11

С глухим скрежетом я распахнул ставни век и сразу увидел вокруг себя множественные пятна крови. Яркие бурые разводы обильно расползлось по простыни и подушке. Я попытался подняться, но не смог. Боль пульсировала во всех конечностях. Скрежетали кости. Меня знобило и подташнивало, и сил не было, чтобы даже приподняться на локтях.

«Что за херня?..» — настороженно прошептал я вслух, стряхивая с себя остатки сновидений.

Я прислушался к своему организму. Организм, по большому счёту, молчал, по крайней мере, не производя каких-то необычных шипений и бульканий. Организм как организм, только вот отчего-то больной и непослушный.

«Обычное дело, тело ломит после вчерашнего… усталость… голод, скорее всего» — решил я утешить сам себя, но без особого успеха. Это не была обычная усталость. Это была усталость болезненная, подлая, не усталость вовсе, а… неизвестно что. Неизвестно и непонятно… И ещё эта постоянная кровь. Разве течёт кровь от усталости?

Я скатился с дивана, медленно поднялся с четверенек и побрёл в ванную. Меня шатало по всему коридору, тело неудержимо клонило к земле. Кое-как я включил свет и вцепился в раковину. Подняв глаза, я увидел в заплёванном зеркале зелёный труп, начавший гниение. Труп этот шевелился, ощупывал лицо руками, синхронно со мной. У трупа я заметил вспученные на шее бугры синих вен. Я отвернул краны и подставил голову под мощную струю. Отскакивая от затылка, вода полетела во все стороны.

«Я болен…» — подумал я тоскливо и отстранённо, как вовсе не о себе. Болен, но чем, почему?

Я прополоскал горло и плюнул в раковину. Посмотрел, как кроваво-водяной плевок стекает в сточную дыру. Откуда, откуда эта вездесущая кровь? Я сел на край ванны и принялся набирать воду. Нужна была хорошая, жаркая ванна… и выпить. Выпить было совершенно необходимо.

Не дожидаясь, пока медленная вода заполнит эмалированное пространство хотя бы до середины, я влез в ванную обеими ногами. В пятке болезненно засверлило при погружении. Разместившись удобнее, сев холодным задом на холодный край, я заломил ноющую ногу пяткой вверх, как поступают обычно йоги. Поза полулотоса, так это называется. Небольшой рубец красной нитью прошёл по основанию стопы, там, где уже начинается голень. Рубец выглядел безобидно и имел даже не красный, а бледно-розовый оттенок. Но всё-таки ныл. «Может быть, у меня заражение крови?» — подумал я. Нет, тогда чего бы ноге выглядеть так безобидно?

Я пролежал в ванной долго, пока вода полностью не остыла. Я лежал, закрыв глаза, и прислушивался к ощущениям в пробудившемся организме. В глубине головы я ощущал странную пустоту, как будто там надулся огромный пузырь воздуха, размазавший по черепной коробке воспалённые мозги. Жалобно заныли рёбра, будто жалуясь на свою судьбу. По всему телу, бурля, разливался жар.

Выбравшись из ванной, не вытираясь, я пошёл босиком в кухню, достал пакет с лекарствами, противно пахнущий и шуршащий. Не зная, что следует принять в моём случае, но, чувствуя необходимость что-то принять обязательно, я бросил две таблетки шипучего аспирина в стакан, залил кипячёной водой. Нашёл среди стеклянных капсул со стёршимися этикетами градусник, сунул под мышку. Если у меня повышенная температура, рассудил я, значит, всё нормально, значит, это просто вирус, грипп. Завернусь в одеяло и буду спать, пока не пройдёт.

В кармане куртки у меня оставалась последняя пачка сигарет. Я сходил за ней, вернулся, опустился на табурет. Сидел, не раскрывая её, задумчиво крутя в руках. На пачке с обеих сторон имелись предостерегающие крупные надписи. «Курение убивает», а с другой стороны — «Курение вызывает рак». «Блядь, может, у меня рак»? — встрепенулся я.

Представить себе что-то худшее было невозможно. Гадкая, омерзительная болезнь этот рак. Мой дядя болел раком лёгких. Болезнь развивалась медленно, он умирал от неё не один год, всё иссушаясь и иссушаясь, всё больше превращаясь из человека в сухую омертвевшую ветку, которую запросто можно переломать. Как-то он пришёл к нам, такой вот ломкой веткой, завешанной подарками, в канун нового года или рождества. Он был бодр и отчаянно весел. Выглядел он ужасно. Он изрёк: «Я чувствую себя прекрасно! Главное — верить, не терять надежду! Я верю, всё будет хорошо». А потом он умер, не прошло и пары недель.

Я достал намокший от пота градусник: он показывал 40 градусов. «Да, наверное, это грипп», — сказал я себе неуверенно. Поднялся и медленно вернулся в спальню. Включил ноутбук и загуглил «симптомы рака». Зашёл по первой ссылке.

С экрана на меня нагло глазела загорелая жизнерадостная баба, подсунув мне под нос свои огромные неестественные груди. «Как увеличивают грудь в деревнях и сёлах?» — гласила странная запись сбоку от неё. Я пошевелил мышкой, и женщина исчезла с глаз. Основные симптомы болезни были указаны ниже: жар, крайняя усталость, боль в костях… увеличение лимфатических узлов. При заболеваниях крови — кровотечения слизистых оболочек, увеличение селезёнки и печени, снижение аппетита, рвота, тошнота.

Я принялся судорожно ощупывать поверхность живота. «Боже мой, да у меня просто гигантская селезёнка» — ужаснулся я. — «А печень, печень величиной с дирижабль! Я не ел со вчерашнего утра и до сих пор не хочу есть. Всё сходится! Я умираю».

Походив по комнате, я вернулся на диван, зашёл в фэйсбук. Так называемые друзья, как и всегда, выкладывали неуклюжие фотографии себя и своих разжиревших домашних животных, наводняли новостную ленту пошлыми псевдофилософскими цитатами. Ненавижу вас, примитивных ублюдков, которым зачем-то суждено ещё лет 60 жрать и срать и умиляться фотографиям чужих котиков. А что будет со мной? Как же быть мне?.. Красным цветом высветилась иконка с одним новым непрочитанным сообщением. Я кликнул на неё.

Неизвестная мне девушка писала: «Здравствуйте, Андрей! Я — корреспондент студенческой газеты „Гипоталамус“, хочу сделать с вами и вашей группой интервью. Хотелось бы получить ваши координаты…»

«Интервью?..» — грустно подумал я. Слава пришла, но уже слишком поздно. Но всё же написал ей свой телефон.

Она позвонила мне через час. В это время я рылся в шкафах в поисках пищи. Я не ел с прошлого утра, и не чувствовал в еде ни малейшей потребности, но всё-таки убеждал себя: «Нет, нет, ты хочешь жрать, ты просто умираешь от голода». В скомканном пакете я обнаружил замусоленные, наверное, ещё дедовы сухари и принялся их поедать с воинственным хрустом. И в это время раздался звонок.

— Добрый день! — голос у девушки был взволнованно-звенящий, почти ликующий. Студентка первого или второго курса, определил для себя я. Тем временем она уже вводила меня в курс дела.

— Раз в месяц в рубрике «История успеха» мы делаем интервью с выпускниками нашего вуза, которые добились…

— Я — не выпускник. Меня отчислили с четвёртого курса.

— Вот оно что… — девушка замолчала. — Но в деканате мне же сказали…

— Выпускники вуза есть среди участников, не переживайте. Но я — фронтмен. Вполне логично, что интервью нужно делать со мной, а не с этими… моими коллегами.

— Ну, хорошо. Мы знаем, что вас пригласили выступать на молодёжный фестиваль в Новых Ржавках. Это большое достижение для группы… вашего типа. Мы, корреспонденты газеты и студенты, следим за вашей стремительно развивающейся карьерой. Лично для меня, как для журналиста, было бы огромной удачей взять у вашей группы интервью.

Я пожевал губами, ещё раз посмотрел на отражение — снова труп, на этот раз в помутневшем зеркале серванта.

— Это прекрасно. Просто здорово. Я счастлив.

— К сожалению, у нас нет необходимых условий для того, чтобы брать интервью в нашем офисе. Вы согласитесь встретиться в кафе, в центре где-нибудь?

— Да, можно и в кафе. Вы платите?

— Нет, мы — скромное издание со скромными бюджетами… — оскорбилась девушка. — Обычно каждый платит сам за себя.

«Что за говённый журнал», — подумал я, несколько разочаровавшись.

— Что ж, у меня нет денег. Так что можете приехать ко мне домой.

— В принципе, это возможно… А где вы живёте?

— Пишите адрес.

Девушка долго уточняла номера автобусов, маршруток и названия остановок, в конце добавив, что уточнит маршрут в интернете.

— Только учтите, — сообщил я, — дома у меня невероятный срач. Будьте готовы.

— Ну, вы же творческий человек, это понятно, — хохотнула она. — Беспорядок в квартире — естественная вещь.

— У меня не беспорядок, а срач. И воняет разложением.

— О господи, — проговорила девушка. — Но почему?

— Я не знаю, может быть, кто-то из моих гостей незаметно для меня помер и теперь валяется под грудой мусора.

— Мне нужно посоветоваться с начальством, — после паузы, сообщила девушка. Быстро попрощавшись, она повесила трубку.

Я немного походил по кухне, доедая жёсткие сухари. «Ох уж эти трепетные первокурсницы», — размышлял я.

По немытой посуде, сваленной в раковину, ползали ухоженные городские мухи. На детской площадке, я заметил, снова упражнялся жирный спортсмен Митя. Я выкурил пару сигарет, наблюдая за ним. Мимо прогуливались молодые мамы, беспечно толкавшие коляски впереди себя. Громко сквернословили дети, игравшие в «лесенку». Я переключил внимание на детей. В сущности, размышлял я, дети не так плохи. В них есть что-то неуловимо прекрасное. Даже в этих грубых неотёсанных рабоче-крестьянских детишках, матерящихся, и не подозревающих о существовании, например, Теофиля Готье. Даже в малолетнем брате Наргиз, в Алрузе, слабоумном, психованном и задыхающемся от избыточного веса слюнтяе, присутствовало нечто трогательное.

