Поджаривание огромных туш было очень захватывающим зрелищем: они истекали соком, который дюжие поварихи из крепости собирали в ковшики на длинных ручках и снова поливали им блестящие, подрумяненные до коричневой корочки глыбы мяса. Прожарить их на костре, разведённом под открытым небом, было большим искусством, а ещё на это требовалась целая прорва дров.
– Что, мясца хочешь? – прогудел вдруг над Любимой грудной, словно доносившийся из недр земли голос.
Это была Правда – суровая, исчерченная шрамами начальница кухни в крепости Шелуга, обутая в высокие сапоги и туго опоясанная широким кожаным ремнём с пристёгнутым к нему кинжалом. Любима видела её прежде пару раз, когда бывала с родительницей на рыбалке на озере Синий Яхонт; княжна всегда находила эту женщину-кошку очень внушительной и страшной, дичилась и пряталась от неё. Однако тогда Любима была маленькой, а с тех времён много воды утекло. Сейчас она, храбрясь, устояла на месте и ответила:
– Да!
– Ну, давай попробуем, – усмехнулась Правда.
Она срезала с туши пластик самого прожаренного, верхнего слоя, подхватила Любиму на руки и поднесла его к её рту. Мясо, насаженное на острие огромного ножа, пахло пряными травами и исходило на морозе вкусным парком.
– Тихонько… Горячо, – заботливо пробасила Правда. – Подуй, потом кусай помаленьку…
Что за блажь владела Любимой, думавшей прежде, что Правда – жуткая? Глупость малолетняя, не иначе. Её глаза оказались совсем не страшными: в их мрачноватой, окутанной чёрными как смоль ресницами глубине поблёскивали ласковые искорки, а пересечённые шрамом губы улыбались вполне добродушно. Осторожно отщипывая горячее мясо маленькими кусочками, Любима заворожённо изучала вблизи все эти боевые отметины, покрывавшие Правду в изобилии. Один крупный шрам, начинаясь над бровью, уходил глубоко в её тёмные с проседью волосы, заплетённые в короткую косичку; другой, срезав мочку уха, проходил по краю нижней челюсти; все прочие, мелкие и тонкие, складывались в причудливый рисунок на лице начальницы кухни.
– Откуда у тебя столько рубцов? Ты часто дерёшься со своими стряпухами? – шёпотом спросила княжна, внутренне содрогаясь и с холодком ожидая, что Правда рассердится за этот вопрос.
Но Правда не рассердилась, а только усмехнулась.
– Я, лапушка моя, не всегда на кухне-то работала. Помотало меня по разным войнам иноземным… Страшно я выгляжу, а что поделать? И всё ж нашлась славная девушка, которая полюбила меня такой – ничего, живём, пятерых дочек вырастили. Не за красу лица любят, так и знай, моя хорошая.
Тут с оханьем подскочили няньки и принялись осаждать Правду:
– Ты, страхолюдина! А ну, отпусти её! Это тебе не просто девчушка, а сама княжна Любима!
Чёрные, схваченные инеем седины брови Правды сдвинулись.
– Чего квохчете, клуши? Без вас знаю, кто она такая. Не видите, что ль – дитё кушает?.. Вот доест, так и отпущу. Прочь пошли, бабки!
– Ка-а-акие мы тебе бабки? – ахнув, возмутились няньки, круглые в своих одёжках, как рыхлые кочаны капусты. – Где ты тут ещё бабок каких-то увидела? А яств, вон, столы полны, аж ломятся! Слезай, госпожа, нечего тут тебе делать… Ежели кушать хочешь, так за стол пойдём, там всего вдосталь!
Любима, смеясь, только показывала нянькам язык с высоты: те не доставали макушками Правде и до плеча. Она, быть может, и пошла бы за стол, но гораздо вкуснее оказалось есть кусок мяса с ножа, вдыхая дым костров и ощущая щеками пощипывание мороза. Так ничего няньки и не добились, а потому потрусили прочь, медвежевато переваливаясь и грозясь кулаками. Проводив их насмешливым взглядом, Правда прижала к себе Любиму крепче.
– А то я не знаю, кто ты у нас такая… Красавица! – молвила она с тёплой хрипотцой. – Государыня в тебе души не чает, поди…
У Любимы вырвался горький вздох… Снова все печали призрачными войсками подступили к сердцу, невыносимо саднившему от обиды.
– Не любит она меня больше, – всхлипнула княжна.
– Да ты что! Не может такого быть, – нахмурилась Правда, заглядывая ей в глаза.
– Может… Как эта Ждана приехала, так и… забыла государыня обо мне, – не в силах более сдерживать своё горе, заплакала Любима.
– Эвон оно что, – смешливо прищурилась начальница кухни. – Приревновала ты, дитятко, свою родительницу, да невдомёк тебе, что не может она тебя забыть. Неправда это, как есть неправда! И выбрось эту кручину из своей милой головушки, княжна. Родительница твоя только тобою и дышала все эти годы, одна была, как перст. Любила тебя без памяти, вот и избаловала… И привыкла ты думать, будто весь мир вокруг тебя одной вертится и всё в нём только для тебя создано. А ведь не так это, моя милая. Не вечно тебе в родительском доме жить. Ну, сама подумай: большая уж ты, скоро совсем вырастешь, заневестишься, влюбишься… Станешь чьей-нибудь женою. А государыня? Одной ей горевать-вековать прикажешь? Она только о тебе, о твоём счастии и думает, а ты о ней подумать не желаешь… Себялюбивая ты, лапушка.
Хоть и старалась смягчать Правда свой голос, когда говорила всё это, а всё же слова её вонзились в сердце Любимы хуже стрелы калёной… Впились шипом, разливая в нём горький яд осознания, пробуждающий какие-то новые истины, новые стороны бытия – странные, чужие, неласковые.
– Нет, я не такая! Я государыню люблю! Пусти, пусти меня! – размазывая кулачками слёзы и вырываясь из рук Правды, всхлипывала Любима.
– Что ж, ступай, дитятко, – ставя её на ноги, сказала начальница кухни. – Только подумай о моих словах. Правда – она глаза колет, вестимо… Имечко у меня такое, да и сама я такова – прямая, как столб, ни слова в хитрости не скажу. Может, не сразу осмыслишь – ну, авось, когда-нибудь да и дойдёт.
Чтобы высохли слёзы, Любима затесалась в толпу пляшущих под звуки музыки гостей. Вместе со взрослыми плясали дети, а среди них и сыновья Жданы – Радятко, Мал и Ярослав. Княжна, никогда прежде не видевшая мальчиков, смотрела на них как на странных существ из другого мира; одеждой они напоминали женщин-кошек, только не было в них того кошачьего изящества, заложенного с детства в каждой дочери Лалады. Двигались они смешно, неуклюже, угловато и, по-видимому, тоже чувствовали себя не в своей тарелке в обществе жительниц Белых гор. Из всех троих самым пригожим был старший, Радятко: холодноглазый и неулыбчивый, он обладал своеобразным угрюмоватым обаянием, да и красотой его природа наделила щедро. Однако что-то настораживающее, даже пугающее застыло в его светлых и далёких, как небо в ясный зимний день, глазах – Любима не решилась бы к нему подойти и заговорить. Другое дело – Мал, простой, открытый, с глазами более тёплого, дымчато-василькового оттенка… А может, так лишь казалось, оттого что Мал не хмурился, не замыкался в себе, всему искренне удивлялся и не производил высокомерного впечатления, как его старший брат. Ярослав же был совсем невинным созданием, хорошеньким, темноглазым и темноволосым малышом, уродившимся в свою мать; вокруг все веселились, и он веселился тоже, забыв уже о недавних невзгодах долгого путешествия – что взять с такого крохи?
И снова сердце Любимы кольнуло жгучим шипом: в расчистившемся круге плясали княгиня Лесияра с Жданой, не сводя друг с друга сияющих глаз. Княгиня Воронецкая плыла лебёдушкой, подрагивая длинными ресницами и уголками губ в сдерживаемой улыбке, а владычица Белых гор нарезала около неё круги, выбивая частую дробь расшитыми золотом сапогами и встряхивая рассыпавшимися по плечам волосами. Венец драгоценно сверкал на её голове, плащ мерцал золотыми узорами, а отдельные седые пряди отливали инеем среди волн солнечно-русой ржи. Любиме бы порадоваться тому, что родительница сегодня такая весёлая и счастливая, но что-то не давало, что-то грызло изнутри, жалило и кусало… Ревность, ревущий, взлохмаченный ветром косматый зверь – так она представляла себе это слово, услышанное из уст Правды – заглушал в ней голоса других чувств. «Ревность» и «реветь»… Любима уже, наверно, сама потихоньку превращалась в этого зверя, каждый день плача до головной боли и изводя нянек своими причудами, коленцами и прихотями. «Ты – одна моя радость, свет моих очей», – говорила ей государыня. И вот – у неё появилась другая радость… Хорошо? Скорее нет, чем да, потому что Любиме хотелось быть первой и единственной радостью своей родительницы. Чтобы не видеть причиняющее боль зрелище, княжна снова побежала на улицу – навстречу синеглазому морозу в белой снежной шубе. Щипля её за щёки, он делал её слёзы злыми и колючими.
*
А Ждана словно перенеслась на лёгком берестяном челне далеко в прошлое. Прозрачный пласт времени сошёл, как вешняя вода, обнажив очертания берёзки, роняющей листья в тёмную воду пруда… Шаг назад – плывущий по зеркальной ряби деревянный гребешок, ещё назад – корзинка голубики, опрокинутая на траву. Осётр в очелье-сеточке из сметаны, гибельный огонь в груди и пляска по краю дыхания… Рукава-крылья, раскрытые навстречу иссушающему веянию, тяжкий хмель в висках… Пляска-крик, пляска-исступление. Ничего не изменилось: всё тот же дом, гости, музыка, Крылинка и Твердяна, вкус мёда на губах. И только Лесияра другая – с открытым нараспашку сердцем и вечерней дымкой счастья в глазах. Настоящее причудливым образом накладывалось на образы минувшего: во главе стола рядом с Младой вместо Жданы сидела Дарёна, нарядная, как княжна, смущённая и сияющая янтарно-умиротворённым взглядом, а в глазах черноволосой женщины-кошки не было того острого, холодно-яхонтового предчувствия конца, которым она хлестала Ждану в тот день… День, действительно положивший конец заблуждению, без которого не случилось бы и прозрения.
В круговороте пляски Ждана скользнула рукой по плечу Лесияры, пламенеющим взглядом маня убежать отсюда. На снежных крыльях смеха она нырнула в колышущуюся лазейку, очутившись на каменной площадке в горах, с которой открывался вид на двуглавый Ирмаэль, застывший в вечном покаянии, пятикратно рассечённый Сугум и мягкую, скромную Нярину с незаживающей раной в окаменевшем боку.
– Здравствуйте, мои родные, – серебристым паром сорвалось с её губ устало-нежное приветствие. – Пусть покой вечно охлаждает ваши раны… Что было, то прошло. Но мы помним вас и всегда будем помнить…
Звоном инея отзывалось далёкое эхо сказания о рождении Белых гор, вечным сном спали павшие великаны-бакты, а над их могилами молчали вершины, убелённые снегами мудрости. Ледяной ветер упирался раскинувшей руки Ждане в грудь и обжигал лицо, а сзади к ней прильнула та, в чьих объятиях она двадцать лет не чаяла оказаться. Каменная площадка поплыла из-под ног, и Ждана, закрыв глаза, полетела вниз немым снеговым обвалом.
Нет, она парила белой птицей над Поясом Нярины, покрытым седой щетиной зимнего леса, а к её щеке прижималась щека Лесияры, и на сей раз это происходило не во сне, а наяву. Наяву горный воздух врывался в грудь, наполняя её леденящей свободой; наяву солнце брызгало из-за облака ослепительным потоком, превращая снег в сияющее полотно, по которому хотелось мчаться и кричать от распирающего душу восторга; наяву губы повелительницы женщин-кошек шептали:
– Жданка… моя… лада…
И наяву же, открыв глаза, Ждана глянула вниз и покачнулась, но руки Лесияры держали её крепко. Повернув её к себе лицом, владычица Белых гор щекотала дыханием её щёки, брови, веки и губы.
– Твоя, – удерживая равновесие на краю бездны, выдохнула Ждана.
Что такое двадцать лет разлуки? Иней на ресницах, сомкнутых в будущее. Стоило только их разомкнуть, как ветер принялся вплетать снежные ленты в волосы и выдувать из глаз слёзы по промелькнувшей юности, но недолго… Потому что над горами раскинула облачные крылья бескрайняя свобода – лететь куда угодно и когда угодно, а главное – рука об руку с единственно нужной сердцу ладой. Лезвие ветра резало губы, не желая, видимо, чтобы поцелуй состоялся, но Лесияра подняла руку – и вокруг них улеглась тишина в огромной пушистой шубе. Два дыхания смешались в одно, и цветок нежности зашевелился, распуская свои влажные, чуткие лепестки без страха быть схваченным и убитым поднебесной стужей.
*
На берегу замёрзшей реки блестела высокая и длинная горка, сложенная из снега и облитая водой. В ступеньки были вморожены отрезки соснового горбыля с шершавой корой – для удобства подъёма. Скатывались по-всякому: на салазках, на полене, в корыте, на крышке от кадушки, а то и просто так – на собственном мягком месте. Подогретые изнутри хмельным, жительницы Кузнечного съезжали с горы с хохотом, гиканьем и визгом, теряя шапки и кувыркаясь; порой кто-то, начиная скатывание на салазках, заканчивал его уже на животе и с красным, залепленным снегом лицом, на котором цвела и пахла хмельком улыбка от уха до уха. Больше всего, конечно, веселились дети, но и подвыпившие взрослые не отставали от них по части дурачеств. Иногда с горки съезжал целый клубок из людей, перепутавшихся руками и ногами: салазки имелись не у всех, но счастливым их обладателям в одиночку ими пользоваться не давали. На одни салазки нагромождалась уйма желающих прокатиться, и вот такой живой, шевелящейся и кричащей кучей гости на помолвке Дарёны и Жданы скатывались по длинному, льдисто сверкающему склону. «Ух! Ах!» – и куча распадалась, салазки переворачивались, и веселящиеся жительницы Кузнечного ехали до конца ледяного спуска уже друг на друге, как попало: кто на боку, кто на спине, кто на животе, а кто и вверх ногами. Староста Снежка собиралась было скатиться вместе с супругой на добротных и красивых, расписных салазках – хоть сейчас в свадебный поезд их запрягай – но не тут-то было: сзади бесцеремонно навалилось с полдюжины односельчанок – молодых, ещё не связанных узами брака работниц кузни. Сверкая выбритыми черепами (шапки были давно потеряны) и откидывая путающиеся у лиц разномастные косы, они так сдавили Снежку с супругой со всех сторон, что те даже пикнуть слово возражения не смогли, не то что столкнуть нахалок. Раздались вопли:
– У-ух!
