Эх, батя! Снова и снова думаю я о тебе. Хочу того или не хочу, а все время ты мне вспоминаешься.
Смотри только не расчувствуйся. Хотя по тебе этого и не скажешь, но я-то хорошо знаю, сколь чувствителен ты на самом деле и как увлажняются твои глаза при воспоминании о старых добрых временах. Но сейчас речь не об этом. Суровые слова намерен я обрушить на твою голову.
К сожалению, истина, как правило, бывает сурова. И все же ее лучше высказать, иначе история, случившаяся с нами, теряет всякий смысл. Или, может, лучше помолчать? Нет, батя, по крайней мере, нам-то уж не след убаюкивать друг друга ложью. Поэтому я даже не стану сокрушаться, если ты рассердишься.
Да, чтобы не забыть: этот свой привет я шлю тебе из больницы. Радости мало — можешь себе представить. Эта хворь нужна мне, как утопающему стакан воды. Я было попытался обмануть судьбу, да ничего не вышло. Как ни старался устоять на ногах, как ни лез из кожи вон, — в конце концов оказался таким же беспомощным, как осенняя муха на оконном стекле. Но и этого оказалось мало: меня буквально задавили агитацией. Дескать, с жизнью не шутят и тому подобное. Напрасно я ныл: оставьте, мол, меня в покое, все-де образуется, — с меня, что называется, не слезали. В таких случаях все сразу становятся умниками, беспокоятся о тебе, изливают на тебя свое сочувствие, высказывают свои опасения, забрасывают благими советами. А тут еще наш Мадараш, твой преемник, взял меня за горло, все уши прожужжал жене — вот я и сдался. Правда, я тогда действительно чуть не орал при каждом движении, обливался потом, и работа никак не шла.
И вскоре я загремел сюда — на белую больничную койку. Здание больницы напоминает за́мок, расположенный в глубине сада, под сенью высоких деревьев. А внутри — все бело. Порядок здесь строжайший. Так что, дорогой мой батя, времени у меня хоть отбавляй — вот и мусолю по-всякому все, что со мной приключилось. Со мною и с нами, батя, с бригадой — с этим сборищем простофиль.
Возможно, это всего лишь игра. Игра с проносящимся у нас за спиной временем. И тем не менее — увлекательная игра. Еще бы! Воспроизводишь в памяти промелькнувшие дни, приноравливаешься к ним и так и этак, размышляешь над ними. Игра? Но не воображай, что это что-то веселое. Ведь она ни счастья никому не принесла, ни исправить уже ничего не могла — что случилось, то случилось. В лучшем случае она открыла глаза тем, кто раньше, возможно, был слеп и глух. Например, на то, что пропахшие цехом трудяги слишком поздно обычно улавливают смысл происходящего. Разве не так? Ведь когда сунут тебе под нос что-либо, сразу и не учуешь, чем оно пахнет. Иначе говоря, не сразу уразумеешь, о чем речь. А то, глядишь, еще и ухмыльнешься радостно или поаплодируешь. И только потом сообразишь и запричитаешь: боже мой, опять нас подзажали.
И в конце концов горестные уроки извлекаются из этой игры. Во мне, к примеру сказать, она рождает весьма слабые надежды на лучшее будущее и только усиливает нелепый страх за собственную судьбу. Вот я и пришел к выводу: смело надеяться и верить, но и крепко побаиваться. Когда-нибудь я расскажу, что за штуковина эта моя двуликая глупость.
И все же это взбаламученное прошлое касается в первую очередь не меня. Ты в нем был и остаешься главным действующим лицом, батя Янош. И кто виноват, что за это время, увы, не славу я себе схлопотал? Впрочем, в наши дни это стало своего рода правилом в подобных ситуациях. А ведь я наткнулся на здоровую дыру, через которую ты, мой дорогой батя, благополучно ускользнул. Ни господь бог, ни неудача не были причиной того, что так повернулось счастье нашей знаменитой «золотой бригады» «Аврора» и так резко закатилась она. Сейчас я уже ясно вижу, что вовсе не те глупые обстоятельства были тому виной — другие барахтаются, но как-то выкарабкиваются из таких же обстоятельств, батя! Твоя милость, ветеран, наверняка поймет, что я хочу сказать. Пусть нашей бригаде будет понятно и то, что каким бы блистательным бригадиром ни был бы ты, Янош Канижаи, в конце концов из-за тебя несчастье свалилось и на нашу и на твою собственную голову. Потому что твои грехи с течением времени накапливались; из-за твоих заблуждений и наши дела стали взрывоопасны, как пороховая бочка. А это — обвинение в твой адрес, батя, дорогой наш мастер, даже и в том случае, если спичку к этой бочке с порохом поднес другой.
Ты нас использовал, бригадир Канижаи!
Напряги, батя, свои извилины и вспомни!
Разумеется, не мешало бы вспомнить и о том, что твои прекрасные покровители, твои добрые приятели с хорошо смазанными мозгами как по команде бросили тебя вместе со всеми твоими неурядицами по шею в дерьме. Да что там! Они-то громче всех и аплодировали, когда выяснилось, что именно тебя хотят, как говорится, закатать в мокрую простыню.
Ничего не скажешь, все тогда и вправду сошлось к одному. Несколько проколов на производстве, несколько довольно заметных ляпов в бригаде. Да плюс к тому несчастный случай с беднягой Якши. Все сразу! Тут уж и ты не мог нас защитить. И уж мало кого интересовало, что мы выдавали рекорды, что у нас отличная сноровка. И напрасно ты гонял нас на эти авралы — все равно мы оказались на дне. И тогда ты перестал быть той фигурой для начальства, с которой считаются, на которую делают ставку. Так и получилось, что в этой грандиозной сваре именно ты оказался тем глупым простофилей, которого без особого риска можно было избрать на роль «мальчика для битья».
Но самое печальное — если не самое смешное — то, что все это произошло отнюдь не из-за твоих поистине серьезных грехов и ошибок.
Только, дорогой батя, у тебя и тогда оставался выход. Была для тебя приоткрыта небольшая лазейка с черного хода, и ты со своим блестящим прошлым и с наградами, увенчавшими тебя, героя труда, смог без всяких последствий улизнуть с поля битвы. Еще до последнего звонка.
А мы, дорогой наш бригадир, остались!
Остались без своего бати, изрядно потрепанными и ничего, как дураки, не понимающими. В каком-то двойственном положении, трусливо уткнув голову в плечи. А потом нам пришлось на своем хребте выгребать всю грязь со всеми, вытекающими отсюда последствиями.
Вот так, мастер, такова картина. Неплохая штучка, не правда ли? Пока лишь я один скулю под ее бременем. Но не радуйся — твою долю я тебе еще перепасую, черт побери!
Если не смогу рассказать, то опишу.
Правда, я никогда не был бумагомарателем, но сейчас им стану. Так что держись, батя, — хотел бы я взглянуть на тебя после того, как ты прочитаешь мою писанину.
А сделаю я это наверняка. Пока еще бумага девственно-чиста, но я уже просидел над ней несколько часов. Я еще не нашел слова, которыми надо начать, но рано или поздно они придут ко мне, не бойся. А пока я мысленно прокручиваю сюжет.
Я встаю всегда рано, на самой заре. В это время здесь все еще спят. Спит больничная палата, спит дежурная сестра, внизу храпит вахтер, словом, все погружено в глубокий сон; и даже страшащиеся смерти больные тоже дремлют в эти часы.
Я же ничего не могу поделать с собой — так уж приучил меня этот проклятый будильник. Звонит, бывало, в четыре часа, и — привет постель! Но здесь-то ни к чему так рано пробуждаться. Дела никакого, на работу спешить не надо. Вот и лежу себе на спине (прямо как барин, не правда ли?), скрестив руки над головой, уставившись в одну точку. И мысленно пишу тебе это письмо. В полной тишине.
Правда, к шести часам все испарится, но не беда — завтра в предутренние часы можно будет начать сначала.
Мне бы и в голову не пришло терзать сейчас себя воспоминаниями о минувших передрягах и мысленно ввязываться в перепалку с бывшим бригадиром Яношем Канижаи, если бы несколько дней назад меня не посетил большой начальник — Рыжий Лис.
С тех пор во мне все так перевернулось (и не раз, а, по крайней мере, трижды), что и сейчас еще голова идет кру́гом.
До этого времени я считал, что я — этакий заурядный гражданин, с которым обычно не случается ничего особенного и которому по завязку хватает собственных забот и неурядиц. Своих бед.
Больница наша — прекрасная, современная; все блестит, однако для меня она — весьма тоскливое местечко. Когда я загремел сюда, был ужасно огорчен. Конечно, ведь вдоволь намаялся в полуподвальной квартире, мечтал-мечтал накопить силенок, поднатужиться и выбраться из нее, и вот только-только начал было чувствовать, что это удается, — как, пожалуйста, тебя настигает подлая хворь и все летит к черту.
Я так и сказал докторам, в первый же день сказал, и весьма воинственно, чтобы они поторопились со мной. «То есть как это поторопиться?» А так, говорю, что для меня слишком большая роскошь это лечение. «Роскошь?! Почему — ведь в социалистическом обществе лечение бесплатно…» Послушайте, господа любезные, может быть, и бесплатно. Но суть не в этом. Денег по бюллетеню не густо. К тому же, если тебе известно, что, пока ты здесь загораешь, жена с двумя хныкающими малышами мается в захудалой квартире, да еще не в своей, — мы снимаем ее, — то понятно, что денег по больничному мне недостаточно… Врачи вылупили на меня глаза, ничего не понимают. Не понимают! И головой качают. И спрашивают: «Господин Богар, у вас ведь есть средства на жизнь? Так чего же вы тогда хотите?» И действительно — чего? Пожалуй, ничего другого, говорю, как персонального вертолета, чтобы в летние месяцы курсировать на нем между собственной шикарной виллой на Балатоне и заводом, где работаю. Как раз крыша нашего сборочного цеха плоская, на нее прекрасно можно было бы сажать вертолет. Врачи смеются, похлопывают меня по плечу: шутник, мол. А потом спрашивают: «Сколько вам лет, Иштван Богар?» Ровно тридцать, говорю. «Вот видите, — отвечают, — разве можно допустить, чтобы такой молодой человек сгинул через пару лет?»
Ясно, тут трудно сказать, что можно допустить, а чего нет.
Разумеется, о том, чтобы сгинуть, не может быть и речи: врачи считают, что болезнь у меня не тяжелая и вполне излечимая. Для них — не тяжелая.
Дело якобы в том, что я малость больше, чем допустимо, наглотался за последнее время каменной пыли, отчего у меня в легких и образовались эти дурацкие каверны. Да плюс к тому еще в боку обнаружены какие-то спайки. Старая штука — не знаю даже, когда и как я ее приобрел. Возможно, перенес на ногах паршивую простуду и с тех пор тащу за собой ее след.
Однако, если говорить правду, простофиля вроде меня и половины, а то и больше не поймет из того, о чем рассуждали по моему поводу врачи. В конце концов сестра заявила мне, что, если я не проявлю склонности к выздоровлению, меня уложат под нож. Со страху я тотчас же стал послушным и полностью доверился докторам.
Они мною довольны, хотя я сам собой не очень-то доволен. Никакого особого изменения ни в здоровье, ни в настроении я не чувствую, разве что появилось ощущение, что солидно отдохнул и за прошлое и на будущее. И мускулам моим уже хочется размяться. Но бесполезно: прыгать здесь нельзя, кстати, курить — тоже. Вот и бездельничаю исправно. Голове своей тоже даю отдых — даже газету и то редко беру в руки.
О, господи, и сколько недель уже так?! Пятая идет к концу.
Мне уже давно разрешили вставать, бродить по коридорам. Но что с этого? Только и считаю дни, до среды, пятницы и воскресенья. Орши приходит всегда точно, складывает на тумбочку гостинцы, потом ведет меня гулять в сад. Сядем мы с ней на скамейку и сидим молча. Что мы можем сказать друг другу? И все же нам обоим ужасно неприятно, когда раздается звонок и настает время прощаться. Я провожаю Орши до ворот и смотрю ей вслед, пока она не исчезнет из глаз; тогда я возвращаюсь в палату и снова начинаю ждать.
На прошлой неделе в пятницу меня ожидал большой сюрприз. На те два часа мир совершенно преобразился; впрочем, потом об этом пришлось пожалеть.
Задолго до того, как наступило время посещения, я спустился в вестибюль и стал прохаживаться там, поджидая, как обычно, жену. Хлынул народ, а Орши моей нет и нет, хотя она всегда была одной из первых. На вид Орши кажется этакой птичкой-невеличкой, которую того и гляди вот-вот сдует ветер. Но на деле — куда там. Она выдюжит больше любого мужчины, да и протолкнуться, скажем прямо, отлично умеет. Впрочем, неудивительно: практика давняя и немалая.
Итак, основной поток посетителей проследовал мимо меня, а я лишь стоял как вкопанный, подпирая колонну. Потом я почувствовал, как кто-то теребит меня за руку: трое приятелей ухмылялись и похлопывали меня по плечу. Я сначала даже не заметил их, просмотрел, как они подошли. Ведь до сих пор, на протяжении стольких недель, никто не поинтересовался мною ни из бригады, ни из цеха. Правда, чего бы им интересоваться?
Ну зато сейчас они проявили такое участие и доброжелательство, словно намеревались одним махом исправить упущенное. Еще слава богу, подумал я, что они пришли только втроем, а не всей бригадой — то-то наделали бы шума.
Миша Рагашич вел первую скрипку, ему активно подыгрывали и оба старика: дядюшка Яни Таймел и Лазар Фако. Мне даже и слова не давали молвить, я только бессмысленно моргал.
— Бедный парень, бедный парень, как он паршиво выглядит!
— Я же говорю и всегда говорил: нельзя доверяться докторам. Вот и мой зять, послушайте, складный парень был, здоровый, как бык, и все такое, пока…
— Кому, черт возьми, интересно слушать сейчас про твоего зятя, Лазар!
— Но это же как раз к месту! Потому как и он был здоров-здоровехонек, пока однажды не обратился к врачу. Это случилось во время сбора винограда. Ему нужен был небольшой отпуск. Он и пришел к врачу, придумав такие жалобы, которые, по его мнению, обеспечивали ему три свободных дня. Но в поликлинике его начали мучить расспросами. Стали проверять по всем швам. Посылать туда и сюда на осмотры и анализы, передавали из рук в руки. Тут уже отступать было некуда. Ну, в сборе винограда он, правда, втайне поучаствовал, но процедурам не было конца. Пришлось ему и в больнице полежать, и дома поваляться в постели. И так попеременно продолжалось долго. А спустя год мой зять и впрямь стал инвалидом. Получил ограниченную трудоспособность. Стал больным от того, что назвался больным. Вот как бывает!
Рагашич и никогда-то не любил, чтобы у него вырывали инициативу в разговоре, а сейчас прямо-таки забузил.
— Оставь свои сказки, дед! Мы здесь не для того, чтобы, разинув рот, тебя слушать. Ну, пошли, дорогой Богар…
— Я жду Орши.
— Чего ее ждать, когда она сама тебя ждет, приятель. Ну, чего ты на меня уставился?
— Я смотрю и думаю, что у вас ум за разум зашел.
— Как раз, дружище, мы в полном уме! Тут, дорогой, тактика. Да, тактика!
А тактика заключалась в том, чтобы умыкнуть меня из больницы. И как я ни пытался образумить их, они были в большинстве.
— Не обмочись со страху, куманек! Все подготовлено, как штык!
Тут они затолкали меня вместе со стариком Таймелом в туалет. Дядюшка Яни сразу же начал раздеваться. А Миша с Лазаром караулили, чтобы никто не помешал. Вскоре дядюшка Яни вышел из туалета в моем пижамном костюме и халате и спустился в сад, изображая прогуливающегося больного. Таким образом, наличие больных не пострадало. За ним вышел и я, уже в гражданской одежде. По фигуре мы с ним более или менее схожи. Правда, я все же старался быть осторожнее в движениях, чтобы пальто Таймела не лопнуло у меня на спине или в плечах, а еще меня смущало, что брюки висли на заду, как пустой пузырь. Впрочем, я выглядел, как приехавший из глухой провинции вполне невинный посетитель. Тут меня подцепили Рагашич и Фако и буквально поволокли к выходу, на свободу. Теперь уже и меня охватило манящее желание побега.
Орши была еще больше взволнована. Она стояла на тротуаре, напротив больничных ворот. По ней сразу было видно, что она участвует в захватывающей конспиративной операции.
