Как бы то ни было, а Три-Ивана вошел к приятелю своему Сидору Еремеичу, придерживая осторожно под мышкой картуз, поздоровался, подошел к ручке супруги хозяина, опять запустил руки в задние карманы, повертывался на каблуках, рассказывал с восхищением, как он казнил сегодня сорокопуда, который был до того дерзок, что хотел вытащить синичку из клетки; Сидор Еремеич приказал подать для двух гостей своих самовар; хозяйка потчевала и угощала нас усердно и отвечала, когда Иван Иванович, как человек вежливый, привстал с места и просил, чтобы она сама изволила выкушать чашечку, отвечала: «Благодарю покорно, я одну посудинку выдержала, испродовольствовалась». Сделав должное и успокоив таким образом совесть свою, Три-Ивана обратился ко мне и заговорил со мною каким-то горестным, сострадательным родом, жалея и соболезнуя о горькой участи моей и утешая меня тем, что бог не без милости. Я отвечал ему, что, слава богу, кончил дела свои хорошо и теперь еду в Питер, куда так давно порывался. «Как едете? – спросил он. – Да ведь у нас набор!» – «Какая же мне нужда до набора?» – «Помилуйте, да ведь вас общество наше, мещане отдают в рекруты; они там высчитали, что очередь за вами!»
Три-Ивана не обманул меня; общество посылало уже за мною в усадьбу Порубова и, не застав меня там, в тот же вечер отыскало в доме Сидора Еремеича, посадило в кандалы и отправило с отдатчиками в губернский город. Я от нечаянности этого происшествия так обезумел, что опомнился только в губернском городе, где застал уже письмо примирителя и птицелова, в котором он, как законник, изъявил сильное сомнение, вправе ли общество отдать меня, как отставного унтер-офицера, снова на службу, и советовал объявить об этом подробно в присутствии.
Один из отдатчиков, ходивший хлопотать тут и там о скорейшем приеме нашем, воротился с вестью, что подмазал везде, где было можно: инспектору врачебной управы отдал сам из рук в руки и с глазу на глаз; прокурору – через одного из присяжных, который по этим делам употреблялся; военному приемщику – через унтера его, и кажется все ладно. На другое утро меня повели. Солдатом я служил, как читатели помнят, но в рекрутском присутствии не бывал, а отдан прямо, через бригадного командира кантонистов; ныне при всех проделках одно только не показалось мне, что унтер-офицер стал толкать меня носками по голени, чтобы я под меркой вытягивался. Я и без того не приседал, а стоял солдатом; но он делал это по всегдашней привычке и обычаю.
В присутствии, кроме прочих, был еще жандармский штаб-офицер и даже флигель-адъютант. Это не прежние времена, и ныне при выборе всякую неправду выведут наружу. Надобно же быть еще такому случаю: военный приемщик был прежний ротный командир мой; а знаете ли кто был флигель-адъютант? Родной отец мой, полковник.
Ну, нечего по-пустому калякать: меня выслушали, призадумались, дело было сомнительное, хотя и казалось бы – отдавать отставного унтера в солдаты нельзя; но никто не смел взять на себя решение этого вопроса, случая необыкновенного, на который у нас нет никаких постановлений, – и два месяца прошло в переписке, на которую, однако же, последовало решение в мою пользу. Я жил у полковника, рассказывал ему все похождения свои – он слушал с любопытством и взял с меня слово, что я напишу записки свои: вот они. Полковник был здесь на короткое время и без семейства; Груша выходит замуж, и, как говорит полковник, очень счастливо. Триста рублей полковничьих к моим четырем сотням, которые я сберег в целости, итого семьсот, сумма почти баснословная, зашита была в синий получекмень мой, и я отправился с обозом извозчиков по пути в Питер.
Что мне докучать читателю не только подробностями пути, но и самого житья моего в Питере; я перебивался с петельки па пуговку, с корки на корку; для чужого человека Питер – тот же лес, а люди, покуда не обживешься, не спознаешься с ними, – те же дикари и звери. Не стану пересчитывать вам все сотни тысяч неудач, которые встречал я каждый день и на каждом шагу; но дайте рассказать мне два-три примера. Менее всего помех встретил я со стороны медико-хирургической академии; там только нашел я радушный прием и поддержку. Всего труднее было мне зарабатывать во все время свой кусок хлеба и форменный мундир со всею к нему амуницией. Учить детей и переписывать с листа – вот источники для нашего брата; я вовсе не прочь и от черной работы, но колкой дров и ноской воды более как на хлеб не заработаешь, а время убьешь все; мне же можно было работать только по ночам да междучасками.
Попал было я в контору русского купца с уговором работать вечером по два часа; но вскоре стали меня употреблять вместо артельщика, давать кучу поручений на следующее утро, когда мне надо было быть на чтении. Я объяснился: это-де против уговора и сверх сил моих, и уволен был с таким аптекарским счетом, по которому, слава богу, с меня ничего не взяли.
Попал я еще к портному для переписки всех счетов его на тисненой розовой бумаге голубыми чернилами, как любовные записки, – но он хотел также возложить на меня не только обязанность сборщика всех недоимок, но и ответственность за них: «Вы сам писал чет, – говорил немец, – вы должен отвечать; это мой правил».
Но самый замечательный в этом роде случай был и с замечательным лицом; позвольте распространиться.