ПОРОСЕНОК ИЗ МЕЧЕТКИ

«А время гонит лошадей».

А. Пушкин.

I

В начале 1943 года мне позвонили из Союза писателей СССР и сказали, чтобы я немедленно приехал в Союз «по очень важному делу».

Я приехал и узнал, что включен в писательскую бригаду, направляемую в только что освобожденный от немецких захватчиков Ростов-на-Дону, где нам предстоят творческие встречи с тружениками города и области.

— Вы будете первыми московскими ласточками на израненной донской земле. Скажите донцам, что советская весна вернулась на Дон навсегда! — несколько напыщенно сказал принимавший меня работник Союза и прибавил доверительно и просто:

— Задание самого Фадеева, он лично наметил и утвердил состав бригады.

В Московский писательский десант на Дон вошли: поэтесса Екатерина Шевелева, прозаик Павел Нилнн, поэт Сергей Васильев и я.

Шевелева по своей общественно-литературной судьбе была связана с Ростовом, я в 1923–1924 гг. учился в Ростовском университете на экономическом факультете, но больше увлекался стихосложением, а не экономическими дисциплинами. Будучи членом Всероссийского Союза поэтов и считая себя левым попутчиком, я неоднократно вступал в «рукопашные» словесно-полемические схватки с ростовским Раппом, во главе которого стояли Киршон, Бусыгин, Ставский и другие. Фадеев, тогдашний редактор газеты «Советский Юг», конечно, поддерживал Рапп, но это и тогда не мешало ему мыслить шире рапповских мерок «от сих до сих», и он охотно, например, печатал мои, совсем не рапповского звучания стихи в ростовских литературных журналах тех лет. Потом, уже в Москве, мы не раз вспоминали с ним при случае то бурлившее крутым кипятком время, обращаясь друг к другу на «ты». Когда мне в 1955 году стукнуло 50 лет, первая полученная мною поздравительная телеграмма была от Александра Фадеева.

Сергей Васильев и Павел Нилин — сибиряки, донскую водицу они не пивали и донских сазанов на удочку не лавливали, но оба были, что называется, «тертыми калачами», настоящими фронтовиками, которые везде и при всех обстоятельствах не теряются и знают, как надо себя держать и вести. Сережа Васильев был и остался моим близким другом до самой своей безвременной смерти. Павла Филипповича Нилина я знал как прекрасного прозаика и интереснейшего человека с удивительным оригинальным чувством юмора, и он мне давно нравился. Екатерина Шевелева оказалась человеком легким и общительным. Пока мы доехали до Ростова, мы. что называется, надежно «притерлись» друг к другу.

Как-то само собой сложилось распределение наших обязанностей на будущих наших ростовских вечерах. Нилин — так мы решили в вагоне — будет нашим главным оратором, открывающим литературный вечер, его запевалой; подменять его в случае необходимости будут Шевелева и Сергей Васильев.

— А суслика, — сказал Нилин, имея в виду меня, — мы будем выпускать на десерт, с его рассказами.

Шутка Нилина насчет «суслика» родилась тогда же в вагоне поезда Москва — Ростов. Он узнал, что моя настоящая фамилия Попов, а Ленч — это псевдоним, с деланной горестью покачал головой и сказал: «Дали тебе, суслику, такую фамилию, и что ты с ней сделал!»

Я рассмеялся первым, но тут же на всякий случай сказал:

— Только ты, Павел Филиппович, когда будешь меня объявлять, не скажи, не дай бог, так: «Сейчас свои рассказы прочитает Суслик!»

— За кого ты меня принимаешь! — ответил Павел Филиппович. — Неужели я не знаю, что такое вагон и что такое зал, где идет литературный вечер московских писателей.

Екатерину Шевелеву мы единогласно избрали политиком нашей десантной группы — «Фурмановым в юбке», как сказал Сергей Васильев.

Екатерина Васильевна обаятельно улыбнулась:

— Я согласна быть комиссаром. Только смотрите, ребята, чтобы было без обид. Я строгий комиссар!

Так, с шутками, с дружеской подначкой, с воспоминаниями о пережитом на фронте, мы наконец добрались до Ростова.

II

Уезжали мы из Москвы в мороз со снегом и ледяным ветром, а в Ростов приехали, когда здесь бушевал проливной дождь… Ночь, город затемнен наглухо, где мы остановились, на каком пути стоим, один бог знает. И то вряд ли!..

