Глава вторая Цепи греха

Возвеселитесь, мои князи, се ныне возвеселитесь.

Прехвальный народ персов и медов, возрадуйтесь.

Се ныне аз бо сам в радостех пребываю

И о вашем веселии никако сумлеваю.

Се ныне исповесте, яко ми верне есте…

«Артаксерксово действо»

Тупики поместной реформы

Григорий Отрепьев вступил в московские пределы с отрядом, небольшим по численности и чрезвычайно пестрым по составу. Расстрига бросил вызов Годунову, не имея сторонников ни в Москве, ни в провинции. Однако прибывший с чужбины незнакомец, назвавшийся именем покойного царевича, окруженный польскими шляхтичами и донскими казаками, не только не наталкивался на отчуждение и неприязнь, а, напротив, встретил горячее сочувствие населения Московской Руси, в первую очередь южных окраин страны. За редким исключением приграничные города дружно присягали Самозванцу. К исходу 1604 года на протяжении 600 верст от запада к востоку — от Путивля до Ельца — Лжедмитрий уже признавался истинным царевичем. Ряды его воинства даже после тяжелых поражений (каковое Расстрига потерпел под Добрыничами в январе 1605 года) пополнял широкий поток новобранцев. Войско Годунова, напротив, таяло, и, наконец, дружно перешло на сторону Расстриги вслед за воеводами Басмановым, Голицыными и Салтыковым. В июне 1605 года, спустя восемь месяцев после вторжения на Русь, бывший боярский холоп вступил в столицу как победитель.

Широкая социальная база самозванщины — одна из самых впечатляющих примет Смуты 1694–1612 годов. Недовольство существующим строем пронизывало все слои общества: боярство, мелкий служилый люд, жителей посадов, городских ремесленников, крестьян, казаков — столь трагическими для государства оказались последствия поместной реформы Ивана Грозного. Новшества, предложенные царем и его советниками, между тем диктовались самыми лучшими побуждениями и в первом приближении выглядели вполне разумными. Согласно указу 1556 года, по всему государству была произведена разверстка поместий для более равномерного наделения землей служилых людей.

«Посем же государь и сея разсмотри, которые велможи и всякие воини многыми землями завладали, службою оскудеша, — не против государева жалования и своих вотчин служба их, — государь же им уравнения творяше: в поместьях землемерие им учиниша, комуждо что достойно, так устроиша, преизлишки же разделиша неимущим… И все государь строяше, как бы строение воинъству и служба бы царская безо лжи была и без греха вправду; и подлинные тому разряды у царьских чиноначальников, у приказных людей»{1}. С каждых ста четвертей (50 десятин) землевладелец должен был поставить одного вооруженного всадника — «человек на коне в доспехе полном, а в дальний поход о дву конь». За снаряженных в поход ратников правительство соглашалось приплачивать денежное жалованье, ослушников грозилось штрафовать{2}.

Прежде при деде и отце Грозного великокняжеские чиновники вели учет служилых людей, исходя из их действительного наличия, физического состояния и материального положения потенциальных защитников Отечества, и на основе этих данных формировалось войско. Отныне правительство решило заняться регулированием: нарезать угодья, перемещать людей, отрезать излишки, прибавлять, делить, доплачивать, штрафовать. Поместная реформа вылилась в грандиозный эксперимент по централизованному планированию со всеми его характерными пороками и изъянами. Правительство, взявшееся все предусмотреть и все отрегулировать, достигает искомого результата лишь на бумаге, на практике постоянно возникают проблемы, ставящие чиновников в тупик. Об одной из такой проблем поведал английский дипломат Джильс Флетчер: «…Если царю покажется достаточным число лиц, состоящих на таком жалованье…, то часто их распускают, и они не получают ничего, кроме небольшого участка земли, разделенного на две доли. Такое распоряжение производит большие беспорядки. Если у кого из военных много детей и только один сын получает содержание от царя, то остальные, не имея ничего, принуждены добывать себе пропитание несправедливыми и дурными средствами ко вреду и угнетению мужиков… Это неудобство происходит вследствие того, что военные силы государства содержатся на основании неизменного наследственного порядка»{3}.

Увы, но служба царская «безо лжи и без греха», как это задумывалось реформаторами, не получалась. Правительство не обладало достаточными ресурсами — земельными, финансовыми, организационными — для выполнения взятых на себя обязательств. Значительное число помещиков терпело нужду и лишения. Буквально вслед за приговорами о службе, а именно зимой 1557/58 года служилых пришлось освобождать от обязательств по выплате процентов по долгам. Небогатые дворяне (а таковых было большинство), дабы свести концы с концами, усиливали эксплуатацию крестьян, проживавших на выделенной помещику земле. Землепашцам вряд ли мог понравиться подобный хозяин, и они все чаще задумывались о переходе к другому более рачительному землевладельцу. Это уже в свою очередь не нравилось служилому помещику, который требовал от правительства встать на защиту его интересов.

Проблемы, возникшие в ходе реализации поместной реформы, заметно обострила опричнина. Разделение страны в 1564 году на две части — земскую и опричную и соответственное разделение служилого класса, сопровождалось перемещением огромной массы помещиков из одной половины государства в другую, что усугубило положение и самих землевладельцев, и крестьян. В последней трети XVI века не менее половины помещиков и вотчинников сменило географию землевладения{4}. Годы опричнины стали временем широкой раздачи в поместья и вотчины черносошных и дворцовых земель, принадлежавших государю. По сути дела происходила широкомасштабная приватизация земельных угодий, с поправкой на то, что владение поместьем носило условный характер.

Процесс этот интенсивно протекал как на опричных, так и на земских территориях{5}. Как отмечает А. А. Зимин, новые владельцы, как правило, не заботились о налаживании хозяйства в полученных ими поместьях и вотчинах — оказавшиеся в земщине надеялись на скорое возвращение их старинных владений, поэтому продавали полученные земли, а опричники, знавшие, что рано или поздно наступит конец их владычеству, стремились выжимать из крестьян как можно больше доходов.

Хищническая эксплуатация поместий повсеместно приводила к их разорению. Так в ярославской писцовой книге за 1567–1569 годы отмечалось, что «в Черемошской же волости, что были черные деревни в поместья за князьями и за детьми боярскими, и те в поместьях помещики опустошили и пометали»{6}. Одновременно крестьянские хозяйства разорял все возрастающий налоговый пресс. С середины XVI века по 80-е годы государственные повинности волостных крестьян в центре России выросли почти в три раза. В. И. Корецкий иллюстрирует масштаб кризиса на примере Удомельской волости. В конце XV — начала XVI века она находилась в цветущем состоянии, насчитывая 564 Деревни, 1781 двор, в середине столетия волость стала еще многолюднее. Однако стали расти подати, в 1566 году началась раздача поместий астраханским новокрещенам, а в 1571–1572 годы — опричникам. И вот к началу 80-х годов XVI века в Удомельской волости мы находим в «живущем всего село в рядок, да 16 деревень без трети деревни»{7}.

Схожую картину мы наблюдаем повсюду. В Псковском крае в конце 80-х годов уцелело 13,6 % поселений, существовавших в середине XVI века. Громадное, измеряемое многими десятками тысяч число деревень (от 50 до 90 % в разных районах) превратилось в пустоши. Аналогичную картину мы наблюдаем и в городах. В Новгороде Великом и Пскове, Коломне и Муроме за 70–80-е годы до 84–94,5 % всех посадских дворов остались без хозяев{8}. Разоренные земледельцы и ремесленники бежали либо в колонизируемые районы Поволжья и степного юга, либо в крупные вотчины. Потенциал крупных хозяйств позволял их владельцам не донимать крестьян поборами и тем самым подрывать основу своего благосостояния.

