Строились новые суда, капитанов не хватало, и за тридцать лет много ли был он дома? Но каждый раз, швартуясь в советском порту, будь то в Мурманске или Владивостоке, в Одессе или Клайпеде, он смотрел на причал и видел там худенькую черноволосую женщину, закутанную в шубу или одетую в летнее платье, усталую после поезда или самолета. Но все такую же молодую, с горящим румянцем на гордом лице. И глаза ее, ничего не замечая вокруг, тревожно высматривали его на крыле высокого мостика. И когда, еще под скрип швартовых и глухие команды мегафонов, их глаза встречались – останавливалось время и все умолкало на мгновенье… Только тогда с сердца капитана спадала тяжесть и он снова верил – его счастье с ним.
Так было, пока однажды на пути домой, в штормовом Северном море, первый помощник и начальник радиостанции не принесли ему радиограмму – блеклые строчки машинописи на желтоватом листе бумаги. Они долго стояли перед его столом. Не было сил ни произнести слово, ни протянуть руку со свинцово-тяжелым квадратом бумаги.
Его жена, его Тамара умерла…
Капитан Костромов привел судно в Ленинград – так же, как и всегда, добросовестно и точно. Но на берег не сошел – его увезли в больницу с глубоким инфарктом.
Шевцов часто заходил к больному капитану, во время ночных дежурств подолгу засиживался в небольшой палате. Когда не было боли, Костромов рассказывал о своей морской судьбе – о встречах с тропическими ураганами и волнами-убийцами, о таинственном "глазе бури" и загадочных кораблекрушениях. Перед глазами доктора проплывали мохнатые пальмы на далеких островах, выгнутые дугой упрямым пассатом, лиловые неподвижные воды Саргассова моря, хрустальные вершины айсбергов, безмолвно встающих на пути кораблей.
Красивое когда-то лицо капитана оживлялось, на бледных щеках очерчивался румянец.
Однажды вечером он достал из-под подушки толстую пачку фотографий.
– Доктор, посмотрите, здесь вся моя жизнь…
Шевцов перебирал поблекшие фотографии: молодой курсант с юношески тонкой шеей, третий помощник с пробивающимися усами, старпом… Фотографии становились новее, а капитан Костромов – старше: на трапе, на палубе и, уже тронутый сединой, на мостике – на фоне вздыбленного штормом моря.
И вдруг снова пошли фотографии: курсант, третий помощник с полоской усов на верхней губе. Фотографии были совсем новые.
Шевцов удивленно посмотрел на капитана. Тот улыбнулся:
– Это сын. Похож?
– Копия!
Костромов вздохнул и достал из-под подушки большой конверт из плотной черной бумаги. Из треугольного выреза смотрело женское лицо с блестящими, пристальными глазами.
Протянутая рука Шевцова остановилась.
– Берите, берите! – прикрыл глаза капитан. – Это она…
Он рассказывал – торопливо, словно боялся не успеть. Иногда ему не хватало воздуха.
– Когда я женился на ней, у нее был туберкулез обоих легких, и она была приговорена врачами. Она отказалась расписаться со мной. Но я сказал – моя женщина не умрет, этого никогда не будет! И она поверила мне…
Я увез ее в горы, к киргизам. Мы жили у чабанов, пили кумыс и спали под открытым небом. Я носил Тамару на руках, как дитя, и сам кормил ее. Старые горцы любили ее, как дочь, ее нельзя было не любить – такой она была человек.
Она никогда не думала о себе. Врачи запретили ей иметь детей. Она не послушала ни их, ни меня. Она родила мне сына – вы видели его! – и расцвела, и забыла о болезни.
Она выгнала меня из дома. Она сказала – иди плавай, ты же не можешь жить без моря. А я буду ждать тебя, ждать – это тоже счастье.
И она ждала, боже мой, как она ждала меня! Я плавал тридцать лет, и Тамара за тридцать лет хранила календари, где были отмечены все дни, когда я был дома.
Я всю жизнь чертовски много работал, – север, юг, чертовские циклоны. Вся наша жизнь была из встреч и разлук. И из них мы сложили свое счастье. Хрупкое, скажете вы?
За тридцать лет мы так и не успели привыкнуть друг к другу. А ведь это то, что убивает любовь, – привычка, правда?
Она была для меня всем, вы понимаете – всем! Вы доктор, вы не поверите, но мне кажется, у нас было одно сердце на двоих. Те, кто любит, они – как сросшиеся близнецы, вам понятно? Я никогда ничего не боялся, – говорили, что мне чертовски везет. А я просто знал: пока она жива – со мной ничего не случится.
Мне казалось, я вылечил ее на всю жизнь. Она тридцать лет ничем не болела. Она не жаловалась… Может быть, она…
Капитан задыхался, ему не хватало воздуха. Шевцов поднялся.
– Ничего, ничего, – остановил его Костромов. – Я очень благодарен вам – за все, за лечение. Но только, простите меня, вы лечите не того человека… Ей уже не помочь. А значит, и мне… тоже… – Он махнул рукой.
…Голос Саши Лескова вернул доктора к действительности:
– Чай готов, док. Что задумался?
– Вспомнил капитана Костромова. Ты его знал?
– Конечно. Костромова на флоте знали все. Сейчас в ГДР заложили для нас сухогруз, – добавил Саша. – Будет называться "Капитан Костромой".
– Хорошо. Правильно, – сказал Шевцов и про себя подумал: "А как же жена капитана? Нет, – решил он, – для моряков это будет памятник им обоим".
Саша, конечно, слышал о жене Костромова, о настоящих, верных моряцких женах. А вот его Люся оказалась не такой…
Все женщины на "Садко" единодушно сочувствовали Саше, считали, что его семью разрушило море. Но только ли оно? Сам Саша об этом не распространялся и о бывшей жене никогда не говорил, словно ее не было. Вот только сын, его упрямый Олежка, он остался с Люсей.
Таким, как сегодня, доктор увидел Лескова впервые. На людях Саша был другим. Веселый, неугомонный, порывистый, весь как на пружинах, он никогда не ходил шагом. На верхнюю, восьмую палубу взбегал быстрее лифта, сутки напролет был по горло занят – на репетициях, тренировках, занятиях. Вокруг него всегда было много людей. Он увлекался всем сразу: иностранными языками, спортом, рисованием, электрогитарой. И увлекал других.
Вместе с молодыми моряками он оборудовал в свободном помещении клуб "Дельфин". По вечерам там под его руководством играл самодеятельный оркестр и можно было выпить чашку кофе. Вместе со спортсменами превратил кормовой трюм в спортивный зал, и сам проводил тренировки.
Шевцов долго недоумевал – когда же он занимается партийной работой? И наконец понял: все эти Сашины увлечения и были партийной работой – самой настоящей. Увлеченность Лескова заражала. Создавался коллектив, сплоченный дружбой и морем, – товарищество моряков. Его мнение на судне было решающим, его приговоры не мог отменить даже капитан. Конечно, были и партсобрания и партбюро, но именно это – создание коллектива – было главным делом Лескова,
Все три с лишним сотни людей на теплоходе Саша знал по имени, помнил, кто чем живет и дышит и у кого что дома. Понятно, что ребята его обожали и тянулись к нему. А вот женщины, чем он их приворожил? Не сходящей с лица улыбкой? Прищуром серых глаз? Попробуй пойми этих женщин. Но только "садковские" девушки оказывали Саше такие знаки внимания, что не заметить их мог только слепой или глухой. А он не замечал или делал вид, что не замечает.
– Саша, почему? – спросил его Шевцов. – Ты что, раз обжегся и стал женоненавистником?
– Да нет, – пожал плечами Саша. – Для меня они просто товарищи. Те же матросы, только в юбках. А если откровенно… Понимаешь, каждая из них стремится завладеть тобой целиком. Сначала ей покажется, что ты слишком много времени уделяешь работе, потом спорту, музыке, друзьям… Потом приревнует к морю. Я знаю – так и у меня было…
Над зеленым пластиком стола мягко светилась настольная лампа. На переборках висели Сашины акварели, в углу выступало тонко вырезанное женское лицо…
В дверь постучались, и из коридора в каюту заглянул как всегда серьезный, застегнутый на все пуговицы Игорь Круглов. За ним под самой притолокой показались рыжие веснушки и беспечная улыбка Вадима Жукова.
– Проходим мимо, – пробасил Вадим, – слышим, гитара – минор. Ну и заглянули. Не прогоните?
– Заходите, – махнул рукой Лесков. – Ну что, Игорь? Все Атлантиду свою ищешь? Или теперь не до нее – Олечка голову закружила?
Усаживаясь на диван, Игорь укоризненно повел глазами в сторону Шевцова: мол, зачем же выдавать секреты новому человеку? Шевцов про себя усмехнулся – тоже мне, секреты!…
– Ничего, доктор свой парень, – улыбнулся Лесков. – К тому же у каждого человека должна быть в жизни своя Атлантида и своя Олечка. Точно, док?
Шевцов уже заметил, что над Атлантидой Игоря и над его робкой любовью на судне охотно подшучивают. Круглова любили на "Садко" за его серьезность, начитанность, какую-то чистоту. Ни грязь, ни пошловатые анекдоты не приставали к нему. Но он был самым молодым офицером на судне, и потому, по традиции, ему надлежало пройти "сквозь медные трубы".
Над ним, хоть и беззлобно, посмеивались даже на мостике, в рулевой рубке…
Удивительный мир открывается оттуда, с вершины теплохода: море, перенимающее цвета то ясного, то штормового неба, встречные суда, бесплотные огни маяков. Молодые штурманы, обыкновенные ребята, на вахте надевают форменные фуражки с длинными козырьками, берут в руки тяжелые бинокли и, как полубоги, по спутникам и звездам ведут теплоход в двадцать тысяч тонн.
Сегодня на мостике было тяжело. Проходили Английский канал. Суда в канале идут густо, как автомобили на столичном проспекте. Половина всех столкновений на морях приходится на этот канал.
Игорь стоял на мостике и в бинокль сквозь стекла иллюминаторов читал ходовые огни судов. По правому борту таял в вечерних сумерках маяк на Бишоп-рок – скале Епископа. Высокая мачта маяка, как часовой, стоит на выходе из канала. Здесь караван судов, стиснутых между островом и континентом, привольно растекается по груди океана. Штурманам и рулевым можно вздохнуть – "железный Джон", авторулевой, возьмет в руки штурвал. Вахте – передышка: перекур и, конечно, горячий чай.
Игорь не курит. А вот насчет чая… Рядом с мостиком – под самой "крышей" теплохода – ночной бар "Белые ночи". И чай на мостик по первому требованию приносит та самая Оля Конькова, вокруг которой уже токуют все судовые сердцееды. Свои каштановые, медного отлива волосы Оля зачесывает назад и собирает на затылке в строгую прическу. А когда разговаривает, смотрит в глаза так спокойно и внимательно, что у самых заядлых остряков языки к зубам присыхают.
За Олину улыбку Круглое согласился бы каждый день не то что чай – подогретый уксус пить. На вахте Игорь с нетерпением ждет момента, когда можно будет снять трубку и безразличным голосом сказать: "Два чая с лимоном – на мост!" (Не на мостик, а на мост. Так солиднее.) Через несколько минут раздается знакомый перестук каблучков по тиковым доскам палубы и на мостике появляется Ольга – Олечка с дымящимися стаканами на блестящем подносе.
Никто не выпивал на мостике столько чая, сколько Игорь Круглов. Главный помощник, Борис Григорьевич Грудинко, отпускал по этому поводу ядовитые шутки:
– На твою вахту надо вместо локатора самовар ставить. И вывеску менять: вместо рубки – "Чайхана"! Олю совсем загонял…
– Что вы, вовсе нет, Борис Григорьевич! – краснела Конькова.
Игорь стискивал зубы, когда видел, как Грудинко своими глазами-щелками ласково смотрит на Ольгу – "его Ольгу". А один раз (Круглов бледнел, вспоминая об этом) этот сухарь словно бы по-отечески потрепал Конькову по щеке. И та хоть бы что! Не отодвинулась, не возмутилась. Она вообще словно не замечала ни его колючего вида, ни ядовитого характера.
– Пойми этих женщин! – вздыхал четвертый помощник, по-дружески делясь бедой с Вадимом Жуковым.
– Ему ведь почти что сорок, а туда же, к восемнадцатилетней девчонке потянуло, -хмурился и качал головой Жуков. – Ну погоди, мы это так не оставим.
Вот и сейчас Грудинко оторвал лицо от кожуха радиолокатора, защищающего фосфоресцирующий экран от дневного света, обвел прищуренными глазами мостик, вахтенного матроса, хмурые лица штурманов, важно сошел с деревянной подставки, сколоченной специально для его короткой фигуры, и улыбнулся стоявшей в дверях Оле.
Игорь, сжав губы, не мигая, уставился на серую простыню океана за иллюминаторами. Чай показался ему горьким. "Хоть бы судно какое показалось на горизонте!" А Ольга собрала на поднос пустые стаканы, взглянула от двери на Грудинко, ловко переступила через высокий комингс и вышла из рулевой рубки. Ее каблучки весело простучали по трапу.
Вадим Жуков выпрямился над пустым экраном второго локатора, сочувственно посмотрел на Круглова.
С главным помощником у Жукова были свои счеты. Главный недолюбливал Вадима неизвестно за что. Говорили, что за его рост, за красивые золотисто-рыжие кудри, за веселую улыбку, которую не могли вытравить никакие печали, – видимо, считал, что с такой внешностью стать дельным штурманом нельзя…
Грудинко по своей должности был шефом и наставником молодых штурманов. Пользоваться своей властью он не стеснялся, держался на мостике по-диктаторски и удивительным чутьем умел у каждого найти уязвимое место.
Пронять неунывающего Вадима ему было нелегко. Что касается Игоря, то одно насмешливое упоминание главного помощника об Атлантиде доводило Круглова до белого каления. Сухарь Грудинко и Атлантида – это было несовместимо. Не ему об этом рассуждать! А тут еще Ольга! "Что общего может быть у нее с черствым Грудинко?" – спрашивал себя Игорь.
– Для настоящего моряка женщины не существуют! – разглагольствовал главный помощник. – А вы? К одному в каюту зачастила портниха – наверное, каждый вечер примерки, а? Другой все вечера, вместо того чтобы читать лоцию, сидит в ночном баре, с Коньковой глаз не сводит, будто она ему икона.
– Что мы, не люди, что ли?
– Вы не люди – вы судоводители, понятно? Люди там, внизу, – он постучал каблуком по линолеуму палубы. – Те, кто с вахты сменился, кто отдыхает или развлекается сейчас. А у вас в голове вместо навигации одни… переживания!
