Одна муха ударила в лоб бегущего мимо господина, прошла сквозь его голову и вышла из затылка. Господин, по фамилии Дернятин, был весьма удивлен: ему показалось, что в его мозгах что-то просвистело, а на затылке лопнула кожица и стало щекотно. Дернятин остановился и подумал: «Что бы это значило? Ведь совершенно ясно я слышал в мозгах свист. Ничего такого мне в голову не приходило, чтобы я мог понять, в чем тут дело. Во всяком случае, ощущение редкостное, похожее на какую-то головную болезнь. Но больше об этом я думать не буду, а буду продолжать свой бег». С этими мыслями господин Дернятин побежал дальше, но как он ни бежал, того уже все-таки не получилось. На голубой дорожке Дернятин оступился ногой и едва не упал, пришлось даже помахать руками в воздухе. «Хорошо, что я не упал, — подумал Дернятин, — а то разбил бы свои очки и перестал бы видеть направление путей». Дальше Дернятин пошел шагом, опираясь на свою тросточку. Однако одна опасность следовала за другой. Дернятин запел какую-то песень, чтобы рассеять свои нехорошие мысли. Песень была веселой и звучной, такая, что Дернятин увлекся ей и забыл даже, что он идет по голубой дорожке, по которой в эти часы дня ездили другой раз автомобили с головокружительной быстротой. Голубая дорожка была очень узенькая, и отскочить в сторону от автомобиля было довольно трудно. Потому она считалась опасным путем. Осторожные люди всегда ходили по голубой дорожке с опаской, чтобы не умереть. Тут смерть поджидала пешехода на каждом шагу, то в виде автомобиля, то в виде ломовика, а то в виде телеги с каменным углем. Не успел Дернятин высморкаться, как на него катил огромный автомобиль. Дернятин крикнул: «Умираю!» — и прыгнул в сторону. Трава расступилась перед ним, и он упал в сырую канавку. Автомобиль с грохотом проехал мимо, подняв на крыше флаг бедственных положений. Люди в автомобиле были уверены, что Дернятин погиб, а потому сняли свои головные уборы и дальше ехали уже простоволосые. «Вы не заметили, под какие колеса попал этот странник, под передние или под задние?» — спросил господин, одетый в муфту, то есть не в муфту, а в башлык. «У меня, — говоривал этот господин, — здорово застужены щеки и ушные мочки, а потому я хожу всегда в этом башлыке». Рядом с господином в автомобиле сидела дама, интересная своим ртом. «Я, — сказала дама, — волнуюсь, как бы нас не обвинили в убийстве этого путника». — «Что? Что?» — спросил господин, оттягивая с уха башлык. Дама повторила свое опасение. «Нет, — сказал господин в башлыке, — убийство карается только в тех случаях, когда убитый подобен тыкве. Мы же нет. Мы же нет. Мы не виноваты в смерти путника. Он сам крикнул: умираю! Мы только свидетели его внезапной смерти». Мадам Анэт улыбнулась интересным ртом и сказала про себя: «Антон Антонович, вы ловко выходите из беды». А господин Дернятин лежал в сырой канаве, вытянув свои руки и ноги. А автомобиль уже уехал. Уже Дернятин понял, что он умер. Смерть в виде автомобиля миновала его. Он встал, почистил рукавом свой костюм, послюнявил пальцы и пошел по голубой дорожке нагонять время. Время на девять с половиной минут убежало вперед, и Дернятин шел, нагоняя минуты.
Семья Рундадаров жила в доме у тихой реки Свиречки. Отец Рундадаров, Платон Ильич, любил знания высоких полетов: Математика, Тройная философия, География Эдема, книги Винтвивека, учение о смертных толчках и небесная иерархия Дионисия Ареопагита были наилюбимейшие науки Платона Ильича. Двери дома Рундадаров были открыты всем странникам, посетившим святые точки нашей планеты. Рассказы о летающих холмах, приносимые оборванцами из Никитинской слободы, встречались в доме Рундадаров с оживлением и напряженным вниманием. Платоном Ильичом хранились длинные списки о деталях летания больших и малых холмов. Особенно отличался от всех иных взлетов взлет Капустинского холма. Как известно, Капустинский холм взлетел ночью, часов в 5, выворотив с корнем кедр. От места взлета к небу холм поднимался не по серповидному пути, как все прочие холмы, а по прямой линии, сделав маленькие колебания лишь на высоте 15–16 километров. И ветер, дующий в холм, пролетал сквозь него, не сгоняя его с пути. Будто холм кремневых пород потерял свойство непроницаемости. Сквозь холм, например, пролетела галка. Пролетела, как сквозь облако. Об этом утверждают несколько свидетелей. Это противоречило законам летающих холмов, но факт оставался фактом, и Платон Ильич занес его в список деталей Капустинского холма. Ежедневно у Рундадаров собирались почетные гости и обсуждались признаки законов алогической цепи. Среди почетных гостей были: профессор железных путей Михаил Иванович Дундуков, игумен Миринос II и плехаризиаст Стефан Дернятин. Гости собирались в нижней гостиной, садились за продолговатый стол, на стол ставилось обыкновенное корыто с водой. Гости, разговаривая, поплевывали в корыто: таков был обычай в семье Рундадаров. Сам Платон Ильич сидел с кнутиком. Время от времени он мочил его в воде и хлестал им по пустому стулу. Это называлось «шуметь инструментом». В девять часов появлялась жена Платона Ильича, Анна Маляевна, и вела гостей к столу. Гости ели жидкие и твердые блюда, потом подползали на четвереньках к Анне Маляевне, целовали ей ручку и садились пить чай. За чаем игумен Миринос II рассказывал случай, происшедший четырнадцать лет тому назад. Будто он, игумен, сидел как-то на ступеньках своего крыльца и кормил уток. Вдруг из дома вылетела муха, покружилась и ударила игумена в лоб. Ударила в лоб и прошла насквозь головы, и вышла из затылка, и улетела опять в дом. Игумен остался сидеть на крыльце с восхищенной улыбкой, что наконец-то воочию увидел чудо. Остальные гости, выслушав Мириноса II, ударили себя чайными ложками по губам и по кадыку в знак того, что вечер окончен. После разговор принимал фривольный характер. Анна Маляевна уходила из комнаты, а господин плехаризиаст Дернятин заговаривал на тему «Женщина и цветы». Бывало и так, что некоторые из гостей оставались ночевать. Тогда сдвигалось несколько шкапов, и на шкапы укладывали Мириноса II. Профессор Дундуков спал в столовой на рояле, а господин Дернятин ложился в кровать к рундадарской прислуге Маше. В большинстве же случаев гости расходились по домам. Платон Ильич сам запирал за ними дверь и шел к Анне Маляевне. По реке Свиречке плыли с песнями никитинские рыбаки. И под рыбацкие песни засыпала семья Рундадаров.
Платон Ильич Рундадар застрял в дверях своей столовой. Он упёрся локтями в косяки, ногами врос в деревянный порог, глаза выкатил и стоял.
<1929–1930>
Мама, папа и прислуга по названию Наташа сидели за столом и пили.
Папа был несомненно забулдыга. Даже мама смотрела на него свысока. Но это не мешало папе быть очень хорошим человеком. Он очень добродушно смеялся и качался на стуле. Горничная Наташа, в наколке и передничке, все время невозможно стеснялась. Папа веселил всех своей бородой, но горничная Наташа конфузливо опускала глаза, изображая, что она стесняется.
Мама, высокая женщина с большой прической, говорила лошадиным голосом. Мамин голос трубил в столовой, отзываясь на дворе и в других комнатах.
Выпив по первой рюмочке, все на секунду замолчали и поели колбасы. Немного погодя все опять заговорили.
Вдруг, совершенно неожиданно, в дверь кто-то постучал. Ни папа, ни мама, ни горничная Наташа не могли догадаться, кто это стучит в двери.
— Как это странно, — сказал папа. — Кто бы там мог стучать в дверь?
Мама сделала соболезнующее лицо и не в очередь налила себе вторую рюмочку, выпила и сказал:
— Странно.
Папа ничего не сказал плохого, но налил себе тоже рюмочку, выпил и встал из-за стола.
Ростом был папа невысок. Не в пример маме. Мама была высокой, полной женщиной с лошадиным голосом, а папа был просто ее супруг.
В добавление ко всему прочему папа был веснущат.
Он одним шагом подошел к двери и спросил:
— Кто там?
— Я, — сказал голос за дверью.
Тут же открылась дверь и вошла горничная Наташа, вся смущенная и розовая. Как цветок.
Как цветок.
Папа сел.
Мама выпила еще.
Горничная Наташа и другая, как цветок, зарделись от стыда. Папа посмотрел на них и ничего не сказал, а только выпил, также как и мама.
Чтобы заглушить неприятное жжение во рту, папа вскрыл банку консервов с раковым паштетом. Все были очень рады, ели до утра.
Но мама молчала, сидя на своем месте. Это было очень неприятно.
Когда папа собирался что-то спеть, стукнуло окно. Мама вскочила с испуга и закричала, что она ясно видит, как с улицы в окно кто-то заглянул. Другие уверяли маму, что это невозможно, так как их квартира в третьем этаже, и никто с улице в окно посмотреть не может, — для этого нужно быть великаном или Голиафом.
Но маме взбрела в голову крепкая мысль.
Ничто на свете не могло ее убедить, что в окно никто не смотрел.
Чтобы успокоить маму, ей налили еще одну рюмочку. Мама выпила рюмочку. Папа тоже налил себе и выпил.
Наташи и горничная, как цветок, сидели, попив глаза от конфуза.
— Не могу быть в хорошем настроении, когда на нас смотрят с улицы через окно, — кричала мама.
Папа был в отчаянии, не зная, как успокоить маму. Он сбегал даже во двор, пытаясь заглянуть оттуда хотя бы в окно второго этажа. Конечно, он не смог дотянуться. Но маму это нисколько не убедило. Мама даже не видела, как папа не мог дотянуться до окна всего лишь второго этажа.
Окончательно расстроенный всем этим, папа вихрем влетел в столовую и залпом выпил две рюмочки, налив рюмочку и маме. Мама выпила рюмочку, но сказала, что пьет только в знак того, что убеждена, что в окно кто-то посмотрел.
Папа даже руками развел.
— Вот, — сказал он маме и, подойдя к окну, растворил настежь обе рамы.
В окно попытался влезть какой-то человек в грязном воротничке и с ножом в руках. Увидя его папа захлопнул раму и сказал:
— Никого нет там.
Однако человек в грязном воротничке стоял за окном и смотрел в комнату и даже открыл окно и вошел.
Мама была страшно взволнованна. Она грохнулась в истерику, но, выпив немного предложенного ей папой и закусив грибком, успокоилась.
Вскоре и папа пришел в себя. Все опять сели к столу и продолжали пить.
Папа достал газету и долго вертел ее в руках, ища, где верх и где низ. Но сколько он ни искал, так и не нашел, а потому отложил газету в сторону и выпил рюмочку.
— Хорошо, — сказал папа, — но не хватает огурцов.
Мама неприлично заржала, отчего горничные сильно сконфузились и принялись рассматривать узор на скатерти.
Папа выпил еще и вдруг, схватив маму, посадил ее на буфет.
У мамы взбилась седая пышная прическа, на лице проступили красные пятна, и, в общем, рожа была возбужденная.
Папа подтянул свои штаны и начал тост.
Но тут открылся в полу люк, и оттуда вылез монах.
Горничные так переконфузились, что одну начало рвать. Наташа держала свою подругу за лоб, стараясь скрыть безобразие.
Монах, который вылез из-под пола, прицелился кулаком в папино ухо, да как треснет!
Папа так и шлепнулся на стул, не окончив тоста.
Тогда монах подошел к маме и ударил ее как-то снизу, — не то рукой, не то ногой.
Мама принялась кричать и звать на помощь.
А монах схватил за шиворот обеих горничных и, помотав ими по воздуху, отпустил.
Потом, никем не замеченный, монах скрылся опять под пол и закрыл за собою люк.
Очень долго ни мама, ни папа, ни горничная Наташа не могли прийти в себя. Но потом, отдышавшись и приведя себя в порядок, они все выпили по рюмочке и сели за стол закусить шинкованной капусткой.
Выпив еще по рюмочке, все посидели, мирно беседуя.
Вдруг папа побагровел и принялся кричать.
— Что! Что! — кричал папа. — Вы считаете меня за мелочного человека! Вы смотрите на меня как на неудачника! Я вам не приживальщик! Сами вы негодяи!
Мама и горничная Наташа выбежали из столовой и заперлись на кухне.
— Пошел, забулдыга! Пошел, чертово копыто! — шептала мама в ужасе окончательно сконфуженной Наташе.
А папа сидел в столовой до утра и орал, пока не взял папку с делами, одел белую фуражку и скромно пошел на службу.
31 мая 1929
Андрей Семенович: Здравствуй, Петя.
Петр Павлович: Здравствуй, здравствуй. Guten Morgen. Куда несет?
Андрей Семенович протянул руку Петру Павловичу, а Петр Павлович схватили руку Андрея Семеновича и так ее дернули, что Андрей Семенович остался без руки и с испугу кинулся бежать. Петр Павлович бежали за Андреем Семеновичем и кричали: «Я тебе, мерзавцу, руку оторвал, а вот, обожди, догоню, так и голову оторву!»
Андрей Семенович неожиданно сделал прыжок и перескочил канаву, а Петр Павлович не сумели перепрыгнуть канавы и остались по сию сторону.
Андрей Семенович: Что? Не догнал?
Петр Павлович: А это вот видел? (И показали руку Андрея Семеновича.)
Андрей Семенович: Это моя рука!
Петр Павлович: Да-с, рука ваша! Чем махать будете?
Андрей Семенович: Платочком.
Петр Павлович: Хорош, нечего сказать! Одну руку в карман сунул, а головы почесать нечем.
Андрей Семенович: Петя! Давай так: я тебе чего-нибудь дам, а ты мне мою руку отдай.
Петр Павлович: Нет, я руки тебе не отдам. Лучше и не проси. А вот, хочешь, пойдем к профессору Тартарелину, — он тебя вылечит.
Андрей Семенович прыгнул от радости и пошел к профессору Тартарелину.
Андрей Семенович: Многоуважаемый профессор, вылечите мою правую руку. Ее оторвал мой приятель Петр Павлович и обратно не отдает.
Петр Павлович стояли в прихожей профессора и демонически хохотали. Под мышкой у них была рука Андрея Семеновича, которую они держали презрительно, наподобие портфеля.
Осмотрев плечо Андрея Семеновича, профессор закурил трубку папиросу и вымолвил:
— Это крупная сшадина.
Андрей Семенович: Простите, как вы сказали?
Профессор: Сшадина.
Андрей Семенович: Ссадина?
Профессор: Да, да, да. Шатина. Ша-тин-на!
Андрей Семенович: Хороша ссадина, когда и руки-то нет.
Из прихожей послышался смех.
Профессор: Ой! Кто там шмиется?
Андрей Семенович: Это так просто. Вы не обращайте внимания.
Профессор: Хо! Ш удовольсвием. Хотите, что-нибудь почитаем?
Андрей Семенович: А вы меня полечите?
Профессор: Да, да, да. Почитаем, а потом я вас полечу. Садитесь.
(Оба садятся.)
Профессор: Хотите, я вам прочту свою науку?
Андрей Семенович: Пожалуйста! Очень интересно.
Профессор: Только я изложил ее в стихах.
Андрей Семенович: Это страшно интересно!
Профессор: Вот, хе-хе, я вам прочту отсуда досюда. Тут вот о внутренних органах, а тут уже о суставах.
Петр Павлович: (входя в комнату)
Здыгр аппр устр устр
я несу чужую руку
здыгр аппр устр устр
где профессор Тартарелин?
здыгр аппр устр устр
где приемные часы?
если эти побрякушки
с двумя гирями до полу
эти часики старушки
пролетели параболу
здыгр аппр устр устр
ход часов нарушен мною
им в замену карабистр
на подставке сдыгр аппр
с бесконечною рукою
приспособленной как стрелы
от минуты до другою
в путь несется погорелый
а под белым циферблатом
блин мотает устр устр
и закутанный халатом
восседает карабистр
он в приемные секунды
смотрит в двигатель размерен
чтобы время не гуляло
где профессор Тартарелин,
где Андрей Семеныч здыгр
однорукий здыгр аппр
лечит здыгр аппр устр
приспосабливает руку
приколачивает пальцы
здыгр аппр прибивает
здыгр аппр устр бьет.
Профессор: Это вы искалечили гражданина, Петр Павлович?
Петр Павлович: Руку вырвал из манжеты.
Андрей Семенович: Бегал следом.
Профессор: Отвечайте!
Петр Павлович смеются.
Карабистр: Гвиндалея!
Петр Павлович: Карабистр!
Карабистр: Гвиндалан.
Профессор: Раскажите, как было дело.
Андрей Семенович:
Шел я по полю намедни
и внезапно вижу: Петя
мне навстречу идет спокойно
и меня как будто не заметя,
хочет мимо проскочить.
Я кричу ему: ах Петя!
Здравствуй, Петя, мой приятель,
ты, как видно, не заметил,
что иду навстречу я.
Петр Павлович:
Но господство обстоятельств
и скрещение событий
испокон веков доныне
нами правит, как детьми,
морит голодом в пустыне,
хлещет в комнате плетьми.
Профессор: Так-так, — это понятно. Стечение обстоятельств. Это верно. Закон.
Тут вдруг Петр Павлович наклонились к профессору и откусили ему ухо. Андрей Семенович побежал за милиционером, а Петр Павлович бросили на пол руку Андрея Семеновича, положили на стол откушенное ухо профессора Тартарелина и незаметно ушли по чердачной лестнице.
Профессор лежал на полу и стонал:
— Ой-ой-ой-ой, как больно! — стонал профессор. — Моя рана горит и исходит соком. Где найдется такой сострадательный человек, который промоет мою рану и зальет ее коллодием?
Был чудный вечер. Высокие звезды, расположенные на небе установленными фигурами, светили вниз. Андрей Семенович, дыша полной грудью, тащил двух милиционеров к дому профессора Тартарелина. Помахивая своей единственной рукой, Андрей Семенович рассказывал о случившемся.
Милиционер спросил Андрея Семеновича:
— Как зовут этого проходимца?
Андрей Семенович не выдал своего товарища и даже не сказал его имени.
Тогда оба милиционера спросили Андрея Семеновича:
— Скажите нам, вы его давно знаете?
— С малых лет, когда я был еще вот таким, — сказал Андрей Семенович.
— А как он выглядит? — спросили милиционеры.
— Его характерной чертой является длинная черная борода, — сказал Андрей Семенович.
Милиционеры остановились, подтянули потуже свои кушаки и, открыв рты, запели протяжными ночными голосами:
Ах, как это интересно,
был приятель молодой,
а подрос когда приятель,
стал ходить он с бородой.
— Вы обладаете очень недурными голосами, разрешите поблагодарить вас, — сказал Андрей Семенович и протянул милиционерам пустой рукав, потому что руки не было.
— Мы можем и на научные темы поговорить, — сказали милиционеры хором.
Андрей Семенович махнул пустышкой.
— Земля имеет семь океянов, — начали милиционеры. — Научные физики изучали солнечные пятна и привели к заключению, что на планетах нет водорода, и там неуместно какое-либо сожительство.
В нашей атмосфере имеется такая точка, которую всякий центр зашибет.
Английский кремарторий Альберт Эйнштейн изобрел такую махинацию, через которую всякая штука относительна.
— О, любезные милиционеры! — взмолился Андрей Семенович. — Бежимте скорее, а не то мой приятель окончательно убьет профессора Тартарелина.
Одного милиционера звали Володя, а другого Сережа. Володя схватил Сережу под руку, а Сережа схватил Андрея Семеновича за рукав и они все втроем побежали.
— Глядите, три институтки бегут! — кричали им вслед извозчики. Один даже хватил Сережу кнутом по заднице.
— Постой! На обратном пути ты мне штраф заплатишь! — крикнул Сережа, не выпуская из рук Андрея Семеновича.
Добежав до дома профессора, все трое сказали:
— Тпррр! — и остановились.
— По лестнице, в третий этаж! — скомандовал Андрей Семенович.
— Hoch! — крикнули милиционеры и кинулись по леснице. Моментально высадив плечом дверь, они ворвались в кабинет профессора Тартарелина.
Профессор Тартарелин сидел на полу, а жена профессора стояла перед ним на коленях и пришивала профессору ухо розовой шелковой ниточкой. Профессор держал в руках ножницы и вырезал платье на животе своей жены. Когда показался голый женин живот, профессор потер его ладонью и посмотрел в него, как в зеркало.
— Куда шьешь? Разве не видишь, что одно ухо выше другого получилось? — сказал сердито профессор.
Жена отпорола ухо и стала пришивать его заново.
Голый женский живот, как видно, развеселил профессора. Усы его ощетинились, а глазки заулыбались.
— Катенька, — сказал профессор, — брось пришивать ухо где-то сбоку, пришей мне его лучше к щеке.
Катенька, жена профессора Тартарелина, терпеливо отпорола ухо во второй раз и принялась пришивать его к щеке профессора.
— Ой, как щекотно! Ха-ха-ха! Как щекотно! — смеялся профессор. Но, вдруг, увидя стоящих на пороге милиционеров, замолчал и сделал серьезное лицо.
Милиционер Сережа: Где здесь пострадавший?
Милиционер Володя: Кому здесь ухо откусили?
Профессор (поднимаясь на ноги): Господа! Я человек, изучающий науку вот уже, слава богу, пятьдесят шесть лет, ни в какие другие дела не вмешиваюсь. Если вы думаете, что мне откусили ухо, то вы жестоко ошибаетесь. Как видите, у меня оба уха целы. Одно, правда, на щеке, но такова моя воля.
Милиционер Сережа: Действительно, верно, оба уха налицо.
Милиционер Володя: У моего двоюродного брата так брови росли под носом.
Милиционер Сережа: Не брови, а просто усы.
Карабистр: Фасфалакат!
Профессор: Приемные часы окончены.
Жена профессора: Пора спать.
Андрей Семенович (входя): Половина двенадцатого.
Милиционеры хором: Спокойной ночи.
Эхо: Спите сладко.
Профессор ложится на пол, остальные тоже ложатся и засыпают.
Сон
тихо плещет океян
скалы грозные ду-ду
тихо светит океян
человек поет в дуду
тихо по морю бегут
страха белые слоны
рыбы скользкие поют
звезды падают с луны
домик слабенький стоит
двери настежь распахнул
печи теплые сулит
в доме дремлет караул
а на крыше спит старуха
на носу ее кривом
тихим ветром плещет ухо
дует волосы кругом
А на дереве кукушка
сквозь очки глядит на север
не гляди моя кукушка
не гляди всю ночь на север
там лишь ветер карабистр
время в цифрах бережет
там лишь ястреб здыгр устр
себе добычу стережет
Петр Павлович:
Кто-то тут впотьмах уснул,
шарю, чую: стол и стул
натыкаюсь на комод,
вижу древо бергамот,
я спешу, срываю груши,
что за дьявол! Это уши!
Я боюсь, бегу направо,
предо мной стоит дубрава.
я обратно так и сяк,
натыкаюсь на косяк,
ноги гнутся, тянут лечь,
думал: двери — это печь,
прыгнул влево — там кровать,
помогите!..
Профессор (просыпаясь): Ать?
Андрей Семенович (вскакивая): Фоу! Ну и сон же видел, будто нам все уши пообрывали. (зажигает свет)
Оказывается, что, пока все спали, приходили Петр Павлович и обрезали всем уши.
Замечание милиционера Сережи:
— Сон в руку.
апрель? 1929
У храпа есть концы голос
подобны хрипы запятым
подушку спутаннык волос
перекрести ключом святым.
Из головы цветок вырастает
сон ли это или смерть
зверь тетрадь мою листает
червь глотает ночь и зберть
там пух петухов
на Глинкин плац
осёл шатром из пушки бац
сон уперся на бедро
ветер западный. — Ведро.
О стату́я всех стату́й
дням дыханье растату́й
леса лужи протеки
где грибы во мху дики
молви людям: Пустяки
мне в колодец окунаться
мрамор духа холодить
я невеста земляка
не в силах по земле ходить.
Во мне живет младенца тяжесть.
Жесть неба сгинь!
Отныне я жесть.
И медь и кобальт и пружина
в чугун проникли головой
оттуда сталь кричит: ножи на!
И тигра хвост моховой!
