Когда последнее слово бабушки стихло в утреннем воздухе, наполненном запахом гари, розовые лучи восходящего солнца брызнули поверх мрачной стены леса, окружавшего озеро. Заря легла на лица людей румянцем, заблестела в прищуренных глазах, заиграла на золотых узорах, которыми был расшит кафтан Соколко.
«Что ты такое говоришь, бабка? – сказал кто-то недоверчиво. – Горе тому, кто против Маруши пойдёт… Барыка, вон, Марушиного пса разгневал – вот и поплатился жизнью своей. А ты предлагаешь её дух рассеивать… Хочешь её совсем рассердить, чтоб она нас всех огнём небесным пожгла? Крамолу говоришь! Совсем из ума выжила, старая?»
Впалый рот бабушки задрожал, морщины на лице сложились в узор печальной улыбки, а невидящие, затянутые бельмами глаза наполнились отсветом то ли пожара, то ли утренней зари.
«Хмарью забиты не только ваши груди, которыми вы дышите, но и головы, которыми думаете, – промолвила она с горечью. – А ум мой сейчас яснее, чем был в то время, когда я начинала служить Маруше. Ну-ка, касатик, – обратилась она к стоявшему рядом торговому гостю Соколко, – дай-ка мне пригоршню водицы, а то мне мои кости старые не согнуть, не дотянуться…»
Сгорбленная и скрюченная под тяжестью своих лет, она была статному молодцу едва по грудь. Тот опустился на колено, нагнулся и зачерпнул широкой, как ковш, ладонью тёмную воду, плескавшуюся совсем близко под низеньким мостком. Вылив её в подставленную старческую пригоршню, Соколко сказал:
«Вот, бабусь… Испить, что ль, хочешь? Грязновата водица-то будет…»
«Нет, не испить, – улыбнулась та. – Старая я стала, сил уж мало: не питает меня больше Маруша, с тех пор как я с капища ушла… Ну да ладно, так и быть – соберу остатки силушки, покажу, кем я была сорок лет назад… Может, тогда над моими словами задумаетесь».
Поднеся к губам сложенные горстью руки, она беззвучно забормотала что-то на воду. Тишина распустилась огромным серебряным цветком, лепестки которого тронул ветер. Крепло его дыхание, трепетали полы одежд, реяли в рассветных струях волосы на головах… Вдруг озёрная гладь вокруг охваченного пламенем островка-капища забурлила, словно вскипев, поднялась светлой пенящейся стеной и скрыла собою пожар. Водяное горло проглотило огромный столб пламени, пенистые «губы» пожевали его несколько мгновений, пока руки бабушки не разомкнулись. Вода расплескалась у её ног лужицей, и тот же миг водяная стена за её спиной шумно упала, омыв собой островок и открыв взглядам людей чёрные обгорелые останки деревянных сооружений на нём.
«О-а-а-о-ох…» – разом выдохнула поражённая толпа.
Бабушка зашаталась, и Цветанка с Соколко одновременно кинулись её подхватить.
«Бабусь… Что с тобой?» – испуганно пролепетала воровка.
«Ничего, касатики мои, – устало улыбнулась она. – Силушки у меня на такие представления уж нету, и с каждым годом её всё меньше. А когда-то я и не такое могла… Но я сама свою дорогу выбрала. И конец свой – тоже… Ладно. Пусти-ка…»
Высвободившись из поддерживавших её рук, она оперлась о перила мостка, устремив невидящий взгляд куда-то в небо, поверх людских голов.
«Я знаю, что говорю! – скрипуче повторила она с нажимом, точно желая впечатать каждое слово в умы слушающих. – И знаю, что делаю. Нужно окурить город дымом яснень-травы, но для этого надо сперва её набрать. Есть одна полянка… Что-то вот тут мне подсказывает, – бабушка дотронулась дрожащими узловатыми пальцами до своей груди, – что травка там ещё растёт, вот только глаза мои уже не видят дорогу. Вот бы кто согласился туда сходить со мной, да набрать травки… Может, ежели её там много, и телега пригодилась бы, да и руки с серпами не помешали бы. Одним пучком ведь целый город не окуришь».
Мгновение нерешительной тишины, и Соколко вновь всколыхнул своим чистым голосом это стоячее болото:
«Ну, чего притихли? Так и будем ждать погибели? Или наконец что-то для своего спасения предпринять решимся, пока весь город не вымер?»
«Вот ты телегу и дай, коли резвый такой, – гнусаво проворчали ему в ответ. – А мы Марушу ещё пуще гневить не хотим! Айда по домам, горожане: тут больше слушать нечего».
«За себя говори! – Из толпы шагнул отец Первуши, ложкарь Стоян Рудый, прозванный так за свою рыжеватую масть. – Люд честной, что травка та и правда целебная – в том я поклясться могу! Почти всю семью мою хвороба сразила: дочек малых, жену да стариков моих. Только я со старшим сынком на ногах остался. А благодаря вот этому пострелёнку, – Стоян тяжело и ласково опустил большую тёплую руку на плечо Цветанки, – мы все живы. Дым травки той болезнь из нашего дома прогнал. Даже батя мой живой, а ведь его, старого, хворь уже к смертному одру подвела. И что? Наказала кого-то Маруша? Ниспослала на чью-то голову огонь? Молоньёй ударила? Нет! Стою я перед вами, живой и здоровый, чего и вам всем желаю. А вот этим двум людям – великая благодарность и поклон от всего моего семейства!»
С этими словами Стоян низко, коснувшись рукою земли, поклонился бабушке и Цветанке.
«И тебе здравия, и всему твоему роду, добрый человек, – сказал Соколко. – Телега у меня есть, даже несколько могу обеспечить, коли понадобятся. Сам с бабушкой поеду. А ты?»
«И я, вестимо, – охотно согласился Стоян. – Да и сынок мой не откажется… Первушка!»
«Тута я, батяня!» – И из-за людских спин резво выскочил здоровёхонький и бодрый Первуша, подмигнув Цветанке.
У той разом посветлело на душе, будто и туда ворвалась утренняя заря, наполнив сердце птичьим гомоном и шёпотом травы. А следом, ободренные этим примером, от толпы отделились ещё несколько человек, готовых помочь с поисками чудо-травы. Все они были из небогатых горожан: обеспеченная верхушка отмалчивалась в сторонке.
«Что, ваша хата с краю? – насмешливо крикнул им Соколко. – Ну-ну… Как будто вам в сём городе дальше не жить».
Те ничего не ответили.
Выезды из города больше не охранялись, словно Островид махнул на всё рукой. Пять телег, дюжина серпов и столько же кос – о таком Цветанка даже и не мечтала вчера, когда в её голове только зародилась мысль о поиске яснень-травы. Она думала, что соберёт своих ребят – тех, кто получше себя чувствует, и они с бабушкой потихоньку поплетутся по загородным окрестностям. Но судьба послала им помощника в лице Соколко – богатого, но не зачерствевшего сердцем гостя.
«Я не всегда богатым был, – сказал он, покачиваясь на телеге между Цветанкой и Олешко. – Случалось мне и под открытым небом ночевать когда-то. Начинал я простым гусляром, потешал своей игрой знатных людей на княжеских пирах. Хорошо играл – мёд-пиво пил, как говорится… А потом что-то перестали меня звать на пиры, и пошёл я на берег моря, стал от нечего делать струны пощипывать… И тут воды как вспучатся! Появился сам владыка морской да и говорит, мол, игра ему моя по сердцу пришлась. Захотел он меня наградить. “Ты с купцами побейся об заклад, – говорит он мне, – что из моря чудо-рыбу златопёрую выудишь”. Так я и сделал. Рыбку-то владыка морской мне подбросил – вот так и выиграл я спор, пришлось купцам раскошелиться. Завелись у меня деньжата, сам стал торговать, разбогател, но тех времён, когда у меня даже своего крова над головой не было, я не позабуду».
«А морской владыка – он какой?» – тараща глаза от любопытства, спросил Олешко.
«У-у, – улыбнулся Соколко, шутливо хмуря брови. – Чуден владыка! Ростом он как два обычных человека, бородища у него – один волосок серебряный, другой золотой, кольцами вьётся, а длиною, поди, аршина три! Усы как у сома, а на голове венец из полипов, звёзд морских да ракушек. Весь в чешуе перламутровой, меж пальцев у него на руках и на ногах перепонки, как у лягухи, а лицом зеленоват, как лягуха же. Дочек у него аж целых девять сотен, и все – красавицы писаные. Ох и расфуфыренные девицы! Шеи ожерельями обмотаны на много рядов, на головах уборы чудные, пальцы перстнями унизаны…»
Возница описывал бабушке всё, что видел, а та подсказывала дорогу; поднявшееся солнце уже щедро припекало, и Соколко, сняв шапку, утёр вспотевший лоб и пробежал пальцами по густым золотисто-русым волосам, лежавшим крупными завитками. Слушая вполуха его рассказ, Цветанка вяло боролась с дрёмой. Спать всю последнюю седмицу приходилось лишь урывками, краткий и неглубокий сон приносил мучение и разбитость вместо отдыха; усталость то и дело подкарауливала и норовила подкосить измученные ноги, а голову обносило искрящимся обморочным колпаком. Впрочем, боль как будто прошла – наверно, поняв, что на неё не обращают внимания.
«Притомился, дружок? – ласково прогудело над ухом. – Вздремни, покуда едем».
Цветанка, обнимаемая сильной рукой Соколко, была бы и рада нырнуть в желанные чары сна, привалившись к его боку, но тревога засела занозой в мозгу. Она почему-то боялась засыпать: а вдруг в это время что-нибудь случится? Что, если она закроет глаза, а смерть хорьком подкрадётся сзади и снова утащит кого-то? Но мерное покачивание и скрип телеги, успокоительный запах сена и греющее покалывание солнца на коже неумолимо убаюкивали Цветанку, а присутствие Соколко заставляло поверить в добрый исход. Рядом с ним хотелось расслабленно вытянуться, из комка нервов превратившись в лужицу киселя: поддерживаемая его тёплой силой, Цветанка покачивалась, как поплавок из рыбьего пузыря, на поверхности светлой яви, оставив тёмный и страшный её слой далеко внизу, под ногами.
Опять же, найдут ли они траву? Этот вопрос колол острым шипом, также не давая ей сонно растечься. У них столько телег, столько рабочих рук и серпов – целое поле выкосить можно, а если там только маленький клочок, а то и вовсе ничего нет? Это всегда так: когда возьмёшь с собой большущую корзину, грибов-то наберёшь всего ничего – только дно закрыть, а если с маленькой пойдёшь, грибов столько будет, что только о большой корзине и будешь мечтать – жалеть, что не взял. Вот если бы они пошли сами, без помощников, только Цветанка, бабуля и ребята – вот тогда по этому закону можно было бы не сомневаться, что травы будет море… А морской владыка будет плавать там, загребая своими перепончатыми руками и ногами, подставляя круглое лягушачье брюхо солнышку, а дочурки станут расчёсывать ему бороду – один волосок золотой, другой серебряный…
Бррр, что за бред! Цветанку тряхнуло, и она открыла глаза. Кажется, сон её всё-таки сморил. Покачивание между тем прекратилось: они стояли на опушке леса, а солнце садилось в багровом зареве. Бабушка давеча говорила – два дня пешего пути… Ну, на телеге оно наверняка быстрее вышло: не два дня, а один. Цветанка потянулась, хрустнув затёкшими суставами, села. Недурно же она вздремнула! За всю эту безумную седмицу, похоже, отоспалась. Олешко с Первушей и Прядуном тоже посапывали, зарывшись в духовитое сено, а Соколко вольно раскинулся рядом, смежив глаза и заложив руки за голову.
«Ась? М-м? – зашевелился он, когда Цветанка легонько потрепала его по ноге. – А что стоим? Эй, бабусь! Приехали уже, что ли?»
«Всё, дальше на телеге не проехать, – ответила бабушка. – К полянке той через чащобу пробираться придётся своими ногами – иначе никак. Ну, да недалече тут ужо».
Растолкав ребят, Цветанка соскочила на землю. Из леса слышались птичьи голоса, багровое солнце отбрасывало длинные тени, ветерок обнимал плечи с вечерней свежестью.
«Эх, хорошо-то как! – озвучил её мысли Соколко, разминаясь и вдыхая полной грудью. – Однако на дорожку закусить не помешало бы. Не знаю, как у вас, а у меня уж брюхо подвело от голода. Привал, ребятки!»
Все расселись прямо на траве, среди колышущихся полевых цветов. Из узелков появилась добротная и обильная еда: пироги, каша с мясом, жареная птица, пшеничный хлеб – белый и мягкий, как сдобное, изнеженное тело знатной красавицы. Всё это, как и телеги с лошадьми, предоставил Соколко, богатый гость… И откуда только он такое раздобыл в обескровленном и обездвиженном городе! Все ели, нахваливали и благодарили его за щедрость и заботу.
Подкрепив силы, мужчины поднялись на ноги и вскинули на плечи косы, взяли серпы. Соколко спросил:
«Ну что, как теперь пойдём? Веди нас, бабуля. Сможешь?»
Бабушка задумчиво стояла, опираясь на свою клюку и подняв незрячее лицо к верхушкам деревьев, и как будто вслушивалась. Цветанка не представляла себе, как она, слепая, отыщет в лесу полянку с яснень-травой. Это и для зрячего человека непростая задача – вспомнить дорожку, по которой ходил много лет назад. Лес меняется, одни деревья умирают, растут новые… Но, как оказалось, бабушке не нужны были глаза.
«Пироги положите где-нибудь под деревом, – велела она. – Это – старичку-лесовичку подношение, чтоб он нас в свои владения пустил и благополучно выпустил».
Пироги нашлись у мальчишек: вечно голодные, те натолкали их себе за пазуху про запас, чтоб идти по лесу да пожёвывать. Они расстроились было, подумав, что лесовичку придётся отдать всё, но бабушка успокоила:
«Много не надо. В знак уважения и одного-двух пирожков довольно».
Мальчишки тут же повеселели, и Цветанка едва не рассмеялась, наблюдая со стороны за живым изменением выражений на их мордашках. Пирожки были оставлены на замшелом пеньке, а бабушка зашептала:
«Лес-батюшка, откройся, тропинки свои покажи… Яснень-траву найти помоги».
Шёпот растаял в вечернем шелесте, переплетённом с густо-рыжими закатными лучами солнца. Лес задышал, ожил, словно разбуженный великан, наполнил ветром грудь, закачал многочисленными руками-ветками и стряхнул с них стайку листьев, которая запорхала вокруг бабушки зелёными бабочками. Совсем рядом раздался отчётливый птичий щебет – говорливый, сложно сплетённый, как звонкое летнее кружево. Бабушка насторожилась с морщинистой полуулыбкой на лице, подняла палец.
«Слышите? Вот и наш провожатый!»
Щебет раздался вновь, и все одновременно устремили взгляды в его сторону. Цветанка разглядела на низко свесившейся ветке рябины серую пташку, с виду совсем невзрачную, не больше воробья, в черной «шапочке». То была лесная славка-черноголовка.