Однако, когда я перешел дорогу, меня встретила уже совсем другая Орши. Пугливая птичка-невеличка в мгновение ока исчезла и превратилась в проворную бойкую молодку, которую и погладить-то наслаждение, но которая — ой-ой! — и поцарапать и укусить может своими острыми зубками.
— Что у тебя за друзья?! — накинулась она на меня, хотя прекрасно знала их. В ее словах заключался упрек: мол, и ты точно такой же, когда ускользаешь из-под моего контроля. Такой же, мол, вполне современный, хорошо причесанный, внешне порядочный гражданин, а на деле — шумный озорник и пройдоха, готовый приударить за каждой покачивающей бедрами девицей, побалагурить с ней, лишенный всякого стеснения парень из седьмого района, как Миша Рагашич. А Миша только ухмылялся:
— Ну, что, я же говорил! Или что-то не так? А теперь, дружище, ура, вперед! Почувствуй себя в раю хоть в эти мгновения. И никаких возражений — я сейчас здесь начальство.
И тут же они меня снова подхватили и потащили за собой.
— Направление — корчма «Подсолнух»! Столик заказан, вы — мои гости.
— Ты что, Мишка, выиграл в лотерею?
— Скинулись, голубчик! Бригада малость скинулась. Знаешь, как раз позавчера мне стукнуло в голову, что мой дорогой добрый приятель куда-то канул. Что с ним? Я сказал ребятам, надо бы изобрести нашему бедняге Богару какое-нибудь лечение, которое бы его утешило. По две-три десятки кинули. С первого же слова. И, что ты скажешь, я обложил данью и ребят из бригады Лаци Николы.
— Я надеюсь, вы уже больше не конфликтуете?
— Нет, почему?! Но это не должно было помешать им тоже сброситься. Разве я не прав?
— Наверно, ребята неплохо порылись в карманах, если ты так весело взираешь на мир.
— Ах, приятель, совсем не угадал. Эта старая кляча Лазар, он раскошелился, чтобы как-то убить время. Ему отвалили сегодня утром триста форинтов. Так что сейчас он фон-барон!
— Точно! Получили небольшое соцпособие. Это не шутка.
— Ты с ума сошел, Лазар! Ведь ты же не для этого его просил.
— Конечно, не для этого! И все же мы найдем этим деньгам лучшее применение, чем моя старая карга. Не так ли? Ведь половину она отдала бы попам, а половину отнесла бы в аптеку. Чтобы ей наварили всякие травяные настои, черт побери!
Лазар, как всегда, зло говорил о своей жене. Может быть, старик просто стеснялся, что любит ее.
В «Подсолнухе» Рагашич заказал большое блюдо сандвичей и печенье, чтобы я как следует угостился.
Мне так много хотелось сказать Орши, о стольком расспросить ее, но заготовленные утром слова куда-то испарились, и я неожиданно завел разговор совсем о другом.
— Мне приснился сон, моя радость. Иду я по какой-то красивой лестнице, по коридору. Потом позвонил, и ты открыла дверь. Сказала мне: «Тс-сс! Не шуми, дети уже спят». Мы на цыпочках прошли в заднюю комнату, стали есть виноград и смотреть телевизор. И никто нам не стучал в стенку, что мы, мол, зря переводим электричество, что, мол, вечером вообще должна быть тишина в квартире и что-де надо бы присмотреть за детьми, а то — не дай бог — заревут…
Орши это не понравилось:
— Мне противны твои сны!
Я ведь говорил, что этот зверек умеет зубки показывать.
Но тут вмешался Рагашич:
— Воркуй, дружище, со своей милой, но знай, что у вас осталось десять минут.
— Как десять?! Ведь посещения в больнице до семи.
— Десять минут, коли я сказал.
Я разозлился:
— Не вернусь я сейчас!
— А кто тебе говорит, чтобы ты сейчас возвращался? Через десять минут придет товарищ Чонка, из лаборатории, знаешь, и отдаст ключ.
— Меня это не интересует! И никто не интересует.
— Плохо у тебя вертятся шарики, приятель. «Хата», дорогуша, «хата»! Все организовано так, что будь здоров!
— Плевал я на чью-то «хату»!
— Слушай, приятель: Чонка с женой живут совсем рядом. Пять минут медленным шагом. Детей у них нет. Я дал ему сотню, и они сейчас отправляются погулять, зайдут куда-нибудь поужинать. А «хата» — в вашем распоряжении.
— Ну что, сынок, ты пока еще не совсем сник? — подмигнул мне Лазар Фако, и хитрая усмешка заиграла на его морщинистом лице.
— Праведный боже, то-то можно лихо сбить масло!
Рагашич пнул под столом коленку старика:
— Не забывайся, старина! Ты в порядочном обществе.
— Прошу прощения, я же ничего такого не сказал.
— Ты всегда, стоит тебе немного выпить, говоришь неприличные вещи. Проси прощения, Лазар!
Старик, виновато моргая глазами, посмотрел на Орши:
— Да я ничего такого не сказал. Ведь правда, моя дражайшая, вы ничего плохого от меня не услышали? Просто я оговорился, я… э-э… хотел сказать…
Так и не сумев объяснить, что же он все-таки хотел сказать, и желая заслужить расположение общества, старик достал последнюю сотню и шлепнул ее на стол.
— Слушай, Мишка, я чувствую, в нашей заводской столовке сегодня переперчили пищу — горло пересохло.
— Кш-ш, папаша, чего нам вспоминать о столовке. Здесь нас обслуживает частный сектор.
— А я говорю, переперчили! У меня после обеда весь рот пересох! И язык словно картонный.
Миша рассмеялся:
— Это уже смертельно опасно, папаша. Глядишь, так и весь высохнешь.
— Насчет «высохнешь» — это еще мы поглядим! А смазка нужна.
— Убери, свою красненькую! Вот глупый старик!
— Нет, Мишка, я так хочу! Лазар Фако желает сейчас заплатить! Я хочу угостить эту восхитительную супружескую парочку! Не мешай мне! Деньги есть, черт побери! Соцпособие, хе-хе-хе!
— Ну и чудак! А потом схватишься — и порядочной пары кальсон не найдешь. Женины штанишки напялишь.
— Ничего, не обеднеет! А к тому же в постели они ей не нужны! Не выбрасывать же мне эту сотню!
Старика уже нельзя было укоротить, он во что бы то ни стало хотел выказать нам свое расположение. Вскоре появился Золи Чонка и принес ключ.
У выхода из «Подсолнуха» я было потянулся к Орши, желая перенести ее на руках через улицу, но она выскользнула из моих объятий и побежала. В воздухе словно пустота образовалась на том месте, где только что была она; я нырнул в эту пустоту и побежал замаячившей впереди Орши. Многие видели эту сцену — кто посмеялся, а кто поморщился. Но нам ни до кого не было дела. Прическа у Орши растрепалась, и волосы развевались во все стороны. Тело у нее вытянулось, она словно парила над землей. Я мчался за нею, пригнув голову. Легко нагнав Орши, я побежал рядом, и мы неслись, тесно сблизившись, нога к ноге, плечо к плечу, можно сказать, щека к щеке…
Когда мы возвращались обратно, нас уже нельзя было отличить от остальных прохожих. Ох, как бы мне хотелось сейчас пойти вместе с Орши домой! Но, увы, мне оставалось только спросить:
— Пе?
— Порядок!
— Шан?
— Тоже!
Это означало, что оба наши малыша, и Петер и Шандор, живы-здоровы, нормально растут.
У входа в «Подсолнух» нас дожидались Миша и старик.
Лазар Фако еле держался: ноги стали ватные, да и позвоночник у него словно весь изогнулся. Около него, как подпорки, Рагашич поставил три урны для мусора. Упершись в две из них локтями, старик с большим трудом пытался сохранить равновесие.
— Освободите же меня! — тупо причитал Фако. — Весь мир замусорен!
— Не обращай на него внимания, Богар, он уже совершенно готов… — на лбу у Рагашича выступили капельки пота. — Так вот, дружище, ты только не сердись, ей-богу, сложилась муторная ситуация. Ты должен понять…
Внезапно он перешел совсем на другой тон:
— Прошу покорно, не мог бы ты как-либо помочь уладить эту неурядицу? В долг, разумеется. Килограмм презренного металла — всего-то. Факт. Можно рассчитывать?
Для меня, наверное, это было еще более унизительно. И даже не потому, что всю эту историю, пусть даже с плохим концом, они затеяли из-за нас. А потому, что у меня, если даже и была двадцатка, она осталась в кармане пижамы, болтающейся сейчас на плечах папаши Таймела, вышагивающего до сих пор по дорожкам больничного парка. Я ужасно скверно себя чувствовал — пожалуй, хуже, чем Фако с Рагашичем.
Мы оба с Мишей уставились на Орши, словно ожидая, что она совершит чудо, окажется легкомысленной, или великодушной, или сам не знаю какой… Глупое положение: ведь я точно знал, что и дома едва ли найдется сейчас пара форинтов. А если?.. Если Орши вдруг мило улыбнется и начнет колдовать, после чего с неба свалится или вырастет из-под земли целый букет красных банкнот… Но ничего такого, разумеется, не произошло.
Никто из нас не пошевелился, мы стояли и смотрели себе под ноги.
— Тетушке Бачко привезли уголь, — произнесла наконец Орши. Я думаю, она просто хотела нарушить молчание.
— Провались эта тетушка Бачко!
— У нее нет денег, чтобы заплатить.
— Не очень-то верь этому! Она — страшная выжига. У нее и под кожей, наверное, банкноты.
— И все же она просила у меня.
— У тебя?
— Да, чтобы я заплатила ей вперед за квартиру.
— Не вздумай этого делать!
— Если бы даже хотела, не смогла бы. Где мне взять сейчас семьсот форинтов?
— Вот видишь!
— Чего вижу-то? Она пыталась уговорить меня одолжить у кого-нибудь.
— Но ты сказала ей?
— Что?
— Чтобы она катилась подальше!
— Она начала мне объяснять, что по соседству живет киномеханик, некто Мишкольци. Сама Бачко с ним не разговаривает. Так, мол, пусть я схожу и попрошу у него.
— С чего бы это?
— Потому что мне он, дескать, обязательно даст взаймы. Стоит только подмигнуть ему. Мол, он всегда пялит на меня глаза.
— Это сказала старуха Бачко?
— Ну да! Кто же еще?
— Я придушу эту старую перечницу!
Рагашич в такт моим словам все время кивал головой, словно желая сказать, что он с радостью поможет мне. Орши же поняла, что я задыхаюсь от злобы, и подхватила меня под руку.
— Чепуха! — сказала она. — Нечего это принимать всерьез.
У Орши дома есть жестяная коробочка. Пять лет тому назад я взял ее на завод, припаял намертво крышку, а посередине проделал тонкое отверстие. С тех пор Орши копит деньги, бросая туда когда что останется — когда двадцатку, когда сотню, а когда и не бросит ничего. Сколько, интересно, могло уже там накопиться? Тысяч пять? Вряд ли больше. За пять лет пять тысяч. Но это — тайна, табу! Считается, что никакой коробки нет, а значит, и денег нет. Даже упоминать о них нельзя. Это был фундамент, на котором воздвигали мы свои радужные мечтания: когда, наконец, государство вручит мне ключ от квартиры, у нас будет с чем вступить в рай.
Мы — не обсевки в поле: зарабатываю я неплохо. Каждый месяц мы дважды прикидываем: что у нас есть и что нам нужно. На заводе, если все нормально, я заколачиваю чистыми три тысячи, а частенько набегает и три с половиной. Да плюс «левый» заработок: за час камнетесной работы — двадцать пять форинтов; по договоренности с мастером, у меня там шестьдесят часов в месяц, а значит, еще плюс полторы тысячи форинтов. Так что наш месячный доход составляет примерно пять с половиной тысяч форинтов[1].
За комнату мы платим хозяйке семьсот форинтов. Сто пятьдесят — сто семьдесят я забираю на неделю: на обеды, сигареты, газеты, транспорт и прочее. Эти две статьи расходов в основном прикрывает камнетесная работа.
А то, что получаю на заводе, мы проедаем. В основном малыши. Орши ежедневно тратит сотню на продовольствие в магазине и на рынке: мясо, молоко, хлеб, овощи — на четыре рта. А еще фрукты, черт бы их побрал! А там еще то и другое, пятое, десятое, включая стиральный порошок.
Но ведь нужно еще и одеться. Я и так уже пять лет ничего себе не покупал из одежды, Орши — три года. А два малыша? Растут, вырастают из старого… Но хороши, шельмецы!
Так можно ли утверждать, что я зарабатываю неплохо? Черт его знает!
То, что получает Орши, все расписано по полочкам: на сберкнижку и — очередной взнос за мотор. Уже два года, как у нас есть мотоцикл с коляской. Выхватил из-под рук. Излишняя роскошь? Вовсе нет! Пилить и жаться в автобусе и трамвае из пригородного Хидегкути на завод, затем к мастеру-каменотесу и домой! Мне время дорого! А потом как только младшенький прочнее встанет на ноги, так вся семья в мотоцикл и — пожалуйста: хоть на Дунай, хоть в лес… И стоимость его со временем окупится. Без мотора я чувствовал бы себя просто несчастным субъектом. Нулем без палочки.
Рагашич захохотал:
— Опля! Народное празднество отменяется. Тоже хорошо! Тогда я сам беру ноги в руки, иду к Золи Чонке, дождусь, когда они вернутся, и заберу у него назад сотнягу. Гениально! Вот так-то, приятель. Ты имеешь дело с великим гением!
— Не беда, Миша, все образуется.
— А этого старого хрыча я пока оставлю здесь. Слышишь, ты, мусорный ящик! Сиди тут и спокойненько жди меня. Можешь даже поспать пока. Ясно?
Миша Рагашич сунул руки в карманы и зашагал твердой походкой, опустив голову. Пройдя несколько шагов, он обернулся и, заулыбавшись во весь рот, спросил:
— Но дело сделано, не так ли, Богар? Ох, уж эта любовь, боже мой! В этом загнанном мире иногда все же неплохо почувствовать себя человеком.
Они проводили меня до больницы.
— Теперь ты придешь только в воскресенье? — тоскливо спросил я у Орши.
— Я принесу тебе в воскресенье запеченный картофель.
— Вот увидишь, как только выйду отсюда, у нас каждый день будет воскресенье.
Такая милая, красивая женщина — моя жена, что даже на душе защемило.
Она села на скамейку рядом со стариком Таймелом, прямо восковая кукла в паноптикуме.
Такого покладистого человека, как Таймел, я еще не встречал. Стоит ему сказать: «Старик, надо вкалывать!» — он тут же заведется, как мотор, и, посапывая, вкалывает не покладая рук, и сам, по своей инициативе, не бросит работу аж до страшного суда. И наоборот, если скажут ему: «Хватит, отбой, папаша!» — он со всей серьезностью кончает работу, и уж тогда его ничем не расшевелить. Правда, бросит пару крепких словечек — тут его понуждать не надо, заведется, не остановишь, пока хватит кислороду…
Время посещения больных подходило к концу. Мы с Таймелом укрылись в кустах, чтобы поменяться одеждой. И тут старик, ни слова не говоря, набросился на меня и дрожащими от волнения руками стал шарить у меня на груди. Что за чертовщина?! Я обалдел и готов был уже вмазать ему разок, но старик в этот момент добрался до нагрудного кармана своего пиджака и с торжествующей улыбкой извлек из него небольшую плоскую фляжку.
— Эх ты, разиня, ты ее даже не заметил! Самое надежное лекарство от любой хворобы. Это мой подарок тебе, парень.
Я вернул фляжку старику, сказав, что у меня есть тут чем лечиться.
Голова у меня гудела, мне хотелось лечь в постель. Не то чтобы я чувствовал себя очень усталым, скорее, меня одолевала какая-то приятная истома. Но старик продолжал жужжать мне в уши.
— Говори, говори, папаша! — сказал я, не слушая его.
Но продолжить разговор уже не было возможности. Поток возвращающихся посетителей закружил старого Таймела и вынес за ворота. Старик осторожно лавировал в толпе, прижав руку к груди, оберегая возвращенную ему ценность. Наш «леший» был малость скуповат. И наверняка приврал, что купил на рынке эту фляжку, — небось слямзил ее у родственников своей дочери. Зять у него — гешефтмахер.
