4

Я проснулся от диких, натужных стонов в ванной. Это стонал распахнутый настежь ржавый кран. Вода злобно била в раковину и, отскакивая, шлёпала по стенам. Потом механические звуки смолкли, открылась и закрылась дверь в ванную, и чьи-то мокрые нетвёрдые ноги зашаркали по паркету. Открылась дверь в кабинет и послышалась приглушённая фортепианная музыка. Дверь закрылась и музыка замолчала.

Я приподнялся в кровати и огляделся. Форточка была закрыта и окно занавешено. Спёртый, недвижный воздух не давал дышать. Пахло потом, разложением, грязным бельём, спиртом, табаком, гашишем, спермой, гарью и старостью. Я встал с постели, потянулся к потолку, хрустя костями, и пошёл на звук. Значительная часть половиц уже вылетела из пола, и он зиял чернеющими дырами тут и там, в одном месте дыра была уже достаточно велика, чтобы в неё провалиться. Я обошёл все пробоины и толкнул дверь в кабинет.

— Привет, — сказал мне Филипп. Он сидел перед монитором в трусах и футболке с портретом Пола Пота. В руках у него была бутылка пива, ужасно волосатые ноги он выставил напоказ, побросав на табурет как брёвна. — Как спалось?

Я не ответил ему и молча уселся рядом. Утренняя тупая вялость всё ещё владела мной, и я уселся, ничего не соображая. Фил смотрел немой чёрно-белый фильм на моём ноутбуке. Мужчины на экране были одеты в элегантные костюмы, волосы блестели от тщательно размазанного по ним вазелина. Женщины были в широких платьях в пол и маленьких шляпках с громоздкими цветками.

Актёры с мертвенно-бледными лицами и подведёнными тушью глазами двигались неестественными порывами, будто это не они двигались сами, а переставляли их с помощью скрытых нитей невидимые кукловоды. Фильм сопровождали крупные надписи:

«ВЕЧЕРОМ ТОГО ЖЕ ДНЯ КЛАРА ПОДЪЕХАЛА НА ИЗВОЗЧИКЕ К ДОМУ, ГДЕ ЖИВЁТ МАЕВСКИЙ. ОНА НАРЯДНО ОДЕТА, ОЧЕНЬ КРАСИВА. ПОКА ОНА СХОДИТ С ИЗВОЗЧИКА И РАСПЛАЧИВАЕТСЯ, НА НЕЁ ОГЛЯДЫВАЮТСЯ ПРОХОЖИЕ. ПОДБЕГАЕТ ШВЕЙЦАР. КЛАРА СПРАШИВАЕТ, ЗДЕСЬ ЛИ ЖИВЁТ МАЕВСКИЙ.

— ДА…ДА… ПОЖАЛУЙТЕ!»

Мертвенно бледная девушка ходит из стороны в сторону. Хаотичным движениям сопутствуют дальнейшие комментарии: «НА НЕЁ НАПАЛО ВОЛНЕНИЕ. СТРАХ ДУШИТ ЕЁ. ОНА СТОИТ В НЕРЕШИТЕЛЬНОСТИ. ШВЕЙЦАР СМОТРИТ УДИВЛЁННО-ИРОНИЧЕСКИ. ОНА ПОШЛА БЫЛО К ДВЕРЯМ, ПОТОМ ВЕРНУЛАСЬ, ЗАМЕТАЛАСЬ ПО УЛИЦЕ. НАКОНЕЦ ПРОШЛА В ПОДЪЕЗД. ШВЕЙЦАР УСМЕХНУЛСЯ И ПОСМОТРЕЛ ВСЛЕД».

— Ну зачем, Клара, ну зачем, — вздохнул печальный Филипп, ввинчивая зад поглубже в неудобное сиденье.

«У МАЕВСКОГО СИДЯТ ГОСТИ, ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО МУЖЧИНЫ. ОНИ КУРЯТ, ПЬЮТ КОФЕ С ЛИКЁРОМ, ОЖИВЛЁННО СПОРЯТ. МАЕВСКИЙ ПОКАЗЫВАЕТ ИМ ЭТЮДЫ, РИСУНКИ. КЛАРА ВОШЛА РОБКО И ПРИ ВИДЕ ГОСТЕЙ СОВСЕМ СМУТИЛАСЬ. ОНА НЕ ИДЁТ ДАЛЬШЕ, ВИНОВАТО ГЛЯДЯ НА МАЕВСКОГО. МАЕВСКИЙ НЕ СРАЗУ УЗНАЁТ ЕЁ, ПОТОМ ИДЁТ К НЕЙ БЫСТРО. НЕ ПОДАЁТ РУКИ. ОНА ЛЕПЕЧЕТ ЕМУ СВОИ ОБЪЯСНЕНИЯ. ГОСТИ ИЗ СКРОМНОСТИ ОТВЕРНУЛИСЬ И ЗАНЯЛИСЬ ЭТЮДАМИ, КОФЕ, АЛЬБОМАМИ, РАЗГОВОРОМ. МАЕВСКИЙ ЗЛИТСЯ.

— ОСТАВИТЕ ЛИ ВЫ МЕНЯ, НАКОНЕЦ, В ПОКОЕ? ЗАЧЕМ ВЫ ЗДЕСЬ?

— ВЫ СКАЗАЛИ… НО ВЫ ЖЕ СКАЗАЛИ…

У КЛАРЫ ЗАХВАТЫВАЕТ ДУХ, ОНА ОЧЕНЬ ВЗВОЛНОВАНА.

— А ЗА СВОИМ ПОРТРЕТОМ ВЫ МОЖЕТЕ ЯВИТЬСЯ ЗАВТРА. ПЯТНАДЦАТЬ РУБЛЕЙ, И ПРОШУ ВАС, БОЛЬШЕ НИКАКИХ ИСТОРИЙ…

МАЕВСКИЙ РЕШИТЕЛЬНО ВОЗВРАЩАЕТСЯ К ГОСТЯМ».

— Бедная дурочка, — покачал головой Филипп. Он запустил руку куда-то за голову и достал со стола упаковку печенья. — Хочешь крекеров?

— Нет.

Филипп зашуршал пакетом, захрустел крекерами.

«КЛАРА ВСТАЛА С ДИВАНА. ВОРОТНИК ПЛАТЬЯ ДУШИТ ЕЁ. ОНА ШАТАЕТСЯ, КАК ПЬЯНАЯ, БРОДИТ ПО КОМНАТЕ, НАТЫКАЯСЬ НА МЕБЕЛЬ. КРУПНЫЕ СЛЁЗЫ БЕГУТ ПО ЕЁ ЛИЦУ. ВНЕЗАПНО ОСТАНОВИЛАСЬ У ОКНА. ЛЁГКИЙ ВЕТЕР ОТРЕЗВЛЯЕТ ЕЁ. ОНА ПОНИМАЕТ, ЧТО ЕЙ НУЖНО СДЕЛАТЬ. ОНА ЗАКРЫЛА ГЛАЗА И ЛЕПЕЧЕТ МОЛИТВУ. У НЕЁ СЛАБАЯ УЛЫБКА, УЛЫБКА ОБЛЕГЧЕНИЯ ПОСЛЕ МУКИ… КЛАРА БРОСАЕТСЯ НА МОСТОВУЮ…»

— Ну вот, так я и думал, — сказал Филипп, торжествуя. — Бросится из окна, конечно же.