«Славка-славушка, покажи нам дорогу», – обратилась к птичке бабушка. Видно, она узнала её по песне.
Птичка чирикнула и перепорхнула на соседнее дерево, кося на людей глазом-бусинкой и вертя головкой.
«За славкой ступайте, – прошептала бабушка. – Она нас к яснень-траве отведёт».
Затаив дыхание и стараясь двигаться плавно и мягко, чтоб не испугать птичку, все направились за нею.
«Кудесница ты, бабуся», – с улыбкой шепнул Соколко, неслышно ступая по траве.
Долго ли, коротко ли шли они – а солнце между тем уж совсем село, темнеть стало в лесу. Бабушка снова пошептала, взмахнула рукой – и из-за деревьев к путникам начали слетаться светящиеся жучки. Их собралось так много, что и никакого огня не требовалось. Цветанка прекрасно видела лица ребят, улыбку Соколко под лихо подкрученными усами и каждую складку бабушкиной одежды. Трое мужиков вели под уздцы отпряжённых коней, взятых на случай, если травы окажется много.
«Под ноги глянь», – шепнул вдруг Первуша.
Цветанка глянула… Оказалось, что шли они по колено в серебристо мерцающей траве с зеленовато-серыми узкими листочками и знакомыми жёлтыми цветами, похожими на очень мелкие одуванчики. Стебли и листья густо переливались колдовскими искорками, будто схваченные инеем, а в нос Цветанке лился запах, который она не спутала бы ни с каким другим – запах горького мёда.
«Бабуся! – взволнованно воскликнула она. – Яснень-трава!»
Бабушка улыбалась.
«Есть, значит, травушка… Сколько её?»
Цветанка огляделась со сладостным замиранием души: чудо-трава росла всюду, куда только достигал взгляд. Много было её под деревьями, а впереди раскинулась обширная поляна, озарённая светом взошедшей луны. Она вся сплошь инеевато мерцала, а бледно-жёлтые цветки, по-видимому, ночные, лениво кивали головками в едва ощутимых струях сонного воздуха.
«Охо-хо, охохонюшки, – подивился Первушин отец, сдвинув шапку и почесав в затылке. – Да тут косить – не перекосить, жать – не пережать! Как же мы всё это до телег-то дотащим? Топать-то всё ж таки далеконько…»
«Разберёмся, – сказал Соколко, решительно вешая кафтан на куст и засучивая рукава рубашки. – А ну, ребята, дружно взялись за косы! Мелюзга, – обратился он к Цветанке и мальчишкам, – и вы не отставайте, серпами орудуйте!»
И началась работа… «Вжик, вжик!» – свистели косы, и мерцающая трава ложилась с каждым взмахом. Мужчины косили на поляне, а Цветанка с Олешко, Прядуном и Первушей управлялась под деревьями, где с косой не очень размахнёшься, а серп – самое то. Разогнув ноющую поясницу для краткого отдыха, Цветанка поискала глазами бабушку… И что же? Окружённая свитой светящихся жучков, возле тёмных лап раскидистой ели стояла стройная, молодая и светлоликая кудесница – в травянисто-зелёном плаще с наголовьем, в серёжках из ольховых шишечек и с толстой косой цвета тёмного золота, перевитой ромашками и васильками. Глаза её, прозрачные, как роса, лунно мерцали мудрой улыбкой, а в изящной и по-девичьи нежной ладони желтела горстка пшена. Славка-проводница клевала угощение, сидя на большом пальце прекрасной девы.
Что это было? Может, Цветанка надышалась густым, горьковато-медовым дурманом чудо-травы, от которой на ладонях оставалось переливчато-зимнее мерцание? Протерев кулаками глаза, она усиленно поморгала, и наваждение исчезло: вместо лесной кудесницы славку кормила бабушка. Цветанка охотно поверила бы в то, что ей всё померещилось, если бы не глаза бабули, которые несколько мгновений оставались такими же прозрачно-росистыми и лунно-мудрыми, как у той девы. Впрочем, скоро и это исчезло.
«Бабуля! – кинулась к ней потрясённая этой таинственной сказкой Цветанка. – Ба…»
Вспугнутая птичка вспорхнула на ветку, а бабушка отвесила Цветанке сердитый шлепок.
«Вот голова дубовая! Зачем так шуметь-то? Славушку мне напугала…»
«Бабусь, я…» – заморгала Цветанка растерянно.
«Чего – ты? – проворчала та. – Иди давай, травку собирай. Время не терпит!»
Ещё долго перед глазами Цветанки стояла лесная колдунья… Решив обязательно расспросить бабушку позже, воровка снова принялась за дело – забирала яснень-траву в пучок и подсекала серпом у корня. Её ладони, густо покрытые липковатым соком растения, диковинно переливались искорками.
Скошенную траву стянули верёвками в большие, увесистые вязанки. Каждый мужчина взвалил на плечи по одной, на коней навьючили по три – столько уместилось на их спинах, но всё равно добрая половина всех вязанок ещё осталась. Как быть? Возвращаться за ними – долго, а за один раз всё унести не получалось.
«Надо было всех коней взять, – посетовал Соколко. – Но кто ж знал, что травы будет такая прорва? Эге-ге… Придётся-таки возвращаться».
Цветанка и мальчишки тоже не шли порожняком: соорудив из длинных веток что-то вроде носилок, Олешко с Первушей тащили вдвоём одну вязанку, а Цветанка с Прядуном волокли две. Одна бабушка ничего не несла, но ей доверили вести коней. Мужики сомневались сперва: справится ли старая женщина? Но бабуля погладила животных, пошептала что-то, угостила хлебом с солью из потёртой котомки – и те стали шёлковыми. Их даже погонять и направлять не требовалось – сами шагали за Чернавой.
Так вышло, что на обратном пути им случилось проходить мимо того самого пня, на котором они оставили подарок лесовику. Соколко негромко рассмеялся:
«Гляди-ка… А пирожков-то – тю-тю! Выходит, принял наш дар лесовичок!»
Лес сонно прошелестел что-то, а у Цветанки пробежал по лопаткам холодок. Пенёк был пуст.
Когда траву сгрузили на телеги, Соколко предложил немного передохнуть и утолить жажду. Тяжело опустившись на землю и привалившись спиной к колесу, бабушка устало проговорила:
«Притомилась я, касатики мои… Старость – не в радость, плохой из меня ходок нынче… Скрипят мои косточки, ноги не шевелятся. За остальной травкой ступайте-ка вы сами, а я туточки вас подожду. Пташка-славка вам тропку укажет, не заплутаете».
Так и пришлось сделать. Бабушка протянула Соколко руку, на которой сидела славка, и тот с величайшей осторожностью принял у неё птичку. Славка перепорхнула ему на палец, а с пальца – на ветку, когда они двинулись в обратный путь за остатками травы.
Восточный край неба пожелтел в предчувствии зари, когда они вернулись к телегам снова. Бабушка похрапывала на вязанках яснень-травы, и её не стали будить. Отпустив птичку, Соколко низко поклонился:
«Благодарим тебя, пташка-славка, за помощь… И тебе, лес-батюшка, благодарность великая!»
Все пять телег были полны – вот как много яснень-травы уберёг лес от княжеских слуг, повсеместно истреблявших её. Вдыхая запах горького мёда, Цветанка измученно покачивалась на вязанках, а Соколко сидел рядом со Стояном, правившим лошадьми. Мальчишки снова дремали, а Цветанке не спалось – от счастья, что столько чудо-травы им удалось добыть.
А Соколко с отцом Первуши, думая, что все ребята уснули, шёпотом переговаривались.
«Как этого пострелёнка звать?» – спросил торговый гость.
«Которого?» – уточнил Стоян.
«Да вот этого, синеглазого…»
«Зайцем кличут… Он бабки Чернавы внук и ученик, ведьмачок юный. Может то парнем, то девкой становиться, ежели вздумает. А что?»
«Да так… Напоминает он мне кое-кого». – Из груди Соколко вырвался печальный вздох.
«Ежели груз тайный тебя гнетёт – поделись, облегчи сердце, – сочувственно предложил Стоян. – Клятвенно заверяю, что ни одна душа от меня ничего не узнает!.. В могилу с собою унесу».
Цветанка застыла, вжавшись животом и щекой в благоухающую вязанку травы. В рассветной тишине поскрипывали колёса, и сердце воровки сжалось от грусти: что за горе-кручину носит в себе этот удалой молодец, смелый и добрый, к чужой беде отзывчивый и богатством не испорченный?
«Давно это было, – промолвил Соколко тихо. – Приезжал я в ваш город по торговым делам, да случилось мне встретить молодку одну – красавицу, каких поискать… Приглянулась она мне так, что хоть завтра жениться был готов без раздумий. Пошёл я свататься, у родителей руки её просить, а мне – от ворот поворот: просватана уж! А по её глазам всё видно: без любви её замуж отдают, по расчёту. У меня аж в голове помутилось, мысли лихие закрутились… Выкрасть её надумал – так она мне в сердце запала. Да и она мне знаки подавала, что по нраву я ей пришёлся. Но родителей своих ослушаться она не смела и меня отвергла. Ну, я неволить её не стал, уехал… Через какое-то время опять выпало мне сюда приехать. И что ты будешь делать! Снова свела нас с нею судьба… Замужем была зазноба моя, но никак дитя зачать не могла: муж староват оказался. Хоть и мог ещё кое-что, да плодов те дела уж не приносили. Не простой человек, знатный, в этом городе известный… Имя называть не стану, не обессудь. Позвал он меня к себе на обед – желал послушать новостей из чужих краёв, дальних стран… Ну, как водится, за столом он меня со своей супругой познакомил – а того не знает, что мы с нею уж знакомы давно. Сидит моя зазнобушка ненаглядная ни жива ни мертва, но в руки себя взяла и виду не подала, что видит меня не в первый раз. Заночевал я в доме того человека, а за полночь слышу: тук-тук… Отворил я дверь, а на пороге – супруга хозяина. Палец – к губам: тише, мол. Да так на шее моей и повисла. Не удержался я… Познал её. А следующий день – уезжать мне. Пока хозяин по делам в город отлучался, я с зазнобой моей в укромном уголке переговорил, второй раз её позвал убежать со мной… И второй раз она мне отказала. Тогда родителям была покорна, теперь в мужнином доме подневольной пташкой жила, но упорхнуть со мной не решилась. «Вкусила я с тобою счастье, – говорит она мне, – хоть и короткое, да видно, столько мне судьбой отмерено, с тем и смирюсь. Езжай, а я вовек тебя помнить буду. Так я решила, не обессудь». Решила она всё… А мне-то каково? Осерчал, уехал, дал зарок больше сюда не возвращаться – ни себе, ни ей сердце не бередить».
Соколко умолк на некоторое время: видно, всколыхнувшиеся воспоминания пробудили боль в старых сердечных шрамах. Слушавший его Стоян сперва не перебивал – ждал, когда тот продолжит, но молчание что-то затянулось.
«Мда, – вымолвил тогда отец Первуши, перекладывая вожжи в одну руку, а освободившейся почёсывая затылок. – Угораздило же тебя, друг, с замужнею бабой связаться… Ничего хорошего в том нет, морока одна…»
Соколко встряхнул русыми кудрями, вскинул лицо к светлеющему небу.
«Эхма, да какая ж она баба? Осьмнадцать годков ей только и было, когда уехал я, думая, что в последний раз мы с ней виделись. Тоненькая, как берёзка, а глазищи синие, будто плошки с водой, бирюзой толчёной посыпанные… Но я не до конца ещё рассказал. Слушай дальше. Зарёкся я сюда возвращаться, да только на два года меня хватило. Веришь ли – сердце не на месте, ноет и ноет… Не стерпел, приехал. Окольными путями разузнал, что нет уж в живых моей ненаглядной. Не ошиблось сердце – как чувствовало, что беда стряслась… – Соколко опять вздохнул, помолчал. – А случилось вот что. Ровно через девять месяцев после моего отъезда родила она дитя. Муж сперва думал – чудо свершилось, на старости лет мужская плодовитость к нему вернулась… А потом нашептал ему кто-то – уж не знаю, кто – что зря он обрадовался: не бывать плоду от засохшего дерева. Ну, он сор из избы сразу выносить не стал, да принялся по-тихому свою жену мучить и изводить. Терпела она, терпела, да однажды и решила вместе с дитём сбежать куда глаза глядят. Не кончилось это добром… Нашли потом в реке два тела… молодой бабёнки и ребёночка. – Голос Соколко задрожал, но тот овладел собой и закончил: – Ну, муж вроде как опознал свою супругу. Схоронили их… Вот так и вышло, что в третий мой приезд сюда мне только на могилку моей лады и моей доченьки удалось поглядеть, живыми их не застал. О том, что случилось, мне её служанка поведала: от чужих-то людей всё скрывали, понятное дело… Об одном только жалею, что силой её тогда не увёз, не выкрал».
Заря сочувственно слушала, разгораясь всё румянее, воздух стал зябким, пала роса – прозрачные капельки собрались на жёлтых цветках и серебристых листьях, уже потерявших своё мерцание.
«Нда, братец, – промолвил Стоян. – Кажись, знаю я, о ком ты говоришь… Кто этот самый муж. Вон оно, значит, как на самом-то деле было… А говорили – купаться пошла да утопла ненароком вместе с дочкой. Скверный он человек, муж её… А тебе да зазнобе твоей я не судья. Болтать тоже не стану, не беспокойся: сплетни – бабье дело. Ты как сейчас – женат аль холост?»
«Холостой я», – чуть слышно ответил Соколко.
«А чего так? Парень ты видный – собой хорош, богат… Любая за тебя с радостью пойдёт!»
«Мне любая не нужна, брат. Эх…»
«Зря ты так… Утешиться б пора».
«Знаю. Не выходит пока».
«Чего в этот раз сюда прибыл? Мести муженька не боишься?»
«Через столько лет? Да брось… У него только и забот, как бы свои сундуки золотом потуже набить, а злобу свою он уж давно выместил – на них, беззащитных…»
В город они прибыли к заходу солнца. Траву сушить не стали: сырая больше дымит, да и силы в свежей больше. Сгребали огромные кучи прелой прошлогодней листвы, косили прочую траву, собирали гнильё, сырой мох, навоз, ботву с огородов и перекладывали всё это небольшими слоями яснень-травы. Кучи размещали полукругом вдоль окраины города – с противоположной стороны от Озёрного Капища. Работа затянулась бы на всю ночь, но на помощь пришли несколько дюжин одумавшихся горожан, и дело пошло быстрее. Островид, как говорили, заперся в своих хоромах, а всю дружину сосредоточил вокруг себя, будто боялся смуты – этим и объяснялось отсутствие охраны на выездах из города. А может, он так пытался отгородиться от смерти, которой дышала каждая улица? Как бы то ни было, это оказалось весьма кстати: никто не помешал добытчикам яснень-травы ни покинуть город, ни возвести дымовые кучи.