Яркое солнце выглянуло между домов и мазнуло мне по лицу своим обжигающим бесцеремонным светом. Я отвернулся спиной к обидевшему меня солнцу, опустил в пыльный пол глаза. Я вдруг чрезвычайно отчётливо увидел бесконечное число идеально очерченных дощатых прямоугольников, залитых вином, засыпанных пеплом и целлофановой шелухой, измазанных маслом, жиром, джемом, всяческим другим неопознанным дерьмом. В голове всё разбухало нечто, определённое мной как воздушный пузырь, он рос, становясь уже больше моей головы, которая была удивительно легка, будто всё её содержимое уже было выдавлено этим пузырём-завоевателем. Хотелось обхватить его руками, обнять за упругие бока и подбросить вверх, чтобы он долетел до потолка и с облегчением лопнул. Идеальные прямоугольники тем временем увеличивались, становились ближе, огромные и бесконечные, они неслись уже мне навстречу. Столкновения было не избежать…

Я лежал на полу, подложив руки под голову. Мне было удобно и спокойно здесь, на полу, в грязи. В кухне всё витал запах гниения, сильный и устойчивый. «Может, это я гнию», — совершенно хладнокровно предположил я.

Я медленно поднялся на колени, в то время как расплывалось, вращалось, расщеплялось вокруг пространство. Прошла, наверное, секунда, с тех пор как я потерял сознание, по крайней мере, я только успел закрыть и открыть глаза. Я облокотился о холодильник, по-прежнему совершенно пустой и противно дребезжащий.

Я подумал, что мне необходимо увидеть сейчас чьё-то живое лицо, поговорить с кем-то, кто утешил бы меня, кто сказал бы мне, как тогда дяде, что всё будет хорошо и что это у меня так, ерунда, лёгкая простуда, быть может, и вовсе мне не обязательно умирать. Было бы здорово, если бы сейчас меня навестили мама с бабушкой. Я послушал бы бабушкины ценные указания, а потом поел бы принесённых ей овощей, в особенности свёклу, она, наверное, очень полезна для организма, раз такая мерзкая на вкус.

Внезапно я осознал, что в спальне уже давно безнадёжно надрывается мой телефон. Я вскочил на ноги и, сшибая все преграды, влетел в комнату.

— Ало, бабушка!? — воскликнул я.

— Дедушка, блин, — сказала Кира. — Что с тобой?

— Ничего. Я умираю.

Кира хмыкнула.

— Пора бы уже. Для настоящей панк-рок стар ты уже несколько засиделся в живых.

Я обречённо вздохнул и уселся на скрипучий диван. Скрипучий диван не скрипел. Должно быть, даже не почувствовал моего веса.

— Нет, всё серьёзно, — сказал я. — Кажется, у меня рак. Надо было есть больше свёклы…

— С чего ты взял? — помолчав, Кира осведомилась довольно злобно. — Кто тебе это сказал, врач?

— Мне это сказал Гугл. Все симптомы совпадают. Я обречён.

— Не надо самому себе ставить диагноз, — поучала меня Кира. — Для начала, сходи к врачу. Сдай анализы.

— Я не хочу к врачу. Я им не доверяю. В особенности, гомеопатам. Жулики они.

— А ты — мракобес!

— Но может всё-таки можно как-то обойтись без врачей? Есть же какие-то народные средства.

— Конечно, я слышала, компрессы с мочой здорово лечат рак, — продолжала злобствовать Кира. — Завтра же отправляйся к врачу, идиот!

Я снова вздохнул.

— И ещё. Думаю, здесь нужно уточнить. Алкоголь и сигареты НЕ способствуют твоему выздоровлению. Ешь витамины, лук, чеснок, яблоки. Очень полезен морковный сок.

— Морковный сок? А это что ещё за дрянь такая?

— Сок… из моркови. И немедленно запишись к врачу.

— Ладно.

Мы помолчали. Кира выжидающе сопела в трубку.

— Ну а что у тебя с этим парнем… как его, с Мишей?

— С Лёшей. Нормально всё. Спим, трахаемся иногда. Ничего нового, в общем.

Я выдал целую серию трагических вздохов.

— Ничто не ново под луной, тем более ебля, — заключил я. Близость к смерти всё же настроила меня на грустно-философский лад.

— Да-да… — откликнулась она вполне равнодушно. — Кстати, Лёше нужно практиковаться в набивании татуировок. У него скоро экзамены. Ты не хочешь себе бесплатное тату?

— Какое ещё тату? — не понял я.

— Тату рыбы, например. Лёша — мастер своего дела. Рисует сам эскизы. У него куча этих рыб. Запросто набьёт тебе одну из них на плечо. Ну, как тебе идейка?

— Кира! Нахуя мне в моём нынешнем положении татуировка рыбы? А, ну ты подумай, я умираю…

— Ладно, ладно, не заводись, я просто спросила, — сказала Кира, кажется, утратив ко мне всякий интерес.

Мы снова молчали. Время шло. Натужно перешагивала секундная стрелка. Я всё сидел, печально ощупывая своё больное лицо.

— Ну ты это… про врача не забудь! — проговорила, наконец, Кира. — Удачи тебе там. Мне пора…

Мы попрощались. Затем я добрался до постели, накрылся с головой и проспал следующие 14 часов. И проспал бы ещё, быть может, столько же, но меня разбудил шум. Стуча во все доски, бушевало под полом неведомое чудовище. Пол ходил ходуном. Во дворе шумели тоже — стираясь, визжали колёса машин. Негромкий, но противный, доносился поскрёбок дворницкой стальной метлы. Шумели и дети, как всегда, играя и матерясь.

Медленно поднимаясь, я пытался прислушаться сквозь этот шум к себе. Меня по-прежнему знобило, и чувство было такое, будто что-то внутри оторвалось и валялось на дне, мучительно умирая. Вдумчиво и долго я вычистил зубы и, с пастой выплюнув кровь, отправился одеваться. За окном сияло огромное солнце, и пыльный город предвкушал горячее лето, но даже в закупоренной моей комнатке, душной настолько, что даже из простыней можно было выжимать пот, меня бил озноб. Я надел чёрные джинсы, футболку, рубашку, затем толстовку, ещё одну толстовку с капюшоном и ветровку. Сунул ноги в останки кед и отправился в поликлинику.

На улице было немноголюдно и дул ветерок. Кричали редкие птицы, пищали редкие дети, пах пылью нагретый асфальт. Я шёл по солнечной стороне. Очень приятно идти в такую погоду, именно по солнечной стороне, но только не когда из всех щелей у вас прорывается кровь и когда не маячат в глазах кровавые всполохи, перекрывая обзор.

Я прошёлся вдоль своего дома, завернул за угол, стремительно теряя силы. «Надо передохнуть», — понял я, без сил уже упав на скамейку. Нижняя футболка сразу намокла, пристала к спине. Я чувствовал обильный, липкий пот по всему телу, который быстро выступил и быстро теперь остывал. Несмотря на жуткое состояние, я почувствовал, как затылок мой сверлит чей-то внимательный взгляд. И сверлит так усердно, что едва не идёт дым. Я резко повернулся, но не увидел никого. В проулке было пустынно, только пёс со слезящимися глазами вдумчиво лизал себя.

Я встал и направился дальше. Попутный ветер подгонял моё тело, ставшее вдруг тряпичным. «Я — как перекати-поле», — думал про себя я. Like a rolling stone. Покачусь туда, куда подуют непредсказуемые ветры. Ветры дули в сторону поликлиники.

В холле лечебного учреждения было почти безлюдно. Может быть, всему виной была прекрасная погода и никто, выходя из подъезда в свежую, залитую светом весну не хотел чувствовать себя пожилым и больным, все хотели чувствовать себя беспечными и молодыми и вместо поликлиники шли, приплясывая, в какую-нибудь пивную. В поликлинику шли только те, кому В САМОМ ДЕЛЕ нужна была помощь. Увы, среди этой горстки несчастных был и я. Нетвёрдым шагом я достиг окошка регистратуры, нагнувшись, увидел в нём полусонную замученную даму. Равнодушной рукой дама вписала меня на приём к терапевту на тот же день, в три часа.

У меня было ещё много времени, слишком много, чтобы идти и сидеть возле врачебного кабинета, но недостаточно много, чтобы идти домой и придумывать себе там, дома, какое-нибудь занятие. «Да и что толку мотаться туда-сюда» — подумал я по-стариковски. И последовал в ближайший магазин.

Деньги ещё были, последние несколько сотен. Задумчиво теребя их в руке, впервые в жизни, я направился во фруктово-овощной отдел. За кассой в нём сидела очень милая молодая женщина. Она улыбнулась мне, окружённая ранними дынями и арбузами.

— У вас есть морковный сок? — спросил я из дальнего угла, почему-то не решаясь приблизиться к продавщице.

— У нас есть морковь, — сказала продавщица, улыбнувшись снова.

«Морковь и морковный сок — сущностно, это одно и то же. Различия у них сугубо формальные», — рассудил я и заказал килограмм этой самой моркови.

— Вам очищенной или с землёй?

— Нет уж, давайте без земли, — поморщился я, протягивая ей согнутую втрое сотню. Помимо моркови, я взял яблоки и чеснок и сразу же пошёл на выход, по пути прихватив ещё мятную жвачку.

Возле магазина, я заметил, стояло несколько школьников в белых рубашках. На нагрудных карманах у них слабо позвякивали жёлтые колокольчики. «Что за идиоты», — подумал я, а потом вспомнил, что это, должно быть, выпускники. Последний звонок у них, у прыщавых недорослей. Школьники курили и одновременно просили у входящих в магазин людей купить им водки, выпуская дым им в лицо.

Я накинул капюшон на голову и прошёл сквозь дымящий строй. С наслаждением втянул носом как можно больше табачного дыма. Школьники посмотрели на меня удивлённо, проводив напряжённым молчанием.

В поликлинике я сел на жёсткую скамью и достал из пакета толстую короткую морковь, самую «мясистую», как мне показалось. Напротив сидел жилистый дед: возложив обе руки на трость, он тупо глядел в стену, пережёвывая свои обветренные губы. Я оглядел эту морковь со всех сторон и попробовал откусить. Овощ был твёрдым и хрустким, я хрустнул на весь этаж, откусив от него. Дед не прореагировал. Я откусил ещё, и кто-то выглянул из коридорного закутка, привлечённый звуком. Я задумчиво подержал овощную кашу на языке и выплюнул в урну. Морковь мне не приглянулась. Интересно, сколько же мне нужно выпить морковного сока, чтобы излечиться? И, может быть, морковный сок — это гораздо вкусней?