– Э-ге-гей!
– А-а-а!
– Поехали-и-и!
Толчок. «Вж-ж-ж-ж…» – заскользили по льду полозья, а под конец спуска салазки, как и следовало ожидать, опрокинулись, и в сутолоке стало не разобрать, где староста, а где её жена.
– А ну, руки убери, нахалка!
Хлоп! Синица, пышногрудая и румяная супруга Снежки, влепила зеленоглазой обладательнице пшеничной косы смачную пощёчину, и началось бурное выяснение, кто, кого и за какие места облапал. Хоть по морде досталось одной зеленоглазке, но, вне всяких сомнений, рук к соблазнительной старостихиной груди в такой давке приложилось несколько, если не сказать – все. Впрочем, молодых холостячек тоже можно было понять: эта восхитительная грудь так туго обтягивалась подпоясанным полушубочком, что застёжка лопнула, и прелести Синицы вырвались на свободу, хорошо заметные издалека. А может, она и сама расстегнула полушубок сверху, чтобы щегольнуть своим ожерельем из вечерних смарагдов [30]… Ярко-зелёные с золотистым блеском камни радовали глаз, но гораздо более привлекательным предметом восторга оказалась пышная «подушка» с ложбинкой, на которой они величаво покоились.
Одним словом, на горке было весело.
На реке тоже царило оживление: привязав к сапогам гладко обточенные и отпиленные по длине ноги кости домашней скотины, жители Кузнечного скользили на них по льду наперегонки. У кого не было коньков, тот катался просто на подошвах обуви: отличная гладкость льда позволяла и так получать свою долю забавы. Поглядев на безобразие, творившееся на горке (там как раз рассерженная Синица догоняла и хлестала варежками с хохотом убегавших от неё молодых работниц кузни), Млада сказала:
– Нет, лада, на горку мы не пойдём. А то, не ровен час, у тебя тоже что-нибудь расстегнётся…
– Да чему тут расстёгиваться-то, – смущённо пробормотала Дарёна, покосившись на расчехлённые роскошества Синицы, а потом – на свою грудь, едва видневшуюся под шубкой. Сравнение было явно не в пользу последней.
В этот миг мимо них пробежала одна из кошек-озорниц, преследуемая Синицей.
– На… На, получи! – выкрикивала запыхавшаяся супруга старосты, нахлёстывая спину своей «обидчицы» сжатыми в руке варежками.
– Синичка, уймись! – смеялась та в ответ. – Ну, подумаешь – потискали слегка… Ты сама виновата: зачем было рождаться такой красивой?..
Длинноногая женщина-кошка улепётывала быстро, а Синицу изрядно сковывали её же собственные достоинства, при беге выпрыгивавшие из полушубка и подскакивавшие едва ли не до подбородка. Тяжело и больно бегать с такими «довесками»!.. Отстав, старостиха, тем не менее, не отчаялась – скатала снежок и запустила вслед кошке. Бросок оказался меток: комок снега разбился о затылок шаловливой холостячки и посыпался ей за шиворот. Та взвыла по-кошачьи, приплясывая и дёргая плечами, а Синица, издав торжествующий клич, принялась катать новый карательно-метательный снаряд. Снежка с усмешкой переводила дух в салазках, предоставив жене самостоятельно учинять эту «расправу». К чему вмешиваться? У Синицы и так всё отлично получалось… до поры до времени. Молодые нахалки объединились против старостихи и закидали её снежками; когда один угодил в столь волновавшее их место, и Синица завизжала, отряхиваясь с выпученными глазами, довольнёхонькие холостячки белозубо загоготали. И было отчего: от хлопков руками грудь старостихи пружинила, как тугой, ядрёный холодец.
– Снежка, ну, сделай же что-нибудь! – крикнула Синица супруге.
Не вполне было ясно, чего она хотела: то ли чтобы Снежка помогла ей избавиться от набившегося под одежду снега, то ли чтобы проучила её противниц; староста же между тем сама покатывалась от хохота, откинувшись в салазках:
– Ох, мать, ну и сисястая же ты!.. У наших коров дойки и то меньше…
Хдыщ! Огромный снежок, со свистом пущенный гневной рукой Синицы, заткнул широко разинутый в хохоте рот старосты.
– Фиифа, фы ффо? – профырчала та, вытаращившись. («Синица, ты что?»)
Всё, что ей оставалось – это уносить ноги, отплёвываясь и увёртываясь от беспощадного снежного обстрела Синицы, чей гнев перекинулся с кошек-холостячек на собственную супругу. Грозная и неостановимая, Синица широко шагала, на ходу катая снежки и швыряя их в старосту.
– Мать, ну ты чего раздухарилась? Ну всё, уймись… – попыталась было та успокоить жену.
Зря она обернулась. Бац! Очередной ком снега расплющился о её лицо, осев горкой на носу и залепив глаза.
– Вот ведь меткая, зар-раза, – процедила Снежка, выковыривая снег из ноздрей и стряхивая с век.
Она припустила трусцой вдоль берега, а Синица вдруг остановилась, глядя на брошенные ею салазки. Какая-то мысль отразилась в её застывшем на миг взгляде, а уже в следующее мгновение она звонко, по-ребячьи свистнула и махнула рукой кошкам. Поправив руками грудь и потянув салазки за собою, она решительно направилась к горке, а приятно удивлённые холостячки припустили следом, восторженно обступив Синицу со всех сторон. Вскоре не успевшая далеко отбежать Снежка изумлённо наблюдала, как её супруга, с грудью наперевес, взгромоздилась на вершине горки на салазки, а холостячки тесно облепили её. Косы цвета тёмно-ржаного золота распустились и выбились из-под пёстрого платка Синицы, реявшего на ветру бахромой, как победный стяг, а всем своим сдобным телом старостиха жарко льнула к сильным, накачанным от тяжёлой работы в кузне телам кошек, великолепное сложение которых не скрывали, а только подчёркивали лёгкие нарядные кафтаны. Одной из холостячек не хватило места, и она съехала на ногах, уцепившись за кушак приятельницы.
– Это что такое? – крикнула Снежка возмущённо, стоя около конца ледяной полосы. – А ну, застегнись, вертихвостка! И пошли домой сей же час!
Салазки опрокинулись, все вповалку высыпались на лёд, как грибы из лукошка; в пёстрой сумятице кафтанов светлым пятном с зелёными брызгами вечерних смарагдов выделялась грудь Синицы, неистово колыхавшаяся от смеха. Одна из озабоченных женщин-кошек, упоённо застонав, вскричала:
– Синичка, я люблю тебя, мрряу! – и с этими словами накрыла губами алый смеющийся рот старостихи.
– Я те дам «люблю»! – подскочила Снежка, схватив наглячку за тёмно-русую косу. – Ты у меня щас зубы на снег выплюнешь!..
На помощь товарке бросились остальные кошки, а на подмогу старосте подбежали несколько её соседок по улице, и образовалась свалка. Из клубка дерущихся тел порой выныривал то зад Снежки, то её всклокоченная голова с подбитым глазом… А виновница драки, дрожащими руками стягивая на слишком свободолюбивой груди полушубок, растерянно бегала:
– Ой, люди добрые… Помогите… разымите… Снежка! Ох, да что ж такое!
– Ой, дерутся!.. – испугалась Дарёна. – Надо это прекратить, они ж поубивают друг друга!
– Никто никого не поубивает, не бойся, – хмыкнула Млада. – Наши дерутся – только тешатся, силой меряются. Кулачные бои по праздникам видала? Вот и тут что-то вроде того…
– Терпеть не могу этих боёв, – содрогнулась Дарёна. – Дикая и жестокая забава…
– Ладно… – Пальцы Млады ласково пощекотали подбородок девушки. – Я не хочу, чтоб ты расстраивалась, милая.
Меры были приняты быстро: на зов Млады примчались дружинницы Радославы, похватали вёдра, наполнили их в проруби у берега и выплеснули одно за другим на дерущихся. Ледяная вода и пронзительный зимний ветер сделали своё дело: послышались вой, мяв и кошачье шипение (хотя драчуньи были в человеческом обличье), и потасовка угасла, как залитый костёр. Клацая челюстями на морозе и ругаясь сквозь этот зубовный перестук, мокрые женщины-кошки помчались по домам – переодеваться в сухое. Синица, схватив под руку потрёпанную супругу (у той были подбиты уже оба глаза), зашипела на неё:
– Ты что творишь? Обязательно, что ль, бой устраивать?
– А ты – что? – ёжась в мокрой одежде, огрызнулась Снежка. – Обязательно хвостом крутить? Да ещё и на людях? Ишь… «кошачью свадьбу» тут устроила!
Переругиваясь вполголоса, они шагнули в проход и исчезли. Катание как ни в чём не бывало продолжилось без них.
– Ну что, всё ещё хочешь на горку? – с лукавыми искорками в глазах спросила Млада.
Дарёна только развела руками. Шумная толчея её не слишком привлекала, а драка ещё и напугала. Салазками завладели Шумилка с Радой, а потом к ним, подумав, присоединились Светозара с Рагной. Рагна поначалу упиралась, но дочери и племянница её всё-таки затащили. Легко поборов соблазн прокатиться, Дарёна подставила ногу Младе, чтобы та привязала к ней конёк.
– Не торопитесь привязывать эти кости, – послышался голос княжны Светолики. – Настало время для моего подарка!
Подарком оказались две пары стальных лезвий с ременными креплениями. Лезвия были загнуты с одного конца и крепились к пластинкам в форме ступни – правой и левой.
– Вот, это усовершенствованные коньки, – пояснила Светолика. – Сделаны из оружейной стали и прочны, как белогорские мечи. В отличие от этих мослов с ремешками, со льдом они соприкасаются совсем тоненькой кромкой, а потому быстры, как молния… Ну, и чуть-чуть волшбы, конечно, добавили мои мастерицы… Это для устойчивости – чтоб ты, Дарёна, не вывихивала ножки и не падала, встав на эти коньки. – И с усмешкой княжна-наследница добавила: – У меня работают молодые оружейницы: старые и опытные, вроде Твердяны, вряд ли согласились бы связываться со мною и воплощать в жизнь мои бредовые затеи.
Звякнув по лезвию конька ногтем, она протянула одну пару Дарёне, вторую – Младе, а третья пара была у неё под мышкой. Закрепив коньки у себя на ногах, она изящным скольжением выехала на речной лёд. Разрумяненная, с глазами, подобными подсвеченному изнутри редчайшему голубому хрусталю, Светолика была особенно хороша собою в этот морозный, но погожий день.
– Как видите, с ними можно обходиться без опорных палок, – перекрывая голосом весёлый людской гомон, объяснила она. – Руки свободны, а ногами можно выписывать на льду такие кренделя, что голова закружится!
Словно услышав своё имя, на берегу появилась Твердяна. Ласково приобняв одной рукой Дарёну, а второй – Младу, она спросила:
– Ну, как вы тут? Веселитесь, мои родные?
– Ага! Вот, княжна Светолика новые коньки придумала, – тут же с воодушевлением сообщила ей Дарёна. И, хоть сама ещё не опробовала изобретение, но для поддержки Светолики с уверенным видом добавила: – Очень быстрые, прочные, и кататься на них удобнее, чем на костяных.
Твердяна, задумчиво хмурясь, взяла лезвия в руки, повертела, провела по ним пальцем. Светлая, отражающая небо сталь отозвалась холодным звоном; Дарёна напряжённо следила за выражением лица оружейницы, но не видела на нём одобрения.
– Хм… Тратить оружейную сталь и волшбу на детские забавы?.. Не знаю, не знаю, – с сомнением качнула Твердяна головой в высокой чёрной шапке. И добавила с полуусмешкой: – Заточены, правда, остро – бриться можно. – Вернув коньки Дарёне как нечто ненужное и не заслуживающее дальнейшего внимания, она уже другим, потеплевшим тоном спросила: – Может, домой, м? Угощений ещё много, а Крылинка беспокоится, не проголодались ли вы.
– Я бы что-нибудь съела, – сказала Млада. – А ты, лада?
Дарёне стало обидно за изобретение Светолики до слёз. Княжна тем временем плавно чертила вдоль берега причудливые узоры на льду, заложив руки за спину: тем самым она показывала, как легко кататься на этих коньках – даже равновесие удерживать не нужно.
– А я бы покаталась, – сказала Дарёна решительно. – Покушать – это ещё успеется.
И она, спустившись к кромке льда, приложила один конёк к ноге и попробовала разобраться с креплением, но запуталась в ремешках.
– Позволь, я помогу, – с улыбкой подъехала к ней Светолика.
Она опустилась на колено и подставила Дарёне плечо для опоры, а сама ловко и умело распутала и правильно затянула все ремешки, так что конёк прочно закрепился на ноге девушки.
– Давай второй… Держись за меня.
Когда и второй конёк был надет, Дарёна устремила взгляд в сторону берега: Твердяна ушла, осталась лишь Млада, не спешившая надевать коньки и присоединяться к ним.
– Ну, как? Не шатко? – спросила тем временем Светолика.
Дарёна стояла на коньках на удивление твёрдо. Они будто сами держали за неё нужное равновесие, оставалось только оттолкнуться и заскользить… Что Дарёна и сделала осторожно. Лёгкий холодок волнения обдал её изнутри, и вместе с тем где-то под сердцем зарождалась тёплая, как капля мёда, искорка восторга. Скольжение было немного сродни полёту – особенно если раскинуть руки в стороны…
– Млада, иди к нам! – позвала Дарёна. – Это… Это не описать! Это надо пробовать!
Вокруг все катались на жалких костяных подобиях этого совершенства, отталкиваясь от льда палками с железными наконечниками, и у них не было той свободы и лёгкости, которую давали чудо-коньки. Небольшой наклон туловища – и лезвия с тихим шорохом описывали дугу, оставляя след из ледяной крошки, размах – и начиналось вращение. Но всё это казалось Дарёне жалкими ужимками по сравнению с тем искусством, которое показывала Светолика. Её коньки рисовали на льду цветы, пружины, хитро закрученные клубки нитей, какие-то письмена… И всё это – сохраняя изящество осанки и улыбку на лице, тогда как все вокруг кряхтели, пыхтели и падали, неуклюже скользя на костях и тыкая лёд палками.
– И правда – легко, – раздался рядом голос Млады.
Она скользила за плечом у Дарёны, и девушка, развернувшись, сплелась и слилась с нею в едином движении – бок о бок, рука об руку, нога к ноге, как человек и его тень.
– Спасибо за поддержку, Дарёнушка, – сказала Светолика с усмешкой, нарезая около них широкие круги. – Ты сама видела… Мастерица Твердяна не одобряет такого легкомысленного использования оружейной волшбы и самой лучшей стали, которая идёт на клинки для мечей. Особенно сейчас, когда…
Не договорив, Светолика устремилась вдаль, словно унесённая порывом ветра. Её волосы и плащ развевались, лезвия коньков звучно чертили на льду замысловатые завитки, а потом княжна, набрав достаточный разгон, словно на крыльях взлетела в воздух и крутанулась волчком… Все ахнули, а Дарёна пошатнулась и не упала только благодаря руке Млады, обнимавшей её. А уже в следующий миг Светолика с клыкасто-лучезарной улыбкой приземлилась на лёд, выбив белую крошку.