И отхлебнул пива.

«СТУДИЯ МАЕВСКОГО. МАЕВСКИЙ ПИШЕТ У МОЛЬБЕРТА СТРОГО И СОСРЕДОТОЧЕНО. ВХОДИТ БРУНО. МАЕВСКИЙ, РАДОСТНО ТОРЖЕСТВУЮЩИЙ, КРИЧИТ ЕМУ С ГОРДЫМ ЖЕСТОМ.

— Я ПИШУ ПОКОЙНУЮ КЛАРУ ПО ПАМЯТИ, И ОНА ВЫХОДИТ У МЕНЯ, ЧОРТ ВОЗЬМИ…»

На экране застыл финальный кадр — мрачная и щедро разукрашенная виньетками надпись «Конец». Закончило навязчивую игру закадровое фортепьяно, и кабинет погрузился в тревожную и душную тишину.

— А ты какого чёрта здесь делаешь, а, Филипп? — откашлявшись, прервал я её.

Филипп не удостоил меня ни ответом, ни даже взглядом. Почесав бледный студень живота, он размашисто зевнул. Я снова скосил взгляд на его нагло развалившиеся по всему кабинету ноги.

Взору предстал белоснежный шрам, спускавшийся от жирного бока до голени — вечное напоминание о его эффектном покидании вечеринки Ариэль.

В тот вечер Филипп в самом деле вышел из окна, долетел до земли, и при этом на следующее утро проснулся в своей постели. Привычно тараща с утра глаза и широко зевая, Филипп вдруг обнаружил, что не может пошевелить ни одним своим членом. Члены спокойно продолжали дремать, только послушная шея согласилась поднять похмельную голову. Поднявшись, похмельная голова увидела сброшенную набок постель и неприкрытые ей синюшные кровяные ноги. Ноги были раскинуты в противоестественной нелепой позиции, будто собирались тотчас бежать от хозяина в противоположные стороны.

Почти год летающий супермен пролежал в закрытом гипсе, матерясь в неотключаемый телевизор и гневно замахиваясь костылём на редких визитёров. Я Филиппа так и не навестил, всецело поглощённый делами своей недавно родившейся группы.

Вдвоём с Вадимом мы проводили лихорадочные вечера, пытаясь сочинять деструктивную, злую музыку. Под эту музыку я подкладывал слепленные наскоро нарочито глупые тексты. К примеру, наш главный хит той поры, получивший в некоторых кругах (надо признать, очень узких) статус культовой — «Тупая блядь» имел следующий припев — «Тупая блядь, тупая блядь, тебе мне нечего сказать» (повт. 4 раза). Первое время мы играли вдвоём, но очень скоро к нам присоединилась Кира.

Замученная ночными дежурствами и постоянной зубрёжкой латинских терминов, она сбежала из медицинского института в сельскохозяйственную академию, где напротив, сильно заскучала в депрессивной атмосфере тимирязевского городка. Я уговорил её выучиться на бас-гитаре и даже одолжил денег, чтобы она могла купить себе комбик, шнур и красивый чехол.

Увидев пухленькую крепкую Киру, Вадим заметно разочаровался. Больше всего в Кире его разочаровали её короткие и жирные, как сардельки, пальцы. Он так и сказал мне: «Неужели она сможет лабать на басу такими вот сарделинами?» Оказалось, смогла.

В отличие от Киры, которая всегда воспринимала участие в группе как безобидное хобби, Вадим отнёсся к нашим музыкальным начинаниям с звериной серьёзностью. Он нанял себе репетитора и активно пытался вербовать для группы новых участников. Участники вербовались плохо, но в конце концов нашёлся всё же один чудак, Кирилл, которого мы поспешно усадили за барабанную установку.

С самого начала было ясно, что попытка сделать из интеллигентного скрипача Кирилла барабанщика панк-группы была обречена на провал. Несмотря на прекрасное чувство ритма, Кирилл был смертельно вял, напрочь лишён куража и напора. Он играл слишком нежно, жалея инструмент, палки то и дело выскакивали из тщедушных рук и летели нам в ноги и спины. Сам он своим плоским задом всё время терял шаткий стульчик и падал с него с интеллигентской бесшумностью. Кирилл ощутимо страдал, играя с нами, но врождённая же интеллигентность не позволяла Кириллу открыто сообщить нам о своих чувствах.

Однако, улучив для этого самый неудачный момент, он всё же набрался смелости и сообщил. Это случилось за несколько дней до намечавшегося конкурса студенческих рок-групп. Мы совершили уже все приготовления, тщательно отрепетировав каждую намеренную лажу и каждый якобы импровизированный вскрик, когда Кирилл робко подошёл ко мне и, трясясь от страха, сообщил, что он вынужден уйти от нас, потому что «бабушка запрещает ему играть в панк-группе».

Отказываться от участия в конкурсе было обидно, но другого выхода у нас не оставалось — найти за 3–4 дня нового барабанщика не представлялось возможным. Тем не менее, мы решили посетить конкурс начинающих рок-звёзд всё равно.

Выступление происходило в актовом зале полиграфического института, в весело разукрашенном, но всё равно угрюмом здании, отделённом от цивилизации с одной стороны обширной гнилой водой, с другой — тимирязевским прирученным лесом. Зал был немаленький, но мы с трудом нашли место на самых его задворках, за массивной колонной, перегородившей половину сцены. Мы опоздали к началу, и выступала уже первая группа. Четверо не по годам развившихся волосатых парней терзали свои инструменты. Каждый при этом терзал инструмент на свой лад, и создавалось ощущение, что вовсе это не группа, а просто четыре случайных музыканта, решивших одновременно начать играть. Рослый парень нашего возраста, но уже с сединой на рыжей, грушевидной голове, одетый, как клерк, в выглаженные брюки и белую рубашку, поставленным голосом декламировал стихи («Хармса читает», — шепнул на ухо искушённый филолог Вадик) и тыкал в синтезатор неестественно выпяченным одним пальцем. Слева от него рыхлый лысый гитарист плотоядно тискал в руках электрогитару, выжимая из неё высокие хэви-металлические соло. Где-то в углу, почти за сценой, стоял третий участник, светловолосый карлик в очках, с жизнерадостно вздёрнутыми усами. Он неслышно наигрывал на акустической гитаре неясный, только ему ведомый ритм. На барабанах восседал Филипп. Я сразу узнал его в отвязном всклокоченном барабанщике, длиннющими своими руками, как мельничными лопастями, околачивавшем разом все составляющие ударной установки.

Условия конкурса были подлинно демократичны и оттого просты: всем группам позволялось исполнить по одной своей песне. В случае, если публика не требовала сыграть ещё, понурые музыканты уходили, появлялись следующие. Группы, дожившие до третьей песни, автоматически проходили в следующий тур, где им предстояло иметь дело с такими же группами-победительницами уже на другой площадке. Группа Филиппа сыграла одну песню и ушла со сцены. На смену им вышли совсем юные ребята, по виду — школьники: один из них стал громко и с тошнотворной неблагозвучностью настраивать гитару, от чего у меня заболел живот и закружилась голова, и я спешно удалился.