И все же бреду я беременная
батюшка! Это ремень но не я!
Батюшка! Это реветь но не мать!
Будут тебя мой голубчик
будут тебя мой голубчик
будут тебя мой голубчик
сосны тогда обнимать.
Сказала и упала.
А эхо крикнуло: Магога!
И наступила ночь Купала
когда трава глядит на Бога.
Два Невских пересекли чащи
пустя по воздуху канатик
и паровоз дышал шипяще
в глаза небесных математик.
Ответил Бог: На камне плоском
стоял земляк. Он трубку курил.
Его глаза залеплены воском.
«Мне плохо видно, — он говорил.
Куда ушла моя стату́я
моё светило из светил.
Один на свете холостуя
взоры к небу привинтил.
По ударам сердца счёт
время ласково течёт
По часам и по столу
по корням и по стволу.
И отмечу я в тетради
встречи статуя с тобой
тебя ради
жизнь сделаю рабой.
Тебя ради встану рано
лягу в воду по лопатки
леги неги деги веги
боги воги нуки вуки».
Из Полтавы дунул дух
полон хлеба полон мух
кто подышет не упи
мама воздуха купи.
Я гора, а ты песок
ты квадрат, а я высок
я часы, а ты снаряд
скоро звезды закорят.
Мама воздуха не даст
атмосферы тонок пласт
блещут звезды как ножи.
Мама Бога покажи!
Ты челнок, а я ладья
ты щенок, а я судья
ты штаны, а я подол
ты овраг, я тихий дол
ты земля, а я престол.
Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.
Земляк: Что это жужжит?
Власть: Это ты спишь.
Земляк: Я вижу цветок над своей головой. Можно его сорвать?
Власть: Опусти агам к ногам.
Земляк: Что такое агам?
Власть: Разве ты не знаешь? Жил старик. Его сын работал на заводе и приходил домой грязный. Старик кипятил воду, чтобы сын мыл руки. В воде плавали тараканы и мелкие бациллы. Сын смотрел сквозь голубую воду и видел дно. В воде плавало отражение сына. Старик выплескивал воду из таза вместе с отражением сына. Но отражение застревало в трубе и машина не спускалась. Старик шел к управдому и просил починить уборную. Управдом писал отношение и ложился спать. На другой день сын шел на завод выделывать дробь.
Земляк: А что делал старик?
Власть: Разве ты не знаешь? Старик читал книгу. Потом закладывал книгу спичкой и растапливал печь. Дрова он носил на согнутой левой руке и нося дрова думал: от дров быстро портится рукав пиджака.
Земляк: А что такое агам?
Власть: Разве ты не знаешь? На небе есть четыре звезды Лебедя. Это северный крест. Недавно среди звёзд появилась новая звезда — Лебедь Агам. Кто сорвет эту звезду, тот может не видеть снов.
Земляк: Мне рукой не достать до неба.
Власть: Ты встань на крышу.
(Земляк встает на крышу.)
Власть: Ну как?
Земляк: Авла диндури́ пре пре кру кру.
(Стату́я на крыше хватает земляка и делает его лёгким.)
Земляк:
Я ле!
Птицы не больше перочинных ножиков.
Ле!
Откройте озеро, чтобы вода стала ле!
Откройте гору, чтобы из нее вышли пары.
Остановите часы, потому что время ушло в землю!
Смотрите какой я ле!
Утюгов (смотря из окна наверх): Эй, послушайте там! Гражданин, вы мешаете читать мне газету. И потом, что за дьявол! На чём вы держитесь?
Земляк (хохоча):
Я от хаха и от хиха
я от хоха и от хеха
еду в небо как орлиха
отлетаю как прореха.
Утюгов (размахивая газетой):
Я меняю свою жилплощадь на бо́льшую!
Бап боп батурай!
На бо́льшую!
Запомните: кокон, фокон, зокен, мокен.
Земляк: Где я? Что это за место?
Ангел Капуста: Нил.
(Воск тает с глаз земляка. Земляк смотрит окрестности.)
Картина представляет собой гроб. Только вместо глазури идет пароходик и летит птица. В гробу лежит человек, от смерти зелёный. Чтобы показаться живым, он все время говорит. «Чтобы сварить суп, надо затопить плиту и поставить на нее кастрюлю с водой. Когда вода вскипит, надо в воду бросить морковь и… нет, стрелу и фо… нет, надо в воду положить карету. Хотя это уже не то».
Судя по тому, что говорил человек, он был явно покойник. Но, несмотря на это, он держал в руках подсвечник. Собственно говоря это и был Нил.
В Ниле плавал Аменхотеп. Он был в трусиках и в кепке.
Вот план Аменхотепа:
Николай же Иванович держал в руках ибиса и смотрел, что у него под хвостом.
Земляк: Ну как, Николай Иванович?
Н.И.: Да вот, знаете ли, еще не разобрался в чем дело. Тут, видите ли, пух мешает.
Земляк: Да. Тяжело.
Н.И.: Там лучше было. Там, знаете ли, возьмешь гречневую кашу с маслом, или еще лучше, если она холодная и с молоком, и съешь.
Земляк: Или ватрушку. Особенно если ее есть прямо так по-простецки, взяв в руку.
Н.И. (вздохнув): Или суп. Знаете ли, чтобы сделать суп, надо положить в воду мясо и рыбу.
(К ним подсаживается покойник.)
Покойник: Ылы ф зуб фоложить мроковь. Ылы спржу. Ылы букварь. Ылы дрыдноут.
(Из-за горизонта доносится крик):
…Меньшую на большую! Бап боп батурай!
Аменхотеп вылезает из воды и идет по острым камушкам. Идти больно и Аменхотеп машет руками и то и дело приседает. Добравшись до песка, он бежит уже свободно и наконец валится в песок и валяется.
«Покурить бы», — говорит Аменхотеп. Вокруг молчат. Николай Иванович сердито смотрит ибису под хвост.
Аменхотеп снимает трусики, выжимает их и вешает на солнце сушиться. А сам смотрит по сторонам, не идет ли где женщина. Но женщин не видать, только на берегу подсвечника стоит женская мраморная стату́я.
Земляк: Ну, ребятки, передохнул с вами, да пора и дальше.
— Куда, — спрашивает его Николай Иванович.
— Да я, знаете, к Лебедям, — говорит земляк.
И земляк поднимается выше.
Тут стоят два дерева и любят друг друга.
Одно дерево — волк, другое — волчица.
Когда земляк выглянул из-за угла, то волк кинулся к решетке.
Земляк спрятался.
Волк поцеловал волчиху.
Земляк опять вышел из-за прикрытия.
— Где здесь Лебедь? — спросил он волков.
И вот вышел сторож в белом халате. Он держал в руках длинный скребок.
— Лебеди, — сказал сторож, нюхая кусок хлеба, чтобы не заплакать. — Они там. Вон в том доме.
Земляк пошел вдоль пруда. В пруду лежал снег.
В птичнике очень воняло. В углу сидела маленькая девочка и ела земляные лепешки. Девочка была очень грязная и нечистоплотная. На асфальтовом полу были пробоины, а в пробоинах стояли лужи. Старичок в длинном черном пальто ходил по лужам и боком смотрел на птиц.
Комнату разделяла перегородка вышиной в аршин. За перегородкой расхаживали большие птицы. Пеликаны сидели вокруг бассейна и в грязной воде полоскали свои клювы.
Девочка отложила в сторону свою земляную лепешку и запела. Рот у девочки был похож на круглую дырочку.
Девочка пела:
Пли пли
кля кля
смах смах гапчанух
векибаки сабаче
дубти кепче алдалаб
смерх пурх соловьи
сели или ели а
соо суо сыа се
соловеи веи во
вие вао вуа ви
вуа выа вао вю
пю пю пю пю
закурак.
Один пеликан, самый старый, начал танцевать. На голове его изгибался седой хохол, а красные глазки свирепо смотрели в морскую раковину. Сначала он долго топал на одном месте. Потом начал перебегать на несколько шагов то вперед, то назад, причем его голова оставалась неподвижной в одной и той же воздушной точке. Изгибалась только шея. Вдруг пеликан пустил одно крыло по полу и начал разворачиваться на одной ноге, притоптывая другой. Сначала развернулся в одну сторону, потом в другую, а потом вдруг поплыл, как боярышня, волоча за собой по полу оба крыла.
Остальные птицы притихли, расступились и стояли, уткнувшись носом а стену, не глядя на танец пеликана.
— Молчать! — крикнул вдруг старичок в длинном черном пальто.
Никто не обратил на это внимания. Девочка продолжала петь, а пеликан танцевать.
— И это небо! — сказал сокрушенно старичок. — Фу фу фу! Какая здесь гадость!
— Почему вы думаете, что это небо? — спросил старичка другой такой же старичок, неизвестно откуда появившийся.
— Ах, бросьте, — сказал прежний старичок. — Я всю жизнь старался не петь глупых песен. А тут ведь поют нечто безобразное.
— А вы тоже попробуйте, — сказал такой же старичок. Но старичок покачал только головой, отчего пенснэ с его носа свалилось в лужу.
— Ну вот, видите? Вот видите? — сказал обиженно старичок.
Дверь отворилась, и в птичник вошел земляк.
— Лебедь у вас? — громко спросил он.
— Да, я тут! — крикнул Лебедь.
— Ура! Это небо? — спросил земляк.
— Да, это небо! — крикнуло небо.
Но тут пролетел Ангел Копуста, и земляк снова вошел в птичник.
— Лебедь у вас? — громко спросил он.
— Да, я тут! — крикнул Лебедь.
— Ура! Значит это небо! — крикнул земляк.
— Да, это небо, — сказал Ангел Копуста. —
Это небо
ибо Лебедь здесь владыка.
Ну-ка дева
принеси-ка мне воды-ка.
Маленькая девочка сбегала за водой. Ангел Копуста выпил воды, утер усы и сказал:
— Холодная, сволочь, а вкусная. Сейчас господствует эпидемия брюшного тифа, но не беда. Надо только утром и вечером потирать ладошкой живот и приговаривать: Бурчи, да не болей.
Вдруг земляк огромным прыжком перескочил через перегородку, схватил Лебедя под мышку и провалился под землю.
На этом месте выросла сосна с руками и в шляпе, и звали ее Марией Ивановной.
Анг. Коп.: Вот это да! А только, интересно знать, билет у Вас есть?
Мар. Ив.: Ха ха ха, какие глупости! Ведь я индюшка!
Анг. Коп.: Вы не можете так разговаривать со мной. Ведь я ангел.
М. Ив.: Почему?
Анг. Коп.: Потому что у меня крылья.
Мар. Ив.: Ха ха хоау! Но ведь у хусей и у хуропаток тоже есть крылья!
Анг. Компуста: Вы рассуждаете, как проф. Пермяков. Он и сторож Фадей на этом основании посадили меня в этот курятник.
Мария Ивановна зевает и засыпает. Ангел Коптуста будит ее.
Ангел Пантоста: Мария Ивановна, проснитесь, я вам доскажу свою мысль об осях.
Мария Ивановна со сна: Голубчик, голубочек, голубок. Не касайся таких вопросов. Я жить хочу.
Ангел Хартраста: Но все-таки, Мария Ивановна, я большой любитель пшена. Знаете, оно попадается даже в навозе. Даже в навозе, честное слово!
Мар. Ив. Сосна: Ну уж это нет! Фи донк! Назвос и пшенная каша!
Ангел Холбаста: Ничего-с, Мария Ивановна. Хотя конечно, смотря чей навоз. Лучше всего лошадиный. В нём, знаете, этого самого немного, а всё больше вроде как бы соломы. Коровий помёт, это тоже ничего. Хотя он, знаете, очень вязкий. Вот собачий — тьпфу! Сам знаю, что дрянь! И пшена тоже совсем нет. Но ем. Все-таки ещё ем. Но вот что касается…
Мария Ивановна (затыкая уши): Нечего сказать, ангел! Чего только не жрёт! Скажите, вы может быть и блевотину едите.
— Как Вам сказать, — начал было Ангел Хлампуста, но Мария Ивановна принялась так кричать и ругаться, что Ангел Хлемписта поскорей зажал свой рот рукой, но от быстроты движения не удержался на ногах и сел на пол.
Андрей же соломея дрынваку и сплюнув гасмекрел похурею вольностей и кульпа фафанаф штос палмандеуб.
г л А в Н а б о р
Мах ____________ леапие
мамах __________ леапие
гае мамамах ____ леапие гае у
В. _________ Коршун глодал кость.
X. _________ Земляк падал на землю.
мои
вои
кои
веди
дуи
буи
вее
ае
хие
сео
пуе
пляе
клёе
поко
плие
плёе
флюе
мое
фое
тое
нюня
тюпя
кёё
пёё
фюю
юю
пляо
кляо
кляс
кляпафео
пельсипао
гульдигрея
пянь
фокен, покен, зокен, мокен
Таким образом земляк вернулся на землю.
Утюгов (махая примусом):
Бап боп батурай!
Обед прошел благополучно.
Я съел одну тарелку супа
с укропом, с луком, со стрелой.
Да винегрет картофель с хреном
милой Тани мастерство
ел по горло. Вышел с креном
в дверь скрывая естество.
Когда еда ключом вскипает
в могиле бомбы живота
кровь по жилам протекает
в тканях тела зашита
румянцем на щеке горит
в пульсе пао пуо по
пеньди пюньди говорит
бубнит в ухе по по по
я же слушаю жужжанье
из небес в моё окно
это ветров дребезжанье
миром создано давно.
Тесно жить. Покинем клеть.
Будем в небо улететь.
(машет примусом)
Небо нябо небоби́
буби небо не скоби.
Кто с тебя летит сюда?
Небанбанба небобей!
Ну-ка небо разбебо!
Хлебников (проезжая на коне): Пульш пельш пепопей!
Утюгов:
Всадник что ты говоришь?
Что ты едешь?
Что ты видишь? Что ты?
Что ты всадник милый говоришь?
Мне холмов давно не видно
сосен, пастбищ и травы
может всадник ты посмотришь
на природу своим глазом
я как житель современный
не способен знать каменья
травы, требы, труги, мхи,
знаю только хи хи хи.
Хлебников (проезжая на быке): А ты знаешь небо Утюгов?
Утюгов:
Знаю небо — небо жесть
в жести части — счетом шесть.
Хлебников (проезжая на корове):
Это не небо
это ладонь
крыша пуруша и светлый огонь.
Утюгов:
О! Мне небо надоело
оно висит над головой.
Протекает если дождик
сверху по небу стучит.
Если кто по небу ходит
небо громом преисполнено
и кирпичные трясутся стены
и часы бьют невпопад
и льётся прадед пены
вод небесных водопад.
Однажды ветер шаловливый
унес как прутик наше небо
люди бедные кричали
горько плакали быки.
Когда один пастух глядел на небо
ища созвездие Барана
ему казалось будто рыбы
глотали воздух.
Глубь и голубь одно в другое превращалось.
Созвездье Лебедя несло
руль мозга памяти весло.
Цветы гремучие всходили
деревья тёмные качались.
Пастух задумался.
— Конечно, думал он, — я прав
случилось что-то.
Почему земля кругом похолодела?
И я дыхание теряю
и всё мне стало безразлично.
Сказал и лёг на траву.
— Теперь я понял — прибавил он.
Пропало небо.
О небо небо, то в полоску
то голубое как цветочек
то длинное как камыши
то быстрое как лыжи.
Ну человечество! дыши!
Задохнёмся, но все же мы же
найдём тебя беглянку
не скроешься от нашей погони!
Сказал. И лёг в землянку
сложив молитвенно ладони.
Хлебников (проезжая на бумажке): И что же, небо возвратилось?
Утюгов:
Да. Это сделал я.
Я влез на башню
взял верёвку
достал свечу
поджёг деревню
открыл ворота
выпил море
завёл часы
сломал скамейку
и небо, пятясь по эфиру
тотчас же в стойло возвратилось.
Хлебников (скача в акведуке):
А ты помнишь: день-то хлябал.
А ты знаешь: ветром я был.
Утюгов (размахивая примусом):
Бап боп батурай!
Держите этого скакуна!
Держите он сорвет небо!
Кокен, фокен, зокен, мокен!
Из открытых пространств слетал тихо земляк, держа под мышкой Лебедя.
Земляк подлетает к крышам. На одной из крыш стоит женская стату́я. Она хватает земляка и делает его тяжелым.
Земляк смотрит в небеса, где он только что был.
Земляк: Вот ведь откуда прилетел!
Утюгов(высовываясь из окна): Вам не попадался скакун?
Земляк: А каков он из себя?
Утюгов: Да так, знаете, вот такой, с таким вот лицом.
Земляк: Он скакал на карандаше?
Утюгов: Ну да да да, — это он и есть! Ах, зачем вы его не задержали! Ему прямая дорога в Г.П.У. Он… я лучше умолчу. Хотя нет, я должен сказать. Понимаете? я должен это выговорить. Он, этот скакун, может сорвать небо.
Земляк: Небо? Ха ха ха! и! е! м.м.м. Фо фо фо! Гы гы гы. Небо сорвать! А? Сорвать небо! Фо фо фо! Это невозможно. Небо гы гы гы, не сорвать. У неба сторож, который день и ночь глядит на небо. Вот он! Громоотвод. Кто посмеет сорвать небо, того сторож проткнет. Понимаете?
Утюгов: А что это вы держите под мышкой?
Земляк: Это птичка. Я словил ее в заоблачных высотах.
Утюгов:
Постойте, да ведь это кусок неба!
Караул! Бап боп батурай!
Ребята, держи его!
На зов Утюгова бежали уже Николай Иванович и Аменхотеп. Ибис в руках Николая Ивановича почувствовал облегчение, что никто не рассматривает его устройство под хвостом, и наслаждался ощущением передвижения в пространстве, так как Николай Иванович бежал довольно быстро.
Ибис сощурил глаза и жадно глотал встречный воздух.
— Что случилось? Где! Почему? — кричал Николай Иванович.
— Да вот, — кричал Утюгов, — этот гражданин спёр кусок неба и уверяет, что несет птицу.
— Где птича? что птича? — суетился Николай Иванович. — Вот птица! — кричал он, тыча ибиса в лицо Утюгова.
Земляк же стоял у стены, крепко охватив руками Лебедя и ища глазами куда бы скрыться.
— Разрешите, — сказал Аменхотеп, — я все сейчас сделаю. Где вор? Вот ведь время-то. А? Только и слышишь что там скандал, тут продуктов не додали, там папирос нет. Я, знаете ли, на Лахту ездил, так там дачники сидят а лесу и прямо сказать стыдно, что там делается. Сплошной разврат.
— Кокен фокен зокен мокен! — не унимался Утюгов.
— Что нам делать с вором? Давайте его приклеим к стене. Клей есть?
— А что с ним церемониться, — сказал проходящий мимо столяр-сезонник, похлёбывая на ходу одеколонец. — Таких бить надо.
— Бей! Бей! Бап боп батурай! — крикнул Утюгов.
Аменхотеп и Николай Иванович двинулись на земляка.
Власть:
Клох прох манхалуа.
Опустить агам к ногам!
(Остановка) Покой. Останавливается свет. Все кто спал — просыпаются. Между прочим просыпается советский чиновник Подхелуков. (На лице аккуратная бородка без усов). Подхелуков смотрит в окно. На улице дудит в рожок продавец керосина.
Подхелуков: Невозможно спать. В этом году нашествие клопов. Погляди, как бока накусали.
Жена Подхелукова (быстро сосчитав сколько у неё во рту зубов, говорит со свистом): Мне уики — сии — ли — ао.
Подхелуков: Почему же тебе весело?
Жена Подхелукова (обнимая Аменхотепа): Вот мой любовник!
Подхелуков: Фу, какая мерзость! Он в одних только трусиках. (Подумав) — И весь потный.
Аменхотеп испуганно глядит на Подхелукова и прикрывает ладошками грудь.
Власть: Фы а фара. Фо. (Берет земляка за руку и уходит с ним на ледник.)
На леднике, на леднике
морёл сидит в переднике.
КаХаваХа.
Власть говорит: мсан клих дидубе́й.
Земляк поёт: я вижу сон.
Власть говорит: ганглау́ гех.
Земляк поёт: но сон цветок.
Власть говорит: сворми твокуц.
Земляк поет: теперь я сплю.
Власть говорит: опусти агам к ногам.
Земляк лепечет: Лили бай.
Рабинович, тот который лежал под кроватями, который не мыл ног, который насиловал чужих жён, — открывает корзинку и кладет туда ребенка. Ребёнок тотчас же засыпает и из его головы растет цветок.
Кухивика.
Опять глаза покрыл фисок и глина.
Мы снова спим и видим сны большого млина.
17 августа 1930
1. Однажды Андрей Васильевич шел по улице и потерял часы. Вскоре после этого он умер. Его отец, горбатый, пожилой человек целую ночь сидел в цилиндре и сжимал левой рукой тросточку с крючковатой ручкой. Разные мысли посещали его голову, в том числе и такая: жизнь — это Кузница.
2. Отец Андрея Васильевича по имени Григорий Антонович, или вернее Василий Антонович, обнял Марию Михайловну и назвал ее своей владычицей. Она же молчала и с надеждой глядела вперед и вверх. И тут же паршивый горбун Василий Антонович решил уничтожить свой горб.
3. Для этой цели Василий Антонович сел в седло и приехал к профессору Мамаеву. Профессор Мамаев сидел в саду и читал книгу. На все просьбы Василия Антоновича профессор Мамаев отвечал одним словом: «Успеется.» Тогда Василий Антонович пошел и лег в хирургическое отделение.
4. Фельдшера и сестры милосердия положили Василия Антоновича на стол и покрыли простыней. Тут в комнату вошел сам профессор Мамаев. «Вас побрить?» — спросил профессор. «Нет, отрежьте мне мой горб», — сказал Василий Антонович.
Началась операция. Но кончилась она неудачно, потому что одна сестра милосердия покрыла свое лицо клетчатой тряпочкой и ничего не видела, и не могла подавать нужных инструментов. А фельдшер завязал себе рот и нос, и ему нечем было дышать, и к концу операции он задохнулся и упал замертво на пол. Но самое неприятное — это то, что профессор Мамаев второпях забыл снять с пациента простыню и отрезал ему вместо горба что-то другое, — кажется затылок. А горб только потыкал хирургическим инструментом.
5. Придя домой, Василий Антонович до тех пор не мог успокоиться, пока в дом не ворвались испанцы и не отрубили затылок кухарке Андрюшке.
6. Успокоившись, Василий Антонович пошел к другому доктору, и тот быстро отрезал ему горб.
7. Потом все пошло очень просто. Мария Ивановна развелась с Василием Антоновичем и вышла замуж за Бубнова.
8. Бубнов не любил своей новой жены. Как только она уходила из дома, Бубнов покупал себе новую шляпу и все время здоровался со своей соседкой Анной Моисеевной. Но вдруг у Анны Моисеевны сломался один зуб, и она от боли широко открыла рот. Бубнов задумался о своей биографии.
9. Отец Бубнова, по имени Фы, полюбил мать Бубнова, по имени Хню. Однажды Хню сидела на плите и собирала грибы, которые росли около нее. Но он неожиданно сказал так:
— Хню, я хочу, чтобы у нас родился Бубнов.
Хню спросила:
— Бубнов? Да, да?
— Точно так, ваше сиятельство, — ответил Фы.
10. Хню и Фы сели рядом и стали думать о разных смешных вещах и очень долго смеялись.
11. Наконец, у Хню родился Бубнов.
<первая половина 1931>
Едет трамвай. В трамвае едут 8 пассажиров. Трое сидят: двое справа и один слева. А пятеро стоят и держатся за кожаные вешалки: двое стоят справа, а трое слева. Сидящие группы смотрят друг на друга, а стоящие стоят друг к другу спиной. Сбоку на скамейке стоит кондукторша. Она маленького роста и если бы она стояла на полу, ей бы не достать сигнальной верёвки. Трамвай едет и все качаются.
В окнах проплывают Биржевой мост, Нева и сундук. Трамвай останавливается, все падают вперёд и хором произносят: «Сукин сын!»
Кондукторша кричит: «Марсово поле!»
