, что перед ней человек, потерявший все. Не мне ее за это осуждать; только я знаю, что беда не опасна.