На другой день утром в дверях моей палаты появился Рыжий Лис. За ним — дядюшка Лайош Беренаш и мастер Переньи. Все трое были облачены в белые халаты, до дверей их сопровождал даже дежурный врач. Впрочем, я и так сразу понял, что не человеколюбие и симпатия к моей персоне привели этих начальников сюда, им что-то было нужно. Официальное.
Признаюсь, я удивился, меня даже охватило какое-то беспокойство. Молча я смотрел на них. А они с некоторой неуверенностью сделали несколько шагов по палате, и тут же лица их радостно озарились: они увидели меня. В этом, правда, не было ничего особенного: я лежал у них перед носом, крайняя койка — это мой «отсек».
Рыжий Лис по-настоящему прозывался Дюлой Ишпански — то есть товарищем Ишпански, в зависимости от того, при каких обстоятельствах общаешься с ним. Нам, разумеется, так было проще, ведь для нас он Начальник, начальник с большой буквы.
У нас на заводе много их ходит — управляющих администраторов, руководителей и других местных шишек, но, я думаю, из всех них он — самый настоящий профессионал. Двадцать пять лет он возглавляет центральное предприятие завода, что уже само по себе — захватывающий цирковой номер, одно из наших отечественных чудес.
— Добрый день, товарищ Богар! — нарушил молчание Ишпански.
До сего времени я считал, что большой начальник и фамилии-то моей не знает, и был явно смущен. Как мне ответить? Мол, рад видеть вас, товарищ директор? Или, может быть: здравия желаю, товарищ руководитель предприятия? А может быть: к вашим услугам? Или просто сказать в ответ «Добрый день!»?
С Ишпански все здоровались первыми, даже генеральный директор. Я никогда не подходил к нему ближе чем на три шага. Знать, правда, я его хорошо знал, ведь в каждой нашей работе он незримо присутствовал.
На месте нынешнего завода стояла когда-то небольшая старая мастерская, состоявшая из нескольких мрачных задымленных цехов, а сборочным цехом был сам двор. И работало здесь всего-то дюжины две людей. Рассказывают, что те, старые трудяги, отмечали как праздник выпуск каждого вида готовой продукции. А сегодня? Нас, наверное, не меньше тысячи, и за три дня мы производим больше, чем когда-то за десятилетие. А саму продукцию вообще нельзя сравнить — небо и земля!
Я это все знаю потому, что под канцелярскими помещениями технического отдела — огромный подвал. Двадцать лет тому назад его отлично отремонтировали, привели в порядок, покрасили, оборудовали и устроили в нем музей завода. Здесь можно, по существу, увидеть все, что завод производит и производил за все время своего существования. Собрано невообразимое количество экспонатов, начиная от различных цепей, обручей и кованых инструментов, вплоть до гигантского гидравлического пресса. Более мелкие экспонаты представлены в их натуральном виде, а более крупные, габаритные и дорогие машины — макетами и плакатами. Сегодняшний день завода представлен, в частности, моющими аппаратами на фотоэлементах, автоматическими комплексами красящих цехов. А будущее? Поживем, увидим.
Много разного толкуют о нашем будущем. Будто бы вместо больших комплексных арматурных агрегатов, гидравлических станов, сложных комплектов оборудования мы будем выпускать в рамках международной кооперации труда в первую очередь отдельные конструкции и детали машин, зато в гигантских количествах. Какое-то оборудование, осуществляющее обслуживающие функции.
Во всяком случае, многое из того, что выставлено в музее, обязано своим появлением Дюле Ишпански.
В какой мере и как — этого по готовой продукции не увидишь. Но мы-то знаем. На нашем предприятии никогда гладко, без сучка и задоринки, ничего не делалось. Но какие бы неполадки, неразбериха или провалы ни случались, Дюле Ишпански все было нипочем: так или иначе, но он всегда умел выжать из людей то, что ему было нужно, и получал предписанную планом продукцию. Любой ценой. При этом его абсолютно не волновало, что в большинстве случаев все осуществлялось путем, далеко не предусмотренным правилами, или что внизу, в частности в цехах, в сборочной, людям зачастую приходилось делать невозможное.
— В идеальных условиях, при благоприятных обстоятельствах и дурак сумеет дать продукцию, — имел он обыкновение отвечать на жалобы бригадиров. — Но такого не бывает и не будет никогда.
Рыжий Лис у нас — сила! Даже не из-за своего служебного положения, не только благодаря своей позиции, но и потому, что он, можно сказать, каждого держит в ежовых рукавицах. И в первую очередь держит в руках не дела, не повседневную текучку, а именно людей. И его сотрудники, его подчиненные, что бы они ни делали, делают ради него. Даже то, с чем они и сами бывают не согласны. Как и он готов все сделать, стоит только от него, от завода потребовать новой продукции, новых показателей. Если, к примеру, завтра начальство приказало бы Дюле Ишпански отложить в сторону все, что в данный момент находится в сборочном цехе, и выпускать серийно космические корабли, он, не моргнув глазом, взялся бы за это дело, и никто бы не посмел ему перечить.
Сомнения и жалобы, разумеется, все равно возникнут. Их он обычно снимает банальной фразой, что ничего нет невозможного, есть нежелание или неумение. И если и после этого кто-нибудь пытался обратить внимание Рыжего Лиса на то, что для выполнения полученного задания у нас нет материалов, нет инструментов, нет деталей или нет еще даже и разработанной технологии, Ишпански только качал головой:
— Это все мелочи, коллега. Товарищи именно за то и получают зарплату, чтобы был материал, были инструменты, были детали и была разработанная технология. Хоть со дна преисподней, а все должно быть.
И в конечном итоге результаты всегда подтверждали правоту Рыжего Лиса: рано или поздно (как правило, поздно, более того, обычно в предпоследний момент), но находилось все. Возможно, и вправду со дна преисподней. Чтобы затем, уже в сборочном цеху — кровь из носа, но мы могли добиться необходимых результатов.
Что да, то да, он походил на капитана, который приведет в гавань свое судно, даже если оно получило пробоину, попало в страшный шторм, команда взбунтовалась и в машинном отделении начался пожар…
Мы привыкли видеть его всегда одинаковым. Веселым и спокойным, малоразговорчивым человеком. Будто когда его создавали, забыли снабдить нервами и эмоциями. Возможно, тайна хорошего состояния и прочной позиции именно в том, что такой человек не должен принимать что-то близко к сердцу? И может быть, на том фронте, которым он командует, иным путем ничего и не добьешься?
Его ржаво-седые волосы были когда-то огненно-рыжими, отсюда и его прозвище: Рыжий Лис (разумеется, только за глаза). Впрочем, возможно, оно прилипло к нему еще и потому, что он был отличным тактиком и хитрым комбинатором? Не знаю. Старые истории и старые дела, которые известны все меньшему и меньшему числу людей, кроются за этим. Наш бывший бригадир, Янош Канижаи, знал его, однако никогда не говорил о нем. Мне от других уже стало известно, что Канижаи и Ишпански были когда-то весьма добрыми друзьями. Потом, когда Ишпански стал большим начальником, эта дружба постепенно угасла и сошла на нет. Однако память о ней сохранилась и проявлялась хотя бы в том, что Канижаи всегда по первому слову брался за самые трудные, казавшиеся невыполнимыми задания, — о какой бы работе ни шла речь, — если об этом просил Ишпански. И выполнял. Точнее говоря, мы выполняли. Мы, всемером — тогда еще знаменитая бригада нашего бати, мастера Канижаи, бригада «Аврора». Да, но это уже в прошлом…
На заводе говорили также, что у Рыжего Лиса имеются далеко ведущие прочные связи и что он, по существу, может претворять в жизнь все, что по какой-либо причине посчитает нужным. Поэтому очень многие подобострастны с ним, ищут его расположения. Кто из-за одного, кто из-за другого…
Я, правда, почему-то не пылал к нему особой симпатией и скорее старался избегать встреч с ним, чем изображать перед ним этакого готового к услугам рубаху-парня. Я никогда не любил пожимать руки вышестоящим. Бог знает, почему, но мне претило это, так же, как, скажем, любовь между однополыми существами. Думается, подобные свойства характера заложены в человека с детства; то же — и во мне: издавна, наряду со всем прочим, во мне жило какое-то опасение по отношению к белоручкам.
От таких людей не убежишь, да я и не стараюсь. От Ишпански-то еще как раз можно было бы — спрячешься, как улитка, в свою ракушку, и сколько бы ни стучались, ответишь: «Оставьте меня, пожалуйста, в покое». Но вот сейчас ко мне в палату вошли не только эти трое, вместе с ними — сам завод.
Завод, который для меня давно уже перестал быть просто рабочим местом. Потому что, когда бы и как бы ни выходил я за ворота завода, он всегда остается во мне, я несу его с собой, хочу ли я того или не хочу. Он со мной даже в моих снах. И что бы со мною ни было, он всегда и где угодно настигает меня. Даже на больничной койке.
Да-да-да! Однако для меня завод, думаю, все же нечто иное, чем для этих трех солидных посетителей с серьезными лицами. Разный уровень. И напрасно они так тесно обступают меня, обдавая запахами табака; хоть они всего на расстоянии вытянутой руки от меня, все же меж нами зияет пропасть.
Но зачем все-таки они пришли?
Надо что-то сказать. Быстренько выложить, что тут какое-то недоразумение. Что со мной не приключилось никакой производственной травмы. Самая обыкновенная «гражданская» хворь.
Потому что, вообще говоря, заводские начальники обычно тогда раскачиваются на посещение больницы, когда какой-либо незадачливый трудяга в результате несчастного случая попадает в руки врачей. Чтобы перед тем, как начнутся официальные расспросы, фиксируемые в протоколах, подсказать бедняге, что́ стоит говорить, а что́ — нет.
«Надо упредить события», — подумал я.
— Я ничего не подпишу… — протестующе выдавил я из себя.
— И все же, дружок Пишта, это тебе придется подписать! — по-командирски осадил меня дядюшка Лайош Беренаш и, достав из своего портфеля бумажный пакет, положил его на тумбочку. В пакете было несколько апельсинов, плитка шоколада и карамель от кашля… Потом он сунул мне в руки лист бумаги и ручку. — Вот здесь, дружище! Расписка в получении. Подарок за счет директорского фонда, соколик, а мне за него отчитываться. — Тут он еще порылся в портфеле и извлек фляжку с айвовым соком. — Вот, приятель, есть еще и такое. Более крепкие напитки тебе все равно запрещены, не так ли?
На первых порах я не очень уважал дядюшку Лайоша, но потом проникся к нему настоящей симпатией. Здоровенный серьезный мужик из старой гвардии… Казалось, что с самого сотворения мира он сидит у нас и возглавляет профсоюзную организацию.
С Беренашем не случалось никаких исключительных историй, он не попадал ни в какие захватывающие перипетии, не склонен был ни к хитростям, ни ко лжи. Он всегда казался таким, словно его только что оторвали от станка. Он не мог, а возможно, и не стремился стать этакой яркой, современной личностью, с которыми ныне все чаще и чаще приходится сталкиваться на ковровых дорожках управленческих коридоров. Но, может быть, именно в силу этого он пользовался полным доверием. С одной стороны, потому, что ему не нужно было объяснять на пальцах, если тебя что-то беспокоило или не нравилось, и он понимал тебя. С другой же стороны, потому, что он не стремился ни над кем возвыситься, не пытался показать себя умнее другого, не норовил придраться по всякому поводу. Многие думали, что это у него такая тактика. Что он по расчету остался на роли «скромного кадра» и поэтому так готов сотрудничать с каждым, пойти на компромисс, примирить ссорящихся, словом, вести себя как тихий и доброжелательный служащий, ибо только в этом случае он может сохранить за собой свою позицию. Между тем он только «на коротких дистанциях» был тихой и уступчивой душой; «на дальних же дистанциях» он зарекомендовал себя крепким, как строительный кирпич, рабочим и упрямым, как вода, что точит камень. Словом, честным и порядочным человеком был и оставался старый Беренаш.
Когда я заметил, что этот человек и вправду знает, чего хочет, и одинаково разговаривает и с нами и с большим начальством, я начал его уважать.
Помню, я еще был на заводе зеленым парнем (проработав только полтора-два года), когда он однажды подошел ко мне в сборочном цеху:
— Слушайте, Пишта. Скоро здесь начнет работать пятимесячная школа по профсоюзной линии, будет готовить наши кадры агитпропа. Вам следует записаться в эту школу. Вот, заполните, пожалуйста, эту анкету.
Меня аж в дрожь бросило, и в отчаянии я стал объяснять ему, что со своей бетонной головой я совсем не пригоден для усвоения таких рафинированных умственных штучек. Сослался также на крайнюю нужду у нас в семье, вследствие чего для меня трудовые показатели, сверхурочная работа — это как спасательный пояс для утопающего; где уж мне, мол, сидеть с разинутым ртом на лекциях. Словом, я просил его направить в эту школу кого угодно, только не меня. Я лез из кожи, придумывая все новые и новые доводы, а Беренаш только кивал головой, и сердце его, очевидно, именно тогда прониклось сочувствием ко мне. Потом он похлопал меня по плечу и сказал:
— Хороший вы парень, Пишта. Я знал, на кого можно рассчитывать. Словом, после обеда заскочите в профком, я дам вам рекомендацию.
Мне вдруг стало страшно весело: я понял, что мне не тягаться с этим стариком, и я, не зная, плакать мне или смеяться, подписал ему бумагу, желая его порадовать. Прошел я затем эту школу — напичкали мне всячески голову, а в результате — ничего: в сборочном у нас профуполномоченным как был, так и остался Арпи Хусар, не кончивший никакой школы. Но дядюшка Лайош был очень доволен. По-видимому (так я решил), для него было существенно лишь то, что он готовит кадры и что при случае может доложить, что у нас профсоюзная организация на высоте. Я тогда был еще неподкованным конем и многого не соображал. Только теперь я начал понимать, что старый Беренаш — далеко не бутафорская фигура, что он мудрый человек со своей рассудительностью и безотказностью.
Старший мастер Переньи был самым молодым из троицы, впрочем, по нему это не было заметно. По нему вообще ничего не заметно. Главный начальник большого сборочного цеха, ходячий механизм, вычисляющий, наверное, на бумаге, пойти ему сегодня пообедать или нет. И всегда говорит либо с чужого голоса, либо то, что предписывают различные правила, таблицы, инструкции. Ишпански всегда заботился о том, чтобы в его окружении были такие вот люди-машины. И действительно, на что уж у нас в сборочном был обычно хаос, но Эндре Переньи — единственный, кто без нервных конвульсий вполне надежно мог в нем ориентироваться…
Наверное, на моем лице нельзя было прочесть особого, воодушевления, потому что дядюшка Лайош начал меня утешать:
— Выше голову, товарищ Богар, от всего есть свое лекарство.
— Даже и от судьбы, дядюшка Лайош?
— И от судьбы мы кое-что припасли для тебя.
— Я так и думал.
Тут Рыжий Лис вскинул брови:
— А вы что, уже знаете?
— Я знаю только то, товарищ начальник, что вы не пришли бы сюда просто так, из любопытства.
— Это верно. У нас имеются планы на ваш счет, молодой человек.
При этих словах у меня мурашки побежали по коже.
— На мой счет?!
— Они станут актуальными, когда вы выздоровеете. Но тогда — сразу же, немедленно.
— Через девять дней, — назвал срок Переньи. — Двадцатого, в понедельник утром.
— Что-то мне трудно понять, товарищ Переньи. Раскройте хоть секрет: откуда вы взяли эти девять дней — на картах ли нагадали, или кукушка накуковала?
— Мы говорили с главным врачом.
— Понятно. А если главный, к примеру, сказал бы: «Видите ли, как сказать…» — то этот разговор сейчас и не состоялся бы?
Ишпански рассмеялся:
— Нет, все равно состоялся бы. Мы бы и тогда постучались в дверь палаты, принесли бы апельсины, шоколад и свои добрые пожелания… Но не будем тянуть время. Что означает сейчас для нас полная реорганизация предприятия, это и вам хорошо известно. И к концу месяца я хочу иметь ясную картину всего — причем уже в новой расстановке. Понятно?
Переньи для большей ясности рассказал мне об этой новой расстановке. Хотя мы о ней уже немало слышали. Суть ее сводилась к тому, что центральный сборочный цех переезжает в новые помещения заводского корпуса на Шорокшарском шоссе. И там впредь будет осуществляться серийное производство. В центральном заводском здании останется лишь несколько подразделений. Экспериментальный цех, затем — цех прототипов, а также производство уникальных образцов. И последнее — что организованное по-новому гарантированное обслуживание станет базой внешних монтажных работ.