В трамвае входит новый пассажир, и громко говорит: «Продвиньтесь, пожалуйста!» Все стоят молча и неподвижно. «Продвиньтесь, пожалуйста!» — кричит новый пассажир. «Пройдите вперед, впереди свободно!» — кричит кондукторша. Впереди стоящий пассажир басом говорит, не поворачивая головы и продолжая глядеть в окно: «А куда тут продвинешься, что ли, на тот свет». Новый пассажир: «Разрешите пройти». Стоящие пассажиры лезут на колени сидящим и новый пасажир проходит по свободному трамваю до середины, где и останавливается. Остальные пассажиры опять занимают прежнее положение. Новый пассажир лезет в карман, достает кошелёк, вынимает деньги и просит пассажиров передать деньги кондукторше. Кондукторша берёт деньги и возвращает обратно билет.
<Декабрь 1930>
Художник Миккель Анжело садится на груду кирпичей и, подперев голову руками, начинает думать.
Вот проходит мимо петух и смотрит на художника Миккеля Анжело своими круглыми золотистыми глазами. Смотрит и не мигает.
Тут художник Миккель Анжело поднимает голову и видит петуха. Петух не отводит глаз, не мигает и не двигает хвостом.
Художник Миккель Анжело опускает глаза и замечает, что глаза что-то щиплет. Художник Миккель Анжело трет глаза руками. А петух не стоит уж больше, не стоит, а уходит, уходит за сарай, за сарай на птичий двор, на птичий двор к своим курам.
И художник Миккель Анжело поднимается с груды кирпичей, отряхивает со штанов красную, кирпичную пыль, бросает в сторону ремешок и идет к своей жене.
По дороге художник Миккель Анжело встречает Комарова, хватает его за руку и кричит:
— Смотри!
Комаров смотрит и видит шар.
«Что это?» — шепчет Комаров.
А с неба грохочет: «Это шар».
— Какой такой шар? — шепчет Комаров.
А с неба грохот: «Шар гладкоповерхностный!»
Комаров и художник Миккель Анжело садятся в траву, и сидят они в траве, как грибы. Они держат друг друга за руки и смотрят на небо. А на небе вырисовывается огромная ложка. Что же это такое? Никто этого не знает. Люди бегут и застревают в своих домах. И двери запирают и окна. Но разве это поможет? Куда там! Не поможет это.
Я помню, как в 1884-том году показалась на небе обыкновенная комета величиной с пароход. Очень было страшно. А тут ложка! Куда комете до такого явления.
Запирают окна и двери!
Разве это может помочь? Против небесного явления доской не загородишься.
У нас в доме живет Николай Иванович Ступин, у него теория, что все дым.
А по-моему не все дым. Может, и дыма-то никакого нет. Ничего, может быть, нет. Есть одно только разделение. А может быть, и разделения-то никакого нет. Трудно сказать.
Говорят, один знаменитый художник, рассматривал петуха. Рассматривал, рассматривал и пришел к убеждению, что петуха не существует.
Художник сказал об этом своему приятелю, а приятель давай смеяться. Как же, говорит, не существует, когда, говорит, он вот тут вот стоит и я, говорит, его отчетливо наблюдаю.
А великий художник опустил тогда голову и как стоял, так и сел на груду кирпичей.
ВСЕ.
<18 сентября 1934>
Вот бутылка с водкой, так называемый спиртуоз. А рядом вы видите Николая Ивановича Серпухова.
Вот из бутылки поднимаются спиртуозные пары. Поглядите, как дышит носом Николай Иванович Серпухов. Видно, ему это очень приятно, и главным образом потому что спиртуоз.
Но обратите внимание на то, что за спиной Николая Ивановича нет ничего.
Не то чтобы там не стоял шкап или комод, или вообще что-нибудь такое, а совсем ничего нет, даже воздуха нет. Хотите верьте, хотите не верьте, но за спиной Николая Ивановича нет даже безвоздушного пространства, или, как говорится, мирового эфира. Откровенно говоря, ничего нет.
Этого, конечно, и вообразить себе невозможно.
Но на это нам наплевать, нас интересует только спиртуоз и Николай Иванович Серпухов.
Вот Николай Иванович берет рукой бутылку со спиртуозом и подносит ее к своему носу. Николай Иванович нюхает и двигает ртом, как кролик.
Теперь пришло время сказать, что не только за спиной Николая Ивановича, но впереди, так сказать перед грудью и вообще кругом, нет ничего. Полное отсутствие всякого существования, или, как острили когда-то: отсутствие всякого присутствия.
Однако давайте интересоваться только спиртуозом и Николаем Ивановичем.
Представьте себе, Николай Ивановия заглядывает во внутрь бутылки со спиртуозом, потом подносит ее к губам, запрокидывает бутылку донышком вверх и выпивает, представьте себе, весь спиртуоз.
Вот ловко! Николай Иванович выпил спиртуоз и похлопал глазами. Вот ловко! Как это он!
А мы теперь должны сказать вот что: собственно говоря, не только за спиной Николая Ивановича, или спереди и вокруг только, а также и внутри Николая Ивановича ничего не было, ничего не существовало.
Оно, конечно, могло быть так, как мы только что сказали, а сам Николай Иванович мог при этом восхитительно существовать. Это, конечно, верно. Но, откровенно говоря, вся штука в том, что Николай Иванович не существовал и не существует. Вот в чем штука-то.
Вы спросите: «А как же бутылка со спиртуозом? Особенно, куда вот делся спиртуоз, если его выпил несуществующий Николай Иванович? Бутылка, скажем, осталась, а где же спиртуоз? Только что был, а вдруг его и нет. Ведь Николай Иванович не существует, говорите вы. Вот как же это так?»
Тут мы и сами теряемся в догадках.
А впрочем, что же это мы говорим? Ведь мы сказали, что как внутри, так и снаружи Николая Ивановича ничего не существует. А раз ни внутри, ни снаружи ничего не существует, то значит, и бутылки не существует. Так ведь?
Но с другой стороны, обратите внимание на следующее: если мы говорим, что ничего не существует ни изнутри, ни снаружи, то является вопрос: изнутри и снаружи чего? Что-то, видно, все же существует? А может, и не существует.
Тогда для чего же мы говорим изнутри и снаружи?
Нет, тут явно тупик. И мы сами не знаем, что сказать.
До свидания.
Даниил Дандан
<18 сентября 1934>
Теперь я расскажу о том, как я родился, как я рос и как обнаружились во мне первые признаки гения. Я родился дважды. Произошло это вот как.
Мой папа женился на моей маме в 1902 году, но меня мои родители произвели на свет только в конце 1905 года, потому что папа пожелал, чтобы его ребенок родился обязательно на Новый год. Папа рассчитал, что зачатие должно произойти 1-го апреля и только в этот день подъехал к маме с предложением зачать ребенка.
Первый раз папа подъехал к моей маме 1— го апреля 1903-го года. Мама давно ждала этого момента и страшно обрадовалась. Но папа, как видно, был в очень шутливом настроении и не удержался и сказал маме: «С первым апреля!»
Мама страшно обиделась и в этот день не подпустила папу к себе.
Пришлось ждать до следующего года.
В 1904 году, 1-го апреля, папа начал опять подъезжать к маме с тем же предложением. Но мама, помня прошлогодний случай, сказала, что теперь она уже больше не желает оставаться в глупом положении, и опять не подпустила к себе папу. Сколько папа ни бушевал, ничего не помогло.
И только год спустя удалось моему папе уломать мою маму и зачать меня.
Итак мое зачатие произошло 1-го апреля 1905 года.
Однако все папины расчеты рухнули, потому что я оказался недоноском и родился на четыре месяца раньше срока.
Папа так разбушевался, что акушерка, принявшая меня, растерялась и начала запихивать меня обратно, откуда я только что вылез.
Присутствующий при этом один наш знакомый, студент Военно-Медицинской Академии, заявил, что запихать меня обратно не удастся. Однако несмотря на слова студента, меня все же запихали, но, правда, как потом выяснилось, запихать-то запихали, да второпях не туда.
Тут началась страшная суматоха.
Родительница кричит: «Подавайте мне моего ребенка!»
А ей отвечают: «Ваш, говорят, ребенок находится внутри вас».
«Как! — кричит родительница. — Как ребенок внутри меня, когда я его только что родила!»
«Но, — говорят родительнице, — может быть вы ошибаетесь?»
«Как! — кричит родительница, — ошибаюсь! Разве я могу ошибаться! Я сама видела, что ребенок только что вот тут лежал на простыне!»
«Это верно, — говорят родительнице. — Но, может быть, он куда-нибудь заполз».
Одним словом, и сами не знают, что сказать родительнице.
А родительница шумит и требует своего ребенка.
Пришлось звать опытного доктора. Опытный доктор осмотрел родительницу и руками развел, однако все же сообразил и дал родительнице хорошую порцию английской соли. Родительницу пронесло, и таким образом я вторично вышел на свет.
Тут опять папа разбушевался, — дескать, это, мол, ещё нельзя назвать рождением, что это, мол, ещё не человек, а скорее наполовину зародыш, и что его следует либо опять обратно запихать, либо посадить в инкубатор.
И они посадили меня в инкубатор.
<25 сентября 1935>
В инкубаторе я просидел четыре месяца. Помню только, что инкубатор был стекляянный, прозрачный и с градусником. Я сидел внутри инкубатора на вате.
Больше я ничего не помню.
Через четыре месяца меня вынули из инкубатора. Это сделали как раз 1-го января 1906 года. Таким образом, я как бы родился в третий раз. Днем моего рождения стали считать именно 1 января.
<1935>
Я решил растрепать одну компанию, что и делаю.
Начну с Валентины Ефимовны. Эта нехозяйственная особа приглашает нас к себе и вместо еды подает к столу какую-то кислятину. Я люблю поесть и знаю толк в еде. Меня кислятиной не проведешь! Я даже в ресторан другой раз захожу и смотрю, какая там еда. И терпеть не могу, когда с этой особенностью моего характера не считаются.
Теперь перехожу к Леониду Савельевичу Липавскому. Он не постеснялся сказать мне в лицо, что ежемесячно сочиняет десять мыслей.
Во-первых, врет. Сочиняет не десять, а меньше.
А во-вторых, я больше сочиняю. Я не считал, сколько я сочиняю в месяц, но должно быть больше, чем он….
Я вот, например, не тычу всем в глаза, что обладаю, мол, колоссальным умом. У меня есть все данные считать себя великим человеком. Да, впрочем, я себя таким и считаю.
Потому-то мне и обидно, и больно находиться среди людей, ниже меня поставленных по уму, прозорливости и таланту, и не чувствовать к себе должного уважения.
Почему, почему я лучше всех?
Иван Яковлевич Бобов проснулся в самом приятном настроении духа. Он выглянул из-под одеяла и сразу увидел потолок. Потолок был украшен большим серым пятном с зеленоватыми краями. Если смотреть на пятно пристально, одним глазом, то пятно становится похоже на носорога, запряженного в тачку, хотя другие находили, что оно больше походит на трамвай, на котором верхом сидит великан, — а впрочем, в этом пятне можно было усмотреть очертания даже какого-то города. Иван Яковлевич посмотрел на потолок, но не в то место, где было пятно, а так, неизвестно куда; при этом он улыбнулся и сощурил глаза. Потом он вытаращил глаза и так высоко поднял брови, что лоб сложился, как гармошка, и чуть совсем не исчез, если бы Иван Яковлевич не сощурил глаза опять, и вдруг, будто устыдившись чего-то, натянул одеяло себе на голову. Он сделал это так быстро, что из-под другого конца одеяла выставились голые ноги Ивана Яковлевича, и сейчас же на большой палец левой ноги села муха. Иван Яковлевич подвигал этим пальцем, и муха перелетела и села на пятку. Тогда Иван Яковлевич схватил одеяло обеими ногами, одной ногой он подцепил одеяло снизу, а другую ногу вывернул и прижал ею одеяло сверху, и таким образом стянул одеяло со своей головы. «Шиш», — сказал Иван Яковлевич и надул щеки. Обыкновенно, когда Ивану Яковлевичу что-нибудь удавалось или, наоборот, совсем не выходило, Иван Яковлевич всегда говорил «шиш» — разумеется, не громко и вовсе не для того, чтобы кто-нибудь это слышал, а так, про себя, самому себе. И вот, сказав «шиш», Иван Яковлевич сел на кровать и протянул руку к стулу, на котором лежали его брюки, рубашка и прочее белье. Брюки Иван Яковлевич любил носить полосатые. Но раз, действительно, нигде нельзя было достать полосатых брюк. Иван Яковлевич и в «Ленинградодежде» был, и в Универмаге, и в Гостином дворе, и на Петроградской стороне обошел все магазины. Даже куда-то на Охту съездил, но нигде полосатых брюк не нашел. А старые брюки Ивана Яковлевича износились уже настолько, что одеть их стало невозможно. Иван Яковлевич зашивал их несколько раз, но наконец и это перестало помогать. Иван Яковлевич обошел все магазины и, опять не найдя нигде полосатых брюк, решил наконец купить клетчатые. Но и клетчатых брюк нигде не оказалось. Тогда Иван Яковлевич решил купить себе серые брюки, но и серых нигде себе не нашел. Не нашлись нигде и черные брюки, годные на рост Ивана Яковлевича. Тогда Иван Яковлевич пошел покупать синие брюки, но, пока он искал черные, пропали всюду и синие и коричневые. И вот, наконец, Ивану Яковлевичу пришлось купить зеленые брюки с желтыми крапинками. В магазине Ивану Яковлевичу показалось, что брюки не очень уж яркого цвета и желтая крапинка вовсе не режет глаз. Но, придя домой, Иван Яковлевич обнаружил, что одна штанина и точно будто благородного оттенка, но зато другая просто бирюзовая, и желтая крапинка так и горит на ней. Иван Яковлевич попробовал вывернуть брюки на другую сторону, но там обе половины имели тяготение перейти в желтый цвет с зелеными горошинами и имели такой веселый вид, что, кажись, вынеси такие штаны на эстраду после сеанса кинематографа, и ничего больше не надо: публика полчаса будет смеяться. Два дня Иван Яковлевич не решался надеть новые брюки, но когда старые разодрались так, что издали можно было видеть, что и кальсоны Ивана Яковлевича требуют починки, пришлось надеть новые брюки. Первый раз в новых брюках Иван Яковлевич вышел очень осторожно. Выйдя из подъезда, он посмотрел раньше в обе стороны и, убедившись, что никого поблизости нет, вышел на улицу и быстро зашагал по направлению к своей службе. Первым повстречался яблочный торговец с большой корзиной на голове. Он ничего не сказал, увидя Ивана Яковлевича, и только, когда Иван Яковлевич прошел мимо, остановился, и так как корзина не позволила повернуть голову, то яблочный торговец повернулся весь сам и посмотрел вслед Ивану Яковлевичу, — может быть, покачал бы головой, если бы опять-таки не все та же корзина. Иван Яковлевич бодро шел вперед, считая свою встречу с торговцем хорошим предзнаменованием. Он не видел маневра торговца и утешал себя, что брюки не так уж бросаются в глаза. Теперь навстречу Ивану Яковлевичу шел такой же служащий, как и он, с портфелем под мышкой. Служащий шел быстро, зря по сторонам не смотрел, а больше себе под ноги. Поравнявшись с Иваном Яковлевичем, служащий скользнул взглядом по брюкам Ивана Яковлевича и остановился. Иван Яковлевич остановился тоже. Служащий смотрел на Ивана Яковлевича, а Иван Яковлевич на служащего.
— Простите, — сказал служащий, — вы не можете сказать мне, как пройти в сторону этого… государственного… биржи?
— Это вам надо идти по мостовой… по мосту… нет, надо идти так, а потом так, — сказал Иван Яковлевич.
Служащий сказал спасибо и быстро ушел, а Иван Яковлевич сделал несколько шагов вперед, но, увидев, что теперь навстречу ему идет не служащий, а служащая, опустил голову и перебежал на другую сторону улицы. На службу Иван Яковлевич пришел с опозданием и очень злой. Сослуживцы Ивана Яковлевича, конечно, обратили внимание на зеленые брюки со штанинами разного оттенка, но, видно, догадались, что это — причина злости Ивана Яковлевича, и расспросами его не беспокоили. Две недели мучился Иван Яковлевич, ходя в зеленых брюках, пока один из его сослуживцев, Аполлон Максимович Шилов не предложил Ивану Яковлевичу купить полосатые брюки самого Аполлона Максимовича, будто бы не нужные Аполлону Максимовичу.
<1934–1937>
Алексей Алексеевич Алексеев был настоящим рыцарем. Так, например, однажды, увидя из трамвая, как одна дама запнулась о тумбу и выронила из кошелки стеклянный колпак для настольной лампы, который тут же и разбился, Алексей Алексеевич, желая помочь этой даме, решил пожертвовать собой и, выскочив из трамвая на полном ходу, упал и раскроил себе о камень всю рожу. В другой раз, видя, как одна дама, перелезая через забор, зацепилась юбкой за гвоздь и застряла так, что, сидя верхом на заборе, не могла двинуться ни взад ни вперед, Алексей Алексеевич начал так волноваться, что от волнения выдавил себе языком два передних зуба.
Одним словом, Алексей Алексеевич был самым настоящим рыцарем, да и не только по отношению к дамам. С небывалой легкостью Алексей Алексеевич мог пожертвовать своей жизнью за Веру, Царя и Отечество, что и доказал в 14-м году, в начале германской войны, с криком «За Родину!» выбросившись на улицу из окна третьего этажа. Каким-то чудом Алексей Алексеевич остался жив, отделавшись только несерьезными ушибами, и вскоре, как столь редкостно-ревностный патриот, был отослан на фронт.
На фронте Алексей Алексеевич отличался небывало возвышенными чувствами и всякий раз, когда произносил слова «стяг», «фанфара» или даже просто «эполеты», по лицу его бежала слеза умиления.
В 16-м году Алексей Алексеевич был ранен в чресла и удален с фронта. Как инвалид I категории Алексей Алексеевич не служил и, пользуясь свободным временем, излагал на бумаге свои патриотические чувства.
Однажды, беседуя с Константином Лебедевым, Алексей Алексеевич сказал свою любимую фразу: «Я пострадал за Родину и разбил свои чресла, но существую силой убеждения своего заднего подсознания».
— И дурак! — сказал ему Константин Лебедев. — Наивысшую услугу родине окажет только ЛИБЕРАЛ.
Почему-то эти слова глубоко запали в душу Алексея Алексеевича, и вот в 17-м году он уже называет себя «либералом, чреслами своими пострадавшим за отчизну».
Революцию Алексей Алексеевич воспринял с восторгом, несмотря даже на то, что был лишен пенсии. Некоторое время Константин Лебедев снабжал его тростниковым сахаром, шоколадом, консервированным салом и пшенной крупой.
Но, когда Константин Лебедев вдруг неизвестно куда пропал, Алексею Алексеевичу пришлось выйти на улицу и просить подаяния. Сначала Алексей Алексеевич протягивал руку и говорил: «Подайте, Христа ради, чреслами своими пострадавшему за родину». Но это успеха не имело. Тогда Алексей Алексеевич заменил слово «родину» словом «революцию». Но и это успеха не имело. Тогда Алексей Алексеевич сочинил революционную песню и, завидя на улице человека, способного, по мнению Алексея Алексеевича, подать милостыню, делал шаг вперед и, гордо, с достоинством, откинув назад голову, начинал петь:
На баррикады
мы все пойдем!
За свободу
мы все покалечимся и умрем!
И лихо, по-польски притопнув каблуком Алексей Алексеевич протягивал шляпу и говорил: «Подайте милостыню, Христа ради». Это помогало, и Алексей Алексеевич редко оставался без пищи.
Все шло хорошо, но вот в 22-м году Алексей Алексеевич познакомился с неким Иваном Ивановичем Пузыревым, торговавшим на Сенном рынке подсолнечным маслом. Пузырев пригласил Алексея Алексеевича в кафе, угостил его настоящим кофеем и сам, чавкая пирожными, изложил какое-то сложное предприятие, из которого Алексей Алексеевич понял только, что и ему надо что-то делать, за что и будет получать от Пузырева ценнейшие продукты питания. Алексей Алексеевич согласился, и Пузырев тут же, в виде поощрения, передал ему под столом два цибика чая и пачку папирос «Раджа».
С этого дня Алексей Алексеевич каждое утро приходил на рынок к Пузыреву и, получив от него какие-то бумаги с кривыми подписями и бесчисленными печатями, брал саночки, если это происходило зимой, или, если это происходило летом, — тачку и отправлялся, по указанию Пузырева, по разным учреждениям, где, предъявив бумаги, получал какие-то ящики, которые грузил на свои саночки или тележку и вечером отвозил их Пузыреву на квартиру. Но однажды, когда Алексей Алексеевич подкатил свои саночки к пузыревской квартире, к нему подошли два человека, из которых один был в военной шинели, и спросили его: «Ваша фамилия — Алексеев?» Потом Алексея Алексеевича посадили в автомобиль и увезли в тюрьму.
Но допросах Алексей Алексеевич ничего не понимал и все только говорил, что он пострадал за революционную родину. Но, несмотря на это, был приговорен к десяти годам ссылки в северные части своего отечества.
Вернувшись в 28-м году обратно в Ленинград, Алексей Алексеевич занялся своим прежним ремеслом и, встав на углу пр. Володарского, закинул с достоинством голову, притопнул каблуком и запел:
На баррикады
мы все пойдем!
За свободу
мы все покалечимся и умрем.
Но не успел он пропеть это и два раза, как был увезен в крытой машине куда-то по направлению к Адмиралтейству. Только его и видели.
Вот краткая повесть жизни доблестного рыцаря и патриота Алексея Алексеевича Алексеева.
<1934–1936>
На крыше одного дома сидели два чертежника и ели гречневую кашу.
Вдруг один из чертежников радостно вскрикнул и достал из кармана длинный носовой платок. Ему пришла в голову блестящая идея — завязать в кончик платка двадцатикопеечную монетку и швырнуть все это с крыши вниз на улицу, и посмотреть, что из этого получится.
Второй чертежник, быстро уловив идею первого, доел гречневую кашу, высморкался и, облизав себе пальцы, принялся наблюдать за первым чертежником.
Однако внимание обоих чертежников было отвлечено от опыта с платком и двадцатикопеечной монеткой. На крыше, где сидели оба чертежника, произошло событие, не могущее быть незамеченным.
Дворник Ибрагим приколачивал к трубе длинную палку с выцветшим флагом.
Чертежники спросили Ибрагима, что это значит, на что Ибрагим отвечал:
«Это значит, что в городе праздник».
— «А какой же праздник, Ибрагим?» — спросили чертежники.
«А праздник такой, что наш любимый поэт сочинил новую поэму», — сказал Ибрагим.
И чертежники, устыженные своим незнанием, растворились в воздухе.
<9 января 1935>
Однажды один профессор съел чего-то, да не то, и его начало рвать.
Пришла его жена и говорит:
— Ты чего?
А профессор говорит:
— Ничего.
Жена обратно ушла.
Профессор лег на оттоманку, полежал, отдохнул и на службу пошел.
А на службе ему сюрприз, жалованье скостили: вместо 650 руб. всего только 500 оставили.
Профессор туда-сюда — ничего не помогает. Профессор и к директору, а директор его в шею. Профессор к бухгалтеру, а бухгалтер говорит:
— Обратитесь к директору.
Профессор сел на поезд и поехал в Москву.
По дороге профессор схватил грипп. Приехал в Москву, а на платформу вылезти не может.
Положили профессора на носилки и отнесли в больницу.
Пролежал профессор в больнице не больше четырех дней и умер.
Тело профессора сожгли в крематории, пепел положили в баночку и послали его жене.
Вот жена профессора сидит и кофе пьет. Вдруг звонок. Что такое?
— Вам посылка.
Жена обрадовалась, улыбается во весь рот, почтальону полтинник в руку сует и скорее посылку распечатывает.
Смотрит, а в посылке баночка с пеплом и записка: «Вот все, что осталось от Вашего супруга».
Жена профессора очень расстроилась, поплакала часа три и пошла баночку с пеплом хоронить. Завернула она баночку в газету и отнесла в сад имени 1-ой пятилетки, б. Таврический.
Выбрала жена профессора аллейку поглуше и только хотела баночку в землю зарыть, вдруг идет сторож.
— Эй, — кричит сторож, — ты чего тут делаешь?
Жена профессора испугалась и говорит:
— Да вот хотела лягушек в баночку изловить.
— Ну, — говорит сторож, — это ничего, только смотри: по траве ходить воспрещается.
Когда сторож ушел, жена профессора зарыла баночку в землю, ногой вокруг притоптала и пошла по саду погулять.
А в саду к ней какой-то матрос пристал.
— Пойдем да пойдем, — говорит, — спать.