Средние и мелкие землевладельцы возможно не хуже латифундистов понимали, что зажиточный селянин — основа преуспевающего поместья. Но ограниченная база малоземельного хозяйства не оставляла им пространства для маневра, у них не оставалось иного выхода, чем выжимать последние соки из подвластных крестьян. Селяне разбегались, оставляя помещика один на один с зарастающей пашней. Опустевшее поместье не могло служить источником поступления налогов в казну или материальной базой для воинника, готового в любой момент выступить в поход на коне и с оружием. В итоге в проигрыше оказывались все: и помещики, и государство, и в первую очередь обнищавшее крестьянство.

Вплоть до новаций Ивана Грозного крестьянин Восточной Руси не являлся простым арендатором чьей-либо земли, а имел собственное право, трудовое право на землю, которую обрабатывал. Независимо от того, работал он на «черной», дворцовой или боярской земле, никто не мог законным путем согнать его с участка, и его права на эту землю признавались судом до тех пор, пока он продолжал обрабатывать ее и платить налоги. Судебник 1550 года подтверждал за крестьянином право на свободу передвижения. Однако, по мнению Е. Ф. Шмурло, чрезвычайно быстрое развитие поместной системы стало причиной того, что «крепость крестьян к земле в глазах правительственной власти стала явлением желательным, которое следует поощрять, а то и прямо регламентировать законом»{9}. В современной исторической литературе также высказывается точка зрения о связи распространения поместной системы с закрепощением крестьянства{10}.

Поместная реформа не только спровоцировала хозяйственный кризис, дала толчок к развитию крепостничества, но и не решила задачи, ради которой она и затевалась, — создание системы формирования боеспособных вооруженных сил. Поместье, как правило, не обеспечивало помещика всем необходимым для несения воинской службы — лошадьми, экипировкой, оружием, да и сам он чаще всего оказывался не готов к тяготам воинской службы, не имея ни необходимых навыков, ни желания рисковать жизнью и здоровьем на государевой службе. Повидавший много европейских армий, профессиональный вояка Жак Маржерет уничижительно отзывался о московском поместном войске: «множество всадников на плохих лошадях, не знающих порядка, духа или дисциплины и часто приносящих армии больше вреда, чем пользы»{11}. А вот неутешительные итоги смотра Новгородского разрядного полка в 1663 году: «Новгородцев бодрых треть, а две доли бедны; и добрые малоконны, а бедные все бесконны»{12}.

Другой острейшей проблемой, которую правительство безуспешно пыталось решить, стало нетство — уклонение от службы, неявка по призыву. Уже с середины 70-х годов XVI века, то есть спустя 20 лет после начала реформы, нетство и дезертирство в русском войске приобрели массовый характер{13}. Поражение России в Ливонской войне в немалой степени объясняется этим обстоятельством. Проходит столетие и во время восстания Разина воевода Ю. А. Долгорукий сообщает царю Алексею Михайловичу неутешительные вести: «На воров малыя посылки посылать опасно, а многолюдную посылку послать — и у нас малолюдно: стольников объявилось в естях 96 человек, а в нетях — 92, стряпчих — в естях 95, а в нетях 212, дворян московских — в естях 108, а в нетях — 279, жильцев — в естях 291, а в нетях 1508 человек». Получается, что в среднем число нетчиков в 3,5 раза (!) превышает число добросовестных служак. И в это в разгар крестьянского восстания, грозившего большими бедами самому сословию помещиков{14}.

На закате Юрьева дня

Царь Феодор Иоаннович и глава его правительства Борис Годунов старались исправить ситуацию, защищая интересы мелких служилых землевладельцев. Однако власть боролось не с причинами кризиса, а с его последствиями: крестьяне бегут — значит, надо прикрепить их к земле. В 1592/93 и 1597 годах появились указы, после которых земледельцы оказались закреплены за своими господами писцовыми книгами и другими правовыми документами и не могли более на законном основании покидать своих хозяев{15}. В грамоте Феодора Иоанновича от июля 1595 года говорится, что «ныне по нашему указу крестьяном и бобылем выходу нет». Другой указ царя Феодора, изданный в ноябре 1597 года, хотя и не содержал пункта, формально упразднявшего Юрьев день, но подтверждал право землевладельцев на розыск беглых крестьян в течение пяти урочных лет: «Которые крестьяне из поместий и отчин выбежали до нынешнего года за пять лет, на тех суд давать и сыскивать накрепко». Современные исследователи отмечают, что закрепощающий характер носила вся политика правительства, начиная с 80-х годов XVI века. Значение же указа 24 ноября 1597 года в том, что это был первый официальный документ, установивший урочные годы для сыска крестьян{16}.

Инициатором закрепощения, по мнению современников, являлся Борис Годунов. В марте 1607 года царь Василий Шуйский обсуждал с собором, что при Иване Грозном «крестьяне выход имели вольный; а царь Федор Иванович, по наговору Бориса Годунова, не слушая совета старейших бояр, выход крестьяном заказал…»{17}. Известно недоброжелательное отношение Шуйского к Борису Феодоровичу. Но С. М. Соловьев соглашается с тем, что «Годунову… выгодно было опираться на духовенство и на мелких служилых людей, которых он старался привлечь на свою сторону уступками, поэтому имеем право принять известие, что Годунов содействовал этой сделке между выгодами духовенства и мелких служилых людей»{18}.

В 90-е годы XVI века страна начала потихоньку приходить в себя после изнурительной Ливонской войны и опричного разгула. В этой ситуации крепостнические указы могли принести кратковременный стабилизирующий эффект. Но тут вмешался несчастный случай или, как выразился современник Смуты Авраамий Палицын, «излиание гневобыстрое бысть от Бога». Чудовищный неурожай 1601 года повлек за собой голод, который терзал страну три года подряд, заставив все население страны прийти в движение. Крестьяне целыми семьями покидали насиженные места и отправлялись на поиски пропитания. Царь Борис, понимая, что в таких условиях закрепощение теряет смысл, отреагировал восстановлением Юрьева дня. Более того, царь строго предупреждал землевладельцев о неукоснительном соблюдении указа, настаивая на том, чтобы «крестьян из-за себя выпускали со всеми их животы безо всякой зацепки». «А кто учнет крестьян грабити и из-за себя не выпускати, и тем от нас быти в великой опале», — грозил ослушникам Борис Федорович{19}.

По мнению В. И. Корецкого, реализация годуновских указов 1601–1602 годов на практике приводила к запустению поместий служилой мелкоты, крестьяне которых перебирались к их более предприимчивым и зажиточным соседям. Борис Годунов, в демагогических целях, вставляя в указ слова о крестьянском выходе «от налога и продаж» для порицания насилий, чинимых над крестьянами их господами, жестоко просчитался. В накаленной обстановке осени 1601 года селяне истолковали подобное заявление царского указа в буквальном смысле слова и перестали платить государственные налоги{20}. Кроме того, данные указы внесли страшную путаницу в судопроизводство{21}. Да и не с руки было царю ссориться со служивым сословием, уязвленным популистскими маневрами правительства. Видимо, по этим причинам уже в 1603 году Годунов снова отменил Юрьев день. На этот раз окончательно.