Поликлиника пахла сиренью. Были и другие приторно-сладкие флаконные запахи, но сирень пахла сильнее других. Под форточкой колыхался папоротник. Было прохладно. Я изнывал.

Никогда не болевший до этого, никогда не бегавший по врачам (только гомеопат лечил меня от неврозов своими круглыми шариками, которыми он лечит и депрессию, и хламидиоз, и запор), я сидел, распластавшись, перед врачебной дверью, за которой, возможно, меня ждала новая и очень короткая жизнь. Закат моей жизни, как и её расцвет, который пройдёт в ароматах больничных уток, старости и бинтов, а местом действия станут лабиринты больничных коридоров, кабинеты, минималистичные жёсткие койки и в белых масках врачи. Бледный и лысый, я буду глотать безвкусные лекарства и похожую на лекарство еду. Страдания, ужас и немощь, вот что ожидает меня за этой дверью. Скучный и бесконечный кошмар.

В этот момент круглая лампочка над дверью слабо вспыхнула красным. На некоторое время потухнув, она загорелась опять. «Следующий», — возвестил из глубин кабинета женский голос, показавшийся мне ужасно неприятным. Нет ничего хуже, чем слышать плохие известия, сказанные вот таким вот омерзительно звонким голосом. Даже хорошие новости, произнесённые им, покажутся вам невыносимыми.

Я резко встал и, набирая скорость, зашагал в сторону лестницы. Спускаясь по ней, я ощутил необычайную лёгкость, как будто огромные крылья вылупились из спины. Они несли меня прочь, вперёд, навстречу моей беспутной, прекрасной жизни. Я достал из кармана брюк телефон и набрал номер Фила.

— Филипп, — очень серьёзно произнёс я. — Прямо сейчас мне необходимо нажраться так, чтобы потом уснуть без памяти, обоссаным, в грязи. Это вопрос жизни и смерти.

— Кто это? Владислав Павлович? — трудно ворочая языком, вопросил похмельный Фил.

Возле остановки я прыгнул в маршрутку и отсыпал последние мелкие деньги в шофёрские лапы. Слабо качнувшись, маршрутка рванула сквозь раскалённый и неподвижный, летний уже по духу день.

Было несколько свободных мест в конце салона, но я сел у открытого окна, чтобы несвежие мои волосы трепал керосиновый ветер. Ветер был порывистый, забивался в нос и глаза, но я не отворачивался, улыбался ему, хлещущему по лицу нещадно. Шофёр торопился, ехал быстро, резко и неохотно тормозил, пуская и выпуская пассажиров. Пассажиры все попались безграмотные, просили шофёра притормозить следующим образом: «на остановке, будьте добры» и, второй вариант, «остановите на остановке». А что будьте добры на остановке, ну что? — отчего-то меня вдруг развеселила это косноязычная бессмыслица, которую слышал я уже тысячу раз.

— Притормозите у белой берёзы, маэстро! — воскликнул я на весь салон. Водитель ударил по тормозам, как будто кто-то выскочил на дорогу. Пассажиры дружно уткнулись головами в мягкие спинки сидений. Две школьницы на задних сиденьях прыснули.

— У этой? — спросил водитель.

— Да, — подтвердил я, выпрыгивая из салона. Белая берёза была здесь всего одна. Я подошёл к урне и выбросил в неё смятый талончик. Талончик в урну не захотел, сделал пируэт и опустился мне на пыльный носок кеда. Он был сиротливого серого цвета, с чернильной загогулиной, поставленной от руки. Я брезгливо смахнул талончик с ноги, как плевок, и бодро зашагал в сторону метро. До него было ещё три остановки.

Филипп выглядел слишком пристойно. Я даже не сразу узнал его, в голубой рубашке и сером, с налокотниками, пиджаке. Филипп успел отпустить безусую и густую мормонскую бороду, остриг волосы, причесался. Распространяя пивные и парфюмерные запахи, он загадочно улыбался. Я обнял его, прижавшись к его животу, грубому, как мешок картошки.

— Насчёт денег не переживай, у меня есть, — сразу сообщил Филипп, вывернув передо мной карманы, полные тысячных и пятисотенных купюр, салфеток, проездных карточек, прочих разнообразных бумажек. Денежные бумажки заметно превосходили числом любые другие.

Мы свернули с Чистопрудного бульвара в Архангельский переулок и зашагали между низких старинных особняков. Улица розовела. Неторопливо кончался день.

— Откуда у тебя деньги, Филипп? — спросил я, видя, что мой спутник не собирается прерывать сразу наступившего между нами молчания.

— А… — Фил, поднял голову, задумавшись, словно ответ на вопрос требовал сложных математических вычислений. — Деньги — от отца. Дал на распечатку автореферата и на фуршет.

— Думаешь, останется?

Мы завернули в неприметную арку. Фил беззлобно замахнулся на замешкавшегося перед нами голубя. Голубь неохотно отпрыгнул, недовольный.

— Нет, конечно, — вздохнул Фил. — Я уже вчера половину пропил. А смысл? Автореферат мне и так распечатают, у нас в типографии по соседству отличные мужики. — Фил даже поднял большой палец, демонстрируя, насколько они отличные. — А чего им, этим старпёрам фуршет? Уже отбухали своё, пусть теперь лечатся, берегут здоровье. И бабы там вон какие жирные, сладкого им всё равно нельзя, — насколько жирны были эти бабы, Фил показывать не стал. На себе не показывают, наверное.

Мы зашли в пустой бар и сели за столик возле сцены. Всюду был полумрак. Играл минорный рок-н-ролл. Бар позиционировал себя не просто как обычная пивная, а как рок-бар, поэтому стены были завешаны портретами всех полагающихся мёртвых рок-героев. Мы любовались ими бесконечно долго, пока, наконец, из неосвещённых глубин к нам не выплыла официантка — симпатичная блондинка на стройных тонких ногах. На её лице было выражено удивление. Она принесла меню. Фил был голоден и, не заглядывая в него, сразу заказал жирный свиной шашлык и тарелку борща. Также мы заказали 500 грамм дешёвого виски с яблочным соком.

До появления еды Филипп был суетен и печален, малоинтересно и немногословно повествовал о своей диссертации. Как иждивенцу, мне приходилось выслушивать Фила с заинтересованным выражением лица. Несколько сглаживал моё положение быстро подоспевший алкоголь.


Потом Фил жадно и неопрятно ел, разворотив воротник и растопырив липкие жирные пальцы.

— Ты почему не ешь? — пробормотал Филипп неразборчиво, капая помидорным соком. — И вообще, что с тобой, чувак, почему ты выглядишь так херово? Ты болен?

— Не знаю. Я не врач. Выпьем ещё?

Мы выпили.

— Может, это венерическое? — предположил, отирая губы, Фил.

— Венерическое?

— А почему нет? — Фил, замолчал, ожидая, когда к нам приблизится официантка с новой порцией алкоголя на подносе и, когда она приблизилась, присовокупил. — Ты ведь известный апологет незащищённого секса.

Официантка чуть не выронила поднос и быстро ретировалась обратно.

Венерическая болезнь? На секунду я задумался, но сразу отмёл эту мысль. Буквально вчера я тщательно исследовал свой член и пришёл к выводу, что он, единственный из всего организма, имеет вполне благообразный, я бы даже сказал, цветущий, неприлично цветущий вид.

Вдруг стало светлее и в колонках заиграло какое-то электронное говно. Плохой виски быстро иссякал. В новом освещении я заметил, что официантка, обслуживавшая нас, абсолютно безгруда. Даже намёка на грудь на было на её маечке, очень обидно.

Потом Филипп отсыпал на стол из кармана некоторое количество смятых денег, и мы переместились в следующий бар.

Погода располагала для пеших прогулок: ласковое вечернее солнце, плещущееся в окнах незнакомых домов. Улыбчивые небыстрые люди, абсолютный штиль. Именно поэтому мы спустились в метро. В метро было липко и душно, и потное марево ело глаза. Мы проехали всего одну остановку и снова оказались на воздухе. Вокруг было много машин, они все как одна светили своими фарами, хотя на улице ещё не было темно.

В следующем баре оказалось дешевле и темней. Мы сели за шаткий столик и заказали снова виски, но получше, «джимбим» и снова яблочный сок. Всё ещё не насытившийся Фил безуспешно попытался заказать себе яичницу с беконом из утреннего меню. За соседним столиком некрасивая девушка строила Филу глазки. По счастью, Фил этого не замечал.

Мы попытались поговорить о предстоящем концерте, но дело не шло. Концерт и концерт. Интереснее было обсудить Вадика.

— Я миллион раз советовал ему быть мужиком, заиметь, наконец, хоть какую-то гордость. — Фил жадно вгрызся в лимон, брызжа вокруг едким соком. — Ты жалок, Вадим, говорил я ему. Ты — как писающийся щеночек, которого пихают ногой, а он отряхивается и опять спешит лизать эту ногу. Сейчас ты ревёшь мне в плечо и обзываешь её шлюхой, но стоит ей только поманить, и вот, ты снова бежишь к ней со своим еблом, праздничным и бесстыдным. Разве так можно?

— Так нельзя, — убеждённо твердил я, потребляя виски с соком.

— Мы с тобой — настоящие дикие хищники, волки, или, может быть львы. А Вадик — как ни горько это признавать, принадлежит к племени кастрированный пуделей. — Фил поднёс к зажжённой лампе гранёный стакан, медленно повращал его на свету, явно кого-то изображая, и добавил: — Ах, как много я видел мужиков, которые под влиянием баб из ободранных уличных псов переродились в таких вот завитых пуделей-кастратов.

— Ох уж эти пудели-кастраты, — подтвердил я, расправившись с очередным стаканом.

— В любом случае, — подвёл итог Фил, — и тому, и другому псу одинаково далеко до такого как мы, настоящего волка.

Фил говорил очень громко, и боковым зрением я отметил, что соседи смотрели на нас с лёгким отвращением.

— Истину говоришь, — сказал я, картинно отвернувшись от осуждающей нас толпы.

Мы чокнулись за нас, настоящих волков, и я снова почувствовал, что внутри у меня опять что-то отвалилось и упало безвольно. «Разваливаюсь на части, как сгнившие „жигули“», — отчего-то весело подумал я. Надо скорей набраться, чтобы не увидеть, как я развалюсь окончательно.

