Если вам только случалось жить в каком-нибудь губернском городе, то вы, без всякого сомнения, знаете семейство Анны Мироновны. Приметы его вот какие: живет оно довольно открыто; муж служит, в порядочных чинах, но об нем мало речи, более бывает разговору о супруге его, Анне Мироновне, которая все знает, всюду бывает и всюду первая из первых. Она числится одной из почетнейших барынь в городе, вывозит на вечера по три, по четыре, даже по пяти взрослых дочерей, и дочери эти пристраиваются одна за другой, по светскому понятию, довольно выгодно, хотя они, как говорится, ни с рожи, ни с кожи, все более или менее просты, чванны, собою очень посредственны, ходят в люди в блестках, а дома шлюхами. Дом держится собственно Анной Мироновной, во всяком смысле; она просит, принимает и угощает гостей, она и сама напрашивается куда следует в гости, она же. и добывает все необходимое для наружного блеску в долг, и в счет, и взаймы, и напрокат; говорят даже, что когда она благословляла вторую дочь свою под венец, то довольно богатый образ в золоченом окладе был взят ею в рядах с бою; потому что по доброй воле ей никто в долг не верил. Между тем купцы формально отказать ей в безденежном заборе товаров не смеют: она слишком почетное, слишком известное лицо в городе, нравственное влияние ее слишком велико. Это Наполеон своего роду до изгнания его из России с бесчестием, и все языки должны ей покорствовать. А как ее, вероятно, никогда не изгонят с бесчестием из России, то из этого и следует, что она лучший тактик, стратегии и политик, чем покойный Наполеон. Одна дочь у нее за генералом или по крайней мере за статским советником. В доме у Анны Мироновны все очень порядочно, потому что дом составляют первые три комнаты: зала, гостиная, столовая; далее не ходите, там задний двор, где нельзя же требовать опрятности и порядку. Дочери показываются только около полудня, то есть в полной походной и боевой амуниции, а если вы их захватите врасплох, то они, как маменькины ученицы в военном искусстве, поспешно отступали, уничтожая за собою все переправы и затрудняя преследование, – то есть они бегут опрометью вон, захлопывая за собой двери. Как быть: домашний капотец скоро затаскивается, платчишко, если даже и его случится накинуть, также, а чем всю буднишнюю амуницию строить новую, так лучше поберечь деньжонки на выездное и щегольское платье.
Конечно, барышни наши не такие лютые хозяйки, чтобы домашнее платье изнашивалось и маралось от хозяйских трудов и работ; о нет, на это есть у них, слава богу, и Машка, и Сашка, и старуха Сидоровна; но ведь нельзя же и уберечься за всякий час: то придется напомадиться и обтереть обо что-нибудь близкое руки, то невзначай потрешься около шандала либо плеснешь на себя чего-нибудь; день за день в одном да в одном – не набережешься; и не к чему, впрочем, признаться, – это домашнее. Мыть бы можно платье это, конечно, но и тут встречаются разные помехи: не всегда есть под рукой бальные обноски, коими бы можно временно заменить буднишнее платье, – а ведь не ходить же, как делают иногда служивые наши, когда моют белье свое, так, ни в чем; этого нельзя, это не водится, даже и в самых отдаленных домашних комнатах Анны Мироновны, хотя туда, кроме посвященных в домашние тайны, не заглянет ни одно человеческое око. Кроме того, девки заняты нужнейшим: то шьют наряды, то стирают по необходимости белье, то штопают чулочки, если они повредятся выше пятки и подошвы, на видном месте, а в противном случае собирают петельки на одну нитку и затягивают в курчавенький комочек. Еще и то сказать, привычка – та же природа; не хочется расстаться с блузой, к которой привыкнешь и знаешь уже наизусть, где недостает пуговки, где оборвалась петелька, и привык уже ко всем сподручным ухваткам, как ее там без большого труда поддерживать и прихватывать. А, наконец, зимою, когда барышни носят стеганые капоты, то уж вы и сами знаете, что мыть такую вещь неудобно, и тут поневоле ходишь восемь месяцев в сале и во всякой всячине. А кто же виноват, что у нас климат такой суровый и зима долгая? Говорят даже, что это и самому Наполеону было вредно, а вы хотите, чтобы такое обстоятельство осталось без влияния на дом Анны Мироновны!