Мы вышли с нашим скудным багажом из вагона и оказались в чернильной, густой и мокрой тьме. Никто нас не встретил, а тут еще дождь приударил. Куда идти? Кого искать, а главное, как тут и кого найдешь в этой кромешной тьме под этим окаянно шумящим ливнем?!

Шевелева, наш политком, стуча зубами от зябкости, сказала бодро:

— Не унывайте, ребята, нас наверняка найдут и отвезут куда надо. Будем стоять здесь и ждать!..

Издали донесся голос.

— Кто приехал — отзовитесь!

— Мы приехали! — выкрикнули мы хором.

— Вы писатели? — повторил, приближаясь, радостный голос.

— Писатели!

— Какие?

— Московские! — отозвалась Шевелева.

— Хорошие! — сказал Нилин.

— Но промокаемые! — сказал я.

Подошли двое: девушка в плащике с капюшоном и средних лет мужчина, осветивший нас своим фонариком. К сожалению, я не запомнил их имен.

— Мы из обкома! — сказал мужчина. — Извините, что заставили вас ждать, но сами видите…

— Вернее — не видим! — сказал Нилин.

Все рассмеялись, и мы гуськом, держась за шинель или за пальто идущего впереди, стали пробираться через пути в город. Нас посадили в пикап и куда-то повезли.

— Куда вы нас везете? — спросила Шевелева.

Девушка в плаще с капюшоном сказала:

— В общежитие обкома… тут у нас есть один дом, более или менее уцелевший от бомбежек… Уж извините, если что будет не так.

Общежитие обкома занимало пятиэтажный дом не то на Малом, не то на Среднем проспекте. Как этот дом уцелел среди сплошных развалин, его окружавших, было непонятно. В таких случаях говорят: «Чудом». Мы поднялись по искореженной лестнице в отведенную иам комнату на третьем этаже, увидели кровати с чистым постельным бельем, тонкие одеяла и даже чайник с кипятком и маленький чайник с крепкой заваркой чая на столе и воспрянули духом. Первых московских ласточек встретили на Дону приветливо!

На следующий день нас принял первый секретарь Донского обкома партии Борис Александрович Двинский. Я сказал ему, что на меня, помнящего довоенный шумный, нарядный, веселый Ростов с его улицей Садовой, скамеечкой кленовой», с его знаменитым кафе «Ампир», в котором за чашечкой кофе или стаканом чая мы сиживали со своими студенческими подружками, нынешние развалины города производят гнетущее впечатление. Двинский помрачнел и сказал:

— Война! Но знаете, дух Ростова, его оптимизм, его веселый нрав война не сумела подавить. Вы сами в этом убедитесь, когда встретитесь с нашими людьми на ваших вечерах.

Он улыбнулся и закончил:

— Побывайте на нашем рынке, он такой же, там все можно купить — от примусной иголки до… немецкой неразорвавшейся авиабомбы включительно!..

III

Ростовский рынок после суровой пайковой Москвы потряс нас своим изобилием. Конечно, это было особое, военное изобилие, но, подумалось нам тогда, какая же это благословенная и щедрая земля — Дон, — если после двух лет тяжких военных испытаний она способна так радовать глаза людей своими дарами. Цены, впрочем, были аховые. Мы, например, купили на двоих один маленький глечик каймака[1] — знаменитого ростовского лакомства; купить каждому по глечику, как говорил бунинский мужик, нам наш «капитал не позволял».

Потом мы купили — уже каждому! — по огромной жареной гусиной ноге и отошли со своей добычей в сторонку, за какой-то киоск, чтобы здесь, вне любопытствующих базарных глаз, насладиться этой волшебной едой. И тут перед нами возникла какая-то личность с сизой бугрястой физиономией, в потертой шинельке и проскрипела:

— Гусь, дорогие товарищи, плавать любит. Могу налить!

С этими словами он извлек из недр своей шинельки два стакана и початую бутылку с мрачно-желтой жидкостью.

— Выручайте инвалида. Сколько наливать — по стакану или по половинке?

— Ты, братец, такой же инвалид, как я бабочка-капустница! — сказал Васильев. — Чем угощаешь, какой отравой?

— Какая отрава! — обиделась сизая личность. — Это наш ростовский тархунчик!

