О переменах в своей жизни Серов пишет И. С. Остроухову в начале февраля: «Итак, я женат, человек теперь степенный, со мной не шути». И подзадоривает следовать тому же славному примеру: «Чего ты, скажи, мешкаешь, отчего бы тебе не жениться? Право». И с легкой иронией по отношению к общепринятым нормам: «Свадьба моя была торжественна невероятно».
Остроухов смог повидаться с молодыми и лично поздравить их в начале марта, когда приехал в Петербург, чтобы вместе с Серовым сходить на представление оперы Вагнера «Валькирия» в Мариинском театре. Об этом визите Ильяя Семенович дал отчет Е. Г. Мамонтовой: «…Теперь об Антоне. Он нисколько не изменился после женитьбы… Его жена мне понравилась. Очень миленькая, маленькая блондинка с красивыми глазами, простая, очень скромная. Так как она, очевидно, стесняется говорить много при мне, то мне и не удалось выяснить ее духовную физиономию; но, по-видимому, она еще далеко не определилась, еще очень молода, несильна и потому влияния на мужа быть не может. Он же еще не чувствует, кажется, обязательств нового положения своего, я еще не заметил в нем озабоченности и хотел бы найти более положительного и твердого… В конце концов мне они оба очень понравились».
В то же примерно время Серов представил свою жену Павлу Петровичу Чистякову, с которым по-прежнему сохранялись теплые, дружеские отношения. Павел Петрович одобрил выбор своего талантливого ученика и сказал об Ольге Федоровне: «Ну, с такого лица только ангелов писать».
Ангельские черты лица сочетались в Ольге Федоровне с необыкновенной аккуратностью, культом чистоты, и этим она напоминала Серову, как и другим, голландку.
Отвечая Серову при встрече в Петербурге на совет тоже жениться, Остроухов признался, что и сам серьезно подумывает об этом и есть кое-кто на примете, дама во всех отношениях достойная, но пока лучше не спрашивать, кто она: время придет – сам скажет. И вот в мае, когда родители ее дали согласие на брак, открылось имя избранницы. Надежда Петровна Боткина выросла, как и сам Остроухов, в купеческой семье и была дочерью известного в Москве чаеторговцамиллионера П. П. Боткина. Переживания Остроухова стали Серову понятнее: вдруг сочтут, что он не пара ей, вдруг откажут? Но все завершилось благополучно, и в конце мая, в связи с помолвкой, Серовы направили поздравительную телеграмму Илье: «Радуемся за тебя, Семеныч, очень».
Иметь тестем миллионера, должно быть, приятно, размышлял Серов, но у него таких родственников не было и приходилось рассчитывать только на себя. В это время, в апреле—мае, он работает над акварельным портретом баронессы В. И. Икскуль фон Гильденбрандт и заказным портретом пастора Дальтона для реформатской немецкой церкви в Петербурге на Б. Морской.
О портрете пастора Дальтона, видимо, не считая его особым творческим достижением, Серов написал Остроухову лишь то, что полученные за него деньги пока достаточны на житье-бытье.
В июне, проводив жену на отдых в Домотканово, к Дервизам, и собираясь позже присоединиться к ней, Серов в письме E. Г. Мамонтовой сообщает о последних новостях в жизни их знакомых и особо – о своей работе над портретом отца, которая явно затянулась и уже обрастает анекдотами. «Сижу я здесь в Питере один – жена моя уехала в деревню, сестра, мама, знакомые все разъехались. Один Илья Ефимович, да и тот скоро уезжает в Париж. А я все сижу над портретом отца, это, наконец, действительно переходит в какой-то анекдот. Положим, за зиму мне пришлось работать и другое, но все-таки Василий Дмитриевич (Поленов), пожалуй, прав. Он уверяет, что кого ни спросишь – ну, а что поделывает Антон? – „Да все пишет портрет отца“. Через несколько месяцев тот же вопрос – тот же ответ. Антон уже давно женился, у него уже мальчик родился – хорошо, а что он делает? – „Да все кончает портрет отца“ и т. д. и т. д. Положим, никаких мальчиков у меня нет, а все-таки так возиться, как я, возмутительно».
Словно стремясь опровергнуть эти веселые и даже чутьчуть обидные для него разговоры, Серов делает в это время в Эрмитаже копию с этюда головы папы Иннокентия X Веласкеса. Об этой его работе художник А. Я. Головин вспоминал: «Я был очевидцем настойчивости, с какой Серов копировал портрет папы Иннокентия X (Веласкеса). Шаг за шагом преодолевал он технику Веласкеса, скоблил, тер, переделывал, снова скоблил, снова писал и сделал изумительную копию, которую прямо невозможно было отличить от оригинала».
Подумывая о том, что портрет отца можно предложить в будущем году на Передвижную выставку, Серов внимательно осмотрел нынешнюю экспозицию, семнадцатую по счету, развернутую, как обычно, в начале года, с февраля по первые дни апреля. На ней заметны ведущие мастера. Репин представлен портретами композиторов Бородина и Глазунова, актера Щепкина. Поленов – полотном «На Генисаретском озере», и, право, как же похож его идущий Христос на Костю Коровина: говорят, Костя и позировал. Н. Н. Ге тоже увлечен евангельской темой – «Христос в Гефсиманском саду».