Владельцы мелких поместий испытали губительные последствия голода 1601–1603 годов в той же мере, что и крестьяне. Если в начале XVI века помещики были хорошо обеспечены землей и несли службу в тяжеловооруженной коннице, то на исходе столетия в России появился и получил широкое распространение новый социальный персонаж — пеший сын боярский с пищалью. Именно в гарнизонах южных крепостей несло службу большое число пеших детей боярских{22}. После известий о появлении Самозванца в июне 1604 года Годунов ввел новые нормы поставки воинских людей — значительно облегченные в сравнении с нормами указа о службе 1555–1556 годов. Но своей цели — привлечь на свою сторону служилых людей — указ не достиг. Помещики ответили массовой неявкой на сборные пункты{23}.

Как мы видим, любые, даже благие замыслы Годунова приводили к губительным результатам. Ко времени вступления Лжедмитрия в московские пределы и служилые землевладельцы, и крестьяне были доведены до крайней степени истощения и имели веские основания ненавидеть существующий режим во главе с Борисом Годуновым.

Особую остроту социально-экономические противоречия приобрели в южных землях Московской Руси. Именно сюда на свободные от помещиков земли направлялась основная масса беглых селян. Благодаря этому в 80-е годы XVI века, в то время как центр страны парализовал хозяйственный кризис, на юге наблюдались приметы экономического оживления. Еще в начале 90-х годов по степени закрепощенности юг отставал от центра. Однако правительство словно стремилось наверстать упущенное, что выразилось в стремительных, куда более чем высоких, чем в центральных регионах, темпах прикрепления крестьян к земле. По мнению В. И. Корецкого, в этом заключалось основное противоречие, породившее крестьянскую войну. «Более высокий уровень экономического положения крестьян южных уездов заставлял их с особой болезненностью относиться к неумолимо надвигавшемуся с севера крепостничеству»{24}.

Бежавшим из центральных районов крестьянам приходилось спасаться от надвигающегося следом поместно-крепостнического вала, перебираясь еще дальше на юг — на вольный Дон и другие казачьи земли. В результате запустение, охватившее центр в 70–80-е годы XVI века, в годы правления Годунова поразило южные области. Так с 1585 по 1589 годы в Тульском уезде площадь обрабатываемой земли увеличилась более чем вдвое{25}. Однако к 1602 году в этом же уезде обнаруживается немногим более половины поселений, существовавших в конце 80-х годов XVI столетия{26}. За десять с небольшим лет хозяйственный подъем в окрестностях Тулы сменился разрухой и людским оскудением. Очевидно, сходные процессы происходили в других частях южной окраины Московской Руси. И наибольшей остроты они достигли именно в то время, когда границы Московии пересек отряд Лжедмитрия.

Бедственным следует признать и положение южнорусских помещиков. Ядро гарнизонов степных крепостей составляли дворянские отряды. Для их формирования правительство проводило наборы и отправляло в южные уезды детей боярских из мелкопоместных семей, пытаясь форсировать развитие поместной системы в этих краях{27}. Чем дальше на юг, тем более мелкопоместным было дворянство, приближаясь по своему положению к служилому казачеству, из числа которого она зачастую и вербовалась. Чтобы добыть себе средства к существованию, такие помещики зачастую пробавлялись грабежом крестьян, проживавших на землях их соседей{28}.

Разорению помещиков способствовали не столько небольшие размеры служебных наделов, сколько слабая обеспеченность их рабочими руками. Так в Путивльском уезде в начале XVII века на одного помещика приходилось в среднем всего 1,6 крестьянских и бобыльских дворов, большинство же помещиков уезда вообще не имело крестьян и бобылей. Внакладе оказались и жители Путивля. Массовая раздача помещикам, прибранным в военную службу, городских оброчных земель и угодий вызвала недовольство зажиточной части горожан{29}. В 1594 году царь Федор издал указ о наборе в путивльские конные самопальники из детей боярских, беспоместных помещиков и новиков. Основная масса этого отряда, по замечанию Г. Н. Анпилогова, состояла из людей, весьма пестрых по своему социальному происхождению и положению{30}.

Неудивительно, что Путивль стал первым городом, признавшим Расстригу, и оставался ему верен в самые трудные минуты. После поражения в январе 1605 года под Добрыничами Отрепьев в отчаянии решил отказаться от своих притязаний и укрыться в Польше, однако настойчивые увещевания жителей Путивля заставили его переменить планы. Позже Путивль окажет горячую поддержку и второму самозванцу. Отсюда на центральные районы Руси — этот эпицентр крепостничества — на протяжении нескольких лет накатывали волны разрушения и протеста.

К началу XVII столетия в России не осталось ни одного сословия — от бояр-вотчинников до холопов, не пострадавших в той или иной степени от реформ Грозного и Годунова. Парадокс описываемой нами исторической эпохи состоит в том, что могильщиками установленного царем Борисом режима стали социальные группы, порожденные правительственными экспериментами последних десятилетий. Это обнищавшее и деградировавшее дворянство, потерявшее понятие о долге и чести, готовое принять участие в любой заварухе и погреть на ней руки. Это беглые крестьяне, одна часть которых подалась на волю, став казаками, а другая сошлась в шайки разбойников, которые неимоверно размножились в то время. Именно эти группы, отторгнутые обществом и готовые восстать против него, и стали главными движущими силами Смуты. Но не они были ее вождями. Это было войско, которому требовались военачальники. И таковые нашлись в изобилии.

Время безымянных скотов

Двадцать лет минуло со смерти Ивана IV, и за этот срок правление Грозного царя успело претерпеть идеализацию. Позабылись кровавые злодеяния, а запустение и голод составляли главное содержание дня сегодняшнего. Грозный — потомок Рюрика и потомок (пусть только в его воображении) римского кесаря Августа. Грозный унаследовал державу от предков, семь столетий правивших русской державой. Потому для современника тех событий дьяка Ивана Тимофеева, как бы темпераментно тот ни обличал преступления Грозного, Иван Васильевич — государь «царюющий вправду, по благодати». Годунов же, по меткому определению того же Тимофеева, — «рабоцарь»: сметливый плебей, интригами и преступлениями укравший трон у своих благодетелей. Для русских людей первым «самозванцем», или «самовыдвиженцем», как говорили одно время, стал сам Борис Феодорович, подавший соблазнительный пример прочим властолюбцам. «Первый был учителем для второго, дав ему пример своим похищением, а второй для третьего и для всех тех безымянных скотов, а не царей, которые были после них. Каждая злоба является матерью второй, потому что первый второму подает пример и в добрых и в злых делах»{31}.

«Рабоцарь» Годунов постоянно прибегает то к угрозам и насилию, то к милостям и увещеваниям. Но это не те милости, и не те угрозы, которые исходили от «природных» царей. Неуверенность в своей правоте, суетливость — «паучиное ткание» — отличают действия Годунова, нацеленные на укрепление своей власти. Царь Борис первым приказал петь по церквям многолетие всей своей семье. Годунов придумал крестное целование — приказал русским людям дать письменную клятву на верность его роду, включив в текст этой присяги требование под угрозой вечного проклятия «ни думати, ни мыслити, ни семьитись, ни дружитись, ни ссылатись» с врагами государя, «не изменять ни делом, ни словом; не умышлять на его жизнь и здоровье, не вредить ни ядовитым зельем, ни чародейством, доносить о всяких скопах и заговорах, не уходить в иные земли». «Это было не для всех болезненно, а только для имеющих разум», — замечает Тимофеев{32}. Потому что «имеющие разум», понимали, что царь не верит в то, что ему будут служить как прежним государям — по долгу совести, а полагается только на угрозы и страх.