– Зато вы у нас святой! – пробормотал Вадим.
– В моей каюте не бывает женщин!
Вадим промолчал, но его рыжие брови сдвинулись в глубоком раздумье.
Когда после ужина Вадим встретил Игоря, в его голове уже созрел план изощренной мести. И не случайно зашли друзья в каюту парторга. О таком щекотливом деле посоветоваться можно было только с ним – Лесков может отругать, но никогда не выдаст.
В каюте оказался доктор, и разговор перешел на другое. Вчетвером они долго гоняли чаи, дважды доливали пузатый самовар, говорили "за жизнь", слушали Сашины песни.
Когда Вадим и Игорь ушли – подошла их вахта. Виктор Шевцов тоже стал собираться "домой"- в свою каюту.
– Посиди, док, – остановил его Саша.
– Пора идти, вон на часах уже без пяти двенадцать. Тебе спать пора.
– Да не стесняйся, у меня рабочий день не кончился. Ты еще не последний посетитель, не думай…
И действительно, через пять минут в каюту постучались. В дверях появился Евгений Васильевич. В руках он держал большую черную сумку, наглухо застёгнутую на молнию. Пассажирский помощник был в синем спортивном костюме с вытянутыми локтями и коленями. Вид у него был растерянный, очки застряли на середине носа. Увидев доктора, он смутился еще больше и хотел было повернуть назад.
Лесков вовремя схватил его за руку и насильно усадил на диван. В сумке что-то зашуршало.
– Чаю хочешь?
– Да я, собственно…
– Значит, хочешь, – удовлетворенно произнес Саша, подставляя чистую чашку под носик самовара.
Евгений Васильевич вздохнул и послушно принялся пить чай. В сумке рядом с доктором кто-то заскребся и требовательно запищал. Шевцов вскочил с дивана и уставился на сумку. Пассажирский помощник поперхнулся чаем и попытался засунуть ее под диван.
– Ладно уж, Евгений, – мягко остановил его Саша, – открой.
– А?… – Евгений Васильевич повел очками в сторону доктора.
– Ничего, открой…
Как только молния открылась, из сумки высунулась круглая головка, покрытая бурым мехом, с большими ушами и смешным сморщенным личиком старичка.
Обезьянка, величиной с большую кошку, пружиной выскочила из сумки, схватила в горсть аэрофлотского рафинада – сколько поместилось – и, свернув кольцом длинный хвост, взлетела на полку с книгами.
Главный врач, который в каждом порту писал в декларации: "Обезьяны, попугаи – ноу, ноу", – заморгал, не веря своим глазам.
– Макака… – промямлил он изумленно.
Пока близорукие глаза Евгения Васильевича нервно бегали по каюте – с главного врача на обезьянку и обратно, – та ловко рассовывала в защечные мешки ворованный сахар.
– Э-это мартышка Кристи, – заикаясь пояснил пассажирский помощник и некстати добавил:- Она не кусается…
– Ну, знаете что! – вскочил с дивана главный врач. – Это уж слишком! Кто позволил разводить тут всяких… орангутангов?
Услышав свое имя, Кристи прыгнула с полки прямо на плечи хозяина, обхватила худую шею Евгения Васильевича цепкими лапами и прижалась к нему раздутой от сахара щекой.
– Нет, братья мореманы, это ля мур! – засмеялся Саша. – Глядите, какие нежности!
– Не понимаю, что тут смешного? – пожал плечами доктор. – Ведь держать животных на судне не разрешается…
– Да что ты так раскипятился, док? – перебил его Саша. – Пиши себе "ноу", да и все.
– Нет уж, извини, за здоровье команды и пассажиров отвечаю я, а не кто-нибудь. Да и что я вам мораль читаю? – повернулся он к Евгению Васильевичу. – Просто не допущу к работе с пассажирами, и все! Нет у меня для вас специального санпропускника.
– Ату его, док, ату! Посади его в изолятор! – захохотал Саша, откидываясь на подушки дивана.
– И это парторг, уважаемый на судне человек! – в сердцах развел руками Виктор Шевцов. Он бросил взгляд на убитое лицо пассажирского помощника и немного остыл.
– Ну зачем вам обезьяна? Для чего? Да и жестоко это – содержать живое существо в хозяйственной сумке! Честное слово…
– Да я ее в сумке только ношу, – тихо возразил нарушитель медицинской декларации. – А так она живет у меня в каюте, на свободе, и прекрасно себя чувствует.
– Откуда она взялась на судне? – устало спросил доктор, усаживаясь в кресло и чувствуя, что случай, говоря врачебным языком, безнадежный.
– Хотел я ее домой привезти племяннику в подарок – школьник он еще, в четвертом классе. Да она там такого натворила… Рюмки побила, штору оборвала и с карниза свалилась прямо невестке на голову. Решил я ее на карантинную станцию отвезти для наблюдений.
Притихшая на минуту Кристи вприпрыжку пронеслась по каюте и взобралась на рундук. В руке у нее был Сашин круглый будильник… Ее хозяин продолжал:
– Вышел я из дома в четыре часа утра, пока на улицах народу нет. Прицепил к ошейнику цепочку, посадил обезьянку за пазуху и пошел. Держу ее, а она кусается. Тут трамваи пошли. Я с ней в угол забился. А она снова вырывается. Выскочила и запрыгала по сиденьям. Я за ней. Она от меня. Добрался до карантина еле живой. Ветеринар ее как увидел и говорит: "Знаете что, вы обезьянку ведите домой. Мы ее лучше дома наблюдать будем". Я уж просил, упрашивал – никак. Куда податься?
Домой никак – невестка на развод подает. Ходить по улице не могу – замерз. Хорошо, ребята шли – пионеры. "У нас, – говорят, – еж в школе живет, в зоокабинете. Дай нам, дяденька, твою мартышку!"
Я, правда, отговаривал их. Но потом подумал – еж там есть… Это уже коллектив зверей, можно сказать. А коллектив – он воспитывает. Ладно, думаю, поживи-ка с ежом!
И что вы думаете? – Пассажирский помощник поправил очки и посмотрел на Шевцова. – На следующее утро – звонок в дверь. Директор школы стоит. "Ваш зверь?" – спрашивает. "Мой", – отвечаю. Сунул он мне в руку цепочку и бегом вниз по лестнице…
Жизни дома не стало. Невестка ругается, племянник уроки забросил. Соседи в потолок стучат, усыпите, требуют, ваше животное! А у меня рука не поднялась… Так вот мы с Кристи и стали жить на теплоходе. Пробовал я – в джунглях ее отпускал. Но прижилась она. Не хочет за границу…
Евгений Васильевич грустно вздохнул. Глаза его затуманились. Почуяв настроение своего хозяина, Кристи отложила в сторону будильник, уселась на колени к Евгению и обхватила его мохнатыми руками.
"Совсем как человек, – растрогался доктор и про себя решил: – Буду по-прежнему писать: ноу, ноу…"
Пассажирский помощник попрощался и ушел.
– Видал? – кивнул ему вслед Саша.
– А что такое? – не понял Виктор.
– Эх ты! А еще врач! – упрекнул его Александр. – Не видишь, что не в себе человек…
– Что такое? – всполошился доктор. – Заболел?
– Вот именно, за-хво-рал, – насмешливо протянул Лесков. – Влюбился!
– То есть?
– "То есть"! – рассердился Саша. – Вот он – женский вопрос во всей красе. Ну и задам я этой "Моне Лизе" перцу!
– А-а-а… – с опозданием догадался Виктор Шевцов. – Так вот оно что. Но, ты меня извини, Лариса-то тут при чем?
– А при том: любишь – так люби, а не любишь – так нечего синими глазищами мозги затуманивать! Хорошего человека с курса сбивает. Ну, погоди – я этого так не оставлю!
– Комиссар, ты что, озверел? Чем же она виновата? Тем, что молодая и красивая?
– Нет, не понимаю, – горячился парторг, – не понимаю я наш отдел кадров! Подбирают красоток, а я тут расхлебывай!
– А ты что, вместо Ларисы старую каргу на кривых ногах поставишь?
– Да все я понимаю, – Лесков с досадой махнул рукой. – Мне его жалко. У него от работы с пассажирами мозоли на нервах. А тут она еще…
А в это время, пока в коридорах офицерской палубы не было ни души, Вадим Жуков и Игорь Круглов тайно готовили отмщение главному помощнику Грудинко…
Ночью на Солнечной палубе случилось ЧП. Шевцов проснулся от отчаянного крика. Накинув белый халат, он выскочил в коридор. К каюте главного помощника бежали соседи: Дим Димыч в незапахнутом махровом халате и пассажирский помощник в ночной пижаме…
– А-а-а! – летел крик Грудинко из темноты каюты. Дим Димыч ощупью нашел выключатель на переборке, включил плафон и испуганно отступил от койки.
В постели Бориса Григорьевича кто-то лежал, отвернувшись к переборке. Из-под одеяла выглядывала черная, как чугун, спина.
– Ого! – икнул от удивления Дим Димыч. – Негритянка! Голая…
Он подскочил к койке, одним махом сдернул одеяло и остолбенел. А потом закатился громовым хохотом. От его хохота пробудилась вся Солнечная палуба.
На койке главпома, продавливая пружины, покоился огромный черный баллон с углекислотой. Все случилось, когда Грудинко пришел с ночной вахты, принял теплый душ и, погасив свет, нырнул под одеяло. Что-то тяжелое и холодное вдруг навалилось на него…
Директор неудержимо хохотал, двумя руками придерживая свой живот. Интеллигентный Евгений Васильевич, давясь смехом, вытирал слезы, выступившие из-под очков. В сторонке, у соседней каюты, безразлично глядя в подволок, стояли Вадим и Игорь.
Главного помощника била нервная дрожь. Он прижался голой спиной к рундуку и наспех схваченным с вешалки полотенцем прикрывал совсем не то…
В дверь каюты Грудинко ломились любопытные. Но Дим Димыч загородил дверной проем широкой спиной и солидно скомандовал:
– Расходитесь, товарищи! В чем дело? Любому чертовщина может присниться…
Честь мундира была спасена.
Когда все разошлись, Грудинко запер дверь, оделся и сел за стол, закрыв лицо руками. Ему вспомнилось то страшное и незабываемое, что пришлось пережить пять лет назад…
"Все. Хватит плавать", – подумал он, взял лист бумаги и начал писать рапорт о переводе на берег.
Наутро Вадима Жукова и Игоря Круглова вызвал к себе капитан. Дверь за ними плотно закрылась. Не слышно было ни грозного капитанского баса, ни голосов провинившихся штурманов. За дверью капитанской каюты полчаса стояла такая тишина, будто там все вымерло. Игорь и Вадим вышли от капитана побледневшие, с опущенными головами. Они постояли в коридоре, не глядя друг на друга, потом молча направились к каюте главного помощника.
Каюта была заперта изнутри. На их стук никто не ответил, дверь так и не открылась.
Борис Григорьевич Грудинко сидел за столом в своей каюте и не отрываясь смотрел в иллюминатор – на бескрайнее море, которое он и любил, и ненавидел, которое отняло у него первого капитана…
Грудинко был третьим помощником капитана спустя год после мореходного училища. Это было его первое судно – старый, американской постройки грузовой теплоход типа "Либерти".
Двое суток их бил десятибалльный шторм – отголосок далекого тропического урагана. Зародившись где-то в южных широтах, ураган по большой дуге двигался на север, разгоняя перед собой гигантские пятнадцатиметровые волны. Центр необычайно низкого давления прошел над течением Гольфстрима, столкнулся с холодным фронтом арктического воздуха и, вопреки прогнозам метеостанции, не рассеялся, а углубился, превратившись в гибельный североатлантический циклон.
Скопление грозовых туч, закрученное в бешено вращающийся вихрь, обрушилось на беззащитные суда. В проливе терпели бедствие сразу четыре судна. Спасатели не могли выйти в море, ураганный ветер опрокидывал вертолеты…
Борис Григорьевич задернул иллюминатор, встал, потер занемевшие ноги. Он вспомнил вчерашнее, молодых штурманов – Игоря, Вадима.
"Мальчишки, – покачал он головой, – что с них взять? А ведь я тоже хорош. Характер у меня действительно стал сволочным…"
Борис Григорьевич подошел к зеркалу. Не так давно ему исполнилось тридцать восемь. Но выглядел он старше – слишком глубоко отпечатался на его лице и нелегкий жизненный опыт и все пережитое им.
Грудинко выдвинул ящик стола. Из дальнего угла достал фотографию. Красивая молодая женщина чуть прищуренными глазами смотрела на него – его бывшая жена. Он не видел ее уже пять лет, но забыть, вычеркнуть из жизни не мог. Гибель судна, госпиталь, операция – все меркло рядом с ее тихими беспощадными словами:
– Мы должны расстаться, Боря. Я выходила замуж за моряка…
– …а не за инвалида, – договорил за нее тогда Борис, глядя в потолок больничной палаты. И согласился с ней, как соглашался всегда.
Академик, известный хирург делал ему операцию. Ногу удалось спасти, но врачи медицинской комиссии закрыли ему плавание. Медицинские мужи поднимали на лоб или надвигали на кончик носа очки, осматривали ногу, свежий длинный рубец после операции и удивленно качали головой: "Да-а, батенька, бывают же чудеса!…" Но признать его здоровым не решились. Он потерял и жену, и море.
Грудинко добился своего. Через год в медицинской книжке появилась лаконичная запись: "В тропики и Арктику годен". Море он вернул себе…
Борис Григорьевич взял со стола исписанный лист бумаги. "Капитану теплохода "Садко" Р.И. Бурову от главного помощника Б.Г. Грудинко…" И ниже крупными буквами – РАПОРТ.
"Все, что у меня осталось, – это работа, – подумал главный помощник, – и вот еще Оля – завещание капитана Конькова. – Эх, капитан, капитан… – вздохнул он. – А тут еще некстати этот мальчишка, Игорь Круглов. Ходит за ней, как теленок. Придется тянуть его, делать из него человека. Должен стать настоящим моряком! – Он стукнул кулаком по полированному столу. – Если только теперь вместо баллона бомбу мне не подложит, – невольно улыбнулся Борис Григорьевич.
Главный помощник сложил рапорт пополам и стал аккуратно отрывать от него ровные полосы. Потом медленно смял их в кулаке и бросил в урну под умывальником.
Грудинко умыл постаревшее за ночь лицо холодной водой и открыл иллюминатор. Оранжевое вечернее солнце садилось, касаясь серо-голубого полотна морской воды, аккуратно обрезанного горизонтом. Борис Григорьевич надел форменную тужурку, пригладил ежик на голове и пошел на вахту.