А вот и сам Костя Коровин, экспонент выставки, с прекрасной тонкой работой «У балкона», изображающей двух оживленных молодых испанок. Недаром, значит, ездил в Испанию с Саввой Ивановичем Мамонтовым. Неплохо смотрится и другой экспонент, Илья Остроухов, с пейзажем «Первая зелень». И еще один новичок выставки, тоже экспонент, A. С. Степанов, показавший картину «Лоси. В ожидании поезда» – пленительная, поэтичная вещь, недаром картину уже приобрел чуткий на все талантливое Павел Михайлович Третьяков.
Виктор Михайлович Васнецов верен себе и продолжает разрабатывать богатую жилу русского фольклора в картине «Иван-царевич на волке».
Что ж, надо готовиться, думает Серов, в следующем году строгий суд публики и критики предстоит и ему.
Часть лета Серов с женой провели в Домотканове, где он закончил начатый год назад портрет Надежды Дервиз с дочерью на руках. А в сентябре молодые супруги отправились в заграничное путешествие, на открывшуюся еще весной в Париже Всемирную выставку. Лёля оказалась за границей впервые и не уставала поражаться и красоте города, и изобретательности устроителей выставки. Да и Серов, поживший в Париже около года, в возрасте девяти-десяти лет, теперь смотрел на него совсем другими глазами.
По счастливой случайности снять жилье удалось поблизости от Марсова поля, где разместились выставочные павильоны, и недорого – за 4 франка в день.
Героем выставки был французский инженер Эйфель, по проекту которого возвели ажурную металлическую башню – самое высокое, как сообщалось, сооружение в мире, вдвое превышавшее великую пирамиду Хеопса. Железный монстр казался слишком непривычным, и Серов с недоверием к замыслу автора осмотрел устремленную к облакам громаду. Но когда комфортабельная кабина подняла наверх и они с Лелей вышли на смотровую площадку, открывшаяся картина оказалась столь захватывающей, что сомнения насчет целесообразности строительства башни отпали сами собой. Отсюда был виден весь Париж – Пантеон, купол Сорбонны, Нотр-Дам, церковь Святого Павла и даже крыши домов на холме Монмартр.
Выставка поражала не только Эйфелевой башней. Будто весь мир людей, с пестротой одежд и лиц, со всем богатством архитектурных стилей разных стран и веков, был представлен на сравнительно небольшой территории. В павильоне Марокко развернут, словно перенесенный с улиц Танжера, шумный арабский базар. Египетские мастера построили натуральную каирскую улицу с торговыми лавками, кофейнями, мастерскими, мечетями, где работают и просто показывают себя зрителям, лениво покуривая кальян, их облаченные в белые, до пят, одежды соотечественники. Павильон колониальных владений Франции демонстрирует хижины из тростника и бамбука с их темнокожими обитателями, а по соседству – экспозиция Голландской Индии – типичная яванская деревушка и ресторанчик, где, помимо восточных яств, можно оценить искусство босоногих танцовщиц.
Столетний юбилей революции 1789 года французы отметили сооружением в двух шагах от выставки точной копии разрушенной Бастилии и примыкающего к ней тщательно воссозданного квартала с улицей С.-Антуан. Здесь и цирюльни, и трактир, лавки ремесленников – свечника, каретника, гончара, ювелира, продавца музыкальных инструментов… Что ж, людям нравится, не отправляясь в дальний путь, совершить своеобразное путешествие по векам и странам, и, бродя рука об руку по узким улочкам экзотических построек, молодая русская пара с любопытством рассматривала все эти диковинки.
Заглянули они и в огромный Дворец машин. Выставленные здесь двигатели, средства передвижения и электрические приборы Серову, более отзывчивому на прекрасное в искусстве и жизни, мало что говорили. И все же, подчиняясь желанию Лёли, они пристроились в очередь, чтобы посмотреть новинку американца Эдисона – так называемый фонограф, способный передавать музыку и речь. Словоохотливые гиды поясняли, что, подобно лампам накаливания и электродвигателю, это великое изобретение, прокладывающее дорогу в XX век.
А как же представлена среди этого великолепия Россия? Российские экспонаты разместились в главном павильоне. Фирма Савина демонстрировала кожи, Фражье – мельхиор, Шопена – изделия из бронзы, Ауэрбаха – образцы ртутной руды, Хлебникова и Овсянникова – серебро, Новинского – меха. Собранная профессором Докучаевым коллекция почв могла заинтересовать лишь специалистов.
В русском павильоне, построенном в стиле старинной избы с высокой крышей, посетители могли лицезреть на стенах портреты императора Александра III и московского генерал-губернатора князя Долгорукова. Здесь же торговали изделиями кустарей – ложками, мисками, игрушками, табакерками и прочим незамысловатым товаром.