– Прыжок с переворотом вокруг себя, – возбуждённо дыша, крикнула она. – Когда я «вылавливала» из тумана, в котором плавают все мои «безумные» затеи, образ таких коньков, я видела, как на них будут кататься спустя много, очень много лет… Это будет ещё нескоро, но мы, если захотим, сможем приблизить будущее. Нужно только не бояться нового и не слишком цепляться за старое. Боязнь нового – вот самое большое препятствие, которое сидит в нас!
Она неслась на Дарёну со скоростью снежного обвала, сияя на солнце синим хрусталём глаз. Крылья ветра, раскинувшиеся у неё за спиной, налетели и подхватили девушку, а Млада осталась далеко… Небо и землю заполнило собой безумное скольжение, вливая в кровь жгучую страсть скорости, холодящий восторг, окрыляющее стремление стать стрелой, выпущенной из лука. Лёд и воздух, живые и дышащие, поющие в ушах, сами подсказывали телу всё, что нужно, сами лепили из него то, что требовалось для безупречного полёта, а по ногам от коньков струилось тепло… Оно тоже было живым и обнимало голени, обвивая их горячими змейками, требовавшими: «Быстрее, быстрее! Ещё… Ещё… Скорость! Вперёд!» Сердце, оперённое и заострённое, то радовалось, то холодело, то рвалось из груди, опережая скользящее тело…
Небо низвергалось стремительным водопадом: это руки княжны Светолики держали Дарёну под спину, и она катилась на одной согнутой ноге – лицом к солнцу, макушкой вперёд. Впрочем, она уже не понимала, где верх, где низ, где правая и левая сторона: пространство свистело серебристой струёй, обтекая тело. Рывок – и небо снова нависло сверху, а лёд оказался снизу. Оторвавшись от руки Светолики, как выпущенный из пращи камень, Дарёна мчалась с широко распахнутыми глазами и не знала, как остановиться… Но лёд подсказал: наклон, вынести ногу в сторону – и скольжение плавно завершилось красивым широким завитком.
– Великолепно! У тебя всё получается! – догнал её смех Светолики.
Сама княжна разгонялась для чего-то очень красивого и опасного до холода под коленями… Вжик! Она взметнулась в воздух голубиным вожаком, ослепительно сверкнув коньками на солнце, но лёд подвёл её, подставив ей стеклянно-прозрачный, тонкий свой участок, сквозь который виднелась тёмная вода. Крак! От конька побежала во все стороны сетка трещин, и Светолика провалилась по шею. Она тут же попыталась опереться на кромку льда, но тот трескался и ломался под её руками: кристально-прозрачные льдины вставали в полынье дыбом. Раздались «ахи» и «охи», катающиеся шарахнулись в стороны от опасного места, а Дарёну от необдуманного порыва кинуться на помощь удержала рука Млады.
– Дарёнка! Не вздумай лезть – провалишься.
– Но она же… – пыхтела, вырываясь, Дарёна.
– Не бойся, княжна выберется.
А со стороны берега послышался бодрый окрик:
– Дарёнушка, всё хорошо! Спасать меня не надо, я уже здесь!
Ещё мгновение назад Светолика барахталась в воде, а сейчас, мокрая до нитки, но улыбающаяся, сидела на снегу и расстёгивала крепления коньков. «Проход», – дошло до испуганной Дарёны: иного способа оказаться на твёрдой земле, не прибегая к посторонней помощи, у княжны быть не могло. Облегчённо выдохнув, девушка устремилась на берег, где Светолика, поднявшись на ноги, уже выжимала полы плаща.
– Я – вечная жертва собственных изобретений, – посмеиваясь и зябко поводя плечами, сказала княжна.
– Провалиться мог кто угодно, – возразила девушка, пытаясь совладать с взволнованным дыханием. – Это не коньки виноваты, просто лёд тонкий…
– Пожалуй, ты права, – улыбнулась Светолика.
Не сводя сияющих глаз с Дарёны, она как будто и не замечала, что только что побывала в ледяной воде, а её мокрую одежду обдувал морозный ветер.
– Тебе надо переодеться, княжна, – чувствуя щеками жар смущения, пробормотала Дарёна.
– И опять ты права, – белозубо засмеялась наследница белогорского престола. И добавила, озираясь: – Что-то государыни нигде нет… Я хотела, чтобы она тоже взглянула на коньки.
– Может, она в доме, за столом? – предположила Дарёна.
– Вполне возможно, – вздохнула Светолика. – Ладно, я сбегаю к себе, переоденусь, а вы с Младой смотрите – осторожнее на льду. Он с виду крепкий, но могут попадаться тонкие места.
*
Мал махнул Любиме рукой, дружелюбно поблёскивая улыбкой:
– Иди к нам!
В выстланных соломой салазках братьев было ещё полно места – запросто могла бы поместиться пара взрослых. Солнце превращало снег и лёд в холодный сияющий соблазн, высота горки кружила голову, а протянувшаяся перед княжной ледяная полоса напоминала горбатую спину какого-то чудища. А Радятко, сажая вперёд маленького Яра, буркнул:
– Вот ещё… Девчонок нам тут только не хватало.
– А чего? – вскинул брови «домиком» Мал. – Места много, всем хватит и ещё останется!
Любима нерешительно стояла, не зная, принимают её или нет, а сзади уже напирала толпа:
– Быстрее, ребятки, скатывайтесь! Чего встали?
– Айда, – решительно мигнул Мал.
Любима положила на солому красную подушечку, на которой она каталась. Радятко только хмыкнул, а няньки внизу подпрыгивали толстыми наседками, квохтали:
– Осторожнее, княжна, держись крепче! Не выпади из салазок-то… Ох, что за забава глупая!
Дружинница Ясна, скрестив руки на груди, взирала на всё это с кажущимся ленивым спокойствием. Любима весело помахала ей рукой с горки, и губы Ясны смягчились сдержанной улыбкой, а взгляд потеплел. Сколько княжна себя помнила, Ясна всегда была рядом – поднимала её с земли, дула на ушибленные коленки, катала Любиму на лодочке по пруду в дворцовом саду. Кто приходил на помощь, когда озорница залезала слишком высоко на дерево и боялась слезть? Глупые няньки могли только охать внизу, талдыча, что маленькие княжны не должны лазать по деревьям, а спасительницей неизменно оказывалась Ясна. Волшебное кольцо для перемещений у Любимы было, но хранилось под замком, и пользоваться им она могла пока только под присмотром и с разрешения взрослых… Впрочем, и без кольца Любима умудрялась попадать в переплёты и забираться в такие места, откуда её потом приходилось спасать Ясне. Княжна привыкла обнимать её сильные плечи, ей нравилась её короткая шапочка прямых солнечно-льняных волос с чёлкой треугольным клинышком, а прозрачно-серые, как весенний ледок, глаза внушали спокойствие. Сдержанная до суровой холодности, только княжне Ясна иногда улыбалась…
Радятко толкнул салазки и быстро запрыгнул сам позади Любимы.
– Ух! Поехали! – закричал Мал, а Яр весело и заливисто завизжал.
У Любимы перехватило дыхание. Леденящая скорость спуска прочно запечатала ей губы, и она не смогла даже пискнуть, только шея напряглась до боли. Салазки не были переполнены, а потому с самого начала катились устойчиво и благополучно доехали бы так до самой остановки, но какая-то сила их почему-то накренила, и Любима даже успела догадаться, чья именно… Рывок шёл сзади – это Радятко дёрнулся и свесился в сторону всем телом. Салазки несколько мгновений ехали на одном полозе в жутковато-шатком равновесии, и в горле Любимы что-то лопнуло, освободив визг… Ей показалось, что это лёгкое сотрясение воздуха и решило участь салазок – они завалились набок. Яр, тепло укутанный в кучу одёжек, упал мягко и не ушибся, Мал, распластавшись по-лягушачьи, улетел далеко в снег, а Любима больно стукнулась об лёд локтем. Не сдержав стона, она схватила Радятко за шею сзади:
– Ты зачем нас уронил?!
От нянек и Ясны их заслонила весёлая кучка катающихся, со смехом вылезавших из раздолбанных старых салазок, которые только что перевернулись рядом.
– Пусти ты, дура, – зло оскалился Радятко, зыркнув на княжну яростно-светлыми, холодными глазами.
Отпихивая Любиму от себя, он угодил ей локтем по носу – в переносице что-то хрустнуло, а голова отдалась колокольным гулом. Княжна, впечатавшись боком в снег, увидела на нём перед собою алые и круглые, как клюква, капли, а по губам текло что-то тёплое и солёное… Любима провела пальцем под носом – кровь.
– Дур-рак! – сквозь сцепленные зубы прорычала она со слезами, что было сил стукнув Радятко кулаком в плечо.
Ответный удар в грудь не заставил себя ждать и повалил девочку на спину… Рёбра Любимы застряли на выдохе, солнце кололо глаза и хлопало её по щекам лучами-ладонями, а рот немо, по-рыбьи, открывался, но ничего не мог вдохнуть. Она видела краем глаза, как Ясна, распихав в стороны замешкавшихся у перевёрнутых салазок людей, подскочила к заносящему кулак для нового удара Радятко, схватила его за шиворот и подняла одной рукой. Её всегда спокойное лицо исказилось в жутковатом клыкастом оскале, а светлые глаза стали хищно-кошачьими.
– Ты – маленький засранец, ты знаешь это? – прорычала она. – Не советую больше приближаться к княжне, иначе будешь иметь дело со мной!
Отшвырнув Радятко, она склонилась над Любимой и подняла её на руки. В её посветлевших глазах сияло столько тревоги и нежности, а в осторожных прикосновениях было столько ласки, что сведённую странной каменной судорогой грудь княжны тут же отпустило, и внутрь ворвался хриплый вдох. Череп тупо ныл распирающей изнутри болью, за грудиной рождался противный, тепловатый вихрь тошноты.
– Княжна… Ах ты, солнышко моё ясное… – щекотно согрел ей висок шёпот телохранительницы. – Ну всё, всё… Домой. Надо посмотреть твой носик.
Она открыла проход и шагнула в водянистую прохладу с Любимой на руках. Привычно обнимая плечи Ясны, княжна всхлипывала до боли в рёбрах и роняла на плотную ткань плаща капельки крови из ноздрей. Уличный мороз сменился домашним теплом, которое кошачьей лаской окутало Любиму, и слёзы, оттаяв, потекли уже неостановимым горько-солёным ручьём. Все смешалось в душераздирающий клубок боли: нежный взгляд государыни, устремлённый на Ждану; злой, какой-то волчий оскал Радятко; тошнотворное бормотание нянек; ласковый, но строгий голос Правды и её пересечённые шрамом губы, произносящие: «Себялюбивая ты». В голове звенело на разные лады, будто череп наполнился бубенцами.
Она позволила заботливым рукам себя раздеть, умыть и уложить в постель. Выгнав бесполезных нянек, рядом с ней села Ясна с миской снега в руках. Её пальцы осторожно ощупали переносицу Любимы, легонько нажимая.
– Ай, – вскрикнула княжна от боли.
– Сломан носик, – покачала головой дружинница. – Ну ничего, ничего, всё заживёт, всё пройдёт, как не бывало. Снежку приложить надо… Легче?
Снег, охладив переносицу и лоб, немного отвлёк от боли, притупил её, но тошнота заворачивалась внутри всё круче.
– Ясна… Мне ху… худо, – простонала Любима, свешиваясь с края постели. – Меня сейчас… вырвет…
– Ах ты, моя яблонька, – промолвила Ясна, сострадательно подставляя ей ночной горшок.
Всё съеденное выплеснулось розовато-жёлтой струёй. В горшке можно было разглядеть прожилки плохо прожёванного мяса – самого вкусного, срезанного Правдой с жарившейся на костре туши…
– Ясна… Почему мне так… худо? – откидываясь на подушку, измученно спросила Любима.
– Вестимо, от удара, яблонька моя… Бывает так, ежели по голове попадёт, – нежно вороша волосы над лбом княжны, ответила Ясна. – И это тоже пройдёт, не горюй.
– А почему ты меня… так зовёшь? «Яблонька»… – Это слово, тёплое, весеннее и душистое, даже как будто отбило мерзкий привкус рвоты во рту Любимы.
Ясна улыбнулась с далёкой, непонятной грустью в глазах.
– Потому что люблю тебя, княжна, больше жизни. Ты со своей матушкой покойной, госпожой Златоцветой – одно лицо… Она мне дороже всех на свете была. Только нельзя мне было признаться ей в этом, да и зачем? Покоя её только лишать… А ты – кровинка её, её продолжение. Не государыня, а ты – моя госпожа, всё для тебя сделаю, умру за тебя, всю кровь до последней капли отдам. Ну, как? Полегче тебе?
– Немножко полегчало… Голова только болит.
Приподнявшись на локте, Любима обняла за шею склонившуюся над нею Ясну, и та, бережно прижав княжну к себе, выпрямилась с нею в объятиях. Гладя пальцами коротенькую щетину на выстриженном затылке верной охранницы и вдыхая её знакомый с младенчества запах, она прошептала:
– И я тебя люблю, Ясна. Хочешь, когда я вырасту, я стану твоей женой?
– Ох, госпожа милая, что ты такое говоришь! – тихонько засмеялась та. – Я – слуга тебе, ты – моя повелительница. Не бывать тебе у меня в супругах.
– Ты мне не слуга, ты мне как родная, – сказала Любима, утыкаясь в плечо Ясны кровоточащим носом.
– Так… А ну-ка, звёздочка, ложись, – вдруг посуровела дружинница, мягко отрывая княжну от себя и укладывая на подушку. – Кровь надобно остановить. Запрокинь головку. – Она снова налепила ей на переносицу уже подтаявшего снега и зажала ноздри. – Зажми вот так сама и держи, дыши ртом, снег тоже прикладывай, а мне надо государыне доложить о случившемся… Ежели, конечно, ей уже не доложили.
Поднявшись на ноги, она отворила дверь и позвала:
– Эй, мамки! Побудьте с княжной. Снег прикладывайте, нос зажимайте. Да смотрите – только ноздри, а на переносицу не давите: сломана она.
*
– Думается мне, наше отсутствие уже заметили, государыня, – улыбаясь, пятилась Ждана. – Сегодня у Дарёны с Младой праздник – обручение, надобно нам быть с ними…
– Ничего, впереди ещё один, более важный праздник – свадьба, – надвигаясь на неё, ответила Лесияра. – Вот уж на нём-то мы с тобою не пропустим ничего, обещаю.