«А ежели ветер не в ту сторону подует, как быть?» – беспокоились люди.
С ветром бабушка Чернава договорилась. Цветанкиным ножом она сделала себе надрезы на обеих руках и обратилась к Ветрострую. Кучи подожгли, и на город медленно поползла пелена дыма, перемешиваясь с ночным мраком. Бабушка стояла во весь рост в одной из опустевших телег, роняя капли крови с раскинутых в стороны рук, а ветер колыхал тёмные складки её одежды. Беспокоясь за неё, Цветанка и ребята не отходили от телеги, чтоб подхватить, если бабушка вдруг начнёт падать.
«Батюшка Ветроструй… Батюшка Ветроструй…» – шелестел её еле слышный, измученный шёпот.
Ветер усилился и дул в нужном направлении. Дым стлался густыми клубами, струи от отдельных куч сливались в сплошной полог, который накрывал собой город.
Зашатавшуюся бабушку подхватил на руки Соколко. Её уложили на сено, а Цветанка, оторвав от подола рубашки несколько полосок, перевязала порезы на её руках.
«Бабусь… Бабусь», – со слезами бормотала она, гладя морщинистое бабушкино лицо.
«Ничего, – чуть слышно шепнула та, устало улыбаясь. – Мы всё сделали как надо… К утру город будет чист от хмари… Она, знамо дело, вернётся потом, да только травушка болезнь проклятую к тому времени прогонит».
Если бы не ночной мрак, многие люди увидели бы странное наваждение – тёмную завесу вокруг себя, похожую на угольно-чёрный туман, который тает и рассеивается. С той ночи больше никого в городе не отнесли на погребальный костёр. Дым ушёл, но в очистившемся воздухе остался тонкий призрак горьковато-медового духа, который чувствовался ещё весь остаток лета.
______________
18 шесток – небольшая площадка, полочка перед устьем печи
3. Истинное лицо
Мор прекратился, жизнь понемногу начала входить в прежнее русло. Ожил рынок, с улиц убрали страшные остатки костров. Островид приказал отстроить сгоревшее капище, и вскоре там воздвигли нового идола и частокол. Не обошлось без происшествий: двухсаженный истукан, высеченный из цельного букового ствола, упал, уже при своей установке взяв жертву. Один рабочий погиб, двоих покалечило. «Гнев Маруши!» – опять вздыхали люди, но прекращение повальной болезни поколебало веру многих в этот самый «гнев». Восстановить-то капище восстановили, вот только творить на нём обряды и быть посредником между народом и богиней стало некому: всех волхвов убил Марушин пёс. Старики, качая седыми головами, видели в этом дурной знак:
«Коли пёс волхвов растерзал – видать, Маруша от нас совсем отвернулась. Жди беды…»
Как быть? Посаднику, конечно же, во всех подробностях доложили о том, как бабушка Чернава с несколькими добровольцами остановила моровое поветрие, окурив город дымом яснень-травы; также очевидцев несостоявшегося жертвоприношения очень впечатлило чудесное тушение пожара на островке, когда бабушка одним своим шёпотом подняла на дыбы зловеще-тёмную озёрную воду. Оставив обычное высокомерие, Островид самолично явился в бедную лачугу Чернавы, чтобы засвидетельствовать своё почтение столь могущественной колдунье и, как оказалось, бывшей служительнице Маруши.
Жители улочки высыпали из домов, привлечённые небывалым зрелищем: сам городской глава, разодетый и важный, с помощью своего стремянного [19] неторопливо и тяжеловато слез с коня, оправил длинные фальшивые рукава опашня и постучался в домик Чернавы. На отворившую дверь Цветанку он даже не поглядел – перешагнув порог, остановился перед печкой, кряжисто-прямоугольный, седобородый и краснолицый, со старческой сеточкой сосудов на щеках. Впрочем, несмотря на пожилой возраст, был он ещё вполне крепок и полнокровен, как старый дуб, и поездкам в колымаге предпочитал седло.
«Здрава будь, бабушка. Поговорить мне с тобою надобно», – без длинных предисловий сказал он властным тоном человека, привыкшего к всеобщему повиновению.
Бабушка Чернава с кряхтением заворочалась, слезла с печки. Слепая, а по голосу узнала, что за гость пожаловал.
«И ты будь здрав, Островид Жирославич, – промолвила она. – Изволь чарку испить сперва, не побрезгуй угощением».
По её знаку Цветанка почтительно поднесла посаднику чарку мятно-вишнёвого мёда, а про себя подумала: «Чтоб ты подавился, боров». Перед ней был Бажен в старости – поседевший, раздавшийся вширь, с алчным отблеском золота в глазах. Легко верилось в то, что он действительно за взятку избавлял дочерей зажиточных людей от смертельного жребия жертв Маруши. Чаркой он не побрезговал, осушил одним глотком, сел на предложенное ему место во главе стола.
«Благодарствую, – крякнул он, утирая усы. – Человек я занятой, времени у меня мало, поэтому сразу к делу. Правду ли говорят, что волхвовала ты и Маруше служила в своё время?»
Бабушкин незрячий взор затянулся ледком боли.
«Правда, господин. Только давно это было, – ответила она сухо. – И возвращаться я к этому не хочу».
«Это плохо, бабусь, это скверно, что не хочешь, – поцокал языком Островид, качая головой. – Ведь самая настоящая надобность у нас сейчас в волхвах-то! Ни одного не осталось, всех Марушин пёс задрал. Некому, кроме тебя, их заменить. Можно бы, конечно, у соседей поискать или к князю обратиться, чтоб одного из своих послал, да вот только не хотелось бы мне огласки того, что тут у нас случилось. Коль узнает владыка воронецких земель, что запретную траву ты применила, то не сносить тебе твоей старой головы, бабушка. Да и меня за то, что я это допустил, княжеской шубой не пожалуют. Я-то, может быть, тебе это с рук и спустил бы – хотя бы за то, что и вправду хворь удалось остановить, да владыке как объяснишь? Он, пожалуй, и слушать не станет. Вот потому-то нам лучше бы где-то у себя волхва найти на замену, ни к кому не обращаясь… А то не ровен час, выйдет всё наружу, дознаются про болезнь и яснень-траву – худо нам будет».
«А ты так ничего и не понял, батюшка Островид Жирославич? – вздохнула бабушка с печалью в невидящих глазах. – Яснень-трава тебе глаза не открыла на Марушу? Не поклоняться ей надо, а бежать от неё. Я это ещё сорок лет назад увидела и ни за какие коврижки не вернусь к тому, от чего ушла. Не проси меня. Хочешь – казни, воля твоя. Я уж на свете нажилась, смерть мне не страшна».
Блестящая плёнка бешенства затянула глаза Островида. Он замахнулся было для удара по столу, но сдержался, а его губы посерели и поджались.
«Куда бежать? Ты в своём уме, старуха? – придушенным голосом прохрипел он. – Куда от этого убежишь, коль князьями нашими испокон века нам велено Марушу чтить? Отступнику – смерть!»
«Ты видел хмарь? – спросила вдруг бабушка тихо. – Разве тебя в холод не кинуло оттого, что ты этим дышишь? И что после смерти душа твоя станет частью этой тьмы?»
«Видел, – глухо ответил посадник. – Только мне от этого не легче. – Глаза Островида потускнели, он устало отвёл взгляд, ловя в зрачки отражение мутного окошка, в которое пробивался солнечный свет. – Стар я стал для бунтарства, бабка. Некуда бежать. Пусть всё остаётся как есть. Предки наши так жили – не тужили, и мы, небось, проживём».
«Что ж, это твой выбор, – с горечью вымолвила бабушка. – Ничем тебе помочь не могу, к Маруше не вернусь. Ищи другого волхва. Выкрутишься, коли захочешь, и правду наружу не выпустишь – хитрости у тебя достанет, не так уж это и трудно. А на меня не рассчитывай. Это моё последнее слово».
Островид больше ничего не сказал, только мазнул злым блеском взгляда по бабушке, зацепив и Цветанку. Угрожать и давить не стал: слишком мало твёрдости проступало в очертаниях его побледневших губ под седыми усами. Видно, он цеплялся за расползающиеся клочья привычной картины мира, пытаясь восстановить всё как было, но его бегающие глаза отражали только растерянность и тоску. Так он и ушёл, даже не поблагодарив бабушку за спасение города от вымирания.
Как бы Цветанка хотела побежать к Соколко и рассказать обо всём! Увы, его уже не было в городе, а в сердце осталась только тихая и прохладная, как туманная осенняя заря, грусть. Словно кто-то родной уехал. От Ивы даже могилки не осталось, только прозрачный румянощёкий образ где-то на границе неба и земли, но предаваться тоске было некогда. Недосчитавшись многих своих ребят, жизни которых унесла болезнь, Цветанка приняла под своё крыло новоиспечённых сирот, потерявших родителей этим летом, а поэтому забот у неё не уменьшалось, а только прибавлялось. Всех накормить, утешить, утереть слёзы и сопли, приютить на ночь, развеселить утром – эта каждодневная круговерть не давала Цветанке времени расслабиться, пожалеть себя и приуныть. Стало не до детских проделок вроде воровства яблок с приятелями, да и у мальчишек началась взрослая жизнь… Первуша помогал своему отцу-ложкарю в ремесле, Тюря работал со своим родителем по плотницкому делу, а Ратайка Бздун, не имея особой склонности к ручному труду, подался в уличные разносчики пирожков: мать пекла, а он продавал. Цветанка тоже «работала». Каждый занимался тем, чем мог.
Время листало берестяные страницы, вырезая на них буквы-дни. Зимой у Цветанки с бабушкой возникли трудности с дровами, хотя, казалось бы – лес рядом, руби сколько влезет. Ан нет. Островид и тут затягивал на шее народа удавку своей алчности, объявив заготовку дерева своим и только своим делом, так как и лесные угодья вокруг города принадлежали ему. Все обязаны были либо покупать дрова у него, либо платить за разрешение на самостоятельную заготовку. И то, и другое выходило дорого – из года в год. Не только валить живой и сухостойный лес, но и даже собирать хворост и бурелом запрещалось, не оплатив годовое разрешение. Ослушавшихся карали денежно и телесно. А зимой городской хозяин ещё и взвинчивал цены, поэтому бедный люд вынужден был из бережливости топить печь и готовить пищу через день – особенно те, кто по каким-то причинам не запасся дровами с лета.
Орава беспризорников влетала Цветанке, что называется, в копеечку. Чтоб закоченевшие на морозе ребята в любое время могли согреться, приходилось постоянно поддерживать в доме тепло, и дров уходила уйма. В ту зиму «доход» Цветанки от воровского промысла сильно снизился: то ли всё ещё аукались последствия мора, то ли удача отвернулась, то ли народ стал осторожнее – как бы то ни было, пришлось если уж не совсем положить зубы на полку, то затянуть пояса – самое меньшее. Запас дров неумолимо иссякал, как ни пытались они его растянуть, и каждое полено отправлялось Цветанкой в печь с чувством тягучей тоски. Среди бересты, предназначенной на растопку, ей вдруг попалось письмо Нежаны… Сердце ахнуло, закапало жгучей смолой: как мог здесь оказаться драгоценный кусочек берёзовой коры с письменами, начертанными незабвенной рукой? Цветанка всегда хранила его у себя под подушкой. Может, кто-то из ребят нашёл его и, не разобравшись, взял да и швырнул в общую кучу? Первым порывом Цветанки было спрятать письмо на место: как можно перечеркнуть томную глубину вишнёво-карих глаз? Дрожащая рука колебалась, сжимая хрупкий свиток. Представив себе, как этот боров Бажен наваливается на Нежану своим брюхом, Цветанка содрогнулась, непроизвольно стиснув берёсту… Крак! Высохшая кора треснула, и грамота распалась на три части. «Её ещё можно сохранить!» – кричало сердце, но Цветанка печально покачала головой. К чему уж теперь? Берёста полетела в топку, а воровка смотрела, как та мучительно корчится и сворачивается в огне. Пламени было всё равно, что пожирать, и оно уничтожало буквы, которые когда-то вырезала Нежана под вишнёвым шатром, ласкаемая солнечными зайчиками. Горело то лето, те слова, те поцелуи. Горело с болью, с треском и лёгким дымом горечи…
Вытерев согревшиеся в тёплой влаге глаза, Цветанка решительно встала, надела полушубок, туго подпоясалась и вышла из дома. Снежинки летели в лицо, щекотали, повисали на ресницах, и она глубже надвинула на лоб шапку, бросая вызов хмурым тучам. Нелёгок был её путь, а цель унизительна. Гордость жгла в груди, роптала до последнего: «Ты выкрутишься сама! Добудешь денег и накормишь ребят!» Но чёрной полосе в жизни, казалось, не было видно конца. Цветанка понимала: нет, не выкрутиться ей. Ещё несколько дней – и дрова кончатся. Дети замёрзнут.
Гончарная мастерская встретила её гулкой пустотой. Основная работа приходилась на тёплое время года, ведь глину в мороз не очень-то добудешь. Запасы с осени, видно, кончились, и глухонемой мастер Ваба валялся дома на печи, проедая свою летнюю выручку. Увешанная коврами комната оказалась запертой, и Цветанка побежала под снегопадом в корчму, надеясь найти Ярилко или Жигу там.
И не ошиблась. В тошнотворном и тёплом зловонии она протолкнулась к знакомому столу и встретилась с мутновато-угрюмым взглядом атамана. И он, и казначей Жига пережили мор, и Цветанке думалось: почему смерть щадит всякую шельму, а невинных забирает? Почему Ива, а не Ярилко?
Жига налил ей кружку хмельного, а Ярилко спросил:
«Чего тебе, малец?»
Это прозвучало не очень-то приветливо: выпив, Ярилко часто бывал не в духе – чаще, чем по трезвости. И зачем пил, спрашивается, если веселья не прибавлялось? Цветанка ради соблюдения приличий присела к столу и отхлебнула отдававшую кислой квасиной бурду из предложенной ей кружки.
«Ссуда мне надобна, – сразу перешла она к делу. – Не везёт мне что-то, удача отвернулась. Даже дров купить не на что».
«А я тут при чём?» – хмыкнул Ярилко, отрывая зубами мясо с блестящей от жира косточки.
«Как – при чём? – опешила Цветанка. – Знамо дело: как член братства имею право просить о поддержке. Тугие времена настали».
«Они у всех сейчас тугие, – с набитым ртом ответил Ярилко. И, бросив через стол несколько серебряников, добавил: – Вот, купи себе вязанку дров».
Монеты покатились по столешнице: какие-то наткнулись на препятствия в виде посуды, какие-то упали на поганый пол, а Цветанка поднялась, готовая швырнуть эту нищенскую подачку в лицо воровского атамана.
«Издеваешься?» – процедила она.
«Уж сколько могу, не обессудь, – поблёскивая холодной усмешкой в глазах, ответил Ярилко. – Времена трудные настали не только у тебя».
«Ну, ты и скотина, – плюнула Цветанка и, не желая здесь оставаться, устремилась к выходу. На ходу обернувшись, бросила: – Гляди, аукнется тебе!»