Выходит, они хотят — раз-два и все осуществить? Мы так полагали, что это произойдет не раньше осени.
— Словом, дел тут по горло, дружище Богар, — ободряюще добавил Лайош Беренаш. — И на твою долю достанется. Поэтому мы и пришли.
Что я должен теперь делать — радоваться? Но, пожалуй, прежде всего надо быть начеку.
— Мы отказались от наших прежних наметок, и я решил, что для внешних монтажных работ мы не станем создавать новое подразделение, а поставим на них бригаду «Аврора», — произнес Ишпански таким тоном, точно делал великое одолжение. — Испытанную старую бригаду. Вы заслуживаете доверия. А я редко ошибаюсь.
— Численный состав бригады мы, разумеется, увеличим. Вас будет шестнадцать человек, — проговорил мастер Переньи, как бы заканчивая этим подготовку к главному.
Но меня в данный момент не очень и волновало, останемся ли мы маленькой бригадой, или нас превратят в большую, я скорее искал возможность как-то ускользнуть от всего этого. Даже на поточном производстве, и то в сто раз лучше. Хотя и куда скучнее, но зато гораздо спокойнее, а главное, распорядок работы всегда постоянный.
— Товарищ Ишпански! Можно вам все-таки сказать?
— Говорите!
— Боюсь, я не подойду для внешнего монтажа.
— Не скромничайте, дружище! Сколько лет мы вас уже знаем? Двенадцать?
— Да, пожалуй, и побольше, — проговорил Беренаш. — Мы помним его еще учеником.
— Не в этом дело, шеф. Я не боюсь никакой работы. И меня не смущает, когда надо вкалывать на заводе. Даже если нет-нет да приходится куда-нибудь выскакивать на периферию, — что ж, порядок: раз надо, значит, надо. И мы делали. Товарищ Переньи может подтвердить, что на нас не жаловались. Но если мне теперь придется по горло окунуться в этот внешний монтаж, то так ведь можно и навечно закиснуть в провинции. Декада — здесь, декада — там. Бродяжническая жизнь, бесконечные «порожние рейсы». Не сердитесь, но лучше уж переведите меня тогда в другую бригаду. Куда угодно.
Интересно, сердиться начал не Ишпански, а Беренаш:
— Послушайте, милейший! Вы тут несете всякую чепуху, вместо того, чтобы дослушать до конца. Вы ведь даже не знаете толком, о чем идет речь, а уже сотрясаете воздух. Побольше самодисциплины, коллега, самообладания!
— К сожалению, дядюшка Лайош, я очень даже хорошо знаю, о чем идет речь. Это такая работа, которая засасывает, и в конце концов в ней нетрудно потерять самого себя. Потому что до тех пор, пока мы монтируем оборудование на площадках заказчиков, устанавливаем его, испытываем, как оно работает, оно и работает, до тех пор все в порядке, все прекрасно. Но потом появляется какой-нибудь криворукий работяга и портит, скажем, регулятор, или, к примеру, не замечает, что где-то ослаб винт клапана, и начнет увеличивать давление пара… Тогда заморский завпроизводством завопит по междугородному, а нам хоть лопни, а обеспечь гарантийный ремонт — и так без конца. Поскольку и на ремонт нужно, кажется, давать гарантию…
Мастер Переньи покачал головой:
— Это не аргументы, товарищ! Все зависит от договоров и от организации работ. Это — вопрос программирования!
Однако самое смешное было в том, что я не очень-то искренне отбрыкивался, скорее так, из упрямства. Потому что, если честно говорить, я как раз любил, когда нас бросали на внешние работы: поездки, новые знакомства, какое-то разнообразие, неожиданности, распоряжаешься временем, как тебе нравится. Словом, все то, что дает человеку командировка. Я ездил в них еще в бытность мастера Канижаи, хотя систематически мы тогда этим не занимались. Но ведь не всегда делаешь то, что тебе по душе, подчас делаешь и то, что заставляют делать. Поймут ли они меня, если я скажу им это?
— Я не хочу агитировать, но, честное слово, у меня сейчас такое паршивое семейное положение, что не могу я часто выезжать в командировки. И дело не в том, что мне это стеснительно или что у меня нет к ним доверия, просто факт есть факт. Я ведь после рабочего дня должен еще как-то деньги зарабатывать. Вам понятно это, товарищ Беренаш? Дело не в моей недисциплинированности. Но не могу же я отказать господину Яноши только потому, что мои поездки сделают меня участником движения «Лучше знать свою родину»…
Я никогда еще не видел Беренаша таким разъяренным:
— У господина Яноши?! Это еще кто такой?
— Ремесленник по производству надгробий. Частник, ну и что?!
— Ум за разум заходит! Выходит, и вас уже одолела проклятая жадность до денег?
— Только, пожалуйста, не пытайтесь доказать, товарищ председатель профкома, что на ту зарплату, которую я получаю за работу на заводе, можно ходить гоголем!
Рыжий Лис только улыбался, слушая наши пререкания.
— Я даже не знал, что вы такой упрямый парень, — сказал он. — Коли и со своими людьми вы будете таким же твердым, то за вас можно не беспокоиться.
— С моими людьми?
— Мне нужен бригадир, дружище! Может, вы думаете, что мы пришли сюда только для того, чтобы сообщить вам: товарищ Богар, отныне вы теперь будете работать в цехе гарантийного монтажа? Отнюдь! Вы теперь будете возглавлять бригаду.
— Но ведь у нас есть бригадир, товарищ Ишпански!
— Товарищ Мадараш получит другое назначение.
— Не обмишурился же он?
— Мы переводим его по его собственной просьбе.
Мне вдруг стало очень жалко бедного Мадараша. Хороший человек, доброжелательный и все прочее, только слишком холодный и жесткий. И в конце концов наше же идиотское поведение парализовало его. Потому что мы вставляли ему палки в колеса где только могли. А почему? Может быть, мы хотели таким способом отомстить ему за нашего батю, ушедшего бригадира — папашу Канижаи? А может, не могли примириться с потерянной славой? Пытались показать свою силу?
Только постепенно до меня начало доходить, что говорил Рыжий Лис. Но тут же в мозгу застучало: «Не вздумай взяться за это, Богар, завалишься!»
И я вдруг почувствовал себя несчастным: почему именно меня накололи?! На этот пост можно найти столько кандидатов, сколько душе угодно. Более подходящих, чем я, более покладистых. Взять хотя бы сборочный цех, да я там, по крайней мере, дюжину хватких парней могу назвать, которых прямо-таки разбирает зуд самоутверждения. Они готовы из кожи вон вылезти, лишь бы стать шишкой. Пусть хоть самым маленьким, но начальником. А я не хочу быть бригадиром. Я отлично знаю, как трудна и неблагодарна эта должность. Видел я достаточно бригадиров.
— Боюсь я этой должности, шеф.
— Вы же не начинающий новичок.
— А почему бы мне не остаться обыкновенным простым слесарем?
— Вы все равно согласитесь!
— Думаете, у меня нет другого выбора?
— Нет, не поэтому. Вы — умный человек.
— Вот моя голова и подсказывает мне: не кидайся в омут, если ты никудышный пловец.
— Вы станете хорошим пловцом.
Словом, моя судьба была уже решена, так что нечего было и рыпаться.
— Ваша беда, товарищ Богар, состоит в том, что вы смотрите на все лишь со своей колокольни, — нравоучительно бросил мне с высоты своего роста старший мастер Переньи. — Вам не хватает кругозора, вы не видите взаимосвязей, не можете правильно соотнести вопросы. И поэтому вы не можете оценить должным образом интересы дела, не можете соотнести свои интересы с интересами всего предприятия. Отсюда вы и свою собственную роль не можете правильно оценить, выказать на должном уровне отношение к существующим проблемам.
— Товарищ Богар всему этому научится, — возразил Беренаш.
— Давайте заканчивать, — проговорил Рыжий Лис и положил передо мной листок с напечатанным текстом. — Послушайте, дружище. Наше предприятие еще в этом году предоставит квартиры двенадцати работникам. Здание уже готово, идет техническая приемка. Но в списке претендентов пока одиннадцать человек, потому что Геза Хорняк, мастер из гаража, отказался. Таким образом, в списке есть одно место. На него вполне можете претендовать вы. — И Ишпански снял ладонь с листа бумаги.
Это было назначением меня бригадиром.
Бах! Все, что я говорил или думал до сих пор, все это теряло сейчас всякое значение. И что бы ни пришло мне в голову, тоже уже не имело значения. Все равно как если в часах не срабатывает вдруг тормозное устройство зубчатых колесиков, сила пружины мгновенно высвобождается и стрелки начинают в бешеном темпе вращаться по кругу, пока не остановится весь механизм, — так и во мне все стремительно завертелось, а потом — щелчок, и — стоп! — все затормозилось.
— Большое спасибо, товарищ директор. Я согласен.
— Скажите спасибо товарищу Беренашу — это он отстаивал вашу кандидатуру.
— Нужно омолаживать кадры, — проговорил дядюшка Лайош, смягчившись, и тоже положил мне на кровать бумагу — бланк заявления об улучшении жилищных условий и договор в нескольких экземплярах. При этом он взял с меня слово, что я сразу же заполню все документы, а он около полудня подошлет за ними кого-нибудь; всякие же дополнительные справки он сам возьмет в заводоуправлении. У меня же пусть голова ни о чем не болит — разве что только о том, чтобы поскорее выздороветь и подготовиться к выполнению новых обязанностей. А для этого он тоже подошлет все, что нужно: специальную литературу, инструкции, памятки и прочие умные вещи.
На прощание Ишпански на минуту задержался. Дружески улыбнувшись, он заявил, что верит в меня и надеется, что я буду работать хорошо, с душой. Мне, мол, не повредит, если у меня будет поддержка. А для него важно знать, что творится «внизу». В первую очередь ему необходимо, конечно, сразу же, без промедлений узнавать огорчительные новости, что же касается приятной информации, то в ней особой срочности нет.
Уже стоя в дверях, он обернулся, чтобы дать мне добрый совет: не сто́ит пока трезвонить о моем назначении и о выделении мне квартиры.
— Плод нужно съедать тогда, когда он полностью дозрел, — добавил он.
Около полудня ко мне в палату зашла сестра и сказала, что какой-то тип с невообразимой фамилией только что звонил по телефону и просил передать мне, чтобы я тотчас же спустился вниз, к проходной, мол, это в интересах государства. Сообщив это, сестра тут же строго напомнила, чтобы ровно в два часа я лежал в постели, так как это уже в моих интересах.
— Вы сами разговаривали с ним, сестрица? — спросил я.
— Ах, какой-то полоумный! Только я сняла трубку, он сразу же: «Скажите, девушка, что вам приходит в голову при имени Диоген?» Я уже хотела было бросить трубку, может, он думает, что у меня есть время разгадывать кроссворды? А он твердит себе, известно ли мне что-нибудь о бочке Диогена? Нет! А о его фонаре? Нет! «Ну, тогда, любезная сестрица, скажите, пожалуйста, вашему больному по фамилии Иштван Богар, что с ним хочет поговорить именно этот самый Диоген».
Все ясно: это пришел Мики Франер.
Мы с ним вместе начинали когда-то трудиться. В те времена за ним закрепилось прозвище Фарамуки. Он тоже ходил в школу слесарей, вернее, его направили туда из его учреждения. Этот сирота-бедняга был тогда еще малым воробышком. Он был брошен родителями и рос за счет государства, которое его одевало и кормило.
Сделав несколько ловких пируэтов, он скоро выпорхнул из школы, расставшись с тисками и напильником. Походя, с легкостью получил аттестат зрелости и поступил в университет — ему хотелось стать преподавателем истории. Но на полпути это наскучило ему, и он устроился преподавателем в техникум по подготовке учителей в Фельшёмуче. А потом, четыре года тому назад, поступил к нам по объявлению — водителем автомашины.
— Лучше я буду разъездным шофером — то туда, то сюда, — чем замшелым учителем, — объяснил он мне тогда. — Знаешь, Богар, с тех пор, как я начал подводить под свое существование философские основы, я со всем смирился.
— А с каких это пор, Фарамуки, ты подвел под свое существование философскую основу?
— Во-первых, соблаговоли называть меня Миклошем Франером… А во-вторых, отвечаю на твой вопрос: уже две недели.
Не прошло и несколько месяцев, как Фарамуки стал восходящей звездой у нас на заводе. Он влезал во все дела. Он завоевал своеобразный авторитет, особенно в кругах заводской интеллигенции. Он, конечно, был личностью. Заправский дипломат: вежливый, деликатный, и только меня выделял доверием и непосредственностью отношений.
— Давай поспорим, Богарчик, что у тебя нет даже отдаленного представления о том, кем я стал, как вырос! — похвастался он мне как-то, еще на начальном этапе своей «карьеры». Он тогда уже был водителем шикарной легковой машины дирекции и тем не менее всегда, когда мог, садился в столовой за один стол со мной. — Я, брат, стал Диогеном, цивилизованным и моторизованным Диогеном. Правда, в отличие от того старого, доброго, наивного грека, у меня три «бочки»: одна — заводская черная «Волга», вторая — моя жилая комната, которую я получил от предприятия, и третья — подвальный клуб Коммунистического союза молодежи, где я душа клуба и правомочный его член. Коллега Диоген был потому гениален, что догадался, что укрыться от внешнего мира можно даже в бочке. Я и уместил мою индивидуальность в трех «бочках», не испытывая при этом никакого чувства ущерба. Разумеется, оборудовав все по-современному. В моих «бочках», стоит нажать кнопку, — и получишь полное удовольствие. А диогенов фонарь — у меня в голове. Видишь, старина, мне удалось сделать свою жизнь независимой. Когда захочется, я могу в известной степени изолировать себя от внешнего мира.
Франер у нас участвовал в подготовке всех торжественных мероприятий на заводе: перед докладами на актуальные темы выступал с чтением стихов; кроме того, он в единственном лице представлял шахматную команду завода, был организатором культурных мероприятий местной комсомольской организации и еще подвизался в самых разных ролях.
— Это, дружище, капиталовложения, которые приносят проценты. Я знаю наизусть несколько стихотворений, которые всегда к месту и на все вкусы хороши. Без меня сейчас уже не обойтись, а для фирмы это недорого стоит.
— Вдохновляющая и благородная программа жизни.
— Жизнь?! Заколдованный круг и объективный аскетизм.
— Заколдованный круг?
— Существует определенный круг, внутри которого можно представить существование самого себя. Оставайся внутри этого круга, и у тебя не будет болеть голова. Но если ты хоть одной ногой переступишь черту, тебя тотчас же схватит за шиворот дежурный черт и увлечет в ад.
— Но разве это кольцо не ты сам себе очерчиваешь?
— Вот поэтому будь аскетом: не поддавайся соблазнам, идущим извне.
— Жить мирком тюремной камеры?
— Неправда! Только окружность узка, зато крыши нет…
Вот такие словесные турниры на возвышенные темы не раз преподносил мне Фарамуки, но потом он мне надоел с ними. Хотя он с неизменной преданностью предлагал свое участие во всякой интеллектуальной чепухе вне рабочего времени и обстановки. Но у меня и без него хватало забот и хлопот, и я тихо и мирно старался от него отделаться.
— Я замечаю, Фарамуки, что мы оба, по сути дела, всегда говорим о другом, совсем не о том, о чем идет речь. Мы не можем прийти к общему знаменателю, так как устроены явно по-разному.
— А я-то думал, что оказываю на тебя хорошее влияние. Ты нуждаешься, Богар, в духовном освобождении! Наша общность судеб, наша давняя дружба обязывает меня взять тебя под защиту своего интеллекта.
— Боюсь, что наша общность судеб осталась в той учебной мастерской, где мы действительно были приятелями.
Он не обиделся. Потом мы не раз мимолетно виделись. Обычно это было так: мой друг Диоген, элегантный, подтянутый, пробегал по сборочному цеху и, завидев меня, махал мне рукой и провозглашал:
— Привет пролетариату!
Правда, хотя мы не так уж часто встречались, думал я о нем частенько. Причем в этих случаях я сердился сам на себя за то, что меня волнует и беспокоит, почему, например, у этого Франера такой склад ума и именно такой ход мыслей. А ведь, если подумать, какой бы он ни был, ну и бог с ним! Мне-то что? Будто у меня самого не над чем ломать голову и не о чем беспокоиться.