В растопленной печи трещал огонь, но воздух в лесном домике-зимовье ещё не прогрелся достаточно, чтобы можно было раздеться. Прислонившись спиной к бревенчатой стене, Ждана закусила губу, и лукавый блеск в её глазах дразнил и распалял Лесияру. Желание ужалило её ещё там, в горах, во время поцелуя на виду у Ирмаэля, Сугума и Нярины; сердце и тело требовали продолжения, а осознание того, что их в любой миг могут побеспокоить, обостряло все чувства ещё больше. Подойдя к Ждане вплотную и заключив её между собою и стеной в капкан рук, Лесияра ловила губами взволнованное дыхание с её губ.
– Попалась, – пожирая её пристальным, немигающим взором, промолвила она. – Теперь уж ты никуда не денешься, никуда не исчезнешь… Двадцать лет, Ждана… Нам столько надобно наверстать!
Под подбородком набух, пульсируя, комок, а язык покалывало от желания погрузиться им в ждущую, скользкую плоть – до взрыва, до небесного беспамятства, до отделения души от тела… Одновременно «тетива» натягивалась и внизу: у княгини всегда срабатывали оба очага телесного наслаждения, на каком бы из них ни сосредотачивались ласки. Взгляд Лесияры утонул в янтарном тепле глаз Жданы, осенённых по-девичьи невинными и пушистыми ресницами, а язык проскользнул в приоткрытые губы и сладко нырнул в горячую глубину рта. Дыхание Жданы стало ещё более взволнованным, она подалась вперёд и прильнула к Лесияре вздымающейся грудью, отвечая на поцелуй с голодным исступлением. Княгиня еле сдерживала себя, чтобы тотчас же не излиться ей в рот: это было бы досадной преждевременной концовкой. Долгожданному соединению следовало быть полным и настоящим, когда стоны любимой доносились бы сверху, а губы Лесияры охватывали бы жадным поцелуем розовый влажный цветок, в горячую серединку которого, распрямившись во всю длину, проникнет язык… Всё, чего у них не было во время далёких встреч в снах, подступило совсем близко, готовое вот-вот сбыться, и в этом участвовали не только тела, но также сердца и души. Сжимая живую, настоящую, а не снящуюся Ждану в объятиях, душой Лесияра и рыдала, и смеялась от счастья: «Моя… со мной… во мне… лада…» Она окутывала Ждану собой, грела, оберегала, наслаждалась её близостью и не могла этим насытиться.
Стук в дверь заставил раскалённый клинок страсти спрятаться в ножны до поры до времени. Лесияра испустила долгий разочарованный выдох, а Ждана сильно вздрогнула в её объятиях, и отзвук её испуга кольнул княгине сердце.
– У тебя когда-то были причины бояться стука в дверь, милая? – спросила Лесияра.
Ждана закрыла глаза, прислонившись к стене затылком. «Видимо, были», – сделала вывод Лесияра. А вслух сказала:
– Не пугайся так, лада. Ты в Белых горах, и пока я управляю ими, тебе здесь бояться нечего. Ты дома.
Коснувшись многообещающим поцелуем её лба и губ, княгиня отворила дверь. Дневная белизна снега после полумрака домика с маленьким окошком сразу резанула по глазам, заставив Лесияру на миг прищуриться. На пороге стояла гридинка Ясна, которую Лесияра приставила к своей младшей дочке в качестве личной охраны. Дружинница ещё не открыла рот, а ноздри княгини дрогнули, учуяв свежую кровь, и всё её нутро окаменело, готовое к дурным вестям. Привыкшие к свету глаза разглядели на плаще Ясны несколько пятен.
– На тебе кровь, Ясна. Ты ранена? Что произошло? – спросила Лесияра, удивляясь тому, как ровно прозвучал её собственный голос. Пока ещё ровно.
– Это не моя кровь, это кровь княжны Любимы, государыня, – ледяным клинком вонзился ей в сердце страшный ответ. – Она…
– Что?! – взревела княгиня, не дослушав.
Забыв обо всём и обо всех на свете, она чёрной горестной тенью ринулась в проход, и пространство испуганно расступилось перед родительницей, спешащей к своему ребёнку. Кровь… Кровь Любимы! Лесияре доводилось видеть её, но каплями, когда дочка, играя и шаля, получала ссадины, а на плаще Ясны были просто огромные пятна… Что, что могло случиться?! Бескрайняя, затмевающая глаза и сердце чернота накрыла её: если дочь погибла – виновнику не жить. Если ранена – тоже. Нет, нет, нет! Смерть и Любима – что может быть нелепее этого сочетания? Мудрые и прожившие жизнь (сказать «старые» не поворачивался язык) дочери Лалады уходили в Тихую Рощу, это было естественно. Но такая малышка и уход из мира живых – нет и ещё раз нет. Лесияра утопила бы в крови и ниспровергла бы в огненную бездну весь мир, если бы он допустил такое нелепое и ужасное стечение обстоятельств…
В развевающемся плаще она стремительными шагами мчалась к двери в комнату дочки. Если проход вывел сюда, значит, она здесь… Снова запах крови! Проклятье!
– Любима! Доченька!
Распахнув дверь, княгиня застыла на пороге. Любима лежала в постели – живая, бледная, с синяком во всю переносицу, а вокруг неё хлопотали няньки, накладывая снег на свёрнутую вдвое тряпицу, покрывавшую лоб княжны. На полу валялось окровавленное полотенце и стояла миска с розоватой от крови водой.
В первые мгновения облегчение было таким внезапным и мощным, что едва не оставило Лесияру без сил – пошатнувшись, княгиня ухватилась за дверной косяк. Любима открыла глаза, окружённые голубыми тенями, разомкнула бледные губы и прошептала:
– Государыня…
– Любима… Ох, Любима, как же ты меня напугала!
Отстранив нянек, Лесияра склонилась и крепко расцеловала дочку в щёки, в глаза, в губы, в тряпицу со снегом… К носу девочки она не решилась притронуться. А няньки уже наперебой рассказывали, что случилось, и из их захлёбывающегося и сбивчивого, одновременного лепета княгиня с трудом сумела понять суть: Любима каталась с горки с сыновьями Жданы, салазки опрокинулись, ребята принялись дурачиться, барахтаться и бороться, и старший из мальчиков попал княжне по носу. На горке была толпа народу, которая окружила их, вот Ясне и не удалось сразу к ним пробиться и пресечь всё в зародыше.
– Сломал он княжне носик, сломал, безобразник окаянный! – причитали няньки. – Кровищи-то было… ох, ох! И стошнило её, сердешную, и головка у неё болит!
Присев на край постели, Лесияра очень осторожно кончиками пальцев ощупала нос дочери. Любима застонала, и княгиня, вздрогнув, отдёрнула руку.
– Хвала Лаладе, ты жива, – пробормотала она на выдохе. – А то пока я бежала, уже такого себе напредставляла…
Хвала Лаладе, это оказались последствия обычных детских шалостей, а не что-то пострашнее. Впрочем, как и всегда: эта маленькая егоза то и дело чудила и безобразничала, нередко это кончалось царапинами и синяками, но до перелома дошло, признаться, впервые. Нос девочки, к счастью, не был свёрнут на сторону – значит, лицо не будет изуродовано, а излечить перелом тоненьких детских хрящиков для Лесияры не представляло затруднений. Она выдохнула и стряхнула с себя остатки страшного напряжения, овладевшего ею в тот миг, когда она увидела пятна крови на плаще Ясны… И устыдилась кровожадных мыслей о казнях и возмездии. Всё-таки Маруша и Лалада – сёстры, и в каждом живом создании присутствовала частичка света и частичка тьмы. Вопрос был только в том, как развивать в себе свет и подавлять тьму. А порой Лесияра приходила к странной мысли, что разделения на Тьму и Свет вообще не существует. Всё дело в том, под каким углом и с какой стороны смотреть.
А Любима вдруг сказала:
– Ежели бы я умерла, ты бы, наверно, даже не уронила и слезинки обо мне, государыня…
Удивление? Нет. Эти слова, произнесённые родным и любимым голоском дочери, поразили Лесияру в самое сердце… Как стрела, прилетевшая оттуда, откуда её не ждали.
– Что ты такое говоришь, милая? – устало и печально промолвила княгиня. – Я чуть с ума не сошла, когда Ясна предстала передо мною в плаще, запятнанном твоей кровью! Не возводи на меня такой жестокой напраслины, жизнь моя. Ты знаешь, как я люблю тебя.
– Не любишь, – тихо и сипло всхлипнула девочка, плаксиво кривя личико, остававшееся хорошеньким, даже несмотря на синяк. – С тех пор как приехала эта твоя… Ждана, – Любима произнесла это имя с неприязненным усилием, – ты обо мне почти не вспоминаешь… Ты спешишь по вечерам к ней, а со мной почти не бываешь…
На несколько мгновений Лесияра озадаченно онемела. Она никак не думала, что воссоединение с любимой женщиной ударит по её отношениям со столь же любимой младшей дочкой… Хотя, впрочем, ревность Любимы была вполне понятна и естественна: с рождения маленькая княжна привыкла быть единственной хозяйкой сердца своей родительницы, а потому сочла Ждану своей соперницей. В этом было и что-то от чисто женской ревности, а не только дочерней. Лесияра вздохнула: кажется, Любима росла заядлой собственницей. Какие же муки будет причинять ей любовь, когда она вырастет!
– Дитя моё, со Жданой я не виделась много лет и очень по ней соскучилась, – сказала княгиня мягко. – Вот и не могу с нею наговориться всласть… Прости меня, родная. Ежели тебе показалось, что я забыла тебя, то это не так, поверь! Я не хочу, чтобы ты чувствовала себя покинутой… Я постараюсь всё исправить.
Любима, хмурясь и постанывая, отвернулась на бок и уткнулась в уголок подушки.
– Ничего уже не исправишь, государыня, – пробурчала она. – Всё пошло не так… Всё испортилось. Этот Радятко… злой. Он нарочно опрокинул салазки, чтобы я упала и ушиблась, а когда я его спросила, зачем он это сделал, он меня стукнул по носу… А потом ещё раз ударил – в грудь, я аж дышать не смогла. И снова хотел бить, но Ясна ему не дала… Он плохой, государыня, а значит, и Ждана такая же, а ты не видишь этого!
Лесияра насторожилась. Сгущала ли Любима краски нарочно, или же с Радятко действительно было что-то не так? Неладное мерещилось княгине смутно, и она не могла понять, что же именно не нравилось ей в старшем сыне Жданы. Какой-то он был замкнутый, угрюмый, резкий, дерзкий, нервный. Но мало ли тому могло найтись причин? Потеря отца, обратившегося в Марушиного пса, беременность матери от Вранокрыла и её замужество (при мысли о владыке западных земель Лесияра снова содрогнулась, яростно стиснув зубы и кулаки), ужасы, которые мальчику довелось увидеть во время путешествия в Белые горы (жестокость Северги могла потрясти не только ребёнка, но и взрослого)… В конце концов, ему могло быть здесь просто не по себе. Лесияра даже была готова допустить, что он боялся её или женщин-кошек вообще. С другой стороны, Мал вёл себя совершенно иначе, не дичился и держался молодцом, хотя перенёс всё то же, что и Радятко… Он казался добрым, чутким и открытым мальчиком, а вот Радятко – с чудинкой. Разгадать бы её, эту чудинку, пока не поздно…
– Радятко, наверно, просто ещё не оправился после всего, что ему довелось пережить, – сказала Лесияра, склоняясь и пытаясь заглянуть дочери в личико. – Может быть, он напуган чем-то, или ему у нас не нравится… Не торопись думать о нём плохо. Мы обязательно разберёмся, что с ним такое. Обещаю тебе, он тебя больше не тронет.
Под мягким нажимом её руки Любима повернулась к ней лицом и села в постели. Тряпица упала с её головы, и Лесияра, ласково понуждая девочку снова лечь, приложила к её лбу свежего снега.
– Как твоя головка? Сильно болит?
– Сильно, – жалобно скривившись, ответила княжна. – Вытошнило меня… Ясна сказала, это от удара… Государыня, скажи правду: кого ты больше любишь – её или меня?
В этот миг дверь тихонько приоткрылась, и в комнату осторожно скользнула Ждана. Вид у неё был огорчённый и встревоженный, а при виде кровавого полотенца, синяка и снега на лбу у Любимы стал и вовсе испуганным.
– Я Радятко уже отругала, – сказала она. – Негодник такой… Совсем от рук отбился. Он и Яра мог поранить, а ему нельзя ни царапинки! Хорошо хоть укутан был в семь одёжек, это и спасло… Мал, умница, его закутал. Любимушка, маленькая, как ты? Больно тебе, вижу… Ну, ничего, государыня тебя вылечит, она и не такие раны-хвори излечивала.
Лесияре вдруг пришло в голову: а вдруг и Радятко просто-напросто ревнует свою мать, как Любима? А княжна, сморщившись, отвернулась и слезливо потребовала:
– Уходи… Государыня, пусть она уйдёт!
В ответ на растерянный взгляд Жданы Лесияра могла только вздохнуть.
– Ждана, ладушка, выйди на время, – как можно мягче проговорила она. – Сейчас так будет лучше. А о Радятко мы с тобой ещё поговорим.
– Да, государыня, – пробормотала Ждана и выскользнула из комнаты так же тихо, как вошла.
Оставшись наедине с дочерью, Лесияра задумалась. Нелегко будет с детьми… Хоть загадывать наперёд и не следовало, особенно сейчас, когда всё было так шатко и непонятно – мир или война? – но мечталось княгине взять Ждану в жёны, а это значило, что дети любимой станут и её детьми. Мал освоится и приживётся, он парень гибкий, здравомыслящий и жизнерадостный, Ярослав ещё совсем кроха – вырастет и не вспомнит, что жил когда-то на западе… Любима и Радятко – вот основная головная боль.
И одна из этих «болей», драгоценная и нежно обожаемая Лесиярой, снова упрямо села в постели, скинув охлаждающую тряпицу со лба, и потребовала ответ на свой вопрос:
– Государыня, ты так и не сказала… Кого из нас ты больше любишь?
– Счастье моё, – вздохнула княгиня, – у меня духу не хватает тебе врать, поэтому скажу, как есть. Я люблю тебя больше всех на свете… и Ждану люблю так же сильно.
– А как же матушка Златоцвета? – спросила Любима, угодив Лесияре в сокровенную боль. – Её ты уже разлюбила?
– Доченька, твою матушку Златоцвету я как любила, так и люблю, – промолвила княгиня, чувствуя, как со дна её души всколыхнулась старая печаль. – И никогда не забуду. Её место в моём сердце не занять никому.
– Я не понимаю… Ежели ты любила мою матушку очень-очень крепко, Ждану ты не могла полюбить так же, – заявила княжна. – Чтобы её полюбить её, ты должна разлюбить матушку… Любить можно только одного человека.
– Да почему же, Любима? – возразила Лесияра, ласково укладывая дочь на подушку и терпеливо восстанавливая на её лбу примочку со снегом. – А ну-ка, ложись, непоседа… Вот так, умница. Так вот, чтобы полюбить кого-то, вовсе не обязательно разлюбить другого. Сердце – оно большое, в нём способно поместиться очень много любви. Может, когда-нибудь ты поймёшь… Когда подрастёшь.
