Глава II. От барской передней до француза с отмороженными ногами

Первое время думал я, что меня прикомандировали в переднюю для одной только нужды: чтобы щелкать колодою карт по носу. Я сидел тут безвыходно, холопы играли в три листа или подкаретную и при этом били меня за всех по носкам. Это продолжалось, однако, недолго; вслед за тем помню я себя вдруг за одним учебным столом с баричами, и почти запанибрата с ними.

Это покажется иному странно. Надобно узнать, однако же, Ивана Яковлевича Шелоумова, моего отца и благодетеля, чтобы понять сколько-нибудь такую перемену. Иван Яковлевич Шелоумов был человек до такой степени странный, что иные называли его помешанным. Особенностей в нем была такая бездна, что никто в мире не мог бы в каком бы то ни было случае жизни угадать, что делает теперь Иван Яковлевич, какое выведет заключение, на какой род действий решится. Нрав его был необъясним. Казалось, он по дням, по часам, по неделям принимал на себя временно и поочередно всевозможные нравы и был сегодня не тот человек, что вчера, иногда вовсе не тот, что час тому назад; утром скуп до невозможности, к обеду благоразумный хозяин, к вечеру мот; в понедельник сердит и брюзглив, во вторник насмешлив, в среду отчаянно весел, в четверг учен, глубокомыслен, в пятницу богомолен, в субботу страстный игрок, в воскресенье – затеям нет конца, и весь дом выворотит вверх дном и наизнанку. Он как будто всегда разыгрывал какую-нибудь роль, но, казалось, без намерения, не знал и не замечал этого сам, а следовал житейским правилам своим, на этот раз составленным, и готов был в каждую минуту отдать вам отчет в нынешних делах своих, – но, заметьте, только в нынешних, – излагая перед вами целую вереницу опытной премудрости своей. Он, казалось, действовал всегда по душевному убеждению и не ханжил, но убеждение это менялось не только с видами луны, а иногда и с высотою солнца. Дома он обыкновенно корчил строгого, но справедливого отца семейства; если тут случался в такую минуту кто-нибудь посторонний, то Шелоумова речь изобиловала бесконечными поучениями, он был нравоучителен до приторности; с дворовыми и крестьянами был он то крайне ласков, шутлив, словоохотлив, снисходителен; то опять вдруг приходило ему в голову, что надобно их взять в руки, и он был криклив, шумлив, драчлив до нестерпимости; то опять хотел достигнуть всего одним путем убеждения и наставления, поучения; «Мысли вслух у Красного Крыльца», сочинения Ивана Яковлевича, читались тогда по целым часам собранным в одну кучу крестьянам, как приказ земского суда. Послушайте его в такой час, и вы найдете живого Стародумоваили Прямикова [1], лица, которые, как мы полагали, могут жить только в скучных монологах отжившей век свой драны. Докучая всем до невероятности, когда находила на него эта полоса премудрости, он сам был собою доволен и счастлив; послушать его, так он преобразовал весь околоток, из крестьян своих сделал умных, рассудительных, добрых и послушных людей, а поглядишь на деле – бестолочь такая же, как и всюду: та же бессмертная овца, те же тальки, самосидные яйца, утиральники и пени с новоженцев [2]. При людях, которые мало знали Ивана Яковлевича или приезжали в первый раз, он нередко вдруг прикидывался хватом, молодцом, силачом, отчаянным ратником на поприще спасения погибающих – и все, что он желал, может быть, когда-нибудь сделать, все это являлось у него уже готовым, действительно исполненным и сделанным, и он лгал и врал тогда без всякого зазрения совести. Иногда находила на него неодолимая охота потешить присутствующих русскими песнями, даже пляской, и тогда он пускался во все нелегкие, кстати ли, некстати – ему все одно. Иногда ломал он немилосердно, и по целым дням, русский язык, передразнивая немца, англичанина, итальянца, – и тогда уже ни с кем не говорил иначе; в другое время порывался говорить по-украински, по-польски; то начинал приучать себя говорить самым отборным, книжным русским языком, то хотел подделаться под наречие крестьянское, то корчил заику, косноязычного и, наконец, зверя или птицу. Иван Яковлевич, например, нередко, сидя у себя один, упражнялся в том, чтобы кричать петухом, теленком, кошкой или выть волком; свои к этому привыкли, и если вдруг страшный вой раздавался по целому дому, то никто на это не обращал внимания. Раз только страшный волчий вой переполошил весь дом, потому что дело происходило ночью. Иван Яковлевич сам перепугался этой тревоги: мать охала, стонала и дрожала, дети ревели в голос, девки и холопы сбивали друг друга с ног, дворня сбежалась, потому что уже и ночной сторож, думая, что в доме режут, колотил во всю мочь деревянным клепалом и орал во всю глотку: «Караул!» Ивану Яковлевичу, как они тогда сказывали, показалось, что уже должно быть утро, и он хотел только напугать проспавших холопов. Я помню так же, как Шелоумову вздумалось непременно выучиться ржать по-конски; это стоило большого труда, и за этим привозили из соседства учителя, какого-то цыгана или татарина. Обыкновенно Иван Яковлевич подражал по наружности во всем такому человеку, которого недавно видел, если человек этот особенно понравился ему или он хотел его осмеять.

Вот вам отец мой и благодетель налицо; после этого не мудрено, если он, вспомнив вдруг, что я несчастный сирота, приказал вымыть, вычесать меня, одеть в старое платье барчонка, призвал, говорил очень долго и назидательно – хотя я и ровно ничего не понимал – и велел мне учиться вместе с баричами у священника, у отставного протоколиста, которого не велено было принимать никуда на службу, и у взятого для ученья в дом француза с отмороженными ногами, который остался в том краю, когда все товарищи его, пленники с ногами, отправились домой.

Загрузка...