Я представил себя ржавым двигателем, возвышающимся над грудой металлолома. Четыре колеса разъехались в стороны. Одно из них всё ещё бестолково катится по асфальту, другое, упавшее, задумчиво лижет уличный пёс.

Потом снова была улица и другой бар. Между этим — путаный, привычный разговор — женщины и рок-н-ролл, вот и весь круг тем, других не бывает. Мы вспомнили несколько забавных историй, произошедших с группой на заре существования. Наперебой пересказывали их другу, перевирая факты, делали вид, будто не помним почти ничего. Я вспомнил одно из первых появлений в подвале у Горбачёва. Мы вышли на сцену во фраках с гвоздиками в петлицах, а злые быдло-панки, не понявшие ничего, прогнали нас прочь.

Филипп громко хохотал, разевая рот. Прохожие оглядывались на нас, ускоряя шаг. Я прислушивался к себе и не ощущал ничего. Тело будто было не моим, я прикасался к лицу и не чувствовал лица, тёр рука об руку, но они будто затекли и тоже были бесчувственны. Только если ущипнуть их, одной рукой другую, отдавались туповатой болью.

А потом была чебуречная. Филипп беседовал со старомодной продавщицей в чепчике, как со старой знакомой, рассказывал ей что-то, при этом тыкая пальцем в мою сторону. Та хихикала, слабо краснея. Я не обращал внимания, только гонял зубочистку между зубов и одновременно курил, ленясь стряхивать пепел.

Я смотрел в окно, но не видел ничего, хотя окно было большим и чистым. Видимо, тот воздушный пузырь в голове окончательно выдавил остатки мозгов, потому как я находился теперь в глубоком отупении. И блаженное это отупение удивляло меня и безумно радовало.


Филипп присоединился ко мне с пластиковым подносом, на котором дымились жирные чебуреки и графинчик с хреновухой запотевал. Фил налил мне хреновухи, и я выпил хреновухи. И подумал, что если бы он налил мне стеклоочиститель или, скажем, морковный сок, то я выпил бы и стеклоочиститель, и морковный сок. Мне было всё равно. Я ел чебурек. Чебурек казался невкусным и я испытывал отвращение к нему, но ел. И думал, что, наверное, теперь могу совсем прожить без еды, а значит, теоретически могу и не работать. От хреновухи стало жарко и волнительно. Захотелось петь русские песни, но я не знал ни одной.

— Ах, какой замечательный чебурек, ах, как же я проголодался, — причитал пышущий здоровьем Фил, хлюпая масляными губами. Я попытался сходить в туалет, но туалет был заперт, и заперт наглухо, как будто и не был открыт никогда.

Из чебуречной мы вышли уже в иссиня-чёрную ночь, слегка рассеиваемую скупыми на свет фонарями. Мы двинулись наугад и забрели в следующий бар. Место казалось знакомым. Я напряг память и вспомнил, что это был тот самый бар, куда я, пьяный и романтически настроенный, зазвал Нину.

Народу было ещё больше, чем в предыдущий раз: многоногая масса тяжело и неторопливо двигалась. Став частью этой массы, я просто расслабился, позволив толпе увлечь себя по своему разумению. Хорошо, что теперь я стал теперь не только безмозгл, но и бездвижен. Хорошо, что не нужно решать совсем-совсем ничего.

Народной волной нас в итоге добросило и до барной стойки. «Давай сюда самой дешёвой водки!» — кричал Фил бармену через несколько голов, потрясая купюрами.

Среди толщи извивающихся тел внезапно выглянул свободный табурет. Я протиснулся сквозь тела и сел. Подле меня сразу же оказался фужер водки с лимоном на боку и Фил, жарко дышащий в ухо. Он был совершенно пьян, мой друг Фил, но выглядел трезвым, и трезвым своим, рассудительным голосом нёс чушь, невероятную и дикую. Я медленно растворялся в его болтовне, в многочисленных шумах, звонах, в выпускаемых мной самим непрозрачных кольцах дыма.

Гоняя трубочкой льдинки в фужере, внезапно я понял: жизнь не удалась. Столько времени я счастливо провёл без каких-либо мыслей, и вот первая, и какая. Сколько жизнь давала шансов, сколько возможностей, но всё было просрано, втоптано в грязь, растрачено бездарно.

Когда мне было шесть лет, я молил мироздание об автомате, стреляющем пластиковыми шариками. Я сидел на коленках и обращал молитву к небу: я говорил, пожалуйста, высшие силы, даруйте мне автомат, стреляющий пластмассовыми шариками, это всё, что мне когда-либо было нужно, и нужно будет. Больше я ни о чём не прошу и не попрошу никогда, обещаю! Пожалуйста, только, всего-навсего, один жалкий автоматик… Ну, чего тебе стоит мироздание, а?

Через несколько дней мама принесла домой именно такой автомат, причём без какого-либо праздничного на то повода. Она просто достала автомат из бумажного пакета и отдала его мне. И ещё — несколько пакетиков с разноцветными весёлыми пульками. В тот же вечер я пошёл на улицу с ним, выстрелил незнакомому дяде в лоб, дядя разозлился и, разломив автомат об колено, отшвырнул его на землю. Нерастраченные пульки лежат в моей комнате до сих пор…

Кто-то невнятно окликнул меня и вдобавок ещё и дотронулся рукой. Я терпеть не мог чьих бы то ни было прикосновений, в особенности прикосновений людей незнакомых и непривлекательных, но тогда я не почувствовал ни гнева, ни даже раздражения, я не почувствовал вообще ничего, просто поднял глаза, чтобы увидеть обладателя бесцеремонной руки. Я сразу узнал Валеру, сноба-бородача, благо сидел он в той же позе, и на том же месте. И борода у него была точно такая же, ни короче, и ни длиннее.

— Всё болтаетесь тут без толку?.. — вопросил он, шевельнув бровями. Я влил в себя остатки водки, одним махом. Водка всасывалась долго, с хлюпаньем, как в засорившуюся раковину.

— Я умираю, — сообщил я ему. — Можно мне хоть напоследок спокойно поболтаться без толку, без критических замечаний?

— Болтайся сколько влезет, — миролюбиво разрешил мне Валера, — ты всё равно уже давно мёртв. Вы все мертвецы — оглянись.

Я оглянулся. Вокруг всё было тоже самое. Только куда-то пропал Фил. Все посторонние шумы вдруг слились в один, переливчатый и нежный, как морской прибой. Я закрыл глаза, желая представить море. Я никогда не был на море, и поэтому представил, как в детстве я прикладывал к уху морскую ракушку. И оно там шумело. Но потом я узнал, что, оказывается, это шумит не море, а моя собственная кровь в сосудах, резонирующая с пустотой.

Потом мы шли втроём. Шли по неосвещённой улице, в густой, чернильной темноте. Серые наконечники фонарей напоминали потускневшие черепа. Ни людей, ни детей, ни машин. Только наши собственные нетвёрдые, но очень гулкие, оглушительные почти шаги. Я не помнил, что происходило до этого и непосредственно после. Помню, как во тьме Валера демонстрировал лезвие выкидного ножа. Лезвие было узкое и короткое, и Валера говорил, что мы можем ничего не бояться. А нам и в голову не приходило бояться. Я не боялся настолько, что мне даже захотелось это доказать. Когда мы пошли по мосту над рекой, я, не успев подумать, взобрался на него и встал обеими ногами на перила, и раскинул руки изящно, как птица или как Кейт Уинслетт в «Титанике». Под ногами волновалась вода, мутная и безразличная. «Пучина», — вспомнилось мне слово из русских сказок. Хочу упасть и раствориться в этой пучине, чтобы не осталось и частицы меня.

Я сделал несколько осторожных шагов по краю.

— Слезай, дурак, — сказал Филипп. И я слез.

А потом я остался один, у подножия Москвы-реки. Фила и Валеры не было, зато в карманах у меня были деньги первого и выкидной нож второго. Я не знал почему и не искал объяснений. Сигареты мои были ещё при мне. Я сидел на корточках и трепал ласковую и безобразную воду Москвы по загривку. Та послушно пригибалась под моей горячей рукой. Да, рука моя была горяча, я весь был горяч — убедился я, ощупав себя вдумчиво. У меня был не просто жар — во мне горело неистовое пламя. Что-то грандиозное поднималось из глубин. Организм, растревоженный мной, готовился к реваншу. Я смиренно молчал, предчувствуя бурю, твёрдо убеждённый, что домой самостоятельно я уже не доберусь.

Я поднялся и как можно быстрее зашагал в сторону метро. Ближайшей была «Кропоткинская», и я шёл по нарядному Патриаршему мосту, разбрасывая в стороны клумбы и фонари.

Я не успел совсем чуть-чуть: последняя задвижка последней двери, в которую тоненьким ручейком стекли последние пассажиры, закрылась у меня на глазах. Я стоял перед красным сигналом светофора и видел, как равнодушная толстая тётка в униформе удаляется от двери, а между нами по трассе проносились редкие, но со смертоносной скоростью летящие автомобили. Простояв немного в нерешительности, я отправился вниз, на Гоголевский бульвар.

По бульвару сновали неуловимые тени, бетонный Шолохов прятался в темноте, юная парочка сидела на скамейке, нежно обмениваясь слюной. У обоих на груди были золотые колокольчики. Они тёрлись друг о друга, но не звенели. Мне хотелось сесть рядом с ними, просто побыть неподалёку от незамутнённого, бесконечного счастья, но я знал, что если приближусь, сразу разрушу его. Такова уж моя натура, моя невесёлая карма такова.

Я прошёл Гоголевский до конца, с трудом пересёк витиеватое переплетение асфальтированных дорог, равнодушно миновал Старый Арбат и, пройдя неожиданно многолюдный подземный переход, утопающий в тускло-жёлтом свете (люди, освещавшиеся им, имели вид людей больных гепатитом), решил отдышаться в начале Никитского бульвара.

С Арбата слабо доносились отчаянные стоны уличных музыкантов. Они пели про перемены и новый поворот, и металлические деньги, вероятно, в этот час сыпались в их распахнутые чехлы рекой.