Она говорит:
— Зачем же днем спать?
А он опять свое: спать да спать. И действительно, захотелось профессорше спать.
Идет она по улицам, а ей спать хочется. Вокруг люди бегают, какие-то синие, да зеленые, а ей все спать хочется. Идет она и спит. И видит сон, будто идет к ней навстречу Лев Толстой и в руках ночной горшок держит. Она его спрашивает: «Что же это такое?» А он показывает ей пальцем на горшок и говорит:
— Вот, — говорит, — тут я кое-что наделал и теперь несу всему свету показывать. Пусть, — говорит, — все смотрят.
Стала профессорша тоже смотреть и видит, будто это уже не Толстой, а сарай, а в сарае сидит курица.
Стала профессорша курицу ловить, а курица забилась под диван и оттуда уже кроликом выглядывает.
Полезла профессорша за кроликом под диван и проснулась. Проснулась.
Смотрит: действительно лежит она под диваном.
Вылезла профессорша из-под дивана, видит — комната ее собственная. А вот и стол стоит с недопитым кофем. На столе записка лежит: «Вот все, что осталось от Вашего супруга».
Всплакнула профессорша ещё раз и села холодный кофе допивать.
Вдруг звонок. Что такое?
— Поедемте.
— Куда? — спрашивает профессорша.
— В сумасшедший дом, — отвечают люди.
Профессорша стала кричать и упираться, но люди схватили ее и отвезли в сумасшедший дом.
И вот сидит совершенно нормальная профессорша на койке в сумасшедшем доме, держит в руках удочку и ловит на полу каких-то невидимых рыбок.
Эта профессорша — только жалкий пример того, как много в жизни несчастных, которые занимают в жизни не то место, которое им занимать следует.
<21 августа 1936>
Нашла Маша гриб, сорвала его и понесла на рынок. На рынке Машу ударили по голове, да ещё обещали ударить ее по ногам. Испугалась Маша и побежала прочь.
Прибежала Маша в кооператив и хотела там за кассу спрятаться. А заведующий увидел Машу и говорит:
— Что это у тебя в руках?
А Маша говорит:
— Гриб.
Заведующий говорит:
— Ишь какая бойкая! Хочешь, я тебя на место устрою?
Маша говорит:
— А не устроишь.
Заведующий говорит:
— А вот устрою! — и устроил Машу кассу вертеть.
Маша вертела, вертела кассу и вдруг умерла. Пришла милиция, составила протокол и велела заведующему заплатить штраф — 15 рублей.
Заведующий говорит:
— За что же штраф?
А милиция говорит:
— За убийство.
Заведующий испугался, заплатил поскорее штраф и говорит:
— Унесите только поскорее эту мертвую кассиршу.
А продавец из фруктового отдела говорит:
— Нет, это неправда, она была не кассирша. Она только ручку в кассе вертела. А кассирша вон сидит.
Милиция говорит:
— Нам все равно: сказано унести кассиршу, мы ее и унесем.
Стала милиция к кассирше подходить.
Кассирша легла на пол за кассу и говорит:
— Не пойду.
Милиция говорит:
— Почему же ты, дура, не пойдешь?
Кассирша говорит:
— Вы меня живой похороните.
Милиция стала кассиршу с пола поднимать, но никак поднять не может, потому что кассирша очень полная.
— Да вы ее за ноги, — говорит продавец из фруктового отдела.
— Нет, — говорит заведующий, — эта кассирша мне вместо жены служит. А потому прошу вас, не оголяйте ее снизу.
Кассирша говорит:
— Вы слышите? Не смейте меня снизу оголять.
Милиция взяла кассиршу под мышки и волоком выперла ее из кооператива.
Заведующий велел продавцам прибрать магазин и начать торговлю.
— А что мы будем делать с этой покойницей? — говорит продавец из фруктового отдела, показывая на Машу.
— Батюшки, — говорит заведующий, — да ведь мы все перепутали! Ну, действительно, что с покойницей делать?
— А кто за кассой сидеть будет? — спрашивает продавец.
Заведующий за голову руками схватился. Раскидал коленом яблоки по прилавку и говорит:
— Безобразие получилось!
— Безобразие, — говорит хором продавцы.
Вдруг заведующий почесал усы и говорит:
— Хе-хе! Не так-то легко меня в тупик поставить! Посадим покойницу за кассу, может, публика и не разберет, кто за кассой сидит.
Посадили покойницу за кассу, в зубы ей папироску вставили, чтобы она на живую больше походила, а в руки для правдоподобности дали ей гриб держать. Сидит покойница за кассой, как живая, только цвет лица очень зеленый, и один глаз открыт, а другой совершенно закрыт.
— Ничего, — говорит заведующий, — сойдет.
А публика уже в двери стучит, волнуется. Почему кооператив не открывают? Особенно одна хозяйка в шелковом манто раскричалась: трясет кошелкой и каблуком уже в дверную ручку нацелилась. А за хозяйкой какая-то старушка с наволочкой на голове, кричит, ругается и заведующего кооперативом называет сквалыжником.
Заведующий открыл двери и впустил публику. Публика побежала сразу в мясной отдел, а потом туда, где продается сахар и перец. А старушка прямо в рыбный отдел пошла, но по дороге взглянула на кассиршу и остановилась.
— Господи, — говорит, — с нами крестная сила!
А хозяйка в шелковом манто уже во всех отделах побывала и несется прямо к кассе. Но только на кассиршу взглянула, сразу остановилась, стоит молча и смотрит. А продавцы тоже молчат и смотрят на заведующего. А заведующий из-за прилавка выглядывает и ждет, что дальше будет.
Хозяйка в шелковом манто повернулась к продавцам и говорит:
— Это кто у вас за кассой сидит?
А продавцы молчат, потому что не знают, что ответить.
Заведующий тоже молчит.
А тут народ со всех сторон сбегается. Уже на улице толпа. Появились дворники. Раздались свистки. Одним словом, настоящий скандал.
Толпа готова была хоть до самого вечера стоять около кооператива, но кто-то сказал, что в Озерном переулке из окна старухи вываливаются. Тогда толпа возле кооператива поредела, потому что многие перешли в Озерный переулок.
<31 августа 1936>
Сенька стукнул Федьку по морде и спрятался под комод.
Федька достал кочергой Сеньку из-под комода и оторвал ему правое ухо.
Сенька вывернулся из рук Федьки и с оторванным ухом в руках побежал к соседям.
Но Федька догнал Сеньку и двинул его сахарницей по голове.
Сенька упал и, кажется, умер.
Тогда Федька уложил вещи в чемодан и уехал во Владивосток.
Во Владивостоке Федька стал портным: собственно говоря, он стал не совсем портным, потому что шил только дамское белье, преимущественно панталоны и бюстгальтеры. Дамы не стеснялись Федьки, прямо при нем поднимали свои юбки, и Федька снимал с них мерку.
Федька, что называется, насмотрелся видов.
Федька — грязная личность.
Федька — убийца Сеньки.
Федька — сладострастник.
Федька — обжора, потому что он каждый вечер съедал по двенадцать котлет. У Федьки вырос такой живот, что он сделал себе корсет и стал его носить.
Федька — бессовестный человек: он отнимал на улице у встречных детей деньги, он подставлял старичкам подножку и пугал старух, занося над ними руку, а когда испуганная старуха шарахалась в сторону, Федька делал вид, что поднял руку только для того, чтобы почесать себе голову.
Кончилось тем, что к Федьке подошел Николай, стукнул его по морде и спрятался под шкап.
Федька достал Николая из-под шкапа кочергой и разорвал ему рот.
Николай с разорванным ртом побежал к соседям, но Федька догнал его и ударил его пивной кружкой. Николай упал и умер.
А Федька собрал свои вещи и уехал из Владивостока.
<21 ноября 1937>
Отвечает один другому:
— Не видал я их.
— Как же ты их не видал, — говорит другой, — когда сам же на них шапки надевал?
— А вот, — говорит один, — шапки на них надевал, а их не видал.
— Да возможно ли это? — говорит другой с длинными усами.
— Да, — говорит первый, — возможно, — и улыбается синим ртом.
Тогда другой, который с длинными усами, пристает к синерожему, чтобы тот объяснил ему, как это так возможно — шапки на людей надеть, а самих людей не заметить. А синерожий отказывается объяснять усатому, и качает своей головой, и усмехается своим синим ртом.
— Ах ты дьявол ты этакий, — говорит ему усатый. — Морочишь ты меня старика! Отвечай мне и не заворачивай мне мозги: видел ты их или не видел?
Усмехнулся ещё раз другой, который синерожий, и вдруг исчез, только одна шапка осталась в воздухе висеть.
— Ах, так вот кто ты такой! — сказал усатый старик и протянул руку за шапкой, а шапка от руки в сторону. Старик за шапкой, а шапка от него, не дается в руки старику.
Летит шапка по Некрасовской улице мимо булочной, мимо бань. Из пивной народ выбегает, на шапку с удивлением смотрит и обратно в пивную уходит. А старик бежит за шапкой, руки вперед вытянул, рот открыл; глаза у старика остеклянели, усы болтаются, а волосы перьями торчат во все стороны.
Добежал старик до Литейной, а там ему наперерез уже милиционер бежит и ещё какой-то гражданин в сером костюмчике. Схватили они безумного старика и повели его куда-то.
<21 июля 1938>
Это случилось ещё до революции.
Одна купчиха зевнула, а к ней в рот залетела кукушка.
Купец прибежал на зов своей супруги и, моментально сообразив, в чем дело, поступил самым остроумным способом.
С тех пор он стал известен всему населению города и его выбрали в сенат.
Но прослужив года четыре в сенате, несчастный купец однажды вечером зевнул, и ему в рот залетела кукушка.
На зов своего мужа прибежала купчиха и поступила самым остроумным способом.
Слава о ее находчивости распространилась по всей губернии, и купчиху повезли в столицу показать метрополиту.
Выслушивая длинный рассказ купчихи, метрополит зевнул, и ему в рот залетела кукушка.
На громкий зов метрополита прибежал Иван Яковлевич Григорьев и поступил самым остроумным способом.
За это Ивана Яковлевича Григорьева переименовали в Ивана Яковлевича Антонова и представили царю.
И вот теперь становится ясным, каким образом Иван Яковлевич Антонов сделал себе карьеру.
<8 января 1935>
Тихая вода покачивалась у моих ног.
Я смотрел в темную воду и видел небо.
Тут, на этом самом месте, Лигудим скажет мне формулу построения несуществующих предметов.
Я буду ждать до пяти часов, и если Лигудим за это время не покажется среди тех деревьев, я уйду. Мое ожидание становится обидным. Вот уже два с половиной часа стою я тут, и тихая вода покачивается у моих ног.
Я сунул в воду палку. И вдруг под водой кто-то схватил мою палку и дёрнул. Я выпустил палку из рук и деревянная палка ушла под воду с такой быстротой, что даже свистнула.
Растерянный и испуганный стоял я около воды.
Лигудим пришел ровно в пять. Это было ровно в пять, потому что на том берегу промчался поезд: ежедневно ровно в пять он пролетает мимо того домика.
Лигудим спросил меня, почему я так бледен. Я сказал. Прошло четыре минуты, в течение которых Лигудим смотрел в темную воду. Потом он сказал: «Это не имеет формулы. Такими вещами можно пугать детей, но для нас это неинтересно. Мы не собиратели фантастических сюжетов. Нашему сердцу милы только бессмысленные поступки. Народное творчество и Гофман противны нам. Частокол стоит между нами и подобными загадочными случаями».
Лигудим повертел головой во все стороны и, пятясь, вышел из поля моего зрения.
10 ноября 1937
Мне дали пощечину.
Я сидел у окна. Вдруг на улице что-то свистнуло. Я высунулся на улицу из окна и получил пощечину.
Я спрятался опять в дом. И вот теперь на моей щеке горит, как раньше говорили, несмываемый позор.
Такую боль обиды я испытал раньше только один раз. Это было так. Одна прекрасная дама, незаконная дочь короля, подарила мне роскошную тетрадь. Это был для меня настоящий праздник: так хороша была тетрадь! Я сразу сел и начал писать туда стихи. Но когда эта дама, незаконная дочь короля, увидала, что я пишу в эту тетрадь черновики, она сказала:
— Если бы я знала, что вы сюда будете писать свои бездарные черновики, никогда бы не подарила я вам этой тетради. Я ведь думала, что эта тетрадь вам послужит для списывания туда умных и полезных фраз, вычитанных вами из различных книг.
Я вырвал из тетради написанные мной листки и вернул тетрадь даме.
И вот теперь, когда мне дали пощечину через окно, я ощутил знакомое мне чувство. Это было то же чувство, какое я испытал, когда вернул прекрасной даме ее роскошную тетрадь.
<12 октября 1938>
У одной маленькой девочки на носу выросли две голубые ленты. Случай особенно редкий, ибо на одной ленте было написано «Марс», а на другой — «Юпитер».
<1935>
Бибиков залез на гору, задумался и свалился под гору. Чеченцы подняли Бибикова и опять поставили его на гору. Бибиков поблагодарил чеченцев и опять свалился под откос. Только его и видели.
Теперь на гору залез Аугенапфель, посмотрел в бинокль и увидел всадника.
— Эй! — закричал Аугенапфель. — Где тут поблизости духан?
Всадник скрылся под горой, потом показался возле кустов, потом скрылся за кустами, потом показался в долине, потом скрылся под горой, потом показался на склоне горы и подъехал к Аугенапфелю.
— Где тут поблизости духан? — спросил Аугенапфель.
Всадник показал себе на уши и рот.
— Ты что, глухонемой? — спросил Аугенапфель.
Всадник почесал затылок и показал себе на живот.
— Что такое? — спросил Аугенапфель.
Всадник вынул из кармана деревянное яблоко и раскусил его пополам.
Тут Аугенапфелю стало не по себе, и он начал пятиться.
А всадник снял с ноги сапог да как крикнет:
— Хаа-галлай!
Аугенапфель скаканул куда-то вбок и свалился под откос.
В это время Бибиков, вторично свалившийся под откос ещё раньше Аугенапфеля, пришел в себя и начал подниматься на четвереньки. Вдруг чувствует: на него сверху кто-то падает. Бибиков отполз в сторону, посмотрел оттуда и видит: лежит какой-то гражданин в клетчатых брюках. Бибиков сел на камушек и стал ждать.
А гражданин в клетчатых брюках полежал не двигаясь часа четыре, а потом поднял голову и спрашивает неизвестно кого:
— Это чей духан?
— Какой там духан? Это не духан, — отвечает Бибиков.
— А вы кто такой? — спрашивает человек в клетчатых брюках.
— Я альпинист Бибиков. А вы кто?
— А я альпинист Аугенапфель.
Таким образом Бибиков и Аугенапфель познакомились друг с другом.
<1–2 сентября 1936>
Андрей Андреевич придумал рассказ.
В старинном замке жил принц, страшный пьяница. А жена этого принца, наоборот, не пила даже чаю, только воду и молоко пила. А муж ее пил водку и вино, а молока не пил. Да и жена его, собственно говоря, тоже водку пила, но скрывала это. А муж был бесстыдник и не скрывал. «Не пью молока, а водку пью!» — говорил он всегда. А жена тихонько, из-под фартука, вынимала баночку и хлоп, значит, выпивала. Муж ее, принц, говорит: «Ты бы и мне дала». А жена, принцесса, говорит: «Нет, самой мало. Хю!» — «Ах ты», говорит принц, «ледя!» И с этими словами хвать жену об пол! Жена себе всю харю расшибла, лежит на полу и плачет. А принц в мантию завернулся и ушел к себе на башню. Там у него клетки стояли. Он, видите ли, там кур разводил.
Вот пришел принц на башню, а там куры кричат, пищи требуют. Одна курица даже ржать начала. «Ну ты, — говорит ей принц, — шантоклер! Молчи, пока по зубам не попало!» Курица слов не понимает и продолжает ржать. Выходит, значит, что курица на башне шумит, принц, значит, матерно ругается, а жена внизу, на полу лежит — одним словом, настоящий содом.
Вот какой рассказ выдумал Андрей Андреевич. Уже по этому рассказу можно судить, что Андрей Андреевич крупный талант. Андрей Андреевич очень умный человек. Очень умный и очень хороший!
<12 и 30 октября 1938>
Было у Наташи две конфеты. Потом она одну конфету съела, и осталась одна конфета. Наташа положила конфету перею собой на стол и заплакала.
Вдруг смотрит — лежит перед ней на столе опять две конфеты.
Наташа съела одну конфету и опять заплакала.
Наташа плачет, а сама одним глазом на стол смотрит, не появилась ли вторая конфета. Но вторая конфета не появлялась.
Наташа перестала плакать и стала петь. Пела, пела и вдруг умерла.
Пришел Наташин папа, взял Наташу и отнес ее к управдому.
— Вот, — говорит Наташин папа, — засвидетельствуйте смерть.
Управдом подул на печать и приложил ее к Наташиному лбу.
— Спасибо, — сказал Наташин папа и понес Наташу на кладбище.
А на кладбище был сторож Матвей, он всегда сидел у ворот и никого на кладбище не пускал, так что покойников приходилось хоронить прямо на улице.
Похоронил папа Наташу на улице, снял шапку, положил ее на том месте, где зарыл Наташу, и пошел домой.
Пришел домой, а Наташа уже дома сидит. Как так? Да очень просто: вылезла из-под земли и домой прибежала.
Вот так штука! Папа так растерялся, что упал и умер.
Позвала Наташа управдома и говорит:
— Засвидетельствуйте смерть.
Управдом подул на печать и приложил ее к листку бумаги, а потом на этом же листке бумаги написал: «Сим удостоверяется, что такой-то действительно умер».
Взяла Наташа бумажку и понесла ее на кладбище хоронить. А сторож Матвей говорит Наташе:
— Ни за что не пущу.
Наташа говорит:
— Мне бы только эту бумажку похоронить.
А сторож говорит:
— Лучше не проси.
Зарыла Наташа бумажку на улице, положила на то место, где зарыла бумажку, свои носочки и пошла домой.
Приходит домой, а папа уже дома сидит и сам с собой на маленьком бильярдике с металлическими шариками играет.
Наташа удивилась, но ничего не сказала и пошла к себе в комнату расти.
Росла, росла и через четыре года стала взрослой барышней. А Наташин папа состарился и согнулся. Но оба как вспомнят, как они друг друга за покойников приняли, так повалятся на диван и смеются. Другой раз минут двадцать смеются.
А соседи, как услышат смех, так сразу одеваются и в кинематограф уходят. А один раз ушли, так и больше не вернулись. Кажется, под автомобиль попали.
<1 сентября 1936>
Одному французу подарили диван, четыре стула и кресло.
Сел француз на стул у окна, а самому хочется на диване полежать.
Лег француз на диван, а ему уже на кресле посидеть хочется.
Встал француз с дивана и сел на кресло, как король, а у самого мысли в голове уже такие, что на кресле-то больно пышно. Лучше попроще, на стуле.
Пересел француз на стул у окна, да только не сидится французу на этом стуле, потому что в окно как-то дует.
Француз пересел на стул возле печки и почувствовал, что он устал.
Тогда француз решил лечь на диван и отдохнуть, но, не дойдя до дивана, свернул в сторону и сел на кресло.
— Вот где хорошо! — сказал француз, но сейчас же прибавил: — А на диване-то, пожалуй, лучше.
Был один рыжий человек, у которого не было глаз и ушей. У него не было и волос, так что рыжим его называли условно. Говорить он не мог, так как у него не было рта. Носа тоже у него не было. У него не было даже рук и ног. И живота у него не было, и спины у него не было, и хребта у него не было, и никаких внутренностей у него не было. Ничего не было! Так что не понятно, о ком идет речь. Уж лучше мы о нем не будем больше говорить.
1937
Однажды Орлов объелся толченым горохом и умер. А Крылов, узнав об этом, тоже умер. А Спиридонов умер сам собой. А жена Спиридонова упала с буфета и тоже умерла. А дети Спиридонова утонули в пруду. А бабушка Спиридонова спилась и пошла по дорогам. А Михайлов перестал причесываться и заболел паршой. А Круглов нарисовал даму с кнутом и сошел с ума. А Перехрёстов получил телеграфом четыреста рублей и так заважничал, что его вытолкали со службы.
Хорошие люди и не умеют поставить себя на твердую ногу.
22 августа 1936 года
Одна старуха от чрезмерного любопытства вывалилась из окна, упала и разбилась.
Из окна высунулась другая старуха и стала смотреть вниз на разбившуюся, но от чрезмерного любопытства тоже вывалилась из окна, упала и разбилась.
Потом из окна вывалилась третья старуха, потом четвертая, потом пятая.
Когда вывалилась шестая старуха, мне надоело смотреть на них, и я пошел на Мальцевский рынок, где, говорят, одному слепому подарили вязаную шаль.
<1936–1937>
Удивительный случай случился со мной: я вдруг забыл, что идет раньше — 7 или 8.
Я отправился к соседям и спросил их, что они думают по этому поводу.
Каково же было их и мое удивление, когда они вдруг обнаружили, что тоже не могут вспомнить порядок счета. 1,2,3,4,5 и 6 помнят, а дальше забыли.
Мы все пошли в комерческий магазин «Гастроном», что на углу Знаменской и Бассейной улицы, и спросили кассиршу о нашем недоумении. Кассирша грустно улыбнулась, вынула изо рта маленький молоточек и, слегка подвигав носом, сказала:
— По-моему, семь идет после восьми в том случае, когда восемь идет после семи.
Мы поблагодарили кассиршу и с радостью выбежали из магазина. Но тут, вдумываясь в слова кассирши, мы опять приуныли, так как ее слова показались нам лишенными всякого смысла.
Что нам было делать? Мы пошли в Летний сад и стали там считать деревья. Но дойдя в счете до 6-ти, мы остановились и начали спорить: по мнению одних дальше следовало 7, по мнению других — 8.
Мы спорили бы очень долго, но, по счастию, тут со скамейки свалился какой-то ребенок и сломал себе обе челюсти. Это отвлекло нас от нашего спора.
А потом мы разошлись по домам.
12 нояб<ря> 1935.
Петров:
Эй, Камаров!
Давай ловить комаров!
Камаров:
Нет, я к этому еще не готов.
Давай лучше ловить котов!
Семен Семенович, надев очки, смотрит на сосну и видит: на сосне сидит мужик и показывает ему кулак.
Семен Семенович, сняв очки, смотрит на сосну и видит, что на сосне никто не сидит.
Семен Семенович, надев очки, смотрит на сосну и опять видит, что на сосне сидит мужик и показывает ему кулак.
Семен Семенович, сняв очки, опять видит, что на сосне никто не сидит.
Семен Семенович, опять надев очки, смотрит на сосну и опять видит, что на сосне сидит мужик и показывает ему кулак.
Семен Семенович не желает верить в это явление и считает это явление оптическим обманом.
<1934>
Гоголь (падает из-за кулис на сцену и смирно лежит).
Пушкин (выходит, спотыкается об Гоголя и падает): Вот чорт! Никак об Гоголя!
Гоголь (поднимаясь): Мерзопакость какая! Отдохнуть не дадут. (Идет, спотыкается об Пушкина и падает) — Никак, об Пушкина спотыкнулся!
Пушкин (поднимаясь): Ни минуты покоя! (Идет, спотыкается об Гоголя и падает) — Вот чорт! Никак, опять об Гоголя!
Гоголь (поднимаясь): Вечно во всем помеха! (Идет, спотыкается об Пушкина и падает) — Вот мерзопакость! Опять об Пушкина!
Пушкин (поднимаясь): Хулиганство! Сплошное хулиганство! (Идет, спотыкается об Гоголя и падает) — Вот чорт! Опять об Гоголя!
Гоголь (поднимаясь): Это издевательство сплошное! (Идет, спотыкается об Пушкина и падает) — Опять об Пушкина!
Пушкин (поднимаясь): Вот чорт! Истинно, что чорт! (Идет, спотыкается об Гоголя и падает) — Об Гоголя!
Гоголь (поднимаясь): Мерзопакость! (Идет, спотыкается об Пушкина и падает) — Об Пушкина!
Пушкин (поднимаясь): Вот чорт! (Идет, спотыкается об Гоголя и падает за кулисы) — Об Гоголя!
Гоголь (поднимаясь): Мерзопакость!
(Уходит за кулисы).
За сценой слышен голос Гоголя: «Об Пушкина!»
Занавес.
<1934>
Жил-был столяр. Звали его Кушаков.