Зимний ветер остужал её разгоревшиеся от злости щёки, хлестал снегом, отрезвляя. Деньги в котле всегда были, их не могло там не быть! Просто Ярилко – жила и жмот, чья сытая рожа выдавала лжеца с головой: никаких «тяжёлых времён» он сейчас не испытывал. Ненависть горела багровой раной, взывая: отплатить, наказать гада немедля! Но как? Не видя возможности проучить атамана, Цветанка задыхалась.
«Эй! – окликнули её. – Обожди-ка».
Её догонял Жига – в тулупе нараспашку, между полами которого виднелась засаленная на животе рубаха.
«Не серчай, братец, – поравнявшись с Цветанкой, ласково и чуть заискивающе сказал он. – Не в духе атаман, с кем не бывает спьяну? Проспится – усовестится, пожалеет, что тебя обидел. Вот, возьми, тут тебе и на дрова, и на выпивку, и на яство…»
В ладонь воровки, звякнув, упал кошелёк, приятно оттянув её вниз тяжестью денег. Тяжесть эта обещала благополучие и сытость на весь остаток зимы, не меньше.
«Ссуда вечная – можешь не возвращать, – хитровато-благодушно сощурился Жига. – Считай – от меня дар».
С чего бы это такая щедрость? Настороженный зверёк внутри у Цветанки повёл ухом, а серый свет зимнего дня сочился сквозь бахрому снежинок на ресницах. Однако тяжесть кошелька быстро окутала сердце теплом и обезболила тревогу о будущем, и домой Цветанка шла изрядно повеселевшая. Гордость? О какой гордости могла идти речь, когда дома её ждали полторы дюжины голодных ртов? Едва зайдя во двор, Цветанка тут же попала под обстрел: один снежок ударил её в плечо, другой чуть не сбил шапку с головы, а от третьего она с пробудившимся проворством увернулась. Юркнув в дом, она стащила шапку и встряхнула отросшими до плеч волосами. Жизнерадостность ребят не давала унывать и ей. И что же с того, что утром они не завтракали? Вывалявшись в снегу с головы до ног и позабыв о голоде, они вдохновенно вели «битву», пламенно-румяные и весёлые, и мертвящий мороз отступал под жарким напором их игры. Они строили из снега целые крепости, которые брали приступом, разрушали до основания и возводили вновь. Где уж тут найдётся место горю! А за столом тем временем сидела хозяйственная Берёзка, кропотливо перебирая пшено для каши. Тонким пальчиком она прижимала негодное зёрнышко и выводила из кучки, так что со стороны казалось, будто она играет сама с собой в какую-то странную игру.
«Мало уж крупы осталось, – вздохнув, поделилась она своей тревогой с Цветанкой. – Ещё на одно варево – и всё, нечего будет кушать. И мышей в чулане развелось – страсть! Надо бы кота где-то добыть, а то сожрут они все наши припасы…»
Цветанка ласково подёргала её за тонкую мышасто-русую косичку.
«Ты моя умница, помощница… Всё верно говоришь. Кота я попробую достать».
Она помогла Берёзке поставить в печку огромный тяжёлый горшок, а та вдруг зарделась ярче предгрозовой зари и потупила глазки. Цветанка обеспокоилась: ещё не хватало ей тут влюблённых малолеток… Нет, серьёзно! Окаменевшая трещина на сердце была слишком хрупкой, чтобы подвергать её очередным испытаниям любовью. Живое – зарастает, рубцуясь, а вот каменное не заживает, только трескается и крошится, кровоточа изнутри и сочась болью. И Цветанка предпочла присоединиться к ребячьим играм во взятие снежной крепости: это временное возвращение в детство отогревало душу и позволяло ненадолго забыть об окаменевшем участочке сердца, кровоточащем по-взрослому.
Запасы дров и съестного они пополнили в ближайшие дни. Бродя по улицам, Цветанка услышала дикий мяв и ор: три бродячих кошака – рыжий, полосатый и пятнистый – нападали сообща на чёрного. Худющий, с грязной свалявшейся шерстью, он явно был в проигрышном положении, но бодрился: выгибал спину, шипел, скалился – одним словом, всеми силами старался показать, что не лыком шит. Но очень уж жалким, слабым и изголодавшимся он выглядел, чтобы Цветанка поверила в его победу. Несколькими твердокаменными снежками она спугнула злобную троицу нападающих, и те убежали, а чёрный, как будто понимая, что его защищают, остался – только приник животом к земле, сжавшись в комок.
«Ну что, бедолага? – спросила Цветанка, садясь около него на корточки. – Чем это ты им не угодил?»
Кот, устало щурясь, подрагивал. Шерсть у него была угольно-чёрной, без всякого коричневого отлива, а глаза – словно блюдца с мёдом.
«Красавец», – сказала Цветанка, протягивая руку: даст себя погладить или нет?
Кот не сбежал, но напрягся и зашипел.
«Тихо, тихо, зверюга, – засмеялась воровка, убрав руку. – Не обижу я тебя, неужели не понятно? Понимаю, не доверяешь… Хочешь домой? Молочка тебе нальём, а мышей у нас в кладовке – ловить, не переловить. Сыт будешь. Ну, что скажешь?»
Кот, казалось, задумался. В руки он не давался, но и не убегал, будто сам ещё не решил, как поступить. Цветанка отошла на несколько шагов и оглянулась. Черный зверёк глядел ей вслед с беспокойством, в его медово-жёлтых глазах словно застыл вопрос: «Ты куда?» Присев на корточки, Цветанка попробовала подозвать его, но кошачья нерешительность затянулась. Вспомнив об ожерелье, воровка подумала: «А не может ли оно и тут помочь?» Когда янтарные бусины налились теплом под пальцами, Цветанка мысленно позвала животное: «Иди… Иди сюда…»
Это было похоже на дыхание лета среди зимы. Солнечный шёпот, радужные стрелы на ресницах, пляска пушинок в закатном мареве… Где-то далеко, в стране вечного золотистого вечера, жила ясноглазая любовь с мягкими руками, нежности которых Цветанке не довелось познать, но её тепло она ощущала всякий раз, когда будила янтарные бусы своими просьбами о помощи. У этой любви не было имени, но было звание – самое прекрасное и светлое. «Мама…» – шевельнулись губы Цветанки.
«Мррр?» – откликнулась Любовь, уставившись на неё медовыми глазами.
С тихим, почти сквозь слёзы, смешком Цветанка зарылась пальцами в чёрный мех. Грязный и худой уличный кот тёрся головой о её руку с ожерельем, тянулся к нему лапкой, стремясь поиграть с «висюлькой». Цветанка осмотрела животное: болячек под шерстью вроде не видно, глаза ясные, не воспалённые, из носа не текло. Такого только почистить да откормить малость – и будет загляденье, а не кот.
«Ну, пойдёшь домой?» – ещё раз спросила воровка, вкладывая в голос весь золотой свет Любви.
«Мрррр», – послышалось в ответ.
Больше кот не шипел и не напрягался – повис тряпкой, когда Цветанка взяла его на руки. Спрятав нового друга за пазуху, в тепло полушубка, она медленно шагала по улице.
«Ух, какие лапы-то у тебя ледяные, Уголёк, – поёжилась она. – Да, будешь у меня Угольком – за черноту свою».
Всю дорогу Уголёк сидел за пазухой тихо и даже задремал, пригревшись на груди у Цветанки, а дома, когда его окружили ребята, занервничал – принялся выть и царапаться. Да и кто бы не занервничал, когда со всех сторон тянутся ладошки – слишком много ладошек?
«А ну, брысь, мелюзга, – цыкнула на ребят Цветанка. – Вы его пугаете. Потом погладите, когда он малость привыкнет, приживётся».
«Кого вы там притащили, негодники?» – проскрипел с печки голос бабушки Чернавы.
«Котишку, бабуля, – ответила Цветанка. – Его на улице другие кошаки обижали. А нам кот ох как нужен: мыши расплодились, обнаглели совсем. Все припасы сожрут, коли с ними не бороться».
«Чего с улицы-то всякую заразу тащить? – разворчалась бабушка, слезая с печки. – У соседей бы котёночка попросили – уж точно чистый был бы. А этот – кто его знает, чем он болеет? Вот подхватите все лишай…»
«Да с виду здоровый он, бабусь, – заверила Цветанка. – Только в грязи весь да тощий. А так – болячек вроде не видать».
«Поднеси-ка мне эту скотинку», – потребовала бабушка.
Не дотрагиваясь до Уголька руками, она принялась обнюхивать его, а тот испуганно таращил круглые жёлтые плошки глаз. Цветанка не удивлялась: бабушка по запаху могла определить, здоровы ли человек или животное, а если больны, то какая у них хворь. Видно, она пришла к благоприятным выводам, потому что всё-таки взяла кота на руки. И едва она дотронулась до Уголька, как вся его напряжённость лопнула, как пузырь. Он успокоился, обмяк, устало сощурив глаза, а бабушка сказала, смягчившись:
«Ладно, пусть живёт. Грязнущий только, шерсть свалялась… Искупать бы надо».
Легко сказать – искупать кота! Пока грелась вода, пока настаивался отвар ядовитых трав против блох и пока ему выстригали колтуны в шерсти, Уголёк, чуя неладное, жалобно мяукал, а когда Цветанка понесла его в корыто, принялся орать голосом человеческого младенца – причём так похоже, что заглянули удивлённые соседи: уж не появилось ли в доме бабушки Чернавы прибавление семейства?
«Какое дитё? Вы каким местом думаете? – рассердилась бабушка. – Ребята кота притащили, отмываем».
Уголёк очень не хотел лезть в воду: выл на разные лады, поджимал лапы, извивался ужом, но стоило Цветанке намотать на руку своё чудесное янтарное ожерелье, как орущий пушистый комок с двумя золотыми монетками глаз утих и распластался в корытце чёрной ветошью. В мокром виде он стал ещё более худым и жалким, а когда его вытирали, слипшаяся влажная шерсть торчала во все стороны, как иголки у ежа. Вывернувшись из полотенца, кот вспрыгнул прямиком на тёплую печку – обсыхать.
«Не держи обиды, что искупали тебя, – усмехнулась Цветанка, осторожно проведя ладонью по прохладной мокрой шёрстке и ощутив под нею хрупкие косточки зверька. – Уж больно грязный ты был».
Первые несколько дней Уголёк отсыпался, привыкая к домашнему теплу, так разительно отличавшемуся от его прежней уличной жизни. Уже не нужно было ни от кого убегать, защищаться, рыскать в поисках еды. Поначалу он пугался, когда ребята всей гурьбой лезли к нему поиграть и погладить, и удирал от них под лавку или на печку, в самый тёмный угол. Особенно норовил потискать чёрного пушистика маленький Драгаш. Дело кончилось рёвом и царапинами от кошачьих когтей.
«Не лезьте к котишке – не видите, что ль, что ему не нравится? – внушала ребятам Цветанка. – Драгаш, а если б тебя вот так душил и тискал в объятиях страшный великан Бука, ты бы не испугался? А вот представь себе, ты Угольку таким чудищем и кажешься».
Понемногу кот привыкал к новому дому. Мышиная возня в кладовке вызвала у него острую озабоченность, и вскоре никем ещё не пуганная братия в серых шубках недосчиталась многих своих соплеменников. Поймав грызуна, Уголёк сначала гордо хвастался им перед Цветанкой, а дождавшись похвалы, пожирал добычу, похрустывая мышиными косточками. Попытки проделать то же самое перед Берёзкой неизменно заканчивались визгом: боявшаяся мышей девочка вскакивала на лавку, а Цветанка посмеивалась.
«Молодец, Уголёк, молодец! – не скупилась она на похвалу. – Знатный мышелов!»
«Чего он мышей нам таскает? – дрожащим голосом пожаловалась Берёзка, не слезая с лавки. – Пусть бы там, в чулане, и жрал их…»
«Это он хочет показать, какой он полезный, – предположила Цветанка. – Боится, видать, что выгоним. Дома-то, знамо дело, лучше – особливо зимой».
Уголёк тем временем облизывал усы и щурил круглые, как две маленькие жёлтые луны, глаза. Светлые бровки Берёзки сдвинулись «домиком»:
«Выгоним? Ни за что! Даже если б он мышей и вовсе не ловил – у кого рука поднимется?.. Он же такой хоро-о-оший!»
Хороший-то хороший, вот только Уголёк не слишком жаловал ласки-нежности – тут же чёрной гибкой молнией увернулся от протянувшейся к нему руки. Впрочем, он только попервоначалу дичился, вздыбливал шерсть, не давался в руки и убегал от непривычки к доброму отношению. Понемногу оттаивая, кот позволял себя гладить сперва исключительно Цветанке с её тёплым, полным материнского света янтарным ожерельем, потом замурчал под ладошкой Берёзки, а перед бабушкой Чернавой просто цепенел, как заколдованный, тараща глаза. От младших ребят он бегал дольше всего – не любил их бесцеремонных и дурацких игр вроде засовывания ему пальца в пасть во время зевоты или привязывания чего-нибудь к его хвосту. Отъелся Уголёк весьма скоро, превратившись из шатающегося на ходу заморыша в роскошного пушистого зверя с лоснящейся шерстью. Излюбленным его местом стала тёплая печка, где он дремал, то свернувшись клубком, то распластавшись во всю длину и свесив с края лапу.
С приходом Уголька к Цветанке вернулось прежнее везение – а может, просто так совпало. Как бы то ни было, вскоре воровка смогла вернуть в котёл деньги, хотя Жига и не настаивал на этом. Но Цветанка не могла поступить иначе: тяготил её этот дар – не дар, долг – не долг… Ярмом на шее он повис и покой нарушал тенью из-за угла, и поэтому, чтобы не оставаться ничем обязанной воровскому сообществу, она бросила на стол перед казначеем туго набитый монетами кошелёк и вышла на улицу свободной и весёлой. На душе стало легко и солнечно.
А между тем по земле кралась кошкой с тёплыми лапами весна. От каждого её мягкого шага оставались проталины в снегу, от света жёлтых глаз ярче разгоралось солнце, и стылые пальцы Марушиного зимнего духа кривились и дрожали, обожжённые всепобеждающим жаром. Нехотя отпускали они промёрзшую землю, соскальзывали с людских душ – слабела Марушина насаждённая власть, хоть и не исчезала совсем. И в Воронецкое княжество забрасывала издалека свои светлые лучи Лалада, а земля жадно ловила отблеск её любви, устав томиться под тёмным куполом зимней ночи. Кое-где люди втайне пекли запрещённые блины: круглые, как солнце, они возвышались на блюдах толстыми стопками, щедро залитые золотистыми струйками растопленного масла. Приглашать на такое кушанье было не принято никого: а вдруг гость окажется доносчиком? Так и праздновали люди уход зимы тайно, в семейном кругу. О том, чтобы прилюдно сжечь большое соломенное чучело, и речи быть не могло, но втихомолку спалить маленькую куклу в собственной печи никто не мешал. Правда, проделывать это решались далеко не все – боялись грядущей мести Маруши за такое непочтение. Вместо радостных проводов уходящую Марушину тень полагалось оплакивать, принося ей прощальные жертвы и пребывая в печали целую седмицу. Новый, выписанный Островидом из столицы волхв исступлённо расшвыривал свежие потроха домашней скотины по толпе, а люди покорно причитали и выли, после чего шли домой, забрызганные кровью и увешанные петлями кишок. Особенно обильно удостаивались сей благодати «счастливчики» из первых рядов. Смывать всё это дело разрешалось только через семь дней, после окончания проводов.