О происшествии на Солнечной палубе никто из очевидцев: ни Дим Димыч, ни Евгений Васильевич – не обмолвился ни словом. Вадим и Игорь второй день молчали как рыбы и ходили по судну, не поднимая глаз.
Доктор Шевцов, еще не привыкший к флотским порядкам, озорство Жукова и Круглова расценил по-сухопутному. Был уверен, что дело не ограничится капитанской "баней" и парням предстоит еще взбучка на общем собрании. И заранее жалел того и другого.
Поразмыслив – надо бы слово замолвить, – доктор пошел за новостями к Саше Лескову и попал не вовремя… Парторг Лесков давал его "подзащитным" урок флотской этики. Да еще какой!…
Вадим и Игорь, понурив головы, с бордовыми щеками и ушами стояли в углу тесной каюты.
Саша Лесков быстро ходил взад и вперед по небольшому свободному пятачку палубы: кулаки сжаты, белесые брови сурово нахмурены, серые глаза полыхают гневом. Шевцов даже отступил на шаг назад, к двери.
– Вы кто, штурманы или клоуны? – пытал разъяренный Лесков. – Что, тяжело показалось лямку тянуть, работа не по плечу? Шутники доморощенные! Нашли над кем шутить!
– Мы не знали, Саша… – робко протянул вспотевший, краснолицый Игорь.
– Молчите! – осадил его Лесков. – В данный момент я вам не Саша, а лицо официальное – парторг! Понятно?
– Саша, ты уж слишком… – нерешительно пробормотал Шевцов, – они же извинились. Осознали… поняли…
– Оставьте ваши интеллигентские штучки, доктор! – вспылил Саша. – Ни черта они не поняли. Им, видите ли, характер главпома не подходит… Да это не ваше дело! Борис Григорьевич вам, салагам, не ровня! Зарубите себе на носу! Можете идти. И за-пом-ните: Саша Лесков последний раз такой добрый…
Приятели как побитые вышли из каюты, осторожно прикрыв за собою дверь.
– Фу-у… – шумно вздохнул Саша и, выждав минуту, рассмеялся. – Ну и артисты! С ними не соскучишься. В пот вогнали с этим "делом о негритянке"!
– Но ведь и Грудинко не прав, – робко подал голос доктор. – Эти мелочные придирки к Игорю, Вадиму… Ниночку обидел, портниху, ведь плакала девчонка!…
Виктор имел в виду робкую девчушку с большими синими глазами и тонкими косичками. Ниночка-портниха по окончании швейного ПТУ оказалась на борту "Садко" в первом своем рейсе. Никто ее тут не обижал, но, воспитанная в строгой деревенской семье, она на первых порах, как робкий мышонок, всего боялась: страшного океана, строгого начальства, шумных туристов и матросского вольного трепа.
Второй помощник Жуков взял ее под персональную опеку. Судовые шутники, завидев широкие плечи Вадима, стороной обходили симпатичную портниху. А Ниночка в благодарность следила за одеждой второго помощника и иногда, когда он стоял вахту, наводила порядок в его каюте. Вот там-то, "на месте преступления", и застал ее строгий Борис Григорьевич. И отчитал так, что довел до слез…
Лесков знал эту историю. Непонятным для Шевцова образом парторгу было известно все, что происходило на судне. А Саше для этого не требовалось ни прилагать усилий, ни задавать вопросов – тайны, вместе с их хранителями, сами приходили к нему за советом или для исповеди, как сейчас пришли провинившиеся штурманы.
Давно уже заметил Лесков, что стал портиться, черстветь характер главного помощника. Власть его на судне велика. Второе лицо после капитана, он несет ответственность за работу штурманов и прокладку курса, за исправность механизмов и безопасность плавания. Швартовки и отшвартовки, хозяйственные проблемы, внешний вид судна, поддержание порядка и дисциплины – его нескончаемая забота.
Мягкий, бесхарактерный главпом – беда для теплохода. Упущенные секунды, мелкие неточности в море ведут к катастрофам. Но ведь живые люди приводят в движение механизмы, обходят подводные мели и камни, в считанные секунды рассчитывают сложный маневр расхождения со встречным судном. А их точность и надежность зависит и от тонкой регулировки психического настроя.
"Поговорить нужно с главным помощником, – думал Лесков, – как человек с человеком…"
Парторг давно бы уже исполнил свое намерение, если бы это был не Грудинко, а кто-нибудь другой.
– Вот все вы пытаетесь судить о Грудинко, – с досадой сказал он Шевцову. – А что вы знаете о нем? Невысокий, некрасивый, неуживчивый, неразговорчивый… Одни только "не". Был у нас случай на ходовых испытаниях. Грудинко тогда старпомом был. На "полном вперед" вырубились дизель-генераторы. Свет везде погас, кроме аварийного освещения, и тишина сразу такая наступила – в каютах слышно, как вода за бортом журчит. Двигатели встали. А теплоход по инерции ходом летит на берег. И нельзя ни отвернуть, ни задний ход дать…
Грудинко тогда первый опомнился. Кинулся якоря отдавать. Отвернул один стопор. Якорь упал, а там мелководье – сразу на дно, зарылся в песок и дно пашет. И цепь за собой тянет – со скрежетом, с визгом. Звенья так раскалились – краска вспыхнула. Мы все замерли: лопнет цепь или нет? Если лопнет – все, перерубит его пополам. Капитан с мостика кричит: "Уходи, убьет!" А он молча с другого якоря стопор отворачивает. Полетел якорь – опять скрежет, дым. Задергался теплоход, задрожал весь, но остановился… А ты говоришь: Грудинко, Грудинко… – закончил Саша. Шевцов молчал.
Четвертый помощник Игорь Круглов только что сменился с вахты. Он прошел по открытым палубам и спустился на кормовой срез. После капитанской "бани" и разговора с Лесковым на душе у него было скверно. Стыдно было смотреть в глаза друзьям, а тем более пойти и объяснить все Грудинко. Да и как объяснить: "Я не знал?… Я не хотел?…"
Еще больше он боялся встречи с Олей Коньковой: о его выходке она уже, конечно, знает от самого Бориса Григорьевича, раз он друг Олиного дома. А если так, Оля не захочет с ним разговаривать. И будет права. Да и Грудинко никогда не простит его. Если по-честному, то инициатором этой "шутки" был Вадим. Но они оба не думали, что так получится…
– Не думали… – вслух проговорил Игорь, – надо было думать!
Он положил руки на лакированное дерево планширя и стал смотреть вниз, на бегущую из-под кормового среза воду. Бесконечная река кильватерных струй убегала к горизонту, завораживала.
"Когда-то здесь, на месте океана, был материк, – подумал Игорь. – Сейчас там, на дне, – подводный Среднеатлантический хребет. Это, наверное, и есть опустившаяся под воду легендарная Атлантида…"
Круглов перегнулся через фальшборт и прищурил глаза, стараясь представить за толщей воды развалины храмов и дворцов, выложенные из каменных плит дороги, изломанные землетрясением, залитые лавой, и в устьях бывших рек – остовы старинных кораблей, заросшие водорослями, занесенные илом…
За его спиной послышался знакомый перестук каблучков. Дрогнуло сердце: "Оля!" Игорь мучительно покраснел – он снова вернулся на землю из своих грез: "Знает или не знает?…"
– Что это ты, Игорь? – услышал он голос, который для него был дороже всего на свете. – Русалок высматриваешь?
– Да нет… – пробормотал Круглов, неловко оборачиваясь к девушке, – просто… дышу.
– А что ты такой мрачный, нездоровится?
– Нет… Просто так, – пожал плечами Игорь.
За спиной проглянуло яркое солнце и отбросило его тень в форменной фуражке на бегущую воду. Рядом появилась вторая тень – меньше и стройнее, с вытянутым по ветру шлейфом волос. Ольга тоже облокотилась о планширь и посмотрела вниз. Опять спросила:
– Так что же ты там увидел, в океане? Или это секрет? – Она лукаво улыбалась, заглядывая ему в лицо.
"Нет! Не знает! – обрадовался Игорь. – Молодец главпом! Не выдал…" – Он облегченно вздохнул.
– Так что же? – допытывалась Ольга.
Игорь снова смутился. Атлантида была его тайной, его мечтой.
…Могучие крепости; древние храмы, крытые медью и золотом; стены дворцов, выкрашенные в черный, красный и белый цвета; медноволосые женщины в синих, развеваемых морским ветром одеждах, бородатые полубоги на вороных конях, огромные корабли с позолоченными мачтами и торсом Атласа на форштевнях…
– Что увидел? Атлантиду!… – неожиданно для себя сказал Игорь.
– Атлантиду?! – удивилась Ольга, убирая с лица пряди волос, перепутанные ветром. – Но ведь это же сказка!
Игорь повернулся к девушке, посмотрел в ее доверчиво распахнутые глаза и решился:
– …Да, Атлантида была сказкой уже две тысячи лет назад, когда египетские жрецы рассказали о ней Солону, правителю Афин. "Тогда послушай, Сократ, странный рассказ, который, однако, несомненно правдив"… писал Платон.
Уже тогда этой легенде о могущественной цивилизации было девять тысяч лет. Уже тогда она вызывала сомнение и недоверие. Но греки были чисты сердцем и охотно верили в чудеса.
Боги и герои Эллады вершили свои дела. Кентавры и амазонки населяли Ойкумену. А далеко за Геркулесовыми столбами лежала сказочная страна. Там, упершись ногами в землю, стоял Атлас с небесным сводом на плечах и наливались золотые яблоки в саду Гесперид, там помещались Элизианские поля и дворцы Алкиноя и возвышался недоступный для смертных Олимп с сонмом богов…
Необыкновенные были эти боги: величественные и лживые, тщеславные и вороватые, занятые пьянством и супружескими изменами. Они, как люди, ковали оружие и сеяли зерно, разводили скот и влюблялись в смертных женщин.
Боги, слишком похожие на людей… Может быть, это и были правители легендарной Атлантиды, которых память потомков сделала богами?
Герои греков побывали в тех краях. Геракл воровал яблоки из сада Гесперид. Одиссей жил в плену на острове, где правила дочь Атласа – нимфа Калипсо.
По имени Атласа названа Атлантида, по имени Атлантиды – Атлантический океан.
В этой земле жили первые мореплаватели и первопроходцы земли, первые купцы и первые ученые. Оттуда шли корабли с колонистами в Старый и Новый Свет, в Южную Америку и Индию, в Египет и Средиземноморье, на Балтику и в Скандинавию. А однажды корабли атлантов вернулись из плавания и не нашли свою Атлантиду. Невозмутимая гладь океана простиралась на том месте, где была их родина…
Остались загадочные памятники и изваяния по берегам континентов и далеких островов, остались циклопические сооружения, осколки удивительных познаний о вселенной, легенды о божьем гневе, расплавляющем камни.
И еще остались рисунки, сделанные мастерской рукой на стенах пещер, да побелевшие осколки черепов, объемом превышающих наши.
Есть легенда, что придет время и Атлантида снова поднимется со дна – во всей красе, сохраненной океаном…
– Ты говоришь так, – вздохнула Ольга, – будто сам там был.
– Не был, так буду! – упрямо тряхнул головой Игорь. – Я еще найду Атлантиду! Не веришь?!
Нахмурив черные брови, Круглов сердито дернул за козырек свою фуражку, резко повернулся и пошел по плавно качающейся палубе, по-морски широко ставя ноги. Одним махом он взбежал по трапу на шлюпдек, потом еще выше – на Солнечную палубу.
"Обиделся, – вздохнула Оля. – Нет… ушедшие не возвращаются: ни люди, ни континенты".
Оля посмотрела вниз, где из-под кормы бесконечной лентой убегала вода. Ей вдруг захотелось пойти в свою каюту, уткнуться в подушку и заплакать.
После ужина Игорь Круглов осторожно постучался в каюту главного помощника. Дверь легко отворилась. Игорь вошел, снял фуражку и, рассматривая ковер, застилавший палубу каюты, сбивчиво и нескладно стал извиняться за себя и за Вадима, объяснять, что они не хотели… не думали…
Борис Григорьевич снял очки и отложил в сторону толстый журнал. Прервал Круглова на полуслове:
– Знаешь что? Не мужское это занятие – жевать мочало. А поговорить с тобой я давно хотел. Садись, кури. Не куришь? Молодец! Вот что, Игорь, я знаю – ты на меня обижаешься. За строгость, за придирки… ладно, ладно, не протестуй. Знаю. Ответь мне откровенно на один вопрос. – Главный помощник посмотрел на Игоря испытующе. – Зачем ты пошел в Мореходное училище?
– То есть как это "зачем"? – растерялся Круглов.
– Да, вот именно: зачем? – повторил Борис Григорьевич. – Почему после школы ты не выбрал историю или, скажем, географию?
– Да, а как бы я тогда в океан попал? – с наивной непосредственностью воскликнул Игорь.
– Ага, – усмехнулся Грудинко. – Значит, задумал сочетать полезное с приятным, то есть работу с хобби, так?
– А что здесь плохого? У каждого есть какое-то увлечение. Можно ведь собирать марки? А я, так сказать, "собираю" Атлантиду, – смутился Игорь.
– Допустим. Хотя мое, например, увлечение – это моя работа. Тут все, – Грудинко обвел рукой каюту, – вся моя жизнь. Я, конечно, тебе не пример. Но ты скажи, ты хочешь быть моряком, настоящим мореходом? Кишка у тебя не тонка?
– Хочу… – насупился Игорь.
– Пока не замечаю! – отрезал Грудинко. – Диплом штурмана – это еще не все. Ты его подтвердить должен. Для этого тебя и приставили ко мне. А как я из тебя сделаю первоклассного штурмана, если ты сам не хочешь? Ты же все еще дурака валяешь: то у тебя Атлантида, то… чай на мостике. Главное для моряка – это дело! Остальное – потом. И еще запомни: я за Ольгу перед покойным капитаном Коньковым отвечаю. Ты должен быть не только Оли достоин – она девчонка. Ты должен быть Его памяти достоин!
Лариса Антонова сидела в своей каюте за узким, привинченным к переборке столом – проверяла меню ужина, отпечатанное на трех языках. Солнце плавно раскачивалось за иллюминатором, рыжим кругом переползало с переборки на палубу, с палубы – опять на переборку. Строчки расплывались перед глазами. В голову лезли посторонние мысли.
Вот уже два года плыло это солнце за иллюминатором, два года качало на волнах Ларису.