Однажды вышел он из дому и пошел в лавочку, купить столярного клея.
Была оттепель, и на улице было очень скользко.
Столяр прошел несколько шагов, поскользнулся, упал и расшиб себе лоб.
— Эх! — сказал столяр, встал, пошел в аптеку, купил пластырь и заклеил себе лоб.
Но когда он вышел на улицу и сделал несколько шагов, он опять поскользнулся, упал и расшиб себе нос.
— Фу! — сказал столяр, пошел в аптеку, купил пластырь и заклеил пластырем себе нос.
Потом он опять вышел на улицу, опять поскользнулся, упал и расшиб себе щеку.
Пришлось опять пойти в аптеку и заклеить пластырем щеку.
— Вот что, — сказал столяру аптекарь. — Вы так часто падаете и расшибаетесь, что я советую вам купить пластырей несколько штук.
— Нет, — сказал столяр, — больше не упаду!
Но когда он вышел на улицу, то опять поскользнулся, упал и расшиб себе подбородок.
— Паршивая гололедица! — закричал столяр и опять побежал в аптеку.
— Ну вот видите, — сказал аптекарь, — Вот вы опять упали.
— Нет! — закричал столяр. — Ничего слышать не хочу! Давайте скорее пластырь!
Аптекарь дал пластырь; столяр заклеил себе подбородок и побежал домой.
А дома его не узнали и не пустили в квартиру.
— Я столяр Кушаков! — закричал столяр.
— Рассказывай! — отвечали из квартиры и заперли дверь на крюк и на цепочку.
Столяр Кушаков постоял на лестнице, плюнул и пошел на улицу.
<1935>
Человек с тонкой шеей забрался в сундук, закрыл за собой крышку и начал задыхаться.
— Вот, — говорил, задыхаясь человек с тонкой шеей, — я задыхаюсь в сундуке, потому что у меня тонкая шея. Крышка сундука закрыта и не пускает ко мне воздуха. Я буду задыхаться, но крышку сундука все равно не открою. Постепенно я буду умирать. Я увижу борьбу жизни и смерти. Бой произойдет неестественный, при равных шансах, потому что естественно побеждает смерть, а жизнь, обреченная на смерть, только тщетно борется с врагом, до последней минуты не теряя напрасной надежды. В этой же борьбе, которая произойдет сейчас, жизнь будет знать способ своей победы: для этого жизни надо заставить мои руки открыть крышку сундука. Посмотрим: кто кого? Только вот ужасно пахнет нафталином. Если победит жизнь, я буду вещи в сундуке пересыпать махоркой… Вот началось: я больше не могу дышать. Я погиб, это ясно! Мне уже нет спасения! И ничего возвышенного нет в моей голове. Я задыхаюсь!..
Ой! Что же это такое? Сейчас что-то произошло, но я не могу понять, что именно. Я что-то видел или что-то слышал…
Ой! Опять что-то произошло? Боже мой! Мне нечем дышать. Я, кажется, умираю…
А это еще что такое? Почему я пою? Кажется, у меня болит шея… Но где же сундук?
Почему я вижу всё, что находится у меня в комнате? Да, никак, я лежу на полу! А где же сундук?
Человек с тонкой шеей поднялся с пола и посмотрел кругом. Сундука нигде не было. На стульях и кровати лежали вещи, вынутые из сундука, а сундука нигде не было.
Человек с тонкой шеей сказал:
— Значит, жизнь победила смерть неизвестным для меня способом.
(В черновике приписка: жизнь победила смерть, где именительный падеж, а где винительный).
30 января 1937 года.
Вот однажды Петраков хотел спать лечь, да лег мимо кровати. Так он об пол ударился, что лежит на полу и встать не может.
Вот Петраков собрал последние силы и встал на четверинки. А силы его покинули, и он опять упал на живот и лежит.
Лежал Петраков на полу часов пять. Сначала просто так лежал, а потом заснул.
Сон подкрепил силы Петракова. Он проснулся совершенно здоровым. встал, прошелся по комнате и лег осторожно на кровать. «Ну, — думает, — теперь посплю». А спать-то уже и не хочется. Ворочается Петраков с боку на бок и никак заснуть не может.
Вот, собственно, и всё.
21 августа 1936 года
Алексей Алексеевич подмял под себя Андрея Карловича и, набив ему морду, отпустил его.
Андрей Карлович, бледный от бешенства, кинулся на Алексея Алексеевича и ударил его по зубам.
Алексей Алексеевич, не ожидая такого быстрого нападения, повалился на пол, а Андрей Карлович сел на него верхом, вынул у себя изо рта вставную челюсть и так обработал ею Алексея Алексеевича, что Алексей Алексеевич поднялся с полу с совершенно искалеченным лицом и рваной ноздрей. Держась руками за лицо, Алексей Алексеевич убежал.
А Андрей Карлович протер свою вставную челюсть, вставил ее себе в рот и, убедившись, что челюсть пришлась на место, осмотрелся вокруг и, не видя Алексея Алексеевича, пошел его разыскивать.
15 марта 1936 года
Калугин заснул и увидел сон, будто он сидит в кустах, а мимо кустов проходит милиционер.
Калугин проснулся, почесал рот и опять заснул, и опять увидел сон, будто он идет мимо кустов, а в кустах притаился и сидит милиционер.
Калугин проснулся, подложил под голову газету, чтобы не мочить слюнями подушку, и опять заснул, и опять увидел сон, будто он сидит в кустах, а мимо кустов проходит милиционер.
Калугин проснулся, переменил газету, лег и заснул опять. Заснул и опять увидел сон, будто он идет мимо кустов, а в кустах сидит милиционер.
Тут Калугин проснулся и решил больше не спать, но моментально заснул и увидел сон, будто он сидит за милиционером, а мимо проходят кусты.
Калугин закричал и заметался в кровати, но проснуться уже не мог.
Калугин спал четыре дня и четыре ночи подряд и на пятый день проснулся таким тощим, что сапоги пришлось подвязывать к ногам веревочкой, чтобы они не сваливались. В булочной, где Калугин всегда покупал пшеничный хлеб, его не узнали и подсунули ему полуржаной. А санитарная комиссия, ходя по квартирам и увидя Калугина, нашла его антисанитарным и никуда не годным и приказала жакту выкинуть Калугина вместе с сором.
Калугина сложили пополам и выкинули его как сор.
22 августа 1936 года
МАТЕМАТИК (вынимая из головы шар):
Я вынул из головы шар.
Я вынул из головы шар.
Я вынул из головы шар.
Я вынул из головы шар.
АНДРЕЙ СЕМЕНОВИЧ:
Положь его обратно.
Положь его обратно.
Положь его обратно.
Положь его обратно.
МАТЕМАТИК:
Нет, не положу!
Нет, не положу!
Нет, не положу!
Нет, не положу!
АНДРЕЙ СЕМЕН.:
Ну и не клади.
Ну и не клади.
Ну и не клади.
МАТЕМАТИК:
Вот и не положу!
Вот и не положу!
Вот и не положу!
АНДР. СЕМЕН.:
Ну и ладно.
Ну и ладно.
Ну и ладно.
МАТЕМАТИК:
Вот я и победил!
Вот я и победил!
Вот я и победил!
АНДР. СЕМЕН.:
Ну победил и успокойся!
МАТЕМАТИК:
Нет, не успокоюсь!
Нет, не успокоюсь!
Нет, не успокоюсь!
АНДР. СЕМЕН.: Хоть ты математик, а честное слово, ты не умен.
МАТЕМАТИК:
Нет, умен и знаю очень много!
Нет, умен и знаю очень много!
Нет, умен и знаю очень много!
АНДР. СЕМЕН.: Много, да только все ерунду.
МАТЕМАТИК:
Нет, не ерунду!
Нет, не ерунду!
Нет, не ерунду!
АНДР. СЕМЕН.: Надоело мне с тобой препираться.
МАТЕМАТИК:
Нет, не надоело!
Нет, не надоело!
Нет, не надоело!
(Андрей Семенович досадливо машет рукой и уходит. Математик, постояв минуту, уходит вслед за Андреем Семеновичем).
Занавес
11 апреля 1933 года
— Ишь ты, — сказал сторож, рассматривая муху. — Ведь если ее помазать столярным клеем, то ей, пожалуй, и конец придет. Вот ведь история! От простого клея!
— Эй ты, леший! — окликнул сторожа молодой человек в желтых перчатках.
Сторож сразу же понял, что это обращаются к нему, но продолжал смотреть на муху.
— Не тебе что ли говорят? — крикнул опять молодой человек. — Скотина!
Сторож раздавил муху пальцем и, не поворачивая головы к молодому человеку, сказал:
— А ты чего, срамник, орешь-то? Я и так слышу. Нечего орать-то!
Молодой человек почистил перчатками свои брюки и деликатным голосом спросил:
— Скажите, дедушка, как тут пройти на небо?
Сторож посмотрел на молодого человека, прищурил один глаз, потом прищурил другой, потом почесал себе бородку, еще раз посмотрел на молодого человека и сказал:
— Ну, нечего тут задерживаться, проходите мимо.
— Извините, — сказал молодой человек, — ведь я по срочному делу. Там для меня уже и комната приготовлена.
— Ладно, — сказал сторож, — покажи билет.
— Билет не у меня; они говорили, что меня и так пропустят, — сказал молодой человек, заглядывая в лицо сторожу.
— Ишь ты! — сказал сторож.
— Так как же? — спросил молодой человек.
— Пропустите?
— Ладно, ладно, — сказал сторож. — Идите.
— А как пройти-то? Куда? — спросил молодой человек. — Ведь я и дороги-то не знаю.
— Вам куда нужно? — спросил сторож, делая строгое лицо.
Молодой человек прикрыл рот ладонью и очень тихо сказал:
— На небо!
Сторож наклонился вперед, подвинул правую ногу, чтобы встать потверже, пристально посмотрел на молодого человека и сурово спросил:
— Ты чего? Ваньку валяешь?
Молодой человек улыбнулся, поднял руку в желтой перчатке, помахал ею над головой и вдруг исчез.
Сторож понюхал воздух. В воздухе пахло жжеными перьями.
— Ишь ты! — сказал сторож, распахнул куртку, почесал себе живот, плюнул в то место, где стоял молодой человек, и медленно пошел в свою сторожку.
ПИСАТЕЛЬ: Я писатель!
ЧИТАТЕЛЬ: А по-моему, ты г…о!
(Писатель стоит несколько минут, потрясенный этой новой идеей и падает замертво. Его выносят.)
ХУДОЖНИК: Я художник!
РАБОЧИЙ: А по-моему, ты г…о!
(Художник тут же побледнел, как полотно, И как тростиночка закачался, И неожиданно скончался, Его выносят.)
КОМПОЗИТОР: Я композитор!
ВАНЯ РУБЛЕВ: А по-моему, ты г…о!
(Композитор, тяжело дыша, так и осел. Его неожиданно выносят.)
ХИМИК: Я химик!
ФИЗИК: А по-моему, ты г…о!
(Химик не сказал больше ни слова и тяжело рухнул на пол.)
13 апреля 1933 года
Андрей Андреевич Мясов купил на рынке фитиль и понес его домой.
По дороге Андрей Андреевич потерял фитиль и зашел в магазин купить полтораста грамм полтавской колбасы. Потом Андрей Андреевич зашел в молокосоюз и купил бутылку кефира, потом выпил в ларьке маленькую кружечку хлебного кваса и встал в очередь за газетой. Очередь была довольно длинная, и Андрей Андреевич простоял в очереди не менее двадцати минут, но, когда он подходил к газетчику, то газеты перед самым его носом кончились.
Андрей Андреевич потоптался на месте и пошел домой, но по дороге потерял кефир и завернул в булочную, купил французскую булку, но потерял полтавскую колбасу.
Тогда Андрей Андреевич пошел прямо домой, но по дороге упал, потерял французскую булку и сломал свои пенсне.
Домой Андрей Андреевич пришел очень злой и сразу лег спать, но долго не мог заснуть, а когда заснул, то увидел сон: будто он потерял зубную щетку и чистит зубы каким-то подсвечником.
МАКАРОВ: Тут, в этой книге написано, о наших желаниях и об исполнении их. Прочти эту книгу, и ты поймешь, как суетны наши желания. Ты также поймешь, как легко исполнить желание другого и как трудно исполнить желание свое.
ПЕТЕРСЕН: Ты что-то заговорил больно торжественно. Так говорят вожди индейцев.
МАКАРОВ: Эта книга такова, что говорить о ней надо возвышенно. Даже думая о ней, я снимаю шапку.
ПЕТЕРСЕН: А руки моешь, прежде чем коснуться этой книги.
МАКАРОВ: Да, и руки надо мыть.
ПЕТЕРСЕН: Ты и ноги, на всякий случай, вымыл бы!
МАКАРОВ: Это неостроумно и грубо.
ПЕТЕРСЕН: Да что же это за книга?
МАКАРОВ: Название этой книги таинственно…
ПЕТЕРСЕН: Хи-хи-хи!
МАКАРОВ: Называется эта книга МАЛГИЛ.
(Петерсен исчезает)
МАКАРОВ: Господи! Что же это такое? Петерсен!
ГОЛОС ПЕТЕРСЕНА: Что случилось? Макаров! Где я?
МАКАРОВ: Где ты? Я тебя не вижу!
ГОЛОС ПЕТЕРСЕНА: А ты где? Я тоже тебя не вижу!.. Что это за шары?
МАКАРОВ: Что же делать? Петерсен, ты слышишь меня?
ГОЛОС ПЕТЕРСЕНА: Слышу! Но что такое случилось? И что это за шары?
МАКАРОВ: Ты можешь двигаться?
ГОЛОС ПЕТЕРСЕНА: Макаров! Ты видишь эти шары?
МАКАРОВ: Какие шары?
ГОЛОС ПЕТЕРСЕНА: Пустите!.. Пустите меня!.. Макаров!..
(Тихо. Макаров стоит в ужасе, потом хватает книгу и раскрывает ее).
МАКАРОВ (читает): «…Постепенно человек утрачивает свою форму и становится шаром. И став шаром, человек утрачивает все свои желания».
Занавес.
Петров садится на коня и говорит, обращаясь к толпе, речь, о том, что будет, если на месте, где находится общественный сад, будет построен американский небоскреб. Толпа слушает и, видимо, соглашается. Петров записывает что-то у себя в записной книжечке. Из толпы выделяется человек среднего роста и спрашивает Петрова, что он записал у себя в записной книжечке. Петров отвечает, что это касается только его самого. Человек среднего роста наседает. Слово за слово, и начинается распря. Толпа принимает сторону человека среднего роста, и Петров, спасая свою жизнь, погоняет коня и скрывается за поворотом. Толпа волнуется и, за неимением другой жертвы, хватает человека среднего роста и отрывает ему голову. Оторванная голова катится по мостовой и застревает в люке для водостока. Толпа, удовлетворив свои страсти, — расходится.
Вот однажды один человек пошел на службу, да по дороге встретил другого человека, который, купив польский батон, направлялся к себе во свояси.
Вот, собственно, и все.
На сцену выходит Петраков-Горбунов, хочет что-то сказать, но икает. Его начинает рвать. Он уходит.
Выходит Притыкин.
Притыкин: Уважаемый Петраков-Горбунов должен сооб… (Его рвет, и он убегает).
Выходит Макаров.
Макаров: Егор… (Макарова рвет. Он убегает.)
Выходит Серпухов.
Серпухов: Чтобы не быть… (Его рвет, он убегает).
Выходит Курова.
Курова: Я была бы… (Ее рвет, она убегает).
Выходит маленькая девочка.
Маленькая девочка:
— Папа просил передать вам всем, что театр закрывается. Нас всех тошнит.
Занавес
<1934>
Лето, письменный стол. Направо дверь. На столе картина. На картине нарисована лошадь, а в зубах у лошади цыган. Ольга Петровна колет дрова. При каждом ударе с носа Ольги Петровны соскакивает пенснэ. Евдоким Осипович сидит в креслах и курит.
Ольга Петровна (ударяет колуном по полену, которое, однако, нисколько не раскалывается).
Евдоким Осипович: Тюк!
Ольга Петровна (надевая пенснэ, бьет по полену).
Евдоким Осипович: Тюк!
Ольга Петровна (надевая пенснэ, бьет по полену).
Евдоким Осипович: Тюк!
Ольга Петровна (надевая пенснэ, бьет по полену).
Евдоким Осипович: Тюк!
Ольга Петровна (надевая пенснэ): Евдоким Осипович! Я вас прошу, не говорите этого слова «тюк».
Евдоким Осипович: Хорошо, хорошо.
Ольга Петровна (ударяет колуном по полену).
Евдоким Осипович: Тюк!
Ольга Петровна (надевая пенснэ): Евдоким Осипович! Вы обещали мне не говорить этого слова «тюк».
Евдоким Осипович: Хорошо, хорошо, Ольга Петровна! Больше не буду.
Ольга Петровна (ударяет колуном по полену).
Евдоким Осипович: Тюк!
Ольга Петровна (надевая пенснэ): Это безобразие! Взрослый пожилой человек и не понимает простой человеческой просьбы!
Евдоким Осипович: Ольга Петровна! Вы можете спокойно продолжать вашу работу. Я больше мешать не буду.
Ольга Петровна: Ну я прошу вас, я очень прошу вас: дайте мне расколоть хотя бы это полено.
Евдоким Осипович: Колите, конечно, колите!
Ольга Петровна (ударяет колуном по полену).
Евдоким Осипович. Тюк!
Ольга Петровна роняет колун, открывает рот, но ничего не может сказать. Евдоким Осипович встает с кресел, оглядывает Ольгу Петровну с головы до ног и медленно уходит.
Ольга Петровна стоит неподвижно с открытым ртом и смотрит на удаляющегося Евдокима Осиповича.
Занавес медленно опускается.
<1933>
Коратыгин пришел к Тикакееву и не застал его дома.
А Тикакеев в это время был в магазине и покупал там сахар, мясо и огурцы.
Коратыгин потолкался возле дверей Тикакеева и собрался уже писать записку, вдруг смотрит, идет сам Тикакеев и несет в руках клеенчатую кошелку.
Коратыгин увидел Тикакеева и кричит ему:
— А я вас уже целый час жду!
— Неправда, — говорит Тикакеев, — я всего двадцать пять минут, как из дома.
— Ну, уж этого я не знаю, — сказал Коратыгин, — а только я тут уже целый час.
— Не врите! — сказал Тикакеев. — Стыдно врать.
— Милостивейший государь! — сказал Коратыгин. — Потрудитесь выбирать выражения.
— Я считаю… — начал было Тикакеев, но его перебил Коратыгин.
— Если вы считаете.. — сказал он, но тут Коратыгина перебил Тикакеев и сказал:
— Сам-то ты хорош!
Эти слова так взбесили Коратыгина, что он зажал пальцем одну ноздрю, а другой сморкнулся в Тикакеева.
Тогда Тикакеев выхватил из кошелки самый большой огурец и ударил им Коратыгина по голове.
Коратыгин схватился руками за голову, упал и умер.
Вот какие большие огурцы продаются теперь в магазинах!
Товарищ Кошкин танцевал вокруг товарища Машкина.
Тов. Машкин следил за тов. Кошкиным.
Тов. Кошкин оскорбительно махал руками и противно выворачивал ноги.
Тов. Машкин нахмурился.
Тов. Кошкин пошевелил животом и притопнул правой ногой.
Тов. Машкин вскрикнул и кинулся на тов. Кошкина.
Тов. Кошкин попробовал убежать, но спотыкнулся и был настигнут тов. Машкиным.
Тов. Машкин ударил кулаком по голове тов. Кошкина.
Тов. Кошкин вскрикнул и упал на четвереньки.
Тов. Машкин двинул товарища Кошкина ногой под живот и еще раз ударил его кулаком по затылку.
Тов. Кошкин растянулся на полу и умер.
Машкин убил Кошкина.
Марков снял сапоги и, вздохнув, лег на диван.
Ему хотелось спать, но как только он закрывал глаза, желание спать моментально проходило. Марков открывал глаза и тянулся рукой за книгой, но сон опять налетал на него, и, не дотянувшись до книги, Марков ложился и снова закрывал глаза. Но лишь только глаза закрывались, сон улетал опять, и сознание становилось таким ясным, что Марков мог в уме решать алгебраические задачи на уравнения с двумя неизвестными.
Долго мучился Марков, не зная, что ему делать: спать или бодрствовать? Наконец измучившись и взненавидев самого себя и свою комнату, Марков надел польто и шляпу, взял в руки трость и вышел на улицу. Свежий ветерок успокоил Маркова, ему стало радостнее на душе и захотелось вернуться обратно к себе в комнату.
Войдя в свою комнату, он почувствовал в теле приятную усталость и захотел спать. Но только он лег на диван и закрыл глаза, — сон моментально испарился.
С бешенством вскочил Марков с дивана и, без шапки и без польто, помчался по направлению к Таврическому саду.
<1936–1938>
На охоту поехало шесть человек, а вернулось-то только четыре.
Двое-то не вернулось.
Окнов, Козлов, Стрючков и Мотыльков благополучно вернулись домой, а Широков и Каблуков погибли на охоте.
Окнов целый день ходил потом расстроенный и даже не хотел ни с кем разговаривать.
Козлов неотступно ходил следом за Окновым и приставал к нему с различными вопросами, чем и довел Окнова до высшей точки раздражения.
КОЗЛОВ: Хочешь закурить?
ОКНОВ: Нет.
КОЗЛОВ: Хочешь, я тебе принесу вон ту вон штуку?
ОКНОВ: Нет.
КОЗЛОВ: Может быть, хочешь, я тебе расскажу что-нибудь смешное?
ОКНОВ: Нет.
КОЗЛОВ: Ну, хочешь пить? У меня вот тут есть чай с коньяком.
ОКНОВ: Мало того, что я тебя сейчас этим камнем по затылку ударил, я тебе еще оторву ногу.
СТРЮЧКОВ и МОТЫЛЬКОВ: Что вы делаете? Что вы делаете?
КОЗЛОВ: Приподнимите меня с земли.
МОТЫЛЬКОВ: Ты не волнуйся, рана заживет.
КОЗЛОВ: А где Окнов?
ОКНОВ (отрывая Козлову ногу): Я тут, недалеко!
КОЗЛОВ: Ох, матушки! Спа-па-си!
СТРЮЧКОВ и МОТЫЛЬКОВ: Никак он ему и ногу оторвал!
ОКНОВ: Оторвал и бросил вон туда!
СТРЮЧКОВ: Это злодейство!
ОКНОВ: Что-о?
СТРЮЧКОВ: … ейство…
ОКНОВ: Ка-а-ак?
СТРЮЧКОВ: Нь…нь…нь…никак.
КОЗЛОВ: Как же я дойду до дому?
МОТЫЛЬКОВ: Не беспокойся, мы тебе приделаем деревяшку.
СТРЮЧКОВ: Ты на одной ноге стоять можешь?
КОЗЛОВ: Могу, но не очень-то.
СТРЮЧКОВ: Ну, мы тебя поддержим.
ОКНОВ: Пустите меня к нему!
СТРЮЧКОВ: Ой нет, лучше уходи!
ОКНОВ: Нет, пустите!.. Пустите!.. Пусти… Вот, что я хотел сделать.
СТРЮЧКОВ и МОТЫЛЬКОВ: Какой ужас!
ОКНОВ: Ха-ха-ха!
МОТЫЛЬКОВ: А где же Козлов?
СТРЮЧКОВ: Он уполз в кусты.
МОТЫЛЬКОВ: Козлов, ты тут?
КОЗЛОВ: Шаша!..
МОТЫЛЬКОВ: Вот ведь до чего дошел!
СТРЮЧКОВ: Что же с ним делать?
МОТЫЛЬКОВ: А тут уж ничего с ним не поделаешь. По-моему, его надо просто удавить. Козлов! А, Козлов? Ты меня слышишь?
КОЗЛОВ: Ох, слышу, да плохо.
МОТЫЛЬКОВ: Ты, брат, не горюй. Мы сейчас тебя удавим. Постой!.. Вот… Вот… Вот…
СТРЮЧКОВ: Вот сюда вот еще! Так! Так! Так! Ну-ка еще… Ну, теперь готово!
МОТЫЛЬКОВ: Теперь готово!
ОКНОВ: Господи, благослови!