Не слишком ли большая роскошь тратить на другого свои мысли и нервы? А я все же продолжаю это делать. Попадется мне навстречу кто-нибудь из сограждан, и я тотчас ловлю себя на том, что уже мысленно прощупываю его: кто он и что он? Может быть, это тоже привитый нам инстинкт? А потом он трансформируется, приобретая уродливые формы и широкие масштабы; настолько, что каждый с этаким фантастическим рвением начинает судить своих товарищей, критиковать других. И каждый лучше другого знает, что и как тому нужно. Одному черту известно, почему более ловким оказывается сидящий в ложе стадиона болельщик, нежели обливающийся потом на поле центральный нападающий? Почему каждая свекровь считает, что она в молодости была особенной, не такой, как ее невестка? Почему критик гениальнее артиста или художника? Почему хитрее, сильнее, техничнее зевака, зритель из публики, нежели бьющийся на арене боксер? Наверное, потому, что он — вне этих мучительных трудностей, не на поле боя…
Действительно, пришел Фарамуки. Он ждал меня у конторки вахтера. И тут же по-братски обнял. Я, правда, отвернул физиономию от его губ, хотя знал, что это теперь — новая мода. Однако я с детского возраста терпеть не могу таких телячьих нежностей. В наших краях поцелуй имеет совсем другое назначение.
— Ур-ра, маленький мастер! Поздравляю. Наконец и ты вырываешься из трущобы.
— Что значит вырываюсь и из какой трущобы?
— Эй-эй! Передо мной-то хоть не строй из себя невинного мальчика, бригадир!
— Словом, уже все об этом знают?
— Кто знает, а кто не знает, разве это важно? Но я узнал раньше, чем кто-либо.
— Это что же, тебя снова посещают видения?
— Иди сюда, давай сядем. Я расскажу тебе тайну твоего рождения в новом качестве.
— Ничего особенного нет, если я, допустим, отныне буду топать во главе бригады. Меня хватит не на одну дюжину, Фарамуки. Так что не стоит терять слова попусту.
— Что значит «не стоит»? Тебе не повредит, если ты будешь знать тот механизм, который породил тебя.
— Это и мне известно: не аист детей приносит.
— Послушай меня, братец, и ты станешь умнее. Ты знаешь, что все начальство я развожу в машине. Но ты не знаешь того, что, собственно говоря, представляет собой эта черная «Волга». Садятся у меня за спиной два обремененных заботами начальника. Неважно — кто. И начинаются вздохи. Клапаны открываются, и — ай-яй-яй — в эту минуту они такое выкладывают, о чем в другое время молчали бы, как рыбы: тут и стратегический план предприятия, и общественная сплетня, доверительные данные и замятый скандал, подхалимаж и подкапывание под кого-нибудь и тэ пэ и тэ дэ. Они вершат судьбы кадров, и какие только мнения не высказываются обо всем и обо всех! Признаюсь, вначале это меня обижало. Я чувствовал, что они настолько ничего не скрывают, будто меня вовсе и нет в машине. Или совсем за человека, что ли, не считают. Теперь я смеюсь над этим. В свое удовольствие. Даже будто чего-то и не хватает, если молчат. Приходится провоцировать разговор.
Боже мой, если мне когда-нибудь придет в голову написать мемуары! «ХВТ» — Хронику всех тайн. Вот была бы бомба, землячок!
— А что, порядочные люди вообще не садятся в твою «Волгу»?
— Почему! Как раз в этом-то и интерес, что в большинстве своем это вполне серьезные, вполне порядочные люди. Каждый в своем роде. И каждый думает о себе, что он — отличный мужик, даже преотличнейший. Какая-то часть их и вправду отличные люди. Впрочем, это — особая статья. Потому что, друг мой Богар, человек, находящийся на определенной ступени развития, уже знает, как себя вести, и за столом, в обществе, перед камерой кино- или фотоаппарата уже не станет рыгать. Не правда ли? А там, на заднем сиденье «Волги», когда им кажется, что они одни, они уже не сдерживают себя… Ну, да я совсем не об этом хотел поговорить. Речь идет о тебе.
Несколько месяцев назад я вез в исполком генерального директора, товарища Мерзу. С ним были Ишпански и дядюшка Лайош Беренаш. По дороге директор обратился к Рыжему Лису:
— Послушай, Дюси, что там случилось с Мадарашем? Он с какой-то жалобой записался ко мне на прием.
Ишпански пожал плечами:
— Ему трудно в сборочном выдерживать нужный темп. Его надо бы отослать назад на плановый профилактический ремонт.
— Отпустить его в ППР?
— Даже и не знаю. Если бы кого-нибудь можно было бы поставить на его место, я бы ответил: да.
Тогда сидевший рядом со мной дядюшка Лайош повернулся к ним и сказал:
— А вы выдвиньте на эту должность Богара.
— Я его не знаю, — сказал генеральный директор.
— Это тот, который монтировал орган.
— Да? Тогда, может быть, это неплохая идея.
Ишпански скривил физиономию:
— Профессионального умения здесь недостаточно. Мне нужен всесторонне подготовленный мастер. Опытный, динамичный, знающий себе цену.
— А есть такой?
— Нет.
— Поищите получше!
— Те, кто чего-нибудь стоит, все распределены.
— Поищите.
— У меня нет ни времени, ни желания экспериментировать с неизвестными мне людьми.
— Так что ж, пусть остается Мадараш?
— Слаб. Особенно теперь, когда начались внешние монтажные работы.
— Слушай, Дюла, это — твое дело. Решите его как-нибудь. А потом проинформируйте меня, что я должен сказать этому Мадарашу.
Вот такой произошел разговор. Но я уже тогда знал, что мой давний дражайший приятель будет бригадиром.
— Однако это выглядело далеко не единодушным согласием.
— Старина, ты не знаешь весь этот механизм. Суть в том, что названо было только твое имя, других предложений-то не было. А решение? У них есть время, они отложат решение, чтобы дело вылежалось, а потом, когда опомнятся, искать другого уже не будет времени, да и не нужно, потому что первый всерьез наметившийся вариант уже засел в голову, и «аминь» будет сказано почти автоматически.
— За неимением лучшего. Но меня-то это не волнует.
— Правильно. Не надо быть слишком впечатлительным.
— Меня гораздо больше волнует то, что мне пообещали квартиру.
— Я и это знаю. Я же говорю тебе: ты выходишь на свет божий.
— И это может осуществиться?
— На сто процентов.
…Я пытаюсь поверить, но не могу. Три года тому назад можно было заявить о своем желании улучшить жилищные условия. И я тогда записался. Но мне сказали, что, по крайней мере, человек пятьдесят стоят впереди меня, с двумя-тремя детьми, а ждут уже десять — пятнадцать лет, чтобы, наконец, зажить по-человечески. Правда, тогда у нас был только один ребенок: маленький Петер. А в прошлом году, когда родился и крошка Шандор, я снова подал заявление. И в исполком и на заводе. «Хорошо, товарищ Богар, мы поставим вас на очередь, но скоро получить квартиру не рассчитывайте…»
— А почему Хорняк отказался от квартиры?
— Ему на редкость везет! Получил в наследство небольшой домик и собирается открыть там частную авторемонтную мастерскую.
— Значит, если бы не наследство, не отказался бы, а если так, меня не включили бы в список вместо него.
— Дружище, начальство и тогда нашло бы выход, если даже Хорняк и не унаследовал бы этот домик. Слушай внимательно: будь ты хоть самым распрекрасным парнем, но если на тебя смотрят просто как на обыкновенного трудягу, никому и дела никакого нет, как, в каких условиях ты живешь, и годы пройдут, а у тебя ничего не изменится. Потом однажды тебя вдруг заметят, повысят. Не ломай даже голову, заслуженно или случайно. Тебя тут же начнут украшать, как новогоднюю елку. И совсем не ради тебя самого, а ради того, чтобы себе доказать, что они не ошиблись с выбором. Не бойся, долго это не протянется: только пока ты новичок в их команде.
— Диву даешься тому, что ты, Фарамуки, рассказываешь.
— А ты и не задумывайся над всем этим. Думай о себе. Например, о том, представляешь ли ты, каким ты будешь бригадиром?
— Ты и в этом вопросе хочешь меня просветить?
— Все дело в любопытстве. Меня интересует твоя судьба. Такая уж у меня натура.
— Что ж, отвечу: буду работать так, как смогу. И я благодарен тебе, что ты пришел просветить меня. Вот документы на квартиру — будь любезен, передай их папаше Беренашу.
— А вот эта сумка — тебе. Она набита казенной наукой. Пособия-собрали для тебя начальники, а сумку жертвую я. В подарок и как память.
Сумка была холщовая, с нарисованной на ней картинкой и с ремешком. И действительно набита наукой.
— Премного тебе благодарен, Франер. Теперь я обеспечен и брошюрами, и советами, и предсказаниями. А сумка мне нравится. Такие теперь, кажется, в моде?
— Погоди, не спеши. У меня есть еще время. Эти официальные, питающие идеями пособия все равно мало чем тебе помогут.
— А может, мне больше ничего и не надо. Видишь ли, Франер, меня никогда не интересовало, что во время спектакля творится за кулисами.
— А зря. Заметь: ничего не бывает случайным… Когда в 1972 году я поступил на завод шофером легковой машины, круг моих обязанностей быстро свел меня с разными людьми. И твой знаменитый тогда бригадир, Канижаи не раз сиживал в моей «Волге». Известная личность, он уже давно ходил в этаких «звездах». Я возил его на Будапештскую международную ярмарку, где монтировали для демонстрации современную градирню; старик, как маятник, курсировал от бригады к начальству и обратно. Я как-то спросил у него: «Чем недоволен, мастер?» Он выругался и разразился тирадой: «В начале недели нам нужно было несколько квадратных метров плексигласа. Пришлось обивать пороги десяти канцелярий, объяснять двадцати бумагомарателям, о чем идет речь. В конце концов двадцать первый не подписал то, что мне с трудом удалось выбить. Сказал, что плексиглас — очень дорогой материал, используйте, мол, стекло, оно тоже прозрачное. Я попросил у него письменный документ. Он отказался, но плексигласа не разрешил. Тогда я, разозлившись, приволок витринное стекло. Но на эксплуатационные испытания притащил и этого деятеля. Стекло сверкало, а он весь аж разрумянился от удовольствия: мол, какую экономию сумел обеспечить. Я подвел его ближе: гляньте, дескать, получше. Разумеется, стекло не выдержало давления и разорвалось. Всех окатило с ног до головы водой, и его, конечно, — главного виновника. Ну а в результате, когда стали доискиваться, кто же виноват, все свалили на меня. И этот джентльмен еще угрожал мне всеми возможными наказаниями…» Меня поразила горечь Канижаи. Зная, какой славой он пользуется, я никак не мог подумать, что он настолько разочарован. Я так и сказал ему: «Это вы-то жалуетесь, знаменитый бригадир «золотой бригады», гордость нашей фирмы?!» Ну, разумеется, это его еще больше ожесточило: «Вам, коллега Франер, этого не понять. Для того чтобы представить себе нашу профессию, мало одного воображения. С вашей колокольни даже поверить трудно, что творится в заводских низах, в заводской гуще. «Золотая бригада»?! Еще что?! По сравнению с тем, что мне приходится делать, даже сизифов труд покажется детской игрой в песочек. Но я уже устал. И не только я…» Я действительно поначалу не понял, что так взволновало и огорчило старика. Подумал, что, вероятно, у него нечто вроде истерики примадонны.
Потом, уж не помню, через неделю или две, случилось что-то. Беренаш получил анонимное письмо, в котором кто-то доносил на Канижаи, а точнее — не только на него, но и на всю «золотую бригаду» «Аврора». Доносчик утверждал, что вы незаслуженно получаете золотые значки, потому что, мол, все это — обман. Годами вы завышаете показатели выработки, подаете ложные, завышенные данные, словом, идет-де сплошное очковтирательство и тому подобное. Дальше — больше: и общественную работу вы, дескать, выполняете в основном в рабочее время. И бригада эта потому выглядит образцовой, что Канижаи либо систематически скрывает различные упущения, прогулы, случаи пьянства, либо благодаря своим связям все сглаживает. Из этого доноса, вероятно, ничего бы не получилось, потому что Беренаш имеет обыкновение все анонимные письма бросать в мусорную корзину, но на этот раз о письме каким-то образом молва поползла по заводу. Конечно, ничего официального, но повсюду шли разговоры и пересуды. Потом постепенно, как это обычно бывает, все стихло. Однако, когда спустя несколько месяцев на конференции руководящего состава наряду с другими делами стали обсуждать вопрос, кого командировать от нашего предприятия на кустовое совещание руководителей бригад социалистического труда, и список кандидатов, как обычно, открывал Канижаи, директор вычеркнул его фамилию. И все промолчали. Но слух об этом тоже распространился, его расцвечивали всякими подробностями. Опять-таки дальше — больше, как в цепочке: звено за звеном. Множество этих маленьких звеньев вплеталось одно в другое, образуя невообразимо длинную цепь. И хотя она состоит из невидимых звеньев, ею можно кого угодно связать по рукам и ногам. Запомни этот пример, Богар.
Мики-Диоген с таким торжеством посмотрел на меня, словно ему удалось сорвать плод с дерева познания и сунуть мне в руки. Я тоже повел себя так, будто яблоко оказалось очень кислым, будто Фарамуки перепутал деревья.
— Спасибо за науку, — сказал я.
— Главное — это осмыслить! Важно, чтобы ты сумел осмыслить.
— Хорошо. Я не буду садиться в твою «Волгу», Фарамуки. А если все-таки доведется сесть, то буду нем как рыба.
На этом мы и распростились, по крайней мере я так думал. В действительности же я не смог от него оторваться, потому что — хотел я того или нет — этот Фарамуки, подобно бесенку, прочно угнездился в моих мыслях, и стоило мне подумать о своем новом положении, как он незримо проникал в мои размышления и я никак не мог от него отделаться.
— Молодой человек! Вы что-то невнимательны, — проговорил старик и съел моего ферзя.
В дни своего пребывания в больнице, пробегавшие однообразной чередой, я пристрастился к шахматам. И в тихие вечерние часы после ужиная обычно садился за шахматную доску с худым, костистым стариком. Мы играли, пока сестра или дежурный врач не прогоняли нас в постель.
В шахматной игре хорошо то, что она не требует разговора. Но в этот вечер с молчанием у меня хорошо ладилось, а вот игра не шла никак. Я старательно пялился на шахматную доску и расставленные на ней фигуры, но мысли мои были далеко. Старик же смотрел на меня из-под косматых бровей, глаза его поблескивали и словно хотели пробуравить мой череп и извлечь из него те забредшие туда смутные, никчемные мысли и мыслишки, которые мешали мне сосредоточиться на игре.
— Мы что, играем в шахматы или мечтаем? — грубо зашумел он на меня, и я тут же сделал, ход, чтобы он не ворчал.
Когда у меня снизилась температура и мне разрешили ходить, старик тотчас высмотрел меня. Он подошел ко мне и представился:
— Виктор Чертан, финансист на пенсии, — и тут же, без приглашения, сел на лавку рядом со мной. Потом пробасил мне в ухо: — Чертан, почти что черт, хе-хе-хе! — и выжидательно посмотрел на меня.
— Богар.
— А вы кто?
— Кандидат в трупы.
— Хорошо-хорошо. Это и все мы. А кто вы на воле?
— Заурядный ангел, — сказал я, давая понять, что мы с ним придерживаемся разного мировоззрения.
— А я ведь не шутил. «Черт» в различных славянских языках означает того же черта, что и наш венгерский «эрдёг», как говорится, nomen est omen: имя предостерегает, не правда ли? Я, например, с гордостью ношу свое имя, как горжусь и своей профессией.
Господин Чертан был судебным исполнителем.
Ему не стоило особого труда заманить меня за шахматную доску. В такой тоске, которая обуревает тебя в больнице, и с настоящим чертом сядешь за игру. Но сколько бы мы с ним ни играли, я никак не мог проникнуться симпатией к этому самодовольному старому типу. Скорее наоборот.
— Вампир! — обратился я к нему на следующий день. — А знаете ли, мы ведь сейчас не впервые встретились? Я вас знаю с детства.
— Возможно. Со мною многие встречались, очень многие. Я никогда не был без дела. Откуда вы меня знаете?
— В настоящем вашем виде — только здесь и только теперь познакомился с вами. Но вы же принимаете тысячу обличий. Хотя душа у вас одна — достаточно темная.
Старый черт захихикал, словно я его пощекотал.