Но у меня были другие заботы. Вся нижняя одежда, располагавшаяся под толстовкой, успела несколько раз намокнуть и высохнуть, окончательно слиплась с телом, образовав единую потную массу. Я понял, что совершенно трезв, алкоголь выветрился, бросив меня на растерзание абсолютной адекватности моего разума. Сознание, пребывавшее некоторое время в сладостном небытии, прорвало плотину, обрушилось, осыпало меня сотнями заждавшихся неприятных мыслей. Я присел на скамеечку, раздавленный этим внезапным грузом. Я думал разом о Наргиз, о сумасшедшей Майе, о маме, бабушке, сестре, деде, отце, о болезнях, о смерти, о будущем, о работе, о деньгах, об уборке, об алкоголе, квартире, военкомате, группе, концерте, о новых и старых песнях, о Вадиме и Йоко-Ане, о Кире и её новом странном парне и об умерших и медленно разлагающихся в воде его рыбках. Я обхватил голову, пытаясь удержать это разнообразие мыслей в рамках своей миниатюрной черепной коробки.

Я не заметил, как рядом со мной уселись пьяные гогочущие люди. Выдыхая густой перегарный смрад, они окружили меня, оттеснили к самому краю, хотя вокруг было полно пустых скамеек. Я заметил их не сразу: дебиловатые и раскрасневшиеся их лица я видел словно через пелену. В основном, это были девушки, совсем ещё юные, с мясистыми грубыми лицами, и бритые молодые люди, вернее, бритые «пацаны». Все они, почти десяток человек, как-то нашли себе место на скамейке, притом, что там уже сидел я. Меня они упрямо не замечали.

«Может, я и правда уже мёртв?» — подумал я, вставая о скамьи. Но, пройдя несколько шагов, я услышал за своей спиной глухой мужской оклик: «Эй, мудила, куртку забыл», — и последовавшее за ним бесстыдное бабское ржание.

Я немного прошёл по Тверской, но на ней было слишком шумно и светло, слишком жизнерадостно, никуда не спешащие и позитивно настроенные люди расслаблялись. Сегодня же вечер пятницы, вспомнил я, вернее, ночь пятницы, вернее, уже суббота, сегодня, в субботу вечером будет долгожданный концерт. И Вадим даже не позвонил заранее, не напомнил, эх, какой безответственный Вадим. Впрочем, оказалось, что в телефоне у меня 9 пропущенных вызовов (я не слышал ни одного, хотя телефон был на средней громкости), и 2 из них — от Вадима. Остальные были от Наргиз. Я вернул телефон в карман и углубился в тёмные переулки, сосредоточив на ней свои мысли.

Я остро чувствовал взгляд Наргиз на себе, пронзительно остро, будто с меня содрали кожу и поставили, беззащитного, перед ней. Она смотрела тяжело и твёрдо, не отводя взор. Мои обнажённые нервы были все перед ней.

— Не переживай, Наргиз, я обязательно перезвоню тебе, — пытался я мысленно говорить с ней. — Я больше не такой. Я — ответственный и серьёзный человек. Ты нравишься мне, я может быть, тебя даже люблю… но дай мне время, я просто ещё не разобрался с собой, со своими проблемами. Видишь, как запутано у меня всё…

— Что же ты не говорил мне этого той ночью, а, Андрей? — отвечала мне также мысленно саркастичная Наргиз. — Что же ты не сказал, стягивая с меня трусы: «Ох, Наргиз. Я ещё не разобрался со своими проблемами, Наргиз, у меня столько проблем. Они никак не могут подождать. Я должен посидеть и подумать о них, Наргиз».

— Завтра, я позвоню тебе завтра, говорю же тебе, Наргиз, — отвечал я ей, раздражаясь. Я был измождён и больше ничего не хотел, и не мог ни идти, ни сидеть, ни думать, ни ловить такси. Наугад, тыкаясь как слепой котёнок в утопающие во тьме дворы, я добрёл наконец до Партиарших прудов. Единственный патриарший пруд таинственно шелестел, отражая серебряный, мерно льющийся свет луны. Вокруг пруда также обретались жизнерадостные неспящие люди, но мне было уже плевать. Я снял куртку, постелил на скамейку и, улёгшись на ней, сразу уснул.

Мой сон был прерывист и тревожен. Сначала меня разбудил пьяный желающий разговоров мужик с седыми опавшими усами. Он пытался угостить меня водкой из бутылки, и, подняв меня в вертикальное сидячее положение, некоторое время излагал историю своей неудавшейся жизни. «Первый свой капитал заработал я на продаже моркови, — повествовал он — Огромную порцию с мужиками на рынке загнал. Ну, они и говорят: чё, Васильич, пошли, отметим… Вот так и отмечаю, по сей день…» — на этой трагической ноте я извинился, взял куртку, добрёл до следующей скамейки и лёг там. Мужик больше не подходил. Потом разбудила полиция. «Доброй ночи, ваши документы» — говорят.

— Одну минуту, мистер полицейский… — документ нашёлся, был тщательно изучен. Мне предложили пройти в отделение, в ответ я предложил пятисотрублевую купюру, оставшуюся от Фила. Полиция вошла в моё положение, но предложила всё же найти другое место для сна, желательно, за пределами курируемого ими участка. В бреду я непостижимым образом пересёк Садовое кольцо и улёгся на возникшем передо мной нелепом нагромождении плит. Там и провалился в заключительный этап своего полубреда-полусна.

Я проснулся, почувствовав на себе чей-то взгляд, пристальный и тяжёлый, как дуло танка. Я медленно повернулся ему навстречу, опасаясь худшего. Я увидел громадную, возвышающуюся надо мной скалу. Два неподвижных каменных глаза на ней пристально глядели на меня. Два каменных глаза, исполненных еврейской грусти.

Я лежал у подножия памятника поэту Мандельштаму, и, судя по всему, суровая копия поэта не одобряла такого соседства. Лично я не увидел в этом ничего оскорбительного: всё-таки, я спал не у него на груди, пуская долгие слюни на выточенный из камня галстук, не спал, панибратски обняв за плечи или чего доброго, покровительственно возложив руку на лысину, даже не на коленях, а в ногах, как презренный раб. К тому же, я заметил уже давно, как приятно иногда поспать возле памятника: они защитят тебя от солнца, от ветра и птичьего дерьма, которое всегда достаётся им целиком без остатка.

Я потихоньку встал и, осторожно потягиваясь, вышел из необъятной могучей тени. Было прохладно, сонно, но свежо. Раннее утро в мегаполисе. Я побрёл на слабый звук автострады, по пути куря и застёгивая на себе куртку. Я не торопился: мне нравилась разлившаяся вокруг тишина. Ветра не было, и поэтому деревья стояли спокойно: никакого тебе шелеста листвы, пения синичек, долбления дятла.

В районе Садового кольца рассветная Москва более всего напоминала механистический ад. Голое асфальтовое поле, редкие замызганные люди, подгоняемые поливалками и эвакуаторами, свинцовые небо и туман, клокочущие мусорные баки. Всё это выглядело устрашающе. К счастью, павильон метро был поблизости, и я нырнул в него. В голове был густой туман, и я, не пытаясь его развеять, сосредоточился на простых автоматических движениях: уклонился от летящей на меня двери, придержал для того, кто идёт следом, долго ощупывал карманы, пока не наткнулся на пластиковую карточку, приложил её к жёлтому кружку, загорелся зелёный, встал на эскалатор, спустился, изучая проезжающую мимо рекламу. Бодрый голос диктора декламировал стихи. Немного подождав поезда, зашёл в него, осторожно, двери закрываются — БАМ! — кому-то что-то прищемило, потому что они снова открываются и опять закрываются. Наконец, поехали. Убаюканный тихим гулом, я прикрыл глаза и снова провалился в вязкую дремоту. Стало безопасно и хорошо, как под огромным шерстяным одеялом.

От метро я ехал в совершенно пустой маршрутке, то есть были только я и водитель. Он домчал меня до нужной остановки минуты за три. «Будьте добры, на остановке… На остановке остановите, остановщик…» — пробормотал я. Остановщик остановил.

Дворники мели мётлами, а первые собачники выгуливали ухоженных своих собак. Я остановился закурить, и тут же ко мне подбрела огромная вялая псина, дог, закинула огромную ногу, желая на меня отлить, но я отошёл. В специально организованном вольере коротко стриженая девушка упражнялась с добродушного вида лабрадором. «Сидеть, лежать, кататься, улыбаться, быть счастливым и радоваться каждому мгновению», — командовала псом девушка. Пёс с готовностью выполнял поручения. Вот поэтому-то я и не люблю собак, этих послушных и зависимых подхалимов. Ненавижу взаимоотношения рабов и господ, презираю тех, кто подчиняется, ненавижу тех, кто командует. Пусть будет самодостаточный кот, пусть будет ходить и ссать там, где вздумается, а я буду его наказывать и злиться, а он в ответ будет ссать ещё больше, ссать мне в ботинок вонючей зловредной мочой, ссать и срать, до бесконечности. Это и есть нормальные отношения, борьба противоположностей, настоящая жизнь…

Я зашёл в подъезд, вызвал лифт. Он открылся почти сразу же, заждавшийся на первом этаже.

— Э, подожди, нэ закривай! — услышал я нагловатый кавказский голос и стремительный топот нескольких пар ног. Я поморщился, но нажал на кнопку с отвернувшимися друг от друга острыми стрелками.

— Вот спасыба, — произнёс очень чёрный, волосатый парень. Роскошные волосы, завистливо подумал я, прямо как у Наргиз. У Наргиз?

Он молча шагнул в лифт и ударил меня один раз, точно в нос. Меня отбросило назад, ударило затылком о стену, и тут же я получил ещё раз, на встречном движении. Скатился вниз, ошеломлённый.

Меня вытащили из лифта, стукнули головой о почтовый ящик, который сразу же сломался, распахнулся, заполошно громыхая дверцей. Бросили на пыльный холодный кафель.

Удары посыпались с разных сторон. Каждый из них сопровождался, как заклинание, негромким злым возгласом. Чаще всего повторялось: «Сука». Я перекатывался от стены к стене, почти не чувствуя боли, и думал о том, что как же странно, прожил уже столько бурных, насыщенных лет, а бьют меня вот так, по-настоящему, в первый раз. В нос и рот забивалась пыль, и я чихнул, громко, неуважительно к бьющим. Получалось, я реагировал на аллергию, а на удары — нет. От этого стали бить сильнее, а я продолжал чихать.