Самое притягательное – во Дворце изящных искусств. Пользуясь положением хозяев, французы значительную долю экспозиции отвели под собственную живопись. Исторические полотна Мейсонье, Ораса Верне, «Римская оргия» Кутюра, как и ловко сработанные Бонна портреты Виктора Гюго, Александра Дюма, Пастера, мало тронули Серова. Но перед «Каменотесами» Курбе, «Компьенским лесом» Дюпре, «Берегами Уазы» Добиньи, пейзажами Коро и Диаза де ла Пенья он задержался надолго, восхищаясь и колоритом картин, и тем, как выражено в них настроение. Это были хорошие образцы истинно национальной живописи.
Пальму же первенства он безоговорочно отдал полотну недавно скончавшегося Бастьен-Лепажа «Жанна д'Арк». Художник избежал соблазна показать свою героиню знаменитой военачальницей. Жанна была изображена еще никому не известной крестьянской девушкой. Она стояла в саду под раскидистой яблоней, одетая в домотканое холщовое платье, из-под которого выглядывали босые ноги, и напряженно слушала проникавшие в ее душу таинственные голоса архангелов. Неужели правда, что ей свыше предначертана роль освободительницы Франции от иноземного ига? Неужели она возглавит войско и поведет его к победе над врагом? Фигуры возникавших в ее воображении святых были едва намечены в формах светящихся облаков. Лицо Жанны отражало характер сильный и страстный, поразительны были ее глаза, в которых запечатлелся момент экстатического прозрения своей судьбы.
Русский отдел был представлен небольшими маринами Айвазовского, жанровой картиной Владимира Маковского, несколькими пейзажами Клевера и добрым десятком работ малоизвестного в России Харламова. А где же, изумлялсяя Серов, полотна Репина, Боголюбова, Куинджи, Верещагина, Поленова?
Павильоны, где демонстрировались живопись и скульптура, осматривали вместе с Машей Симанович, тоже приехавшей на выставку. Здесь, в Париже, как уже знал Серов, у Маши был большой поклонник, пожалуй, уже и жених. Машин поклонник, рассказала Лёля, по имени Соломон Львов, лет на десять старше Маши, он политический беженец, в России ему появляться нельзя, сразу арестуют. Львов учился в Киевском университете, был исключен за участие в студенческих беспорядках и сослан в Олонецкую губернию, откуда бежал за границу. В Париже он поселился лет семь назад и работает врачом-психиатром.
Дела политические Серова волновали мало, но, поскольку это все касалось близкой ему Маши Симанович, он выслушал рассказ о ее поклоннике с острым интересом. Теперь он лучше понимал, почему Маша так рвалась в Париж, куда ездила и раньше, и почему предстоящую зиму решила провести в столице Франции, хотя сама Маша объясняла эти свои планы желанием совершенствоваться в скульптуре.
Вместе с Машей посетили мастерскую жившего в Париже Антокольского, но последние работы скульптора, «Нестор» и «Спиноза», Серову показались малоудачными, о чем он упомянул в письме Остроухову. Антокольскому Серов высказал свое возмущение по поводу неудачного показа на выставке России и ее искусства. Марк Матвеевич согласился, что Россия смотрится здесь неважно, и пояснил, что устроителей русского отдела преследовали неудачи: один генеральный комиссар отдела скончался, а его преемник приболел. Подобное же разочарование русской экспозицией высказали встреченные Серовыми в Париже соотечественники – Василий Дмитриевич Поленов, Михаил Мамонтов, ездивший с Серовым в Италию, и Мария Федоровна Якунчикова.
Это общее мнение было выражено и В. В. Стасовым в статье, опубликованной в сентябрьской книжке «Северного вестника». Стасов писал, что никогда прежде, ни на одной всемирной выставке, Россия не играла такой жалкой роли, как ныне. «И по художеству, – отмечал Стасов, – и по промышленности Россия потерпела нынче такой провал, какого еще никогда не терпела… так мизерны были ее картины, так ничтожны важнейшие и оригинальнейшие произведения…»
Но Стасов подметил и еще один интереснейший факт, касающийся русского участия во Всемирной выставке. По мнению критика, спасло национальную честь и показало современную Россию «в самом блестящем и великолепном виде» ее музыкальное представление, «русские концерты в зале Трокадеро»: «Они произвели поразительный эффект на парижскую публику и еще больший на парижский музыкальный мир». Произведения «молодой русской школы», с гордостью отмечал Стасов, Римского-Корсакова, Бородина (симфоническая картина «В Средней Азии»), Глазунова («Стенька Разин» и 2-я симфония, которыми он сам дирижировал), Балакирева («Тамара» и «Исламей») – все эти «создания новой русской школы имели такой громадный успех, который покрыл блеском и славой эту школу и принес России величайшую честь на Всемирной выставке».
За две недели пребывания в Париже Серов с Лелей посетили Лувр, Люксембургский музей, Нотр-Дам. Перед отъездом они приехали на Монмартр, и Серов нашел и показал жене дома на бульваре Клиши и улице Верон, где когда-то он жил вместе с мамой и где снимал мастерскую Репин. На узких, горбатых улочках излюбленного пристанища художников все так же голосили из-за увитых зеленью заборов петухи и доносился из дверей кафе запах жареных каштанов и иной аппетитной снеди.