Итак, если вы живали в губернских городах, то вы, конечно, дом этот знаете.
И такое точно семейство жило в Алтынове. Герасим Степанович был старшим по чину и влиянию советником одной из палат, и ему ни в каком случае не следовала казенная квартира, но Анна Мироновна сумела так устроить дела, что им дан был довольно обширный казенный дом, хотя, правда, несколько в ветхом состоянии; но зато постоянно отпускался ремонт, а Герасим Степанович надеялся овладеть вскоре домом этим по праву десятилетней давности своего в нем проживания. Он надеялся вскоре купить дом с молотка – так, рублей за семь с полтиной, – дом был уже старанием Анны Мироновны удостоен в негодность, освидетельствован и донесено, что даже строительные припасы все от ветхости пришли в негодность. Все в городе были одного мнения, на счет Калюжиных; все знали, что Герасим Степанович не надсядется в защиту какого-нибудь безгласного подсудимого, да и вообще не станет подрываться куда-нибудь без каких-нибудь особенных видов и нужды, но у Герасима Степановича в ведомостях графа «состоит» одного месяца соответствовала графе «состояло» следующего месяца, а итоги под суммами, делами и арестантами всегда были верны; все знали, что он, не имея состояния, нуждался в подкреплениях посторонних, особенно при его роде жизни, и потому никто не удивлялся, если случай тут или там раскрывал какое-нибудь обстоятельство и молва пускала его со всеми околичностями по белу свету; это было в порядке вещей, и об этом говорили только как о всякой городской новости, как о том, что к купцу Шугаеву привезен из Нижнего свежий товар, что Фома Иванович дает вечер, а на Степаниде Семеновне было опять новое платье, седьмое в течение зимы. Иногда, правда, дивились исподтишка: отчего Герасиму Степановичу все с рук сходит? Семнадцать лет живет он в этой должности в Алтынове, семнадцать лет все знают всё, что знать можно, и по разу или по два в год бывают яркие, разительные случаи, где весь город, наострив уши, ждет: что-то будет теперь Герасиму Степановичу, неужели и это так пройдет? И проходит! Весь город знает и перечтет вам по пальцам всю крайность домашних обстоятельств Калюжиных, странные и позорные происки их, замечательные и многосложные соображения и действия Анны Мироновны потайными пружинами и рычагами в разных стеснительных обстоятельствах, и особенно если нужно пристроить одну из дочерей-погодков; словом, Калюжины составляли семью анекдотическую; но при всем том они занимали по всем трем размерам пространства, в длину, в ширину и глубину, одно из первых мест в обществе. На всякой порядочной свадьбе в городе Анна Мироновна бывает посаженою матерью или Герасим Степанович – отцом: все купечество было помешано на том, что Анна Мироновна, как главнейшая половина счастливого супружества, как одно из почетных лиц в городе, должна вложить серьги невесте, когда ее повезут под венец, а у каждой из девиц Калюжиных было в городе крестников и крестниц по пятнадцати.