Окончила с отличием университет, предлагали научную работу, аспирантуру, а она вдруг пошла на флот. Неожиданно для всех и для себя.
Жизнь не уставая играла с Антоновой в загадочную игру, и, как новичку, ей долго выпадали одни выигрыши. То ли по везению, то ли потому что за отведенные Ларисе несчастья наперед до неизвестного срока заплатила ее мать. Мать Антоновой дожила до двадцати лет, вытолкнула на свет дочку и умерла сразу после родов. Но совсем не исчезла – дочка не отпустила. Просто растворилась в земле и небе, незримо, ради одной Ларисы присутствуя в мире и иногда выглядывая для нее тихой березой или одинокой звездой над вечерним фонарем. Все же с любимыми не расстаются и после смерти. И даже уходя – остаются. Умирают насовсем только те, кому некого было любить на земле. Больше у Антоновой ничего не осталось от матери.
Отец Ларисы был ученым-археологом. Высокий, с неулыбающимся лицом, он перенес на дочь всю неизмеренную нежность, которую не успел отдать ее матери. Он и его археология наполнили детство Ларисы молчаливой добротой и особенной одинокой любовью живых к ушедшим. Ее игрушками были древние боги, детскими сказками – мифы и предания. Ее неловкими няньками стали коллеги отца, – такие же, как он, загорелые, с запахами пустынь и гор, – приезжавшие из экспедиции. Они сменяли друг друга. Женщин не было в доме, пока отец не женился во второй раз – через четыре года.
Его жена, Мария Кирилловна, стала добрым ангелом их старинной квартиры. Она словно оживила старые маски, склеенные из черепков вазы, деревянные, изъеденные временем статуэтки и замкнутого, легко мрачнеющего отца.
Высоким, малинового звона голосом, колокольчиковым смехом, звуками рояля Мария Кирилловна легко разгоняла по углам мрачные тени, неслышно живущие в квартире, глухие, скрипучие звуки деревянных панелей, покрывающих стены комнат. У отца начал таять характер, он стал улыбаться. Лариса привыкла к Марии Кирилловне и почти никогда не вспоминала, что она мачеха.
Детство Антоновой было легким и звонким, полным хороших людей. В их доме собирались археологи, музыканты, артисты – веселые, взбалмошные люди. Гости шумели, спорили с отцом, похожим на усатого викинга с доброй улыбкой. Крышка черного рояля в углу никогда не опускалась. Молодая мачеха садилась на круглый, обитый кожей табурет и играла, повернув к гостям смеющееся лицо.
А в углу гостиной неподвижно сидела длинноногая большеглазая девочка. В глубоком кресле, поджав под себя нескладные пока ноги с холодными по-детски пятками, она не сидела – царила в своем кресле-троне. Она одевала гостей в царские доспехи и мантии, в кринолины и турнюры. В нее были влюблены все: рыцари и короли, археологи и бродячие музыканты.
В Ларисе долго еще жило детское стремление окружать себя обожанием. Эта влюбленность, шутливая или настоящая, была ее воздухом, и она сама добросовестно старалась любить всех и распределять свою душу по справедливости и без обид. Своим голосом; взглядом она словно спрашивала: "Как, разве вы не любите меня?"
И всем было хорошо с ней. Все, как в сказке, становились добрее, счастливее. Тыквы превращались в кареты, серые мыши – в красавцев коней в ее волшебном доме. Лариса не знала только одного – волшебницей была не она. Чародеем дома был отец.
Школа с золотой медалью, университет – счастливо текла, продолжалась ее жизнь.
Но почему-то вздрагивало и сжималось сердце каждый раз, когда она видела отца, встречала среди дня его взгляд. И он, казалось ей потом, смотрел особенно, будто предчувствуя свой уход, мучаясь за нее и жалея.
Однажды вечером, работая как обычно в своем кабинете, отец вскрикнул от боли в груди. Он успел только постучать кулаком в стенку. Прибежала Мария Кирилловна. Через двадцать минут его уже не было. Раньше чем приехала "скорая помощь"…
Лариса не плакала. Она и жила и не могла жить. Ужас похорон, застывшего лица отца не доходил до нее. Она знала – это не мог быть он. Он не мог умереть и бросить ее одну. Скорее это она, как мертвая, ходила по его земле, запиналась об обломки его мира, родных стен, вздрагивала в тишине от его голоса в напряженных до звона ушах.
Все изменилось. Стали чужими все люди. Мария Кирилловна замкнулась, стала нервной и раздражительной, Лариса не разговаривала с мачехой, рассорилась с подругами. Их утешения, жалость были непрошеными свидетельствами его смерти. Все живые были виноваты перед ней. Она всем оставила вину, а горе – себе одной. Ее горе не делилось. Она не могла расколоть его на осколки, которые обкатываются, притупляются в людском сочувствии.
От нее отступились. Подруги начали избегать ее – считали высокомерной. Лариса приходила домой, запиралась в своей комнате и плакала от детского одиночества, усталости и необходимости быть взрослой.
Единственный человек остался ей верен – Галка, очкастая Галка, ее однокурсница, худущая, с острыми скулами и детской улыбкой.
Галка вздыхала, жалела ее.
– Слушай, Лар, а я считаю – душе необходимо страдание! Вроде как гормон роста для тела. Если его нет, и душа не растет – остается карликовая. Представляешь, во взрослом человеке – душа-лилипут. А ты все мучаешься, вот она у тебя и растет, растет. Душа в тебе не по телу. Не того размера – жмет ей…
Вечером после университета домой идти не хотелось. Антонова гуляла по набережной и загадывала людей, как когда-то учил ее отец. Издалека по походке узнавала похожих на себя.
Вот идет человек – сутулится, шаркает ногами. Мрачный, с потухшим взором – не любит себя, значит, несчастен. Беспросветные, как серая осень, глаза. Дождь и сумрак в душе.
Отец… С ним было так легко и спокойно. Он был сильный. Они вместе ездили с его аспирантами на залив. Играли в футбол, боролись, и никто не мог победить его. А там были и спортсмены, крепкие, молодые парни. Все ухаживали за ней…
Один из аспирантов был особенно влюблен в нее. Юра Луньков, высокий, смешной, голова на тонкой шее.
Однажды он пошел провожать Ларису. Долго молчал – он всегда молчал с ней. Потом заговорил.
– Лариса, я люблю вас, – сказал он. – Очень люблю. А вы меня… не любите?
– Я… не знаю, – неожиданно запнувшись, сказала она.
– Я же прошу у вас не вежливости, а правды. Понимаете, правды! Так да или нет?…
Лариса так и не смогла вложить себя в одно из этих слов, хотя Юрий нравился ей – в нем как будто жила частица отца.
А время шло. Учеба давалась Антоновой легко. Оттенки бесчисленных английских времен отвлекали ее от сегодняшнего, тонкости страдательного залога выражали волю всего необъяснимого в жизни. Любимых предметов у нее не было, любимых педагогов – тоже.
На очередной лекции по английской филологии до нее донесся незнакомый голос. Она вздрогнула – читал новый, никому не известный доцент. В расписании стояла фамилия – Ключевский. В аудитории было непривычно тихо.
Лариса смотрела на худощавого доцента с удивлением. Он не вещал, даже не читал – просто говорил, негромко, глядя перед собой, как будто в аудитории никого не было, иногда замолкал, задумываясь. Тогда в зале повисала тишина. Были слышны его шаги, легкие движения пальцев, потирающих бритый подбородок. Странным спокойствием веяло от его неподвижных глаз, бледного лица, ровного, тихого голоса.
– Будто с того света вернулся, – испуганно поправив очки, прошептала Галка.
Лариса не ответила. Она смотрела на Ключевского и не слышала слов – только видела движения губ, сосредоточенный взгляд глубоких глаз, иногда отблеск улыбки, которая, не касаясь губ, согревала глаза и ненадолго сгоняла с лица суровость.
Не сразу, а только оторвав взгляд, заметила – согнутая правая рука неподвижно висела на черной ленте. Лента выходила из-под воротника лацкана, косо пересекала белую рубашку и однотонный галстук и, поднырнув под рукав, возвращалась за шею.
Черная повязка, голос, необычная внешность вызвали много толков и догадок. На лекциях не было свободных мест. В перерывах, на перекурах каждое сообщение о нем выслушивалось при общем внимании. Какой на нем сегодня галстук, какие блюда он брал в университетской столовой, что с его рукой. "Перебита пулей!"- авторитетно заявляли ребята. Спорили, сколько ему лет. "Тридцать три, – услышала Лариса, – возраст Христа!"
Удивляясь себе, она тоже слушала эти разговоры, умолкала, когда говорили о нем. Наверное, скоро он стал бы неприятен ей общим вниманием к его, персоне, но, к счастью, тема потеряла остроту. На семинарах и зачетах он показал себя обычным преподавателем: строгим, требовательным без романтизма и абсолютно равнодушным к тому, что о нем говорили и думали. Его побаивались, особенно потому, что нерадивых он отчитывал всегда по-английски. Было унизительно слушать, как тебя разносят, и не понимать ни слова.
Антонова испытывала перед ним безотчетный страх. Она забросила все предметы, кроме английской филологии, и то удивляла Галку длинными, в полстранички цитатами, то вдруг забывала все, начинала путаться, принимала Китса за Шелли или, еще хуже, Джорджа Элиота (женщину) за Льюиса Кэрролла (мужчину). Перед зачетом Лариса не спала ночь, а утром пошла сдавать последней и не ответила ни на один вопрос.
– Послушайте, – сказал ей после зачета Ключевский, – вы же умная, способная девушка. Неужели вы не можете усвоить то, что доступно даже… э-э… менее одаренным студентам?
Лариса вздрогнула. В первый раз в ней заметили ум, не заметив красоты. Доцент стоял у окна, не глядя на нее. Когда он говорил, его поджатые, как у англичан, губы почти не шевелились.
– Если вы не сдвинетесь с мертвой точки, двойка на экзамене вам гарантирована, – бесстрастно произнес Ключевский, выходя из учебной комнаты.
Онемев от проваленного зачета, от несправедливости, Лариса шла за ним по длинному коридору, по стертым ступенькам лестницы, потом по старой, с неподметенными желтыми листьями улице, ведущей к его дому. Шла и глотала слезы незаслуженной обиды. Он ни разу не обернулся. Только когда он остановился у своего подъезда, она забежала вперед.
– Спросите меня еще раз… – всхлипывая и вытирая платком нос, попросила она. – Я знаю… Льюис Кэрролл написал "Алису в стране чудес" и "Алису в Зазеркалье"… Я читала…
Ключевский не рассмеялся и не рассердился. Он посмотрел на свои часы с буквой "омега" на тонком циферблате и спокойно сказал:
– В вашем распоряжении ровно двадцать три минуты…
Антонова шла рядом с ним по тихим улицам, перешагивала через опавшие листья и, давясь английскими и русскими словами, изливала ему все, что было в ее не искушенном еще сердце. А там была не только английская филология…
Андрей Ключевский прозрел, хотя и с опозданием. Его не спасла британская невозмутимость. Теперь они с Ларисой виделись почти каждый день. Они встречались в парке, недалеко от станции метро.
Когда Лариса выходила из метро, то издалека, за поредевшими и словно прозрачными деревьями видела его неподвижную фигуру. Он не смотрел по сторонам, не встречал ее. Только стоял неподвижно, нагнув голову.
Тогда она, прячась за деревьями, неслышно подкрадывалась к нему, останавливалась сзади и часто несколько мгновений смотрела не дыша на его широкие ссутуленные плечи, сцепленные за спиной руки, короткие волосы.
Он распрямлял плечи, улыбался над ее хитростью и вдруг быстро, одним движением, поворачивался к ней.
Теперь она все знала о нем. Он был совсем не страшный.
С точки зрения Галки и всего курса, у Андрея Ключевского оказалась совсем не интересная и не романтическая история. Постепенно все узнали, что он пять лет был просто-напросто штатным сотрудником ЮНЕСКО.
Работал, правда, за границей, бывал в разных местах, но без всяких перестрелок. "Чтобы на такой работе повредить руку, – разочарованно говорили ребята, – надо быть уж совсем растяпой".
А свергнутый кумир совсем не тужил об этом. Он часто допоздна гулял с Ларисой в их парке, похожем на настоящий лес. Андрей рассказывал ей об Англии, о других странах, куда он выезжал.
Ключевский часто бывал в Париже и в Женеве. Но, к удивлению Ларисы, он лучше всего знал и охотнее рассказывал о диких, малоизвестных местах Экваториальной Африки, мексиканских пустынях, джунглях Юкатана. Они, казалось, влекли его куда больше столичных городов.
Вообще-то Андрей открывался медленно, с сопротивлением. И все же Ларисе было хорошо с ним, удивительно хорошо. Даже мрачность, замкнутость Ключевского влекли ее к нему. Она каждый день, иногда мучаясь, подбирала к нему новые ключики. Зато что была за радость, когда раздавался щелчок и открывалась новая дверца! Как в старинной шкатулке с секретами, там всегда было спрятано что-нибудь очень интересное.
По-женски чувствуя свою растущую власть над ним, она допытывалась:
– Чем ты занимался в ЮНЕСКО?
Он пожимал плечами:
– Обычная работа…
– А я хочу знать!
– Я же говорил – буквы, слова, книги…
Она переводила для себя: неведомые письмена, загадочные, вещие слова, вроде тех, что вспыхивали на стенах Валтасарова дворца, древние, магические книги.
Она даже дразнила его:
– Подумаешь, "слова, слова, слова"… А по-моему, мужчина должен строить, искать, рисковать жизнью!…
– А я и рисковал, – улыбался он. – Однажды в Эдинбургской библиотеке с самого верхнего стеллажа на меня упал старинный фолиант в пуд весом. Если бы я не увернулся, он наверняка сломал бы мне шею…
Только месяцы спустя она узнала о его работе, о поездках в неисследованные районы Земли. Последней стала экспедиция лингвистов в Андах – его взяли, потому что он был хорошим альпинистом. Первобытные горы, ослепительный блеск ледников, потом – снежное облачко над склоном и пушечный грохот несущейся лавины. Его откопали – со сломанной, неестественно повисшей рукой.
Он осторожно обхватывал ее за плечи и крепко прижимал к себе – она не могла вздохнуть. Потом снова задумывался, уходил куда-то далеко в свое Зазеркалье.
Андрей… Он мог стать для нее всем, человеком, который заменил бы ей всех, дал все, чего она была лишена в жизни…
Однажды они сидели на пляже в Солнечном, вытянув босые ноги на мокром песке. Сломанной веткой Ключевский задумчиво чертил по песку – рисовал каких-то странных человечков, стирал и снова рисовал их.