Зачем-то они подняли меня на один пролёт вверх, бросили о батарею и продолжили избиение там. В батарее пыли было ещё больше, древней, утрамбованной советской ещё пыли. Интересно, подумал я, а второй брат, похож ли он на Наргиз. Я поднял голову и тут же получил кулаком в бровь. Кровь залила глаза. Лёжа на животе, я заметил, что бьющие были одеты в остроносые туфли, начищенные до блеска. Один туфель я увидел вдруг у самого глаза, он взмахнул в мою сторону и глаз потух.

Один из братьев зачем-то прыгнул мне на ногу, и что-то хрустнуло, стало больно по-настоящему, я закричал. «Не ори, сука, тварь, пидарас». Новая серия мощных, остервенелых ударов по голове, спине, бокам. Властная рука схватила меня за волосы, потянула на себя.

— Чё это у тебя за хуйня в ухе, а пидарасина? — услышал я над собой. — Серёжки нацепил, блядь?

Мочка уха оттянулась, и ухо коротко, пронзительно обожгло. Рука ударила меня сильно, с ненавистью, несколько раз об пол, смяла нос, во рту стало вдруг просторно и шатко. Привстав на руках, я увидел кровяной отпечаток лица на полу. Меня перевернули на спину. Две маленькие, ничтожные в сравнении с каменным Мандельштамом фигуры нависли надо мной.

— Э, да у него нож, — сказал один из них. Я скосил единственный функционирующий глаз и обнаружил им рукоятку, валявшуюся подо мной. Нож бородача Валеры, неизвестно как попавший ко мне. Одна из фигур уже тянулась к нему. Мне до ножа было гораздо ближе, он лежал прямо под левой рукой, полсекунды мне нужно было, чтобы схватить его и нажать на кнопку, чтобы лезвие вылетело, а потом ударить в склонившееся лицо. Но вместо этого я упал на нож животом, свернулся клубком и завопил: «Не отдам». Визгливо так, по бабьи, срывающимся голоском: «Не отдааам!». Эти двое набросились на меня с удвоенной силой, колотили нещадно, кости хрустели, болталась, как у болванчика, кровавая голова.

— Отдай, сука, нож, отдай! — орали они на меня, пытаясь подлезть под живот рукой. Я подумал, что теперь они наверняка убьют меня. До этого, может быть не хотели убивать, но теперь, увидев, что у меня нож, завелись и решили убить. Или, может, всё из-за серьги в ухе, кто их поймёт. Так или иначе, в этом их желании я был убеждён.

И тогда я закричал, громко, жутко, отчаянно. Но никто не открывал дверь. Субботнее утро, никого, видимо, ни одной живой души во всём доме не было, а я орал на весь дом. Наконец, настырная рука пролезла под меня, я почувствовал её животом, попытался придавить к полу, но она уже выскользнула, как удочка с бьющейся на ней рыбкой, взмахнула вверх.

Я увидел лезвие. В боку кольнуло исступлённо. Тело вдруг представилось мне тягучим и податливым, как резина.

Парень с ножом почему-то медлил с ударом. Он кричал мне какие-то оскорбительные слова и чуть не плакал. Наверное, он не очень хотел меня резать, он был цивилизованный азербайджанец, но зов крови велел. Нож в солнечном свете блестел, блестела и слетавшая с его губ злобная слюна.

Вдруг я услышал, как сверху спускается кто-то. Тяжёлый, нарастающий бег. Митя, понял я, пренебрегая лифтом, решил начать пробежку на лестнице. Братья Наргиз стояли в нерешительности надо мной, пока приближались шаги, не умея ни спрятать нож, ни воспользоваться им, не убежать. Шаги звучали грозно, и азербайджанцы немного перепугались, но как только они увидят обладателя этих шагов, толстого и безобидного, успокоятся и, возможно, прирежут уже нас обоих. Митю — за доставленный им неоправданный страх. Но когда нас разделял уже последний пролёт, азербайджанец с ножом бросил мне его под ноги и плюнул мне смачно в лицо.

Они бросились бежать, через пару секунд уже запищал домофон, и они оказались на улице. Топот остроносых туфель по асфальту утихал вдали.

Не помню, как я очутился у себя в спальне на дырявом полу. Я лежал, свернувшись калачиком, и обильно кровоточил. Даже слёзы, непроизвольно выступившие на глазах, были кровавыми. Левый глаз не открывался, затылок пульсировал, по костям расползался свинец. Я закрывал и раскрывал рот, чавкая непонятным месивом, состоящим из губ, языка, зубов, щёк. Теперь во всём организме у меня не осталось живого места, подумал я. Внутренние органы поражены страшной болезнью, внешние члены деформированы, не на что опереться, одна сплошная тянущая, заунывная, как бардовская песнь, боль.

Рядом со мной натужно скрипели половицы. Треща от натуги, ходуном ходил пол. Сначала я подумал, что, совсем взбесившись, подпольное чудовище рвётся наружу изо всех сил, но потом слух различил разрозненную поступь многочисленных, наводнивших комнату ног.

— Ну как, жив? — услышал я голос над собой. Приподняв голову, я огляделся.

Надо мной стоял, склонившись, грубый носатый человек в фуражке, съехавшей на лоб. У него были бесцветные заплывшие глаза, словно отдраенные мылом. В жирных пальцах он держал раскрытую колбочку. Нашатырный спирт, догадался я.

Угловатые люди в милитари-форме блуждали по квартире. Кто-то был и на кухне, я слышал, как передвигался мой холодильник. За спиной тощий злой солдатик курил в открытую форточку.

— Это кто тебя так? — доверительно спросил носатый.

Я хотел произнести что-то, но вместо этого выплюнул два кровавых зуба.

— Документы твои где, бедолага?

Я выплюнул ещё один зуб и пустил изо рта долгую слюну. Носатый почесал нос, тяжело поднялся. Злой солдатик ловко щёлкнул окурком в форточку. Нетерпеливо прошёлся, хрустя половицами.

— Ладно, так можно весь день колупаться, — сказал носатый, уйдя из поля моего зрения. — Берите его и пошли. Там разберёмся.

Бесцеремонные ноги в сапогах, разбрасывая половицы, ввалились в комнату разом. Я почувствовал беспокойное, хмурое кружение над собой, словно кружили надо мной коршуны. Солдаты водили вокруг меня хоровод, примериваясь.

Меня вынесли на руках и запихнули на заднее сиденье грубо, как мешок с овощами. Тронулись резко, голову качнуло назад, отчего, судя по звуку, переломились шейные позвонки.

Мы ехали в умиротворённой тишине, втроём, на заднем сиденье: я и двое солдатиков по обе стороны, прижимавшихся ко мне бесцеремонно. Я высвободил одну из рук, сдавленную ими и осторожно трогал лицо, не узнавая его составных частей. В особенности меня беспокоил глаз, который мало того, что болел, так ещё и не открывался, будто заклеенный. С ресниц я снимал некую ссохшуюся субстанцию, похожую на клей.

Ехать до военкомата было недалеко, но мы ехали долго, всё время застревая в плотном потоке автомобилей. Лил дождь, и железные каркасы машин собирали грязную влагу. Представив, как я слизываю влагу с капота красного «Опеля», я понял, что очень хочу пить. Облизнул рваным языком сухие губы. Мальчик лет 6–7 из соседней машины, припав к окну, глядел на меня с ужасом. Он тыкал в мою сторону пальцем, кому-то что-то говоря. Меня раздражал этот малыш, но носатого он раздражал ещё сильнее.

— Вот вылупился, блядь! — комментировал он. — Ещё подумают, что это мы его отмудохали так. И так в армию никто идти не хочет…

На меня обращали внимание и из других машин. Я поймал пару сочувственных взглядов. Солдатики рядом со мной тупо глядели в пол, злые и стыдливые. Носатый матерился и краснел. Движение в пробке продолжалось бесконечно долго.

От машины я попробовал идти своими ногами — получилось. Солдатики старательно поддерживали меня, но делали это грубо и неумело. Невозможно было представить, что этими руками солдатики могли гладить по волосам своих девушек или носить им цветы. В таких руках стебли цветов могли только ломаться, а волосы только выдираться. ещё хорошо такими руками бить прикладом в лицо. Впрочем, о ребятах этих я думал с теплотой — они уже здорово перепачкались в моей крови, но не жаловались по этому поводу. Хорошо, когда мужчина не брезглив. Вот небрезгливые женщины мне не нравятся. Вот, помню, как-то раз…

Меня протащили через турникет — холодным железом ударило в пах, и, придерживая, прислонили к лифту, как вырванный из корня столб.

— Чё смотришь мамаша, думаешь, это мы его так? Нихуя! — обозлено бросил носатый кому-то, торопливо прошуршавшему мимо.

Меня усадили на покрашенный в зелёный цвет стул. В плакатах на стенах тоже преобладал зелёный: они были многословны и неубедительны. Хотелось спать, читая их. Почти все сиденья были заняты, пустовали только два — по обе стороны от меня.

Мимо прошла женщина в белом халате. «Этот?» — кивнула на меня, не посмотрев. «Ага». «Фамилия?» «Черкашин» — ответил за меня носатый. Женщина скрылась в угловом кабинете и появилась меньше чем через минуту с тоненькой медицинской картой.

— Отправляйте его к десятому кабинету, пусть ждёт вызова, — и уцокала каблучками.

— Ладно, — сказал носатый, возвращая фуражку на больную выпуклую башку. — Нам дальше ехать пора, скажите этому… Пете, или, блядь, как его… В общем, пусть присмотрят.

И шагнул в коридор. Мне было жаль, что носатый уходит, хотелось, чтобы он побыл ещё, поматерился на кого-нибудь, спросил меня что-нибудь, а я бы в ответ выплюнул ему ещё зубов. Некто Петя схватил меня под мышку ещё грубее, гораздо грубее солдатиков, и повёл через коридор. Я оставлял за собой капли крови, гулко приземлявшиеся в тишине на клеёнчатый пол.

— Ты это специально что ли? — с отвращением бросил мне Петя. Возле десятого кабинета не было свободных мест, но для меня всё-таки нашлось одно. Оттолкнувшись от Пети с презрением, я самостоятельно сел. Петя поучал, стоя надо мной: «Нужно будет зайти, встать в зелёный прямоугольник и сказать: призывник такой-то по распоряжению призывной комиссии прибыл… понял»? — я кивнул головой. Почти одновременно с моим кивком противный голос выкрикнул мою фамилию. Встать я уже не смог — помогли сидевшие рядом призывники. Эти вели меня слишком нежно, как раз брезгливо — буквально двумя пальчиками, на вытянутых руках. В какой-то момент мне показалось, что я падаю головой на дверной косяк, но нет, устоял, оказался внутри.