За долги Анны Мироновны лавочникам и сидельцам расплачивались всегда посторонние; это было так заведено искони, и Анна Мироновна не видела никакой причины изменять такой порядок. Расплата эта происходила двояким образом: или собственно посредством просителей, которые, по здравому рассудку своему, всегда уже являлись к Анне Мироновне с расписками от купцов в уплате счетов ее; или же обыкновенным и законным порядком, через алтыновскую комиссию погашения долгов Калюжиных. Комиссию эту составляли все наличные жители, весь город; купцы раскладывали на них по счетам своим долги Анны Мироновны и набавляли цену на товар, отчего и можно было сказать без всякого преувеличения, что в Алтынове дешевле брать товар в долг, если даже и платить за него, чем на наличные деньги. С должников своих купцы рады были получить хоть что-нибудь, а честным и верным плательщикам не уступали ни гроша и набавляли еще, говоря: «Да с кого же нам, батюшка, выручить? В убыток торговать нельзя». Для пяти дочерей, которых привыкли дома называть детками, не было в доме никакого особого угла ни днем, ни ночью; они болтались днем от нечего делать между залой и девичьей, то по окнам, то по печам, иногда с полезной книгой в руках, как, например, с «Библиотекой» [15], где есть такие милые, острые шуточки; изредка перед балом – с какою-нибудь легонькою работой для накладки или оборки, а больше так, ни с чем, во ожидании вечера. Вечером, если они не выезжали сами, непременно кто-нибудь приезжал к ним – большею частью любезная и милая молодежь, которой нравилось несвязное обращение в доме Калюжиных и которая также, встав поутру, с большим нетерпением ожидала вечера после томительного, длинного на этом свете и скучного дня. В этом отношении молодежь вполне сочувствовала девицам Калюжиным. Тут были славные и завидные женихи: один с самыми длинными в целом городе ногами и с перехватом; он, чувствуя превосходство свое, всегда становился вилами посреди комнаты, и если можно, против зеркала; другой отлично хорошо говорил по-французски и был мастер смешить до слез; этот всегда старался, заняв несколько времени и насмешив целое общество, залучить на свой пай девицу наособицу, в чем ему, как крайне образованному, благовоспитанному человеку, никто и не думал мешать: кому же доверить девушку, если не человеку такой тонкой, высокой образованности, цвету столичного общества? Третий был не очень казист и ходил себе так, спустя рукава, говорил вслух мало, но так занимательно нашептывал и занимал вполголоса, что, одним словом, беседа его, надобно полагать, была очень поучительна, потому что собеседницы из дому Калюжиных слушали его с большим удовольствием; он же иногда приносил и книги: в других домах с осторожностью и с оглядкой, а к Калюжиным, где не было никакой цензуры, где не предстояло никакой опасности, чтобы родители полюбопытствовали узнать вкус услужливого гостя, – без всякого зазрения совести. Иногда Калюжиным удавалось подхватить где-нибудь под руки и посадить к себе за стол молодого холостого помещика, особенно приезжего, и это был большой праздник. Если такого человека удавалось раз подхватить под руки, то его обыкновенно с рук не спускали, разве уж наконец сам потянется да вырвется. Таким образом, вечер проходил довольно приятно, можно было отдохнуть от дневной скуки и спокойно улечься около полуночи с уверенностью, что до завтрашнего вечера осталось менее суток. Ложились барышни наши тут и там, вповалку, где случалось; кроватей своих у них не было, чтобы не занимать лишнего места; простынь и одеял также, потому что это лишний расход, а дело не видное; одна лежала на одном диване, другая на другом, третья на стульях, четвертая на полу, и этой доставалась обыкновенно перина; укрывались они – которая стареньким одеяльцем, немножко излохмаченным, которая салопом своим, капотцем да мантоном. Хлопчатая бумага – пренесносное вещество: где только подбой или покрышка продерется, то она так и лезет вон. Впрочем, одно из одеял этих было в доме известно под названием атласного, и из-за него было много несогласия: всякой хотелось одеваться атласным одеялом. Атласу оставалось в нем одна только память, да все-таки атлас. Утром всякая из девиц вставала со своего ложа и, завернувшись чинно в салопец свой или одеяльце отправлялась к заветной вешалке, за ширму, сымала с гвоздя или подымала с полу домашнее платьице свое, тут же надевала и отопочки, башмачки, но уже к обеду умывалась, чесалась, закалывала распущенную косу и прочее. Все это делалось чинно, спокойно, протирая со сна молча глаза; иногда только выходили маленькие неприятности, если младшая попадала ногами в башмачки четвертой сестры, та в следующую за тем пару и так далее, покуда наконец на долю старшей оставалась пара детских отопков, в которые она никоим образом не могла вправить ноженьку свою. Пять пар башмаков – не шутка; выходит десять штук: как станут разбирать из кучки, куда девка их все свалила, подобрав в трех или четырех комнатах, то иногда такая запутанная вещь выходила, что в продолжение целого часу не могут барышни подобрать пару к одному окаянному башмаку: другой не лезет на ногу, да и только. Между тем все уже разбредутся по занятиям своим: одна к окну, одна к печи, одна немножко растянется на диване, и девка бегает с одним башмаком по целому дому, и, приговаривая: «Барышня, по-жалуйте-с», – ловит барышень за ноги, и примеривает башмак.