– Почему, чтобы что-нибудь понять, мне надо вырасти? – с какой-то недетской горечью проговорила Любима. – Почему не сейчас?
– Потому что эта истина – из тех, которые даже не все взрослые могут осознать, – сказала княгиня.
Закусив губку, Любима задумалась, а потом промолвила:
– Нет, государыня… Я не могу так. Наверно, я ещё маленькая и не понимаю. Коли любишь меня, то люби, а ежели её ты любишь более, то и ступай к ней… Выбери кого-то одного! Я не могу делить тебя с нею. Мне нужна вся твоя любовь, а не половинка!
Наверное, все Белые горы по своей высоте и протяжённости не могли сравниться с тем количеством терпения, которое требовалось сейчас Лесияре. На неё накатила вдруг такая усталость, что губы сами сомкнулись и долго не могли открыться. Щёлкнув пальцами, она подозвала служанку и знаком показала: «Принеси выпить». Та кивнула, поклонилась и уже устремилась исполнять поручение, но Лесияра задержала её.
– Покрепче, – удалось выговорить ей.
Поднос с кубком и кувшином, полным хмельного мёда, встал на стол. Лесияра налила полный кубок и выпила не отрываясь.
– Я тоже хочу, – заявила Любима.
– Тебе ещё рановато, – кашлянула княгиня, присаживаясь рядом с нею снова. – Выбирать, говоришь? А я не могу выбрать, доченька. Вы обе дороги мне, и я не могу отказаться ни от тебя, ни от Жданы… И не проси, мне не осилить такого выбора. Ты знаешь, милая, мне ведь уже очень много лет… И с каждым годом я отнюдь не молодею. Ты видела Тихую Рощу, куда уходят все дочери Лалады, когда наступает их час?
Любима с каждым словом Лесияры, срывавшимся тихо и печально, как осенний лист, становилась всё испуганнее и тревожнее. При упоминании Тихой Рощи она кивнула, приподнявшись на локте.
– Так вот… – Лесияра погладила дочь по волосам, поправила тряпицу у неё на лбу. – Не за горами и мой час, милая. А ежели я потеряю кого-то из вас – тебя или Ждану – мне не жить после этого ни дня. Это выше моих сил. От страстей и печалей тоже устают… А в Тихой Роще – покой. Тело принимает в себя дерево, а душа уходит в светлый чертог, где нет всех этих терзаний, где только свет Лалады и больше ничего. Наверно, я пойду туда, прижмусь к сосне и успокоюсь навсегда. Иногда я так устаю, что именно этого мне и хочется…
Глаза Любимы медленно наполнились слезами, губы скривились и задрожали. В очередной раз сев в постели и махнув рукой на снова упавшую тряпицу, она расплакалась.
– Нет, государыня… Нет… Я не хочу так… Ты будешь там стоять всё время и молчать… И не придёшь больше ко мне, – горько сотрясаясь от рыданий на груди Лесияры, сокрушалась она. – И не расскажешь сказку…
– Увы, моя ненаглядная… Из Тихой Рощи обратной дороги уже нет, – промолвила княгиня, плывя на волне завораживающей и умиротворяющей задумчивости, всегда накатывавшей на неё при мыслях о самом тихом месте в Белых горах – месте вечного упокоения. – А сказки тебе будут сниться в снах. Ещё долго-долго будут сниться… А потом настанет День поминовения, и ты ко мне придёшь… Уронишь слезинку и разбудишь меня, а потом распечатаешь мои уста поцелуем, и я смогу рассказать тебе сказку… У меня будут руки-ветки… Я покачаю тебя на них, и ты уснёшь сладко-сладко.
– Нет, нет, – окончательно разрыдалась Любима, изо всех сил обнимая Лесияру за шею и прижимаясь мокрым от слёз личиком к её лицу. – Я так не хочу… Не уходи, государыня, я буду хорошо себя вести… Никогда больше не буду озорничать… Я буду хорошей… Я не стану тебя больше огорчать! Только не уходи туда, пожалуйста-а-а!..
– Любима, ну что ты, – опомнившись от горьких и громких рыданий дочери, растрогалась Лесияра. – Я не говорю, что это будет прямо сейчас. Конечно, нет, радость моя. Но когда-нибудь, рано или поздно, туда все уходят. Когда уйду я, ты будешь уже совсем взрослая… И будешь понимать, что так устроен мир… И что плакать об упокоенных не надобно…
– Не уходи никогда, государыня, – убивалась Любима, покрывая мокрыми, солёными поцелуями всё лицо княгини. – И я тебя никогда не покину… Правда сказала, что я влюблюсь и стану чьей-нибудь женой… Но я не хочу! Я не стану влюбляться и становиться женой… Я хочу быть с тобой всегда…
– Доченька, это ты сейчас так думаешь, – не удержалась от короткого грустного смешка Лесияра, подставляя губы под поцелуи. – Вот погоди, пройдёт несколько лет, и всё изменится. Вырастают и создают семью все… Потому что невозможно прожить без любимого человека. Твоя матушка была моей любимой женщиной, родившей мне вас, моих дочерей – Светолику, Огнеславу, Лебедяну и тебя, моё сокровище. Она ушла к Лаладе, ей там хорошо и спокойно… Я не знаю, как получилось, что в моём сердце поселилась вторая звезда, но она там поселилась. Она – последняя, больше у меня никого не будет. Я не могу без неё, как нельзя жить без души и сердца… Без неё мои руки станут сосновыми ветвями, а волосы – зелёной хвоей. А если у меня отнять тебя, я не смогу больше дышать, и моя грудь одеревенеет и покроется корой. Не мучь меня, милая, не проси выбирать: вы обе для меня дороже всех на свете. Вы – самое драгоценное из всего, что у меня когда-либо было, есть и будет.
– Не уходи в Тихую Рощу, государыня, прошу тебя, – негромко и устало всхлипывала княжна, положив голову на плечо Лесияры. – Я очень тебя люблю и тоже без тебя не могу…
– Далась тебе эта Тихая Роща! – поморщилась княгиня. – Ах, это ведь меня угораздило о ней брякнуть, и вот – я тебя расстроила… Прости. Всё, не думай больше об этом. Я с тобой, я никуда не ухожу.
– Правда? Ты не уйдёшь? – робко, с надеждой в покрасневших от слёз глазах спросила Любима, шмыгая носом.
– Нет, доченька, – твёрдо сказала Лесияра. – Довольно об этом. Давай-ка лучше тебе носик полечим. Уже давно следовало им заняться, а мы всё болтаем…
Уложив дочь, она срезала в саду тонкую веточку, гладко остругала её ножом и ввела Любиме в ноздрю, чтобы нащупать и поставить на место хрящ. Девочка громко вскрикнула, и Лесияра, вздрогнув, чуть не уронила палочку. Причинять боль своему ребёнку было невыносимо – сердце облилось кровью.
– Ш-ш… Всё, всё, – зашептала княгиня, покрывая быстрыми поцелуями губы, подбородок и щёки Любимы. – Сейчас боль уйдёт… Не беспокойся, твой носик останется таким же хорошеньким, каким всегда был, когда заживёт.
Держа хрящ палочкой изнутри и пальцами – снаружи, княгиня сосредоточилась на свете Лалады. Привычное тепло наполнило её, источник света под бровями безотказно питал её силой, которая струилась из пальцев, растворяя боль и восстанавливая всё, что было повреждено. Любима сначала ещё постанывала и хныкала, но постепенно погрузилась в дрёму. Палочка стала не нужна, и Лесияра убрала её, легонько сжимая и поглаживая пальцами нос дочери. Теперь можно было не беспокоиться: через несколько дней всё заживёт.
Укрыв уснувшую Любиму одеялом, она шёпотом подозвала нянек:
– Сидите с нею. Но не будите… Пусть поспит столько, сколько поспится.
Няньки закивали, откланялись и устроились подле Любимы – кто с вышивкой, кто с вязанием. Взяв с собою кувшин с мёдом и кубок, Лесияра напоследок обернулась и бросила на спящую дочку устало-нежный взгляд. Шаг в колышущийся проход – и княгиня обессиленно опустилась на трон в Престольной палате. Наполнив кубок вновь, она погрузила губы в сладкий, слегка охмеляющий напиток. Мятный… И ещё с какими-то травами. Приятный, но слишком сладкий, а Лесияре сейчас хотелось чего-то сурового. По щелчку пальцами к ней уже спешила служанка.
– Пива лучше принеси… Горького, с полынью. – Взмах пальцев с перстнями. – А это забери.
– Будет исполнено, государыня.
Княгиня устало прикрыла глаза, мечтая об изящном полуведёрном бочоночке, придающем душистому и пенистому напитку лёгкий след дуба в запахе и вкусе. Клин крепкой горечи пива сейчас требовался ей, чтобы выбить клин иной горечи – от всего навалившегося.
Высокая кружка с белопенной шапкой была подана ей на золотом подносе. Неподвижные кошачьи пасти жаровен, замершие двумя рядами вдоль стен, тлели огнём, подчёркивая хмельную истому и прислушиваясь к ней – острозубые и остроухие морды.
– Ты устала, государыня…
Нежный, сочувственный голос тронул слух пушистым пёрышком, и княгиня встрепенулась: к престолу шла Ждана. Впрочем, нет – скользила, плыла, как лебёдушка: движения ног почти не было заметно под подолом.
– Как же ты прекрасна, любовь моя, – вымолвила княгиня то, чем было полно её сердце.
Ждана присела на ступеньках, покрытых ковровой дорожкой, глядя на княгиню снизу с робкой нежностью и грустью.
– Ты что-то хотела сказать, лада? Я слушаю тебя. Нет, иди сюда, ближе. – Княгиня протянула ей руку.
Ждана пересела на скамеечку у подножья престола, бережно приняв руку Лесияры в свои тёплые ладони.
– Я всё о Радятко, государыня, – сказала она, смущённо и печально опуская ресницы. – Получается, он избил княжну Любиму… Мал говорит, что Радятко ударил её сначала по носу, потом в грудь и ударил бы ещё, коли б не Ясна, которая оказалась рядом. Сегодня – день помолвки Дарёны с Младой, но я страшусь завтрашнего дня… Ты прикажешь его наказать? Сечь розгами? Или плетьми? Или… быть может… заключить в темницу?
Отблеск материнского страха в её глазах наполнил Лесияру печалью.
– Ты думаешь, я трону твоего сына, не разобравшись, что с ним? – молвила она. – Помилуй, лада… Кем ты меня считаешь? Может быть, если у твоего мужа и было в обычаях сечь плетьми и бросать в темницу за детскую драку, то здесь – Белые горы, а не Воронецкая земля, и я – княгиня Лесияра, а не князь Вранокрыл.
– Значит, тебе тоже кажется, что с ним что-то странное творится? – проронила Ждана.
– Кажется, – мрачно кивнула Лесияра. – С Любимой вот тоже нелады, но она просто ревнует… После смерти её матери мне казалось, что нужно любить её за двоих, и вот… Кажется, я избаловала её своей любовью. А Радятко… Не знаю, ладушка, тут, по-моему, что-то другое.
– Он стал очень похож на своего отца, – сказала Ждана, тревожно щурясь в сторону жаровни. – Не на Добродана, а на… на Вука. Иногда мне мерещится, будто это Вук смотрит на меня из его глаз. А когда он глядит на тебя, в его глазах столько ненависти, что мне становится жутко. Временами мстится мне, что это – не мой сын, не Радятко… Что его подменили.
– Вук говорил с ним? – спросила Лесияра, допивая пиво и отставляя пустую кружку.
– В том-то и дело, что нет, – вздохнула Ждана, зябко ёжась. – Когда Вук ко мне пришёл, он не захотел взглянуть на Радятко с Малом… А сыновья его даже не узнали: так он изменился. Нет, они не говорили.
– Тебе холодно? Иди ко мне. – Лесияра привлекла Ждану к себе на колени и крепко обняла, укрыв полой плаща.
– Ох, государыня, а ежели сюда войдут? – смутилась та.
– И что? – усмехнулась княгиня. – Это мой дворец, мой престол… И я могу делать на нём всё, что мне вздумается… Да хоть целовать мою любимую женщину!
Поцелуй с губ Жданы удалось сорвать, но вялый и короткий: та сейчас была озабочена иными мыслями. Княгиня тоже осознавала необходимость подумать обо всех этих тревожных знаках – сопоставить, разобраться, расследовать, но тёплое томление хмеля отягощало и тело, и ум, а сладкая, щекочущая близость любимой настраивала на легкомысленный лад. О делах не думалось, хотелось целоваться.
– Мы разберёмся, – пообещала Лесияра, щекоча дыханием щёки и губы Жданы. – Я этого, конечно, так не оставлю… Мы узнаем, что с твоим сыном. И не только твоим… Твои дети станут моими, милая, когда я назову тебя женой.
Вот, вот они, эти томно-янтарные, тёплые искорки, которые так заводили Лесияру – промелькнули! И тут же спрятались под ресницами.
– Ах, государыня… По закону, я не смогу стать твоей женой, пока не проживу три года врозь с Вранокрылом, – с усталым надломом прозвенел голос, которого княгиня не слышала более двадцати лет.
– Ты в Белых горах, лада, – сказала Лесияра, забираясь пальцами под головное покрывало Жданы и нащупывая там косы в сеточке-волоснике. – Здесь свои законы. Здесь ты можешь начать всё с начала, а прошлое оставить за границей, которую крепко стерегут дружинницы Радимиры.
Ждана застонала, опустив голову ей на плечо.
– Ладно, это – потом, – прошептала Лесияра. И добавила: – Кажется, я выпила сегодня лишку.
– Ну, так ведь праздник – можно, – улыбнулась Ждана.
– К слову, о празднике, – вспомнила княгиня. – Мы покинули помолвку, даже не попрощавшись… Гости ещё, наверно, не разошлись: любят у нас хорошо погулять, что есть, то есть! Любиму я подлечила – она теперь долго не проснётся, исцеляющим светом Лалады наполненная… Пожалуй, до утра проспит, коли не будить. Может, вернёмся в дом Твердяны?
– Права ты, государыня: надо вернуться. А то как-то нехорошо получается, – согласилась Ждана.
Не разъединяя рук, они сошли с престола и шагнули в проход.
*
– Я хочу, чтобы сердце твоё стало подобно светлокрылой голубке – такое же ясное, лёгкое, безмятежное. И чтобы было ко мне доверчиво. Чтоб не боялось меня.
Дарёна поёживалась в горячей воде, погружённая до подбородка, а голову холодило дыхание снежных вершин. Млада в праздничном кафтане задумчиво сидела на краю купели, зачерпывая горстью слёзы чудесной горы и выливая их Дарёне на макушку.