Добиваясь «безгласия», Годунов запугал знатнейших вельмож, «менее знатных и ничтожных подкупил, средних между ними не по достоинству наградил многими чинами, как и сам он был не достоин царствования»{33}. Фаворитизм, казалось бы, неизменный спутник власти во все времена. Но даже Иван Грозный, известный своими конфликтами с боярством, уважительно относился к традиции местничества — назначения на должность в соответствии с заслугами предков. При Годунове стали исходить из принципа «Чей род любится, тот род и высится»{34}.

Борис, требуя от окружающих хвалы и почитания, легко попадался на удочку лести: «он и от льстивших ему бояр был подстрекаем притворной хвалой, как бы некоторым поджиганием… это были как бы две веревки, сплетенные вместе, — его хотение и их лесть, — это была как бы одна соединенная грехом цепь»{35}. Раболепствующие сначала перед всемогущественным правителем, а после — перед царем толкали его к власти, к преступлениям ради ее достижения и укрепления, многие из которых они сами и совершали по воле Бориса Федоровича. Но, быть может, дьяк Иван Тимофеев, оценки которого мы приводим, слишком пристрастен к царю Борису и его споспешникам. Обратимся к биографиям фаворитов Годунова.


Басманов Петр Федорович. Сын видного опричника. Окольничий (1599). Один из любимцев царя Бориса, после смерти Годунова предал его сына Феодора, перешел с войском, направленным против Расстриги на сторону последнего. Предположительно присвоил себе имущество Годуновых. «Басманов заслужил милость у самозванца тем же способом, что и Годунова. Он повсюду искал изменников и беспощадно карал их. По его навету Сабуровы и Вельяминовы (всего 37 человек) были ограблены и брошены в тюрьму» — пишет Р. Г. Скрынников{36}. Убит во время свержения Отрепьева.


Воейков Иван Васильевич Меньшой. Дворянин, служилый человек из захудалого боярского рода; выдвинулся в опричнину. Фаворит Бориса Годунова; в 1584 г. по его приказу убил отправленного в ссылку казначея П. И. Головина. Присягнул Отрепьеву. В мае 1606 г. участвовал в заговоре против Лжедмитрия и был одним из его убийц.


Молчанов Михаил Андреевич, дворянин, происходил из рядовой дворянской семьи, выдвинувшейся в опричнину. Некоторые источники называют самого Молчанова бывшим опричником. В 1601 г. — стольник. Приближенный Годунова, стал одним из убийц его сына Феодора. Был приближен расстригой, после низложения Лжедмитрия I бит кнутом за чернокнижие, но смог бежать в Польшу, распространяя по дороге слухи о спасении «царяДимитрия», и даже иногда выдавая себя за него. Прибыв в Самбор к теще Самозванца, он сделался закоперщиком интриг против царя Василия Шуйского. Не решившись стать во главе поднявшихся во имя Димитрия городов, Молчанов прислал к ним в качестве воеводы Болотникова. В начале 1609 года он очутился в Москве, строил заговоры против царя Василия Шуйского, а после неудачного мятежа «выбежал» в Тушино к Вору и, возведенный в окольничьи, играл видную роль в «воровской» Думе. После распада тушинского лагеря перешел к Сигизмунду III и в чине окольничего управлял Панским приказом в Москве. Убит во время антипольского восстания москвичей.


Салтыков Михаил Глебович, ставший летом 1592 г. окольничьим, по предположению А. А. Зимина, в конце 90-х годов был близок к Романовым, однако именно он руководил розыском о заговоре братьев Никитичей{37}. Годунов оценил его рвение, и в 1601 г. мы уже видим его боярином. В качестве главы посольства он едет в Польшу. Несмотря на благоволение царя Бориса, М. Г. Салтыков перешел на сторону Самозванца, руководил розыском о заговоре против него Шуйского. Выслуживаясь перед Отрепьевым, Михаил Глебович и здесь извернулся, сойдясь с недавним своим подследственным — Шуйским. Василий, взойдя на трон, все же попомнил Салтыкову былые прегрешения, отправив того в Ивангород воеводой, где Михаил Глебович благополучно перешел на службу Тушинскому вору. Принимал участие в переговорах об избрании на царство королевича Владислава, затем поддерживал кандидатуру самого короля Сигизмунда. Один из немногих, кого правительство Михаила Романова официально признало изменником, жил в Польше, где и умер около 1618 г.


Татищев Михаил Игнатьевич — одна из ярких фигур Смуты. Его отец Игнатий Петрович получил в опричнине чин думного дворянина. В1589 г. Михаил Татищев вел расследование против бояр Шуйских, при этом, угождая Годунову, бесчестил Василия Шуйского — «даже и до рукобиения». За свои заслуги перед Борисом Татищев получил чин ясельничего, а затем думного дворянина. Татищевы не остались в долгу и помогли взойти на трон Годунову{38}. Татищев-старший (умер в 1604 г.) занял пост казначея. Михаил Татищев легко сошелся с Отрепьевым и даже считался любимцем первого Лжедмитрия, вошел в его Думу с чином окольничего. Правда, после какого-то инцидента был сослан в Вятку, но быстро вернулся, прощенный Отрепьевым. Не оценив широкого жеста, Татищев принял участие в заговоре Василия Шуйского. Он сыграл важную роль в свержении Отрепьева — именно Татищев убил Петра Басманова, до конца защищавшего расстригу, и, по свидетельству П. Петрея, первым ударил саблей своего благодетеля «императора Деметриуса»{39}. Воцарившийся Шуйский, наблюдая, как легко Татищев перебегает из одного лагеря в другой, счел за лучшее сослать его в Новгород. «…Михаил очень старался опять возвратиться из изгнания в царствующий город и прежним способом, некоторыми своими злоухищрениями, добиться приближения к царю», — писал о нем все тот же Тимофеев, который в то время служил в Новгороде{40}. Татищев навлек на себя ненависть новгородцев поборами и притеснениями. Кончил Михаил Игнатьевич плохо — его растерзала толпа горожан, заподозривших (очевидно, небезосновательно) в измене Шуйскому.


Туренин Иван Самсонович — князь из черниговских Рюриковичей. В 1587 г. — пристав при князе Иване Петровиче Шуйском — герое обороны Пскова в годы Ливонской войны. На Белоозере, куда Шуйского отправили в ссылку, Туренин, очевидно, по указанию Годунова умертвил опального. В 1591 г. Иван Самсонович получил чин окольничего. Умер он в 1597 г., а вот его брат Михаил Самсонович отличился в Смуту. В 1607 г., получив от Шуйского боярство, занимался расспросами и пытками болотниковцев, взятых в плен при осаде Тулы. В 1610 г. будучи воеводой в Коломне, присягнул Лжедмитрию II и бежал в Тушинский лагерь. В 1611 г. Туренин-младший подписал приговор боярской думы о сдаче Смоленска польскому королю и о призвании на престол королевича Владислава.


Не правда ли, жизненные стежки-дорожки годуновских сподвижников схожи между собой. Практически все они, как и сам Борис Федорович, вышли из опричнины. Заслужив расположение Годунова угодными ему делами, в том числе расправой над недругами, пользуясь его щедротами и милостями, они все без промедления предали его сына Феодора, как только появился более «перспективный» кандидат в правители, а Молчанов даже обагрил руки кровью родичей царя Бориса. Все они прекрасно устроились при Отрепьеве, затем предали его (исключение составляют Татищев и Басманов), перешли на сторону Шуйского, чтобы потом предать и царя Василия.