Бабушка Чернава с Цветанкой и Берёзкой были из смелых. Они не пошли на Озёрное Капище, чтобы смотреть на дикий обряд и уносить потроха на ушах, а ранёхонько, ещё до света, поставили опару для пышных, ноздреватых блинов. В льдисто-синей утренней мгле домик наполнился дымкой чада, а вокруг стола и на лавках вдоль стен – в тесноте, да не в обиде – расселись ребята. Их глаза блестели в голодном предвкушении, в то время как бабушка с Берёзкой совершали блинное священнодействие… И отсутствие зрения совсем не мешало старой ведунье – ни разу она не пролила даже каплю теста мимо шипящей и дымящейся сковородки, ни разу не уронила поджаристый тонкий круг, броском переворачивая его на другую сторону. Разрумянившаяся у пышущей жаром печки Берёзка помогала, следя за тем, чтобы сковородка всегда была смазана, а Цветанка ставила её в печь и доставала оттуда. Она же метала готовые блины на блюдо, к которому уже тянулись нетерпеливые руки.
Кусок масла томно подтаивал на высокой стопке блинов, истекая золотистой жижицей. Поставив эту красоту на стол, Цветанка объявила:
«Налетай!»
Блины были расхватаны в считанные мгновения. Те из ребят, кто сидел вдоль стены на лавке, ринулись к столу, но досталось не всем: кто успел, тот хватал сразу несколько штук. Бабушка посмеивалась, тесто шипело, растекаясь по сковородке, а Берёзка, преисполненная важности, держала наготове густо промасленную тряпицу. Новые и новые ноздреватые солнечные круги шлёпались на блюдо – поджаристо-узорчатые в середине, кружевные и ломкие по краям…
Когда ребята наконец набили свои ненасытные животы, на блюде от толстой стопки остался последний блин. Обе бабушкины помощницы одновременно взялись за него и порвали пополам. Берёзка опять подозрительно зарделась: к розовому печному румянцу прибавился оттенок полевого мака.
«Тили-тили-тесто, жених и невеста!» – дурашливо выкрикнул кто-то, заставив Берёзку раскраснеться до кончиков ушей, а Цветанку – подавиться своей половинкой блина. А бабушка то ли не расслышала, то ли, будучи незрячей, не поняла, к кому относилось восклицание.
«Ну вот, ребятки, солнышко мы поприветствовали, – сказала она, отряхивая руки и вытерев их о засаленный, весь в масляных пятнах и муке, передник. – По примете, сколько блинов испечёшь, столько и солнечных дней в грядущем году привлечёшь… На сегодня всё, притомилась я. Ну, ничего – это только первый день, ещё вся седмица впереди. Объедитесь этих блинов так, что до следующей весны на них глядеть не сможете!»
Угольку тоже было предложено угощение – блин со сметаной. Кот сначала слизал розовым шершавым языком сметану, а потом, подумав, расправился и с блином, пропитанным топлёным коровьим маслом.
«Мррау!» – высказал он своё одобрение, облизывая усы.
Пока новый волхв сгущал туман и тьму вокруг капища и, воздевая руки к небу, старался нагнать на солнце тучи, у бабушки Чернавы был готов второй горшок блинного теста. В этот раз она обучала искусству выпечки Берёзку. Волхву удалось испортить погоду: за окном разгулялась метель, мертвенной пеленой накидывая на город память о Марушиной тени, но возле растопленной печки было совсем не страшно. Мрак лип к окну и скрёбся в него снежной крупой, заглядывая в дом, вот только завистливые и злобные вздохи неминуемо уходившей зимы не могли погасить солнечного света, который как будто излучало блюдо с блинами. Золотое масло, поджаристые хрустящие узоры, сытость и уют – всё это казалось Цветанке бабушкиным добрым колдовством, круглобоким и тёплым, как блин.
Всю Масленую седмицу бушевала такая непогода, что и на улицу не выйти. Ветер норовил сдуть с ног, швыряя в лицо пригоршни мокрого снега, небо затянули тёмно-сизые, низкие тучи, за которыми будто прятался грозный лик Маруши.
«Ишь, зима с весной схлестнулись, – молвила бабушка, слушая завывание бури. – Ну ничего, ничего… Не век зиме властвовать, придётся отступить».
В последний день Масленой седмицы (к слову, название это было под запретом, а называть последнюю неделю зимы следовало Скорбной) бабушка велела сделать соломенную куклу. Пока пеклись блины, ребята взялись за дело вместе: кто вязал саму куклу, кто шил для неё из лоскутков платье, кто плёл косу из пакли. Размером кукла вышла с кота. По старому, запрещённому обычаю её полагалось усадить на снег и устроить вокруг пляски и веселье, но так уже давно никто не делал. Нахлобучив шапку поглубже на уши, Цветанка вышла во двор, в слепящую метель, чтобы набрать кадушку снега. Холодная лапа ветра перехватывала горло, и Цветанка повернулась к нему задом, а то дышать стало бы совсем невозможно. Руками в рукавицах она кидала снег в кадушку, пошатываясь среди свистевшей во все трубы бури, как вдруг краем глаза приметила движение. Вскинув взгляд, она застыла: на неё сквозь завесу метели смотрели малахитово-зелёные глаза. Жуткое зрелище – глаза без лица! Как будто это сам дух зимы глядел на Цветанку… Впрочем, недолго: вскоре в снежном вихре прорисовалось и лицо – то самое, которое Цветанка несколько раз видела на поверхности воды. Пепельноволосая девушка, которую показывал ей призрачный волк!
А следом из беснующегося моря метели выскочил и сам её старый призрачный знакомый, чьи глаза так напоминали её собственные. Почти сливаясь со снежной завесой, он прыгнул сзади на зеленоглазую деву, сбил её с ног и дохнул Цветанке в лицо предупреждающей тревогой. А той словно снежным кулаком под дых ударили: Цветанка задохнулась, потерялась в леденящем вихре и свалилась в сугроб, попутно больно стукнувшись ногой о кадушку.
В дом она вернулась ни жива ни мертва – споткнулась на пороге и едва не растянулась на полу. Кадушку со снегом кто-то подхватил.
«Ты чего?»
Давно знакомое, почти родное личико, зеленовато-серые глаза, косичка – крысиный хвостик. Дурнушкой была Берёзка, да и только как младшую сестрёнку могла Цветанка её любить…
«Непогода разбушевалась, – пробормотала воровка. – Из дома не выйти – ветер с ног сдувает».
«Зима уходить не хочет, – проскрипел бабушкин голос. – Да придётся ей, как ни крути. Давайте-ка, ребятушки, весну позовём все вместе…»
Кадушку водрузили на стол, а соломенную куклу усадили на снег. Бабушка велела всем взяться за руки и водить хоровод со словами:
«Лейся, масло, по дороге – убирай, зима, с дороги ноги!»
Зашуршали по полу шаги, загудели разом ребячьи голоса, произнося заговор. Уголёк умывался лапкой – намывал гостей…
«А теперь – в печку её, в самый огонь!» – приказала бабушка.
Ребята не сразу решились уничтожить плод своих стараний: кукла вышла красивая, пышнотелая и нарядная – этакая ядрёная деваха. И всё же Цветанка взяла её и отправила в печь – пламя ярко пыхнуло, громко затрещав.
«Снег из-под куклы не выбрасывайте, пусть растает. Той водой завтра умоемся, – сказала бабушка. – Пепел, что от неё останется, в плошку соберите и мне дайте».
Всё было сделано по её слову. Цветанка выгребла золу приблизительно с того места, где сгорела кукла; несколько соломинок ещё дотлевало на железном совке, от одного дуновения вспыхивая алым пламенем и рассыпаясь серым пеплом.
«Вот, бабуся! – Цветанка протянула миску с горячей золой бабушке. – А для чего это?»
«А для того, золотце моё, чтобы непогоду укротить. Чтоб солнышко проглянуло», – морщинисто улыбнулась та и зашептала что-то над миской.
В распахнутую дверь ворвались белые космы метели, сразу густо осыпав бабушку мелкой порошей, но та, не дрогнув, шагнула за порог. Стоя по щиколотку в снегу, она подняла миску и швырнула пепел в прожорливую пасть ненастья. Заворожённая этим действом, Цветанка ощутила толчки под рёбра со всех сторон: это ребята сгрудились у двери. Едва она собралась турнуть их в дом, чтоб не простыли на ветру, как произошло чудо: непогода, сперва взвившись на дыбы норовистым конём, вскоре прижалась пузом к земле, как испуганный пёс. От непроглядного бурана осталась змеистая молочно-белая позёмка, а сквозь тонкую дымку облаков багровело солнечное пятно. Принимая этот простуженный свет ещё по-зимнему холодного утра в незрячие глаза, бабушка устало улыбалась…
«Ну вот, так-то оно лучше, – промолвила она, возвращаясь в дом. – Пусть и старается кто-то изо всех сил продлить Марушино зимнее господство хоть на денёк, а всё ж не вечно ей над землёй властвовать… А ну-ка, ребятки, налегай на блины! Блин – солнышко красное, и с каждым блинком вы солнечный свет в себя впускаете… Кушайте, кушайте, сколько душе вашей угодно».
Ребят не нужно было приглашать дважды. Пока они набивали рты, Берёзка с бабушкой пекли новые блины. Раскрасневшаяся от печного жара Берёзка, как заправская хозяйка, ворочала тяжёлой сковородкой, стараясь распределить по ней шипящее и схватывающееся тесто как можно быстрее и ровнее. При этом её взгляд, подобно робкому котёнку, не смеющему попросить, чтоб его погладили, искоса и с грустной надеждой ловил взгляд Цветанки…
Едва блюдо с новой стопкой блинов было торжественно водружено на стол, вокруг которого, облизываясь и блестя глазами, столпились ребята, как дверь резко распахнулась, словно от толчка ногой, и едва не вылетела с петель. Грозная внешняя сила, полная тёмного гнева, вторглась в домашнее тепло ледяным вихрем, и на пороге возник длиннобородый старец с глазами навыкате, мечущими яростные молнии. Даже плащ из волчьих шкур, как живой зверь, топорщился на его плечах, а волчья голова на шапке скалила жёлтые клыки.
«Зачем ты лезешь туда, куда тебе лезть не следует, старуха?! – прогремел незнакомец, ударив о пол посохом с насаженной на него высушенной человеческой головой. – Ты разогнала мглу и метель, помешав мне отправлять службу и должным образом завершить обряд почитания нашей богини Маруши!»
Испуганные ребята даже разбежаться не смогли – так и прилипли к лавкам, в ужасе уставившись на грозного обладателя страшного посоха. Коричневатое лицо сушёной головы с торчащими зубами в мученически приоткрытом рту походило на сморщенное яблоко-падалицу. Берёзка вжалась спиной в печку, заслонившись сковородкой – только круглые от страха глаза остались видны. А старик, увидев блюдо со стопкой блинов, увенчанной тающим куском масла, весь ощетинился и пролаял:
«Это что такое?! Как вы осмелились сотворить это непотребство?» – При этом его крючковатый палец вытянулся, указывая на блины, как на нечто отвратительное и оскорбляющее и богиню, и его лично.
«А ты не кричи, гость незваный, – спокойно ответила бабушка. – Как ни колдуй, как ни призывай мрак да непогоду, а тепло и свет всё одно придут. Не затмить тебе солнца ясного, не отвратить прихода лета красного… Садись-ка лучше, коль уж пришёл, да отведай угощения нашего».
Казалось, что выпученные глаза старика вот-вот лопнут и забрызгают кровью все стены.
«Да как ты смеешь, – взвизгнул он, – предлагать мне ЭТО?! Тебе жить надоело, старая дура?! Да за такие дела я тебя вместе с оравой твоих щенков в пепел превращу! – И, воздев руки к потолку, он воззвал: – Огонь небесный, мне подвластный!»
Под потолком раздался оглушительный треск, и между ладонями старца вспыхнула шаровая молния. Цветанка кинулась, чтобы заслонить собой бабушку, но та уже постояла за себя: мановение пальца – и из стопки на блюде сам собою вылетел блин, встав в воздухе на ребро, как щит. Шаровая молния отразилась от него, и у старика вспыхнула борода. Оглашая дом воплями и распространяя вокруг себя мерзкий запах палёного волоса, волхв кинулся к кадушке с талой водой и сунул в неё охваченную пламенем бороду… С громким «пш-ш-ш» огонь потух, но лицо волхва налилось багрянцем, как спинка варёного рака.
«Ы-ы-ы! – сипло взвыл он, будто ошпаренный, вертясь волчком и топая ногами в меховых сапогах. – Воды-ы-ы!»
Ребята держались за бока при виде его нелепых телодвижений, а бабушка с квохчущим смешком ответила:
«Так это водичка и была, родимый! Талая, снеговая».
Вода в кадушке была точно холодной – Цветанка даже на всякий случай проверила пальцем, но волхв выл, как будто сунулся в крутой кипяток. Это что ж выходит: непростая она – водичка из-под масленичной куклы-то?..
«Изничтожу вас, – бешеным котом орал волхв, держась за багровое лицо. – Сегодня же всё станет известно посаднику… Ох, полетят ваши головы с плеч!»
«Ничего ты никому не доложишь, – улыбнулась бабушка, ничуть не пугаясь его угроз. – Весна красна тебе не даст слова злого сказать, доноса подлого сделать…»
«Ещё как доло… – начал волхв, но подавился, будто что-то изнутри заткнуло ему глотку. – Ф-ф-тьфу!»
Изо рта у него вылез свёрнутый в трубочку блин и шлёпнулся на пол. Старик вытаращился на него, как на какого-то мерзкого ползучего гада. Новая попытка заговорить закончилась исторжением ещё одного блина.
«Так-то, касатик, – посмеивалась бабушка. – И так будет всякий раз, когда ты попытаешься возвести на кого-нибудь поклёп али убить вздумаешь…»
Встряхнув опалённой бородой, волхв воздел руки к потолку снова, но вместо заклинания изо рта вылетело сразу пять блинов, и шаровая молния не получилась. А вместо бабушки у стола стояла светлоокая лесная дева в зелёном плаще и серёжках из ольховых шишечек, улыбаясь чуть насмешливо и торжествующе сквозь прищур длинных ресниц… Брр! Цветанка встряхнула головой, проморгалась – и наваждение растаяло, как масло на блине. Посрамлённый волхв злобно погрозил бабушке кулаком и устремился прочь из дома, громко хлопнув дверью. В окно можно было увидеть, как он в своём мохнатом плаще размашисто шагал по расчищенной в снегу тропинке, продолжая страдать блиноизвержением: все попытки отплеваться приводили к тому, что блины вылетали из его рта стопками, густо усеивая снег.