В.Н. Петрову
Иван Иванович Сусанин (то самое историческое лицо, которое положило свою жизнь за царя и впоследствии было воспето оперой Глинки) зашел однажды в русскую харчевню и, сев за стол, потребовал себе антрекот. Пока хозяин харчевни жарил антрекот, Иван Иванович закусил свою бороду зубами и задумался: такая у него была привычка.
Прошло 35 колов времени, и хозяин принес Ивану Ивановичу антрекот на круглой деревянной дощечке. Иван Иванович был голоден и по обычаю того времени схватил антрекот руками и начал его есть. Но, торопясь утолить свой голод, Иван Иванович так жадно набросился на антрекот, что забыл вынуть изо рта свою бороду и съел антрекот с куском своей бороды.
Вот тут-то и произошла неприятность, так как не прошло и пятнадцатим колов времени, как в животе у Ивана Ивановича начались сильные рези. Иван Иванович вскочил из-за стола и кинулся на двор. Хозяин крикнул было Ивану Ивановичу: «Зри, како твоя брада клочна», — но Иван Иванович, не обращая ни на что внимания, выбежал во двор.
Тогда боярин Ковшегуб, сидящий в углу харчевни и пьющий сусло, ударил кулаком по столу и вскричал: «Кто есть сей?» А хозяин, низко кланяясь, ответил боярину: «Сие есть наш патриот Иван Иванович Сусанин». — «Во как!» — сказал боярин, допивая свое сусло.
«Не угодно ли рыбки?» — спросил хозяин.
«Пошел ты к бую!» — крикнул боярин и пустил в хозяина ковшом. Ковш просвистел возле хозяйской головы, вылетел через окно на двор и хватил по зубам сидящего орлом Ивана Ивановича. Иван Иванович схватился рукой за щеку и повалился на бок.
Тут справа из сарая выбежал Карп и, перепрыгнув через корыто, на котором среди помоев лежала свинья, с криком побежал к воротам. Из харчевни выглянул хозяин. «Чего ты орешь?» — спросил он Карпа. Но Карп, ничего не отвечая, убежал.
Хозяин вышел на двор и увидел Сусанина, лежащего неподвижно на земле. Хозяин подошел поближе и заглянул ему в лицо. Сусанин пристально глядел на хозяина. «Так ты жив?» — спросил хозяин. «Жив, да тилько страшусь, что меня еще чем ни будь ударят», — сказал Сусанин. «Нет, — сказал хозяин, — не страшись. Это тебя боярин Ковшегуб чуть не убил, а теперь он ушедши». «Ну слава Тебе, Боже, — сказал Иван Сусанин, поднимаясь с земли. — Я человек храбрый, да тилько зря живот покладать не люблю. Вот и приник к земле и ждал: чего дальше будет? Чуть что, я бы на животе до самой Елдыриной слободы бы уполз… Евона как щеку разнесло. Батюшки! Пол бороды отхватило!» «Это у тебя еще раньше было», — сказал хозяин. «Как это так раньше? — вскричал патриот Сусанин. — Что же, по-твоему, я так с клочной бородой ходил?» «Ходил», — сказал хозяин. «Ах ты, мяфа», — проговорил Иван Сусанин. Хозяин зажмурил глаза и, размахнувшись со всего маху, звезданул Сусанина по уху. Патриот Сусанин рухнул на землю и замер. «Вот тебе! Сам ты мяфа!» — сказал хозяин и удалился в харчевню.
Несколько колов времени Сусанин лежал на земле и прислушивался, но, не слыша ничего подозрительного, осторожно приподнял голову и осмотрелся. На дворе никого не было, если не считать свиньи, которая вывалившись из корыта, валялась теперь в грязной луже. Иван Сусанин, озираясь, подобрался к воротам. Ворота, по счастью, были открыты, и патриот Иван Сусанин, извиваясь по земле как червь, пополз по направлению к Елдыриной слободе.
Вот эпизод из жизни знаменитого исторического лица, которое положило свою жизнь за царя и было впоследствии воспето в опере Глинки.
1939 год
Федя долго подкрадывался к масленке и, наконец, улучив момент, когда жена нагнулась, чтобы состричь на ноге ноготь, быстро, одним движением вынул из масленки все масло и сунул его к себе в рот. Закрывая масленку, Федя нечаянно звякнул крышкой. Жена сейчас же выпрямилась и, увидя пустую масленку, указала на нее ножницами и строго сказала:
— Масла в масленке нет. Где оно?
Федя сделал удивленные глаза и, вытянув шею, заглянул в масленку.
— Это масло у тебя во рту, — сказала жена, показывая ножницами на Федю.
Федя отрицательно покачал головой.
— Ага, сказала жена. — Ты молчишь и мотаешь головой, потому что у тебя рот набит маслом.
Федя вытаращил глаза и замахал на жену руками, как бы говоря: «Что ты, что ты, ничего подобного!». Но жена сказала:
— Ты врешь. Открой рот.
— Мм, — сказал Федя.
— Открой рот, — повторила жена.
Федя растопырил пальцы и замычал, как бы говоря: «Ах да, совсем было забыл; сейчас приду», — и встал, собираясь выйти из комнаты.
— Стой, — крикнула жена.
Но Федя прибавил шагу и скрылся за дверью. Жена кинулась за ним, но около двери остановилась, так как была голой и в таком виде не могла вытти в коридор, где ходили другие жильцы этой квартиры.
— Ушел, — сказала жена, садясь на диван.
— Вот чорт!
А Федя, дойдя по коридору до двери, на которой висела надпись: «Вход категорически воспрещен», открыл эту дверь и вошел в комнату. Комната, в которую вошел Федя, была узкой и длинной, с окном, завешенным грязной бумагой. В комнате справа у стены стояла грязная ломаная кушетка, а у окна стол, который был сделан из доски, положенной одним концом на ночной столик, а другим на спинку стула. На стене висела двойная полка, на которой лежало неопределенно что. Больше в комнате ничего не было, если не считать лежащего на кушетке человека с бледно-зеленым лицом, одетого в длинный и рваный коричневый сюртук и в черные нанковые штаны, из которых торчали чисто вымытые босые ноги. Человек этот не спал и пристально смотрел на вошедшего.
Федя поклонился, шаркнул ножкой и, вынув пальцем изо рта масло, показал его лежащему человеку.
— Полтора, — сказал хозяин комнаты, не меняя позы.
— Маловато, — сказал Федя.
— Хватит, — сказал хозяин комнаты.
— Ну ладно, — сказал Федя и, сняв масло с пальца, положил его на полку.
— За деньгами придешь завтра утром, — сказал хозяин.
— Ой что вы! — вскричал Федя. — Мне ведь их сейчас нужно. И ведь полтора рубля всего…
— Пошел вон, — сухо сказал хозяин, и Федя на цыпочках выбежал из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.
10 февраля 1939 года
1. Пушкин был поэтом и все что-то писал. Однажды Жуковский застал его за писанием и громко воскликнул: «Да никако ты писака!» С тех пор Пушкин очень полюбил Жуковского и стал называть его по-приятельски Жуковым.
2. Как известно, у Пушкина никогда не росла борода. Пушкин очень этим мучился и всегда завидовал Захарьину, у которого, наоборот, борода росла вполне прилично. «У него — ростет, а у меня — не ростет», — частенько говаривал Пушкин, показывая ногтями на Захарьина. И всегда был прав.
3. Однажды Петрушевский сломал свои часы и послал за Пушкиным. Пушкин пришел, осмотрел часы Петрушевского и положил их обратно на стул. «Что скажешь, брат Пушкин?» — спросил Петрушевский. «Стоп машина», — сказал Пушкин.
4. Когда Пушкин сломал себе ноги, то стал передвигаться на колесах. Друзья любили дразнить Пушкина и хватали его за эти колеса. Пушкин злился и писал про друзей ругательные стихи. Эти стихи он называл «эрпигармами».
5. Лето 1829 года Пушкин провел в деревне. Он вставал рано утром, выпивал жбан парного молока и бежал к реке купаться. Выкупавшись в реке, Пушкин ложился на траву и спал до обеда. После обеда Пушкин спал в гамаке. При встрече с вонючими мужиками Пушкин кивал им головой и зажимал пальцами свой нос. А вонючие мужики ломали свои шапки и говорили: «Это ничаво».
6. Пушкин любил кидаться камнями. Как увидит камни, так и начнет ими кидаться. Иногда так разойдется, что стоит весь красный, руками машет, камнями кидается, просто ужас!
7. У Пушкина было четыре сына и все идиоты. Один не умел даже сидеть на стуле и все время падал. Пушкин-то и сам довольно плохо сидел на стуле. Бывало, сплошная умора; сидят они за столом: на одном конце Пушкин все время со стула падает, а на другом конце — его сын. Просто хоть святых вон выноси!
<1939>
Чуть только прокричал петух, Тимофей выскочил из окошка на улицу и напугал всех, кто проходил в это время по улице. Крестьянин Харитон остановился, поднял камень и пустил им в Тимофея. Тимофей куда-то исчез.
«Вот ловкач!» — закричало человеческое стадо, и некто Зубов разбежался и со всего маху двинулся головой о стенку.
«Эх!» — вскрикнула баба с флюсом. Но Комаров сделал этой бабе тепель-тапель, и баба с воем убежала в подворотню.
Мимо шел Фетелюшин и посмеивался. К нему подошел Комаров и сказал: «Эй ты, сало!» — и ударил Фетелюшина по животу. Фетелюшин прислонился к стене и начал икать.
Ромашкин плевался сверху из окна, стараясь попасть в Фетелюшина. Тут же невдалеке носатая баба била корытом своего ребенка. А молодая толстенькая мать терла хорошенькую девочку лицом о кирпичную стенку.
Маленькая собачка, сломав тоненькую ножку, валялась на панели.
Маленький мальчик ел из плевательницы какую-то гадость.
У бакалейного магазина стояла очередь за сахаром. Бабы громко ругались и толкали друг друга кошелками.
Крестьянин Харитон, напившись денатурата, стоял перед бабами с растегнутыми штанами и произносил нехорошие слова.
Таким образом начинался хороший летний день.
<1939>
— Ну ты, не очень-то фрякай! — сказал Пакин Ракукину.
Ракукин сморщил нос и недоброжелательно посмотрел на Пакина.
— Что глядишь? Не узнал? — спросил Пакин.
Ракукин пожевал губами и, с возмущением повернувшись на своем вертящемся кресле, стал смотреть в другую сторону. Пакин побарабанил пальцами по своему колену и сказал:
— Вот дурак! Хорошо бы его по затылку палкой хлопнуть.
Ракукин встал и пошел из комнаты, но Пакин быстро вскочил, догнал Ракукина и сказал:
— Постой! Куда помчался? Лучше сядь, и я тебе покажу кое-что.
Ракукин остановился и недоверчиво посмотрел на Пакина.
— Что, не веришь? — спросил Пакин.
— Верю, — сказал Ракукин.
— Тогда садись вот сюда, в это кресло, — сказал Пакин.
И Ракукин сел обратно в свое вертящееся кресло.
— Ну вот, — сказал Пакин, — чего сидишь в кресле, как дурак?
Ракукин подвигал ногами и быстро замигал глазами.
— Не мигай, — сказал Пакин.
Ракукин перестал мигать глазами и, сгорбившись, втянул голову в плечи.
— Сиди прямо, — сказал Пакин.
Ракукин, продолжая сидеть сгорбившись, выпятил живот и вытянул шею.
— Эх, — сказал Пакин, — так бы и шлепнул тебя по подрыльнику!
Ракукин икнул, надул щеки и потом осторожно выпустил воздух через ноздри.
— Ну ты, не фрякай! — сказал Пакин Ракукину.
Ракукин еще больше вытянул шею и опять быстро-быстро замигал глазами.
Пакин сказал:
— Если ты, Ракукин, сейчас не перестанешь мигать, я тебя ударю ногой по грудям.
Ракукин, чтобы не мигать, скривил челюсти и еще больше вытянул шею, и закинул назад голову.
— Фу, какой мерзостный у тебя вид, — сказал Пакин. — Морда как у курицы, шея синяя, просто гадость.
В это время голова Ракукина закидывалась назад все дальше и дальше и, наконец, потеряв напряжение, свалилась на спину.
— Что за чорт! — воскликнул Пакин. — Это что еще за фокусы?
Если посмотреть от Пакина на Ракукина, то можно было подумать, что Ракукин сидит вовсе без головы. Кадык Ракукина торчал вверх. Невольно хотелось думать, что это нос.
— Эй, Ракукин! — сказал Пакин.
Ракукин молчал.
— Ракукин! — повторил Пакин.
Ракукин не отвечал и продолжал сидеть без движения.
— Так, — сказал Пакин, — подох Ракукин.
Пакин перекрестился и на цыпочках вышел из комнаты.
Минут четырнадцать спустя из тела Ракукина вылезла маленькая душа и злобно посмотрела на то место, где недавно сидел Пакин.
Но тут из-за шкапа вышла высокая фигура ангела смерти и, взяв за руку ракукинскую душу, повела ее куда-то, прямо сквозь дома и стены. Ракукинская душа бежала за ангелом смерти, поминутно злобно оглядываясь. Но вот ангел смерти поддал ходу, и ракукинская душа, подпрыгивая и спотыкаясь, исчезла вдали за поворотом.
<1939>
— Есть ли что-нибудь на земле, что имело бы значение и могло бы даже изменить ход событий не только на земле, но и в других мирах? — спросил я своего учителя.
— Есть, — ответил мне мой учитель.
— Что же это? — спросил я.
— Это… — начал мой учитель и вдруг замолчал.
Я стоял и напряженно ждал его ответа. А он молчал.
И я стоял и молчал.
И он молчал.
И я стоял и молчал.
И он молчал.
Мы оба стоим и молчим.
Хо-ля-ля!
Мы оба стоим и молчим.
Хэ-лэ-лэ!
Да, да, мы оба стоим и молчим.
<16–17 июля 1936>
Я был очень мудрым стариком.
Теперь я уже не то, считайте даже, что меня нет. Но было время, когда любой из вас пришел бы ко мне, и какая бы тяжесть ни томила его душу, какие бы грехи ни терзали его мысли, я бы обнял его и сказал: «Сын мой, утешься, ибо никакая тяжесть души твоей не томит и никаких грехов не вижу я в теле твоем», и он убежал бы от меня счастливый и радостный.
Я был велик и силен. Люди, встречая меня на улице, шарахались в сторону, и я проходил сквозь толпу, как утюг.
Мне часто целовали ноги, но я не протестовал, я знал, что достоин этого. Зачем лишать людей радости почтить меня? Я даже сам, будучи чрезвычайно гибким в теле, попробовал поцеловать себе свою собственную ногу.
Я сел на скамейку, взял в руки свою правую ногу и подтянул ее к лицу. Мне удалось поцеловать большой палец на ноге. Я был счастлив. Я понял счастье других людей.
Все преклонялись передо мной! И не люди, даже звери, даже разные букашки ползали передо мной и виляли своими хвостами. А кошки! Те просто души во мне не чаяли и, каким-то образом сцепившись лапами друг с другом, бежали передо мной, когда я шел по лестнице.
В то время я был действительно очень мудр и все понимал. Не было такой вещи, перед которой я встал бы в тупик. Одна минута напряжения моего чудовищного ума — и самый сложный вопрос разрешался наипростейшим образом.
Меня даже водили в Институт мозга и показывали ученым профессорам. Те электричеством измерили мой ум и просто опупели. «Мы никогда ничего подобного не видали», — сказали они.
Я был женат, но редко видел свою жену. Она боялась меня: колоссальность моего ума подавляла ее. Она не жила, а трепетала, и если я смотрел на нее, она начинала икать. Мы долго жили с ней вместе, но потом она, кажется, куда-то исчезла: точно не помню.
Память — это вообще явление странное. Как трудно бывает что-нибудь запомнить и как легко забыть! А то и так бывает: запомнишь одно, а вспомнишь совсем другое. Или: запомнишь что-нибудь с трудом, но очень крепко, и потом ничего вспомнить не сможешь. Так тоже бывает. Я бы всем советовал поработать над своей памятью.
Я был всегда справедлив и зря никого не бил, потому что, когда кого-нибудь бьешь, то всегда жалеешь, и тут можно переборщить. Детей, например, никогда не надо бить ножом или вообще чем-нибудь железным. А женщин, наоборот: никогда не следует бить ногой. Животные, те, говорят, выносливее. Но я производил в этом направлении опыты и знаю, что это не всегда так.
Благодаря своей гибкости я мог делать то, чего никто не мог сделать.
Так, например, мне удалось однажды достать рукой из очень извилистой фановой трубы заскочившую туда серьгу моего брата. Я мог, например, спрятаться в сравнительно небольшую корзинку и закрыть за собой крышку.
Да, конечно, я был феноменален!
Мой брат был полная моя противоположность: во-первых, он был выше ростом, а во-вторых, — глупее.
Мы с ним никогда не дружили. Хотя, впрочем, дружили, и даже очень. Я тут что-то напутал: мы именно с ним не дружили и всегда были в ссоре. А поссорились мы с ним так. Я стоял: там выдавали сахар, и я стоял в очереди и старался не слушать, что говорят кругом. У меня немножечко болел зуб, и настроение было неважное. На улице было очень холодно, потому что все стояли в ватных шубах и все-таки мерзли. Я тоже стоял в ватной шубе, но сам не очень мерз, а мерзли мои руки, потому что то и дело приходилось вынимать их из кармана и поправлять чемодан, который я держал, зажав ногами, чтобы он не пропал. Вдруг меня ударил кто-то по спине. Я пришел в неописуемое негодование и с быстротой молнии стал обдумывать, как наказать обидчика. В это время меня ударили по спине вторично. Я весь насторожился, но решил голову назад не поворачивать и сделать вид, будто я ничего не заметил. Я только на всякий случай взял чемодан в руку. Прошло минут семь, и меня в третий раз ударили по спине. Тут я повернулся и увидел перед собой высокого пожилого человека в довольно поношенной, но все же хорошей ватной шубе.
— Что вам от меня нужно? — спросил я его строгим и даже слегка металлическим голосом.
— А ты чего не оборачиваешься, когда тебя окликают? — сказал он.
Я задумался над смыслом его слов, когда он опять открыл рот и сказал:
— Да ты что? Не узнаешь, что ли, меня? Ведь я твой брат.
Я опять задумался над его словами, а он снова открыл рот и сказал:
— Послушай-ка, брат. У меня не хватает на сахар четырех рублей, а из очереди уходить обидно. Одолжи-ка мне пятерку, и мы с тобой потом рассчитаемся.
Я стал раздумывать о том, почему брату не хватает четырех рублей, но он схватил меня за рукав и сказал:
— Ну так как же: одолжишь ты своему брату немного денег? — И с этими словами он сам расстегнул мне мою ватную шубу, залез ко мне во внутренний карман и достал мой кошелек.
— Вот, — сказал он, — я, брат, возьму у тебя взаймы некоторую сумму, а кошелек, вот смотри, я кладу тебе обратно в пальто. — И он сунул кошелек в наружный карман моей шубы.
Я был, конечно, удивлен, так неожиданно встретив своего брата.
Некоторое время я помолчал, а потом спросил его:
— А где же ты был до сих пор?
— Там, — отвечал мне брат и показал куда-то рукой.
Я задумался: где это «там», но брат подтолкнул меня в бок и сказал:
— Смотри: в магазин начали пускать.
До дверей магазина мы шли вместе, но в магазине я оказался один, без брата. Я на минуту выскочил из очереди и выглянул через дверь на улицу. Но брата нигде не было.
Когда я хотел опять занять в очереди свое место, меня туда не пустили и даже постепенно вытолкали на улицу. Я сдерживая гнев на плохие порядки, отправился домой. Дома я обнаружил, что мой брат изъял из моего кошелька все деньги. Тут я страшно рассердился на брата, и с тех пор мы с ним никогда больше не мирились.
Я жил один и пускал к себе только тех, кто приходил ко мне за советом.
Но таких было много, и выходило так, что я ни днем, ни ночью не знал покоя.
Иногда я уставал до такой степени, что ложился на пол и отдыхал. Я лежал на полу до тех пор, пока мне не делалось холодно, тогда я вскакивал и начинал бегать по комнате, чтобы согреться. Потом я опять садился на скамейку и давал советы всем нуждающимся.
Они входили ко мне друг за другом, иногда даже не открывая дверей. Мне было весело смотреть на их мучительные лица. Я говорил с ними, а сам едва сдерживал смех.
Один раз я не выдержал и рассмеялся. Они с ужасом кинулись бежать, кто в дверь, кто в окно, а кто и прямо сквозь стену.
Оставшись один, я встал во весь свой могучий рост, открыл рот и сказал:
— Принтимпрам.
Но тут во мне что-то хрустнуло, и с тех пор, можете считать, что меня больше нет.
<1936?>
Пушков сказал:
— Женщина — это станок любви.
И тут же получил по морде.
— За что? — спросил Пушков.
Но, не получив ответа на свой вопрос продолжал:
— Я думаю так: к женщине надо подкатываться снизу. Женщины это любят и только делают вид, что они этого не любят.
Тут Пушкова опять стукнули по морде.
— Да что же это такое, товарищи! Я тогда и говорить не буду, — сказал Пушков.
Но, подождав с четверть минуты, продолжал:
— Женщина устроена так, что она вся мягкая и влажная.
Тут Пушкова опять стукнули по морде. Пушков попробовал сделать вид, что он этого не заметил и продолжал:
— Если женщину понюхать…
Но тут Пушкова так сильно трахнули по морде, что он схватился за щеку и сказал:
— Товарищи, в таких условиях совершенно невозможно провести лекцию. Если это будет ещё повторяться, я замолчу.
Пушков подождал четверть минуты и продолжал:
— На чем мы остановились? Ах да! Так вот. Женщина любит смотреть на себя. Она садится перед зеркалом совершенно голая…
На этом слове Пушков опять получил по морде.
— Голая, — повторил Пушков.
Трах! — отвесили ему по морде.
— Голая! — крикнул Пушков.
Трах! — получил по морде.
— Голая! Женщина голая! Голая баба! — кричал Пушков.
Трах! Трах! Трах! — получил Пушков по морде.
— Голая баба с ковшом в руках! — кричал Пушков.
Трах! Трах! — сыпались на Пушкова удары.
— Бабий хвост! — кричал Пушков, увертываясь от ударов. — Голая монашка!
Но тут Пушкова ударили с такой силой, что он потерял сознание и как подкошенный рухнул на пол.
<12 августа 1940>
Два человека упали с крыши пятиэтажного дома, новостройки. Кажется, школы. Они съехали по крыше в сидячем положении до самой кромки и тут начали падать.
Их падение раньше всех заметила Ида Марковна. Она стояла у окна в противоположном доме и сморкалась в стакан. И вдруг она увидела, что кто-то с крыши противоположного дома начинает падать. Вглядевшись, Ида Марковна увидела, что это начинают падать сразу целых двое. Совершенно растерявшись, Ида Марковна содрала с себя рубашку и начала этой рубашкой скорее протирать запотевшее оконное стекло, чтобы лучше разглядеть, кто там падает с крыши. Однако сообразив, что, пожалуй, падающие могут увидеть ее голой и невесть чего про нее подумать, Ида Марковна отскочила от окна за плетеный треножник, на котором стоял горшок с цветком.
В это время падающих с крыш увидела другая особа, живущая в том же доме, что и Ида Марковна, но только двумя этажами ниже. Особу эту тоже звали Ида Марковна. Она, как раз в это время, сидела с ногами на подоконнике и пришивала к своей туфле пуговку. Взглянув в окно, она увидела падающих с крыши. Ида Марковна взвизгнула и, вскочив с подоконника, начала спешно открывать окно, чтобы лучше увидеть, как падающие с крыши ударятся об землю. Но окно не открывалось. Ида Марковна вспомнила, что она забила окно снизу гвоздем, и кинулась к печке, в которой она хранила инструменты: четыре молотка, долото и клещи. Схватив клещи, Ида Марковна опять подбежала к окну и выдернула гвоздь. Теперь окно легко распахнулось. Ида Марковна высунулась из окна и увидела, как падающие с крыши со свистом подлетали к земле.
На улице собралась уже небольшая толпа. Уже раздавались свистки, и к месту ожидаемого происшествия не спеша подходил маленького роста милиционер.
Носатый дворник суетился, расталкивая людей и поясняя, что падающие с крыши могут вдарить собравшихся по головам.
К этому времени уже обе Иды Марковны, одна в платье, а другая голая, высунувшись в окно, визжали и били ногами.
И вот наконец, расставив руки и выпучив глаза, падающие с крыши ударились об землю.