– Прошу тебя, кроткая, добрая, прекрасная Нярина, помоги моей ладе, – шелестел над водной гладью купели её тихий, сосредоточенный полушёпот. – Возьми её печали, а ей дай здоровье… Чтобы светла стала она душой и сердцем, крепка телом, и чтоб поскорее родилось у нас дитя.
Губы Дарёны были сомкнуты, но мысленно она вторила всем словам Млады, сердечно сливаясь с нею в молитве к Нярине-утешительнице. Дрожа мокрыми ресницами, она ловила и впитывала тепло воды, лившейся ей на голову и слезами стекавшей по щекам.
Когда она поднялась, холод сразу пронзил её тысячей ледяных шипов.
– Всё, домой, на тёплую печку, – ласково шепнула Млада, закутывая девушку в плащ и подхватывая на руки.
Из прохода она шагнула не в дом Твердяны, где, должно быть, всё ещё пили, ели и веселились гости, а в свой домик-заставу в лесу. Протопленная печь ещё не остыла, а лежанка на ней была выложена по краям и вокруг изголовья можжевеловыми ветками, которые, полежав в тепле, теперь благоухали своим целебно-горьковатым духом на весь дом. Млада уложила нагую Дарёну на перину, сама быстро скинула одежду и забралась следом. Ощущая кожей жар длинного, сильного тела женщины-кошки, девушка на мгновение напряжённо застыла в предчувствии надвигающейся неизбежности – и пугающей, и желанной…
– А это – разве не после свадьбы? – ёжась от щекотки, шепнула она.
– Не знаю, как заведено в тех местах, где ты жила, а у нас «это» после помолвки уже можно, – усмехнулась Млада, ласково раздвигая ей колени и устраиваясь между ними. – Главное, чтоб обряд с Кубком благословения был проведён и свет Лалады уже сиял в тебе. Тогда дитя, которое ты зачнёшь, получит её силу. Всё хорошо, ладушка… Всё так, как надо… Не бойся.
Её дыхание раскалённым дуновением заскользило по коже Дарёны – по ключицам, по шее, по подбородку… Их губы вопросительно защекотали друг друга, словно примериваясь, а после крепко и надолго слились. Ловя разгорячёнными ладонями твёрдые выпуклости мускулов на спине и плечах Млады, восхищённо впитывая осязанием изгиб её сильной шеи и путаясь пальцами в крупных чёрных кудрях, Дарёна выбралась из горячего дурмана поцелуя… И, двинув бёдрами, задала вопрос, занимавший её ещё с самой первой, целебной можжевеловой бани:
– Так всё-таки откуда у вас, дочерей Лалады, берутся дети?
Глаза Млады замерцали лукавыми незабудковыми яхонтами, шелковистая чёрная бровь изогнулась, а уголок губ приподнялся в многообещающей усмешке.
– Хочешь узнать, ладушка? Ну, тогда мне надо спуститься пониже.
К удивлению Дарёны, она слезла с лежанки и, встав на деревянную лесенку-приступь у печки, властно, но мягко притянула девушку за бёдра к себе поближе. Ощутив, как «там» влажно, щекотно и горячо прильнул её рот, Дарёна ойкнула. Цветанка только один раз попробовала сделать что-то подобное, но Дарёне такой способ почему-то не понравился: ей показалось, что это унижает подругу, и она попросила больше так не делать. Сейчас всё было иначе – может быть, потому что Дарёна с тех пор изменилась, а может и оттого, что теперь это делала Млада, совершенно не выглядя при этом покорённой и униженной. Напротив, создавалось плотное, жаркое ощущение, что это она нежно владела Дарёной, а не Дарёна позволяла себя ублажать…
– Да, всё правильно, вот так всё и есть, – приглушённо, всё с тем же лукаво-ласковым изгибом брови отозвалась женщина-кошка, оторвавшись на миг.
И снова – горячее дыхание и ловкий, всепроникающий кончик языка, пока только играющий у входа, но уже ясно и настойчиво обозначивший свои намерения. «Завоеватель» приглядывался, осваивался, ходил вокруг да около, дразнил и ласкал, подготавливал.
– Что ты… делаешь? – покрываясь мурашками дрожи и жаром румянца, пискнула Дарёна. Впрочем, она сама понимала: глупый вопрос…
– М-м… Готовлюсь наполнять драгоценный сосуд, – последовал ответ. – Я люблю тебя, лада…
Удивительно, но это было сродни скольжению на коньках: тот же заострённый, летящий восторг, невообразимая ширь размаха и устремлённость вперёд, к далёкой серебристой цели, озарённой светом. Живое, подвижное и длинное тело «завоевателя» горячо заполнило Дарёну, своим кончиком вызывая в ней ослепительные, поющие отклики, а спинкой поддерживая полёт на должной высоте. Уже не разбиться, не провалиться под лёд: нарастающее счастье сосредотачивалось внутри стучащим, как сердце, очагом. «Завоеватель» праздновал победу. Он ни на миг не замирал, неутомимо пробирался вглубь, исследуя Дарёну; ласковый, но сильный, напористый и тугой, он действовал внутри, приводя девушку к грани нестерпимо-сладкого, выжигающего нутро, огромного, крылатого «а-а-а…» Грань лопнула тысячей сверкающих осколков, крик вырвался одновременно с тёплой струёй… Победный прыжок с переворотом вокруг себя? Нет, прямое попадание в заветную светлую цель на линии меж небом и бесконечностью.
Роняя Дарёне на живот перламутровые тягучие капельки с губ, Млада смотрела на неё затуманенно-нежными, устало-влюблёнными глазами. Она пошатывалась, её голова клонилась, как сонный цветок, пока не уткнулась щекотно носом в пупок Дарёны. Казалось, у женщины-кошки не осталось сил даже забраться обратно на лежанку, но она превозмогла себя, оттолкнулась, подтянулась и перекинула своё тело через Дарёну.
– Подвинься, ладушка… Нет, не от меня… Ко мне.
Они лежали, обнявшись, в можжевеловом покое. По телу Дарёны растекалась светлая нега. Тихо дыша в густом тёплом облаке хвойного духа, она вслушивалась в себя, в далёкие, как отголоски уходящей грозы, вспышки-зарницы того меткого попадания… К этому стоило идти полжизни по пыльным дорогам, замерзая и падая в грязь на обочине. Стоило изорвать сотни струн, пережить сотни зим, умереть и восстать из пепла сотни раз, чтобы, ощущая на своей груди тяжесть чернокудрой головы, слышать долгое и тёплое «мррррр…»
_______________
28 плачея (головной убор) – шапочка, надеваемая просватанными девушками перед свадьбой
29 бель – тонкое белёное полотно
30 вечерний смарагд – хризолит
9. Сломанный меч. Искрен и Искра. На чистую воду
Горьким хмелем дышали уста княгини Лесияры, устало склонившейся над шёлковым ложем своего вещего меча. Каменная дева-воительница, столько лет хранившая это чудесное оружие, недвижимо смотрела вдаль, на её серых холодных щеках блестели две мокрых дорожки. Камень плакал? Разве такое было возможно? Да, если статуя сделана из плакучего камня, взятого в горной цепи Десять Сестёр. Десять гор, похожих одна на другую очертаниями и равных по высоте, дышали тайной живого камня, способного чувствовать: от радости он сиял, как мрамор, а от печали темнел. А в редких случаях великого горя он источал влагу…
Мутноватая капелька упала на подставленный палец княгини. Правительница Белых гор попробовала на вкус слёзы статуи: солёные. И было отчего плакать: на белом шёлке рядом с богатыми ножнами лежал клинок, сложенный из обломков. Все семь кусочков были тщательно собраны и выложены рядом, как стальная мозаика, вот только не находилось силы, которая вернула бы им целостность. Что толку в блестящей драгоценными камнями рукояти? Из неё торчала лишь косо обломанная часть меча длиною в полторы ладони, а всё остальное – вдребезги…
– Вдребезги, – горько шевельнулись губы Лесияры.
Склонившись над сломанным мечом, как над телом погибшего друга, она и скорбела по нему, как по человеку, с которым её разлучила смерть. Оттого и отягощал её сердце хмель, превращая в её глазах день в вечер, сладкое – в горькое, а воздух – в раскалённый яд. Он обескровил и иссушил ей губы, сковал солью ресницы, подламывал внутренний стержень, на котором держалась вся её воля, всё жизнелюбие, вся надежда. Деревом с обломанными ветвями стояла княгиня в Оружейной палате, лаская снова и снова в каком-то нескончаемом исступлении обломки светлого, зеркального клинка, родившегося на её глазах и под её руками. Ждана, наверное, обиделась, что Лесияра не позволила ей разделить это горе с ней, предпочтя одинокую скорбь, но иначе княгиня не могла поступить. Были и такие вещи – самые сокровенные, неразделимые ни с кем, и одной из таковых являлось оружие. Не потому что женщина – не дочь Лалады, а белогорская дева или уроженка иных земель – не могла понять этого; нет, не в этом было дело. Светлая, как яблоня в цвету, нежная, как подснежник, тёплая и матерински-ласковая возлюбленная не годилась, чтобы служить ножнами клинку этой боли. Здесь требовалась твёрдая рука и несгибаемая душа, отточенная и закалённая сестра по оружию, которая не понаслышке знала, каково это – быть со своим мечом единым целым. Молчаливая печаль Старших Сестёр, пришедших поддержать свою государыню в нелёгкий час, была более уместна, но и она не могла облегчить этой скорби, и княгиня, оставшись одна, сама окаменела возле статуи-оруженосца. Только пальцы жили, беспорядочно гладя острые обломки…
*
Все соглядатаи, побывавшие в Светлореченском княжестве, в один голос утверждали, что никаких признаков приготовления к войне там не видели: ни большого передвижения войск, ни сбора ополчений… Ветер молвы, колышущий людское море, тоже не приносил тревожных веяний. Княжество жило своей обычной жизнью, и непохоже было, что князь Искрен собирался напасть на Белые горы.
Лесияра решила нагрянуть в гости к зятю без предупреждения: даже если он и затевал что-то, то не успел бы накрыть крышкой внешнего благополучия котёл дурных замыслов. Опоясавшись вещим мечом и взяв себе в сопровождение только нескольких дружинниц, она перенеслась на княжеский двор. Её сразу узнали, и дворцовые слуги тотчас же побежали докладывать о прибытии владычицы Белых гор.
Просторная палата для приёмов сверкала золотой росписью на стенах, потолке и сводах, переливалась узорами, выложенными из белогорских самоцветов. Княжеский престол под тяжёлыми складками багряного балдахина пустовал; алые подушки, раскиданные по лавкам, горели золотом бахромы и кисточек. Лесияра прислушивалась и принюхивалась, пытаясь уловить в воздухе тревожный дух войны – призрачное веяние с холодно-стальным привкусом крови. Нет. Как будто ничего…
Вместо князя Искрена в палату вошла княгиня Лебедяна. Лесияра еле узнала дочь: так сильно та сдала. Холодящее наваждение наплывало на глаза и сердце повелительницы женщин-кошек: как будто постаревшая в свои последние годы Златоцвета приближалась к ней. Как все белогорские девы, Лебедяна должна была сохранять молодость очень долго: первые небольшие признаки увядания у них появлялись лишь к столетнему возрасту, а при постоянном получении омолаживающей силы Лалады от супруги – и того позже.
«Здравствуй, государыня, – поклонилась она, и морщинки заиграли около её губ и глаз при улыбке. – Как ты неожиданно! А супруг мой с сыновьями на охоте уже третий день. Нет их дома… Ежели б ты предупредила заранее, что придёшь, они бы, конечно, к этому времени уже вернулись».
Лишь в её зеленовато-лазоревых глазах, оставшихся молодыми и ясными, сияла вешняя белогорская сила. Подойдя к дочери и взяв её за руки, Лесияра спросила тихо и встревоженно:
«Лебедяна, что с тобою? Тебя не узнать… Как твоё здоровье?»
«Благодарю, государыня, не жалуюсь, – ответила та. – Постарела чуть-чуть – ну так, видно, это из-за того, что я далеко от дома, от родной белогорской земли, которая питает силой ходящих по ней».
«Нет, так не должно быть! – нахмурилась Лесияра. – Всё равно тебе ещё слишком рано так выглядеть… Признавайся, милая, в чём дело? Может быть, ты перенесла какую-то хворь, которая отняла у тебя много сил?»
Чуть помявшись и потупив взор, Лебедяна молвила тихо:
«Ну… вероятно, я увлеклась лечением моей семьи. Искрен в последнее время хворал дважды весьма тяжко, обычными средствами не излечить его было, и оба раза я своими силами поставила его на ноги в одну седмицу. Дети, само собою, тоже хворали, а старший, наследник, ещё и с лошади упал, едва не убившись. Ежели бы я рук не приложила, остаться бы ему калекою на всю жизнь».
Белогорские девы обладали целительским даром, но чуть менее выраженным, чем у женщин-кошек. Если последние при лечении использовали непосредственно силу Лалады без последствий для себя, то белогорские девы тратили собственную жизненную силу, коей с великой щедростью наделила их богиня.
«Лебедяна, отчего же ты ничего не сказала? – покачала головой Лесияра с горечью. – Зачем тратила свои силы, когда могла обратиться ко мне? Я бы излечила и твоего мужа, и моих внуков, и это не стоило бы мне ничего».
Как плотина сдерживает течение воды, так и улыбка дочери показалась княгине щитом, за которым таились иные, глубоко запрятанные в груди чувства…
«Я не хотела беспокоить тебя, государыня, – сказала Лебедяна. – Когда я могу справиться своими силами, зачем отвлекать тебя от дел?»
«Дитя моё! Какое беспокойство? – едва не вскричала Лесияра, и отзвук её голоса испуганным эхом прокатился по палате и спрятался где-то в складках навеса над престолом. – Посмотри, что ты с собою натворила! Милая, это очень неразумно – так растрачивать свои силы и жизнь. Ещё не хватало мне пережить собственную дочь…»
«Пойдём в мою светлицу, государыня, – предложила Лебедяна. – Здесь неудобно разговаривать…»
В надежде на прояснение Лесияра последовала за нею в её покои. Каждый золотой завиток росписи, каждый самоцвет хранил таинственное молчание, и Лесияра ощущала горькое эхо печали в душе: неужели она, прожив жизнь, так и не сумела постичь сердце своей дочери? Она пыталась расспросить эти узоры на потолке, как свидетелей, всматривалась в резьбу на спинке широкой скамьи, на которой из подушек было устроено удобное гнёздышко для дневного отдыха… В этих стенах проводила свои дни её дочь, и княгиня завидовала им, потому что они знали если не всё о сокровенных мыслях Лебедяны, то уж точно больше, чем она сама в последние годы.
«Присаживайся, государыня: в ногах правды нет, – пригласила Лебедяна, обводя рукою светлицу. – Где тебе удобнее покажется, туда и садись…»
Лавки у стен, два иноземных кресла с мягкой обивкой, стулья, накрытые накидками из дорогих тканей, и оттоманка-чужестранка, привезённая из жарких южных краёв – всё это было к услугам Лесияры, но она выбрала место поближе к дочери, возле столика для рукоделия у окна.