Но он, конечно, не мог знать, что в моем воображении две давно уже исчезнувшие фигуры моего детства выскочили у него из-за спины и уселись рядом с ним. Теперь они все трое ухмылялись мне.
Одного из них звали Амбрушем Хедели, а второго — Золтаном Еневари. Один из них унизил однажды моего отца, а второй — моего двоюродного дядю. И оба эти урока я крепко запомнил, хотя был тогда еще совсем несмышленышем.
Отца своего я и сейчас так горячо люблю и так жалею, словно он и сейчас живой. Я и поныне не знаю другого такого человека, который был бы так переполнен горечью, как отец в последние годы жизни. Хотя раньше он, наверное, был и веселым, и жизнерадостным, всей душой любящим все красивое.
Он никогда не говорил, но я чувствовал, что он про себя сто раз проклинал то время, когда поверил венграм, которые сулили ему тогда счастливую родину. И, поддавшись их посулам и красноречию, отец вместе со многими другими с воодушевлением и верой в числе первых переселился сюда из Буковины. Переселялись сюда и семьи с малыми детьми из Молдавии, чтобы затем, по прошествии дутых праздников, стать здесь изгоями этой нации, ее пасынками, на голой спине которых отплясывали кованые сапоги чужой им войны за чужие интересы. Их унижали и втаптывали в грязь.
Господа-патриоты выделили обещанный рай моему отцу и ему подобным в Южной Бачке[2]. Однако это с самого начала было явным обманом: их, простаков, посадили на отторгнутую от других землю, «осчастливив» отнятым у других добром. И радужный туман вскоре рассеялся, и они поняли, какой жгучей ненавистью они окружены, хотя в том не было ни малейшей их вины. И горек стал им даже кусок хлеба. И в конце концов они так и не смогли по-настоящему осесть в этих местах, привыкнуть к ним, потому что по истечении нескольких недолгих лет, в 1944 году, их оружием изгнали с этой чужой для них земли.
Отец получил на выселение два коротких часа. Бедняга с потухшим взглядом успел запрячь телегу, покидать в нее наскоро инструмент и посуду, небольшой сундук с одеждой, мешок и корзинку с продуктами; потом на перины и подушки он водрузил семью и пустился в жестокое, неизвестное, долгое-долгое и бесцельное странствие. Судьба не была к нам благосклонна, у нас не было убежища, а кровопролитные бои не раз перекатывались через нас.
По пути умерли две мои старшие сестренки — обеих унесла дизентерия.
А когда пришел новый мир, то отец поначалу и верить в него не осмеливался. Так он и жил до конца своих дней, внутренне готовый к новым переменам, к бесконечной дороге. Все было собрано, все под рукой, чтобы самое необходимое быстро погрузить в телегу — и в путь, в случае, если вновь придется спасаться бегством…
Но я уже родился в хорошем просторном каменном доме. Кругом — двор, позади дома — сад. Мои родители, кое-как пережив тревожные времена, в конце концов поселились в Хидаше. Здесь новое государство дало им дом с небольшим земельным наделом.
Нужно было жить, и хотелось жить; надо было начинать все сначала (отцу приходилось делать это уже в третий раз). Вскоре появился на свет и я, на второй день рождества 1946 года. Поэтому меня и назвали Иштваном.
Как все дети, я рос беззаботно и бездумно. Наш дом, открывающийся в нем для меня маленький мир мне казался прекрасным и удивительно богатым. Богатым потому, что, если нам и не хватало денег, вещей, одежды, чего угодно, то мои родители старались щедро восполнить это другим. Поэтому я, по сути дела, и не знал и не чувствовал, насколько мы бедны. В школу я тогда, правда, еще не ходил и свято верил в то, что все на земле живут так же, как мы.
Я рос в какой-то поистине маленькой державе, она казалась мне обжитой и безграничной.
На стене нашей комнаты висели три большие картины. Посередине деревянная, писанная маслом; на ней был изображен Иисус Христос. Справа и слева от него выцветшие цветные литографии великих мужей нашей революции 1848 года — Лайоша Кошута и Шандора Петефи. Они достались отцу в наследство, и он прятал их, сохранял и берег, как сокровище из сокровищ. Но не как мертвые, немые сокровища. Как только начал пробуждаться мой разум, отец принялся обрабатывать мой мозг и душу. И первыми, на примере жизни которых отец стал обучать меня, были эти трое. Отец рассказывал мне об их жизни и поступках, цитировал их и наказывал мне, чтобы ни при каких обстоятельствах я бы от них не отказывался. И в годы моего детства они стали для меня моими богами.
Конечно, в доме была еще целая армия маленьких божков и бесчисленное множество святых. Мама знала до боли прекрасные сказки и легенды, а отец — тяжелые, серьезные истории. Тихие часы наших вечеров и праздников, главным образом зимой, оживляли удивительные герои сказок и некогда знаменитые люди. Простодушный наивный ребенок, я всех их, и воображаемых и давным-давно умерших, одинаково считал живущими среди нас, чуть ли не принадлежащими к нашей семье. Блестящее и интересное общество для такого незрелого юнца — это точно! От нас, из нашего дома, они отправлялись на битвы и подвиги; снова и снова, из вечера в вечер они уходили сражаться за свободу и справедливость. Потому что то и дело гибли, то и дело терпели поражение извечно сражающиеся за них люди.
Вот чем мы были богаты. А я еще и потому, что был неистов, словно опаленный огнем, вечно скакал и прыгал, всегда что-то делал, хорошее или плохое, но спокойной минуты, как у ленивого разини, у меня никогда не было. Мой бойкий нрав молодого жеребенка обычно обуздывала мама — у нее всегда находилась тысяча дел в саду, во дворе, на кухне, вот она что-то постоянно и выделяла на мою долю. Но для меня и это становилось игрой, такой же, как все мои проказы. К тому же и радостью, что-де без меня ей бы не управиться со своими делами, мол, я для нее, как маленький помощник, как третья рука, как быстрые ноги.
Мой недолгий золотой век миновал раньше, чем я смог это понять и осознать.
Отца я считал первейшим человеком на свете, самым великим и самым сильным. Разве могло быть иначе, когда его рассказы рождали королей, полководцев, героев. Я и вправду думал, что он верховодит ими всеми.
Мне шел шестой год, когда впервые поколебалась моя вера в отца.
Тогда он уже работал в сельскохозяйственном производственном кооперативе, часто его назначали на Берекальский луг — косить, ворошить сено, скирдовать, вывозить. Он с удовольствием брался за любую работу, хотя луг находился далеко от нас, но он любил там работать: кругом — лес. И оттуда он никогда не возвращался с пустой кошелкой, всегда привозил грибы или ягоды или какой-нибудь зрелый лесной плод, орехи и тому подобное. Нам всегда доставляли радость эти дары природы, потому что домашнее меню было, разумеется, достаточно скудным. Мясное весьма редко попадало к нам на стол.
Но однажды в качестве редкого исключения он пообещал нам великолепный ужин.
Дело было в пятницу и как раз тринадцатого числа. И несчастье не заставило себя ждать: сначала жертвой стал неосторожный зайчишка, а потом оно добралось и до нас.
В тот день отец укладывал в стога сено на лесном лугу, а заяц притаился на дне канавки поблизости. Глупый заяц думал, что если он хорошо укроется в гуще сорняков, то просидит там незамеченным сколько угодно. А отец все приближался и приближался. Наконец ушастого охватила паника, и он вдруг выпрыгнул из канавы, решив задать стрекача в сторону холма. Отец уже подходил к холму, и заяц промчался мимо него. Отец молниеносно схватил вилы и ударил, а глупый заяц как раз прыгнул на вилы и был готов. Отец тут же сунул в мешок добычу и с радостью притащил домой. Освежевав зайца, он поручил мясо заботам матери, а шкурку натянул на палочки и выставил на террасу сохнуть. Закончив с этим, он позвал меня:
— Поди-ка сюда, сынок! Что ты видишь?
— Шкурку заиньки-паиньки.
— Сделаем из нее что-нибудь?
— Сделаем!
— А чего бы нам сделать?
— Не знаю, папа.
— А должен бы знать. Не сшить ли из нее тебе зимнюю шапку?
— Самую что ни есть красивую, папа!
— А может, безрукавку тебе сшить?
— Да-да, безрукавочку! В такой чудесной безрукавочке я пойду с тобой в лес, папа!
— Э, погоди, да ведь из этой шкурки можно сшить тебе ранец для школы. Самое лучшее!
В этот момент мне больше всего хотелось поскорее начать ходить в школу, что и было не за горами: осенью наступал мой срок.
А из мяса заиньки-паиньки тем временем готовилось жаркое с золотистой мамалыгой. Мама с таким удовольствием его готовила, что даже пела. Мы с отцом заранее облизывались и не могли дождаться, когда сядем ужинать.
Не успели перекреститься, садясь за стол, как в дверь кто-то громко постучал.
На приглашение отца в комнату вошел низенький человек.
— Добрый вечер! — хмуро проскрипел он и остановился у порога на свету, даже не сняв шляпы. Тень от него упала на стену. Кривоногий, тщедушный, на длинной гусиной шее — совиная голова, которую косо обрамляли черные лохмы.
— Добро пожаловать, товарищ! — поприветствовали мы его как полагается.
Это был Амбруш Хедели, заседавший тогда в правлении. Свою должность он исправлял рьяно, страшно гордился ею и стремился командовать всем и каждым. Особенно любил он налагать штраф, безразлично, была ли на то причина или не было. И ему быстро удалось добиться того, что за ним закрепилась дурная слава. Росточка он был небольшого, зато грозен хоть куда. Ходил в грубых скрипучих сапогах, чтобы еще издали можно было узнать по их нещадному скрипу, кто идет. Словом, хорош фрукт был этот Хедели. Как только он появился, мы сразу же поняли, что нас почтила своим присутствием сама власть.
Мама придвинула ему стул, смахнув с него пыль:
— Пожалуйста, садитесь с нами за стол!
Хедели ничего не сказал, только сверкнул глазами:
— Послушай, Янош Богар! А ты знаешь, что у тебя на ужин?
— Знаю: заяц, — с гордостью признался отец.
— Не заяц, дорогой товарищ, а государственная собственность. Записано, что все сокровища недр этой земли, все рыбы ее водоемов, вся дичь лесов и полей — все составляет собственность народной республики.
— И очень правильно, — кивнув, подтвердил отец. — А поскольку народ — это как раз мы и есть, то давайте примемся за мясо этого доброго зверька, так сказать, на общественных началах.
— Ох, уж, пожалуйста, не побрезгуйте моей готовкой! — любезно попросила мать. — Для хорошего человека нам не жалко.
Хедели, как только вошел, вздрагивающими ноздрями ловил ароматный запах жаркого, и кадык у него так и ходил. Но сказать «да» он не хотел, а сказать «нет» было выше его сил. Сдвинув на затылок шляпу, он плюхнулся на стул, пододвинул к себе сковородку и принялся уписывать за обе щеки.
А мы только смотрели, как этот маленький человек один уплетает нашего вкусного зайца.
Рыгнув потом пару раз, он вытащил из кармана свою знаменитую тетрадь, в которую заносил обычно имена местных жителей, и лиловый химический карандаш.
— Внимание! Я обращаюсь к тебе с вопросом; имеется ли у тебя официальное разрешение на охоту? Потому как если есть, то предъяви!
У отца, разумеется, не было разрешения, никакого разрешения: даже на существование. Хедели и не стал ждать ответа, а послюнявил чернильный карандаш и кривыми буквами начал писать: «Протокол».
«Мною установлено: пойман с поличным, в чем я лично имел возможность убедиться… — писал и тут же читал Хедели. — Вследствие чего отрицать сей факт нельзя…» Признаешь ли ты, Янош Богар, что обнаруженная мною здесь еда в своем первозданном виде была живым зайцем?
Отец признал, а Хедели с явным наслаждением зафиксировал в своей тетради, что Янош Богар, член сельскохозяйственного производственного кооператива, житель, Хидаша, уроженец Буковины, сей день допустил браконьерство, убил зайца на Берекальском лугу. Освежевав упомянутого зайца, он предназначил его в пищу. За это он, то есть Янош Богар, во-первых, наказывается штрафом в размере двадцати форинтов. Во-вторых, в целях острастки Яноша Богара, о зайце надлежит прописать в стенной газете села, чтобы другим было неповадно.
Бедный отец попытался как-то выкрутиться из беды, но защищался он со слабой верой в успех:
— Но, товарищ Хедели, вам ведь понравилось жаркое?
— То, что оно было вкусное, не является смягчающим вину обстоятельством, Богар.
— Смягчающее вину или нет, но это жаркое ты все сожрал один.
— Оно было предложено мне на ужин, я воспользовался приглашением. Разумеется, неофициально.
— Тогда воспользуйся возможностью и заплатить за него. Не официально, но деньгами, из своего кармана.
— Еще чего не хватало! Ты требуешь у меня деньги за этого ворованного зайца?!
— Не за зайца, Хедели. А за ужин! Ты съел добрых три-четыре порции. Двадцать форинтов они ведь стоят. Не правда ли?
— Может, и стоят, может быть. Но вопрос в том, Богар, имеешь ли ты разрешение на открытие трактира или закусочной? Потому как если ты покажешь мне такое разрешение, я заплачу.
Отец, разумеется, не мог показать ему ничего иного, кроме беззащитности и покорности. С чувством вины снес он порицание и наказание штрафом и подписал Хедели его протокол. Но беда на этом не кончилась, потому что даже с помощью матери он смог наскрести только тринадцать форинтов. Однако торжествующий Хедели проявил на этот раз великодушие и разрешил погасить остальную сумму с рассрочкой на три недели.
Зато в качестве завершающего аккорда он забрал заячью шкурку.
— Подлежит конфискации властями, — заявил он, зажав ее под мышкой.
В этот вечер мы долго сидели молча, как окаменелые, голодные и какие-то опустошенные внутренне.
Горькой истиной оказались слова песни, которую часто пела мама: «Горечь на душе и мрак: хоть и родственник, а враг…» Ведь Амбруш Хедели был тоже выходцем из Буковины и даже дальним родственником нам. Но кто может объяснить, почему в руках ренегатов и выскочек всегда злее и больнее бьет казенный бич?
В тот вечер у нас ни песни не спелось, ни сказки не рассказалось, ни поучительной истории не поведалось, не вспомнился и Шандор Петефи. Легли мы с молитвой, чтобы бог нас и впредь не оставил своей милостью.
Я никак не мог заснуть. Горечь переполняла меня до краев, я даже не плакал, а только трясся от бессильного детского гнева, прежде чем меня сломил сон. Мне не ужина было жалко и не обещанного ранца из заячьей шкурки, я просто не мог понять и осмыслить того, что произошло. А еще больше — того, что не произошло.
Почему отец не выступил против Хедели, почему не боролся с ним?
Почему не схватил его и не швырнул на землю, чтобы он провалился в нее? Почему не избил?
Почему разрешил, почему допустил, чтобы Хедели съел нашего милого зайчика, да еще и унес его шкурку?
Почему не одолел этого Хедели?
Именно в этот вечер кончилось золотое время моего детства, хотя сам я этого еще не осознавал. Я всегда так сильно был привязан к отцу, что у меня и в мыслях не было за что-то осуждать его. Я хотел стать таким, как он.
Позднее — уже нет. Словно какая-то нить оборвалась во мне. Я очень долго не мог ему простить случая с Хедели. Только теперь, по истечении многих лет, я запоздало начал что-то понимать в отце.
Возможно, конечно, что он был робок и слаб. Но он боролся за существование и был всегда настоящим работягой. Немногословным, исключительно кротким, исполнительным и услужливым человеком, на шее которого мог проехаться кто угодно. С жертвенной покорностью он, наверное, взошел бы и на эшафот. И почти со стыдливой уступчивостью он принимал и терпел все невзгоды, беды, удары и даже унижения.
Он и не умел преуспевать.
Но я никогда не слыхал, чтобы он или мать жаловались. Зато молились тем усерднее. И возможно, что как раз в этой всеобъемлющей кротости и заключалась главная сила моих родителей…
Только эта сила рано иссякла. Как-то весенним утром мама не смогла встать, даже двинуться. Она лежала неподвижно, молча, глядя на нас странно поблескивающим взглядом. Я примостился у нее в ногах, звал ее, но она не отвечала. Пока отец сумел вызвать врача, она уже умерла, тихо, так и не простившись с нами.