– Что это? – спросила она.
– Письмена. Я видел их на разных сторонах Атлантики: в Сахаре, в Мексике, на пирамидах ацтеков. Это язык прачеловечества. Все, что осталось от какой-то неизвестной нам цивилизации.
– Значит, их никто уже не прочтет?… Мертвый язык!
– Язык не умирает. Он живет и после смерти народа. Надо только найти ключ. Я, кажется, знаю, где искать. В Андах есть племена, которые говорят на неизвестном языке. Я видел там вот эту надпись – из таких же человечков.
– Как интересно… – Лариса задумалась. – Это вроде письма к нам. От мертвых к живым, до востребования. Это же страшно важно – как завещание…
С залива потянуло холодом. Беззвучные, прозрачные волны одна за другой подбирались к шеренге танцующих человечков. Лариса не отрываясь смотрела на них. Гибнущие человечки бежали по песку и исчезали, не в силах спастись от настигающих их волн.
Андрея не было несколько дней. Такое случалось и раньше. Он уезжал по срочным делам. Не успев проститься бросал в почтовый ящик записку. Пять дней почтовый ящик был пуст. На шестой день непослушными пальцами она вытащила из него конверт. Знакомый почерк, без обратного адреса. Ногтем надорвала край, развернула письмо.
"Здравствуй, дорогая Лариса!" – прочла на лестнице, закрыла глаза, сложила исписанный с двух сторон лист. Медленно, останавливаясь на ступеньках, поднялась в свою квартиру, на цыпочках прошла в свою комнату.
"Здравствуй, дорогая Лариса! – писал он. – Когда ты получишь это письмо, я уже буду далеко от тебя. Я должен уехать в туманное Зазеркалье. Опять надолго. Организована наша экспедиция. Я нужен там.
Закончился мой отпуск в ту жизнь, где есть ты. Я только сейчас понял, как далеко я зашел, как ты стала нужна мне. Прости меня – я бежал, бежал от тебя и от себя. Вспомни увертюру к "Тангейзеру" – там все сказано…
Ты не знаешь цены себе и своей красоте. Я не могу сказать тебе – жди и не прошу никаких обещаний.
Андрей".
Антонова спокойно дочитала письмо и долго сидела, мертвыми глазами глядя в окно. Прошел час, может быть, два или три, когда Лариса зарыдала так отчаянно и громко, что из гостиной прибежала ее испуганная мать. Она, кажется, вызвала врача. Были еще какие-то люди- Лариса не помнила.
После этого письма Лариса возненавидела свою внешность. С радостным и злым чувством отмщения она обрезала свои волосы, выбросила косметику, безжалостна и высокомерно отказала что-то почуявшим и осмелевшим женихам, оставила дома плачущую мать и ушла плавать. Угрюмые воды океана, строгая форма, вахты, – она пошла на "Садко", как шли в монастырь…
Лариса оторвала глаза от иллюминатора, вздохнула – ей не хватало дыхания.
Хлопнула дверь, в каюту вошла Оля Конькова. Лариса грустно улыбнулась. Перед глазами у нее снова всплыли буквы и строчки надоевшего меню.
Оля сбросила туфли, не раздеваясь легла на койку. Лариса прислушалась. Ей показалось, что Оля плачет. "Ну вот…"- покачала Лариса головой и встала из-за стола. Потом подошла к Олиной койке и осторожно села на край.
Оля лежала неподвижно, отвернувшись к переборке. На переборке висела фотография моряка с доброй улыбкой на бородатом лице.
"Капитан Коньков, – подумала Антонова. – Капитан погиб, а улыбка осталась…"
Лариса знала, не спрашивая и не удивляясь, как долго плачется по отцовской улыбке. Она нагнулась и молча по-матерински погладила неудобно заломленную руку. Ушедшие не возвращаются – они обе знали это.
"25 декабря. Бискайский залив", – пишет Шевцов в своем журнале.
Зима осталась где-то позади. Пригревает совсем не зимнее солнце. С палубы не хочется уходить. Попутный ветер гнет дым к носу судна. Волны похожи на холмы. Их видно до самого горизонта.
Вода в заливе синяя-синяя. Вспенившаяся вдоль бортов и за кормой, она вдруг становится ярко-голубой. Голубая пена васильками цветет на гребнях волн.
На открытых палубах в шезлонгах, обращенных к солнцу, дремлют пассажиры. Небо затянуто прозрачной дымкой. Слева по борту коричневой лентой тянутся берега Испании.
Каждое утро в 9.00 начинается обход судна. У информбюро встречаются старший помощник, пассажирский помощник, доктор Шевцов и еще кто-нибудь из офицеров. Утром на вахте в информбюро дежурит Лариса. Виктор Шевцов заметил, что офицеры нарочно приходят на обход пораньше, чтобы постоять несколько минут у полированной стойки, уставленной телефонами, и поболтать с Ларисой. Похоже, к ней неравнодушно полтеплохода.
Шевцов смотрит на часы – до девяти еще семь минут! Оказывается, и он пришел раньше, чем нужно…
Обход, как военный патруль, идет по "Садко". Впереди старпом Андрей Стогов, – как всегда, гладко выбрит, в белоснежной рубашке. В его плечах и спине чувствуется медвежья сила, но походка мягкая, он движется по судну легко и бесшумно, пугая вахтенных и стюардесс своим внезапным появлением. Лицо у Андрея всегда спокойное. Только когда разносит кого-нибудь, "в глазах появляется блеск – смотреть больно.
За старпомом шагает доктор.
Евгений Васильевич, пассажирский помощник, обычно идет сзади – сутулится, ногами шаркает – занят своими мыслями. Андрей его предупреждает: "Женя, тут подволок низкий – пригнись". Или: "Осторожно – ступенька!"
Стогов по традиции идет со сверкающим белизной носовым платком в руке – ищет пыль. Но, как правило, к концу обхода платок остается чистым.
Проверяющие заглядывают во все уголки судна: в каюты команды, продовольственные кладовые, на камбуз. На камбузе им навстречу, как белоснежный парусник, выплывает Дим Димыч.
Его хозяйство – это не просто кухня в береговом понятии. Это целый комбинат с цехами и сложными агрегатами, электрическими плитами и котлами, сверкающими никелем и ослепительной белизной. Здесь готовится пища на тысячу человек – и какая! Сотни рецептов в ходу. Тайны французской, итальянской и восточной кухни претворяются в дымящиеся, ароматные блюда. Острые закуски, украшенные зеленью, художественными произведениями заполняют подносы. В кондитерском цехе, как фарфоровые, светятся пирожные.
Шевцов втянул в себя воздух и проглотил слюну.
У Дим Димыча солидное войско и большая ответственность. Врасплох директора ресторана не застанешь. Его лазутчики, конечно, уже донесли о приближении обхода. Лучезарно улыбаясь, Дим Димыч широкими плечами загораживает дверь в посудомоечную. Пока он заговаривает главному врачу зубы, за его широченной, во всю дверь спиной поварята прячут недомытые кастрюли.
– Мое почтение, доктор! – весело машет он рукой. – Опять тараканов ищете? Нету, не ищите. Да и какой у нас таракан – мелочь. Вот в тропики придем – там таракан! Идет навстречу, ногами топает, усы на полметра. А встанет – не разойтись! Кукарача его зовут. Это да!
Кастрюли уже вымыты, остались тарелки. Дим Димыч не умолкает:
– А какой москит там – зверь! С палец толщиной. Куда нашему комару до него!
Шевцов смотрит на руки директора. Если с его палец, то это и впрямь страшно.
– Проволочные сетки в иллюминаторы вставляем, так он их насквозь пробивает. А если налетит с разбега, так бывает и стекло вдребезги! Вот с ними бороться – я понимаю…
Дим Димыч считал свой ресторан центром вселенной, вокруг которого вертятся все остальные службы. И никакой Коперник не доказал бы ему, что это не так. Качка и вибрация были для него всего лишь кознями штурманов и механиков.
Когда на столах расплескивались французские супы и на палубу летела дорогая английская посуда, Дим Димыч обвинял навигаторов. Он был уверен, что они попадают в штормы и циклоны, как плохие шоферы – в колдобины и ухабы.
На механиков он смотрел свысока.
– Пассажирам наплевать, – говорил он, – если ваши двигатели остановятся и мы ляжем в дрейф посреди океана. Лишь бы их до отвала кормили и поили!
Пассажиры, съедающие все блюда, объявленные на двух страницах меню, наводили панику на поваров и официантов. Дим Димыч был спокоен.
– Пассажир много ест? Значит, он здоров и доволен пищей. Я рад.
Спорить с Дим Димычем никто не решался. Дим Димыч не заканчивал кулинарных "университетов", он был практиком – прошел свою кулинарную иерархию снизу доверху. Начинал с кухонного чумазого мальчика на утлом суденышке, ходил коком и шефом на разных посудинах.
Поварских книг и справочников Дим Димыч не признавал: все кулинарные рецепты и секреты держал в своей крепкой памяти. Но, пожалуй, на всех континентах не было такого национального блюда, которое он не сумел бы приготовить.
Дим Димыч знал себе цену и был тщеславен. А потому никогда не хотел представлять свое хозяйство иначе чем в полном блеске…
Директор ресторана был еще и большой мастер по улаживанию конфликтов и сюрпризов, которые нет-нет да и преподносят его клиенты. Последний случился совсем недавно.
Три девицы-хиппи в длиннополых одеяниях завернули в пустой зал ресторана. Они поскучали там немного, потом разделись догола, побросали свою одежду на ковер и, рассевшись по креслам, меланхолично закурили сигареты.
У стеклянных дверей начала собираться толпа зевак. Мужчины посмеивались, старушки гневно жестикулировали. Девицы продолжали томно курить. Назревало ЧП.
Дежурная стюардесса позвала переводчицу. Та, красная от смущения, битый час уговаривала курильщиц хоть чем-нибудь прикрыться. Хиппи удивленно пожимали плечами. При чем здесь демонстрация и аморальность? Им просто жарко!
Сквозь толпу проплыл Дим Димыч. Он заглянул в дверь, крякнул и повернул обратно! С минуту постоял, почесывая бакенбарды, и направился вниз, к холодильным установкам.
Через пять минут стекла в ресторане заиндевели. Посиневшие от холода девицы закутались в свои платья и, стуча зубами, убежали в каюту…
Не успел закончиться обход, как Дим Димыча вызвали в зал ресторана. Среди пассажиров был один субъект неопределенного возраста. Он был таким толстым, что с трудом помещался в кресле, а когда вставал, оно поднималось вместе с ним. В таких случаях два официанта стягивали кресло с его зада.
Толстяк имел угрюмый нрав, держался особняком и ко всему придирался. Трудно сказать, какой страны был этот гражданин: на всех языках он разговаривал одинаково плохо. Накормить его было не просто. Когда официантка, худенькая, кареглазая Лида, приносила заказанное блюдо, он нюхал его и тут же требовал другое.
Сегодня за завтраком он заказал спагетти и, едва ковырнув макароны вилкой, сбросил тарелку на палубу. Лида, не выдержав, расплакалась.
За столами послышались возмущенные голоса на разных языках.
– Что он себе позволяет!
– Портит всем аппетит!
– Переводчик, пригласите сюда капитана: пусть его высадят в первом же порту!
Вместо капитана в сопровождении Ларисы и двух переводчиков, как генерал с адъютантами, приплыл великолепный Дим Димыч и с достоинством произнес гневную, но вполне приличествующую случаю речь:
"Прошу прощенья, сэр, но вы забыли, что находитесь на борту советского теплохода, который живет только по советским законам и в любой точке земного шара является частицей нашей Высокой державы. Позвольте вам напомнить, сэр, что, если вам не нравится в нашем доме, мы оставляем за собою право в любое время сказать вам "гуд бай". Позвольте впредь надеяться на ваше лояльное поведение".
Выступление Дим Димыча после перевода на три языка было встречено дружными аплодисментами пассажиров. В заключение он сам на трех языках пожелал дамам и господам приятного аппетита. Этим ограничивались познания оратора в иностранных языках.
Да, нелегкая это служба – сфера питания пассажирского лайнера!
С каждым днем "Садко" приближался к тропику Рака. Теплоход держал курс на Канарские острова. В Канарский архипелаг входит семь островов. Самые большие – Тенерифе и Гран-Канария. Первый заход на Лансароте – остров Дьявола. Шевцов наслушался об архипелаге вдоволь. Еще в декабрьскую стужу моряки говорили о Канарах: "Субтропики, вечное лето. Теплый, благодатный климат круглый год…"
Виктор уже представлял в своем воображении скалистые горы с крутыми склонами; почти четырехкилометровый пик Тейде – вулкан с вершиной, покрытой снегом; глубокие долины, заросшие непроходимыми лесами; кольца белопесочных пляжей, окружающих острова…
Вечером в кают-компании рефмеханик Миша, подмигнув соседям, спросил четвертого штурмана Круглова:
– Игорь, а правда, что Канары – это часть Атлантиды?
Игорь, как ни в чем не бывало, ответил серьезно и спокойно:
– Вполне возможно, что коренные жители Канар, гуанчи, были далекими потомками атлантов, уцелевших при гибели Атлантиды. Когда испанцы высадились на острова, они ожидали увидеть чернокожих дикарей – ведь Африка рядом. И вдруг их встретили красивые белокожие аборигены, к тому же – голубоглазые блондины. Смуглые и низкорослые испанцы сами выглядели дикарями рядом с этими красавцами. Испанцы истребили гуанчей – в ход пошли пушки и мушкеты…
– Значит, гуанчи исчезли?
– Не совсем. В архипелаге есть небольшой островок Гомера. Там еще сохранились остатки этого племени с загадочным языком "сильбо Гомера". Язык-свист.
Миша выразительно присвистнул, но Игорь не обратил на него никакого внимания.
– С гуанчами, – продолжал он, – вообще связано немало тайн. Представляете, у них сохранились легенды о всемирном потопе и о гибели их родины в океане! Гуанчи считали, что они единственные люди, оставшиеся на земле.
– Выходит, они перенесли гибель Атлантиды, но не пережили нашествия испанцев?
– Да. И еще странность: у гуанчей не было даже самых примитивных лодок. И какой-то запрет из прошлого не позволял им отплывать от берега. Интересно, что у них была своя письменность – откуда? Скалы были покрыты надписями на неведомом языке. На острове сохранились остатки огромных сооружений. Кстати, доказано, что их врачи умели делать даже трепанацию черепа!
– Слушай, а как могла погибнуть Атлантида? – поинтересовался доктор.