Через неделю я разыскал Фила в публичной библиотеке. В это был трудно поверить, но косматое чудище Фил трудилось над написанием курсовой. Я не привык судить о людях по внешнему виду, тем более что перемотанные скотчем очки намекали на некоторую интеллектуальность, но всё равно, представить себе орагнутангообразного Филиппа скрюченным под мутным светом библиотечной лампы я был не в состоянии. И, тем не менее, именно таким я его и застал. Вообще говоря, студенту Андрею Черкашину писать курсовую нужно было не меньше, чем студенту Филу, но студент Черкашин роковым образом ошибался, считая, что у него есть масса более важных дел. К тому же, — оправдывал я себя, — прежде чем разбираться с делами текущими, необходимо разобраться с хвостами, вырастающими ещё из первого курса. В общем, библиотеку я навестил исключительно ради встречи с Филом.

Кстати говоря, публичную библиотеку я любил посещать больше, чем университет. Мне нравился простор, огромные лестничные пролёты, опрятная нищета интерьера. Под частью интерьера я также полагаю и работниц библиотеки, сидящих на проходной, в гардеробе, на выдаче и приёмке книг. Как правило, это были женщины пожилые и строгие, в шалях и замусоленных беретах. Наши чувства однако не были взаимны: у работниц библиотеки мой внешний вид вызывал явное раздражение. Вот и тогда женщина, сухая и растрёпанная, как новогодняя ёлка в апреле, долго колебалась, прежде чем выписать мне контрольный листок. Она пристрастно изучала каждую непотребную деталь моего гардероба минуты по две, после чего, наконец, пропустила с нелёгким сердцем на встречу с каталожными карточками и книгами, как родители отпускают на свидание с хулиганом своих молоденьких дочерей.

Фил с важным видом трудился (скрипел карандашом по ветхим фолиантам), опустив голову чуть не под стол. Напротив сидела и сопела угрюмая девушка с огромной задницей и в огромных роговых очках. Я тронул его за плечо и сказал: «Как дела, Фил?».

Фил не узнал меня, долго смотрел, устало и лениво, куда-то в переносицу. «Помнишь день рождения Ариэль? Я — Андрей, поклонник твоего стиля ухода с вечеринок». Фил криво улыбнулся, вспомнил. Сзади кто-то злобно кашлянул. Я прижал два пальца к губам, скосив глаза на дверь, что означало: «Не хочешь ли покурить?». Фил неохотно кивнул и поднялся за мной.

Мы спустились по голой каменной лестнице — Фил спускался неуклюже и трудно, не идя, а переваливаясь с больной ноги на здоровую. Движениями своими Фил напоминал колобка.

В углу был свободный диванчик, и мы заняли его.

— Как нога? — спросил я, закурив.

— Более или менее, — ответил Филипп, отмахнувшись от сизого дыма, и с нетерпением посмотрел на дверцы курилки, открывавшиеся, как дверцы в ковбойских салунах. Немощные учёные, в отличие от персонажей вестернов, справлялись с ними с трудом.

— Ты не куришь?

— Курю, — вздохнул Фил. — Просто сейчас не хочется.

— Ясно. Понятно… И как продвигается курсовая?

— Более или менее. Хотя вообще-то, я её уже написал.

Я удивился.

— А чего сидишь?

— Да так… Любуюсь видами, — и Фил в первый раз продемонстрировал мне свою плотоядную улыбочку, которую впоследствии мне предстояло наблюдать ещё много тысяч раз. Затем он пояснил:

— Там, короче, сидит напротив меня… такая… эх, такая, что… ух, — Фил ещё поохал и пожевал губами и добавил. — Короче, классная баба. Теперь сижу вот, думаю, как подкатить.

— Странно, а я не заметил никого. Только какая-то толстожопая страшила в очках сидела перед ноутбуком.

— Так чего ты хотел? — осведомился Фил, резко посерьёзнев.

— У меня есть группа. Хотел тебе предложить поиграть с нами.

Фил почесал затылок, снова покосился на дверь.

— Я видел тебя на том концерте в полиграфе. Мне понравилось, как ты играешь. У тебя напористый, агрессивный стиль, и ты знаешь свой инструмент. Среди тех неуклюжих позёров тебе не место. Ты рождён для панк-рока. А мы играем жёсткий панк-рок.

Фил слегка порозовел, ему это польстило. «Ладно, — кивнул он, — дай мне свой телефон, я подумаю и перезвоню».

Я стал диктовать. «Это что, мобильный?»

— Ну да.

— Ты мне домашний дай, хули деньги тратить.

Записав, Фил коротко попрощался и, прихрамывая, поскакал вверх по лестнице.

Оставшись в одиночестве, я заметил тихонько сидевшую девушку в короткой клетчатой мини-юбке, читавшей книгу. Ноги она задрала высоко, и я мог видеть оголённое пространство, где заканчивался чулок, но ещё не начиналась юбка. Оголённое пространство сверкало ослепительной белизной. «Ох уж эти городские библиотеки, — вздохнул я, — кругом порок и разврат. Куда смотрит местная полиция нравов?» Я посидел так ещё немного, пока огонёк сигареты не обжёг пальцы. Затем потушил его и направился к выходу. Та же женщина-ёлка приняла мой листок, с облегчением отметив его девственную чистоту (значит, я не осквернял здешних книг своими прикосновениями, не вырывал из них страниц и не пытался пронести их, засунув в штаны). Я вежливо попрощался с ней и пропал за дверью.

Фил перезвонил мне на следующий день.

— Ну и когда у вас ближайшая репетиция?

— В субботу с утра, — не задумываясь, солгал я.

Репетиций в ближайшем будущем не предвиделось.

— Вот и отлично. Установка-то у вас есть?

— Конечно, конечно, у нас просто отличная установка. Ты будешь приятно удивлён нашей установкой…

— Ладно.

Обрадованный, я решил проявить некоторое участие в личной жизни Фила.

— Ну так что, подкатил? — спросил я.

— Кого? — не понял Фил.

— Ну, помнишь, девушка из библиотеки…

— А, эта блядь… — разочарованно протянул Фил. — Отшила. С такой-то огромной жопой, да ещё и с усами.

Я промямлил что-то дежурно-одобряющее, и мы простились. Я положил трубку и подумал: надо организовать репетицию.


Филипп заперся в туалете с циклом поздних работ Эгона Шиле, а я пошёл заваривать кофе. Заливая холодную воду в турку, я напряжённо и невесело думал. Сегодня предстоял последний концерт в «Перестройке». Когда-то мы согласились играть в этом хлеву, потому что других вариантов нам просто не предлагали. Это только начало, казалось нам. Мы свалим оттуда при первой возможности, так мы рассуждали. И вот, теперь нас выгоняли и из «Перестройки».

— Эй, у тебя бумага кончилась, — заорал из туалета Фил. — Что мне делать? У меня тут есть альбом репродукций…

— Не тронь Шиле, животное! Сейчас я принесу тебе бумаги.