Ребята тем временем, оправившись от испуга, надрывали животы от хохота.
«Ловко ты его, бабуся! Теперь он и рта раскрыть не посмеет!»
Со скрежетом ползли когти Марушиной тени по земле, оставляя в снегу глубокие борозды-ручьи. Весна пришла и присела на завалинку, окидывая двор и улицу тёплым взглядом, и казалось, что бабушка вела с нею, невидимой, долгие безмолвные разговоры. Задумчивая улыбка иногда проступала сквозь её морщины, а веки, отяжелевшие от тепла, дремотно смыкались. Однажды Цветанка присела рядом, рассказала о видении лесной волшебницы и всё-таки спросила бабушку:
«Бабуся, что это значит? Кто ты на самом деле?»
Бабушка долго молчала, жуя впалым беззубым ртом и вдыхая запахи весны: слякоти и навоза, синей небесной свежести, дыма из трубы…
«Сначала ты сама реши, кто ты на самом деле, а потом уж я отвечу тебе», – промолвила она наконец.
Цветанка умолкла, пронзённая иголочкой тревоги, не дававшей ей покоя днём и ночью. Сначала эта «иголочка» была безлика и безмолвна, но теперь у неё появились глаза. И косичка – крысиный хвостик. Каждый день с первыми лучами солнца эти глаза открывались навстречу Цветанке и мучили её грустной надеждой во взгляде. Ничего не могла Цветанка ответить им, ничего не могла дать их обладательнице, кроме своего смирившегося надтреснутого сердца, в котором любовь стихла, как ей казалось, навсегда. А наставший месяц цветень усугубил эту пронзительную горечь своей кипенно-белой, духмяной красой. Яблони зябли в тонких нарядах, как не по погоде одевшиеся девицы, а Цветанке доставляло странное, болезненное удовольствие подставлять грудь ветру, дышавшему коварной весенней прохладой. Устав от всего и от всех, она устремлялась к реке, бродила по берегу в зарослях чёрной смородины и нюхала растёртые между пальцами молодые листочки, полагая, что находится в одиночестве… Но однажды шорох кустов за спиной заставил её настороженно замереть под ледяными лапками мурашек. Может, она вспугнула какую-нибудь милующуюся парочку?
«Кто тут?» – сипло спросила Цветанка.
Впрочем, по видневшейся за кустом русой девичьей макушке она тотчас узнала свою «иголочку» тревоги – Берёзку. Ласкаемая солнышком, эта макушка приподнялась из-за весенней смородиновой листвы, и вот она снова – надежда-боль, свернувшаяся во взгляде несмышлёным котёнком.
«И чего ты за мной ходишь, как хвостик? – хмуро буркнула Цветанка. – Я здесь хочу наедине с небом и солнцем побыть… Подумать. Чего ты за мной таскаешься? Других дел нет? Обед кто будет готовить?»
В глубине сердца она тут же пожалела о своих суровых словах: глаза Берёзки стали такими невыносимо грустными и растерянными, что захотелось её обнять и приласкать. Но обнимешь – обнадёжишь, а Цветанка твёрдо считала, что делать этого не следовало. То, что восхищение и привязанность Берёзки перерастает в глупую детскую влюблённость, увидел бы и слепой… Хотя почему детскую? Уже через какие-то полгода этой тщедушной и некрасивой, блёклой, как поздняя осень, девочке по обычаям предстояло войти в возраст девицы на выданье. Вот только кто её, сироту-бесприданницу, возьмёт замуж? Но это – насущный вопрос будущего, а сейчас на душу Цветанки легла тяжесть недоумения: что со всем этим делать? Надтреснутое сердце больше не хотело влюбляться ни в кого вообще, а в девчонку, которую Цветанка считала младшей сестрёнкой – уж подавно.
«Ступай домой, – сказала она строго и непреклонно. – Бабуля старая, еле с печки слезает уж, а кормилец у всей вашей оравы один – я. Если ещё и стряпню на меня повесите – не вывезу я. Я вам не савраска, чтобы на меня всё взваливать! Иди, да чтоб к моему возвращению обед был готов!»
На глазах Берёзки заблестели светлые и чистые слезинки.
«Не люба я тебе, да? – дрожащим голоском пролепетала она. – А я без тебя, Заюшка, жить и дышать не могу… Как в песне поётся: не мило мне солнышко красное – милее лицо твоё ясное, не светлы мне звёзды небесные – ярче них в моём сердце сияют лишь очи твои… Знаю, не хороша я собой, но с лица ведь не воду пить! А хозяйкой я могу быть хорошей, я уже всё-всё умею! А окромя тебя, не нужен мне никто… Если с тобой мне не быть – то уж ни с кем более…»
Сумрачная осенняя усталость среди весеннего светлого дня опустилась на плечи Цветанки. Ну зачем это всё? Так некстати, не ко времени – ни к селу ни к городу. Вздох рвался из груди, но она сдержалась.
«Глупости, Берёзка. На мне свет клином не сошёлся, добрых людей много вокруг… А я что? Доля моя – воровская, каждый день последним может стать: сцапают – и поминай как звали. За честного человека тебе идти надобно».
Брови Берёзки сдвинулись и поднялись печальным «домиком», тонкие бледные губы задрожали: вот-вот заплачет.
«Никто мне не нужен, окромя тебя, синеглазенький мой, – повторила она тихо, но упрямо. – Если вор мне милее честного трудяги – так тому и быть, сердцу не прикажешь».
Хоть и не хотела Цветанка прикасаться, но всё же не удержалась – опустила руки на худенькие хрупкие плечики девочки, заглянула в полные слёз глаза.
«Сестрёнка ты мне, Берёзка. Сестрёнка и есть, и никак иначе к тебе относиться не смогу. Не смогу тебя женой сделать. Люблю тебя, дорожу тобою, любого твоего обидчика в клочья порву, жизнь за тебя отдам – но мужем твоим мне не стать. Мне вообще ничьим мужем не бывать, так уж вышло, прости».
Слова вёртким, не пойманным воробьём сорвались с губ, и прикусывать язык стало слишком поздно. «Сначала ты сама реши, кто ты на самом деле», – бабушкин голос отдавался в душе мучительным эхом. Даже изворачиваться и сочинять небылицы больше не хотелось. Узнают правду – так узнают, будь что будет.
«Это как?» – удивлённо захлопала куцыми светлыми ресницами Берёзка.
«А так, – вздохнула Цветанка, непомерно уставшая от лжи. – Не парень я. Родилась девицей, но девицу-вора братство не приняло бы на равных… Вот я и притворяюсь. Но не только из-за этого. Бабья доля не по нраву мне, гордая у меня душа. Баба мужу подчиняться должна, а я в подчинении жить не могу, свободу ни на что не променяю. То, что соседи бают про меня – мол, могу становиться то девкой, то парнем – это всё брехня, я даже волхвовать, как бабушка, не умею. Выдумки всё это и домыслы людские, но мне они на руку».
Берёзка выглядела такой потрясённой, что Цветанка удивилась: неужели у той за всё это время ни разу не появилось хоть малюсенького подозрения?
«Ну, смотри», – вздохнула она обречённо.
Чтобы развеять все сомнения окончательно, она на глазах у Берёзки разделась догола, быстро, резко и сердито срывая и отшвыривая от себя одежду. Портки повисли на кусте смородины, рубашка раскинула рукава в стороны на зелёном пушистом ковре травы, шапку Цветанка бросила оземь и вызывающе встряхнула волосами. Ничему не удивляющееся солнце обняло её плоскую, сухонькую и мальчишески-угловатую фигуру, а Берёзка залилась сплошным яблочным румянцем, до самых глаз закрыв лицо задрожавшими пальцами.
«Ну, видишь? – усмехнулась воровка, не стыдясь наготы и не пытаясь ничего прикрыть руками. – Ты ж не слепая – давно, поди, приметила, что при вас я одёжи никогда не снимаю… Неужто тебя это не навело ни на какие мысли?»
«Ты же сам… сама… сам… – запутавшись, забормотала Берёзка, – сказал… что у тебя рубцы уродливые от ожогов по телу, оттого ты и не хочешь раздеваться…»
Честно признаться, Цветанка и сама часто не могла удержать в памяти всех своих небылиц и уловок. Это объяснение она и уж и позабыла, но теперь это не имело значения.
«Никаких ожогов нет, гляди, – Цветанка повернулась вокруг себя. – Обманывала я всех, и от лжи этой, признаться, устала. Но девкой быть не хочу, другой у меня норов. Девке молчаливой, скромной да покорной быть надлежит, а я – отчаянная головушка: и язык свой сдерживать не подумаю, и в морду дам, да и ножиком, ежели надо, пырну. Обратной дороги мне уж нет: коли откроюсь всем, придётся мне жить с недоброй молвой о себе, и никому не докажешь, что я такой же человек, как мужчина – ничем не хуже. Мужчиной быть выгоднее, а бабу даже за человека не считают. Женщина дешевле коня и чуть дороже собаки. Ты будешь с этим мириться? Наверно, будешь… А вот я – нет. Ни за какие коврижки».
Умолкнув, Цветанка принялась неторопливо одеваться – устало, с ленцой и безразличием. Ей и правда стало на всё плевать. Ветер сочувственно гладил спину, а смородина источала своё цепляющее сердце и душу, ласковое и тёплое благоухание. Весна отстранённо наблюдала с небесной высоты… Наверно, всё это казалось ей суетой. Одежда снова скрыла и без того не слишком-то женственное, сухопарое тело Цветанки: маленькую грудь под просторной рубахой было не отличить от мальчишеской.
«Не знаю, зачем я тебе всё это говорю… – Завязав портки, Цветанка опустилась на траву. – Сомневаюсь даже, что ты поймёшь меня. Ты – не такая, как я. Что ещё сказать? Ну… Не болтай о том, что ты услышала и увидела сейчас. Мне ещё жить в этом городе».
Солнцу, небу и смородине было всё равно, кто Цветанка на самом деле: они принимали её любой, и за это она не могла не быть им благодарной. Печаль пахла смородиновыми почками, а ресницы воровки отяжелели от задумчивых солнечных радуг, в то время как Берёзка, постояв немного с закрытым ладонями лицом, развернулась и побежала прочь.
Оставшись одна, Цветанка с горькой усмешкой ловила побледневшими щеками солнечное тепло. Не поймёт Берёзка, не примет – ну и ладно… Главное – отвадить её, чтоб не пыталась сорвать с Цветанкиного сердца чёрный плащ гордого одиночества, в который оно закуталось, не видя удачи в любви: Нежана досталась Бажену Островидичу, Иву у неё отняло моровое поветрие. Надежда на лучшее пыталась вставить в поток унылых мыслей своё робкое слово, но Цветанка не слушала. Она больше не хотела боли и потерь. А может, такова плата за удачу в воровских делах? Ничто на свете не даётся даром, Цветанка убедилась в этом давно.
Она долго пробыла у реки, предаваясь невесёлым раздумьям, а когда вернулась домой, то оказалось, что Берёзка всё ещё где-то пропадала. Обед никто не приготовил, и рассерженная Цветанка сама принялась за дело. Наварив каши, она смотрела, как ребята уплетают её из одного большого горшка, а про себя думала: пора этих лоботрясов как-то в жизни устраивать. Хотя бы тех, кто постарше: не вечно же ей их кормить, в самом деле! Отдать учиться какому-нибудь полезному ремеслу, чтоб в будущем сами смогли себе на жизнь зарабатывать… Кто в учёбе не горазд будет – пусть нанимается хотя бы пастушонком или работником на огороды. Пока ребята беспечно лопали кашу, голова Цветанки пухла от забот.
«С Берёзкой тоже надо что-то делать, – думала она. – Может, и правда замуж выдать? Только не за негодяя или прощелыгу какого-нибудь, а обязательно за хорошего парня. Пускай бедного – на бесприданницу не много женихов польстится – но чтоб непременно был человеком славным и добрым, чтоб Берёзку не обижал. Впрочем, приданое можно и купить… Взять, скажем, ссуду у Жиги, а потом потихоньку выплатить долг…»
Своей собственной, одинокой и непутёвой доли Берёзке Цветанка не желала, хотя и неволить «сестрёнку» ей, строго говоря, тоже не хотелось: слишком свеж был в её сердце пример Нежаны, которую замуж выдали родители. Становиться для Берёзки таким родителем Цветанке было не по нутру, но, с другой стороны, куда ни кинь – всюду клин. Куда податься девице-сироте, как выжить? Себя надёжной «стеной» для Берёзки она не считала: в любой день воровская удача могла отвернуться. Что, если её схватят? Бабушка уж совсем стара и слепа, не справиться им одним… Вздрогнув, Цветанка сжала своё янтарное ожерелье.
«Не оставь меня, матушка, – чувствуя слёзы в горле, мысленно обращалась она к источнику тёплого света. – Ты видишь: не для себя мне это нужно. Мне о ребятах думать надо… Вон у меня их сколько. И Берёзка… Да где ж её носит-то, засранку этакую?» – Вынырнув из размышлений, Цветанка тревожно подошла к окну, но ничего, кроме привычной крапивы да лопухов у забора, не увидела…
Берёзка и правда что-то слишком долго отсутствовала. Со слов ребят Цветанка поняла, что та так и не возвращалась с реки, где у них произошёл разговор с взаимными признаниями. Беспокойство шевельнулось колючим комочком, вонзило свои иглы в сердце.
«Нет, так не годится, – сказала она решительно. – А ну-ка, ребята, айда искать Берёзку! Ждан, Ёрш, Соловейко, Прядун, Хомка и Олешко – за мной на реку! Остальные – ищите её в городе!»
Ещё не хватало, чтобы с этой маленькой глупышкой что-то случилось… Заглядывая под каждый куст вдоль речного берега, Цветанка корила и винила во всём себя, хотя иного ответа Берёзке она не могла дать. А может, девочку так потрясла правда? Попытавшись представить себя на её месте, Цветанка ощутила холодное прикосновение чего-то невидимого к своим лопаткам. И снова – боль… Зубастая тварь грызла окаменевшую трещину на сердце: не к ней, не к настоящей Цветанке Берёзка испытывала чувства, а к вымышленному Зайцу – маске, приросшей к лицу воровки. «Заюшка, синеглазенький мой»…
«Берёзка! Берёзка, ау! Отзовись!» – доносилось плывущее, легкокрылое эхо из-за деревьев. Отдалившись от реки, они искали девочку в близлежащем леске. Дикие яблони скромными невестами роняли белые лепестки, лесная вишня покрылась пышной пеной цветения, а солнце косо цедило вечерние лучи сквозь частокол стволов. Деятельный Заяц бегал, звал и прислушивался, а Цветанка внутри него до болезненного крика мечтала о чутких руках, которые не отдёрнутся от девичьего тела под мужской одеждой, и о мудрых глазах, которые за маской разглядят настоящее лицо. И о сердце, которое полностью, без остатка примет в себя это странное двойственное существо – Цветанкозайца.