По возвращении из Парижа Серов отвез Лёлю, уже ожидавшую ребенка, к верным и всегда готовым помочь друзьям (и родственникам) Дервизам в Домотканово. Сам же пока обосновался в Москве, в доме Мамонтовых, где, как и прежде, его всегда были готовы радушно принять.
Этой осенью и зимой Серов все более сближается с Костей Коровиным. Как-то Константин показал свои последние работы, выполненные после совместных с С. И. Мамонтовым поездок в Испанию и на Кавказ. Что-то таинственное, с ожиданием кровавой драмы, проглядывало в его картине, изображавшей испанскую таверну с тускло мерцающим фонарем, свет которого отражался в заднем окне. Интересны были и кавказские этюды, особенно «Покупка кинжала» – написан он был с характерной для Коровина импрессионистской живостью, смелыми и яркими мазками. Удался Константину и заказной портрет родственницы Мамонтова Алябьевой. Сдержанной, благородной цветовой гаммой и манерой письма он напоминал полотна старых испанских мастеров, и, рассматривая портрет, Серов не удержался от реплики: «Тут и видно, как покорил тебя в Мадриде Веласкес». Костя парировал: «Да и ты, друг мой, к нему неравнодушен», намекая на копию портрета Иннокентия Х, исполненную Серовым в Эрмитаже. Эту копию вместе с портретом Марии Якунчиковой Серов представил на открывшуюся в конце года периодическую выставку Московского общества любителей художеств.
Той же осенью в Москве неожиданно появился приехавший из Киева Врубель, и Серов сразу ввел академического приятеля в дом Мамонтовых. И Савва Иванович, и Елизавета Григорьевна уже были наслышаны о нем от Серова и сына Андрея, работавшего вместе с Врубелем во Владимирском соборе. Личная встреча быстро переросла во взаимную симпатию. Мамонтовых расположили к Врубелю превосходное знание им Венеции и итальянского языка и его глубокое и тонкое понимание европейской культуры. Вскоре дляя Врубеля нашлась работа – исполнение декораций к написанной Мамонтовым совместно с сыном Сергеем пьесе «Царь Саул», поставить которую намечалось в рождественские каникулы. Срок работы был сжатым, и Серов вызвался помочь другу. Случалось, писали и по ночам. Особенно эффектной получилась у Врубеля декорация третьей картины – вид дворцовой террасы ночью, кипарисы и горы на заднем плане.
Серов в конце декабря пишет жене: «Мы с Врубелем в данное время всецело находимся у Саввы Ивановича, то есть днюем и ночуем из-за этих самых декораций. Савва Иванович и Елизавета Григорьевна чрезвычайно милы с нами, и яя рад, что они так ласковы с Врубелем». И далее: «С Врубелем мне интересно».
В то же время подвернулась и возможность заработка: Серову предложили давать уроки рисования подростку из богатой семьи, Владимиру фон Мекку, и об этом он тоже сообщает Лёле: «Видел я мальчика, моего будущего ученика, ничего интересного не представляет, я думаю, заниматься с ним будет несколько скучновато». Кто же мог тогда подумать, что спустя десять лет подросший Владимир Владимирович фон Мекк станет видным коллекционером русской живописи и на этой почве его пути пересекутся с путями Врубеля и Серова.
Среди других новостей в том же письме Лёле – несколько слов о зажившем на широкую ногу после женитьбы Остроухове: «Редко вижусь с Семенычем, какая-то неловкость установилась между нами, хотя и принимаем друг перед другом тон непринужденности. Нет-с, обстановка и все такое много значат. Прежде я искал его сообщества, теперь нет. Не знаю, что будет потом. Притом его теперешняя, всегдашняя забота об устройстве дома как можно комфортабельнее и роскошнее положительно наводит на меня тоску. А дом, действительно, комфортабелен до неприятности».
В январе Серов с Коровиным обживали совместно снятую мастерскую на Долгоруковской улице. Рождественские праздники позади, а с ними и театральная горячка в доме Мамонтовых, завершившаяся премьерой «Царя Саула». Особо заметны в спектакле, вспоминал Сергей Мамонтов, были двое: Константин Алексеев (Станиславский) в роли грозного пророка Самуила и Валентин Серов, сыгравший пленного амаликитского царя Агага.
Присоединиться к Коровину с Серовым в общей мастерской пожелал и Врубель. Пока особых дел у друзей здесь нет и они обсуждают, что надо бы устроить торжественное открытие мастерской, пригласить гостей, а в будущем, когда разживутся деньгами, можно работать здесь с натурщицами.
У Мамонтовых готовится еще одна постановка, на этот раз старой комедии Саввы Ивановича «Каморра» о банде неаполитанских мошенников, которая помогла паре русских туристов преодолеть все преграды и устроить личное счастье. Веселую комедию удобно порепетировать в этот зимний день, когда на улице метель, а ветер волком завывает. Пусть себе беснуются, – в мастерской же шумит, потрескивая, натопленная печь, а потому тепло и уютно. Серов, привстав с диванчика, вкрадчивой, танцующей походкой идет по комнате и хрипловато напевает:
Только денег нам дадите, —
Все исполним в тот же миг…
По своей роли он член каморры, один из прожженных плутов. Следом за ним Врубель, не удержавшись, тоже запевает, но совсем иначе – сладкую песню влюбленных «СантаЛючия». Эту песню он будет исполнять в спектакле с одной из девиц Мамонтовых за сценой, создавая «неаполитанский фон».