Так и мы иногда, упадая с высот достигнутых, ударяемся об унылую клеть нашей будущности.
<7 сентября 1940>
Фаол сказал: «Мы грешим и творим добро вслепую. Один стряпчий ехал на велосипеде и вдруг, доехав до Казанского Собора, исчез. Знает ли он, что дано было сотворить ему: добро или зло? Или такой случай: один артист купил себе шубу и якобы сотворил добро той старушке, которая, нуждаясь, продавала эту шубу, но зато другой старушке, а именно своей матери, которая жила у артиста и обыкновенно спала в прихожей, где артист вешал свою новую шубу, он сотворил по всей видимости зло, ибо от новой шубы столь невыносимо пахло каким-то формалином и нафталином, что старушка, мать того артиста, однажды не смогла проснуться и умерла. Или ещё так: один графолог надрызгался водкой и натворил такое, что тут, пожалуй, и сам полковник Дибич не разобрал бы, что хорошо, а что плохо. Грех от добра отличить очень трудно».
Мышин, задумавшись над словами Фаола, упал со стула.
— Хо-хо, — сказал он, лежа на полу, — че-че.
Фаол продолжал: «Возьмем любовь. Будто хорошо, а будто и плохо. С одной стороны, сказано: возлюби, а, с другой стороны, сказано: не балуй. Может, лучше вовсе не возлюбить? А сказано: возлюби. А возлюбишь — набалуешь. Что делать? Может возлюбить, да не так? Тогда зачем же у всех народов одним и тем же словом изображается возлюбить и так и не так? Вот один артист любил свою мать и одну молоденькую полненькую девицу. И любил он их разными способами. И отдавал девице большую часть своего заработка. Мать частенько голодала, а девица пила и ела за троих. Мать артиста жила в прихожей на полу, а девица имела в своем распоряжении две хорошие комнаты. У девицы было четыре пальто, а у матери одно. И вот артист взял у своей матери это одно пальто и перешил из него девице юбку. Наконец, с девицей артист баловался, а со своей матерью — не баловался и любил ее чистой любовью. Но смерти матери артист побаивался, а смерти девицы — артист не побаивался. И когда умерла мать, артист плакал, а когда девица вывалилась из окна и тоже умерла, артист не плакал и завел себе другую девицу. Выходит, что мать ценится, как уники, вроде редкой марки, которую нельзя заменить другой».
— Шо-шо, — сказал Мышин, лежа на полу. — Хо-хо.
Фаол продолжал: «И это называется чистая любовь! Добро ли такая любовь? А если нет, то как же возлюбить? Одна мать любила своего ребенка. Этому ребенку было два с половиной года. Мать носила его в сад и сажала на песочек. Туда же приносили детей и другие матери. Иногда на песочке накапливалось до сорока маленьких детей. И вот однажды в этот сад ворвалась бешеная собака, кинулась прямо к детям и начала их кусать. Матери с воплями кинулись к своим детям, в том числе и наша мать. Она, жертвуя собой, подскочила к собаке и вырвала у нее из пасти, как ей казалось, своего ребенка. Но, вырвав ребенка, она увидела, что это не ее ребенок, и мать кинула его обратно собаке, чтобы схватить и спасти от смерти лежащего тут же рядом своего ребенка. Кто ответит мне: согрешила ли она или сотворила добро?»
— Сю-сю, — сказал Мышин, ворочаясь на полу.
Фаол продолжал: «Грешит ли камень? Грешит ли дерево? Грешит ли зверь? Или грешит только один человек?»
— Млям-млям, — сказал Мышин, прислушиваясь к словам Фаола, — шуп-шуп.
Фаол продолжал: «Если грешит только один человек, то значит, все грехи мира находятся в самом человеке. Грех не входит в человека, а только выходит из него. Подобно пище: человек съедает хорошее, а выбрасывает из себя нехорошее. В мире нет ничего нехорошего, только то, что прошло сквозь человека, может стать нехорошим».
— Умняф, — сказал Мышин, стараясь приподняться с пола.
Фаол продолжал: «Вот я говорил о любви, я говорил о тех состояниях наших, которые называются одним словом „любовь“. Ошибка ли это языка, или все эти состояния едины? Любовь матери к ребенку, любовь сына к матери и любовь мужчины к женщине — быть может, это все одна любовь?»
— Определенно, — сказал Мышин, кивая головой.
Фаол сказал: «Да, я думаю, что сущность любви не меняется от того, кто кого любит. Каждому человеку отпущена известная величина любви. И каждый человек ищет, куда бы ее приложить, не скидывая своих фюзеляжек. Раскрытие тайн перестановок и мелких свойств нашей души, подобной мешку опилок…»
— Хвать! — крикнул Мышин, вскакивая с пола. — Сгинь!
И Фаол рассыпался, как плохой сахар.
<1940>
Мышину сказали:
— Эй, Мышин, вставай!
Мышин сказал:
— Не встану, — и продолжал лежать на полу.
Тогда к Мышину подошел Калугин и сказал:
— Если ты, Мышин, не встанешь, я тебя заставлю встать.
— Нет, — сказал Мышин, продолжая лежать на полу.
К Мышину подошла Селизнева и сказала:
— Вы, Мышин, вечно валяетесь на полу в коридоре и мешаете нам ходить взад и вперед.
— Мешал и буду мешать, — сказал Мышин.
— Ну, знаете, — сказал Коршунов, но его перебил Калугин и сказал:
— Да чего тут долго разговаривать! Звоните в милицию.
Позвонили в милицию и вызвали милиционера.
Через полчаса пришел милиционер с дворником.
— Чего у вас тут? — спросил милиционер.
— Полюбуйтесь, — сказал Коршунов, но его перебил Калугин и сказал:
— Вот. Этот гражданин все время лежит тут на полу и мешает нам ходить по коридору. Мы его и так и этак…
Но тут Калугина перебила Селизнева и сказала:
— Мы его просили уйти, а он не уходит.
— Да, — сказал Коршунов.
Милиционер подошел к Мышину.
— Вы, гражданин, зачем тут лежите? — сказал милиционер.
— Отдыхаю, — сказал Мышин.
— Здесь, гражданин, отдыхать не годится, — сказал милиционер. — Вы где, гражданин, живете?
— Тут, — сказал Мышин.
— Где ваша комната? — спросил милиционер.
— Он прописан в нашей квартире, а комнаты не имеет, — сказал Калугин.
— Обождите, гражданин, — сказал милиционер, — я сейчас с ним говорю. Гражданин, где вы спите?
— Тут, — сказал Мышин.
— Позвольте, — сказал Коршунов, но его перебил Калугин и сказал:
— Он даже кровати не имеет и валяется на голом полу.
— Они давно на него жалуются, — сказал дворник.
— Совершенно невозможно ходить по коридору, — сказала Селизнева. — Я не могу вечно шагать через мужчину. А он нарочно ноги вытянет, да ещё руки вытянет, да ещё на спину ляжет и глядит. Я с работы усталая прихожу, мне отдых нужен.
— Присовокупляю, — сказал Коршунов, но его перебил Калугин и сказал:
— Он и ночью здесь лежит. Об него в темноте все спотыкаются. Я через него одеяло свое разорвал.
Селизнева сказала:
— У него вечно из кармана какие-то гвозди вываливаются. Невозможно по коридору босой ходить, того и гляди ногу напорешь.
— Они давеча хотели его керосином пожечь, — сказал дворник.
— Мы его керосином облили, — сказал Коршунов, но его перебил Калугин и сказал:
— Мы его только для страха облили, а поджечь и не собирались.
— Да я бы не позволила в своем присутствии живого человека жечь, — сказала Селизнева.
— А почему этот гражданин в коридоре лежит? — спросил вдруг милиционер.
— Здрасьте пожалуйста! — сказал Коршунов, но Калугин его перебил и сказал:
— А потому что у него нет другой жилплощади: вот в этой комнате я живу, в той — вот они, в этой — вот он, а уж Мышин тут, в коридоре живет.
— Это не годится, — сказал милиционер. — Надо, чтобы все на своей жилплощади лежали.
— А у него нет другой жилплощади, как в коридоре, — сказал Калугин.
— Вот именно, — сказал Коршунов.
— Вот он вечно тут и лежит, — сказала Селизнева.
— Это не годится, — сказал милиционер и ушел вместе с дворником.
Коршунов подскочил к Мышину.
— Что? — закричал он. — Как вам это по вкусу пришлось?
— Подождите, — сказал Калугин и, подойдя к Мышину, сказал: — Слышал, чего говорил милиционер? Вставай с полу!
— Не встану, — сказал Мышин, продолжая лежать на полу.
— Он теперь нарочно и дальше будет вечно тут лежать, — сказала Селизнева.
— Определенно, — сказал с раздражением Калугин.
И Коршунов сказал:
— Я в этом не сомневаюсь. Parfaitement![36]
<8 ноября 1940>
Пронин сказал:
— У вас очень красивые чулки.
Ирина Мазер сказала:
— Вам нравятся мои чулки?
Пронин сказал:
— О, да. Очень. — И схватился за них рукой.
Ирина сказала:
— А почему вам нравятся мои чулки?
Пронин сказал:
— Они очень гладкие.
Ирина подняла свою юбку и сказала:
— А видите, какие они высокие?
Пронин сказал:
— Ой, да, да.
Ирина сказала:
— Но вот тут они уже кончаются. Тут уже идет голая нога.
— Ой, какая нога! — сказал Пронин.
— У меня очень толстые ноги, — сказала Ирина. — А в бедрах я очень широкая.
— Покажите, — сказал Пронин.
— Нельзя, — сказала Ирина, — я без пантолон.
Пронин опустился перед ней на колени.
Ирина сказала:
— Зачем вы встали на колени?
Пронин поцеловал ее ногу чуть повыше чулка и сказал:
— Вот зачем.
Ирина сказала:
— Зачем вы поднимаете мою юбку ещё выше? Я же вам сказала, что я без панталон.
Но Пронин все-таки поднял ее юбку и сказал:
— Ничего, ничего.
— То есть как это так, ничего? — сказала Ирина.
Но тут в дверь кто-то постучал. Ирина быстро одернула свою юбку, а Пронин встал с пола и подошел к окну.
— Кто там? — спросила Ирина через двери.
— Откройте дверь, — сказал резкий голос.
Ирина открыла дверь, и в комнату вошел человек в черном пальто и в высоких сапогах. За ним вошли двое военных, низших чинов, с винтовками в руках, а за ними вошел дворник. Низшие чины встали около двери, а человек в черном пальто подошел к Ирине Мазер и сказал:
— Ваша фамилия?
— Мазер, — сказала Ирина.
— Ваша фамилия? — спросил человек в черном пальто, обращаясь к Пронину.
Пронин сказал:
— Моя фамилия Пронин.
— У вас оружие есть? — спросил человек в черном пальто.
— Нет, — сказал Пронин.
— Сядьте сюда, — сказал человек в черном пальто, указывая Пронину на стул.
Пронин сел.
— А вы, — сказал человек в черном пальто, обращаясь к Ирине, — наденьте ваше пальто. Вам придется с нами поехать.
— Зачем? — сказал Ирина.
Человек в черном пальто не ответил.
— Мне нужно переодеться, — сказала Ирина.
— Нет, — сказал человек в черном пальто.
— Но мне нужно ещё кое-что на себя надеть, — сказала Ирина.
— Нет, — сказал человек в черном пальто.
Ирина молча надела свою шубку.
— Прощайте, — сказала она Пронину.
— Разговоры запрещены, — сказал человек в черном пальто.
— А мне тоже ехать с вами? — спросил Пронин.
— Да, — сказал человек в черном пальто. — Одевайтесь.
Пронин встал, снял с вешалки свое пальто и шляпу, оделся и сказал:
— Ну, я готов.
— Идемте, — сказал человек в черном пальто.
Низшие чины и дворник застучали подметками.
Все вышли в коридор.
Человек в черном пальто запер дверь Ирининой комнаты и запечатал ее двумя бурыми печатями.
— Даешь на улицу, — сказал он.
И все вышли из квартиры, громко хлопнув наружной дверью.
<1940>
Антон Михайлович плюнул, сказал «эх», опять плюнул, опять сказал «эх», опять плюнул, опять сказал «эх» и ушел. И Бог с ним. Расскажу лучше про Илью Павловича.
Илья Павлович родился в 1883 году в Константинополе. Еще маленьким мальчиком его перевезли в Петербург, и тут он окончил немецкую школу на Кирочной улице. Потом он служил в каком-то магазине, потом ещё чего-то делал, а в начале революции эмигрировал за границу. Ну и Бог с ним. Я лучше расскажу про Анну Игнатьевну.
Но про Анну Игнатьевну рассказать не так-то просто. Во-первых, я о ней почти ничего не знаю, а во-вторых, я сейчас упал со стула и забыл, о чем собирался рассказывать. Я лучше расскажу о себе.
Я высокого роста, неглупый, одеваюсь изящно и со вкусом, не пью, на скачки не хожу, но к дамам тянусь. И дамы не избегают меня. Даже любят, когда я с ними гуляю. Серафима Измайловна неоднократно приглашала меня к себе, и Зинаида Яковлевна тоже говорила, что она всегда рада меня видеть. Но вот с Мариной Петровной у меня вышел забавный случай, о котором я и хочу рассказать. Случай вполне обыкновенный, но все же забавный, ибо Марина Петровна благодаря мне совершенно облысела, как ладонь. Случилось это так: пришел я однажды к Марине Петровне, а она трах! — и облысела. Вот и все.
<9-10 июня 1941>
Не хвастаясь, могу сказать, что, когда Володя ударил меня по уху и плюнул мне в лоб, я так его схватил, что он этого не забудет. Уже потом я бил его примусом, а утюгом я бил его вечером. Так что умер он совсем не сразу. Это не доказательство, что ногу я оторвал ему ещё днем. Тогда он был еще жив. А Андрюшу я убил просто по инерции, и в этом я себя не могу обвинить. Зачем Андрюша с Елизаветой Антоновной попались мне под руку? Им было ни к чему выскакивать из-за двери. Меня обвиняют в кровожадности, говорят, что я пил кровь, но это неверно: я подлизывал кровяные лужи и пятна — это естественная потребность человека уничтожить следы своего, хотя бы и пустяшного, преступления. А также я не насиловал Елизавету Антоновну. Во-первых, она уже не была девушкой, а во-вторых, я имел дело с трупом, и ей жаловаться не приходится. Что из того, что она вот-вот должна была родить? Я и вытащил ребенка. А то, что он вообще не жилец был на этом свете, в этом уж не моя вина. Не я оторвал ему голову, причиной тому была его тонкая шея. Он был создан не для жизни сей. Это верно, что я сапогом размазал по полу их собачку. Но это уж цинизм обвинять меня в убийстве собаки, когда тут рядом, можно сказать, уничтожены три человеческие жизни. Ребенка я не считаю. Ну хорошо: во всем этом (я могу согласиться) можно усмотреть некоторую жестокость с моей стороны. Но считать преступлением то, что я сел и испражнился на свои жертвы, — это уже, извините, абсурд. Испражняться — потребность естественная, а, следовательно, и отнюдь не преступная. Таким образом, я понимаю опасения моего защитника, но все же надеюсь на полное оправдание.
<1940>
…И между ними происходит следующий разговор.
На дворе стоит старуха и держит в руках стенные часы. Я прохожу мимо старухи, останавливаюсь и спрашиваю её: «Который час?»
— Посмотрите, — говорит мне старуха.
Я смотрю и вижу, что на часах нет стрелок.
— Тут нет стрелок, — говорю я.
Старуха смотрит на циферблат и говорит мне:
— Сейчас без четверти три.
— Ах так. Большое спасибо, — говорю я и ухожу.
Старуха кричит мне что-то вслед, но я иду не оглядываясь. Я выхожу на улицу и иду по солнечной стороне. Весеннее солнце очень приятно. Я иду пешком, щурю глаза и курю трубку. На углу Садовой мне попадается навстречу Сакердон Михайлович. Мы здороваемся, останавливаемся и долго разговариваем. Мне надоедает стоять на улице, и я приглашаю Сакердона Михайловича в подвальчик. Мы пьем водку, закусываем крутым яйцом с килькой, потом прощаемся, и я иду дальше один.
Тут я вдруг вспоминаю, что забыл дома выключить электрическую печку. Мне очень досадно. Я поворачиваюсь и иду домой. Так хорошо начался день, и вот уже первая неудача. Мне не следовало выходить на улицу.
Я прихожу домой, снимаю куртку, вынимаю из жилетного кармана часы и вешаю их на гвоздик; потом запираю дверь на ключ и ложусь на кушетку. Буду лежать и постараюсь заснуть.
С улицы слышен противный крик мальчишек. Я лежу и выдумываю им казнь. Больше всего мне нравится напустить на них столбняк, чтобы они вдруг перестали двигаться. Родители растаскивают их по домам. Они лежат в своих кроватках и не могут даже есть, потому что у них не открываются рты. Их питают искусственно. Через неделю столбняк проходит, но дети так слабы, что ещё целый месяц должны пролежать в постелях. Потом они начинают постепенно выздоравливать, но я напускаю на них второй столбняк, и они все околевают.
Я лежу на кушетке с открытыми глазами и не могу заснуть. Мне вспоминается старуха с часами, которую я видел сегодня на дворе, и мне делается приятно, что на её часах не было стрелок. А вот на днях я видел в комиссионном магазине отвратительные кухонные часы, и стрелки у них были сделаны в виде ножа и вилки.
Боже мой! Ведь я ещё не выключил электрической печки! Я вскакиваю и выключаю её, потом опять ложусь на кушетку и стараюсь заснуть. Я закрываю глаза. Мне не хочется спать. В окно светит весеннее солнце, прямо на меня. Мне становится жарко. Я встаю и сажусь в кресло у окна.
Теперь мне хочется спать, но я спать не буду. Я возьму бумагу и перо и буду писать. Я чувствую в себе страшную силу. Я всё обдумал ещё вчера. Это будет рассказ о чудотворце, который живёт в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает. Его выселяют из квартиры, он знает, что стоит ему только махнуть платком, и квартира останется за ним, но он не делает этого, он покорно съезжает с квартиры и живет за городом в сарае. Он может этот сарай превратить в прекрасный кирпичный дом, но он не делает этого, он продолжает жить в сарае и в конце концов умирает, не сделав за свою жизнь ни одного чуда.
Я сижу и от радости потираю руки. Сакердон Михайлович лопнет от зависти. Он думает, что я уже не способен написать гениальную вещь. Скорее, скорее за работу! Долой всякий сон и лень! Я буду писать восемнадцать часов подряд!
От нетерпения я весь дрожу. Я не могу сообразить, что мне делать: нужно было взять перо и бумагу, а я хватал разные предметы, совсем не те, которые мне были нужны. Я бегал по комнате: от окна к столу, от стола к печке, от печки опять к столу, потом к дивану и опять к окну. Я задыхался от пламени, которое пылало в моей груди. Сейчас только пять часов. Впереди весь день, и вечер, и вся ночь…
Я стою посередине комнаты. О чём же я думаю? Ведь уже двадцать минут шестого. Надо писать. Я придвигаю к окну столик и сажусь за него. Передо мной клетчатая бумага, в руке перо.
Мое сердце ещё слишком бьется, и рука дрожит. Я жду, чтобы немножко успокоиться. Я кладу перо и набиваю трубку. Солнце светит мне прямо в глаза, я жмурюсь и трубку закуриваю.
Вот мимо окна пролетает ворона. Я смотрю из окна на улицу и вижу, как по панели идёт человек на механической ноге. Он громко стучит своей ногой и палкой.
— Так, — говорю я сам себе, продолжая смотреть в окно.
Солнце прячется за трубу противостоящего дома. Тень от трубы бежит по крыше, перелетает улицу и ложится мне на лицо. Надо воспользоваться этой тенью и написать несколько слов о чудотворце. Я хватаю перо и пишу:
«Чудотворец был высокого роста».
Больше я ничего написать не могу. Я сижу до тех пор, пока не начинаю чувствовать голод. Тогда я встаю и иду к шкапику, где хранится у меня провизия, я шарю там, но ничего не нахожу. Кусок сахара и больше ничего.
В дверь кто-то стучит.
— Кто там?
Мне никто не отвечает. Я открываю дверь и вижу перед собой старуху, которая утром стояла на дворе с часами. Я очень удивлён и ничего не могу сказать.
— Вот я и пришла, — говорит старуха и входит в мою комнату.
Я стою у двери и не знаю, что мне делать: выгнать старуху или, наоборот, предложить ей сесть? Но старуха сама идёт к моему креслу возле окна и садится в него.
— Закрой дверь и запри её на ключ, — говорит мне старуха.
Я закрываю и запираю дверь.
— Встань на колени, — говорит старуха.
И я становлюсь на колени.
Но тут я начинаю понимать всю нелепость своего положения. Зачем я стою на коленях перед какой-то старухой? Да и почему эта старуха находится в моей комнате и сидит в моём любимом кресле? Почему я не выгнал эту старуху?
— Послушайте-ка, — говорю я, — какое право имеете вы распоряжаться в моей комнате, да ещё командовать мной? Я вовсе не хочу стоять на коленях.
— И не надо, — говорит старуха. — Теперь ты должен лечь на живот и уткнуться лицом в пол.
Я тотчас исполнил приказание.
Я вижу перед собой правильно начерченные квадраты. Боль в плече и в правом бедре заставляет меня изменить положение. Я лежу ничком, теперь я с большим трудом поднимаюсь на колени. Все члены мои затекли и плохо сгибаются. Я оглядываюсь и вижу себя в своей комнате, стоящего на коленях посередине пола. Сознание и память медленно возвращаются ко мне. Я ещё оглядываю комнату и вижу, что на кресле у окна будто сидит кто-то. В комнате не очень светло, потому что сейчас, должно быть, белая ночь. Я пристально вглядываюсь. Господи! Неужели это старуха всё ещё сидит в моём кресле? Я вытягиваю шею и смотрю. Да, конечно, это сидит старуха и голову опустила на грудь. Должно быть, она уснула.
Я поднимаюсь и, прихрамывая, подхожу к ней. Голова старухи опущена на грудь, руки висят по бокам кресла. Мне хочется схватить эту старуху и вытолкать её за дверь.
— Послушайте, — говорю я, — вы находитесь в моей комнате. Мне надо работать. Я прошу вас уйти.
Старуха не движется. Я нагибаюсь и заглядываю старухе в лицо. Рот у неё приоткрыт и изо рта торчит соскочившая вставная челюсть. И вдруг мне делается всё ясно: старуха умерла.
Меня охватывает страшное чувство досады. Зачем она умерла в моей комнате? Я терпеть не могу покойников. А теперь возись с этой падалью, иди разговаривать с дворником, управдомом, объясняй им, почему эта старуха оказалась у меня. Я с ненавистью посмотрел на старуху. А может быть, она и не умерла? Я щупаю её лоб. Лоб холодный. Рука тоже. Ну что мне делать?
Я закуриваю трубку и сажусь на кушетку. Безумная злость поднимается во мне.
— Вот сволочь! — говорю я вслух.
Мёртвая старуха как мешок сидит в моём кресле. Зубы торчат у неё изо рта. Она похожа на мёртвую лошадь.
— Противная картина, — говорю я, но закрыть старуху газетой не могу, потому что мало ли что может случиться под газетой.
За стеной слышно движение: это встает мой сосед, паровозный машинист. Ещё того не хватало, чтобы он пронюхал, что у меня в комнате сидит мёртвая старуха! Я прислушиваюсь к шагам соседа. Чего он медлит? Уже половина шестого! Ему давно пора уходить. Боже мой! Он собирается пить чай! Я слышу, как за стенкой шумит примус. Ах, поскорее ушёл бы этот проклятый машинист!
Я забираюсь на кушетку с ногами и лежу. Проходит восемь минут, но чай у соседа ещё не готов и примус шумит. Я закрываю глаза и дремлю.
Мне снится, что сосед ушёл и я, вместе с ним, выхожу на лестницу и захлопываю за собой дверь с французским замком. Ключа у меня нет, и я не могу попасть в квартиру. Надо звонить и будить остальных жильцов, а это уж совсем плохо. Я стою на площадке лестницы и думаю, что мне делать, и вдруг вижу, что у меня нет рук. Я наклоняю голову, чтобы лучше рассмотреть, есть ли у меня руки, и вижу, что с одной стороны у меня вместо руки торчит столовый ножик, а с другой стороны — вилка.