«Берёзка! – сложив руки раструбом, крикнула она. – Ау! Откликнись! Не надо так со мной, слышишь? Ты думаешь, мне легко? Мне тошно – хоть в петлю, да только кто вас всех кормить тогда станет? Кто о бабуле позаботится? Кто бы знал, как я устал… а…»
Последние слова слетели, сошли на нет тихим шёпотом, умирающим среди древесного шелеста, и Цветанка измученно опустилась на траву. Пересвистывались птахи, таяли в вечернем лесном покое ребячьи голоса, окликавшие Берёзку, а её ноги некстати налились тяжестью, как два неповоротливых бревна. «Хватит, хватит, хватит», – слышалось в песне одной птицы. «Больше не могу, больше не могу, большенемогубольшенемогу», – причудливо высвистывала вторая… «Спать-спать-спать», – звала третья. «Пить-пить-пить», – тенькала четвёртая. Застыв семечком в куске янтаря, Цветанка не могла отвести оцепеневшего взгляда от какой-то букашки, которая ползла по травинке, и только пальцы в поисках спасения нащупывали ожерелье…
Солнечноглазая Любовь откликнулась лаской вечерних лучей. Далёкая фигура в золотом зареве заката, окутанная медовой дымкой, размытая, но до слёз родная, доброй рукой подбросила видение: расщелина в земле у подножия старого, необъятного дерева… С золотым туманом перед глазами Цветанка поднялась на ноги, двигаясь до странности медленно, как сквозь тугое тесто. Цепляясь за тёплую руку той, что жила за солнечным краем неба, она пошла меж деревьев почти вслепую, ведомая одной мыслью: найти.
Ноги ускоряли бег, сердце – стук. Немота золотистого наваждения постепенно соскользнула с губ, чтобы дать выход Цветанкиному «ах», когда та наконец нашла дерево, чуть не врезавшись в него лбом. Приземистый дуб с неохватным стволом раскинул в стороны мощные руки-ветви, но таинственно молчал, пряча в своей тени то, что Цветанка искала.
«Берёзка!» – лопнул тревожной стрункой её зов, отдавшись эхом под лесным шатром.
И, к величайшему её облегчению, откуда-то из-под земли откликнулся приглушённый девчоночий голосок:
«Здесь!»
Без сил, без дыхания и почти без чувств Цветанка рухнула в траву на колени, склонившись над тёмным отверстием в земле, из которого на неё дохнуло сыростью и холодом.
«Берёзка, ты там?»
«Там-там-там…» – гулко передразнило подземное эхо, словно отвечая на вопрос.
«Я тут!» – прозвенело снизу.
Вглядываясь в черноту щели, Цветанка пыталась найти девочку в пасти у земли. Тьма густо лилась в глаза, не позволяя ничего рассмотреть, словно подземная пустота была наполнена хмарью…
«Как ты там очутилась, Берёзка? Мы тебя обыскались!» – крикнула Цветанка в щелеобразный «рот», заросший травой, словно густыми усами.
«Я упала, – жалобно прозвучало из тьмы. – Бежала, бежала… и провалилась…»
«Берёзонька, ты там цела?» – встревожилась Цветанка.
«Цела… Не ушиблась ничуть… Тут куча сухих листьев…»
«Слушай, ничего не вижу! – крикнула Цветанка, устав вглядываться в мрак. – Тебе оттуда меня видно?»
«Ага…»
«Можешь прикинуть высоту?»
«Ну… Примерно как от земли до конька крыши дома. Тут… это… сундучок какой-то спрятан».
«Ладно… Посиди там, я позову ребят. Надо тебя вытаскивать».
На звонкий свист вскоре сбежались все, кого Цветанка взяла с собой на поиски. Часть ребят сейчас бегала по городу, и Цветанка отправила домой двоих – Олешко и Прядуна. Она велела им сообщить остальным, что пропажа нашлась, а также раздобыть фонарь, огниво, верёвку подлиннее и широкое банное ведро. Способ вызволения Берёзки уже вспыхнул в её голове. Пока ребята бегали за всем необходимым в город, она сидела на траве, согревшаяся и расслабленная от радости, поглаживая янтарное ожерелье и про себя с улыбкой повторяя: «Благодарю тебя…»
Одна из ветвей дуба протянулась как раз над расщелиной. Перекинув через неё верёвку, к одному концу Цветанка крепко привязала ведро так, чтобы оно не опрокидывалось. Оно оказалось настолько просторным, что усесться в него могла не только Берёзка, но и сама Цветанка. Это было даже не ведро, а кадушка с ручкой. Открыв фонарь со слюдяными стенками, Цветанка зажгла внутри свечу, поставила светильник на дно ведра и спустила вниз, к Берёзке.
«Вытащи светоч! Ведро мне сейчас понадобится», – крикнула она девочке.
Только теперь, глянув вниз, она смогла разглядеть озарённое тусклым светом нутро ямы или, скорее, подземной пещерки. Глубина была, пожалуй, меньше, чем та, какую назвала Берёзка: у страха, как известно, глаза велики. На самом деле – не глубже обычного домашнего погреба, но яму наполняла странная тьма, чёрная, как облако угольной пыли, и живая, подвижная. От мутного света слюдяного фонаря она молниеносно ринулась в разные стороны, извиваясь завитками, как щупальца какого-нибудь подводного гада. От одного вида этой колышущейся жути Цветанка застыла ледышкой. Задрав голову, Берёзка смотрела вверх, и Цветанка ободряюще помахала ей рукой, торопясь скорее вызволить её из подземной обители живого мрака. На вид девочка была цела и невредима – вероятно, благодаря куче сухой листвы, которая осень за осенью падала с дуба и накапливалась, превращаясь в перегной.
С помощью ребят Цветанка спустилась в ведре в яму. Кожу как будто щекотали невидимые холодные пальцы – без сомнения, это живой мрак изучал её и пробовал на вкус. Сердце трепыхалось стынущим комочком, ужас щекотал лопатки, но Цветанка старалась держать связь с тёплой солнечной далью, в которой жила оберегающая её Любовь. Ожерелье было у неё на поясе – чего бояться?
Как оказалось, совсем не листья спасли Берёзку от увечий при падении: их при ближайшем рассмотрении там обнаружилось не так уж много, и лежали они не очень толстым слоем, явно недостаточным для смягчения удара. А вот весь пол пещеры был мягким, как пуховая подушка; его покрывала бурая бархатная перина мха, в которой нога утопала по самую щиколотку. Более того, пол колыхался под Цветанкой, точно моховое покрывало покоилось на воде. Живая тьма жалась к стенам, не позволяя оценить размеры пещеры. Свет совершенно не отражался от них, и казалось, будто Цветанка с Берёзкой очутились в чёрной бесконечности. Щель, снаружи казавшаяся зловещим приоткрытым ртом, снизу выглядела, напротив, обнадёживающе – единственный путь наверх, к ребятам и лесу, полному вечерних лучей солнца и успокаивающего птичьего посвиста.
«Ну, как ты тут? – Цветанка ощупывала и осматривала Берёзку, ласково и быстро гладя её по жиденькой косичке, по узким хрупким плечам и озябшим щекам. – Всё, всё, не бойся. Сейчас мы вылезем отсюда. Я с тобой».
«Там», – почти беззвучно шевельнулись губы девочки, а палец показал куда-то во мрак.
Разгоняя фонарём щупальца тьмы и проваливаясь в очень странный, зыбкий пол, Цветанка нашла тот самый сундучок – деревянный, окованный железом и запертый на замок. Несмотря на небольшие размеры, он оказался весьма тяжёл – Цветанке с трудом удалось его сдвинуть. Пыхтя, она подтащила его к ведру и кое-как в него затолкнула. Дёрнув за верёвку, крикнула:
«Тащите! Это сундук! Потом спустите ведро снова – для нас с Берёзкой!»
Сундучок был поднят, ведро спустилось вновь. Цветанка помогла шатавшейся девочке забраться в него и подала знак ребятам. Наблюдая снизу за подъёмом Берёзки, она оступилась на неустойчивом полу и плюхнулась, глубоко впечатавшись в него задом. Пещеру огласил низкий и гулкий рокот, от которого Цветанку бросило в ледяной пот.
«Скорее! – завопила она наверх. – Здесь… какая-то нечисть!»
Мгновения тянулись, как часы, полные утробного гула и холода призрачных чёрных щупалец, которые, несмотря на фонарь в руках у Цветанки, пытались подобраться к ней поближе. Сжав ожерелье-оберег, воровка начала отмахиваться им, и тьма отпрянула от него ещё проворнее, чем от фонаря. Тем временем спасительное ведро вернулось, но Цветанка, не дожидаясь, пока её поднимут ребята, бросила фонарь и быстрее белки сама взлетела по верёвке на поверхность.
«Хватай сундук… и уносим отсюда ноги!» – приказала она сипло, прыгнув на траву.
Едва они отошли на несколько шагов от щели, как та расширилась и округлилась, издав жуткий и низкий, но удивительно знакомый звук:
«Ы-ы-ы-о-ох…»
Это был зевок! Заросшая травяными усами и бородой щель действительно оказалась чьим-то огромным ртом. Земля под ногами ребят закачалась, как вздымающаяся грудь, и из неё начали проступать очертания плеч, рук, шеи… Поросший травой великан зевал и потягивался, и дуб, крякнув, закачался. Он рос, опоясывая корнями лоб земляного существа.
«Даём дёру!» – заголосила Цветанка, чуть не падая от колыханий почвы.
На невидимых крыльях ужаса они с воплями рванули прочь. В считанные мгновения лес остался позади, а под ногами стелилась твёрдая, неподвижная дорога. Выдохшиеся от стремительного бега ребята повалились наземь, чтоб перевести дух. Каким-то чудом никто не отстал, и даже сундучок не потеряли – дотащили за кованые ручки-кольца.
«Это что такое… было? Уфф…» – пропыхтел Прядун, боязливо озираясь назад, на далёкий уже лес, в глубине которого проснулось земляное чудо-юдо.
Никто не знал. Берёзка тяжко дышала и тряслась крупной дрожью, и Цветанка устало обняла её за плечи.
«Чуть не влипли из-за тебя, дорогуша, – проворчала она беззлобно: чтоб сердиться, не осталось ни сил, ни дыхания. – Хорошо хоть клад нашли – всё не без толку…»
Дома их ждала взбучка от бабушки. Впрочем, долго ругаться та не могла – быстро выдыхалась и уставала, после чего ей обычно требовалось несколько глотков чего-нибудь хмельного, дабы успокоиться. Вскоре с печки снова послышался её храп, а ребята наконец с нетерпением собрались в сенях в кружок около сундучка. Цветанка несколькими ударами топора сбила замок и дрожащими руками подняла крышку.
Сундучок был полон золота и каменьев. У ребят вырвалось дружное «ах», а Цветанка усмехнулась:
«Нет худа без добра… Ну что ж, Берёзка, раз ты это нашла, тебе и владеть этим кладом. Теперь ты у нас богатая невеста».
При слове «невеста» Берёзка вскинула на Цветанку глаза, затуманенные обречённой горечью и осенней прохладной печалью. Цветанке не было надобности договаривать и уточнять: «Увы, не моя», – потому что во взгляде Берёзки читалось понимание этого…
«О кладе не болтать, – строго наказала Цветанка ребятам. – Разболтаете – найдётся немало желающих у нас его отнять. Это Берёзкино приданое, и брать отсюда мы не будем ни одной монетки, даже если придётся положить зубы на полку».
А ночью она почувствовала, как кто-то забрался к ней под волчье одеяло. Цветанке даже не требовалось открывать глаза, чтобы понять, кто это: худенькие лопатки и косичка между ними говорили сами за себя. Она не стала прогонять Берёзку, и та, прильнув к её плечу, тепло и щекотно дышала рядом.
«Я никому не скажу… про тебя, – горячей змейкой проник ей в ухо шёпот девочки. – Только я всё равно люблю тебя, Заинька…»
«И я тебя, сестричка-косичка, – ласково шепнула Цветанка, щекоча кончиком своего носа бровь Берёзки. – Давай-ка спать. Натерпелись мы сегодня с этими приключениями – жуть… Надо отдохнуть, утро вечера мудренее».
Холодная печаль свернулась на сердце осенней тяжестью, а яблоневый цвет серебрился на висках весны сединой. Понять всю глубину этой тоски мог только призрачный волк, чей далёкий вой Цветанка слышала сквозь звёздную толщу ночи.
_________________
19 стремянный – конюх-слуга, ухаживающий за верховой лошадью своего господина, а также слуга, сопровождающий господина во время охоты и верховых поездок
4. Дарёна. Коготь зеленоглазой волчицы
Лето бросило ей под ноги колышущееся разнотравье и заронило в сердце горьковато-волнующее предчувствие чуда. Под светлячково-звёздной полой плаща летней ночи прятался какой-то подарок, и грудь Цветанки переполнялась томным предвкушением. Когда все остальные ложились спать, она бежала к реке – слушать хрустальные голоса соловьёв. Сверкающий, как ожерелье, сложный рисунок соловьиной песни неизменно заставлял её замирать с влажной пеленой на глазах, но Цветанка стеснялась этого своего внезапного пристрастия, а потому наслаждалась чудесными звуками по ночам. При свете дня она стыдилась проявлять эту, как ей казалось, слабость: днём она была Зайцем, нахальным воришкой, насмешливым и приземлённым, живущим сегодняшним днём и озабоченным лишь будничными, насущными делами – как добыть пропитание, как не попасться на очередной мелкой краже, как унести ноги и выйти сухим из воды… Зайцу не пристало внимать соловьиным руладам, как влюблённая до слёз и соплей девица, тем более, что и влюблённости-то как таковой сейчас не наблюдалось. Только трещинка на сердце тревожно ныла, словно предчувствуя очередные испытания на прочность.
В одну ночь Цветанка продрогла до костей на берегу. От реки веяло сыростью и промозглым холодом. «Соловьи соловьями, а этак и простуду схватить недолго», – озаботилась воровка, отрывая от росистой травы отсыревший зад и вприпрыжку направляясь домой. Зубы стучали в такт шагам. По дороге она натолкнулась на разгульную шатию, с пьяными воплями возвращавшуюся из корчмы. Четверо обнявшихся за плечи мужиков горланили застольную песню, выписывая вдоль улицы кренделя и служа друг другу опорой: по отдельности они все давно бы свалились в грязь. Шатало их так, будто неистовый ветер налетал на них, сдувая с ног. Цветанка попыталась их обойти, но было совершенно невозможно предугадать, в какую сторону подвыпившая четвёрка качнётся в следующий миг, и столкновения избежать не удалось. Едва успев выпутаться из-под пол кафтана одного из гуляк, она тут же наскочила на второго, став причиной разъединения разудалой братии. Казавшееся таким прочным единство распалось, и потерявшие опору выпивохи поодиночке немилосердно зашатались. Юркой кошкой прошмыгнув между бестолково топчущимися ногами, Цветанка умудрилась вёртко пропустить мимо ушей и вязкий поток брани, выплеснутый ей вслед. Где уж этим забулдыгам её догнать! На её стороне была ночь и крылья ветра, а их ноги коварным змеем оплетал хмель.