Московский тархун мы знали, так называлась самая дешевая водка, сдобренная травкой «тархун», которая, не улучшая вкусовых качеств зелья, окрашивала его для увлекательности в нежно-изумрудный аптечный цвет.

После ливней наступили морозы, и мы решили выпить по половинке стакана ростовского тархунчика с профилактической антипростудной целью. Личность налила в стаканы свою отраву. Тархунчик оказался, как мы и ожидали, самым вульгарным, плохо очищенным самогоном с мерзко-дальнобойным запахом. Мы уже поднесли ко рту стаканы, как вдруг за киоском возник еще один человек, одетый в хорошее драповое пальто и «при шляпе» Он посмотрел на меня, и… не успел я опомниться, как очутился в его объятиях.

Человек «при шляпе» оказался артистом ростовского драматического театра Ильей Швейцером, я знал его и дружил с ним еще в Краснодаре — в Ростове он играл в моей пьесе «Павел Греков»[2], поставленной на сцене Ростовского театра Юрием Александровичем Завадским. Горячась и перебивая друг друга, мы о многом успели поговорить тут же, на рынке, за киоском. Выяснилось, что ростовские артисты почти все вернулись в родной город, уже приехал и сам Григорий Леондор — гордость ростовской сцены, замечательный мастер: он тоже играл в «Павле Грекове». Покосившись на личность, нетерпеливо переминавшуюся с ноги на ногу в ожидании расплаты за тархунчик, а главное — возврата своих стаканов, — Швейцер сказал:

— Налей мне полстакана своей дряни!

Мы чокнулись и выпили за Ростов, за его возрождение, за победу. Расплатиться с личностью Илюша Швейцер нам не позволил, взял этот расход на себя, доказав тем самым, что дух старого ростовского гостеприимства непоколебим.

IV

Из всех литературных выступлений за время нашей десантной операции запомнились мне два- в Таганроге и в станице Мечетинской.

Таганрог, так же, как и Ростов, пережил много бед и ужасов, связанных с немецкой оккупацией, но разрушен был не так катастрофично, как Ростов.

Вечер, о котором я хочу рассказать (впрочем, он только назывался вечером, а на самом деле выступали мы днем), происходил в хорошем чистом зрительном зале. На встречу с нами, помнится, собрались учителя таганрогских школ — интеллигентная публика.

Каждое выступление перед слушателями волнует не только писателей, но даже профессиональных артистов, а тут еще прибавились такие факторы, как первый контакт с читателями, только что вырванными из фашистской неволи нашей армией, и то, что контакт этот происходил на родине Чехова. Волновались мы все ужасно. Но после первых же слов Павла Нилина, произнесенных им с искренним сердечным трепетом, мы поняли, что зал — наш. Нилин говорил замечательно — о жестокостях войны, о нашей вере в победу, о том сплаве терпения, доброты, мужества и доблести, который заложен в советском русском характере, говорил, вызывая у слушателей то неудержимый смех, то неудержимые слезы. Сергей Васильев и Екатерина Шевелева читали свои военные стихи тоже с большим успехом. А я сидел на сцене, ждал своей очереди и никак не мог для себя решить, что мне читать здесь, в этом зале, для этих людей с горящими глазами. У меня был накоплен уже кое-какой опыт литературных выступлений, но тут был особый случай. И вдруг меня осенило: надо читать «Энзе». Сюжет этого моего рассказа был прост, недовольно динамичен: заводская кубанская работница ушла в горы, в партизаны вместе с другими рабочими завода и стала стряпухой, отряд жил, естественно, впроголодь — в горах не очень-то разживешься съестным. Но вот однажды партизаны добыли где-то свинью и приволокли ее в землянку к Тимофеевне — так я назвал героиню рассказа.

«Пришли веселые, шумят:

— Сейчас мы ее заколем, и ты, Тимофеевна, сваришь нам настоящий кубанский борщ со свининой.

Поглядела я на свинью: ладная такая свинка, упитанная, не схотелось мне ее колоть. Пусть, думаю, в хозяйстве живет — может, приплод даст!

Пошла до начальника, уговорила его объявить свинью как «Энзе»— неприкосновенный запас.

Обиделись на меня наши партизаны — ужас как! Ну, еще бы, борщ мимо рта проехал!

Сварила я им кашу, хорошую, пшенную, а они едят и хают ее, да громко, чтобы я слышала. Они хают, и жалко мне их, а у самой думка: не вечно же, думаю, мы будем в горах, в землянках сидеть? Прогоним немца, вернемся на завод — хозяйства наша вся порушенная, с голого места начинать придется. Так хоть свинья будет на первое время.