Я прошёлся по кухне в поисках салфеток или старых газет, но не было ничего, кроме массивного наждачного листа. И тут я осознал.

— Подожди 5 минут, я схожу за почтой, — крикнул я Филу под дверь, попутно влезая в побитые жизнью конверсы.

— На почту? У друга беда, а он отправляется на почту! Ты издеваешься надо мной? — возмущался, сидя на унитазе, Фил.

— Дурак. В почтовые ящики всегда суют кучу ненужной бумаги. Воспользуешься ей.

— А, в таком случае иди, — благословил моё намерение Фил. — Но только давай быстрее! Не забывай, что у меня тут заложник.

— Оставь Шиле в покое, чудак. Он же на глянцевой бумаге…

— Ну и что? Это дело принципа. Две-три картины из этого цикла оскорбляют моё чувство прекрасного!

Лифта пришлось дожидаться долго, он шёл то вверх, то вниз, кряхтя и хлопая дверьми на разных этажах, и, в конце концов, открылся и передо мной. Внутри уже находился крупный толстяк в красном спортивном костюме «Адидас». На голове у парня была шерстяная повязка, на запястьях — напульсники, кроссовками на высокой подошве оканчивались ноги-тумбы.

Мы поздоровались, и я зашёл внутрь. Несколько пролётов, преодолённых лифтом, толстяк смотрел на меня пристально и молча, а потом произнёс: «Ты ведь внук Виктора Владимировича? Андрей?».

Я кивнул, не поднимая головы. Незапланированных бесед я не любил.

— Я помню тебя, — сообщил толстяк. И он постучал в грудь, как неандерталец. — Митя. Я — Митя.

— Нет, извини, я не помню.

— Мы играли вместе на детской площадке, вот здесь, во дворе.

— На детской площадке? А когда это произошло? Знаешь, у меня бывают провалы в памяти, и вообще, большую часть времени я не бываю в сознании, так что…

— Ха-ха, нет, это было очень давно, — толстяк обаятельно посмеялся, решив, что я пошутил. — Мы были детьми. Не помнишь, как ты отметелил меня лопаткой? Вот, у меня шрам до сих пор остался.

Я ещё раз посмотрел на толстяка, постаравшись, насколько это было возможно, сфокусировать взгляд. Митя… Митя, ну конечно!

В памяти возникло одно из первых детских воспоминаний. Ясный зимний день. Я сижу в песочнице, удобно зарывшись в снег попой и возвожу из снега помпезное сооружение, вероятнее всего, замок. Рукам жарко и мокро в шерстяных варежках, работа идёт тяжело. Замок получается, откровенно говоря, неудачный: перекошенный и корявый, с оплывшими жалкими башенками, он не вызывает эстетического наслаждения. Однако я не сдаюсь, леплю себе, накладывая один на другой комья снега. И тут появляется этот Митя, пузатый и розовощёкий, как и сейчас. Идёт ко мне. Я слышу какие-то нелицеприятные замечания в свой адрес — пухлячок критикует мою работу. «Какая бяка» — говорит мальчик Митя, шлёпая губками. А потом со всей силы пинает мой замок, несколько раз, он рассыпается прямо передо мной, на глазах превращаясь в белую кашу. Из этой каши в разные стороны торчат разноцветные палочки из-под чупа-чупсов — мои гаубицы. Дальше в руке у меня оказывается лопатка. Я помню её очень хорошо: пластиковая и синяя, с большим загребущим ковшом. Таким ковшом можно загрести много снега. Или песка. Или собачьих какашек. Всего, что детская душа пожелает. Я бросаюсь на мальчика с этой лопаткой и принимаюсь бить его по голове. Я сижу у него на груди, а мальчик лежит на спине и орёт, что есть сил. Я бью его свирепо, безжалостно, насмерть, и реву вместе с ним. Мои слёзы падают на него, а я бью и реву, склонившись над беспомощным жирным телом. Избиение длится, кажется, бесконечно, даже рука уже начинает затекать, но вот к нам бегут две охающие бабушки, моя и его. Его бабушка орёт на меня и называет психопатом. Моя бабушка обижается и называет его бабушку в ответ старой блядью. Толстяк же продолжает реветь, он ревёт и ревёт, как медведь, уже начинает звенеть в ушах от его неутомимого зычного рёва. «Митенька, Митенька» — причитает его бабушка над ним, отирая слёзы. А я сижу на снегу: попе теперь совсем не удобно, а напротив, сыро и холодно, и я загребаю пригоршни снежных руин оголившимися ладонями. Митя, ну конечно.

— Прости, Митя, я был не прав.

— Да всё в порядке, — отмахнулся Митя.

Дверь открылась на первом этаже. Я вышел первым и достал ключи.

— Заходи к нам как-нибудь, — бросил он на прощание. — Я живу с бабушкой ниже этажом, квартира располагается точно так же, как и твоя. Мы будем рады.

— Хорошо, Мить, обязательно зайду.

— Вот и отлично. Бабушка, кстати, делает отличное варенье. Земляничное. А мне, к сожалению, нельзя, режим питания у меня… Ты любишь земляничное варенье?

— Не знаю, — честно признался я.

— В общем, даже если не любишь, всё равно заходи. Просто так… Ну ладно, а мне бежать пора. Увидимся!

— Давай, удачного тебе побега… Беготни… Или как там это называется?.. В общем, удачи тебе с тем, что ты сейчас задумал!

— До встречи, — улыбнулся Митя и побежал.

Пробежка, вспомнил я, вот как это называется. Пробежка. Почтовой ящик был набит бумагой. Конверты, счета за коммунальные услуги, рекламки, повестка… Повестка. Она адресовалась мне. Повестка из военкомата: на красной толстой бумаге со звездой, явиться тогда-то и туда-то. При себе иметь… Я нажал кнопку лифта. Настроение резко испортилось. Переселившись в дедову квартиру, я совсем позабыл про немаловажную деталь: я был прописан в этой квартире, и все повестки приходили сюда, деду. Когда солдатики или участковый заявлялись к нему, он просто пожимал плечами и выбрасывал повестки в урну, даже не сообщая мне об этом. Теперь же они приходили по нужному адресу.

Я поднялся к себе и вручил повестку Филу. Потом вернулся на кухню и налил себе переваренный кофе. Пить его совсем не хотелось, но я выпил всё равно, залпом, до дна. Кофе вязко и долго стекал по пищеводу, он был прилипчивый и густой, как барий, и на вкус был точно такой же. Я допил его и направился в душ. Разделся донага и влез в ржавую ванну.

Кран привычно возопил, исторгая из себя бурную горячую воду. Ванная снова наполнилась натужными механическими шумами, зеркало, стены и дверцы тотчас запотели и взмокли, скрыв от меня моё отражение. Я отёр рукой зеркальную поверхность, чтобы снова видеть его перед собой. То что я видел из раза в раз, меня, скорее, огорчало.