Игорь снисходительно улыбнулся:
– Посмотри на карту. Здесь через океан проходит цепь вулканов. Там, под океанским дном, все кипит и бурлит. Есть много свидетельств-десять тысяч лет назад на земле произошла катастрофа. Это совпадает с датой предполагаемой гибели Атлантиды.
– Что же могло произойти?
– Трудно сказать… Катастрофическое землетрясение, может быть, падение огромного метеорита. Поднялась гигантская волна-цунами, которая трижды обошла весь земной шар. Во всех странах, даже у американских индейцев, живет легенда о всемирном потопе…
– Платон писал, – поддержал Игоря начитанный Евгений Васильевич, – что океан – там, где мы сейчас плывем, – был непроходим для кораблей из-за отмелей и грязи над погрузившейся землей. Дно Атлантики и сейчас – одно из самых нестабильных мест на земном шаре…
– Представляете, – воскликнул увлеченный Игорь, – как много тайн на земле можно было бы объяснить Атлантидой! Сходство культур, разделенных океанами, загадочные совпадения в астрономии древних египтян и майя, остатки удивительных знаний о Вселенной у полудиких народов…
Рано утром из-за края голубого, точно свежевыкрашенного неба поднялся черный неприветливый остров. Острые зубцы мертвых гор со взорванными вершинами круто сбегали к воде. Океанский прибой глубоко прорезал угольные обрывистые берега. Ни травы, ни деревьев не видно на острове. Даже пляжи, где они есть, – не из желтого, а из тусклого черного песка. Береговой бриз несет с острова мертвую тишину и отчетливый запах пожарища. Ощущение недавней катастрофы висит над островом. Это Лансароте.
Когда пятьсот лет назад капитан из Генуи Ланселото бросил якорь у этого безымянного острова, он увидел цветущую, плодородную землю. Но в XVII веке остров словно взорвался – начались извержения десятка вулканов. Они с перерывами длились почти двести пятьдесят лет. Четверть тысячелетия здесь был ад.
Сейчас остров покрыт толстым слоем застывшей лавы и пепла, нагромождением огромных глыб – остатками взорванных горных вершин. Земля здесь будто вывернута наизнанку.
У подножия вулканов прилепился крошечный городок. Это Арресифе, столица острова. Небольшая гавань обнесена бетонным молом.
Теплоход швартуется к молу. На причале нет обычного оживления торговцев сувенирами, добровольных гидов, любопытной детворы. Одиноко стоит смуглый старик в соломенной шляпе с обезьянкой на плече. В руках у него фотоаппарат. Обезьянка шимпанзе одета в детские джинсы и яркую клетчатую рубашку. Рядом со стариком – мальчик с потертой сумкой в руке. Он задумчиво смотрит на теплоход.
Туристы "Садко" спешат сфотографироваться в обнимку с обезьянкой. Шимпанзе ловко взбирается на руки, берет в рот сигарету или апельсин и позирует с комической гримасой на почти человеческом лице.
Старик молча щелкает затвором и вынимает из-под замысловатой фотокамеры уже готовые цветные снимки. Мальчик получает деньги и бросает их в сумку.
Старший помощник, директор ресторана и главный врач вместе спустились по трапу.
Увидев Дим Димыча, обезьянка сразу бросилась ему на шею.
– Вот ведь, животное, а соображает, – растроганно произнес директор, – чует хорошего человека.
Шевцов вспомнил про Кристи, о которой он опять написал "ноу". Совесть его уже не мучила – судовой любимице не придется вот так зарабатывать себе на пропитание…
Доктору и Андрею Стогову пришлось встать по бокам, рядом с Дим Димычем. На них светлые брюки и рубашки с короткими рукавами. На острове вместо рождественских морозов – благодатная теплынь.
Подъехал зеленый "форд"-такси. Дим Димыч решительно открыл дверцу и тяжело опустился на переднее сиденье. "Фордик" заскрипел и накренился на бок. Доктор и старпом обошли машину и сели с другой стороны, чтобы восстановить равновесие. Бесполезно – Дим Димыча не перевесить. Шофер, пожилой испанец, с сомнением посмотрел на рессоры…
– С таким креном ни один капитан не вышел бы в море, – ехидно улыбнулся Андрей Стогов.
Шофер включил скорость, плавно тронул машину. Вопреки обыкновению, он не задавал дежурных вопросов: "Кто вы? Откуда? Куда везти? Сколько заплатите?"
Он вообще еще не произнес ни слова. Его смуглое морщинистое лицо ничего не выражало. Шевцову начало казаться, что островитян никто и ничем уже не удивит и не выведет из какой-то молчаливой отрешенности. И люди и остров были словно не от мира сего.
За стеклами "форда" – обугленная пустыня. Сухой серебристый кустарник с колючками вместо листьев разбросан по черной ноздреватой равнине. Вокруг асфальтового шоссе – море застывшей в трещинах лавы. Пустынный небосвод – ни. птиц, ни бабочек, ни стрекоз… Горные вершины зловещей цепью тянутся через остров – фиолетовые, буро-красные, зеленые, – но не от травы, а от окиси, покрывающей камни.
Машина въехала в Арресифе. Вдоль узких улиц белые каменные дома с плоскими крышами тесно лепятся друг к другу.
– Смотрите, – показал Андрей в окно, – все выкрашено в белый цвет: дома, столбы, заборы.
– А рамы окон – в зеленый – уточнил Дим Димыч.
"Два цвета, которых здесь нет в природе, – подумал Шевцов. – Белый цвет – как отрицание мрачного черного колорита лавы, а зеленый – зелень листьев, травы…"
По улицам Арресифе едут автомобили, идут обыкновенные женщины, дети, мужчины. Может, чуть более суровые и сдержанные, чем в других краях. Вот пастор в черной, до пят сутане; жандарм в лакированной фуражке, похожей на перевернутую пепельницу. Все обыкновенно, кроме нависших над городом вулканов со свежими кратерами и озерами горячей лавы…
В центре Арресифе – маленький искусственный парк. Тропические деревья, пальмы, цветы в зарытых в лаву кадках с землей. На высоком постаменте мрачная абстрактная скульптура: жестоко искореженный металл с ржавыми заклепками.
Все трое вышли из машины и постояли в этом удивительном парке. Вокруг стояла тишина. Разговаривать не хотелось.
Шофер все так же молча повез их дальше. Вдоль дороги редко разбросаны белые домики, и возле каждого обязательно одна-две чахлые пальмы и грядка кактусов. Вдали от шоссе крестьянин сохой рыхлит жесткое поле. В соху впряжен тощий облезлый верблюд. На таких же верблюдах, только с седлами, здесь катают туристов.
На склонах близких гор – потеки остывшей лавы. Многие вершины обезглавлены косыми воронками кратеров. От других осталась только подошва, кольцом окружающая кратер, с озером уродливо застывшей магмы.
По ложбинам, проточенным дождями на склонах гор, бесшумно струится черный мелкий песок. По краям равнины машут руками ветряки на высоких треногах, похожие на марсиан Уэллса. На высоком щите нелепая реклама- огромный плакате наклоненной бутылкой: "Пейте мартини!"
– Кому тут пить? -удивляется Дим Димыч.
– Реклама для верблюдов, – шутит старпом.
Запах гари уже третье столетие стоит над островом. Вокруг фантастический, неземной ландшафт – лунные поля, доисторическая природа. Здесь снимали фильм "Миллион лет до нашей эры".
На Лансароте нет источников воды. Воду сюда привозят танкеры, поэтому жизнь теплится только у побережья и вдоль шоссейных дорог. Земли, обыкновенной земли тоже нет. Землю добывают, создают искусственно. Роют вручную сохранившиеся местами песчаные холмы. Песок и глину в мешках уносят на спинах или увозят в старых грузовиках, потом высыпают на ровные участки острова или на пологие склоны гор. Туда же для плодородия добавляют измельченный вулканический пепел. Пепел впитывает ночную росу и сохраняет влагу, необходимую для растений. Так островитяне делают землю – из пепла и глины, как боги. Быть здесь человеком, наверное, очень трудно.
Весь обитаемый остров, все ложбины и склоны гор разбиты на ровные квадраты.
Из окон машины видно: на черных грядках огородов растут арбузы и дыни, цветет табак, краснеют помидоры, зелеными стрелами всходит лук-порей. Каждый участок огорожен метровыми, аккуратно сложенными из камней заборами. Они защищают искусственные поля от ветра и позволяют экономно сложить камни. Этими камнями, падавшими с неба после каждого извержения, усыпан весь остров.
Остров можно обойти только по дорогам. Почти все остальное пространство непроходимо. Это хаос черных ноздреватых камней, выброшенных из недр острова. – Камни застыли в причудливых позах, точно сложенные безумным скульптором. Вокруг – устрашающие подобия чудовищ и зверей, дьявольские профили. Между грудами камней – провалы и глубокие трещины. И запах, неистребимый запах гари.
Шоссе начало кругами подниматься в гору. Шофер обернулся назад. У него узкое усталое лицо. На виске змеится глубокий шрам.
– Сеньоры – русские?
– Си, си! Маринеро совьетико, – закивал бакенбардами Дим Димыч. Как старый мореход, он из каждого языка знал две-три фразы.
– Впереди – Монтана дель Фуего! -торжественно произнес водитель.
Монтана дель Фуего – это "гора огня". Она еще раскалена и дышит жаром. Шоссе поднимается почти на самую вершину. Вокруг – бескрайнее море лавы. Цепь жерластых вулканов уходит за горизонт. Они выстроились, как старинные мортиры на поле брани. Над ними курятся зловещие дымки.
На вершине "горы огня", прямо у края горячего кратера, – кирпичный замок с мрачным названием – "Ресторан дьявола". Рядом – щекочущие нервы аттракционы для туристов.
Приосанившись, вперед выходит Дим Димыч. Служитель в желтой форме просит вытянуть руки, потом железным совком берет песок из-под ног и сыплет его в ладони. Директор удивленно вскрикивает – песок огненно горячий.
На дне неглубокой пещеры краснеют в полумраке "глаза дьявола" – раскаленные камни. Вокруг толпятся пассажиры "Садко". Они бросают в пещеру сухие ветки, бумагу, карандаш – все это мгновенно вспыхивает ярким пламенем.
Рядом из склона торчит стальная труба. Тот же служитель выливает в нее ведро воды и просит всех отойти. Проходят долгие секунды – вода летит куда-то в недра горы. И вдруг раздается свист и из трубы с оглушительным ревом вылетает "дьявол" – столб серо-желтого пара причудливой формы. Отчетливо пахнет серой…
Часть воды летит еще глубже. Проходит секунд десять, и снова свист и рев – извержение пара повторяется. Туристы испуганно смотрят на дьявольскую трубу.
Рядом с рестораном над глубокой воронкой небольшого кратера сооружена жаровня. Вокруг очага – круглые стены из черного камня. Вверху они почти сходятся, образуя круглое окно для тяги. Снизу, из-под решетки, струится красноватый свет, несет сухим жаром. На лицах, на черных стенах – мерцающие красные блики. Над жаровней протянуты витые чугунные вертелы.
– Здесь можно поджаривать грешников, – мрачно изрекает старпом.
В мрачном ресторане официанты в черно-красной форме разносят жаркое…
Вечером теплоход вышел в океан. Переход небольшой – до острова Гран-Канария. Шевцов стоял на корме у флагштока. Черный остров уходил за горизонт, сливался с подступающей ночью, пока не превратился в белую, беспокойную точку маяка.
Виктор вернулся в каюту, открыл иллюминатор. Огонь маяка вспыхивал и гас над темным горизонтом. И была какая-то тоска и обреченность в его безмолвном призыве… Вот так же маяк провожал их на Балтике- то закатываясь, то вспыхивая над спинами волн…
Доктор включил свет и сел на диван. Перед ним на столе грустно тикал взятый из дома будильник с потертыми углами. Дома ему доставалось. По утрам жена, обрывая пронзительный звон, сердито хлопала его по макушке, Виктор швырял на него подушку, дочка роняла его со стола. В мастерской ему переворачивали внутренности и советовали сдать в утиль.
Видя обилие часов на судне: в каждой каюте, в коридорах, вестибюлях, в госпитале, – Шевцов поначалу не знал, что ему делать со своим будильником. "Садко" все шел и шел на запад, один за другим пересекал часовые пояса. На всех углах бронзовые циферблаты секунда в секунду показывали берлинское, лондонское, парижское время. Но не поднималась у Виктора рука перевести стрелки, стронуть дорогое ему московское время, свернутое в пружину семейного хронометра.
Чем дальше, тем дороже становились Шевцову немудреные эти часы. Домашнее, сверенное с Москвой время жило, не меняясь, в поцарапанном корпусе.
Потом он узнал – на судне в каютах было немало таких часов. Посмотрит на них моряк и словно побывает дома…
Чаще других в дом к Шевцовым заходил Виталий, лысеющий тридцатилетний холостяк, научный работник и. завзятый спортсмен. За годы знакомства Виктор так и не научился выговаривать название его научной работы. Виталий работал с электронно-вычислительной машиной, звал ее сокращенно "Эллой" и шутил, что из-за нее до сих пор не женат.
Виталий всегда восхищался Настей, приносил ей цветы, всякий раз показывая, как надо обращаться с дамой. Два года кряду после свадьбы он грозился, что отобьет ее, похитит, умчит на лихом скакуне или, на худой конец, на своих "Жигулях".
Когда в семье начался разлад, Виталий, человек тактичный, грозиться перестал, но все так же носил цветы жене Виктора и конфеты дочери. Майя конфеты брала, но проявлять симпатию к дяде упорно отказывалась.
В дни прихода Виталия, обычно по воскресеньям, в семье Шевцовых заключался иллюзорный мир. Настя всегда радовалась приходу гостя, смущалась, когда он, вручая цветы, целовал ей руку или рассматривал ее фотопортрет на стене, качал головой и, постучав ногтем по стеклу, восклицал: "Картина! Не надо в Лувр ходить!" Говорил он это с таким видом, словно присутствие в квартире Настиной фотографии было единственной причиной, по которой он не ходил в Лувр…
Виталий знал обстановку в семье Виктора, но деликатно не высказывал своего мнения. Да и откровенность Виктора не простиралась до обсуждения семейных вопросов.
Однажды вечером после ссоры с женой Шевцов надел пальто, хлопнул дверью и вышел на улицу. Полутемным переулком он прошел к парку, сошел с асфальта и остановился на пустынной аллее.
Была осень, верхушки деревьев стряхивали крупные капли недавнего дождя, горько пахло опавшими листьями.