Когда партизанские наскоки на свинью «Энзе» стали совсем уж нестерпимыми и командир отряда готов был уступить им, Тимофеевна заявила, что «Энзе» пороская и теперь ее уж, конечно, нельзя колоть Ее спросили «Откуда пороская?» «Думаю, от дикого кабана» Ну, раз пороская… отставить… только смотри у меня. На твою ответственность!

— А я это так сказала, наобум Лазаря. Ох думаю, будет мне теперь.

И что же вы думаете? Свинья то оказалась действительно пороская. Такой уж у нас воздух на Кубани. Весной, как немца прогнали, она и опоросилась. Не подвела меня. Восемь поросят привела. Мордочки у всех острые, длинные. В отца…»

Кончался рассказ так:

— Вернулись мы на завод. Ходим по развалинам, где раньше наши цехи стояли, и плачем — не то с радости, что вернулись, не то с горя.

А начальник говорит:

— Слезами горю не поможешь. Пускай каждый займет свое место. Надо работать, помогать фронту Ты, Тимофеевна, забирай свою «Энзе» с поросятами, поезжай в подсобное хозяйство, действуй!

Когда я прочитал финальные строки рассказа: «Ничего, все наладится Это же Кубань. У нас воздух веселый, легкий!..» — в зале началось то, что в стенограммах обозначается, как «аплодисменты, переходящие в овацию».

Я написал сейчас эту фразу и подумал: «А не обвинит ли меня строгий критик в нескромности?» Но ведь все это так и было: рассказ мой, несмотря на всю незатейливость его сюжета и некоторую — для снобистского уха — грубоватость юмора, угодил «в яблочко», оказался настроенным на ту же психологическую волну, которая владела тогда и нашими слушателями.

Во второй раз я читал свою «Энзе» в Мечетке — на собрании партийного и советского актива района — первого после освобождения района от оккупантов. Мы приехали в станицу на машине обкома партии с большим опозданием и решили ехать прямо в клуб, где должен был собраться актив. На станичных улицах было пустынно. Шла женщина с коромыслом на плечах, в тулупе, закутанная до бровей шерстяным платком, — был сильный мороз. Водитель наш спросил ее:

— Тетенька, где тут ваш клуб?

— Не знаю!

— Как же вы не знаете, где клуб? — укоризненно сказала Шевелева.

— А он нам ни к чему!

Мы рассмеялись от простодушия этого ответа, а Шевелева, взглянув на нас неодобрительно, сказала:

— Сразу видно, что политико-воспитательную работу, ребята, тут надо начинать с нуля.

Актив, как оказалось, был, на наше счастье, перенесен на следующий день. Вечером мы познакомились и хорошо поговорили с секретарем Мечетинского райкома партии Иваном Емельяновичем Березиным, человеком умным, дельным и симпатичным — типичным районщиком из породы тех районных руководителей, о которых написал свою замечательную книжку Валентин Овечкин.

На вечере мечетинских активистов повторилось все, что произошло в Таганроге. Нилин был в ударе, поэты наши тоже не подкачали, а я со своей «Энзе» удостоился не простой, а шумной овации.

Утром мы уезжали в Ростов. Провожать нас пришел Иван Емельянович, торжественно вручивший каждому из московских писателей-десантников по свежеубиенному поросенку.

— Это вам гонорар за ваше выступление! — сказал он, улыбаясь и пожимая мою руку.

— Как мы только довезем этих миленьких поросяток до Москвы? — жалобно вздохнула Шевелева.

— Ничего! — успокоил ее Иван Емельянович. — Если их мамаша перенесла фашистскую оккупацию, то ее детки как-нибудь вынесут путешествие по железной дороге в Москву даже в военное время.

В Ростове меня ожидал еще один приятный сюрприз — Ростовское областное издательство подписало со мной договор на издание книжки моих юмористических рассказов «Неприкосновенный запас» объемом в… 1,5 печатного листа! Эту книжечку величиной с детскую ладонь, отпечатанную на обрывках газетной бумаги, я берегу как дорогую военную реликвию, и она занимает свое почетное место на моей книжной полке, среди моих книг, изданных у нас в Союзе и за рубежом на отличной бумаге и с рисунками первоклассных художников.

Загрузка...