Я не знал, что она давно уже была больна. Никаких, даже самых маленьких признаков болезни я не замечал. Она выкладывалась вся без остатка, весело и покорно работала — ни вздоха, ни жалобы. Как же я мог что-то заподозрить? А была она как лампада, которая и тогда пытается светить, когда в ней уже совсем иссякло масло.
Мы остались вдвоем с отцом, осиротевшие, наедине с нашим горем. Жизнь стала сразу мрачной и безотрадной. Прекратились и вечерние беседы и рассказы отца на исторические темы. Напрасно я его теребил — он только головой качал и говорил, что я хожу в школу и теперь мне надо усваивать там все премудрости. Однако ко дню рождения он подарил мне книжку стихотворений Петефи.
Сельскохозяйственный кооператив тем временем начинал потихоньку процветать, правда, не для нас. Отец как-то нигде не находил себе места, ни дома, ни в коллективе: он как бы съедал самого себя. Им уже владела иссушающая его идефикс, что над нами тяготеет проклятье, что нам грозит погибель. И пожалуй, ничто его так не занимало, как найти средство спастись, избегнуть своей участи.
Когда мне исполнилось десять лет, отец сделал мне ящичек вроде чемодана — с таким новобранцы уходят служить в армию. Он положил в него мою лучшую одежду и мои школьные принадлежности, ящик взял в левую руку, правой взял меня за руку, и погожим ранним утром мы отправились в путь. Мы пошли в Какашд, расположенный километрах в двадцати от Хидаша.
Там жил Йожеф Херман, женившийся на двоюродной сестре моей матери, овдовевшей тете Жофи. Дядюшка Херман был местным хозяйчиком, да даже и не столько крестьянином, сколько, торговцем, разъезжавшим туда-сюда и приторговывавшим тем-сем. Тетя Жофи была у него третьей женой в доме, с первыми двумя он развелся. Детей у него не было. По сравнению с нами они жили, можно сказать, хорошо. Могли бы жить и лучше, но торговые сделки дядюшки Хермана, скорее, уносили деньги, чем приносили. А денег на еду и на вино он не жалел.
Вот к ним и отвел меня отец на воспитание. А вернувшись в Хидаш, он все продал. Мою часть вырученного он прислал мне, разумеется, не мне в руки, а Херманам: они должны были заботиться обо мне до тех пор, пока я сам не стану на ноги. После этого отец навсегда покинул наши места, уехал в Дунауйварош и стал рабочим на стройке. Встречались мы все реже и реже, а спустя три года пришло официальное извещение: его убили с целью ограбления. Отец очень экономно тратил заработанные деньги, откладывал, копил, надеялся потом обзавестись земельным участком, сколотить домик. Хотел начать все сначала, но уже не преследуемый злою судьбой и не должным никому, ничего и ни за что. Так он рассчитывал, так планировал. По слухам, он накопил уже десять тысяч форинтов… Нашли ли убийцу или нет, я так и не знаю.
У тети Жофи мне жилось в общем неплохо. Хотя я все-таки был для них неродным и оставался кем-то вроде пасынка. Крыша над головой у меня была, питанием у них я был обеспечен, и ношеная одежонка мне перепадала, и в школу я ходил, как надо. Это — все так, но не больше. Время, остававшееся от учебы, я должен был работать, попросту говоря — вкалывать.
Было у дядюшки Хермана два осла, Фрици и Юци. На них он временами совершал выезды. Была еще сонливая кроткая корова Борица. И каждый год он откармливал пять-шесть свиней. Дядя дома только распоряжался, а всю домашнюю работу надлежало делать тете Жофи и мне. Корову и ту доил я.
Мне в хлеву очень даже нравилось. Укроешься там — и хорошо. Я был единственным ребенком в доме и рядом с дядюшкой Херманом и его женой чувствовал себя не очень уютно. С животными мы хорошо понимали друг друга. Я даже разговаривал с ними. Дядя Херман заявил как-то, что я, мол, очумелый, и крепко отшлепал меня, добавив, что я плохо влияю на его животных. Конечно, они слушались меня лучше, чем его. Под его рукой и Фрици и Юци часто впадали в такое упрямство, что, сколько он ни хлестал их кнутом, а то и кнутовищем, ни ругань, ни палка не помогали — они не делали ни шагу. В такие минуты они, казалось, готовы были скорее сдохнуть, чем сделать хоть один шаг: в этом заключался их бунт. Дяде Херману к великому его стыду приходилось посылать за мной, подчас даже в школу, и я должен был со всех ног лететь к месту событий. По одному моему слову оба достойных осла тотчас же трогались с места и послушно трусили туда, куда было нужно. После этого дядя колотил и меня, потому что, по его словам, это я науськивал против него этих проклятых животных.
Осень 1956 года выдалась особенной. В один из дней директор созвал всю школу и потребовал, чтобы мы пели Гимн, после чего распустил всех по домам. А днем прибежал домой дядюшка Херман и заорал:
— Ну, слава богу, они уже убивают друг друга!
Надо сказать, что он не был пьянее, чем обычно, но вел себя, как заправский полководец. И тотчас же отдал приказ:
— Жофка, живо! Надо собираться!
Сборы начались с того, что он послал меня за выпивкой. Потом до вечера он разглагольствовал перед нами, чем дальше, тем с бо́льшим трудом ворочая языком, но и с тем бо́льшим энтузиазмом. Он обещал, что скоро станет очень богатым человеком.
— Шикарная торговая конъюнктура! — провозгласил он, безуспешно пытаясь чокнуться с самим собой.
Постепенно мы поняли из его слов, что страна охвачена огнем. В Будапеште идут вооруженные бои, но сильная смута и в провинции. А это, по его млению, должно привести к тому, что вскоре во многих свихнувшихся городах исчезнут продукты. И села наводнит огромное множество голодных бездельников, которые готовы будут отдавать золото за мясо, меховые шубы за муку, драгоценности за бобы. Так всегда бывает в подобных случаях.
На другой день он распорядился собрать все продукты, какие только есть в доме. И все приговаривал: «Мало! Мало!» Потом запряг обоих ослов в повозку на резиновых шинах и отправился на промысел. В течение четырех дней он колесил по селу и окрестностям, выклянчивая подачки. Он стучался во все ворота и в зависимости от того, как его принимали, и от того, что исповедовали в том или ином доме, просил пожертвовать что-то либо для повстанцев, либо для скрывающихся от преследований коммунистов, для сирот, для школы священнослужителей, для тюрем, либо для больниц. И обещал все что угодно: награды, премии, земное благоденствие или благодать в раю — кому что, опять-таки в зависимости от чьего имени обещал. На такие благородные цели ему в общем-то все что-нибудь давали: немного яиц, один-два батона домашней колбасы, кружку муки, фартук картофеля. А дядюшка Херман принимал все: мол, с бору по сосенке — лес будет. Правда, в конечном итоге он остался не очень доволен и, качая головой, приговаривал: «Нет, из этого не сколотить Америки!»
На рассвете он заколол трех своих свиней. Два полных дня мы топили жир, коптили мясо, ветчину, сало, делали домашнюю колбасу.
Вечером же, накануне того дня, когда он заколол свиней, в село прибыли Золтан Еневари (он же — Берндорфер) и с ним дюжина вооруженных парней.
Сначала мы только обратили внимание на то, — мы как раз опаливали заколотых свиней, — что по улице села разгуливают люди с автоматами и кокардами на шляпах. Они остановились перед нашим домом и заглянули через забор, но ничего не сказали, и мы не придали этому особого значения.
В доме, где расположился Еневари со своими людьми, и днем и ночью все гудело, как в улье. А потом вдруг наступила тишина. Бог знает, что у них там произошло, но только крепкие парни господина предводителя в полночь смылись без его ведома со всем награбленным имуществом. Погрузились в два грузовика и — курс на Запад! Наверняка думали, что там, за границей, им будет легче играть почетную роль героических венгров, чем здесь, на родине. Еневари остался с двумя парнями. Однако от своих притязаний стать народным вождем все равно не отказался. Он решил на время скрыться в лесах и, сгруппировав вокруг себя бродяг-повстанцев и воров, выждать подходящий момент, когда снова можно будет торжественно выйти на арену.
Днем они завалились к нам, мы как раз собирались обедать. Они вышибли ворота и дали в воздух автоматную очередь. Дядюшка Херман выбежал во двор и, испуганно моргая глазами, уставился на них.
Посреди двора стоял, широко расставив ноги, Еневари, за ним — оба его человека: один — совсем молодой парень с бородой, второй — лысый верзила. На них были плащ-палатки. Дула их автоматов были нацелены на дом.
— Не дурите, дорогие венгерские братья! — обратился к ним дядя Херман.
— Кыш! — цыкнул на него народный вождь, потом показал на дверь погреба. — Открыть!
Дядя замешкался, и тогда бородатый стрельнул в дверь, отчего замок свалился и одна створка двери сама распахнулась. По знаку Еневари бородач спустился по лестнице. Немного погодя он вернулся и кивнул головой. Затем обследовал заднюю пристройку, потом чердак и, наконец, чуланчик для продуктов.
— Выносить! — прозвучал приказ. — Вынести все напитки и все продукты! — Оба парня бросились было исполнять его приказание. — Стоп! — остановил их Еневари. — Не вы! Пускай выносит этот дорогой товарищ!
— Но, простите, я не коммунист!
— Я не спрашиваю, я знаю!
— Ей-богу, дорогие господа! Спросите кого угодно, даже мои недоброжелатели подтвердят вам, что я — на вашей стороне!
— Прячешь столько продуктов, сколько хватило бы на целую роту. От нас спрятал? Ждешь красных?
— Может, я перевоспитаю его, генералиссимус? — спросил лысый верзила. Но дядя не стал дожидаться ответа Еневари и поспешно начал выносить продукты. Он потел, сопел, плевался, но не вымолвил ни одного слова. Бородач всюду следовал за ним.
Мы не могли ему помочь, потому что парни, угрожая оружием, загнали нас в кухню.
Потом они выволокли повозку на шинах и заставили дядю Хермана погрузить на нее все продукты. Все даже не уместилось, они выбрали, что получше, а остальное так и осталось лежать на земле.
У входа в погреб на гвозде висела керосиновая лампа. Лысый снял ее и бросил в кучу продуктов. Подождал, пока растекся керосин, и затем поджег. Забегали синие и красные языки пламени, повалил удушливый черный дым.
— Запрягай!
Юци и Фрици равнодушно дали себя запрячь. Дядя забежал на кухню.
— Боюсь, — проговорил он и смачно сплюнул.
— О, господи, столько хорошего дорогого сала, столько чудесной колбасы! — запричитала тетя Жофи.
— Не скули! Я боюсь, что не удержусь и набью морду главному разбойнику, — сказал дядя Херман и, почесав затылок, взглянул на меня: — Пойди-ка ты с ними, сынок. Тебя лучше слушается Фрици.
Но тут тетя Жофи вдруг ощетинилась, как волчица-мать:
— Этот мальчик никуда не пойдет!
— Почему не пойдет?
— И говорить нечего! Он еще ребенок.
— Именно поэтому. Его они не тронут.
— Иди сам, Йожеф!
Дядя еще потоптался немного, поковырял в носу. Потом подошел к шкафу, в глубине которого у него была припрятана бутылка коньяка, и сделал три больших глотка. После этого накинул на себя старый балахон и, не сказав ни слова, вышел и поплелся следом за ослами.
Я хотел было выбежать во двор, чтобы хотя бы погасить огонь, но тетя Жофи удержала меня за руку.
— Погоди, сынок! Пусть они немного удалятся. А тогда ты побеги за ними. Понял? Но только незаметно, мой дорогой мальчик, чтобы они тебя не увидели. Ты должен ловко проследить, куда они направятся.
— Не взять ли мне топор?
— Зачем он тебе, глупенький?
— А если придется сражаться?
— Никаких «сражаться»! Чтобы я и не слышала, этого!
— Хорошо, тетя, а если беда какая?
— Если беда приключится, беги стремглав домой, чтобы рассказать мне.
— Они захватят в плен дядю, вот увидите. И не отпустят домой.
— Твой дядюшка достаточно хитер и сумеет выпутаться из любого положения. Не бойся!
И я побежал за ними. Они направлялись к Замковой горе, потом свернули на юг. Я следовал за ними не по дороге, а поодаль, по тропинке.
Впереди шагал бородач, за ним — оба осла с повозкой. Дядя Херман цеплялся за нее и едва поспевал. Даже издали хорошо было видно, как побагровело его лицо. Еневари с лысым шли немного поотстав.
У въезда в темную долину ослы, как по команде, остановились.
То, что произошло потом, я и поныне так отчетливо помню, словно это было сегодня.
Дядя Херман завопил и побежал к ослам. Но напрасно он орал на них, пинал ногами, бил, трепал, понукал — они ни с места. Он даже встал перед ними на колени, умоляя идти дальше. Но ослы — хоть бы что. Зато Еневари и два его головореза подбежали к дяде и стали награждать беднягу пощечинами, посчитав, что дядя просто-напросто ломает комедию, саботирует приказ.
В конце концов лысый с такой, силой ударил его в лицо, что дядя полетел на землю. Они продолжали бить и пинать его лежачего, колотили прикладами автоматов — и все молча. Дядя не двигался. Тут бородач и лысый бросились к ослам и стали зверски колотить их. Но добрые животные даже ухом не повели и стояли как вкопанные. Тогда Еневари оттолкнул в сторону своих озверевших помощников, снял с плеча автомат и разрядил всю обойму в бедных ослов. Фрици и Юци упали друг на друга и больше уже не страдали.
Их трупы бородач и лысый оттащили к обочине дороги, а сами по приказу Еневари впряглись в повозку, поднатужились, и потянули. Они направились к дому лесника. Это было недалеко, но дорога тут была неважная. А Еневари шел за ними следом, покусывая травинку.
Я побежал, упал, вскочил и снова побежал. И громко, причитая, молился. Я обращался к Иисусу, умоляя его, защитника и покровителя всех несчастных, униженных и преследуемых, опуститься к нам и сотворить чудо. Как в библии. Наложить снова длань на дядю Хермана и воззвать: «Встань и иди!» И чтобы дядя тут же вскочил на ноги, протер глаза и удивился: «Боже мой, однако долго же я спал!..» И чтобы Иисус подошел к нашим милым ослам, и они, свежие и здоровые, тоже встали и затрусили к дому, постукивая своими копытцами. И Иисус сел бы на Юци, а я — на Фрици. А дядя Херман пошел бы пешком — все равно он дошел бы только до корчмы…
Но дяде не понадобился Иисус, он был жив, хотя ему и здорово досталось. Лежа на земле, он рявкнул на меня:
— В бога душу, щенок, ты что вопишь?
Он лежал скособочившись, лицо его было залито кровью, а в остальном вроде бы он не очень пострадал.
— Кто звал тебя сюда?
Я тупо уставился на него, тогда он швырнул в меня комком земли.
— Живо убирайся прочь! Марш!
— Тетя Жофи волнуется за вас.
— Скажи этой женщине, что я приду домой, если не раздумаю.
— Не нужно ли вам чего? Скажите, я принесу.
Дядя исподлобья взглянул на меня:
— Что ты видел?
— Я все время шел за ними следом.
— Ты ничего не видел! Понял?
— Понял, дядя.
— И ты ничего не знаешь. Повтори!
— Я ничего не знаю.
— Ну, беги!
Я хотел было подойти к ослам, но дядя, вытянув ногу, оттолкнул меня.
— Марш отсюда, а то я тебя прибью!
Я не отважился спорить с ним. К горлу подступил комок, но я подавил рыдание, хотя чувствовал себя очень несчастным и неприкаянным.
Словно меня избили, стреляли по мне, — я брел назад, как в тумане, ненавидя весь мир; сил не было, в голове все смешалось. Я взобрался на небольшую горку. Красивый пейзаж, раскинувшийся передо мной, казался мне обманчиво мирным и спокойным. Солнечный свет заливал все вокруг, из труб вился дымок, в виноградниках усердно работали люди, с луга доносился звон колокольчиков.
Но за спиной у меня лежал кровавый путь. И где-то там, посреди него, сидел дядя Херман, глядя в сторону Темной долины. Я успел увидеть, как он с трудом поднялся и, переламываясь в пояснице, заковылял к мертвым ослам. Долго смотрел на них. Потом присел у них в головах, свернул цигарку и закурил.