В дальнем конце аллеи под тусклым светом уличного фонаря показалась стройная фигура в спортивном костюме. Виктор узнал Виталия и нехотя подошел поближе. Кибернетик старательно, с правильными выдохами размахивал руками. Закончив упражнение, он поправил пряди волос, прикрывающие темя, и крепко пожал Шевцову руку:
– Ты что такой мрачный? Спорт забросил…
– Не до спорта…
– Опять дома что-нибудь?
– Да так… Разводиться надо, – неожиданно для себя выговорил Виктор.
Виталий задумался.
– Знаешь что, – наконец сказал он, – приходи завтра в кафе "Север" часам к семи. Поговорим…
В кафе Виктор опоздал на полчаса, задержался на работе, – обычная история, на него никто за это не обижался. Как всегда, он с раздражением осмотрел зал, полный праздных людей. Кажется, все умели оставлять свои заботы – кто дома, кто на работе. "Только я, как верблюд, таскаю на себе оба горба", – подумал он.
В углу за удобным столиком сидел Виталий в синем фирменном пиджаке и серых брюках. Рядом с ним – дистрофично-худой человек в темном костюме и с большими очками на нервном лице. Перед ними стояла открытая, но не начатая бутылка коньяка. Они познакомились. Дистрофик оказался юристом.
– Умные руки хирурга! – воскликнул он, пожимая руку Шевцова. Виктора передернуло от этой пошлости.
– Каждому свое, – сухо ответил он. – Кому умные руки, кому умный язык…
Виталий одобрительно засмеялся, разливая по рюмкам коньяк. Юрист примирительно чокнулся с Виктором.
К третьему тосту за столом потеплело.
– Давайте выпьем за свободу души! – весело предложил Виталий, согревая в ладони пузатую рюмку. Его расстегнутый пиджак слепил Шевцову глаза блеском металлических пуговиц.
– Да, свобода ума невозможна без душевной, нравственной свободы! – поддержал адвокат.
– Вы, стало быть, за свободу нравов? – уточнил Виктор, прищуривая глаза.
– Мы за свободу, за свободу, дорогой мой! – улыбнулся Виталий. – Человек, я имею в виду мужчину, самое свободолюбивое животное. – Виталий выпил коньяк, блеснув пуговицами на обшлаге рукава. – Ты не способен ни отдыхать, ни наслаждаться, – спокойно сказал он. – У тебя нервы стерты в кровь. А ведь ты хирург, у тебя люди на руках! Вспомни – ты делал диссертацию, занимался спортом… Вы только портите жизнь- друг другу и своему ребенку. Разбитый горшок не склеить и цветок в нем не вырастить, это я по себе знаю…
– Откуда? – поднял глаза Шевцов.
– Испытал на себе, еще в институте. Только мне года хватило, чтобы разобраться. Я не рассказывал – нечем гордиться… – сморщившись, Виталий бросил в пепельницу недокуренную сигарету и налил себе коньяку.
– Обычная история! – оживился юрист, поправляя очки. – Каждый третий брак заканчивается разводом, а в крупных городах – каждый второй. Вон сидят, милуются, – повел он рюмкой в сторону зала, – клянутся до гроба, а, как ни верти, добрая половина к нам придет разводиться… Я так понял – вы тоже собираетесь? – осторожно обратился он к Шевцову.
– Не знаю. Возможно. – недружелюбно ответил Виктор.
– Понимаю, понимаю – психологическая несовместимость… Могу проконсультировать – бесплатно, так сказать, по дружбе.
Вы знаете, делается-то все ведь очень просто. Это то же, что для вас, скажем, занозу удалить. Заноза – разве это операция? А для нас развод – та же заноза. Бывают, конечно, некоторые тонкости… Дети, к примеру… Но, скажем, с делом о наследстве не сравнить. Что вы! – юрист улыбнулся, самокритично укоряя себя за метафору. – Это, как операция на сердце и… какой-нибудь там аппендицит.
– От аппендицита тоже умирают, – буркнул Шевцов.
– Не будем спорить! – великодушно согласился адвокат, бросив взгляд на молча курившего Виталия. – Это все дело техники.
В длинных худых пальцах появился блокнот и шариковая ручка. Костлявая кисть, легко скользя по бумаге, в считанные секунды уложила в косые с росчерками строчки всю жизнь и судьбу семьи Шевцовых.
– Почитайте, помыслите. А то, бывает, клиент надумает разводиться, а надо еще заявление писать. А у вас, худо-бедно, все готово…
Виктор взял аккуратно сложенный листок и, не читая, сунул его в карман. Разговор после этого сам по себе угас, и Шевцов вскоре распрощался…
Маяк за горизонтом давно погас. С океана подуло сырым холодом. Виктор закрыл иллюминатор и тщательно завернул медные барашки.
У входа в судовую столовую толпились официанты в форме, повара в белых куртках и колпаках, читали объявление: "Сегодня вечером в клубе экипажа – концерт самодеятельности". Концерт на судне – это событие. Самодеятельность на "Садко" вполне профессиональная. У многих ребят искусство – вторая профессия.
В обязанности экипажа пассажирского лайнера кроме всего прочего входит и развлечение пассажиров. Об этом хорошо осведомлены в отделе кадров пароходства, и потому штат теплохода подобран соответственно: каждый третий член экипажа был "артистом": музыкантом, певцом, танцором. Был актер театра кукол, была даже почти законченная балерина – официантка Аня Андреева.
Обычно "звезды" выступают перед пассажирами. А сегодня в зале будет экипаж. Артисты шутят: "Волнуемся, как перед зарубежными гастролями!"
Все по каютам – одеваются, причесываются. Через пятнадцать минут начало. Шевцов уже готов – смотрит на часы.
Раздается торопливый стук в дверь, дверь распахивается, и в каюту вбегает официант в форме. Это Володя Зубов – он же пианист. Лицо у него бледное, растерянное.
– Виктор Андреевич! Там в госпиталь нашу официантку повели, Аню. Порезалась она – кровь сильно течет.
Доктор набрасывает халат и бежит в госпиталь. По коридору петляет непрерывная дорожка крови. Белая дверь с красным крестом косо прочерчена струей крови – черт побери, это же артериальное кровотечение!
Пострадавшая в кресле. Рука обмотана окровавленным полотенцем.
Аня вопросительно смотрит на Шевцова, на лице у нее – виноватая гримаса. А с края полотенца тонкой струйкой льется на палубу кровь. Медсестра Вера стоит рядом и нерешительно смотрит на полотенце.
Шевцов нагибается и крепко сжимает тонкую руку выше локтя.
– Жгут! – сердито командует он сестре и осторожно снимает тяжелое, намокшее полотенце.
Между кистью и предплечьем зияет глубокая рана. Видны перерезанные сухожилия, голубоватые хрящи сустава.
– Как же это ты, Аня?…
Сегодня качает. Аня несла тяжелый поднос, поскользнулась, уронила чашки и сама упала. И прямо рукой на острый осколок…
Наверное, торопилась на вечер.
Вера пришла в себя, звенит в операционной инструментами, готовит стерильные халаты. Тоня, уже в белом халате и маске, деловито спрашивает:
– Будете под наркозом или под местной?
– Меня – под наркозом?! Да что вы? – испуганно спрашивает Аня.
Шевцов осматривает руку.
– Подвигай пальцами!
Аня осторожно шевелит красивыми пальцами с перламутровыми ногтями. Два не шевелятся. Виктор берет иголку, покалывает бледные подушечки пальцев.
– Нет, – удивленно говорит Андреева, – уколов не чувствую.
Операционный стол готов.
– Может быть, сидя? – спрашивает Аня. Ей кажется, что надо только наложить пару швов на кожу, а остальное само заживет…
Операционная готова. Шевцов перекладывает жгут. Кровь снова бьет струей – ясно: пересечена локтевая артерия. Главврач в маске, его руки стерильны. Он прокалывает вздувшуюся вену на предплечье и вводит новокаин с антибиотиком. Почти сразу наступает полная анестезия.
Рана серьезная – пересечены четыре сухожилия, локтевой нерв и артерия, глубоко вскрыт лучезапястный сустав. Худшее, что может быть с рукой. Работа предстоит кропотливая…
Через два часа вспотевший Шевцов накладывает последние швы и гипсовую повязку. Настроение у него неважное – тревожится: будут ли двигаться пальцы, срастется ли нерв? Стягивает перчатки, колпак, маску…
В коридоре за дверью встревоженная толпа: Дим Димыч, Лариса, ребята и девушки из ресторана.
– Ну, как она, доктор?
– Вроде не кричала, не слышно было…
– Рука-то приживет?
Утро. "Садко" уже стоит в порту. Это Лас-Пальмас – столица острова Гран-Канария. По трапу гуськом, чинно поднимаются испанские полицейские, таможенники и карантинные врачи. Так же чинно они шагают в курительный салон, где по обычаю для них уже накрывают столы в "русском стиле".
Прежде чем подняться в салон, Шевцов заглянул к Ане. Больная крепко спит, смежив длинные ресницы, – одна в изоляторе на две койки. За иллюминаторами солнце, испанская речь. Она ничего не слышит. Рука в гипсе покоится на подушке, пальцы теплые, повязка сухая.
В салоне – обычные формальности, разговоры о погоде, "нет, нет, нет…" в медицинской декларации.
Канары – это испанская земля. В истории Канаров есть черные страницы: дельцы и правительство архипелага когда-то поддержали Франко в его мятеже против республиканской Испании. Острова стали базой вторжения цветных легионов Франко в Испанию. В награду за это каудильо отменил таможенные барьеры и предоставил островам право свободных портов с беспошлинной торговлей.
"Раем для покупателей" называют Лас-Пальмас. Японские магнитофоны и киноаппараты, немецкие транзисторы, швейцарские часы, заморские спиртные напитки- здесь они дешевле, чем в странах, где их производят…
Портовый врач, седоватый испанец с картинной бородкой и длинной сигаретой между пальцами, пьет кофе с Шевцовым и рассказывает о Пальмасе.
…Лас-Пальмас стоит на семи холмах, как древний Рим. В городе много улиц, названных памятными для испанцев именами.
– У вас есть улица Франко? – спрашивает Виктор коллегу. Доктор осторожно оглядывается, потом отрицательно качает головой.
– Нет. Каудильо непопулярен на наших островах.
Он допивает свой кофе и уходит.
Виктор бежит в каюту, снимает форму, натягивает легкие брюки, полосатую рубашку и выходит на палубу. У трапа его уже ждут – Саша Лесков, в спортивной безрукавке, и чинный, при галстуке, доктор Василий Федотович Сомов. Все трое идут в город.
Порт забит грузовыми и рыболовными судами. Много БМРТ – больших траулеров с красной полосой и серпом и молотом на трубе. На островах работает "Совиспан"- советско-испанская фирма. У наших рыбаков здесь базы для ремонта судов и отдыха экипажей.
По берегам гористой бухты раскинулся веселый, гостеприимный город. Многоэтажные, ярких цветов дома причудливой архитектуры, бесконечные вереницы магазинов и магазинчиков. На улицах полным-полно крепких, загорелых парней совсем не испанского телосложения, с особым, одесским говорком. Шевцову кажется, что он где-то у памятника дюку Ришелье на приморском одесском бульваре. Парни разгуливают по улицам, толпятся в магазинах в своих пестрых японских рубашках, джинсах-клеш, фасонистых испанских ботинках, небрежно смолят "Шипку" и чувствуют себя здесь как дома, в родной Одессе.
Здесь "отовариваются" моряки всех стран мира. Вся торговля в небольших магазинчиках для моряков монополизирована индусами. Они умеют привлечь покупателей и хорошо улавливают дух времени. У многих магазинов русские названия. На русском языке вывески: "Москва", "Лайка", "Космонавт". Как не заглянуть? Расчет на русский патриотизм оправдывает себя. Все продавцы объясняются по-русски.
Саша Лесков направляется в "Москву". Доктора за ним, как за опытным гидом. В дверях их встречает низким поклоном улыбчивый толстяк хозяин, одетый по-европейски. Он не закрывает рта, сияя золотом вставных зубов, тараторит на ходу:
– О, русский, большевик – хорошо, капиталист – плохо! Я не есть капиталист, я тоже рабочий.
Из-за прилавков раскланиваются продавцы – молодые худощавые индусы.
Широко улыбаясь, хозяин пробует петь: "Москва – столица, моя Москва". Над прилавком надпись: "Бери больше – платить будет меньше".
Сервис явно поставлен на политическую основу. Невольно думаешь, что неудобно уйти, ничего не купив.
Шевцов подошел к прилавку с часами. Выставлено множество моделей – красивые циферблаты, сверкающие браслеты. Часы японской фирмы "Сейко".
Продавец сжимает в кулаке несколько часов, поднимает над головой и роняет их на толстое стекло прилавка. У Шевцова холодеет в груди. Индус смеется, обнажая десны зубов:
– Хороший часы! Бери, товарищ, можешь бить молотком, купаться в море, заводятся сами, десять лет гарантии.
Часы действительно неплохие, но первая получка…
Саша хочет купить себе туфли. Продавец тотчас заваливает его коробками. Шевцов стоит рядом и бесцельно смотрит по сторонам. Покупать ему здесь ничего не нужно.
К нему подходит хозяин.
– Что-нибудь желаете?
– Нет, спасибо.
– Тогда присядьте, отдохните.
Подходит продавец и ставит стул. Шевцов садится. Подходит другой продавец и бархоткой стирает с его туфель пыль.
– Может быть, просто посмотрите модную обувь, что-нибудь примерите?
Раньше чем он успевает ответить, продавец уже развязал шнурки и разул его. Доктору неудобно, что индус возится с его пыльными туфлями.
А тот уже приносит линейку, снимает мерку с ноги и высыпает рядом вторую гору коробок. Продавец надевает Виктору на ноги одну, вторую пару и сам же бракует их. Третья пара приводит его в восторг:
– Сеньор, взгляните! Вы же родились в них! – Подбегает хозяин. Начинает мять кожу, стучать по подошвам. Кажется, ему до слез жалко расставаться с этими туфлями.
– Двенадцать фунтов, всего двенадцать фунтов за такую кожу!
Шевцов колеблется, он вовсе не за этим пришел.
– Десять фунтов, сеньор, платите десять!…
– О'кей, только для вас – берите за восемь. Но это между нами! – заговорщически шепчет хозяин покупателю в ухо.