От песен переходят к беседе о художественных выставках. Серов рассказывает, что портрет отца за конторкой он решил представить публике на Передвижной выставке. Однако Илья Ефимович Репин опасается, что жюри может отвергнуть этот портрет: и по размерам слишком великоват, и писался не с натуры, а по фотографии. Репин советует ему на всякий случай, если портрет отвергнут, прислать что-нибудь «солнечное», то, что было написано с натуры. Например, портрет Веры Мамонтовой или Марии Якунчиковой. Да теперь-то, сетует Серов, делать замену уже поздно. К тому же портрет Якунчиковой он отправил на московскую выставку Общества любителей художеств. И даже была хвалебная рецензия в «Московских новостях».
Врубель интересуется, так что же хвалили. И тогда уже Коровин, знакомый с благожелательным отзывом, поясняет. По мнению рецензента, художник отлично справился с непростой колористической задачей – изобразить даму в светлом платье на том же белом, а не контрастирующем, фоне. Вышло же и красиво, и оригинально. Обращаясь к Серову, Коровин шутливо говорит: «Мы с Мишей от выставок отдыхаем, а тебе, Антон, придется за нас отдуваться».
Серов был немало удивлен, что Коровин, встретив в Москве Врубеля, отнесся к нему как к давнему приятелю и сразу заговорил на «ты». И Врубель принял это как должное, хотя панибратства не терпел. Позднее Константин рассказал, что познакомился с Врубелем несколько лет назад на даче под Киевом, у их общего знакомого. От той, первой, встречи Коровину запомнились сетования Врубеля, что картины его никто не покупает, никому они не нужны. «А я ему ответил, – рассказывал Константин, – что и у меня те же проблемы и потому мы с ним как бы товарищи по несчастью».
Вскоре Серову подвернулась интересная работа – заказанный С. И. Мамонтовым портрет прославленного итальянского тенора Анджело Мазини, выступавшего в Частной опере. Модель колоритная, этот тенор имел не только превосходный голос, но и был очень красив. Но более всего Серову нравится, что итальянец, несмотря на свою известность, не важничает, позирует прилежно и «весьма милый в общежитии кавалер». Рассказывая о нем в письме жене, Серов продолжает: «Предупредителен и любезен на удивление, подымает упавшие кисти (вроде Карла V и Тициана). Но что приятнее всего – это то, что он сидит аккуратно 2 часа самым старательным образом, и когда его спрашивают, откуда у него терпение, он заявляет: отчего же бы не посидеть, если портрет хорош, если б ничего не выходило, он прогнал бы меня уже давно (мило, мне нравится)…»
Но вскоре перед галантным певцом пришлось извиниться за вынужденный перерыв в сеансах позирования. Лёля сообщила о рождении дочери, и Серов поспешил на свидание с женой и малюткой. Вернувшись в Москву, отписал супруге, что очень доволен всем, что видел: «Ты такая милаяя была – прелесть, а главное, здорова и свежа; не ожидал увидеть тебя такой славной. Да, деревня, молоко и, пожалуй, дитё тебе впрок».
В том же письме Серов упомянул, что, по словам друзей, Стасов написал в «Северном вестнике» о Передвижной выставке и весьма лестно отозвался о портрете отца. Через несколько дней Серов и сам смог ознакомиться с рецензией Стасова. Для начала маститый критик порадовался появлению двух новых талантливых художников – Богданова-Бельского и Серова. И этот Серов, ученик Репина и Академии художеств, выступил с большим портретом отца-композитора, автора «Юдифи» и «Вражьей силы». И далее, говоря о композиторе Серове, умершем двадцать лет назад, Стасов пояснил: «Я долго был с ним в самых близких отношениях (хотя мы впоследствии совершенно разошлись) и могу свидетельствовать, что сходство в портрете – поразительное. Тут схвачена вся натура, все привычки, вся поза и ухватки Александра Серова, его манера стоять у своей рабочей конторки, его манера смотреть, думать, писать… его небрежнаяя пушистая прическа, его рассеянный, немного блуждающий, но умный и поэтический взгляд, его немного страдальческое выражение лица. Право, я вижу на этом портрете Серова точно живого и невольно переношусь в далекие, давно вместе с Серовым прожитые годы».
Единственное, что покритиковал Стасов в портрете, – некоторые дефекты колорита, мутность и монотонность красок. Но при этом выразил уверенность, что из «даровитого художника» выйдет «отличный портретист», и заключил словами: «… Я ожидаю от Валентина Серова многого, очень многого впереди… Он все-таки, наверное, скоро сделает много других, еще более значительных шагов».