Разумеется, что та, которой достанется стоять босиком за ширмой и дожидаться этого розыску и следствия, повышает от времени до времени плачевный голос свой и дает сестрам, в отчаянном положении своем, приличные поступкам их названия. Впрочем, как выездные башмаки всегда поступали, в свою очередь, в буднишние, а потом и в утренние, то в общей суматохе до одиннадцати часов утра, отнюдь не позже однако ж, можно было видеть барышень наших, иногда в одном розовом башмаке, в другом голубом или зеленом. Случались иногда также маленькие неудовольствия и по тому поводу, что девка, у которой были только две руки и две ноги, не могла чесать более одной барышни вдруг, между тем как утро уже нечаянно проскочило сквозь пальцы, настало обеденное время: долгоногий француз и другие милые посетители с нетерпением ожидали в гостиной выхода и, подходя на цыпочках к дверям общей жилой комнаты, прислушивались к пискливым и тоскливым напевам барышень, негодующих друг на друга и на девку за остановку и проволочку. Тут следовало бы по справедливости положить пеню за протори и убытки. Притом же и гребень один: не дюжинами ж их закупать для дому; и как ни бейся, а надобно выждать очереди. Сама ни одна из барышень не умела вычесаться, да оно, кажется, и неприлично: на это есть девка. Бывает и то: гребень завалится куда-нибудь за сундук, за комод, в рукомойник – ударит десять, одиннадцать, – и в доме пойдет такая суматоха, крик, пискотня, плач, что даже жалостно слушать: ищут, девки бегают как шальные, барышни ходят следом гуськом и погоняют; пора выходить, а еще нет и гребня.
Но если и парная одежда, как башмаки, нередко разрознялась в домашнем быту девиц Калюжиных, то непарная, как само собою разумеется, ходила с плеч на плечи без всякого разбора, и к этому разряду, в особенности, принадлежало все белье; маменька и дочки носили его сподряд и без всякого различия. Ведь оно мягкое, убористое, можно по нужде и стянуть, и распустить, и подобрать, и, одним словом, это не платье: как оно сидит – до того никому нет нужды. Обзавести каждую своим бельем – это не безделица: полотно дорого, а никто из посетителей не удивится такой роскоши и даже не узнает о том; предмет, сами посудите, таков, что неловко похвалиться этим перед кем-нибудь в глаза; оно как-то не приходится. Итак, белье общее, и это новый источник домашних неприятностей; не всегда доставало на перемену кругом, а нельзя же ходить всегда в бессменном, особенно летом. Пора, когда барыни в полном убранстве, по узкости облитого платья, белья не носили вовсе, миновалась, и без крайности не хотелось заводить такую моду [16]. Еще повод к раздору: подадут белье – оно проношено, или тесемочки выдернуты, висит так, что с ним не справишься, а тут дело спешное, – вот вскинется одна: «Это ты, Настя, уж сейчас видно которая вещь на тебе была, это ты оборвала тесемочки»; а тут еще подхватит девка: «Нет-с, ба-рышня-с, это они на подвязки выдернули-с…» – ну и пойдут перекоры! Поэтому и белье всегда и во всех отношениях было не слишком исправно; спросить не на ком, да и кому какая нужда об нем заботиться, только бы с плеч да с ног долой, а там авось другой достанется, пусть носит как знает, не самой же, и в самом деле, заняться вычинкой белья: это не дворянское дело; пожалуй, вон у Василия Адамовича, у директора гимназии, говорят, дочери сами на себя башмаки тачают, так это другое дело, на то они немцы. Уж гораздо же приличнее русской дворянке, дочери значительного чиновника, ходить дома как-нибудь, лишь бы в люди показаться по-людски, чем работать на себя по-холопьи одежду. Рубахи целой в доме не было, это правда; оказывалась также иногда крайняя нужда в исподницах и чулках, но зато наследственный жемчуг перенизывался по воскресеньям для забавы; это делалось в гостиной и называлось: дети занимаются