Эта генерация царедворцев, которая только стала выступать на политическую авансцену при Иване Грозном, заявила о себе во весь голос во времена правления и царствования Годунова. Состояла она из пронырливых, беспринципных интриганов, способных и на невинный льстивый шепоток, и на кровавое душегубство. И то и другое им дается одинаково легко. Сегодня они готовы жизнь отдать за своего государя, но если завтра трон под ним зашатается, они подтолкнут его и затопчут ногами, выслуживаясь перед победителем. «Властители захотели охотно склонять свои уши к лживым словам наушников… и недуг лжи и горький плевел терния, распространяясь среди всего царства, умножался, — пишет Иван Тимофеев, — многие рабски послушные стали малодушными и боязливыми по своей природе, на каждый час изменчивыми… ни в чем твердо не убежденными, непостоянными в делах и словах»{41}. «Рабоцарь» желал править рабами, он их получил в изобилии, позабыв, что раб всегда готов бросить хозяина и перебраться к другому, пообещавшему более жирный кусок.

А ведь Борис Федорович, пожалуй, искренне хотел, чтобы его любили. (Чего не могло прийти в голову ни одному Рюриковичу.) Еще в царствование Федора Иоанновича Годунов заботился о позитивном имидже. Например, отправляющимся за рубеж послам предписывалось рассказывать иноземцам, что «таков Борис Федорович суд праведной ввел, что отнюдь нихто никово ни изобидит»{42}. Во время венчания на царство Борис совершенно расчувствовался. По свидетельству Авраама Палицына, когда его благословлял патриарх Иов, Годунов, «не вемы, что ради, испусти ситцев глагол зело высок: „Се, отче патриарх Иов, Бог свидетель сему, никто же убо будет в моем царстве нищ или беден!“» И тряся верх срачицы на себе, — «И сию последнюю, — рече, — разделю со всеми». Трудно удержаться от сравнения первого «всенародно избранного» государя России от тезоименитого ему первого всенародно избранного президента РФ, обещавшего лечь на рельсы, если понизится жизненный уровень вверенного его попечению народонаселения.

В голодные годы Годунов издавал грамоты о пресечении спекуляциями хлебом, которые поражают своей почти задушевной тональностью. «И мы великий государь… нашил крестиянские надежи милостию и заступлением, управляя и содержал всем людем к тишине и покою, и льготе, и оберегая в своих государьствах благоплеменный крестьянский народ во всем, и в том есмя, по нашему царьскому милосердному обычаю, жалея о вас, о всем православном крестьянстве, и сыскивая вам всем, всего народа людем полезная, чтоб милостию Божиею и содержания нашего Дарьского управления было в нашем во всех землях хлебное изобилование, житие немятежное и неповредимый покой у всех равно, — велели есмя в нашем царствующем граде Москве, и в наших московских, и во всех городех нашего царского содержания, хлебных скупщиков и тех всех людей, которые цену в хлебе вздорожи ли, и на хлеб деньги задатчили, и хлеб закупали, и затворили, и затаили, сыскивати, и вперед того смотрити, и беречи, и проведывати накрепко»{43}.

И Жак Маржерет, и Конрад Буссов сообщают, что Годунов велел значительные средства раздать нуждающимся{44}. Царь Борис при всяком удобном случае старался предстать в обличье отца-благодетеля. Так воеводам, отправлявшимся на борьбу с разбойными шайками, предписывалось собирать население и рассказывать ему о том, какую неусыпную заботу о безопасности подданных проявляет государь, который «жалуючи крестьянства велел про розбои сыскивати»{45}. Однако народ отказывался молиться за «царя Ирода». По мнению Р. Г. Скрынникова, после убийства героя обороны Пскова Ивана Петровича Шуйского репутация Годунова была загублена окончательно: «Отныне любую смерть, любую беду молва мгновенно приписывала его злой воле»{46}. А после этого последовали загадочная смерть царевича Димитрия, опала Романовых, страшный голод. Стоит ли удивляться, что едва появился призрак властителя «по благодати», тщательно возводимое Борисом Федоровичем Годуновым, здание абсолютизма рассыпалось как карточный домик.

Самовожделение отрока Григория

Мы рассмотрели социально-экономические условия, позволившие беглому монаху стать «императором Деметриусом», ситуацию, в которой сформировались политические воззрения Самозванца. Теперь нам предстоит ответить на другой вопрос, не менее важный для понимания феномена Григория Отрепьева: как сам он относился к избранной миссии.

Интересно, что Костомаров и Соловьев, столь различно смотревшие на обстоятельства появления названого Димитрия, солидарны в одном: судя по поведению Самозванца, он искренне верил в свое высокое происхождение. Этим объясняется и хладнокровие Самозванца, не избегавшего представать перед своими мнимыми родственниками и даже «матерью» Марией Нагой, патриархом Иовом, и всеми теми многочисленными клириками и мирянами, способными без труда изобличить в новоявленном самодержце Отрепьева. «В поведении его нельзя не заметить убеждения в законности его прав, ибо чем объяснить эту уверенность, доходившую до неосторожности, эту открытость и свободу в поведении?»{47}. Но откуда у сына мелкого костромского служаки неколебимая убежденность в своем высоком происхождении и великом предназначении, завидная уверенность в своих силах — и эти убежденность и уверенность Юшка Отрепьев внушал многим окружавшим его людям. Можем ли мы представить механизм перерождения личности, потери или замещения своего «я» и прояснить принципы действия этого механизма.

Современный богослов свящ. А. Ельчанинов указывает на то, что обращение к «самосозерцанию» и «самовожделению» часто начинается от внезапного потрясения души (например, большим горем) или от продолжительного личного самочувствия, вследствие, например, успеха, удачи, постоянного упражнения своего таланта. Часто эта обращенность на себя развивается у людей тихих, покорных, молчаливых, у которых с детства подавлялась их личная жизнь, и эта «подавленная субъективность порождает, как компенсацию, эгоцентрическую тенденцию, в самых разнообразных проявлениях: обидчивость, мнительность, кокетство, желание обратить на себя внимание даже поддержанием и раздуванием о себе слухов, наконец даже в виде прямых психозов характера, навязчивых идей».

Часто это — так называемый «темпераментный» человек, «увлекающийся», «страстный», талантливый. Это — своего рода извергающийся гейзер, своей непрерывной активностью мешающий и Богу, и людям подойти к нему. Он полон, поглощен, упоен собой. Он ничего не видит и не чувствует, кроме своего горения, таланта, которым наслаждается, от которого получает полное счастье и удовольствие. Его цель — вести свою линию, посрамить, поразить других; он жадно ищет известности, хотя бы скандальной, мстя этим миру за непризнание и беря у него реванш. Если он монах, то бросает монастырь, где ему все невыносимо, и ищет собственные пути. …Состояние души мрачное, беспросветное, одиночество полное, но вместе с тем искреннее убеждение в правоте своего пути и чувство полной безопасности, в то время как черные крылья мчат его к гибели. Собственно говоря, такое состояние мало чем отличается от помешательства, — отмечает о. А. Ельчанинов, — Характерно, что такие распространенные формы душевной болезни — мания величия и мания преследования — прямо вытекают из «повышенного самоощущения»{48}.