Всё то же осунувшееся никотинозависимое лицо, бледное, вялое тело, жидкие волосы облепили лицо, немощные плечи, изрисованные татуировками: на одном плече — флаг конфедерации, на другом красно-зелёный китайский дракон, огромный, наползающий на грудь и шею. Я попытался представить себя в военной форме, и от этой мысли сразу ужаснулся. Болотная, из грубого материала скроенная, военная форма была глубоко ненавистна мне. От этого грубого материала у меня может начать чесаться кожа, а как глупо будет выглядеть моя обритая голова в фуражке! Признаюсь, у меня слегка оттопырено левое ухо, это скрывают мои волосы, но оголённое, оно будет торчать как локатор, и сослуживцы будут смеяться надо мной. А когда люди смеются надо мной, я начинаю нервничать…

Я намылил тело шампунем и быстро смыл его. После шампуня тело лоснилось и вообще, казалось чересчур нежным. Я растрепал волосы, причесал их, и снова растрепал. Собрал в высокий, до потолка ирокез. Волосы стоять не желали, завалились на бок, засыпали глаза. Я вытерся махровым полотенцем и обмотался им.

Стало легко и прохладно, и мысли убежали от неприятных военных дум. Я вспомнил о концерте, вспомнил о том, что Фил сидит у меня в квартире, неизвестно как оказавшись тут.

— Эй, смотри-ка, Андрюш, какой-то жирдяй пытается подтянуться на турнике. Ты посмотри на него, болтается смешно, как сарделька, — хохочущий голос Фила доносился с балкона.

Фил стоял там, оперевшись на лыжную палку, которых на балконе присутствовало странно много (лыжи не было ни одной), и вглядывался в невзрачное заоконье. Я расчистил себе дорогу к Филу и взглянул вниз, туда, куда указывал он, давясь от смеха. На детской площадке, той самой свидетельнице моих детских драм, я разглядел сверкающий на солнце спортивный костюм — его обладатель Митя нелепо барахтался на ядовито-жёлтой металлической палке, пытаясь подтянуть тело вверх. Он содрогался в конвульсиях, даже с балкона было видно, как выступили жилы на шее и лбу, как раскраснелось и раздулось лицо от натуги, но всё было тщетно: он не мог подтянуться даже на сантиметр. Ноги болтались, будто отдельно от него, беспомощно зачерпывая воздух. Это было, правда, очень смешно, но я смеяться не стал, сдержался, закусив губу. Мне было жаль Митю.

— Ну, как тебе картинка? — Фил прямо-таки умирал от смеха. — Я бы назвал её «Желе и турник».

— Перестань, — строго перебил я его. — Можно подумать, ты у нас Аполлон.

Фил и правда никак не тянул на Аполлона, зато вполне походил на распущенного, вечно валяющегося где попало пьяным Диониса.

— Аполлон — не Аполлон, но уж точно не такой я дурак, чтобы заниматься спортом, — Фил посмотрел на меня враждебно и, будто вспомнив что-то, добавил. — К тому же, я инвалид.

Филипп, бывало, спекулировал на своей больной ноге.

— Ага, нулевой группы… — проворчал я.

— Ты сегодня странный какой-то, — Фил склонился и достал откуда-то с пола бутылку холодного пива. Я проследил за его рукой, но источника пивных бутылок так и не увидел. — Не издеваешься над слабыми, поучаешь меня, — перечислял мои грехи Фил, — с утра пьёшь кофей и ходишь в душ. Скажи мне, Андрюша тебе плохо?

— Ужасно плохо, Фил. Меня тошнит от твоих голых ног. Пожалуйста, иди, оденься, уже скоро нам выдвигаться на концерт.

Глубоко разочарованный мной, Филипп ушёл, зачем-то унеся с собой лыжную палку. А Митя ещё повисел немного, повоевав с перекладиной, и обречённо отпустил руки.

Склонившись и тяжело дыша, он некоторое время стоял на месте, а потом выпрямился и побежал в сторону прудов. Его огромный зад сотрясался, как повозка на ухабистой дороге, а кроссовки увязали в сопливой грязи. Я следил за подпрыгиванием его зада до тех пор, пока он не скрылся за поворотом, и вернулся в квартиру.

Для прощального концерта требовался особенный концертный костюм — потому его выборы проходили мучительно долго. Сперва я облачился в привычные мрачные тона: надел узкие чёрные джинсы, чёрные же жилет и рубашку, повертелся перед зеркалом, принимая жеманные и страдальческие позы, но остался собой недоволен.

Душа требовала карнавала. Мы же не хороним друг друга, а, наоборот, радуемся, избавляемся навсегда от тяжкой повинности, от этих ублюдочных, сизых рож «Перестройки».

Покопавшись в вещах, я выудил пурпурные просторные штаны, больше похожие на штаны пижамные. Их привезли мне из заграничной поездки Йоко и Вадим. Я надел их на себя, а сверху — лимонную рубашку с коротким рукавом. Пройдясь по коридору, я заглянул в шкаф с дедовой одеждой. Внутри висели рубашки, свитер, щегольские брюки, несколько линялых пиджаков. Верхняя полка была забита полиэтиленовыми свёртками. Я достал один из пиджаков, казавшийся наиболее древним. Это был светлый пиджак в тонкую полоску — несколько старомодный, он всё же выглядел стильно. Я примерил его. Пиджак был чуть коротковат в рукавах, но в плечах сидел как надо.

«Эй, как тебе?» — я сунулся к Филу в этом одеянии. Фил сидел на тахте с моей гитарой и извлекал из неё раздражающие звуки.

— Выглядишь ебануто! — отозвался Фил, внезапно взяв немыслимо печальный аккорд. — Всё же что-то сегодня с тобой не так. Может, ты заболел? Может у тебя появилась опухоль в мозге?

— Ебануто — то что нужно, — я ещё немного повозился с волосами, но в итоге опять просто их растрепал. Повязал на шею шёлковый голубой платок.

— Теперь ты похож на неухоженного педрилу, — подумав, прокомментировал мой новый образ Фил.

— Это ладно, — отмахнулся я. — Скажи мне главное, Филя… Но сперва отдай сюда мою гитару… (Филипп несколько раз подряд издал на редкость тошнотворные, гадкие звуки). Так вот, скажи мне, Филя, готов ли ты сокрушить сегодня основы мироздания?

Филипп молча мотнул головой. Видимо, он не был готов. Или, может быть, ему просто не нравилось, когда его называли Филей.

Клуб «Перестройка» находился на Электрозаводской, в огромном отдалении от метро: можно было доехать до него разными путями — автобусом, троллейбусом, трамваем или даже электричкой, но мы выбрали пеший путь и сильно ошиблись. Сначала с неба зачем-то пошёл серый снег. На нас посыпались редкие, но крупные его хлопья, а потом, стоило нам отойти от остановки на приличное расстояние, поднялась метель, злая и невоздержанная, как пьяная женщина с разбитой судьбой. Фил кутался в куртку и однообразно, но прочувствованно матерился, грозя небу замёрзшим кулаком. Я же пытался изо всех сил закрыть от холодного ветра оголённые грудь и шею, но всё равно под куртку набивались целые охапки снега, оседавшие в основном на платок. Я дрожал от холода — ни куртка, ни тонкий дедов пиджак категорически не желали греть.