«Лебедяна, это нельзя так оставлять, – взволнованно продолжила она прерванную мысль. – Но я могу помочь тебе лишь отчасти: я не твоя супруга и не могу разделить с тобой ложе… Однако стоит мне только приказать – и любая из моих дружинниц поделится с тобой омолаживающей силой Лалады. Правда, – добавила княгиня, заметив в глазах Лебедяны колючий, возмущённый блеск, – я не думаю, что ты пойдёшь на это».
«Об этом не может быть и речи, государыня, – учтиво, но с дрожащим в голосе сдержанным негодованием ответила дочь. – Как ты можешь такое предлагать?»
Лесияра подалась вперёд через столик и завладела рукой дочери. Этой руке ещё полагалось быть молодой и гладкой, цвета розового мрамора, но кожа на ней уже начала блёкнуть, становясь бумажно-тонкой, появились коричневые пятнышки и морщинки. Увидев печальные преждевременные изменения, произошедшие с Лебедяной, княгиня даже на время забыла о цели своего прихода…
«Мне тягостно видеть, что с тобою творится, – молвила она тихо. – А грустнее всего – оттого, что твоё сердце почему-то закрыто от меня… Я тебя чем-то обидела?»
Рука Лебедяны дрогнула под ладонью Лесияры. От «камушка», брошенного княгиней, пошли волны, готовые вот-вот сорвать тёмный полог с тайны, но Лебедяна – не Любима, она умела владеть собою.
«О чём ты, государыня? Какая обида? Мне вовсе не за что на тебя обижаться», – грустно и кротко улыбнулась она.
«И всё-таки ты что-то недоговариваешь, – покачала Лесияра головой. – Ты даже перестала бывать дома… Когда ты была у нас в последний раз?»
В последний раз Лебедяна навещала Белые горы шесть лет назад, в день похорон своей матери, Златоцветы. Тогда она ещё выглядела прекрасной и молодой, как и полагалось белогорской деве в расцвете сил.
Заслышав резвый топот маленьких ног, Лесияра насторожилась и с любопытством вскинула голову: приближение этого звука было подобно радостному рассвету, сопровождаемому приветственными голосами птиц. В светлицу вбежала хорошенькая девочка лет трёх-четырёх, светленькая, но с янтарно-карими глазами и тёмными бровями и ресницами. Её волосы вились задорными пружинками, словно вытянутые из чистого золота и закрученные в спиральки волшебными огнеупорными пальцами белогорской мастерицы золотых и серебряных дел.
«А это что за чудо?» – улыбнулась Лесияра, словно согретая солнечным лучиком среди зимы.
«Чудо», завидев незнакомую гостью, остановилось как вкопанное, на бегу застигнутое приступом застенчивости. Взор Лебедяны озарился мягким светом летнего вечера, и она протянула руку к девочке:
«Ступай сюда, Злата, не бойся… Это – моя родительница, княгиня Лесияра, повелительница Белых гор – помнишь, я рассказывала? Ну, иди же!»
Девочка, робко бросая взгляды на Лесияру из-под густых ресниц, направилась к Лебедяне, но правительница женщин-кошек не удержалась – привстав, подхватила малышку и усадила к себе на колени. Вспомнив о своём маленьком сокровище, Любиме, она ощутила, как сердце умилённо тает при виде этих кудряшек и розовых пухленьких щёчек. Сколько Лесияра ни пыталась заглянуть девочке в глаза, та смущённо отворачивалась, прикрывая пальчиками застенчивую улыбку, и никак не давала себя расцеловать.
«Да что это за цветок такой уклоняющийся? – засмеялась княгиня, играя золотыми пружинками волос ребёнка. – Никак не хочет показывать личико…»
Лесияра с настороженным удивлением чуяла в девочке несравнимо большую долю силы Лалады, чем та могла получить на правах отпрыска белогорской девы и мужчины. Казалось, будто Злата сама была чистокровной белогорской девой – сияющей и тёплой, как живой сгусток солнечного света.
«Это моя младшенькая, – с теплотой в голосе сказала Лебедяна. – Подарок судьбы… Старшие-то все выросли уж… Златой она в честь её бабушки названа».
«Я догадалась, – проговорила Лесияра. И спросила тихо: – А о ней ты подумала? Она же ещё совсем маленькая!»
Губы Лебедяны, когда-то полные цвета и сока, а теперь истончившиеся, поджались. Чувствуя, что сейчас из дочери не удастся вытянуть ни слова, княгиня спустила с колен внучку, и та золотым колобком выкатилась из светлицы – кудряшки так и подпрыгивали на бегу.
«Ну, на какое-то время меня ведь ещё хватит, – проговорила Лебедяна. – Внуков от неё, может, я уже и не увижу, но на её свадьбе ещё погуляю. Ну, довольно об этом! Нельзя ли спросить, какое дело привело тебя к нам? Или, быть может, ты хочешь обсудить это сперва с Искреном?»
«Да, есть у меня к зятю важный разговор, – поднимаясь на ноги, сказала Лесияра. – И дело весьма спешное. Ты угадала: хотелось бы сперва с ним потолковать, а уж он сам потом тебе расскажет. А далеко он на охоту уехал?»
«Близко, государыня, – ответила Лебедяна, также встав. – Тут, в лесу под Лебедыневом, и затеяли они волчью травлю. Ежели желаешь, могу тотчас послать гонца с вестью о твоём прибытии».
Да, вряд ли Искрен затевал идти войною на Белые горы: в противном случае ему сейчас было бы явно не до охотничьих утех.
«В гонце нет надобности, – качнула головой Лесияра. – Мои дружинницы сделают это быстрее».
Она вызвала к себе Дымку и Златооку, которые нередко сопровождали её во время встреч государственной важности и знали князя-соседа в лицо. Дымка, пепельно-русая, с бирюзовыми глазами, в зверином обличье была дымчато-серой кошкой с белым «нагрудником» и такими же «носочками» на лапах. Златоока получила своё имя за медово-карий, почти жёлтый цвет глаз, а окрас в кошачьей ипостаси имела рыжевато-коричневый.
«Отправляйтесь к князю Искрену, где бы он сейчас ни находился, – приказала Лесияра. – Передайте ему, что мне надобно с ним срочно встретиться, после чего возвращайтесь сюда и доложите, готов ли он принять меня».
«Будет исполнено, государыня!» – в один голос ответили дружинницы и шагнули в проход.
Чтобы скрасить ожидание, Лебедяна велела подать на стол разных медов и наливок, да к ним – лёгких закусок и лакомств. Кухня княжеская работала исправно: яства там готовили не к определённым часам, а так, чтобы в течение всего дня нашлось что принести в трапезную и без промедления порадовать хозяев и их гостей. Махнула Лебедяна вышитым платочком два раза – и вот уже потянулась с кухни вереница слуг с подносами и блюдами, махнула в третий раз – и в трапезной заструилась, сплетаясь из дюжины девичьих голосов, задумчивая песня. Серебристо бряцали струны гуслей и домр, бубны сыпали горсти самоцветов, но всё это было лишь искусное обрамление для нежного и чистого, как ландышевая роса, пения. Лесияра с Лебедяной сидели рядом во главе стола, а дружинницы – на почётных местах по правую руку от белогорской владычицы.
Не успела Лесияра выпить первый кубок брусничного мёда на травах и съесть немного солёной сёмги и белужьей икры, как вернулась Дымка. Склонившись к уху своей повелительницы, она доложила:
«Государыня, князь Искрен… э-э… изволит пребывать в изрядном хмелю, добудиться его не удалось нам. Судя по всему, проспится он только к вечеру. Златоока с ним осталась, а я – к тебе на доклад… Какие будут дальнейшие приказания, светлейшая госпожа?»
Итак, зять вовсю расслаблялся на природе и, вероятно, даже не помышлял о нападении. Положив нежно-розовое мясо сёмги на ломоть хлеба и украсив его сверху прозрачными зёрнами перламутрово-серой икры, Лесияра окончательно вычеркнула Искрена из возможных врагов.
«Возвращайся к князю, – распорядилась она. – Как только он проснётся, объясните ему всё, что было велено, а когда будет готов к разговору, доложите мне. – И, задумчиво понизив голос так, чтобы не было слышно Лебедяне, добавила: – Не исключено, что истекают последние беззаботные деньки…»
«Слушаюсь, государыня», – поклонилась дружинница и исчезла в проходе.
*
Воткнутые в снег светочи на длинных шестах озаряли сани с десятью убитыми волками. Окровавленная шерсть смёрзлась на ранах в сосульки, а всю боль и предсмертную дрожь зверей впитало молчаливое зимнее небо. Чуткие ноздри Лесияры раздувались, короткими толчками выпуская морозный туман дыхания, а губы вздрогнули и сложились жёстко и неодобрительно. Она сама предпочитала рыбную ловлю, а из охоты никогда не делала забавы: по её глубокому убеждению, убивать младших братьев, зверей, следовало только ради мяса или шкур на одежду, а не просто так, для увеселения. Княжеская волчья травля, по-видимому, завершилась обильным пиром: вокруг саней стояли походные столы, полные яств. На морозе стыли пироги, жареное мясо и птица, миска с красной икрой схватилась инеем рядом с высокой стопкой блинов… Хмельные охотники спали в шатрах, укрытые шубами и шкурами, бодрствовала только княжья охрана. Притопывали под тёплыми попонами кони. На снегу была раскинута посыпанная солью свежеснятая медвежья шкура.
Из шатра вышел младший княжич Ростислав, русоволосый голубоглазый юноша. У своей груди он согревал, бережно укутывая плащом, маленького, ещё слепого медвежонка с большой лобастой головой и до смешного крошечными ушками. Бурая шубка малыша была ещё совсем короткой, и он дрожал от холода.
«Ах ты, бедолага… Убили твою мамку, да? – разговаривал княжич с медвежонком, целуя его в розовый мокрый носик. – Ну ничего, ничего… Выходим, выкормим тебя. Моим ручным зверем будешь… Какие лапоньки маленькие, – умилился он, щекоча пальцем подушечку передней лапки медвежонка. – Пальчиков пять, совсем как у человека… Ой, замёрзнут!» – И Ростислав принялся дышать на эти малюсенькие лапки с едва заметными коготками.
Зверёныш верещал и по-человечьи кряхтел, жался к тёплой груди княжича, и тот, посмеиваясь, покрывал всю его слепую мордочку поцелуями. Лесияру он не заметил и медленным шагом направился к деревьям. Княгиня остановилась напротив самого большого шатра, из которого, словно почуяв её, вышла навстречу Лесияре дружинница Дымка.
«Насилу растолкали князя, – доложила она. – Пробудиться-то он пробудился, но зело похмелен, за голову держится…»
«Ладно, разберёмся», – сказала Лесияра, откидывая полог шатра.
В шатре было не холодно: три жаровни и освещали, и обогревали его. На роскошном мягком ложе из нескольких перин, застеленных медвежьими шкурами, отдыхал князь Искрен. Он лежал не разуваясь и в полном зимнем охотничьем облачении, а его лук и колчан со стрелами были прислонены к изголовью.
«М-м-м… едрёна вошь… И что за хитрая тварина придумала это растреклятое зелье? – стонал Искрен, беря мёрзлую квашеную капусту из миски, которую услужливо держал его стремянный, и кладя её себе в рот, а заодно и на лоб. – Что ж этот умник обратного зелья не придумал – такого, которое б от похмелья избавляло? Вот бы хорошо было! Глотнул лекарства – и всё как рукой сняло… Гуляй себе дальше…»
Светлореченский владыка, с рыжеватой бородой и светлыми волосами, начавшими серебриться на висках, выглядел моложе своих шестидесяти лет. Широкая грудь и могучие плечи в сочетании с бычьей шеей придавали ему лихой, богатырский вид, но живот уже утратил свою былую поджарость и начал заплывать жирком, чуть свешиваясь поверх широкого кожаного пояса. Впрочем, полнеющая талия пока ещё не мешала князю быть хорошим наездником, охотником и воином, и только сильный хмель мог сразить его наповал. Жертвой именно этого противника он сейчас и лежал перед Лесиярой. Княгиня налила в кубок талой снеговой воды из кувшина, плеснув туда отвара яснень-травы, который помимо своих целебных свойств обладал способностью протрезвлять.
«На, зять мой Искрен, испей, – усмехнулась она, протягивая кубок князю. – Обратное зелье есть, и имя ему – яснень-трава. Даже название у неё говорящее: голову ясной делает».
«О… про эту траву-то я и забыл, – крякнул Искрен, с благодарностью принимая из рук Лесияры питьё. Осушив кубок до дна, он уронил голову на подушку и зарычал от лекарственной горечи. – А-а, забористая ж гадость! Бррр!»
Через некоторое время он перестал стонать, его взгляд прояснился, и он смог сесть и спустить ноги с ложа. Всё ещё немного бледный, он, тем не менее, заметно ожил; встряхнув волосами и подвигав бровями, он взглянул на Лесияру уже намного более осмысленно и трезво.
«Знатная травля получилась, десять матёрых волчищ завалили! И медведицу», – похвалился он.
«Я видела, – проронила Лесияра. – Негоже зверя ради забавы травить. А недавно родившую медведицу – так и вовсе грех».
Искрен поморщился, взял у стремянного миску с капустой и отправил в рот ещё одну щепоть. Крошки льда захрустели у него на зубах.
«Как будто ты сама не охотишься», – буркнул он с полным ртом.
«Мне больше рыбалка по сердцу, – сказала Лесияра. И, желая поскорее перейти к делу, спросила: – Ну, как ты чувствуешь себя? Готов меня выслушать?»
Князь щёлкнул пальцами, и ему поднесли кувшин талой снеговой воды и тазик. Шумно плескаясь, разбрасывая брызги и отфыркиваясь, Искрен умылся, потом приник к горлышку кувшина и долго пил, двигая заросшим золотистой с проседью щетиной кадыком. Потом он утёрся вышитым полотенцем и указал на расстеленную возле своего ложа волчью шкуру:
«Садись, княгиня… Трезв ли я, пьян ли, а тебя всегда готов слушать. Ястребок, – обратился он к рыжеватому молодому стремянному, – пусть нам принесут яств да питья со стола».
Стремянный с поклоном выскользнул из шатра.
«Благодарствую, меня уж твоя хлебосольная супруга накормила, – молвила Лесияра, подложив подушку и усевшись. И, не удержав улыбки, добавила: – Младшенькую княжну видела. Маленькое ясное солнышко».
«Девчушка славная, спору нет, – хмыкнул князь. – Красавицей вырастет… Да вот только на меня не похожа. У меня с княгинею глаза светлые, а у ней, вишь, тёмные… Откуда, спрашивается? – И тут же осёкся: – Кхм. Впрочем, не слушай меня: хмель не совсем из головы выветрился, видать, вот и болтаю всякое… Чую я, дело твоё не шутейное. Говори же, не томи!»