рукодельем. Впрочем, не годится и наговаривать по-пустому: барышни иногда рукодельничали; они, я думаю, могли вышить что-нибудь по канве, где стежка идет на готовую за стежкой, и ни обузить, ни посадить нечего; а белошвейная работа – ну, это, конечно, им не рука: на это есть девки. Конечно, все вещицы, которые ходили тут и там под именем их работы, принадлежали к модным и самым бесполезным вещам в мире; но вы опять-таки хотите, чтобы барышни, дворянки русские, были ремесленницами, и работали что-нибудь годное, путное, полезное для дому! В этом-то и штука, чтобы выдумать такую вещь, которою бы вежливые гости могли любоваться, а между тем видеть по первому взгляду, что это сделано для одной лишь забавы, не по нужде, не для нужды и даже вовсе не для употребления. Когда Калюжина готовила одной дочери приданое, то справила ей, уже отдельно от сестер, полдюжины рубах, шесть шелковых платьев, одно будничное ситцевое; но ни юбочки, ни кофточки – а убрала зато постель, наволоки, простыни и парадное шелковое одеяло кружевом. Да, позабыл я сказать еще о носовых платочках: для общего обиходу было в доме с дюжину батистовых платков, но уголки у них все были прорваны и даже оторваны напрочь; это делалось таким образом: в мытье их связывали попарно, чтобы удобнее перекидывать для просушки через веревку, а потом, когда приходилось катать или гладить, то для скорости развязывали узлы зубами или просто растягивали вручную, и видно, батист был плох; частенько зуб прачки проходил в узелок навылет или кончик одного платка оставался в затянутом узелке другого.
С этим превосходным порядком в доме согласовалось, разумеется, и самое воспитание дочерей: одно другому не уступало. Не думайте, чтобы мать их баловала: нет, право, им иногда по целым дням житья не было от нагоняев, если они в чем-либо согрешали противу тактики Анны Мироновны, вынужденной обстоятельствами; они при посторонних отвечали головою – которой доставалась порядочная. мойка – за все невыгодные последствия поведения, несогласного в чем-либо с планами матери. Но что делалось за заветной ширмой, за перегородкой или вообще в доме далее столовой, счетом третьей комнате от передней, – до этого, разумеется, Анне Мироновне не было никакого дела: в это она, как благоразумная и чадолюбивая мать, не мешалась, не стесняла волю дочерей ничем. Если, например, Калюжины приглашены были на обед или вечер, то никакая головная боль, ни угар, ни тошнота, ни другие обстоятельства и невозможность одеться не спасали дочерей от корсета и выезда; вы согласитесь, что это также благоразумно и чадолюбиво, потому что оно делалось, собственно, для них же, для детей, – их надобно было показать, где только есть к тому случай. Тогда не принималось никакой отговорки, должно было одеться, ехать, улыбаться, глядеть на всех весело, заманчиво, любезничать. Если носили в доме на руках женишка, то уже долгоногим не было пощады: и не гляди на него, и не говори с ним теперь, влюбляйся там на просторе и на свободе, когда никого нет, а теперь сюда держись, сюда носом, туда кормой, правь по компасу и не сбивайся с румба, вот тебе маяк. Если – что случалось, впрочем, очень редко, и может быть, всего раза два-три, – если слишком строгий порядок в доме выводил наконец которую-нибудь дочь из терпения и она, наслышавшись от какой-нибудь подруги о том, как то или другое водится в других домах, пыталась завести какой-нибудь толк и порядок в белье ли, в чем ли, другом, то Анна Мироновна останавливала ее в ту же минуту и говорила: «Вздор, чтобы я распоряжений твоих в доме и не видела и не слыхала; ты бы, сударыня, изволила наперед позаботиться, чтобы порядочный человек к тебе присватался да не покинул бы опять после, по твоей же глупости, да тогда и распоряжайся у себя в доме как хочешь. Как жили доныне, так и будем жить и вперед».