Движение затрудняла постоянно спадавшая с плеча гитара, приходилось постоянно останавливаться и возвращать на место этот бесполезный груз. Свою гитару я искренне ненавидел и привычно посылал ей все мыслимые проклятия. Та выслушивала их так же привычно, чтобы потом улучить момент и отомстить мне очередной выходкой.

Последние 6 или 7 лет эта дешёвая китайская подделка с фальшивым звуком методично отравляла мою жизнь. За эти годы она поистрепалась так, что выцвела до серого цвета, потрескалась и покрылась вмятинами. Я бросал эту дрянь где придётся, надеясь, что её украдут или я забуду её сам, но она упорно ждала меня, пыльная и никчёмная. Струны беспрестанно рвались на ней, а хорошие мелодии упорно не желали писаться.

Все мелодии в группе за последние годы в одиночку сочинил Вадим. Счастливый обладатель американского «Фендера», он ежедневно протирал свой элитный инструмент смоченной спиртом ваткой. Глядя на эту сладкую парочку, на Вадима и его «Фендер», я был уверен, что как только избавлюсь от своего шестиструнного позорища и также обзаведусь достойной гитарой, сразу начну сочинять не хуже самого сэра Пола.

Одно утешало меня: брать в руки это пластмассовое говно мне приходилось очень редко — мы почти не использовали вторую гитару на выступлениях. Но сегодня была другая задача: я хотел произвести как можно больше шума, любой ценой. Я хотел, чтобы у Горбача лопнули перепонки и задымилась лысина, чтобы глаза вытекли из глазниц, чтобы мозги расплавились от нечеловеческой громкости и мощи. Представляя его мозги, растёкшиеся по паркету, я шёл и злорадно усмехался, хотя, в общем, не питал к хозяину «Перестройки» недобрых чувств и не желал отмщения.

Скорее, мне было совершенно наплевать. Горбач наказал себя сам или наказало его провидение: девушкой, которую с двух шагов не отличить от грязного и опасного мужика, пивным беременным брюхом, уродливым носом и блёклой лысиной.

Мне же хотелось всего лишь красивого и достойного финала для нашей в целом безрадостной «перестроечной» эпопеи. Я хотел, чтобы эта никчёмная местная пьянь, что не ценила нас, запомнила нас навсегда, запомнила, как блеснувшую перед ними, и навсегда растворившуюся, ставшую недостижимой кометой. Нет, мы не уходим победителями, но и проигравшими не уходим тоже — я так считал.

Сначала в глаза бросился карниз — прогнивший и хлипко нависающий. Рельефная кирпичная стена, пустая парковка… И вот, скрытый между стен подвал, неприметный, но мрачный. Это и есть «Перестройка». У входа стоял Горб, куря и сплёвывая. Его унылая потасканная плешь была щедро обсыпана снегом.

— Не верю глазам, да это же те самые «Деграданты»! — Ухмыляясь и потея от натуги, пытался быть саркастичным Горб. — Идут на свой прощальный концерт, подумать только. Какая потеря для мировой рок-сцены…

Я грубо и бессловесно подвинул его плечом, и мы прошли внутрь. Кстати, группа наша так и называлась: «Degradants», или, если угодно, «Деграданты». И не стоит смеяться, если название покажется вам претенциозным и некрутым. Нужно же группе иметь какое-то название, чтобы бронировать базу или чтобы писать его на своих пластинках — и вот, мы писали — «Degradants», латинскими буквами. Не нравится? Так другие варианты были ведь ещё хуже!

Может быть, вы предпочли бы скорее нечто женско-лесбийское, рождённое воображением басистки Киры: «Брызги солнца», «Капли никотина», «Ладони»?.. Или вы, подобно Вадиму, желали бы литературно-философских аллюзий: «Грей и Дорианы», «Мёртвые без погребения», «Посторонние», «Листья травы»?.. Или вот вам варианты традиционалиста Фила: «Уёбки», «Гнойные пидоры», «Ёбнутые», «Пиздострадальцы»…

В фойе клуба было безлюдно и гадко, как в привокзальном туалете ночью. Клуб «Перестройка» не был предназначен для прослушивания музыки, зато идеально подходил для того, чтобы драться, блевать и мочится на пол. Здесь подавали дешёвое пиво с мёртвыми насекомыми, которое разливал вечно похмельный бармен, а разносили маленькие и злые, как тролли, официантки. 2 или 3 раза в неделю любительские группы устраивали здесь сборные концерты, на которые иногда набивалось много народу. В такие дни широкие и грубые дубовые столы тесно приставлялись друг к другу, так что если кому-то из первых рядов хотелось уйти, ему необходимо было для этого лезть под столом или, наоборот, перешагивать по нему ногами. Драки здесь никогда не начинались и не заканчивались, а шли почти уже незаметным фоном. Общей убогости интерьера — в виде упомянутых грубых столов, а также голых кирпичных стен ничто не нарушало. Если бы на стене вдруг оказалась какая-нибудь картина или другой декоративный элемент, в руках посетителей он мгновенно бы превратился в орудие для побоев или метания в артиста. Единственным материальным вознаграждением за концерт в «Перестройке» служила пятилитровая канистра с пивом, с которой всегда единолично и с большим энтузиазмом расправлялся Фил.

Только что закончила играть группа «Долбаные гегельянцы», их солист, Анатольич, пожилой юноша с пушистыми бакенбардами, как у Ленни Килмистера, пил пиво за барной стойкой, развалившись на табурете вольготно, будто сидел на диване. Рядом стоял чехол с гитарой, набитый, помимо гитары, всякими примочками, призванными сделать убогое звучание его инструмента более разнообразным.

— Привет, дебилы! — он помахал нам рукой, приветливо улыбнувшись. Зубы его были в ужасном состоянии. О печени и других внутренних органах не стоит и говорить.

— Сам дебил, — отозвалась уже забравшаяся на сцену Кира. Она настраивала бас, серьёзно и хмуро уставясь на разноцветные огоньки тюнера.

— Вот видишь, если б мы назывались, например, «Уёбками», это был бы, можно сказать, комплимент, — шепнул мне на ухо Фил, задорно подтолкнув в спину.

Всегда довольный своими шутками, он, смеясь, плюхнулся около Анатольича, на свободный табурет. Зал на глазах становился пустым: поклонники «Гегельянцев» нелюбопытны, они всегда стремительно убывают сразу после выступления своей группы. Во всеобщий отток шумных и большей частью возрастных фэнов не влилось всего несколько человек. В первом ряду остался суровый мужчина средних лет в кожаной куртке и при барсетке, которую он заботливо, как любимого питомца, держал под мышкой. Мужчина медленно поедал борщ, сидя спиной к сцене. Пьяный панк, разметавшись по соседнему столу, мирно подрёмывал. На задних столиках осталась группа случайных готичных девиц: они хихикали, ласково любуясь друг другом в непривычном антураже.

Я зашёл за барную стойку и снял верхнюю одежду. Анатольич удивлённо уставился на меня, отставив даже пивную кружку.

— Андрей, бля, что за прикид? Нормальная одежда в стирке? — щуря заспанные глаза, возмутился он. Нормальной одеждой Анатольич полагал казаки и косуху, в которых он фланировал 11 месяцев в году.