Прыжок – и Цветанка мягко приземлилась с внутренней стороны родного забора. Дом встретил её сонной темнотой окон, а в руке у неё были зажаты четыре срезанных кошелька. Воровка в первый миг даже удивилась: а руки-то сами сработали! По привычке. Впрочем, добыча оказалась совсем негустой, в тощих мошнах звякало всего несколько монет. Выходит, последних денег она этих гуляк лишила… Совесть невнятно буркнула что-то, но вскоре стихла под гнётом неприязни, которую Цветанка подспудно испытывала к пьяным. Если эта четвёрка бесшабашно прокутила б?льшую часть своих средств, то эти жалкие остатки погоды не сделают. Успокоенная, воровка юркнула под своё волчье одеяло, в темноте чуть не придавив сопевшую там Берёзку.
На следующий день она лениво шлялась по рынку и лузгала орехи. «Работать» по-серьёзному не было вдохновения, а потому Цветанка плевалась ореховой шелухой направо и налево, не разбирая по чинам тех, в чьи бороды она попадала, и только усмехалась в ответ на ругательства «пострадавших». Сквозь солнечный прищур ресниц она невольно примечала девушек, и если попадалась хорошенькая, взгляд Цветанки задерживался на ней на несколько мгновений, пока красотка не скрывалась в рыночной толкучке. В толпе Цветанка получила от кого-то толчок, и мешочек с орехами полетел наземь. Досадливо нагибаясь за ним – затопчут ведь! – воровка вдруг увидела перед собой изящный, богато расшитый золотыми узорами кошелёк. На чьём поясе висела эта прелесть, воровка не стала разглядывать: всё остальное словно затянулось туманной пеленой. Чик! – и Цветанка с добычей уже петляла в толпе неуловимой тенью, скрывшись от своей жертвы. В точности так же, как минувшей ночью, ни одной мысли не успело проскочить в её голове во время кражи; вор в ней будто жил и действовал самостоятельно, управляя её руками и заставляя их тащить всё, что плохо лежит – по правилу «увидела – украла».
Впрочем, богатый внешний вид кошелька не оправдал надежд на такое же содержимое. Цветанка ожидала найти там золото, но в глаза ей тускло блеснули серебряники, причём в весьма скудном количестве. «Да что ж такое, – подосадовала про себя воровка. – Всё какая-то мелочёвка попадается…» Да уж, в таком красивом кошельке, принадлежавшем, судя по всему, довольно зажиточному человеку, могло бы быть и побольше денег. Мягко блестящая на солнце вышивка говорила о том, что кошелёк женский, и воображение Цветанки вдруг разыгралось, дорисовывая его обладательницу – милую девушку, очень расстроенную из-за кражи. Никогда прежде у воровки не просыпалась совесть при срезании кошельков у богатых людей, а тут вдруг… Может быть, винить в этом следовало чарующие, томные летние ночи, полные соловьиного посвиста и тягучей, щекотной тоски, ходившей около сердца ласкающимся котом?
Определённо, виноваты были сладкоголосые птахи, самозабвенно посылавшие свои песни в открытое всем мыслям и надеждам ночное небо. Цветанка застыла в растерянности, потрясённая охватившим её желанием побежать, найти хозяйку мошны и вернуть ей всё до последней монеты. А также узнать, красивая она или нет. Почему-то синеглазой воровке казалось, что та должна быть красивой…
Цветанка до изнеможения металась по рынку, пока ноги не загудели, а губы не пересохли. Скорее всего, поиски владелицы кошелька оказались бы безуспешными, ведь Цветанка даже не разглядела её выше пояса. Да что там – она решительно не помнила даже цвета одежды своей жертвы. Кошелёк в окружении туманной пелены – вот всё, что воровка видела перед собой тогда… Но и тут соловьи сыграли судьбоносную роль, а точнее, песня. Цветанка остолбенела среди толпы, услышав бряцанье струн и знакомые слова, которые она когда-то слышала из уст Нежаны за высоким забором:
Ой, соловушка,
Не буди ты на заре,
Сладкой песенкой в сад не зови.
Голос чудный твой
Для меня меча острей –
Сердце ранит он мне до крови.
Светла реченька,
А на дне – холодный ил,
Чёлн играет с волной голубой.
Возле речки той
Ладо голову сложил,
Разлучил нас навек смертный бой.
Там, где кровушку
Ладо родный мой пролил,
Алым ягодкам нету числа.
Белы косточки
Чёрный ворон растащил,
Верный меч мурава оплела.
Сяду я в челнок,
На тот берег приплыву
И к траве-мураве припаду.
Алых ягодок
Полну пригоршню нарву,
Изолью я слезою беду.
Ой, соловушка,
Нежных песен ты не пой,
Не глумись над печальной вдовой.
Полети-ка в сад
Ты к счастливице той,
Чей любимый вернулся домой.
Цветанка стояла, словно стукнутая по голове крупным яблоком, а из пыльного марева ей в душу смотрели вишнёво-карие глаза. Рот наполнился хмельной сладостью вишни в меду, а ноги сами понесли воровку на девичий голос, чистый, но немного робкий. Он чуть дрожал, будто его обладательница впервые пела при таком скоплении народа.
Ею оказалась девушка в богато вышитой длинной рубашке, поверх которой на её плечи был накинут тёмный плащ, также роскошно изукрашенный вышивкой по наголовью и нижнему краю. О том, пригожа ли незнакомка лицом, Цветанка издали не могла судить, но для уличной певицы она явно была одета слишком хорошо. Домра в её руках рассыпалась узорчатым звоном, а солнце поблёскивало медью на толстой тёмно-русой косе. Одни люди шли мимо по своим делам, другие замедляли шаг, заслушавшись, но монетки в шапку падали нечасто. Все дивились непривычно нарядному облику певицы, и наконец кто-то спросил:
«Девица, а девица! С чьего это плеча на тебе одёжа?»
«Одёжа – моя, добрый человек, – мягко отвечала певица. – Я не украла её, она принадлежит мне. А то, что я пою здесь – так это нужда меня заставила, так уж вышло».
Это сочетание скромного голоса и непокорного блестящего взгляда было необычно. Певица не опускала смиренно глаза долу, как полагалось делать благовоспитанным девицам при разговоре с незнакомыми людьми, а глядела на всех прямо, держа голову гордо поднятой. Какая же нужда заставила её, девушку из знатной семьи, заняться таким неподходящим для неё ремеслом, уподобляясь скоморохам? Её осанка, речь и этот смелый взгляд настораживали и удивляли прохожих, заставляя их поверить, что перед ними отнюдь не простолюдинка, надевшая одежду с барского плеча, и тем более странным казалось это зрелище… Впрочем, кто их, богатых, знает! Мало ли, какие забавы приходят им на ум.
Цветанка слушала, неприметно стоя поодаль и сдерживая желание подойти и высыпать в шапку всё, что звякало в срезанном кошельке, но впервые в жизни синеглазая щипачка робела перед девицей. Ей казалось, что та просто испепелит её взглядом, а не поблагодарит за плату. Нищие певцы всегда радовались каждой брошенной денежке, а эта воспринимала звон кидаемых монет едва ли не как оскорбление. При этом она вежливо кивала всякому расщедрившемуся слушателю, но делала это с видом такого попранного достоинства, что людям становилось неловко. Цветанка наблюдала с любопытством, но без тени злорадства, хотя певица, казалось, и принадлежала к столь презираемому воровкой богатому сословию. Может, её семья разорилась, и ей пришлось пойти по миру с протянутой рукой? Если при виде всякого другого униженного богача Цветанка хмыкнула бы с тайным удовлетворением, то беде этой девушки радоваться не хотелось. Может быть, потому что голос молодой незнакомки порой трогательно вздрагивал, а может, и от проблесков беззащитности, сквозивших в её колючем взгляде.
Решившись, Цветанка собралась было подойти к певице и всё-таки высыпать ей в шапку все монеты из вышитого кошелька, как вдруг появился Ярилко в сопровождении Кутыря, Шумила и Лиса. Привычно жуя соломенный стебелёк, воровской атаман кинул недобрый взгляд на девушку, и Цветанке тут же стало ясно, что сейчас произойдёт. И она не ошиблась: Ярилко подкатил к новенькой и нагло потребовал отдать ему половину её заработка. Поборы среди рыночных торговцев и местных скоморохов были ещё одной статьёй его доходов, и весьма немалой. Насчёт половины Ярилко, конечно, загнул – обычная величина дани не превышала десятой части выручки, но откуда новенькой знать местные воровские обычаи? Впрочем, девушка оказалась не робкого десятка – хоть и побледнела, а взгляда не отвела и сдаваться не собиралась.
«С какой это радости я половину своих кровных вам отдавать буду? Я даже знать вас не знаю, ребятушки. Чем докажете, что это место – ваше?»
Цветанке понравилась смелость незнакомки, но Ярилко такие дерзкие речи пришлись не по нутру – он даже соломинку выплюнул, а это обычно значило, что дело принимает скверный оборот.
«Ты, хабалка, что, не чуешь, когда с тобой добром разговаривают? Гони деньги, или твою бренчалку оземь расколочу!»
Не дожидаясь, когда в ход пойдёт рукоприкладство, Цветанка шагнула из толпы.
«Тю, Ярилко! Не щипли чужую курочку, – сказала она первое, что пришло в голову. – Эта певунья подо мной ходит, сегодня первый день. Оставь её в покое».
В такие открытые стычки Цветанка с Ярилко до этого дня старалась не вступать, так как знала, что сила будет на его стороне, но сейчас что-то в ней пружинисто и горячо выпрямилось, словно твёрдый стержень протянулся вдоль спины, расправляя ей плечи и придавая петушиный задор походке. Нет, эта кареглазая певунья не должна была терпеть ни от кого побои и унижения. Сердце, смягчённое соловьиными ночами, вспыхнуло желанием защитить незнакомку. Девушка не была так головокружительно красива, как Нежана или Ива, но своеобразной прелестью всё же обладала. Одни глазищи чего стоили! Бездонно-янтарные, с жаркой, цепляющей искоркой, сейчас совершенно округлившиеся от страха.
А вот гляделки Ярилко выпучились, едва ли не вылезая из глазниц, точно его зад прижгли раскалённым клеймом.
«Заяц! Ты рехнулся, нахалёнок? Сначала портки раздобудь, в каких не стыдно на люди выйти, а потом указывай! Торг – мой! Забирай свою щипаную курицу и уноси ноги, пока тебе рёбрышки не пересчитали!»
Да, штаны Цветанки изрядно поизносились, а новые сшить всё руки не доходили, зато кулак её был хоть и маленький, но бить умел больно. «Будь что будет», – щёлкнуло у неё в голове. Кулак вошёл в расслабленную мягкость живота Ярилко. Тот не ожидал такого нападения и, ловя ртом воздух, скрючился в три погибели, а Цветанка схватила девушку за руку.
«Даём дёру!»
Дёру они дали самого что ни на есть настоящего. Певица по дороге чуть не выронила свою домру и узелок с пожитками, а плащ развевался за её плечами, как стяг победы. Пусть они уносили ноги, но, тем не менее, они победили: ожерелье нагрелось в ладони воровки. Конечно, певица не умела так быстро бегать, и Цветанке то и дело приходилось сбавлять скорость, чтоб та слёту не зарылась носом в деревянную мостовую. Оберег из красного янтаря делал их невидимыми для глаз Ярилко с собратьями-ворами: незримая тёплая петля защиты захлестнула Цветанку с девушкой, отчего последняя, кажется, даже начала бежать быстрее. Защита просто тащила её, и ноги певицы временами как будто летели в отрыве от земли. Впрочем, долго такой бег продолжаться не мог: точно так же, как не попавшая в цель стрела падает на излёте, девушка рухнула на колени.
«Всё… Не могу больше…»
Цветанка оглянулась: они оставили рынок далеко позади, за ними никто не гнался. Тёплым и душным пологом небо застелили непроглядно-серые, скучные облака, готовые вот-вот излиться дождём. Усилившийся ветер трепал полы плаща певицы, а та, тяжко дыша, одной рукой прижимала к себе домру, как самое драгоценное своё сокровище. Вторая измученно лежала на дорожном узелке. Сейчас, вблизи, Цветанка заметила, что добротная и красивая одежда девушки была изрядно помята и кое-где запачкана, а вышитые бисером сапожки посерели от пыли. Видно, в последнее время ей пришлось немало ходить и спать не раздеваясь…
В небе между тем заворчало. Чтобы не промокнуть, следовало спешить, и Цветанка повела новую знакомую к себе. Первые капли дождя шлёпали по земле, редкие, тяжёлые и тёплые, и воровка пыталась на ходу их ловить пересохшими губами. Трещинка на сердце предупреждающе заныла, щемящая нега соловьиных ночей дышала ей в спину из больших тёмных глаз певицы. Снова ни к селу ни к городу вспоминались яблоки и вишня в меду, а также тонкие пальчики Нежаны, водившие писалом… У этой девушки были такие же руки – маленькие и нежные, с прозрачной кожей, к которой плохо приставал загар.
Дома никого, кроме бабушки, не оказалось. Уголёк пушистым сгустком тьмы неслышно соскочил с печки и с урчанием прильнул тёплым боком к ноге, напрашиваясь на ласку.
«Цветанка, это ты?» – послышался бабулин голос.
Воровка прямо-таки спиной ощутила удивлённый взгляд гостьи, а сердце умоляло: хватит обмана. Погружая пальцы в мягкий мех кота, Цветанка чувствовала холодное дыхание пропасти, на краю которой она себя видела. Выпрямляясь, она толкнула в бездну Зайца, который снова заслонял собой её настоящую, и позволила волосам рассыпаться по плечам. Сердце согрелось и стало лёгким, запело, окрылённо стуча в груди: «Правильно! Это – правильно…» Это оказалось свежо и неожиданно – стоять без маски перед незнакомой девушкой, купаясь в лучах её непредвзятого, не осуждающего и совсем не враждебного взгляда. Никакой спеси, чванства и высокомерия не было в нём, только дружелюбное любопытство. Губы гостьи смешливо дрогнули, и Цветанка увидела самую ясную и светлую из всех девичьих улыбок, какие ей только доводилось лицезреть. Трещинку на сердце сперва кольнуло, а потом она успокоилась, словно накрытая ласковым поцелуем: боль ушла, выпитая улыбающимися губами певицы. Такой свет Цветанка видела лишь там, за вечерней пеленой золотисто-янтарного пространства, где жила невидимая, неусыпная любовь матушки. Таким теплом согревало ей ладонь только ожерелье-оберег – единственный утешитель и помощник.