Вскользь оброненные Искреном слова, которые он вряд ли сказал бы, будучи в трезвости, насторожили Лесияру. Карий цвет глаз маленькой Златы, странное уклончивое молчание и преждевременное старение Лебедяны – было ли всё это частичками одной загадки? Похоже, у дочери не всё ладилось в семье… Решив позднее непременно докопаться до истины, Лесияра всё же завела разговор, ради которого и пришла.
«Дело скверное, зять мой Искрен. – Белогорская княгиня скользнула пальцами по богатым ножнам, в которых покоился её верный друг. – Ты знаешь, есть у меня вещий меч, который предсказывает грядущие кровопролития и указывает, с какой стороны придёт беда…»
«Да, ведомо мне про сей чудесный клинок», – кивнул Искрен, устремив взор на оружие, о котором шла речь.
«Так вот, закровоточил он, – сказала Лесияра. И добавила, многозначительно понизив голос: – И указал на восток».
Она начала медленно извлекать клинок из ножен, но как раз в этот миг принесли угощение, и Лесияре пришлось умолкнуть и убрать оружие. Пока яства расставляли, Искрен вдумчиво хмурился, переваривая её слова, и степень осознания можно было проследить по высоте его поднимавшихся бровей. Когда до него окончательно дошло, они вскинулись так высоко, что лоб собрался складками.
«То есть… Я не понял, Лесияра: ты меня подозреваешь, что ли? – Князь даже привстал немного со своего места. – Ты думаешь, что я, муж твоей дочери… – Искрен ткнул себя пальцем в грудь. – Что я, твой друг и союзник, затеваю поход на тебя?!»
Его удивление выглядело вполне искренним. Лесияра легонько опустила руку ему на плечо, но Искрен впечатался в ложе, будто его вдавило туда огромной тяжестью.
«Нет, Искрен, я не думаю, что ты замыслил против меня что-то дурное, – промолвила княгиня. – Ты не враг мне, я это вижу и чувствую, об этом всё свидетельствует. И это значит, что меч указал не на Светлореченское княжество, а на земли, лежащие за ним».
«На Мёртвые топи? – ещё более изумился Искрен. – Но там же никого нет, это пустые заболоченные земли…»
«Пусты ли они, или же там кто-то есть – этого мы точно не знаем, – вздохнула княгиня. – Мои дружинницы не могут приблизиться к Мёртвым топям из-за хмари, густо окутывающей эту местность. Скажи, твои люди давно туда заглядывали?»
«Да как-то не было в том надобности, – на глазах трезвея, пробормотал Искрен. – Оттуда никто и никогда нас не тревожил – отродясь такого не припомню. Ты думаешь…»
«Думаю, – кивнула Лесияра. – А чтобы ты убедился воочию, я нарочно взяла с собой мой вещий меч. Ежели хочешь, могу показать его в действии, но для этого лучше будет выйти из шатра».
«Ох, – крякнул Искрен, поднимаясь. – Идём. Не каждый день доводится лицезреть такое диво!»
«Поверь, я бы всё отдала, чтобы ни тебе, ни кому-либо иному не пришлось на это смотреть», – проронила княгиня.
Морозный полог ночи раскинулся над их головами. Потрескивали светочи, вполголоса переговаривались поблизости дружинники, а в ноздри Лесияре вновь ударил холодно-стальной, гибельный запах, который источали сани с добычей. Это близкое присутствие смерти жутковато перекликалось с далёкой угрозой, таившейся на востоке.
«Смотри же, князь, – сказала Лесияра, вынимая из ножен меч. – Будь готов к тому, что с клинка, как из свежей раны, потечёт кровь. А когда я буду поворачивать его по сторонам света, кровотечение усилится с той стороны, откуда грядёт опасность».
Поймав отблеск света, клинок холодно засиял, замерцали драгоценные камни на рукояти; Искрен, как заворожённый, не отрывал взгляда от чудесного меча. Быстрая кровавая капель запятнала снег угрожающе-яркими алыми пятнами, и у князя явственно шевельнулись волосы на голове. Алые ручейки змеились по мечу, собираясь на острие в единую струю, а когда меч вещим указателем пронзил ночь в восточную сторону, Лесияра ощутила в руке дрожь. Кровь захлестала так, что Искрен отшатнулся, а княгиня с изумлением поняла, что трясётся не её рука, а сам меч гудит от натуги. Никогда прежде клинок так себя не вёл, и Лесияра на несколько мгновений окаменела. Нарастающий гул отдавался под сводом её черепа, втекая ей в голову зловещим эхом и расползаясь по плечам паутинно-мерзкими волнами мурашек.
«Что за…» – начала было княгиня.
Высокий, хрустально-светлый звон вонзился ей в сердце… Это был голос меча, который сам собою разлетелся на куски – в руке Лесияры осталась только рукоять с обломком клинка. Это зрелище накрыло княгиню колпаком горестного ужаса, как если бы она увидела разом всех своих любимых и близких обезглавленными. Обломок торчал нелепо и жутко, а вместе с ним треснуло и сердце Лесияры… Её колени подогнулись и впечатались в окровавленный снег. Губы Искрена шевельнулись, но княгиня ничего не слышала из-за вопля в своих ушах – острого, кровавого, язвящего. Кричало всё: тёмное небо, деревья, звёзды, снег… Свиваясь воронкой, крик засасывал душу, корёжил и уродовал её.
Первой ласточкой сквозь вселенную чёрной боли пробилась мысль: не ранили ли кого-нибудь обломки? Найти, срочно найти и собрать дорогие останки, перерыть снег хоть во всём лесу, а найти! Озираясь плывущим от солёной пелены взглядом, Лесияра поднялась на ноги… Чу!.. Что-то сияло прохладно-лунным, серебристым светом. Что это? Звезда, сорвавшаяся от горя с неба? Метнувшись к источнику света, Лесияра запустила в снег дрожащие пальцы и едва не порезалась: на её ладони в лужице талой воды сиял горячий обломок клинка – острие.
Как безумная, Лесияра металась по поляне, выискивая в снегу мерцающие обломки. Она сама нашла ещё два, третий ей поднёс Искрен, чьего голоса она всё ещё не слышала, оглушённая всеохватывающим скорбным криком.
…Голоса зятя она не слышала, а вот жалобный скулёж, срывающийся в хрип, пробился к её заложенным ушам: к ней шагал бледный княжич Ростислав, неся на вытянутых руках раненого медвежонка. В боку пушистого малыша торчал ещё один обломок меча, чудом не угодивший в княжича.
«Что это? Откуда? – услышала она наконец прерывающийся от волнения юношеский голос. – Спасите его, сделайте что-нибудь! Он же умрёт!»
Страдания маленького зверька, стонавшего и пищавшего голосом человеческого младенца, окончательно сдёрнули с души Лесияры кокон глухоты и горестного онемения. Сердце облилось горячей волной боли, а руки княгини обагрились звериной кровью.
«Сейчас, – пробормотала она, принимая детёныша у Ростислава. – Иди сюда, маленький… Прости, прости меня!»
«Спаси его, государыня Лесияра, – со слезами в голубых глазах умолял княжич. – Он же такой маленький, только на свет народился, ему рано умирать!»
Лесияра делала всё, что могла. Обломок привнёс в рану совсем немного оружейной волшбы – всего двух «червей» она поймала и вытянула из истекающего кровью беспомощного тельца. Если бы не целебная сила, которой белогорская княгиня сразу же окутала кроху, его рана была бы смертельной: обломок длиной в полтора пальца вошёл в его бок почти полностью. Кровь унялась, малыш задышал ровнее, и Лесияра отдала его Ростиславу:
«Всё, через пару дней будет здоров. Устрой его удобно, в тепле и полном покое. Кушать ему нельзя, пока рана не заживёт, только язычок водой можно смачивать».
Бережно приняв медвежонка у княгини, юноша ожесточённо процедил:
«Ненавижу травлю… Хоть плетьми меня сечь прикажи, а не поеду больше с тобою!»
Взгляд, которым он обменялся с Искреном, сказал Лесияре о многом. Бросив эти дерзкие слова своему облечённому властью родителю, Ростислав убежал с медвежонком, а Искрен покачал головой.
«Звериную травлю не любит, оружия боится, – хмыкнул он. – Его бы в светлицу, за рукоделие – там, с девками, ему самое место. Старшие мужчинами выросли, а этот… Тьфу!»
«Мужчину мужчиной делает не любовь к кровавым забавам, друг мой Искрен, – сказала Лесияра. – Мальчик любит зверей, а ты пытаешься заставить его их убивать… Так ты из него воина точно не воспитаешь».
Больше в снегу ничего не светилось, и она, не церемонясь, пошла по шатрам. Шестой осколок застрял в подушке, на которой спал крепко выпивший старший княжич Велимир, а последний, седьмой, она долго не могла найти, пока не заглянула в шатёр к главному княжескому ловчему. Тот сидел бледный, с мокрым пятном на груди и блестящей от капель курчавой тёмно-русой бородой, а в руке сжимал кубок.
«Н-н-ни х-хрена себе опохмелился», – заикаясь, выдавил он.
В боку золотого, украшенного драгоценными камнями и жемчугом кубка торчал последний осколок меча, на который ловчий таращился круглыми от оторопи глазами. Выдернуть его удалось только клещами.
«Что же это, Лесияра? – щурясь на обжигающе-морозном ветру, спросил Искрен. – Что же за беда кроется на востоке, что даже меч твой разорвало?»
«Мертвецы встают из-подо льда, – пробормотала княгиня, вновь вспомнив сон младшей дочери. – Нынче или будущей зимой? Вот вопрос».
«О чём ты?» – непонимающе нахмурился Искрен.
Стряхнув ледяное оцепенение, Лесияра сложила осколки меча в ножны. Они провалились туда с жалобным звяканьем, и сердце княгини отозвалось гулкой тоской.
«Потому я и пришла к тебе, Искрен, – глухо молвила она. – Если что-то начнётся, то твоя земля первой примет удар. Или этой зимой, или будущей – пока неясно, поэтому готовым надо быть каждый день. Ты можешь послать своих людей в Мёртвые топи на разведку? Я бы давно своих кошек отправила, да не можем мы там находиться… А вы, люди, не так чувствительны к хмари».
«Утром же отправлю соглядатаев», – кивнул посерьёзневший и уже окончательно протрезвевший Искрен.
Было ли то действием отвара яснень-травы или следствием свалившихся посреди беззаботности недобрых новостей, но пришёл он в себя быстро. К нему вернулась ловкость движений: нырнув в шатёр, он появился оттуда с оправленным в золото охотничьим рогом, вскочил на сани с добычей и затрубил тревогу. Зовущий вдаль, окрыляющий и будоражащий душу звук разлетелся по лесу, будя людей в шатрах.
«Что случилось, княже?» – подскочил к Искрену дружинник.
«Сворачиваемся и возвращаемся домой немедленно, – приказал тот. – Поднимайте всех, будите, как хотите – расталкивайте, поливайте водою, а чтобы все были готовы выехать сей же час!»
«Домой, сворачиваемся, приказ князя!» – полетело между шатрами.
Лесияра отрешённо наблюдала за сборами и беготнёй. Торопливо сворачивались шатры, посуда и остатки снеди бросались в сани, пламя светочей трепетало, кони ржали, а княгиня слушала горькое эхо потери в своей груди. Меч… Другого, подобного ему, не было и в ближайшее время не могло появиться. Много чудесного оружия ковалось в Белых горах, а такое, с даром прорицания, рождалось раз в пятьсот лет. Причём никогда не существовало пары вещих мечей одновременно – только один, и владела им, как правило, повелительница Белых гор. Предыдущий меч, по обычаю, был «похоронен» в дереве вместе с его хозяйкой – родительницей Лесияры, княгиней Зарёй.
Лесияра вскочила в сани, откуда ей уже махал Искрен. Она могла бы переместиться мгновенно, но предпочла ехать вместе с зятем: боль требовала передышки. Укутавшись в плащ, Лесияра бережно расположила ножны с обломками меча на коленях. В княжеских санях устроился и Ростислав, из-под мехового плаща которого торчал розовый носик медвежонка. Сурово сжатые губы Лесияры невольно тронула тень задумчивой улыбки. Бег саней убаюкивал, и только остро-морозный встречный ветер не давал ей уснуть. Искрен мрачно молчал, его глаза утопали во тьме под бровями.
В город они въехали глубокой ночью. Когда сани, скрипя полозьями, остановились на заснеженном княжеском дворе, княгиня не смогла подняться и выбраться из них: чёрный небосвод придавил её тяжестью тысячеглазого звёздного взгляда. Отрешённость, мягко окутавшая её в лесу, исподволь превратилась в оцепенение. Мучительно преодолевая каменную неподвижность, княгиня немного разжала окоченелую хватку на мече и поняла, что смертельно замёрзла. Пальцы ног вообще не чувствовались внутри сапогов. Казалось, согревающий живительный свет Лалады в её крови остыл и погас, в душе настала гулкая холодная тьма, и соприкосновение с рукояткой меча отзывалось в сердце болезненным уколом. Больше никогда не вынуть из ножен зеркально сияющий клинок, не увидеть в нём отражение неба, не ощутить его тяжесть в своей руке…
«Что с тобою, Лесияра?»
Княгиня не могла отозваться на встревоженный голос Искрена: губы тоже сковал чёрный небесный холод. Она всё слышала и понимала, но тело не повиновалось. Многорукая ночь подхватила и понесла её… А может, это дружинницы несли свою госпожу в хорошо протопленные дворцовые покои.
…Оцепенение медленно таяло, растапливаемое пухово-перинным теплом. Богатый блеск отделки стен опочивальни не имел значения, гораздо больше Лесияру обеспокоило шушуканье, послышавшееся сразу, стоило ей открыть глаза. Из мутного тумана появился Искрен. Присев на край постели, князь сказал вполголоса:
«Ни о чём не тревожься, Лесияра. Как я и обещал, утром к Мёртвым топям будет отправлен отряд соглядатаев. Желаешь подождать новостей у нас в гостях?»
От столицы до топей было десять дней пути, и это – самое меньшее, даже если гнать во весь опор, часто меняя лошадей на постоялых дворах. Десять дней туда, столько же обратно, а сколько у соглядатаев уйдёт времени на разведку, и вовсе неизвестно… Лесияра не могла так надолго отлучаться из своих земель. Тёплый отвар яснень-травы наконец сломал печать измученного безмолвия на её устах, и она пробормотала:
«Пожалуй, я оставлю кого-нибудь из своих дружинниц у тебя, коли ты не против… Они и доложат мне, когда соглядатаи вернутся».
«Хорошо, как тебе будет угодно, – кивнул Искрен. И добавил: – Скорблю вместе с тобой о вещем мече… Могу себе представить, как он был тебе дорог».
Боль снова тронула сердце обжигающе-ледяными пальцами.
«Нет, Искрен, не можешь, – молвила Лесияра. – Уж если это не укладывается у меня самой в голове, то вряд ли кто-то другой сможет охватить разумом, душой и сердцем величину этого горя…»