— Голубая луна всему виной, — откликнулся Фил с серьёзным лицом: он уже приглядывался к хихикающим девицам. Две из них был довольно страшны, третья — хорошенькая: большие глаза, грудь, густые песочные волосы.

— Хотел бы я увидеть логотип нашей группы у неё на груди, — прошептал Фил, имея ввиду не её, а одну из некрасавиц.

Я сунул сигарету в зубы и поднялся на сцену. Она была тесная, очень: крошечный и тусклый островок среди грубо слепленных мебели и лиц. Уместиться на ней могли человека 3–4, малогабаритных и малоподвижных. Кататься по сцене в экстазе категорически не рекомендовалось: мало того, что устеленный рубероидом пол был грязен до невозможности, так ещё повсюду поблёскивали мелкие бутылочные осколки. Много пространства занимали два монструозных маршалловских комбика, из которых всегда исходил гулкий, трескучий звук. Кира возилась с регуляторами громкости на одном из них.

— Зачем притащил вторую гитару? — ворчала она. — Опять меня не будет слышно.

— Это не проблема, — сказал я, выкрутив ручки громкости до крайне правого положения. — Попробуй сейчас.

Посмотрев на меня с недоверием, Кира осторожно коснулась подушечкой пальца верхней струны… Бу-у-умм… Меня тотчас, будто взрывной волной, крепко впечатало в стену. Воздух вокруг затрясся и завибрировал, оглушённый пещерным стоном. Борщ в тарелке барсеточника пошёл рябью, девушки настороженно притихли, в дверном проёме появилась испуганная рожа Горбача. Только пьяный панк продолжал дремать.

— Так и оставим, — пробормотал я, оттирая приставшие к лицу стенные крупицы.

Наш сэт должен был начаться десять минут как, но группа всё ещё неторопливо настраивалась. Вадим появился только что и теперь любовно и вдумчиво прихорашивал свой алый «Фендер». Фил не настраивался вовсе, неловко перетаптываясь возле готичных девушек. Терпение моё не было безгранично, и я, быстро исчерпав его, спрыгнул со сцены, чтобы грубо оттаскать Фила за ухо.

Приблизившись, я заметил на девичьих лицах усталое раздражение, какое обычно проступает на лице от соседской дрели, неумолкающей в течение нескольких подряд часов. Девушки были готовы вот-вот сорваться и уйти, добрая половина наших зрителей. Фил был чересчур напорист, вот его главная проблема. Напорист и дьявольски некрасив.

Я уже успел занести руку над филовой бестолковой головой, как меня окликнули откуда-то сбоку, срывающимся, нервным голоском. Я узнал его сразу, не успев повернуть головы. Нина. А рядом с ней — неизменный Артём.

— Привет… вет. — сказали они почти хором.

Странная парочка — наши постоянные зрители. Нина — высокая, рыжеволосая, короткое пальто, открытое лицо, смущённая, но нахальная улыбка. Артём — тоже высокий, тоже пальто, нелепая охотничья шапка, дурные выпученные глаза. Артём — безнадёжно авангардный поэт, румяный и назойливый. Нина — бледная и порывистая критикесса. Сначала Артём, ещё студент литинститута, стал внедряться к нам на лекции по семиотике. Вёл он себя раздражающе, часто прерывая лектора своими неторопливыми и жеманными комментариями. Потом он стал внедряться всё больше, посещая уже не одну лекцию, а две или три. И там, и на лестницах, и в курилках всё чаще можно было углядеть его золотые вихры и услышать расслабленный баритон, звучавший уже отовсюду. Он заполнял всё больше пространства, и вот, очутился и на нашем концерте. Я ничуть этому не удивился, как не удивился бы, если бы встретил назойливого пиита и у себя под кроватью, откуда бы также однообразно лился его неизменный расслабленный баритон. На наших выступлениях поэт, впрочем, молчал, а даже если бы говорил — его всё равно невозможно было бы услышать, так что со временем я к Артёму привык и даже начал радоваться его появлениям. Особенно когда с ним стала появляться Нина. Нина сидела тихо, не пила и даже не хлопала, но всегда охотно общалась после концерта. В каких отношениях находилась пара между собой, я так никогда и не выяснил.

— Привет, ребята, как настроение? — я поцеловал Нину в щёку, мягко приобняв, Артёма обнимать не стал, целовать — тоже.

— Честно говоря, мы не собирались приходить… — начала Нина.

— Да, но потом услышали, что это ваш последний концерт… — продолжил Артём.

— Здесь, — уточнил я. — Последний концерт здесь.

— Как скажешь… — проговорил Артём, — но мы всё равно ненадолго, сегодня у меня тоже выступление, через час, на Прудах…

Рядом что-то заскрежетало и сразу же зашуршало: ближняя ко мне девушка резко встала из-за стола и одним движением сорвала куртку с вешалки, две других поднялись следом. Филипп глупо краснел и глупо ухмылялся.

— Что, тоже собрал рок-группу, Артём? — спросил я, не глядя на Артёма, а глядя на Фила.

— У Артёма сегодня поэтический вечер, — сказала Нина. Я сдержанно ужаснулся, представив себе этот вечер при помощи нескольких ярких звуковых картинок. Неужели кто-то пойдёт на такой вечер в здравом уме? Я неоднократно слышал голос Артёма и читал его стихи, сложные и утомительные: наполненные каким-то муторным смыслом, они наворачивали на себя мои бедные мозги и с упоением их насиловали. Соединив эти стихи с этим голосом у себя в голове, я получил сочетание до того чудовищное, что едва не закричал. Но, опять-таки, сдержался. Вслух я выдавил из себя: «Поздравляю», и обратился к Нине: «у тебя что, тоже поэтические чтения?»

— Нет, но… — Нина замялась. Эта заминка мне не понравилась.

— Оставайся до конца, я потом тебя провожу, — всё же настаивал я.

— Остаться?.. — Нина запустила пальчики в яркие волосы, растрепала локон, бросила в сторону Артёма неуверенный, вопрошающий взгляд.

— Конечно, оставайся! — горячо воскликнул оказавшийся рядом Фил. — Мы вместе тебя проводим!

— Я справлюсь и сам, дорогой Филипп, можешь не утруждать себя…

— Вы будете выступать или нет? — сказал Вадик в микрофон. Микрофон фонил.

— Оставайся! — сказал я ей в последний раз и ласково пнул Фила коленом под зад, чтобы тот быстрее двигался к сцене.