Если иметь в виду, что В. В. Стасов с первых дней становления движения передвижников был ярым сторонником, пропагандистом и в чем-то даже идеологом Товарищества, то очевидно, что слово его имело в среде передвижников немалый вес, и Серов вполне оценил пропетый ему Стасовым дифирамб. Но в этой высокой оценке – не только выражение радости по поводу свежеиспеченного таланта. Здесь проявились родственные чувства умудренного годами критика к сыну товарища его молодости. Та история, котораяя навсегда рассорила А. Н. Серова и В. В. Стасова, – рождение Софьей Николаевной Серовой, «второй Жорж Санд», как называли ее близкие, дочери от Стасова, – имела свое продолжение. Муж Софьи Николаевны, Петр Федорович Дютур, смирился с грехом супруги и воспитывал девочку как родную дочь, дав ей свое имя и фамилию (Надежда Петровна Дютур). В отроческом возрасте, после смерти матери, она узнает, кто ее настоящий отец, тем более что и сам Стасов давно объяснился с Петром Федоровичем и, вероятно, повинился перед ним за то, что причинил ему боль. Между истинным отцом и дочерью устанавливается переписка, и вот «сибирская девица», как именует Стасов Надежду Дютур в письмах родным, уже начинает регулярно наведываться из Екатеринбурга в Петербург, и Стасов вводит ее в круг своих друзей-музыкантов, Мусоргского, Римского-Корсакова, Глазунова, всячески поощряя в ней интерес к музыке.
Так что, помимо двоюродных сестер Симановичей с материнской стороны, у Серова были двоюродные сестры и с отцовской стороны, и одна из них, Надежда Дютур, приходилась дочерью Стасову. Но об этом Валентину Александровичу узнать было не суждено.
В конце марта Серов вновь выезжает в Домотканово, но уже не один, а с сыном Саввы Ивановича, молодым художником Андреем Мамонтовым, с радостью согласившимся стать крестником дочери Серовых. Малютку в честь матери назвали Олей.
Портрет певца Анджело Мазини наконец закончен, и не без гордости Серов пишет жене, что «по моему мнению и других также, это лучший из моих портретов». Да вот нечаянная беда: из-за капризов именитого тенора, как-то сорвавшего спектакль в Частной опере, Савва Иванович с Мазини рассорился и потому иметь его портрет уже не хочет. Положим, Савва Иванович, человек всеми уважаемый, тоже имеет право на капризы. Но кто же теперь оплатит художнику, остро нуждающемуся в деньгах, его труд? Помочь решить эту проблему взялась родственница Саввы Ивановича, супруга его брата Мария Александровна, имевшая свой магазин, куда заходят состоятельные клиенты. И этих постоянных клиентов, среди которых есть и коллекционеры живописи, она намерена приглашать в свой дом, чтобы показать им выставленный там портрет. Итак, пишет Серов жене об истории с портретом, «решено его продать какой-нибудь богатой психопатке, одержимой Мазинием».
Продать сразу портрет не получается, но весной подвернулась большая работа в Костроме. Точнее, подвернулась она Косте Коровину, получившему заказ писать картину «Хождение по водам» для костромской церкви Космы и Дамиана в приходе фабрики Третьяковых. Коровин же, заметив, что у коллеги, ставшего недавно отцом, денежные проблемы и портрет Мазини пока не продан, предложил писать полотно для церкви сообща, Серов – фигуру Христа, а сам Коровин – пейзаж, то есть небо и воду, а обещанные за работу деньги, полторы тысячи рублей, поделить пополам.
Серов согласился. Однако, как ни бились над эскизом картины, никак он не получался. И тогда, видя эти усилия, за дело взялся Врубель, писавший рядом занавес для Частной оперы. Он подобрал с пола картон с наброском рисунка занавеса и быстро, уверенно нарисовал на обратной стороне картона эскиз картины. При виде этого рисунка Серов с Коровиным оторопели от восхищения и едва промямлили благодарность выручившему их коллеге, а Врубель лишь с иронией пробурчал, что так всегда бывает, когда заказ получают не те, кто самой природой призван к монументальной живописи, а «черт знает кто». Впрочем, сказано это было с добродушной шутливостью, и не хотелось ему возражать, поскольку Врубель был прав.
В Костроме пришлось прожить почти два месяца, переводя эскиз на огромное полотно. Наградой же послужило то, что П. M. Третьяков, приезжавший в город, труд художников одобрил. Однако жаль, делился Валентин Серов своим огорчением с Андреем Мамонтовым в письме ему, уже в июне, из Москвы, что из 800 заработанных им рублей 300 ушло на краски. Впрочем, в той же Костроме он выполнил и два заказных портрета, и эта работа тоже пополнила карман.
По свидетельству Коровина, если не считать часов, потраченных на писание «Хождения по водам», жизнь в Костроме была невероятно скучна. Из окна фабрики открывалась прилегающая улица с кабаками и трактирами, из которых выходили пьяные, босые и оборванные рабочие, ругались, галдели, и иногда Серов не мог оторвать от них глаз. «Было ясно, – вспоминал Коровин, – что Серова мучает эта картина. И тогда срывались у него слова: – Однако, какая же тоска – людская жизнь!»