Там, на вершине холма, я начал понимать тогда, что Иисус не спустится к нам и что чудес нет. И что дитя человеческое предоставлено самому себе, только самому себе, а потому ни на кого другого и не должно надеяться — только на самого себя. И значит, если ты хочешь жить, чего-то добиться и если не хочешь, чтобы тебя мог кто угодно унижать и угнетать, то ты прежде всего сам должен быть очень сильным и очень твердым.
Я был уже плотным и проворным мальчишкой, достаточно крепким и выносливым, хотя мускулами и мышцами своими был еще не вполне доволен. Как бы мне стать намного-намного сильнее? Спросить у других совета я как-то стеснялся — хотел сам дойти до этого. И с того дня я начал нещадно истязать себя. Придумывал всякого рода испытания и способы для того, чтобы развить свою силу. С работой управлялся быстро и в оставшееся свободное время бегал. Бегал так, словно спасался от преследования. И не по дорогам, не по ровному полю, а по холмам. Я катал кряжистые стволы, кидал здоровенные чурбаки. Наполнил мешок круглыми камнями и «боролся» с ним до изнеможения: носил его на плече, бросал наземь, «опоясывался» им. Меня страшно огорчало, что, несмотря на все это, я, как мне казалось, плохо расту, не так развиваюсь, как другие. Я открыл, что после отдыха, со свежими силами эти испытания на силу — не такое уж и искусство. А вот в конце тяжелого трудового дня, когда ты чувствуешь, что руки и ноги уже не слушаются и ты еле держишься на ногах, что тело у тебя онемело, — вот тогда-то и нужно. Бежишь быстро — кажется, уже и духу нет, — а нужно бежать еще быстрее. Вот тогда же схватить и поднять что-то очень тяжелое, поднять и пронести три раза вокруг двора, не снимая с плеч. Когда очень хочется есть или лечь, хочется спать, — тогда десять, двенадцать раз влезть на дерево. Вот это и есть настоящее испытание на прочность.
Мне кажется, ребенок может быть в сто раз более отчаянным и решительным, чем взрослый…
Потом пришло время, когда и меня подхватил, здорово поболтал и понес вихрь изменчивой жизни, пока, наконец, я не приземлился там, где есть сейчас. Но совсем иным человеком стал я теперь.
Когда я учился в восьмом классе, к нам в школу заявились гости. Они спросили, кто хочет учиться в Будапеште на фабричного рабочего. Питание, жилье и немного карманных денег обеспечены, можно избрать самые лучшие профессии. Я вызвался первым, остальные не очень-то рвались.
Итак, мой золотой век в Хидаше был предан забвенью, ушел в далекое прошлое и серебряный век школьных лет в Какашде, в столицу я прибыл уже на пороге железного века, и на этом закончились годы моего детства. В суровом профтехническом училище, а затем на заводе, на котором я с тех пор работаю, я стал слесарем. Но так, что не только я зажимал в тиски, отбивал молотком, опиливал напильником, сверлил и паял упрямый материал, но и все то же самое проделывалось со мною. И однако, это время было хорошим для меня тем, что только тогда я, по существу, вылупился на свет, как бабочка из кокона. Пыльцу я, разумеется, быстро потерял, но зато покрылся металлической пылью, железными опилками. Они, конечно, не столь нежные, но зато въедаются прочно, правда, нести их на себе куда тяжелее.
Старый Чертан заметил, что все это время я смотрю не на шахматную доску, а куда-то в пространство. Хотя там мой взгляд мог изучать лишь только голую стену.
— Затмение, человечек?
— А вам никогда не приходилось зазеваться на что-либо, Вампир?
— У меня принцип: работой мозга должны управлять воля и целеустремленность.
— Плохо вам, наверное?
— Мне? Почему же?
— Так если всегда приходится держать мозг в напряжении.
— А вот о вас, молодой человек, сейчас этого как раз нельзя сказать. А надо бы пошевелить мозгами. Послушайте. У меня есть одно предложение. По существу, меня навели на эту мысль те господа, что были у вас. Они, наверное, почему-то заинтересованы в вас, иначе не пришли бы сюда. Стоп! — подумал я. — Этот человек, очевидно, мне подойдет.
— Я не имею обыкновения распространяться об этом, — продолжал разглагольствовать Чертан, — но у меня есть небольшое состояние. Я многое чего сумел приобрести, когда подвертывались благоприятные обстоятельства. Разумеется, в прошлом, в пору моей активной деятельности. В частности, есть у меня и симпатичный домик под Будапештом, в Сентэндре. Записан он, конечно, на имя моего внука, но они не пользуются домом. А дом — старинный, в стиле барокко, можно сказать, небольшая усадьба, крепкая, выдержавшая испытание временем. Цены ей нет! Прекрасный сад, большие деревья. Разумеется, и вспомогательные пристройки. Я обычно сдавал его иностранцам. У меня сложился целый круг постояльцев, которые, как по расписанию, приезжали каждый год. Отличные люди: у меня с ними вполне дружеские отношения. Еще были у меня жильцы — бездетная супружеская пара. Разумеется, они жили отдельно, в заднем флигельке. Совершенно обособленно. И были чем-то вроде привратника или дворника. Зато не платили за квартиру. Эх, эх! а какие чаевые получали они от моих постояльцев! Но они не оценили этого! Начали воровать, и я вынужден был расстаться с ними.
Переезжайте ко мне в этот домик! Послушайте, дружище, переселяйтесь на их место! Ну? Как?
Вам ничего не придется за это платить. Ну разве все это не похоже на сон?..
Ну, разумеется, я иду на это, имея определенный интерес. Кое-что придется за это делать. Сущую мелочь, играючи. В свои свободные часы вам будет нужно поддерживать порядок в доме: от чердака до подвала. Четыре комнаты, те, что с фасада, и все, что к ним относится. Большая веранда и верхняя терраса. Ну, еще сад и двор. Постройки. Все должно блестеть чистотой и порядком. Пусть этот домик останется подлинным раем, маленьким островком в этом гнусном мире, островком, где все радует взгляд. Естественно, если что поломается, нужно починить, если пропадет, — пополнить. Но для вас это будет одно удовольствие. Вполсилы — и то делать нечего. Особенно, если ваша любезная супруга активно будет в этом участвовать…
Чертан буквально не давал мне вставить слова. Мол, не говорите ничего и не благодарите. Потому что главного он-де еще не сказал. Схватил меня за руку, предложил тотчас же мысленно обойти усадьбу, начав со двора. Вот — старая конюшня, а рядом — экипажный сарай. Все осталось от тех времен, когда хозяева дома, дамы и господа, еще разъезжали на лошадях, в экипажах. Экипажный сарай переделан уже в гараж, а конюшня пустует. Обветшала, конечно, но не беда, дескать, я смогу привести ее в порядок. Для меня это пустяк, коль скоро мое «самоутверждение» — это труд. И я смогу, мол, оборудовать ее себе под мастерскую. А он выхлопочет для меня промышленное разрешение…
— Деньги пусть вас не волнуют, — продолжал он. — Оборотный капитал я вам одолжу. Не удивляйтесь: я не идиот и не альтруист. И деньги не привык бросать на ветер. Я все рассчитал. Это — надежное капиталовложение. Хотя рынок в известной степени и ограниченный, но он ждет того, чтобы мы вдвоем его завоевали. Там, в Сентэндре, мало мастеровых людей, а хороших — и подавно. Потребности же колоссальные. А к тому же — приезд в дом иностранцев. Какой бизнес, какие возможности! Увидите: вы перестанете быть нищим пролетарием. У вас будет свое дело. Все станут называть вас господином: «Господин мастер, будьте любезны!..» Ну а что касается деловой части, то мы, разумеется, заключим контракт. Я составлю, вы подпишете. Потому что, естественно, без меня, по своему усмотрению, вы ничего не должны делать. Вы, так сказать, станете моим служащим. И одна треть дохода будет ваша!
— А скажите, господин хороший, почему бы вам не купить собаку?
— Я не выношу собак.
— А ведь собака с удовольствием лизала бы вам пятки в благодарность за брошенную кость и без всякого контракта. А то и седалище ваше, господин Вампир. И бесплатно!
— Дурная шутка, прошу покорно!
— И ошейник, красивую дорогую безделушку, из золота, вам бы не пришлось для нее заказывать. Обошлась бы и обыкновенной цепью. Железной.
— Шах! — свирепо выкрикнул Чертан и выдвинул стоящую под сенью ферзя ладью на середину шахматной доски.
Мой король ушел из-под угрозы, а слону старого господина пришлось слегка попятиться. Затем моя уцелевшая слабая пешечка добралась до восьмой горизонтали, и — она уже королева, а само ее появление — уже шах черному королю.
Так с помощью вечного шаха я избежал проигрыша и свел партию к ничьей.
Больше мне не хотелось играть. А что до этого старого черта — то мне было безразлично: хватит его кондрашка сейчас или потом, все равно! У меня хватало забот и без него.
Хотя больничная койка и была вполне приличной, заснуть мне никак не удавалось. Все, что свалилось на меня, гудело и вертелось в голове, не давая мне покоя. Фарамуки играл в чижики с Амбрушем Хедели, наш старший мастер играл в считалочку с господином Еневари, Рыжий Лис вытащил меня из постели и швырнул оземь, после чего я превратился в бело-красный футбольный мяч, и он стал играть мною в одни ворота с дядюшкой Лайошем Беренашем. Канижаи играл в шахматы со старым Чертаном; батя выковывал свои фигуры из железа, работая со страшной силой, но сколь быстро он их ни изготовлял, все равно не успевал: стоило ему поставить одну из них на доску, как старый черт ее тотчас же «поедал». Тут же, на железной спинке кровати, примостилась и моя бригада: ребята сидели рядышком, как воробьи на ветке. Они рады были бы закурить, но только у Марци Сюча была одна-единственная сигарета, — вот они по очереди и затягивались, передавая друг другу.
Когда сестрица, приоткрыв дверь, велела спать, все задрожали от страха. Стали съеживаться, с каждой секундой все сильнее и сильнее. А меня Рыжий Лис вообще оставил в воздухе. Я перевернулся дважды, а затем плюхнулся на кровать и потянулся. А все к тому времени так съежились, стали такими крохотными, как новорожденные мышата. Я схватил их всех и поместил в разные уголки своей башки, каждого — в свою клеточку. Но хотя они и утихомирились, я продолжал мучиться. Все пытался заглянуть в будущее: что же все-таки ожидает меня в действительности, когда я выберусь наконец из этого белоснежного покоя?
Но тут разум мой раздвоился. Одна половинка, словно пьяная и обезумевшая птица, носилась туда и сюда и неистово гудела мне в уши:
— Ни о чем не думай, сынок! У тебя нет никаких причин для неверия. У тебя больше будет работы, хотя и возрастет твоя ответственность. Тебе изо дня в день придется участвовать в жестоких схватках. Для этого нужны знания, способности, энергия. Если нужны — значит, будут. Тогда чего же ты боишься? В своей профессии ты собаку съел. Разве не так? И бригаду тебе вывести в передовые — раз плюнуть, словом, ты будешь здесь лидером.
И наконец, сможешь зажить по-человечески. И не в лотерею ты квартиру выиграл, не Дед Мороз в мешке принес. А потом, глядишь, и конвертик с деньгами станет у тебя потолще. Само по себе содержание конверта бригадира увеличится на пару сотенных, а может быть, возрастет и сама ставка. Ведь не от бедности же фирма выдвигает тебя на бригадира! А весь дополнительный навар: за сверхурочные, целевая премия, материальное стимулирование, командировочные и проездные, то — другое? Уже больше не придется жаться, экономить каждый грош, дружище. Ты уже вступишь в число «четырехтысячников» — это железно.
Да что там «четырехтысячников»! «Пятитысячников», а то и «шеститысячников»! Ведь ты же не настолько глуп, чтобы бросить свои левые надгробия. Как-нибудь уж выкроишь на это время — тут за тебя нечего бояться. Только на заводе об этом, конечно, молчок! И кому какое дело? Правда, глупо было с твоей стороны проболтаться об этом сегодня утром. Но будем надеяться, они забудут. А нет — отрицай.
Все пойдет как по маслу, вот увидишь. Глядишь, еще подкопишь жирок, отрастишь животик, отпустишь бороду — даже издали будет видно, что ты не какая-нибудь серая мышка, шмыгающая по бетону…
Словом, с одной стороны, я как-то и воодушевлял и подхваливал самого себя, и, наверное, не напрасно, потому что почти начал чувствовать себя уже в раю: восседаю в сверкающем дворце и, болтая ногами, показываю зад геенне земной действительности. А сам мысленно самым чудесным образом обставляю свою новую квартиру, и в ней даже мусорное ведро вертится, как на курьих ножках.
Однако в то же самое время другая, лучшая половина моего разума тоже изрядно гудела, сильно охлаждая мое воодушевление; она язвила, убеждала меня не верить в то, что отныне жизнь моя, как и моя карьера, будет сплошным парадом..
— Жизнь — это не сказочный мир, Богар, и ты не превратишься в переодетого королевича. Ты что же, всему поверил, что тебе наговорили товарищи начальники? Что, мол, все уже решено, что теперь тебе повсюду навалом — поддержка; поверил всем этим обещаниям, поверил в то, что тебя ждут еще более прекрасные перспективы? Ты уже двенадцать лет как вкалываешь, дорогуша, и чему тебя научил этот опыт? Подумай-ка, Богар! И чего ты добьешься? Чего? Ты станешь мальчиком, дружок, маленьким заикающимся мальчиком среди гладиаторов. Да и начнешь ты, как неопытный актеришка с плохой шутки в кабаре: стои́т он на авансцене в новом малиново-красном жилете, окруженный ржущей над ним публикой. И они тебе скажут, не бойся, в глаза скажут, что за те «пару кило» денег, которые зарабатывает бригада, тебе не превратить их в посмешище. Становись сам шутом, если тебе нравится… Они тебе в глаза скажут, не бойся: «Эге-ге, братишка, ты стал нашим бригадиром? Ха-ха! Ну, не беда. Только, черт нас возьми, мы что-то не припомним, когда мы тебя избирали на эту должность?!»
Ты, дружище, еще наивен и недостаточно умен для того, чтобы сразу на дюжине досок дать сеанс одновременной игры, разыграв эту прекрасную, но дьявольски трудную профессию. Но ты и не настолько глуп, чтобы не захотеть принять все это дело всерьез.
Но еще не поздно, парень. Мчись опрометью к Рыжему Лису, пообещай ему служить верно и честно до самой смерти, но попроси, чтобы он не назначал тебя на эту должность. Для тебя лучше все же будет оставаться неприметным сереньким слесарем, какой ты есть, и обтачивать на работе свои железяки, а после втихаря — надгробия. Как-нибудь проживешь. А вот что ты будешь делать, если ввяжешься в руководство бригадой? Еще влипнешь в какую-нибудь историю! А то, что влипнешь, это точно. И если не сам влипнешь, то тебя втянут. Надеешься, что твои доброжелатели замнут дело? А если нет? Конечно, и тогда ничто не потеряно — ты спокойненько сможешь перейти в другую фирму. Но тогда придется все начинать сначала. Потеряв друзей, верную дорогу, место… во всяком случае, больше, чем ты, может быть, выиграешь. Это и есть твоя блестящая перспектива?
Хуже этого, пожалуй, только одно: тухлый рай старого Чертана.
Я боюсь за тебя, Богарчик, донельзя боюсь…
Наверное, в течение нескольких часов продолжался этот сумасшедший спор, пока я не посчитал наиболее разумным заключить с самим собой перемирие. Я решил: будь что будет, а отступать не стану. Когда нужно будет проявить ум и силу, то есть когда меня призовут на арену, я их проявлю. А пока самое правильное — это хорошо заправить свои аккумуляторы. В том числе и спокойствием.
Надо бы поговорить с Канижаи. Так или иначе, но не случайна же эпоха «золотой бригады».
Если в будущее и трудно заглянуть, то в прошлое вполне можно. Ведь и прыгун, прежде чем разбежаться и сделать прыжок, немного отходит назад. И мне нужно чуть отбежать назад и взглянуть на нас именно так: кто мы и что мы, и как мы дошли до нынешнего положения. Тогда, пожалуй, легче будет и сообразить, как и что нужно делать теперь, за что зацепиться. И что должен делать я в этой новой, свалившейся на меня ситуации.
Два года тому назад все выглядело еще так пристойно. А потом мы как-то вдруг покатились под уклон. Но заметили это только позже, хотя поворотным пунктом, наверное, были те дни, когда нас разбудили ночью по тревоге.
Между прочим, именно в те дни исполнилось двенадцать лет существования бригады «Аврора».