В зале было душно, и рубашку, как клей, прилепил к телу горячий пот. Я приподнял микрофонную стойку, украдкой посмотрев в зал. Он был почти пуст. Спящего панка не было, мужик с борщом также пропал. Сбоку, у барной стойки важно восседали Анатольич и Горбачёв. Несколько незнакомых людей, 5 или 6 человек, сидели впереди, вполоборота к сцене, ещё троица — девица и двое парней, группа, которая должна была выступать после нас — сидели, отгороженные частоколом инструментов. Девушка была хрупкой: с очень тоненькими прутиками рук и ног, несуществующими плечами, губами, носом. Подумалось, что если такая вдруг схватит меня за штанину, я ни за что не приму её за парня, разве что, за подростка очень щуплого. Нина и Артём сели у самой сцены, но вдалеке от колонок, по счастью. Я почувствовал неестественную бодрость, с хрустом воткнув в гитару шнур, как будто подсоединил и себя к электричеству. Фил, не успев ещё толком усадить зад за стойку, принялся выстукивать на бас-бочке хаотичный прерывистый ритм, в это же время рыская подле себя левой рукой на предмет палок. Я отошёл от края сцены и зажмурил глаза. Кажется, у меня вскочила температура. В голове было пусто и гулко, как будто теннисный мячик прыгал в вакууме. Я ненавидел выступать, нервничал всегда, даже если выступал перед двумя спящими бомжами.

Вадик с нежностью провёл пальцами по струнам и заиграл ритм. Я резко открыл глаза: в сизом мутном дыму отчётливо полыхнуло кроваво-красным. Фил с яростью обрушил удары на барабан. И дальше пропало всё, кроме шума.

Мы неслись от песни к песни в грохочущем, невыносимом звуке. Гитара Вадика не замолкала ни на секунду: даже в короткой паузе между песнями, чтобы чуть перевести дух, Вадик удерживал убывающий звук дрожащим пальцем, лелеял его, как раненую птицу, и потом разрывал, рассыпал на тысячу сумбурных звонких звуков, не связанных между собой. Наши не смешные, а злые, бодрые песни кончились быстро, и мы заиграли чужие, злые, бодрые.

— Шина из э панк-рока, шина из э панк-рока! — вопил я не помня себя, срываясь то на стон, то на хрип, не понимая и не желая понимать, жалок я или страшен в эту минуту. Публику придавило звуком: все сидели недвижно, все 10 или 12 человек, которые по несчастливому случаю оказались заперты в одном зале с нами. Я знал, что они не могли говорить друг с другом: слова, выкрикнутые соседу даже в самое ухо, разнесло бы во все стороны сокрушающим риффовым ветром. Они не могли также пить и есть, потому что стаканы взорвались бы, лопнули, поднесённые к губам, а проглоченная еда завибрировала бы в желудке.

Закончив петь, я просто стоял, боясь открыть глаза, отбросив гитару, беспомощно ухватившись за стойку. Гудело и стучало в висках, и непонятно было, музыка это или кровяное давление. Кто-то требовательно дёрнул меня за штанину, и я, немного отойдя от оцепенения, приоткрыл глаза. Подо мной стоял Анатольич, счастливый, бешеный, в руке он держал непрозрачную пластиковую бутылку, которую протягивал мне, как эстафетную палочку. Бензин, догадался я.

Я твёрдо знал, что нужно было делать дальше. Я поставил гитару на подставку и окропил непристойно восставший на сцене гриф. В кармане была зажигалка, и я, достав её, несколько раз чиркнул колёсиком, извлёк огонёк. Кто-то из зала радостно закричал, но гитара не вспыхнула. Я взболтал жидкость и вылил всё, что было в бутылке, залив пол, подставку, гитару. Ещё раз щёлкнул зажигалкой, раз или два: пламя вспыхнуло незвучно, но страшно, огромное, как будто зажгли соломенного великана и бросили в толпу. Я не сразу заметил, как у меня вспыхнул рукав, просто стоял, глядя на страшный огонь в отупении, полыхая себе потихоньку. Горя, гитара омерзительно, гадко воняла. Такова была её прощальная вонючая месть. На сцену с огнетушителем вскочил резкий от злобы Горбачёв. Не раздумывая, он опустошил его содержимое на пол. Шипящая пена вырывалась наружу. Сцену моментально заволокло непрозрачным дымом. Внезапно я пришёл в себя и услышал крики и крепкий мат, увидел осатаневшие глаза Горбачёва перед собой, трясущего меня за лацканы пиджака, брызжущего слюной, обильной и едкой. Музыки больше не было.

А потом с прилавков убрали весь алкоголь, оставив нерасторопным покупателем только квас и минеральную воду. Я смеялся над ними и пил вино из замёрзшего горлышка, не сбавляя лёгкого и стремительного шага. Нинино пальто было совсем лёгкое, она замерзала, энергично дыша на руки, я снял с себя куртку и пытался надеть на неё, она отбивалась. Я был мокр от пота, горяч, в рубашке и пиджаке мне было слишком жарко, и я хотел раздеться совсем и идти босыми ногами по снегу, и ногами растапливать снег.

— От тебя пахнет костром, — сказала Нина, когда мы уже зашли в метро испускались по медленному, вечно ползущему эскалатору. Я подпрыгивал, торопя его.

— А от тебя — грушей, — откликнулся я, на мгновение зависнув рядом с ней, слишком близко. От неё и правда грушей пахло.

— Это от волос, шампунь, — сказала она строго. Помолчав, добавила. — А тебе гитару не жалко?

— Нет, мне немного жаль, что так мало народу было… А что, когда Артём читает стихи, зрителей больше бывает? — спросив, я подумал, что сейчас же спрыгну вниз головой, если она скажет, что да, бывает. А ведь я был уверен, что она так и скажет, и уже примерился головой в металлические зазубрины.

Она ничего не ответила, пожала плечами.

— С другой стороны, это не важно. Знаешь, что в таких случаях говорил Тони Уилсон? На тайной вечере было тринадцать человек. А Архимед был и вовсе один в ванной…

Нина посмотрела на меня лукаво, прищуренным глазом. Я снова качнулся к ней и снова почувствовал запах груш. Я подумал, как было бы хорошо, без этих условностей, зачерпнуть её волос полные ладони и вдыхать этот грушевый запах до головокружения.

Так мы и добрались до её дома, в аромате грушевых садов. Она поцеловала меня в щёку, но крепко, как целуют обычно в губы, и мы простились.

Проходя мимо магазина хозтоваров, который был открыт нараспашку, я заметил, как красиво стоят на полке унитазные ёршики — белые, красные и голубые. Я подумал, что без такого эффектного ёршика мне не обойтись. Зашёл внутрь. За прилавком стоял мужчина в жёлтой спецовке, плешивый и пожилой. А рядом был ещё один, его я не разглядел толком. Они разговаривали. Плешивый всё повторял, через короткие паузы: «Конечно же, конечно же, конечно же, ну конечно…»

А второй покачивался пьяно и упрямо повторял: «Нет… нет… нет. Нет!». Плешивый повторил ещё раз, но без особой надежды своё «конечно же» и обратился ко мне.

— Мне, пожалуйста, белый унитазный ёрш, — объявил я. Плешивый посмотрел на меня одобрительно и завернул ёрш в пакет. Потом пакет где-то потерялся, исчез, и я брёл через незнакомые земли наудачу, с ёршиком наперевес.

Уже на подходе к метро ко мне привязался местный юноша в кепке и спортивном костюме. Он принялся было что-то неразборчиво бормотать про деньги и телефон, но, увидев в моей руке это орудие, моментально отстал. Я благополучно спустился в метро и так и заснул, прижимая к груди своё оружие.

Загрузка...