О своих проблемах после возвращения из Костромы, в том числе и со здоровьем («сначала жаба горловая, а потом нарыв в ухе с такой болью, что мое почтенье… оглох изрядно»), Серов пишет уехавшему в Киев А. С. Мамонтову. О собственных планах поработать в Киеве, во Владимирском соборе, сообщает, что после рождения дочери идея эта уже отпала, временно переселяться туда с семьей смысла нет и одному работать там не хочется: «…пора нам жить, как говорится, своим домком». Поскольку же и Андрей прикоснулся к семейной жизни Серовых, несколько слов и об этом: «Жена и девочка моя процветают, крестницы своей теперь не узнаешь – белая, розовая, большая, плотная, вертится, хохочет своим беззубым ртом, славная девочка, я ею доволен».
После Костромы, до конца лета, Серов прожил с женой и дочерью в Домотканове, а осенью была арендована квартира в Москве по Малому Гнездниковскому переулку, и семья переехала туда.
Совместная работа в Костроме еще больше сдружила Серова с Коровиным, и теперь они нередко проводят время в мастерской на Долгоруковской улице, где пишут натурщиц, каких удается подыскать, то одевая их в костюмы боярышень, то предлагая позировать обнаженными. Иногда к ним присоединяется Врубель, завершивший наконец большое полотно «Демон сидящий», которое он писал в мастерской Мамонтова в доме на Садовой-Спасской.
К тому времени Серов и Коровин настолько сблизились друг с другом, что Савва Иванович придумал этой паре шутливое прозвище «Серовин», и «Серовин» поражается мощи замысла Врубеля, необычной живописи полотна, словно сверкающего самоцветами, с фигурой скорбно глядящего вдаль гиганта – Демона. Представить эту работу где-нибудь на Передвижной выставке кажется безумием, но сам Врубель как будто очень мало озабочен тем, как воспримет его творческие искания московская или петербургская публика.
Очевидно, той же осенью и зимой к троице художников, группировавшейся вокруг Мамонтова, стал присоединяться другой молодой живописец, недавно переехавший из Одессы в Москву Леонид Осипович Пастернак. Как и Серов, он дебютировал в начале года на Передвижной выставке – картиной «Письмо с родины». Оказалось, что и жены их хорошо знали друг друга по Одессе, где вместе работали в музыкальной школе: Ольга Федоровна – заведующей канцелярией, а супруга Леонида Осиповича, Розалия Исидоровна, – преподавателем по классу фортепиано.
Вспоминая совместные вечера рисования с натуры в мастерской на Долгоруковской с участием Серова, Коровина, Врубеля, Пастернак писал о натурщице, позировавшей обнаженной на белой медвежьей шкуре: «Позировала нам чудесная натурщица, по красоте красок и форм никогда больше в жизни не встречал такой – в тициановском и веронезовском духе… В то время нельзя было найти обнаженную женскую натуру, да и эта (из соседнего трактира), несмотряя на то, что ей хорошо платили за сеанс, раза два-три попозировала и сбежала; ей стало „скучно“».
Вот уже третий итальянский певец из приглашенных Мамонтовым в Частную оперу позирует Серову для портрета, и это Франческо Таманьо, некогда, в Венеции, покоривший Серова и его спутников в партии Отелло. Итальянец был не только замечательным певцом, но, как и Мазини, приятным в общении, позировал прилежно, и потому работа над его портретом шла легко. У Серова было предчувствие, что он получится не хуже, чем Вера Мамонтова («Девочка с персиками») или сидящая под деревом Маша Симанович. Во всяком случае, по свежести письма портрет Таманьо ничуть им не уступал.
Между тем на проекте участия Серова в росписи Владимирского собора в Киеве был окончательно поставлен крест. Когда Серов попытался напомнить о себе и послал в Киев, Прахову, новый вариант эскиза росписи «Рождества Христова», оказалось, что срок предоставления эскиза уже истек и контракт на исполнение этой работы подписан с другим художником – Михаилом Нестеровым.
Портрет Анджело Мазини он решил показать на очередной выставке Московского общества любителей художеств, а на Передвижную в этот раз ничего не представлять. Художественная политика руководства Товарищества передвижников не устраивала многих молодых художников-экспонентов. Им хотелось, чтобы их права в Товариществе были расширены и приближены к правам членов Товарищества. В начале года, к открытию Передвижной выставки в Петербурге, в общее собрание Товарищества было направлено письмо по этому поводу. Его подписали Серов, Коровин, Пастернак, Левитан, сестра Поленова Елена Дмитриевна, Алексей Степанов, запомнившийся Серову своей великолепной картиной «Лоси», Александр Головин и др. Но особого впечатления на членов Товарищества письмо это, похоже, не произвело. Напротив, в среде руководства объединением вызвало даже раздражение.
Что же касается портрета Мазини, который еще до выставки был представлен на конкурс Московского общества, то его там по достоинству оценили, присудили первую премию, а рецензент газеты «Новости дня» Н. Александров даже пожурил Серова за то, что он участвует в конкурсе, рамки которого давно перерос, в то время как ему вполне по силам конкурировать с Репиным и Поленовым.