Я сделал несколько шагов, с трудом поместив ноги в шершавый прямоугольник.

— Призывной такой-то по распоряжению призывников… — с усилием начала я, не поднимая головы, но вдруг меня круто повело, я покачнулся и рухнул в бок, обрушившись на круглый заваленный документами столик.

Бумаги, как птицы, разлетелись в стороны, и вместе со столом, одинокий, я снова лежал на полу. Шум голосов надо мной снова напомнил мне морской прибой. Выделялся визгливый мужской голос. «Что за цирк вы тут устроили, мать вашу? Это кого вы мне привели, совсем офанарели? Пальцева ко мне позовите, сейчас же! Куда уехал? Что?.. Ну, пиздец…» — надсаживался он, а в это время многочисленные нервные руки пытались отклеить меня от влажного пола.

Я снова сидел на зелёном стульчике. Народу вокруг поубавилось. Передо мной туда и обратно ходил бритоголовый призывник. От его быстрых и нервных передвижений у меня кружилась голова.

— Да не стебусь я… — доказывал он кому-то, плотно прижав телефон к оголённому черепу. — Говорю же, открыл дверь спросонья, думал, мама вернулась… а тут… короче, можешь мне денег на телефон положить?

Парень покусывал красивые пухлые губы и водил свободной рукой по непривычной лысине. Вполне возможно, до этого его голову покрывали длинные, ниспадающее дреды — такое предположение я сделал по его регги-прикиду — радужных цветов футболочке, бусам, свободным, пижамного фасона штанам. С каким наслаждением, должно быть, Петя или ему подобный человеческий материал сбривал неуставную эту растительность.

На всякий случай я проверил свои волосы — сальные и непокорные, они были на месте. Торчали, как сорняки, среди всеобщей благопристойной лужайки.

— Да не успеешь ты, милая, не успеешь… меня увозят уже через полчаса. Нет, нет, денег лучше на телефон положи. И маме моей позвони. Я когда ей сказал, что меня забрали, она повесила трубку. Нервы сдали, наверное, — парень вздохнул. — Ты ей позвони, пожалуйста, успокой… Да не реви ты, я тебя прошу. А то я сам сейчас зареву. Не надо. Это жизнь…Что поделать, это жизнь.

— Это жизнь… — повторил я механически — парень тупо и отстранённо обвёл моё лицо взглядом.

В это время из коридора выскочил носатый. Носатый имел взвинченный вид. Он злобно, еле слышно матерился, подходя ко мне. Жесты его были размашисты, я подумал, что сейчас он ударит меня со всей силы кулаком в лицо и я упаду. А если я ещё раз упаду, то уж точно не встану. Но он не собирался меня бить.

— Берите его, — сказал он знакомым мне солдатикам. На кителе одного из них всё ещё была моя кровь. У второго она исчезла.

— Не надо, я встану сам, — сказал я. Голос у меня был хриплый, совершенно незнакомый.

Я встал, сделал неуверенный шаг и почувствовал, как сознание снова уплывает. Солдатики успели меня подхватить.

Я открыл глаз. Передо мной была белая стена, свежеокрашенная и ярко освещённая. Сбоку от себя я обнаружил носатого. В его глазах появилось некое подобие человечности. Почти отеческая улыбка застыла на его лице. В лысине отражался флюорисцентный свет.

— Ну ты как, нормально? — спросил он, нависая надо мной массивным своим лицом.

Я моргнул глазом в подтверждение. Конечно, нормальнее некуда.

— Слушай, Черкашин, признайся, — лицо у него стало совсем доброе. — Ты ведь специально это сделал? Попросил, чтобы тебя друзья это самое… Отпиздили, ну? Такое у нас каждый день бывает. Вон один ногу прямо у нас на глазах сломать успел. Увидел нас и как молотком по колену… херак! Представляешь? — это он обратился не ко мне, к одному из солдатиков. Солдатик промолчал. Ему очень хотелось курить, было видно по лицу. Другой нервно озирался на проходящих мимо деловитых девиц в белых халатиках.

— А другой прямо в нашем военкоматовском туалете вены себе вскрыл. Весь туалет, гад, кровью изгваздал, два дня потом с хлоркой отмывали. Что за поколение, ети его мать, умру, но долг отечеству не отдам! — Носатый покачал головой с грустной усмешкой. И склонился надо мной с чистыми печальными глазами, оказавшимися вдруг мягкого василькового цвета.

— А мы ведь к вам, мудакам, со всей душой! — говорил он вкрадчиво. — Мы, знаешь, в какие части людей отправляем? В самые лучшие! Люкс, первый класс! Все в ближайшем Подмосковье служат. А если видим, парень интеллигентный, мы его в ракетные войска… ты знаешь, что такое ракетные войска? Там самая элита. К нам, если хочешь знать, многие сами просятся! Говорят, хотим служить, родина мать зовёт! Мы им говорим, мы бы с радостью, ребята, но не можем никак. У одного с головой какие-то проблемы, у другого вроде бы тоже…

Мне стало смешно, но смеяться я не мог. От одной попытки усмехнуться голова, как старый двигатель, загудела. В коридоре появилась врач, сразу протиснулась в дверь, тяжело дыша, бросив нам: проходите. Мы зашли, все вчетвером, как дружное семейство. Заботливые солдатики уже чуть не несли меня на руках.

Врач была грузной малоподвижной женщиной с очень серьёзным лицом, обрамлённым жёсткими седыми волосами. Меня усадили возле неё, на низкую кушетку.

— Фамилию свою помните, молодой человек? — спросила женщина, неторопливо листая карту.

— Че…Чер-кашин. — с усилием проговорил я, не выронив ни единого зуба.

— Черкашин… Андрей Иванович… та-а-ак. Левый глаз можете открыть? — она отложила раскрытую карту и посмотрела на меня. Глаза у неё были большие и влажные, очень печальные, как у носатого, но только не василькового, а асфальтово-серого цвета. Обхватив мою голову одной рукой и задрав её немного вверх, она прикоснулась к закрытому глазу. Я заорал, морщась от боли, но она не убрала руку, разодрала веки. Левым глазом я увидел мутные очертания.

— Зрачок цел, всё в порядке, — сообщила мне врач, — задета роговица, но это ничего. Заживёт, не переживайте.

Глаз снова захлопнулся моментально, как дверца на пружинке. Врач взяла в руку маленький молоточек и придвинулась ко мне.

— Следите за молоточком, — попросила она. Она повела молоточком влево и вправо. Я попробовал последить за его направлением, но почувствовал тошноту. Я отвернулся. Бурная, грохочущая волна вздымалась из желудочных глубин.

— Подожди! — почти закричала врач, но я с громким рыком уже блевал на её стол чёрно-рыжей обильной жижей. Жижа лилась и лилась, а солдатики, спокойные, наблюдали за мной в тишине.

Я блевал недолго, но очень устал, на лбу выступил крупный пот, я откинулся на спинку, отирая испачканные губы. Врач молча стирала салфеткой редкие капельки, попавшие ей на халат.

Потом она отошла к занавешенному жалюзи окну, включила воду в кране. По её спине я чувствовал, что она сердита, но когда она повернулась, я увидел вполне благодушное выражение. В руках у неё было что-то мокрое и холодное, она обмакнула им моё лицо и шею.

— Так легче? Посиди так, отдохни, — по натужному скрипу дерева я понял, что врач вернулась на своё место. Я сидел, уперевшись затылком в стену, не открывая глаз. Солдатики и носатый нетерпеливо переминались, казалось, не замечая муторных ароматов. Наконец, откашлявшись, носатый подал неуверенный голос.

— Но мы всё-таки хотели узнать, долго нам ещё тут?.. Ну это… — и замолчал.

Врач долго ждала окончания фразы, а потом переспросила:

— Долго вам ещё что?

— Ну, это… надо же мне знать, что с парнем, забирать его, или как… машина ждёт…

Я не видел выражения лица докторши, но я был почему-то уверен, что оно было сочувственным.

— Ваш… подопечный нуждается в срочной госпитализации. Вы что, собираетесь давать ему автомат в руки?

Носатый насупился, как пристыженный школьник. Снова воцарилась тишина. Тикали часы и мерно поскрипывала кресло. Носатый всё откашливался, громко втягивал ноздрями воздух. Нетерпеливые солдатики, как мыши, негромко копошились по углам.

Врач долго заполняла какую-то бумагу, потом отдала носатому. Носатый похрустел бумагой, снова обильно втянул и вытянул ноздрями воздух. «Ладно, пошли», — пробурчал он наконец. Открылась и закрылась дверь, вызволив по-английски ушедшую бесшумную троицу.

— Посидите здесь, — сказала мне врач, — сейчас вас отведут в отделение, оно недалеко, в соседнем корпусе.

И она вышла вслед за военщиной, оставив меня наедине со своей рвотой.

Я уже почти провалился в сон, когда в коридоре появилась молоденькая медсестра в бледно-розовых одеждах. Она ласково мне улыбалась. Очень хотелось попросить, чтобы она погладила меня по голове.

— Вы можете встать? — пропела она ангельским голоском, уже примериваясь к моему локтю. Медсестра была столь милой и хрупкой, что я, не ожидая сам от себя, резво вскочил на ноги, только бы не утруждать её, и как можно увереннее сказал: «Я пойду сам». Она понимающе кивнула, но всё же осторожно обвила мою руку. От медсестры пахло таким же грушевым ароматом, как от Нины.

Мы медленно пошли по широкому коридору, немного качаясь из стороны в сторону. Голова почти не кружилась. Мне стало немного легче. Странная весёлость появилась во мне. Очень хотелось подпрыгнуть в воздухе и ударить нога об ногу, как делают это люди в бродвейских мюзиклах, но я ограничивался всего лишь стеснительной беззубой улыбкой.