Сиротское детство в костромской глубинке, презрительное равнодушие более удачливых родственников заставили впечатлительного смышленого мальчика замкнуться в себе, затаить обиду на весь белый свет. «Самовожделение» Григория Отрепьева не только воплощение честолюбивых помыслов, но и реванш за нескладную жизнь отца и его нелепую смерть, вдовью долю матери, месть за сиротские унижения и горький холопский хлеб. Но вот судьба дает ему шанс — он попадает в столицу к могущественным вельможам, где ему удается выделиться, привлечь к себе благосклонное внимание хозяев, вращаться среди тех, кто вершит судьбами государства. Подавленность сменяется эйфорией, неуверенность в своих силах — дерзостью; он упивается своими дарованиями, своим успехом, вниманием и похвалой сильных мира сего — и все это на фоне разговоров о чудесно спасшемся царевиче.

Если даже Романовы целенаправленно не готовили своего холопа к роли Димитрия, мысль о том, что его ровесник, неведомо где скрывающийся царственный отрок, способен внезапно объявиться и свергнуть ненавистного Годунова, мысль эта произвела переворот в сознании сына стрелецкого сотника. Постоянное размышление над этим предметом породило дерзновенное допущение, а допущение переросло в убежденность. Он примерил личину, которая приросла к плоти и обернулась подлинным лицом. Отсюда привычка к беспрерывному вранью, в котором Расстригу постоянно уличали бояре. Но для «императора Деметриуса», живущего в мире, где вымысел и реальность переплелись неразделимо, эта привычка органична. Отсюда проистекает — повторим слова о. А. Ельчанинова теперь уже применительно в Отрепьеву, — поражавшее и современников и исследователей его «искреннее убеждение в правоте своего пути и чувство полной безопасности, в то время как черные крылья мчат его к гибели».

В полной мере своеобразный фатализм Расстриги проявился накануне расправы 17 мая 1606 года. Нельзя сказать, что он проявил поразительную беспечность: Отрепьев явно предчувствовал или предугадывал угрожавшую ему смертельную угрозу. Очевидцы отметили, что в дни празднования свадьбы с Мариной Мнишек «император Деметриус» был угрюм и подавлен, по временам его страх прорывался наружу припадками беспричинного гнева. Но чем больше поводов для тревоги, тем больше наружного веселья; вместо того чтобы пойти навстречу общественному мнению, Отрепьев эпатирует его, почти всю пятницу проводя в беспрерывных пиршествах. Ему доносят о заговоре и заговорщиках, и он даже соглашается с необходимостью упредить выступление мятежников, но ничего конкретного не предпринимает. Он словно выжидает, дразнит судьбу: неужели его счастливая звезда скроется за тучами или в очередной раз Фортуна будет на его стороне, удастся ли перескочить через пропасть или ему суждено сорваться вниз? Здесь и страх, и азарт, и радостное возбуждение.

Феномен «самовожделения» Расстриги нельзя назвать уникальным в российской истории. В царствование Михаила Федоровича, а именно осенью 1643 года из России в Польшу бежал некто Тимофей Анкудинов, объявивший себя сыном царя Василия Шуйского. Немецкий ученый Адам Олеарий, оставивший книгу о Московии, приводит весьма примечательную биографию этого самозванца. «Родился он в городе Вологде… от простых, незнатных родителей. Отец его назывался Демкою или Дементием Анкудиновым и торговал холстом. Так как отец заметил в нем добрые способности и выдающийся ум, то он дал ему возможность прилежно посещать школу, так что Тимошка скоро научился читать и красиво писать и достиг, стало быть, высшей степени русской образованности… Помимо того у него оказался еще хороший голос для пения — он умел красиво исполнять церковные песнопения, — и поэтому тогдашний архиепископ вологодский и пермский, именем Нектарий, полюбил его, принял ко двору своему и поместил на церковную службу. Здесь он вел себя так хорошо, что архиепископ выдал за него замуж дочь своего сына… Тут Тимошка загордился и иногда в письмах своих стал именовать себя внуком наместника вологодского и великопермского. Промотав в беспорядочной жизни, после смерти архиепископа, имущество жены своей, он… перешел в Москву, где его принял бывший друг его по архиепископскому двору…, дьяк приказа Новой четверти, и устроил писцом в том же приказе. И здесь он вел себя так хорошо, что ему поручили сбор и расходование денег, а заведовал приказ этот деньгами, получавшимися с великокняжеских кабаков и трактиров. Некоторое время он добросовестно исполнял свои обязанности, но, наконец, подружился со скверными товарищами, стал пьянствовать и играть…»{49}.

Не правда ли, многие вехи жизненного пути Тимошки Анкудинова поразительно напоминают судьбу Гришки Отрепьева: происхождение из незнатной провинциальной семьи, успешное обучение, рано открывшиеся выдающиеся таланты, покровительство сильных мира сего, столь же рано проявившаяся мания выдавать себя за другого, неудовлетворенность блистательной карьерой, о которой люди его круга могли только мечтать. Когда Анкудинов сбежал из России, ему исполнилось 26 лет. Значит, по крайней мере, к 25-ти годам сын вологодского лавочника стал важной фигурой в столичном приказе. Но его одолевали иные мечты и блазнили иные желания. А теперь вспомним, что в Москве начала 40-х годов XVII века проживало немало свидетелей блистательного взлета беглого чудовского инока. Соблазн повторить это чудо, примерить его на себя был велик. Тимошка, правда, царем не стал, зато прожил после своего бегства почти десять лет, странствуя по всей Европе, пока, наконец, московское правительство не добилось его выдачи. Но и на суровом допросе Анкудинов упорствовал в том, что он царевич, не смущаясь присутствия матери и сына.

Но вернемся к Отрепьеву. Еще служа у Романовых, он Уверился в своем царском происхождении и высоком предназначении; столь глубокое внутреннее перерождение не могло произойти за короткий «монастырский» период его жизни. Однако церковная карьера не только помогла ему проникнуть в закулисье власти, но и оценить собственные недюжинные силы, уверовать в них и в свою счастливую звезду. Именно эта вера породила удивительную способность подчинять своему влиянию людей, именно она объясняет его несомненное обаяние — и это при выразительной и даже отталкивающей внешности: маленький рост, короткая шея на непропорционально широких плечах, маленькие глазки, нос «картошкой», возле которого примостилась пара бородавок.

И вот этот человечек шлет такую гневную отповедь Сигизмунду III, отказавшемуся именовать бывшего холопа «императором»: «Удивляет нас, что его королевская милость называете нас братом и другом, и в то же время поражает нас как бы в голову, ставя нас как то низко и отнимая у нас титул, который мы имеем от самого Бога, и имеем не на словах, а на самом деле и с таким правом, больше которого помогли иметь ни древние Римляне, ни другие древние монархи. И мы имеем это преимущество — называемся императором — по той же причине, по какой назывались так и они, потому что не только над нами нет никого выше, кроме Бога, но мы еще другим раздаем права и, что еще больше, мы — государь в великих государствах наших, а это и есть быть монархом, императором. По милости Божьей, мы имеем такую власть и право повелевать, какие имели короли Ассирийские, Мидийские, Персидские (…) Итак, объявляем его королевской милости, что мы не только государь, не только царь, но и император и не желаем как-нибудь легко потерять этот титул для наших государств. Если его королевская милость признает нас своим братом и другом, то почему не признает за нами того, что нам принадлежит. Кто отнимает у меня преимущество и украшение моего государства, которыми государи дорожат, как зеницею ока, то тот мне больший враг, нежели тот, который покушается отнимать у меня мою землю»{50}.