Обстоятельства сложились так, что Серову вновь представилась возможность попробовать свои силы в области книжной иллюстрации. Издатель Петр Петрович Кончаловский совместно с фирмой Кушнерова задумал выпустить в свет иллюстрированное собрание сочинений Лермонтова, приурочив его к 50-летию смерти поэта. Издание обещало стать уникальным. В одном проекте, под одной обложкой, суждено было сойтись и помериться способностями Репину и Сурикову, братьям Васнецовым, Поленову, Айвазовскому и более молодым – Пастернаку, Серову, Коровину, Врубелю…
Серов поначалу попробовал отказаться, мол, не призван к этому жанру, но Кончаловский, сославшись на то, что и Суриков с Айвазовским отнекивались, но все же согласились, его уговорил.
Особо рьяно принялся за дело Врубель, уж он-то чувствовал себя в мире фантазий, возбужденных чтением любимого Лермонтова, как рыба в воде. Однажды он признался, что еще до того, как увлекся темой Демона, писал в Киеве акварелью Печорина и рисовал Кирибеевича. Однако не мог и мечтать, что когда-то получит заказ иллюстрировать поэта так широко, как сейчас. Увидев первые его листы, выполненные для Кончаловского, Серов был поражен мастерством исполнения и поневоле в собственных иллюстрациях оказался в русле творческих поисков Врубеля.
В авторе проекта, Петре Петровиче Кончаловском, чувствовалась натура сильная, самобытная, и Серов, с согласия издателя, взялся за его портрет. Примерно в то же время он написал маслом и портрет дочери Кончаловского Елены.
Пока Серов работал над иллюстрациями к Лермонтову, его мать, Валентина Семеновна, сделала попытку добиться постановки своей новой оперы «Мария д'Орваль» на тему из истории революции во Франции. Эту оперу она проигрывала в доме Л. Н. Толстого и в письме Маше Симанович сообщала: «Его симпатии к моей опере для меня лучшая похвала». Однако дорогу опере на сцену Мариинского театра вновь преградил Э. Направник, оценивший ее столь же критически, как ранее и оперу «Уриэль Акоста». «Либретто, – писал в своем отзыве рецензент, – представляет смесь нелогичности, бессвязности и наивности; это ряд сценических несообразностей. Чем же отличается музыка от текста одного и того же автора? Лучше ли она оперы „Уриэль Акоста“, представленной в 1883 году на рассмотрение дирекции императорских театров и, несмотря на неблагоприятные отзывы специалистов, поставленной на сцене императорского московского Большого театра, но без всякого успеха? Нет, не лучше, и это означает не шаг вперед, а шаг назад…»
Весной Серов поехал на этюды в сельскую глушь вместе со сманившим его в эту поездку Костей Коровиным. Друзьяя жили в крестьянских избах, ловили рыбу, варили уху, писали маслом и рисовали, находя поэзию в хмуром небе, в успокаивающем душу созерцании реки, в видах речных мостиков, сельских церквушек…
А летом Серов приехал в Абрамцево повидаться с дорогими ему людьми и заодно поработать в открывшейся здесь два года назад керамической мастерской. Вокруг нее сплотились трое энтузиастов – приглашенный из Костромы молодой технолог по керамике Петр Ваулин, сын Мамонтовых Андрей и Врубель. Поначалу работа исполнялась незатейливая, вроде изразцов для каминов. Но вскоре, распознав ранее не ведомые ему возможности творить красоту с помощью глины, гончарного круга, специальных покрытий и жаркого пламени печи, Врубель начал создавать вещи поистине чудесные и как-то запечатлел на майоликовой вазе портрет приехавшей в Абрамцево кареглазой шатенки, балерины Гузикевич. Опыты Врубеля увлекли и Серова, и он тоже оставил на своей вазе портрет томной и грациозной балерины, хотя его работа и вышла не столь эффектной, как у коллеги. Но в другой раз, когда оба взялись изготовлять майоликовую голову Офелии, уже Врубель поздравил товарища с успехом: из-за удачного покрытия цветной поливой после обработки изделий в огне голова серовской Офелии получилась живописнее.
И все же Врубель был недостижим в своем мастерстве. Он с легкостью ваял то русскую по облику и наряду «Девушку в кокошнике», то голову львицы – обжиг в печи и поливы придавали ей когда бронзовый, а когда зеленый оттенки. И наконец, при содействии чутко воплощавшего его замыслы Петра Ваулина произвел на свет нечто бесподобное по изысканному сочетанию красок – темноликую «Египтянку», в которой просматривались черты сходства с Верой Мамонтовой.
Неожиданно в шумное и веселое абрамцевское житье нагрянула беда. У приехавшего из Киева, где он продолжал расписывать с бригадой художников Владимирский собор, Андрея Мамонтова обострилась болезнь почек, стремительно развивавшаяся и вызвавшая отек легких. Несмотря на все усилия врачей, спасти Андрея не удалось. Его похоронили у стены абрамцевской церкви, и Виктор Васнецов совместно с Поленовым, уединившись в «Яшкином доме», начал спешно набрасывать проект будущей часовни у его могилы.
Потрясенный не менее родителей Андрея этой нелепой смертью, Серов не находил себе места, бесцельно бродил по абрамцевским рощам, вспоминая их дружбу и беззаботные детские игры. Он потерял не только друга, но и коллегу, многообещавшего художника, уже проявившего свой талант и в Киеве, и здесь, в Абрамцеве.