Неловко уйти теперь, когда тебе спели "Москва – столица", дали стул, почистили обувь, надели на ноги и зашнуровали новенькие штиблеты. А туфли действительно удобные и легкие…
В соседнем отделе продаются игрушки. Но какие! Глаз не отвести. Длинношерстные собачки в натуральную величину, с модными прическами, с медалями смотрят, как живые; роскошные заводные автомобили светят фарами, мелодично гудят клаксонами. И чего-чего только нет!… Цены, правда, ни с чем несообразные, но коммерсанты хорошо осведомлены об отцовских чувствах советских моряков. Здесь Виктор увидел многих семейных офицеров "Садко". И сам не удержался. Купил для дочки обезьянку, похожую на Кристи: светло-рыжую, шелковистую, ростом с годовалого ребенка, с детскими доверчивыми глазами.
Из магазина доктор и Лесков выходят с большими пакетами. Они смущенно переглядываются и без слов переходят на другую сторону, где нет магазинов и где на солнышке, прищурив глаза, спокойно стоит и покуривает рязанскую трубочку Василь Федотыч.
– Ну что, пошли дальше? – невозмутимо спрашивает он.
Перед ними неожиданно открывается океан. Прямо на пляже молодой улыбчивый испанец продает "хот-доги": жарит сосиски, вкладывает их в разрезанные пополам обжаренные булки и поливает острейшими приправами. Тут же на мангале истекают соком бараньи шашлыки по-грузински…
Белозубый испанский кацо свернул друзьям по "хот-догу" и небрежно бросил фунты в железную тарелку. Ветер подхватил зеленые кредитки и сбросил их на песок. Продавец засмеялся:
– О, английский фунт упал совсем низко…
На набережной вдоль пляжа – плетеные стулья и столики. Над головой – рекламный щит: "Лас-Пальмас – лучшее место для больных с ревматизмом и астмой!" И рядом плакат: "Только здесь вы можете купить бутылку шотландского виски за 1 фунт и 20 сигарет за 3 шиллинга!" Тоже для больных?
Они уселись в скрипучие стулья и поднесли ко рту ароматные "хот-доги". Ветер с океана бесплатно нес целебную водяную пыль.
Через несколько часов "Садко" уже вышел из порта и медленно огибал остров, чтобы пассажиры могли полюбоваться им с моря.
Гран-Канария – удивительный остров. Над золотистыми пляжами поднимаются высокие конусы холодных гор – потухшие вулканы. Их склоны то покрыты тропическими зарослями, то переходят в настоящие песчаные пустыни. Рядом с банановыми плантациями уживаются сосны и ели, рядом с сахарным тростником растут огурцы и помидоры.
За ужином на десерт подали Канарские бананы.
Обдирая золотистую кожуру, четвертый помощник Круглов многозначительно сказал:
– Бананы растут только на континентах, примыкавших к древней Атлантиде!
– Правда? – удивился Вадим. – Дай-ка тогда еще попробовать, – сказал он, выбирая самый крупный банан.
Сразу после отхода объявили по трансляции: "Сегодня, в 21.00, в столовой экипажа профсоюзное собрание".
В каюту главного врача забежал Лесков. Как всегда, вид у него был, как у спринтера, – сейчас пригнется и рванет к финишу.
– Док, привет! Пойдем на собрание – посмотришь, какой у нас народ.
– Что, особый? – улыбается Шевцов.
– Конечно, особый – "садковцы"! Кругом чужие страны, чужие люди, а мы, как маленькое плавучее государство. Борта – граница. Руки вытянул за борт – и ты уже за границей. Поэтому народ у нас сплоченный, крепкий. Один на судне не проживешь…
Шевцов уже понял: на теплоходе есть что-то, что подавляет человека. Стальные борта – их не перешагнешь. Железный распорядок – он сковывает цепью. И еще – это вечное присутствие океана. Он, как удав, обвивает своими холодными кольцами, смотрит в иллюминаторы завораживающим взглядом…
– Да, – признается доктор, – на людях легче. Одному в каюте тяжело, как в клетке. Бывает, что улыбка – как спасательный круг. На земле это как-то девальвируется.
– Не берусь судить землю, – смеется Саша. – Я уже три года почти без берега.
Они выходят из каюты. В коридорах людно, моряки переговариваются, смеются. Кто после вахты – в форме, кто после душа – с мокрой головой. Идут в спортивных костюмах, в джинсах. Девушки – в брюках.
На собрания приходят охотно – давно не виделись, соскучились друг по другу. Обычно все по местам – на вахтах, в каютах, вместе собираются редко.
Всем интересно, кто что скажет. Слушают внимательно.
А столовая-то в носу, и качка здесь страшная. В носу и корме размахи качки самые большие. У Шевцова в глазах темнеет от этих взлетов и падений, отливов и приливов крови. Сутками на качелях, день и ночь, попробуйте!
Выступающие говорят просто, без бумажек. Труд моряков тяжел. Есть и профессиональные вредности – куда от них денешься. Но прежде всего – психологические. Изоляция, отрыв от семей и близких людей, от Родины, от земли, информационный голод, чувство неизвестности и тревоги. Вокруг – замкнутое пространство и замкнутый круг людей.
И смена климата – за несколько дней зима переходит в лето и так же быстро возвращается обратно. Сдвиг времени – за один переход через океан часы отводят назад на восемь часов. И на столько же вперед – на обратном пути. День путается с ночью, днем слипаются глаза, а ночью мучает голод. Все бродят, как лунатики, по судну и просят у докторов снотворное.
И еще качка, которая выматывает душу, и пассажиры, которым нужно улыбаться, что бы у тебя ни было на душе. Улыбаться даже тем, кто жмет тебе руку, а мысленно желает всех бед и несчастий на свете.
На своем привычном месте, у пиллерса, сидела Лариса Антонова. Рассеянно смотрела в зал. Вокруг тоже привычные, давно знакомые люди. В первом ряду – старшие офицеры. Внимательно и строго смотрит старпом Стогов. Поправляя очки, что-то пишет в блокнот Евгений Васильевич. Как всегда на собраниях, важно дремлет Дим Димыч. Морщась от качки и неудобно повернув голову, сидит новый доктор. Ничем не примечательное лицо, обычная среди моряков борода…
"Такой же, как и все? – задумалась почему-то Ларина. – Наверное… Просто еще не совсем освоился. Смотрит всегда серьезно, как будто диагноз ставит. И не такой… смелый, как другие…" Хорошо это или плохо, она не решила – в зале захлопали: из-за трибуны с довольной улыбкой выходил боцман Коля Лебедев.
Ходко идет собрание, охотно, с азартом говорят моряки.
Тем, кто на берегу, иногда кажется, что плавание – это прогулка по морю: свежий воздух, теплое солнце, морские ванны. А на судне иногда по неделе не выйдешь на палубу: то мороз и колючей проволокой стегает метель; то шторм и вода картечью летит над палубами, а ветер сбивает с ног; то обжигающее солнце висит в зените и пробивает насквозь, от затылка до пят.
И не открыть иллюминаторы – день и ночь волны залпами бьют в борт.
Обо всем этом говорилось на собрании. И еще – об экономии.
Выступает главный механик, белокурый, с голубыми глазами. Он из архангельских поморов. Говорит – окает.
– Товарищи, за прошедший год мы принесли государству огромную прибыль. Нам установили подруливающее устройство в носовой части судна. Это намного повысило маневренность теплохода. Каждая швартовка и отход с двумя буксирами стоят государству больших денег. Теперь же мы можем отказаться от одного буксира, а при благоприятном ветре – от обоих. Наши штурманы часто отходят и без лоцманов – опыт позволяет. А это, товарищи, большая экономия!
"А вот что бы мне сказать? – задумывается главный врач. – Что предложить? Экономить таблетки нельзя, тем более что пассажиры обожают бесплатное лечение. Многие даже впрок запасаются таблетками и пилюлями!…"
Шевцов вспомнил Аню Андрееву. "Здоровье надо экономить – людей беречь, самих себя!"
Его толкает в бок Лесков:
– Док, скажи пару слов по медицинской части.
Виктор встает, берет микрофон. На него смотрят с любопытством, улыбаются. Многие лица знакомы – побывали в госпитале.
– Товарищи! Я пришел на собрание вашего профсоюза…
– Почему это "вашего"? – кричат с места. – Нашего!
– Вашего, – повторяет Шевцов, – потому что я член профсоюза медицинских работников, а не моряков…
…Действительно так. Плавает на судах единственный человек другого ведомства. И вроде бы сам по себе. Все соревнуются, берут обязательства, перевыполняют план, получают льготы, путевки. А судовой медик – в стороне. Когда всех бьет шторм, и его бьет, когда все на аврал, и он на аврал. А когда всему экипажу премия, перед ним руками разводят. Вы, говорят, из другого профсоюза…
Виктор вздохнул и продолжал:
– Товарищи, вы работаете в особых условиях. Вы трудитесь на транспорте, но иногда забываете об этом. Попробуйте для примера готовить обед и разносить подносы, скажем, в автобусе. Или на ходу ремонтировать в нем двигатель, красить крышу или делать операцию аппендицита. Нелегко, правда? А ведь у нас еще труднее – скользкая палуба, крутые трапы, сложная техника…
Ни один шторм не проходит без травм; синяки, шишки, а то еще и что похуже. Это же самая важная экономия – сбережение людей!
Получается так: когда члены вашего профсоюза нарушают технику безопасности, у членов нашего профсоюза бывает много лишней работы…
Когда главный врач сел на свое место рядом с Лесковым, ему долго хлопали жесткими ладонями матросы, повара, мотористы.
Неосознанно, но безошибочно Шевцов выбрал на судне правильную манеру держать себя. Он был в новом, чужом для него мире. Здесь каждый делом доказывает, что он нужен теплоходу, людям. Что он не пассажир и не иждивенец. Шевцов сразу понял это и отбросил свою береговую суховатую манеру держать малознакомых людей на дистанции. На "Садко" всё – и сам теплоход, и каждый член экипажа – вызывало у него восхищение и зависть. Каждый знал во сто крат больше него о волнах и ветре, об устройстве судна, о писаных и неписаных законах моря. На берегу Шевцов сам мог учить других. Но здесь он был учеником. Он не скрывал своей беспомощности на теплоходе, не стыдился спрашивать советов у мотористов, коков, официантов. И с радостью чувствовал – это приятно им.
"Это хорошо, что ты не чванишься, – одобрительно говорили их глаза, – хорошо, что так внимательно выслушиваешь нас на приеме в госпитале, что для тебя нет разницы между старшим офицером и камбузником. Это по-морскому.
Хорошо, что ты много спрашиваешь: уважаешь нашу работу, значит, и нас тоже…"
По вечерам, когда не было больных, доктор ходил по судну. Он бывал везде: на мостике, на палубах, в машинном отделении, – просил ему рассказать, что и как работает. Если любишь море, нельзя не любить и моряков.
Да и люди здесь были другие – сердечнее, ближе, чем на земле. Можно жить с человеком в одном подъезде и не знать, как его зовут, ездить целый год в одном трамвае и не здороваться.
На море по-другому. Здесь каждый заручается дружбой. Иначе нельзя. Потому что на судне каждый одинаково незаменим: штурман и рулевой, доктор и портной, моторист и повар.
Поздний вечер. Теплоход, освещенный электрическим заревом, движется по океанской равнине, разбивает скулами тяжелые волны. На открытых палубах пусто, а внутри кипит многоликая жизнь ночного города. Людно на его проспектах и улицах. На Салонной палубе, как на Невском, светятся неоновые рекламы, работают бары и магазины. Играют оркестры, двигаются под музыку ноги на танцплощадках.
В музыкальном салоне собирается по-вечернему одетая публика. Сегодня – вечернее шоу французского певца Шарля Конти. За столиками – мужчины в белых смокингах с черными бабочками, дамы в длинных платьях с голыми спинами. Дым сигарет, сигар, трубок.
Между столиками скользят официанты, привычные к качке, принимают заказы: виски-сода, джин-тоник, водка с апельсиновым соком. Господа туристы берегут здоровье – алкоголь разбавляют обязательно. Сидят довольные, расслабленные – переваривают обильный ужин. Закуривают только после трапезы. На пустой желудок – ни в коем случае. Весь зал вместе со столиками плавно покачивается.
Рядом со сценой резервирован "кэптенз тейбл" – капитанский стол. Ровно в 22.00 появляется капитан. С ним свита: главный помощник, первый помощник, старший помощник и замыкающим – главный врач. На всех в этот раз ослепительно белая форма: белые тужурки с погонами, белые брюки, белые туфли.
Пассажиры аплодируют. Оркестр уже ждет. Ударник выбивает дробь, приглашая к вниманию.
На круглую сцену зала быстрым шагом выходит очень худой, чрезвычайно приветливый культработник и с привычной легкостью объявляет программу вечера – на трех языках. В штате пассажирских судов всегда есть эта должность – что-то вроде "затейника" в домах отдыха, только со знанием языков.
Появляется Шарль – длинноволосый, в фиолетовом фраке с узкими плечами. Он смотрит под ноги и небрежно тянет за собой черный шнур микрофона. Потом вдруг замечает публику и в удивлении останавливается, пожимает плечами, подносит микрофон к углу рта и Шепотом, доверительно, начинает говорить. Позади него судовые музыканты в фиолетовых рубашках и серебристых жилетах. Они в полном контакте с певцом. Оркестр подыгрывает бормотанию Шарля. А он не поет, Да, кажется, и не собирается петь.
Вокруг сцены – вечерняя публика: немцы, англичане, французы – почти все в почтенном возрасте. А Шарль держится, как на репетиции. Напоет несколько фраз, потом улыбнется оркестру или поздоровается с кем-нибудь в зале. Он то учит публику, как надо ему подпевать и когда хлопать, то вдруг перелезает через барьер в зал и у крайнего столика, опустившись на колено, утешает старушку, у которой не то от возраста, не то от избытка чувств слезятся глаза.
Зал посмеивается. Шарль опять на сцене. Он уже в гневе. Он сует себе под мышку микрофон, как градусник, и грозно смотрит в зал. И вдруг командует:
– Поднять всем правую руку! Выше, выше! Поздороваться всем за столиками, всем – со всеми! Взяться за руки! Всем взяться за руки! Мы в море, нас качает. Ну, покажите, как? Раскачивайтесь! Сильнее, еще сильнее! – Он возбужден. Он бегает по сцене. По раскрасневшемуся лицу струится пот. – А теперь поем. Поем все вместе! – Зал начинает петь под оркестр, но ему этого мало: – Всем настоящим мужчинам, всем джентльменам встать! (И все, конечно, встают.)
– Вы поете, поете со мной. Хорошо! Громче! Еще громче! – Шарль в азарте. Глаза горят. Он яростно машет руками. И… не поет.