Нет, эти исполненные уязвленной гордости строки не способен сочинить велеречивый дьяк или ловкий придворный грамотей, их не мог написать пронырливый самозванец или тщеславный выскочка. Слог и темперамент обнаруживают руку «императора Деметриуса» — природного государя, подлинного сына Иоанна IV. И хотя Лжедмитрий не старался внешне подражать своему «отцу», в поведении его нет-нет, да и проглянет «наследственность». Разве не такие надменные письма писал Грозный европейским монархам? А эпизод с Ксенией Годуновой — несчастной царевной, которую Отрепьев сделал своей наложницей — не просто блуд, есть в этом грязном поступке нечто «подпольное», свидригайловское, столь характерное для художественной натуры царя Ивана Васильевича.

Другой Гектор

Расстрига Григорий воцарился на Руси благодаря поддержке всех недовольных режимом Годунова. Но как только цель, объединявшая различные общественные силы и политические группы, оказалась достигнутой и беглый чудовский инок обосновался в Кремле, обозначились первые признаки размежевания. Низы, особенно в провинции, слабо осведомленные о придворной борьбе, оставались под обаянием победы воскресшего царевича, а верхи быстро разочаровались в новом государе. Отрепьев выполнил главную задачу, на него возлагавшуюся, — убрал с дороги ненавистную клику Годуновых. Совершил он и другие, ожидавшиеся от него благие поступки: вернул из ссылки опальных, пожаловал обиженных. «Дядя» царя Михаил Нагой получил звание конюшего, Филарета Романова возвели в сан ростовского митрополита, его брату Ивану дали боярство.

При дворе Самозванца почти сразу развернулось соперничество за влияние на царя, в котором участвовали три главные группировки, сформировавшиеся еще в годы царствования Феодора Иоанновича: круг бывших опричников во главе с Богданом Вельским и два семейных боярских клана — Шуйских и Романовых. Шуйские задумали предотвратить воцарение Самозванца, но попытка не удалась, и князя Василия Иоанновича арестовали на третий день после въезда Лжедмитрия I в Кремль. Приговоренный к смерти, он был прощен расстригой, отправленный в ссылку даже не успел добраться до места назначения — Отрепьев вернул его ко двору с полдороги. К зиме 1605 года Шуйские вернули прежнее положение при дворе, но и князь Василий Иванович и прочие знатные царедворцы осознали, что заслужить прочное положение при «императоре Деметриусе», заручиться его поддержкой — цель недостижимая.

Григорий Отрепьев за долгие годы борьбы и размышлений привык полагаться исключительно на собственные силы, замкнув свой внутренний мир в непроницаемую сферу. Лжедмитрий I — одиночка: как все игроки по натуре, он только использовал людей, ни с кем, за редким исключением, не сближаясь. Эта независимость давала ему свободу маневра, что при восхождении к власти было преимуществом. Но сохранение власти — совсем иное искусство, здесь требуется иной подход, иной «инструментарий». Годунов, прошедший суровую школу выживания при дворе Ивана Грозного, прекрасно понимал, когда и чьей поддержкой нужно заручиться, когда и кого оттолкнуть. В царствование Феодора Иоанновича он поначалу опирался на Романовых, используя их в качестве союзников в борьбе с Шуйскими. После того как суздальский клан был повержен, Годунов расправился с братьями Никитичами и их сторонниками.

Расстрига всем своим поведением давал понять, что ни в ком не нуждается, кроме немногочисленного окружения, состоявшего большей частью из прибывших с ним из-за рубежа поляков. Отрепьев мог бы попытаться опереться на одну их группировок политической элиты, тех же братьев Никитичей, но этого не сделал. Возможно потому, что слишком хорошо знал своих бывших хозяев, а скорее всего — просто потому, что не чувствовал в этом потребности. Оказав Романовым формальные знаки внимания, он отстранил их от реальных дел. Филарет Никитич и вовсе проживал в Троице-Сергиевой лавре и был поставлен в ростовские архиереи только в последние недели правления Расстриги.

Самозванец, сознававший себя полноценным «природным» государем, в отличие от того же Годунова, решительно не желал властвовать, разделяя, не желал соблюдать баланс между кнутами и пряниками. Только вот «природным» царем, в отличие от своего «отца» Ивана Грозного, он как раз и не был, и никто Расстригу таковым в кремлевской верхушке не воспринимал, включая самых верных сподвижников вроде Петра Басманова. Не был он и избран на царство «всей землей». Единственный из пяти государей, венчанных шапкой Мономаха, правивших на Руси с 1584 по 1648 годы, Лжедмитрий не прошел через процедуру соборного избрания или хотя бы ее подобие — процедуру, без которой не обошелся даже природный — без кавычек — государь Федор Иоаннович.

Иван Тимофеев полагал, что Отрепьев до конца своих дней остался рабом: «пребывая во плоти, как в гробе, и всячески наслаждаясь, он и тени не показал образа царской жизни тех, которые до него справедливо царствовали. Свое существо он обнаружил своими делами с подобными ему в нравах советниками… Со своими приближенными, участниками во всех его делах, он жил мертвою жизнью, как богатый из притчи, каждый день, веселясь великолепно, полагая, что жизнь его будет долгой. Он — недостойный — ради гнусных дел не по достоинству раздавал царские чины недостойным, не (согласуясь) с происхождением и возрастом, не по родству и не ради заслуг по службе, но (ради заслуг) весьма постыдных»{51}.

Тимофеев как обычно суров, однако он весьма точно указал на характерные черты отношения расстриги к своим высоким обязанностям. Приближая к себе, он не только попирал справедливость, — как ее понимали в Москве, но и не задумывался о том, насколько полезны для него окажутся обласканные им люди, руководствуясь лишь минутными прихотями. «Император Деметриус» действительно жил одним днем, не утруждая себя размышлениями ни о собственном будущем, ни о будущем государства.

При этом вряд ли у нас есть право считать Лжедмитрия I недостойным государем, если судить его по делам и намерениям: он не обижал, скорее напротив — щедро одаривал, например удвоил жалованье служилым людям, раздавал льготные грамоты духовенству, запретил помещикам сыскивать беглых крестьян, если к бегству их принудили голод и нищета. Как заметил С. М. Соловьев, милости нового царя достигли даже остяков, которых Лжедмитрий освободил от сборщиков дани, разрешив самим доставлять ясак. Он говорил о необходимости просвещения, о намерении основать университет или даже академию{52}.