Напротив туалета мы сделали остановку. Медсестра пообещала ждать меня снаружи. Я склонился над раковиной, подставил голову под воду, долго и с наслаждением умывался, не прижимая рук к лицу, но погружая лицо в ванночку, образовавшуюся в сложенных лодочкой руках. От ледяной воды ломило кости лица, я жадно пил её, не обращая внимания на ставшие вдруг слишком чувствительными, как 16-летняя курсистка, губы. В туалете висело большое чистое зеркало, но я так и не решился взглянуть в него. Насухо вытеревшись шершавыми бумажными полотенцами, я вернулся в коридор. Я посмотрел в обе стороны, самостоятельно завернул за угол. Медсестры нигде не было. На ближайшей двери висела картинка с изображением лестницы. Я открыл её, и картинка не обманула — лестница действительно была. Я самостоятельно спустился на один пролёт вниз.

На этаже курил тихий человек, с красными пятнами по всему лицу. Я встал рядом с ним, прислонился задом к батарее, тоже закурил. Мы вдумчиво курили в тишине какое-то время, может, этот человек с пятнами и думал о чём-то значительном, а я только притворялся, что думал. В голове была одна ерунда. Не желавший рассеиваться дым жёг лицо. Не докурив, я бросил бычок в урну, и тот ядовито зашипел, угодив в невидимую мне воду.

Я с трудом преодолел ступеньки и вышел на улицу. Пошёл, не торопясь в сторону метро, хромая, шлёпая лужами. Внутри уютно поскрипывало и кололо, как в старой навьюченной телеге. Грязная вода затекала в пробоины дырявых кед.

В отражении витрины я случайно поймал своё лицо, но не стал всматриваться. Мелькнули только красные сияющие глаза над чёрными, будто сгнившими синяками. Я зашёл в аптеку, купил обезболивающее и проглотил несколько пилюль по дороге. Сел в просторный троллейбус, едущий в центр, устроился у окна. Было приятно наблюдать, как дождь хлестал многочисленных пешеходов, как лились с неба его бесконечные струи, увлажняя землю. Город был словно вымыт шампунем, он был свеж и задорно блестел. Мокрые лица пережидающих под навесами пешеходов сияли ярче витрин.

В кармане время от времени вибрировал телефон, напоминая об упущенных звонках. У телефона был включён звук, но я снова их не услышал. Вытащил телефон экраном вниз, отключил. Вышел на Триумфальной площади. Неторопливо пошёл, сам не зная куда, завернул в первый попавшийся переулок.

Добрёл до первого попавшегося кафе, сел за столик на открытой веранде. С любопытством глядевшая на меня официантка почти сразу же принесла заказанный мной кувшин белого вина. Я вытянул ноги и налил полный бокал. Бокалы в этом кафе были роскошные: пузатые и длинноногие. Мне принесли сразу два, в слабой надежде, что я всё же не буду выпивать всё вино в одиночестве. Но я выпивал. Я встряхнул пачку — в ней оставался ещё десяток сигарет. Достал из кармана деньги — их тоже хватало.

Возле кафе два малыша стояли под крышей и ели стекающий по их пальцам белый пломбир. Впервые за последние несколько дней я ощутил подобие голода. Выбравшись из кафе, я купил в палатке напротив жирную сосиску в тесте и жадно съел. Желудок заурчал благодарно. Одной сосиски мне показалось мало, и я направился в «Макдональдс», отстоял недлинную очередь, заказал картошку, два соуса, чизбургер и большую колу со льдом. В помещении сидеть не хотелось, и я сел на улице, хотя всё ещё лил упрямый дождь.

От вредной еды мне всегда становилось спокойно и радостно, стало спокойно и радостно и сейчас. Я ел и размышлял о свободе. Свобода лучше, чем несвобода, так думал я. Можно ведь делать всё, что придёт в голову. В голову, покрытую уцелевшими волосами. Можно снова подойти к кассе, отстоять очередь и заказать чизбургер. Можно выйти на улицу и купить пирожок. Можно пойти на Белорусский вокзал и оттуда уехать в Белоруссию.

Уцелевшим глазом я заметил вдруг, что сижу не один. Рядом со мной на пластиковом стуле нагло расположился пушистый средних размеров кот. Пушистость его была выборочна, и сосредоточилась, главным образом, на холке и на хвосте. Пушистой холкой он напоминал миниатюрного льва. Вздёрнутыми, устремлёнными вверх ушами — хищную рысь. Он смотрел на меня горящими внимательными глазами, смотрел, как я доедаю чизбургер.

— Привет, кот, — поприветствовал я его, — хочешь мой чизбургер?

Кот промолчал, продолжая изучать меня немигающим взором. Во его внимательных ясных глазах читалось нечто, близкое к интеллекту. Во всяком случае, кот этот имел более интеллектуальный взгляд, чем половина моих друзей. В осанке, в ухоженности, его утончённой худобе виднелась порода, кот был явно голубых кровей. Он обладал тактом. Было ясно, что он хочет есть, но он не клянчил, не мяукал жалобно, а имел абсолютно независимый, немного снисходительный даже вид.

— Мне нравится твой стиль, кот, — похвалил его я, облизнув пальцы. — Ты выгодно отличаешься от всех этих немытых деревенщин, которые бросаются к тебе с жалобным писком. Ни капли достоинства. Я уж не говорю про таких более низко развитых и враждебных тебе особей, как собаки.

Кот слегка поморщился.

— Не смотри на меня с презрением, кот. Пусть тебя не смущает мой внешний вид. Я всего лишь жертва обстоятельств.

Я встряхнул остатки колы и отхлебнул. Кола была отвратительна, как будто я пил собственную слюну, разбавленную льдом.

— Я знаю, кот, что я не произвожу хорошего впечатления, — продолжал я. — Даже когда моё тело не украшают разнообразные увечия физические, людям очень хорошо видны мои увечия духовные и социальные. С сожалением стоит признать, что для большинства людей я — негативный пример. При моём появлении матери всегда будут указывать на меня своим детишкам — если будешь много пить и курить, и слушать рок-музыку, станешь вот таким, как этот дядя. И детишки, плача, клятвенно поклянутся никогда не пить и не курить. В чём моя проблема, а, кот? Вроде бы я неплохо образован, умён, по крайней мере, умнее большинства, мне сопутствует некоторая удача, но почему это всё не работает, почему всё идёт не так?

Ответа не было. Кот облизнул лапу и равнодушно зевнул.

— Вероятно, я в некотором роде умственно отсталый, понимаешь, кот? — говорил я, рассеяно ковыряясь картошкой в соусе. — Я — недоразвитая особь. Хочешь знать почему? Потому что у меня отсутствует механизм адаптации. Я не умею жить, вот в чём беда. Все вокруг меня как-то устраиваются. Если употребить пример из животного мира, который близок тебе, и сравнить нас, людей, например, со слепнями или мухами, то получается, что все вокруг успешно впиваются в тело жизни, глубоко засовывают в него свой хоботок и потом находят в нём свою тёплую нишу, свой уютный закуток, в который, как личинку, могут отложить и комфортно разместить свой нехитрый мир. Я же насекомое, которое, хотя, как и все, может позволить себе выбрать любой участок на бесконечном существе жизни, не умеет этого делать, просто физически не умеет, понимаешь, кот? Вместо этого, такие как я, просто хаотично летают вокруг этого тела, громко жужжа, пока раздражённая нашей бесполезностью жизнь нас не прихлопывает.

Кот спрыгнул со стула, собираясь, по всей видимости, уйти.

— Прошу тебя, кот, не уходи, — взмолился я. Кот остановился и, облизнув собственное плечо, вновь уставился на меня.

— Послушай меня внимательно, кот, — я склонился к нему и, обхватив за живот, вернул на стул. Кот сразу же стал нервно облизываться, осквернённый прикосновениями человека. — Я ещё никому не предлагал и, может быть, никогда не предложу никому ничего подобного, так что, будь любезен, оторвись на секунду от своего живота.

Кот смотрел на меня внимательными, умными глазами.

— Я предлагаю тебе жить со мной вместе, как тебе такая идея, а? Не могу сказать, что я идеальный сосед, я, в общем, не аккуратист, но и тебе можно будет избегать противных любому нормальному самцу гигиенических условностей, — на секунду я усомнился, что мой собеседник действительно является самцом. Я приподнял его ещё раз и твёрдо убедился в этом. — Я всюду постелю газеты, и ты сможешь гадить совершенно свободно. Я придумаю тебе крутое имя. Буду называть тебя, например, Хэнк. Как тебе имя Хэнк?

Кот потоптался на стуле, брезгливо отряхивая лапки.

— Что, хочешь более изысканное имя? Хочешь, буду называть тебя Дориан? А, как тебе? Нравится? Я не буду кастрировать тебя, Дориан, не буду помыкать тобой, мы будем жить как равноправные компаньоны. Однако, если ты будешь демонстрировать мне свою вредность, например, специально нагадишь мне на подушку, а я, не заметив этого, улягусь на неё, или же ты будешь вести себя как неуправляемый хищник, будешь нападать на меня из-за угла, то наши отношения сразу же будут прекращены. Ты будешь тотчас отправлен на самую ужаснейшую из всех помоек, на помойку головинского района. Но, — заключил я, заметив, что кот несколько сник, — я уверен, нам удастся избежать подобных недоразумений. Я уверен, нам будет хорошо вместе, быть может, две заблудшие души, объединившись, мы найдём счастье. Что скажешь, Дориан?

Кот спрыгнул со стула, вновь намереваясь уйти.

— Куда же ты всё время уходишь, Дориан? Может, ты обижаешься, что я не поделился с тобой едой?

Я отщипнул от остывшего бургера то, что лживо именовалось мясом и бросил кусочек перед котом. Кот вяло обнюхал предложенное лакомство и, взмахнув хвостом, припустил в подворотню.

— Подожди… постой! — кричал я ему вслед. — Неужели ты не любишь фаст-фуд?

Но кота, как некоторые говорят, и след простыл. Я обречённо вздохнул и, оставив развороченные обёртки из-под еды на подносе, вышел под не желающий переставать дождь. В животе бурлили, перемешиваясь, пища и алкоголь. Широкие пасмурные тротуары были пусты, только вездесущие влюблённые со своим непрекращающимся слюнообменом не желали прятаться от слякоти. Даже облезлые собаки, и те отсиживались под скамьями, а влюблённые — нет, всё таскались по открытым площадям. Я надвинул на лицо капюшон, дабы не оскорблять их эстетического чувства, и спустился в подземный переход.

Внизу громыхало метро, над землёй ревели стаи машин. Неслышный никому, понапрасну будоражил струны уличный музыкант. Подземный ветер, швыряя в стороны обрывки мокрых газет, трепал и мои непослушные волосы.

Загрузка...