«Не проходило дня, когда бы царь не присутствовал в совете, где сенаторы докладывали ему дела государственные и подавали об них свои мнения. Иногда, слушая долговременные, бесплодные прения их, он смеялся и говорил: „Столько часов вы рассуждаете, и все без толку! Так я вам скажу, дело вот в чем“: и в минуту, ко всеобщему удивленно, решал такие дела, над которыми сановитые бояре долго ломали свои головы. Он владел убедительным даром красноречия, любил приводить примеры из бытописаний разных народов или рассказывал случаи собственной жизни; нередко, впрочем всегда ласково, упрекал господ сенаторов в невежестве, говоря, что они ничего не видали, ничему не учились; обещал дозволить им посещать чужие земли, где могли бы они хотя несколько образовать себя; велел объявить народу, что два раза в неделю, по средам и субботам, будет сам принимать на крыльце челобитные; а в облегчение бедняков, изнуряемых долговременными тяжбами, предписал всем приказам решать дела без всяких посулов. Сверх того, как русским, так и чужеземцам, даровал свободу в торговле и промышленности. От таких мер дороговизна мало помалу исчезла и обилие водворилось в государстве. За столом он охотно слушал музыку и пение; но отменил многие обряды, например не молился иконам пред началом обеда и не умывал рук по окончании; чему удивляясь, закоренелые в предрассудках москвитяне уже стали подозревать, точно ли новый царь природный русский? Эта мысль сокрушала их. После обеда он не любил отдыхать, вопреки обычаю прежних царей и всех вообще московитян, а осматривал сокровища своей казны, посещал аптеки и лавки серебряников; для чего нередко выходил из дворца сам-друг и так тихо, что стрельцы, не заметив, как он вышел, должны были искать его. Это казалось не менее странным: ибо в старину, русские цари, желая быть величественнее, не иначе переходили из одной комнаты в другую, как с толпою князей, которые вели их под руки, или лучше сказать, переносили. Отправляясь в церковь, он ездил не в карете, а верхом на коне, и притом не на смирном…Одним словом, его глаза и уши, руки и ноги, речи и поступки — все доказывало, что он был совсем другой Гектор, воспитанный в доброй школе, много видевший и много испытавший»{53}.

Быть может, автор этих воспоминаний лютеранский пастор Мартин Бер, живший в те годы в Москве, чересчур благоволит Расстриге. Но мы точно знаем, что в Польшу Отрепьев прибыл высокообразованным по стандартам русского общества человеком. На чужбине он продолжал учебу, тем паче учиться было у кого. В Остроге он общался с преподавателями местного коллегиума, авторами и издателями книг Острожской типографии. Потом московский беглец перебрался в другой православный культурный центр — Дерманский монастырь. Отсюда Расстрига в конце 1603 года направился в оплот арианства — Гощу, очевидно, последовав совету арианина Гавриила Хойского, управляющего князя Константина Острожского. Так после западного варианта православия он познакомился с учением, вступающим в непримиримый конфликт со всем тем, что он знал ранее. Ариане — протестантская секта, сформировавшаяся в 70-е годы XVI века в Польше, отличалась крайним религиозным радикализмом. Польские братья-ариане отрицали догмат о Троице и божественность Христа. «Польские братья» высказывали убеждение в том, что о достоинствах человека нужно судить не по слепой вере в догмы, а по его конкретным делам, поведению, образу жизни{54}.

Трудно судить, насколько, глубоко Отрепьев проникся арианскими идеями. Известно, что ариане братья Ян и Станислав Бучинские оставались до последних минут самыми близкими его советниками; вряд ли это было возможно без общности мировоззрений. Вероятно, влиянием арианства объясняется отказ Лжедмитрия и Марины Мнишек принять Святое причастие после венчания. Сообщая об этом, Арсений Елассонский отмечает, что «это была первая великая печаль, и начало скандала, и причина многих бед для народа московского и всей Руси»{55}. Известно, что Расстрига брал уроки у иезуитов. Но, сделав шаг от православия, он не стал ни протестантом, ни католиком, ни атеистом, смеялся и над польскими ксендзами, и над русскими монахами. Григорий Богданович присматривался, примеривался, выбирал, пробовал, но так и не распробовал и ничего не выбрал.

Можно сказать, что Отрепьев желал добра своему народу, но при его отношении к жизни, к своим обязанностям, при его неумении и нежелании соотносить вымысел и правду, желаемое и действительное, самые благие, но вместе с тем и весьма неопределенные намерения обрекались на неудачу. Возрастала разобщенность Отрепьева не только с политической элитой, но и вообще с русскими людьми, для которых он все больше и больше оборачивался чужаком. «Император Деметриус» прожил жизнь свободным человеком — и внешне и внутренне; такую роскошь не может себе позволить самый могущественный правитель даже в наши безудержные времена. А на Москве начала XVII века это казалось безумством. «Все поведение Самозванца на обыденном уровне было посягательством на освященную временем старину, на символически значимые церемониалы, на праотцовский уклад царской жизни, который считался образцом, — отмечает В. И. Ульяновский, — он жил свободной жизнью, вне российского царского контекста. Это последнее было воспринято россиянами (живыми носителями и блюстителями традиции) как оставление царской харизмы, как путь, ведущие к „неправой“ вере»{56}.

Почувствовав этот изъян, правящая элита, объединилась против расстриги, сошедшись во мнении, что государь, которому они присягнули, — фигура слабая, а значит — временная, переходная. Мавр сделал свое главное дело — помог свергнуть Годунова, мавра нужно удалить. Но как? За дело взялся матерый заговорщик и интриган князь Василий Шуйский. Объединившись с Голицыными, Шуйские посредством русского посла в Варшаве попытались убедить Сигизмунда III в ложности царя Димитрия и просили дать на царство королевича Владислава. Возможно, милость, оказанная ему Самозванцем, только распалила ненависть потомка Александра Невского к худородному сыну стрелецкого сотника, завладевшему московским престолом. Престарелый князь, по возвращении из ссылки сыгравший свадьбу с молодой княжной Буйносовой, казалось, переживал вторую молодость.

Повод к выступлению не заставил себя ждать. В мае 1606 года в Москву прибыла невеста государя Марина Мнишек в сопровождении внушительного польского эскорта. Год назад Отрепьеву стоило немалых трудов выпроводить из города и вернуть на родину задиристых шляхтичей, входивших в состав его войска. Теперь чванливые поляки, вновь оказавшись в Москве, возомнив себя хозяевами положения, то и дело вступали в конфликты с горожанами, порой весьма ожесточенные и внушительные по своим масштабам. Так дом, в котором жил знакомый нам Адам Вишневецкий со своими людьми, окружила толпа москвичей в четыре тысячи человек. Да и поведение новой государыни, выказавшей прискорбное незнакомство с православными обрядами, сыграло худую службу Расстриге.

Вдобавок ко всему парадная церемония венчания затянулась и свадебный пир перенесли с четверга на пятницу — с точки зрения православного день недели для веселья самый что ни на есть неподходящий, к тому же пришедшийся на праздник Св. Николая Чудотворца. Это шокирующее для московитов обстоятельство нашло живой отклик в народном творчестве: «Все князи-бояра Богу молятся // Вор Гришка-Расстрижка в мыльны моется // Со душечкой со Маринушкой блуд творит…»{57}. К тому же «император Деметриус» позаботился о шумовом оформлении брачных торжеств. По свидетельству очевидцев, к великому соблазну православных, в эту самую пятницу «в знак веселья и радости без умолку попеременно от раннего часу и до первого часу ночи били в барабаны, коих было 50, и трубили в трубы, а трубачей было 30; кроме того, часто звонили в большой колокол…»{58}.

Рядовые москвичи еще не утратили привязанности к «Димитрию Иоанновичу», но по отношению к молодому государю возникла некая двоякость. Смутным двойственным настроением, блестяще воспользовался Шуйский. Мятежники взбудоражили город слухами о том, что поляки собираются расправиться с царем и боярами. Шуйский и его сподвижники, не дожидаясь, пока возбужденная и сбитая с толку толпа соберется на Красной площади, проникли в Кремль с помощью верных заговорщикам стрельцов и устроили там настоящую охоту за «императором Деметриусом». Наконец, преследователям удалось схватить добычу, и один из мятежников «благословил польского свистуна» выстрелом из пищали.

Загрузка...