— Вот, — говорю я Сакердону Михайловичу, который сидит почему-то тут же на складном стуле. — Вот видите, — говорю я ему, — какие у меня руки?
А Сакердон Михайлович сидит молча, и я вижу, что это не настоящий Сакердон Михайлович, а глиняный.
Тут я просыпаюсь и сразу же понимаю, что лежу у себя в комнате на кушетке, а у окна, в кресле, сидит мёртвая старуха.
Я быстро поворачиваю к ней голову. Старухи в кресле нет. Я смотрю на пустое кресло, и дикая радость наполняет меня. Значит, это всё был сон. Но только где же он начался? Входила ли старуха вчера в мою комнату? Может быть, это тоже был сон? Я вернулся вчера домой, потому что забыл выключить электрическую печку. Но, может быть, и это был сон? Во всяком случае, как хорошо, что у меня в комнате нет мёртвой старухи и, значит, не надо идти к управдому и возиться с покойником!
Однако сколько же времени я спал? Я посмотрел на часы: половина десятого, должно быть, утра.
Господи! Чего только не приснится во сне!
Я спустил ноги с кушетки, собираясь встать, и вдруг увидел мёртвую старуху, лежащую на полу за столом, возле кресла. Она лежала лицом вверх, и вставная челюсть, выскочив изо рта, впилась одним зубом старухе в ноздрю. Руки подвернулись под туловище и их не было видно, а из-под задравшейся юбки торчали костлявые ноги в белых, грязных шерстяных чулках.
— Сволочь! — крикнул я и, подбежав к старухе, ударил её сапогом по подбородку.
Вставная челюсть отлетела в угол. Я хотел ударить старуху ещё раз, но побоялся, чтобы на теле не остались знаки, а то ещё потом решат, что это я убил её.
Я отошёл от старухи, сел на кушетку и закурил трубку. Так прошло минут двадцать. Теперь мне стало ясно, что всё равно дело передадут в уголовный розыск и следственная бестолочь обвинит меня в убийстве. Положение выходит серьезное, а тут ещё этот удар сапогом.
Я подошёл опять к старухе, наклонился и стал рассматривать её лицо. На подбородке было маленькое тёмное пятнышко. Нет, придраться нельзя. Мало ли что? Может быть, старуха ещё при жизни стукнулась обо что-нибудь? Я немного успокаиваюсь и начинаю ходить по комнате, куря трубку и обдумывая своё положение.
Я хожу по комнате и начинаю чувствовать голод, всё сильнее и сильнее. От голода я начинаю даже дрожать. Я ещё раз шарю в шкапике, где хранится у меня провизия, но ничего не нахожу, кроме куска сахара.
Я вынимаю свой бумажник и считаю деньги. Одиннадцать рублей. Значит, я могу купить себе ветчины и хлеб и ещё останется на табак.
Я поправляю сбившийся за ночь галстук, беру часы, надеваю куртку, тщательно запираю дверь своей комнаты, кладу ключ к себе в карман и выхожу на улицу. Надо раньше всего поесть, тогда мысли будут яснее и тогда я предприму что-нибудь с этой падалью.
По дороге в магазин ещё приходит в голову: не зайти ли мне к Сакердону Михайловичу и не рассказать ли ему всё, может быть, вместе мы скорее придумаем, что делать. Но я тут же отклоняю эту мысль, потому что некоторые вещи надо делать одному, без свидетелей.
В магазине не было ветчинной колбасы, и я купил себе полкило сарделек. Табака тоже не было. Из магазина я пошёл в булочную.
В булочной было много народу, и к кассе стояла длинная очередь. Я сразу нахмурился, но всё-таки в очередь встал. Очередь продвигалась очень медленно, а потом и вовсе остановилась, потому что у кассы произошёл какой-то скандал.
Я делал вид, что ничего не замечаю, и смотрел в спину молоденькой дамочки, которая стояла в очереди передо мной. Дамочка была, видно, очень любопытной: она вытягивала шейку то вправо, то влево и поминутно становилась на цыпочки, чтобы разглядеть, что происходит у кассы. Наконец она повернулась ко мне и спросила:
— Вы не знаете, что там происходит?
— Простите, не знаю, — сказал я как можно суше.
Дамочка повертелась в разные стороны и наконец опять обратилась ко мне:
— Вы не могли бы пойти и выяснить, что там происходит?
— Простите, меня это нисколько не интересует, — сказал я ещё суше.
— Как не интересует? — воскликнула дамочка. — Ведь вы же сами задерживаетесь из-за этого в очереди!
Я ничего не ответил и только слегка поклонился. Дамочка внимательно посмотрела на меня.
— Это, конечно, не мужское дело стоять в очередях за хлебом, — сказала она. — Мне жалко вас, вам приходится тут стоять. Вы, должно быть, холостой?
— Да, холостой, — ответил я, несколько сбитый с толку, но по инерции продолжая отвечать довольно сухо и при этом слегка кланяясь.
Дамочка ещё раз осмотрела меня с головы до ног и вдруг, притронувшись пальцами к моему рукаву, сказала:
— Давайте я куплю что вам нужно, а вы подождите меня на улице.
Я совершенно растерялся.
— Благодарю вас, — сказал я. — Это очень мило с вашей стороны, но, право, я мог бы и сам.
— Нет, нет, — сказала дамочка, — ступайте на улицу. Что вы собирались купить?
— Видите ли, — сказал я, — я собирался купить полкило чёрного хлеба, но только формового, того, который дешевле. Я его больше люблю.
— Ну вот и хорошо, — сказала дамочка. — А теперь идите. Я куплю, а потом рассчитаемся.
И она даже слегка подтолкнула меня под локоть.
Я вышел из булочной и встал у самой двери. Весеннее солнце светит мне прямо в лицо. Я закуриваю трубку. Какая милая дамочка! Это теперь так редко. Я стою, жмурюсь от солнца, курю трубку и думаю о милой дамочке. Ведь у неё светлые карие глазки. Просто прелесть, какая она хорошенькая!
— Вы курите трубку? — слышу я голос рядом с собой. Милая дамочка протягивает мне хлеб.
— О, бесконечно вам благодарен, — говорю я, беря хлеб.
— А вы курите трубку! Это мне страшно нравится, — говорит милая дамочка.
И между нами происходит следующий разговор.
ОНА: Вы, значит, сами ходите за хлебом?
Я: Не только за хлебом; я себе всё сам покупаю.
ОНА: А где же вы обедаете?
Я: Обыкновенно я сам варю себе обед. А иногда ем в пивной.
ОНА: Вы любите пиво?
Я: Нет, я больше люблю водку.
ОНА: Я тоже люблю водку.
Я: Вы любите водку? Как это хорошо! Я хотел бы когда-нибудь с вами вместе выпить.
ОНА: И я тоже хотела бы выпить с вами водки.
Я: Простите, можно вас спросить об одной вещи?
ОНА (сильно покраснев): Конечно, спрашивайте.
Я: Хорошо, я спрошу вас. Вы верите в Бога?
ОНА (удивленно): В Бога? Да, конечно.
Я: А что вы скажете, если нам сейчас купить водки и пойти ко мне. Я живу тут рядом.
ОНА (задорно): Ну что ж, я согласна!
Я: Тогда идёмте.
Мы заходим в магазин, и я покупаю пол-литра водки. Больше у меня нет денег, какая-то только мелочь. Мы всё время говорим о разных вещах, и вдруг я вспоминаю, что у меня в комнате, на полу, лежит мёртвая старуха.
Я оглядываюсь на мою новую знакомую: она стоит у прилавка и рассматривает банки с вареньем. Я осторожно пробираюсь к двери и выхожу из магазина. Как раз, против магазина, останавливается трамвай. Я вскакиваю в трамвай, даже не посмотрев на его номер. На Михайловской улице я вылезаю и иду к Сакердону Михайловичу. У меня в руках бутылка с водкой, сардельки и хлеб.
Сакердон Михайлович сам открыл мне двери. Он был в халате, накинутом на голое тело, в русских сапогах с отрезанными голенищами и в меховой с наушниками шапке, но наушники были подняты и завязаны на макушке бантом.
— Очень рад, — сказал Сакердон Михайлович, увидя меня.
— Я не оторвал вас от работы? — спросил я.
— Нет, нет, — сказал Сакердон Михайлович. — Я ничего не делал, а просто сидел на полу.
— Видите ли, — сказал я Сакердону Михайловичу. — Я к вам пришёл с водкой и закуской. Если вы ничего не имеете против, давайте выпьем.
— Очень хорошо, — сказал Сакердон Михайлович. — Вы входите.
Мы прошли в его комнату. Я откупорил бутылку с водкой, а Сакердон Михайлович поставил на стол две рюмки и тарелку с вареным мясом.
— Тут у меня сардельки, — сказал я. — Так как мы их будем есть: сырыми, или будем варить?
— Мы их поставим варить, — сказал Сакердон Михайлович, — а сами будем пить водку под варёное мясо. Оно из супа, превосходное варёное мясо!
Сакердон Михайлович поставил на керосинку кастрюльку, и мы сели пить водку.
— Водку пить полезно, — говорил Сакердон Михайлович, наполняя рюмки. — Мечников писал, что водка полезнее хлеба, а хлеб — это только солома, которая гниёт в наших желудках.
— Ваше здоровие! — сказал я, чокаясь с Сакердоном Михайловичем.
Мы выпили и закусили холодным мясом.
— Вкусно, — сказал Сакердон Михайлович.
Но в это мгновение в комнате что-то щёлкнуло.
— Что это? — спросил я.
Мы сидели молча и прислушивались. Вдруг щёлкнуло ещё раз. Сакердон Михайлович вскочил со стула и, подбежав к окну, сорвал занавеску.
— Что вы делаете? — крикнул я.
Но Сакердон Михайлович, не отвечая мне, кинулся к керосинке, схватил занавеской кастрюльку и поставил её на пол.
— Чёрт побери! — сказал Сакердон Михайлович. — Я забыл в кастрюльку налить воды, а кастрюлька эмалированная, и теперь эмаль отскочила.
— Всё понятно, — сказал я, кивая головой.
Мы сели опять за стол.
— Чёрт с ними, — сказал Сакердон Михайлович, — мы будем есть сардельки сырыми.
— Я страшно есть хочу, — сказал я.
— Кушайте, — сказал Сакердон Михайлович, пододвигая мне сардельки.
— Ведь я последний раз ел вчера, с вами в подвальчике, и с тех пор ничего ещё не ел, — сказал я.
— Да, да, да, — сказал Сакердон Михайлович.
— Я всё время писал, — сказал я.
— Чёрт побери! — утрированно вскричал Сакердон Михайлович. — Приятно видеть перед собой гения.
— Ещё бы! — сказал я.
— Много поди наваляли? — спросил Сакердон Михайлович.
— Да, — сказал я. — Исписал пропасть бумаги.
— За гения наших дней, — сказал Сакердон Михайлович, поднимая рюмки.
Мы выпили. Сакердон Михайлович ел варёное мясо, а я — сардельки. Съев четыре сардельки, я закурил трубку и сказал:
— Вы знаете, я ведь к вам пришёл, спасаясь от преследования.
— Кто же вас преследовал? — спросил Сакердон Михайлович.
— Дама, — сказал я.
Но так как Сакердон Михайлович ничего меня не спросил, а только молча налил в рюмки водку, то я продолжал:
— Я с ней познакомился в булочной и сразу влюбился.
— Хороша? — спросил Сакердон Михайлович.
— Да, — сказал я, — в моём вкусе.
Мы выпили, и я продолжал:
— Она согласилась идти ко мне и пить водку. Мы зашли в магазин, но из магазина мне пришлось потихоньку удрать.
— Не хватило денег? — спросил Сакердон Михайлович.
— Нет, денег хватило в обрез, — сказал я, — но я вспомнил, что не могу пустить её в свою комнату.
— Что же, у вас в комнате была другая дама? — спросил Сакердон Михайлович.
— Да, если хотите, у меня в комнате находится другая дама, — сказал я, улыбаясь. — Теперь я никого в свою комнату не могу пустить.
— Женитесь. Будете приглашать меня к обеду, — сказал Сакердон Михайлович.
— Нет, — сказал я, фыркая от смеха. — На этой даме я не женюсь.
— Ну тогда женитесь на той, которая из булочной, — сказал Сакердон Михайлович.
— Да что вы всё хотите меня женить? — сказал я.
— А что же? — сказал Сакердон Михайлович, наполняя рюмки. — За ваши успехи!
Мы выпили. Видно, водка начала оказывать на нас своё действие. Сакердон Михайлович снял свою меховую с наушниками шапку и швырнул её на кровать. Я встал и прошёлся по комнате, ощущая уже некоторое головокружение.
— Как вы относитесь к покойникам? — спросил я Сакердона Михайловича.
— Совершенно отрицательно, — сказал Сакердон Михайлович. — Я их боюсь.
— Да, я тоже терпеть не могу покойников, — сказал я. — Подвернись мне покойник, и не будь он мне родственником, я бы, должно быть, пнул бы его ногой.
— Не надо лягать мертвецов, — сказал Сакердон Михайлович.
— А я бы пнул его сапогом прямо в морду, — сказал я. — Терпеть не могу покойников и детей.
— Да, дети — гадость, — согласился Сакердон Михайлович.
— А что, по-вашему, хуже: покойники или дети? — спросил я.
— Дети, пожалуй, хуже, они чаще мешают нам. А покойники всё-таки не врываются в нашу жизнь, — сказал Сакердон Михайлович.
— Врываются! — крикнул я и сейчас же замолчал.
Сакердон Михайлович внимательно посмотрел на меня.
— Хотите ещё водки? — спросил он.
— Нет, — сказал я, но, спохватившись, прибавил: — Нет, спасибо, я больше не хочу.
Я подошёл и сел опять за стол. Некоторое время мы молчим.
— Я хочу спросить вас, — говорю я наконец. — Вы веруете в Бога?
У Сакердона Михайловича появляется на лбу поперечная морщина, и он говорит:
— Есть неприличные поступки. Неприлично спросить у человека пятьдесят рублей в долг, если вы видели, как он только что положил себе в карман двести. Его дело: дать вам деньги или отказать; и самый удобный и приятный способ отказа — это соврать, что денег нет. Вы же видели, что у того человека деньги есть, и тем самым лишили его возможности вам просто и приятно отказать. Вы лишили его права выбора, а это свинство. Это неприличный и бестактный поступок. И спросить человека: «Веруете ли в Бога?» — тоже поступок бестактный и неприличный.
— Ну, — сказал я, — тут уж нет ничего общего.
— А я и не сравниваю, — сказал Сакердон Михайлович.
— Ну, хорошо, — сказал я, — оставим это. Извините только меня, что я задал вам такой неприличный и бестактный вопрос.
— Пожалуйста, — сказал Сакердон Михайлович. — Ведь я просто отказался отвечать вам.
— Я бы тоже не ответил, — сказал я, — да только по другой причине.
— По какой же? — вяло спросил Сакердон Михайлович.
— Видите ли, — сказал я, — по-моему, нет верующих или неверующих людей. Есть только желающие верить и желающие не верить.
— Значит, те, что желают не верить, уже во что-то верят? — сказал Сакердон Михайлович. — А те, что желают верить, уже заранее не верят ни во что?
— Может быть, и так, — сказал я. — Не знаю.
— А верят или не верят во что? В Бога? — спросил Сакердон Михайлович.
— Нет, — сказал я, — в бессмертие.
— Тогда почему же вы спросили меня, верую ли я в Бога?
— Да просто потому, что спросить: «Верите ли вы в бессмертие?» — звучит как-то глупо, — сказал я Сакердону Михайловичу и встал.
— Вы что, уходите? — спросил меня Сакердон Михайлович.
— Да, — сказал я, — мне пора.
— А что же водка? — сказал Сакердон Михайлович. — Ведь и осталось-то всего по рюмке.
— Ну, давайте допьем, — сказал я.
Мы допили водку и закусили остатками варёного мяса.
— А теперь я должен идти, — сказал я.
— До свидания, — сказал Сакердон Михайлович, провожая меня через кухню на лестницу. — Спасибо за угощение.
— Спасибо вам, — сказал я. — До свидания.
И я ушёл.
Оставшись один, Сакердон Михайлович убрал со стола, закинул на шкап пустую водочную бутылку, опять надел на голову свою меховую с наушниками шапку и сел под окном на пол. Руки Сакердон Михайлович заложил за спину, и их не было видно. А из-под задравшегося халата торчали голые костлявые ноги, обутые в русские сапоги с отрезанными голенищами.
Я шёл по Невскому, погружённый в свои мысли. Мне надо сейчас же пройти к управдому и рассказать ему всё. А разделавшись со старухой, я буду целые дни стоять около булочной, пока не встречу ту милую дамочку. Ведь я остался ей должен за хлеб 48 копеек. У меня есть прекрасный предлог её разыскивать. Выпитая водка продолжала ещё действовать, и казалось, что всё складывается очень хорошо и просто.
На Фонтанке я подошёл к ларьку и, на оставшуюся мелочь, выпил большую кружку хлебного кваса. Квас был плохой и кислый, и я пошёл дальше с мерзким вкусом во рту.
На углу Литейной какой-то пьяный, пошатнувшись, толкнул меня. Хорошо, что у меня нет револьвера: я бы убил его тут же на месте.
До самого дома я шёл, должно быть, с искажённым от злости лицом. Во всяком случае почти все встречные оборачивались на меня.
Я вошёл в домовую контору. На столе сидела низкорослая, грязная, курносая, кривая и белобрысая девка и, глядясь в ручное зеркальце, мазала себе помадой губы.
— А где же управдом? — спросил я.
Девка молчала, продолжая мазать губы.
— Где управдом? — повторил я резким голосом.
— Завтра будет, не сегодня, — отвечала грязная, курносая, кривая и белобрысая девка.
Я вышел на улицу. По противоположной стороне шёл инвалид на механической ноге и громко стучал своей ногой и палкой. Шесть мальчишек бежало за инвалидом, передразнивая его походку.
Я завернул в свою парадную и стал подниматься по лестнице. На втором этаже я остановился; противная мысль пришла мне в голову: ведь старуха должна начать разлагаться. Я не закрыл окна, а говорят, что при открытом окне покойники разлагаются быстрее. Вот ведь глупость какая! И этот чёртов управдом будет только завтра! Я постоял в нерешительности несколько минут и стал подниматься дальше.
Около двери в свою квартиру я опять остановился. Может быть, пойти к булочной и ждать там ту милую дамочку? Я бы стал умолять её пустить меня к себе на две или три ночи. Но тут я вспоминаю, что сегодня она уже купила хлеб и, значит, в булочную не придёт. Да и вообще из этого ничего бы не вышло.
Я отпер дверь и вошёл в коридор. В конце коридора горел свет, и Марья Васильевна, держа в руках какую-то тряпку, тёрла по ней другой тряпкой. Увидя меня, Марья Васильевна крикнула:
— Ваш шпрашивал какой-то штарик!
— Какой старик? — сказал я.
— Не жнаю, — отвечала Марья Васильевна.
— Когда это было? — спросил я.
— Тоже не жнаю, — сказала Марья Васильевна.
— Вы разговаривали со стариком? — спросил я Марью Васильевну.
— Я, — отвечала Марья Васильевна.
— Так как же вы не знаете, когда это было? — сказал я.
— Чиша два тому нажад, — сказала Марья Васильевна.
— А как этот старик выглядел? — спросил я.
— Тоже не жнаю, — сказала Марья Васильевна и ушла на кухню.
Я подошёл к своей комнате.
«Вдруг, — подумал я, — старуха исчезла. Я войду в комнату, а старухи-то и нет. Боже мой! Неужели чудес не бывает?!»
Я отпер дверь и начал её медленно открывать. Может быть, это только показалось, но мне в лицо пахнул приторный запах начавшегося разложения. Я заглянул в приотворённую дверь и, на мгновение, застыл на месте. Старуха на четвереньках медленно ползла ко мне навстречу.
Я с криком захлопнул дверь, повернул ключ и отскочил к противоположной стенке.
В коридоре появилась Марья Васильевна.
— Вы меня жвали? — спросила она.
Меня так трясло, что я ничего не мог ответить и только отрицательно замотал головой. Марья Васильевна подошла поближе.
— Вы ш кем-то ражговаривали, — сказала она.
Я опять отрицательно замотал головой.
— Шумашедший, — сказала Марья Васильевна и опять ушла на кухню, несколько раз по дороге оглянувшись на меня.
«Так стоять нельзя. Так стоять нельзя», — повторял я мысленно. Эта фраза сама собой сложилась где-то внутри меня. Я твердил её до тех пор, пока она не дошла до моего сознания.
— Да, так стоять нельзя, — сказал я себе, но продолжал стоять как парализованный. Случилось что-то ужасное, но предстояло сделать что-то, может быть, ещё более ужасное, чем то, что уже произошло. Вихрь кружил мои мысли, и я только видел злобные глаза мёртвой старухи, медленно ползущей ко мне на четвереньках.
Ворваться в комнату и раздробить этой старухе череп. Вот что надо сделать! Я даже поискал глазами и остался доволен, увидя крокетный молоток, неизвестно для чего уже в продолжение многих лет стоящий в углу коридора. Схватить молоток, ворваться в комнату и трах!..
Озноб ещё не прошёл. Я стоял с поднятыми плечами от внутреннего холода. Мои мысли скакали, путались, возвращались к исходному пункту и вновь скакали, захватывая новые области, а я стоял и прислушивался к своим мыслям и был как бы в стороне от них и был как бы не их командир.
— Покойники, — объясняли мне мои собственные мысли, — народ неважный. Их зря называют покойники, они скорее беспокойники. За ними надо следить и следить. Спросите любого сторожа из мертвецкой. Вы думаете, он для чего поставлен там? Только для одного: следить, чтобы покойники не расползались. Бывают, в этом смысле, забавные случаи. Один покойник, пока сторож, по приказанию начальства, мылся в бане, выполз из мертвецкой, заполз в дезинфекционную камеру и съел там кучу белья. Дезинфекторы здорово отлупцевали этого покойника, но за испорченное бельё им пришлось рассчитываться из своих собственных карманов. А другой покойник заполз в палату рожениц и так перепугал их, что одна роженица тут же произвела преждевременный выкидыш, а покойник набросился на выкинутый плод и начал его, чавкая, пожирать. А когда одна храбрая сиделка ударила покойника по спине табуреткой, то он укусил эту сиделку за ногу, и она вскоре умерла от заражения трупным ядом. Да, покойники народ неважный, и с ними надо быть начеку.
— Стоп! — сказал я своим собственным мыслям. — Вы говорите чушь. Покойники неподвижны.
— Хорошо, — сказали мне мои собственные мысли, — войди тогда в свою комнату, где находится, как ты говоришь, неподвижный покойник.
Неожиданное упрямство заговорило во мне.
— И войду! — сказал я решительно своим собственным мыслям.
— Попробуй! — сказали мне мои собственные мысли.
Эта насмешливость окончательно взбесила меня. Я схватил крокетный молоток и кинулся к двери.
— Подожди! — закричали мне мои собственные мысли. Но я уже повернул ключ и распахнул дверь.
Старуха лежала у порога, уткнувшись лицом в пол.
С поднятым крокетным молотком я стоял наготове. Старуха не шевелилась.
Озноб прошёл, и мысли мои текли ясно и четко. Я был командиром их.
— Раньше всего закрыть дверь! — скомандовал я сам себе.
Я вынул ключ с наружной стороны двери и вставил его с внутренней. Я сделал это левой рукой, а в правой я держал крокетный молоток и всё время не спускал со старухи глаз. Я запер дверь на ключ и, осторожно переступив через старуху, вышел на середину комнаты.
— Теперь мы с тобой рассчитаемся, — сказал я. У меня возник план, к которому обыкновенно прибегают убийцы из уголовных романов и газетных происшествий; я просто хотел запрятать старуху в чемодан, отвезти её за город и спустить в болото. Я знал одно такое место.
Чемодан стоял у меня под кушеткой. Я вытащил его и открыл. В нём находились кое-какие вещи: несколько книг, старая фетровая шляпа и рваное бельё. Я выложил всё это на кушетку.
В это время громко хлопнула наружная дверь, и мне показалось, что старуха вздрогнула.
Я моментально вскочил и схватил крокетный молоток.
Старуха лежит спокойно. Я стою и прислушиваюсь. Это вернулся машинист, я слышу, как он ходит у себя по комнате. Вот он идёт по коридору на кухню. Если Марья Васильевна расскажет ему о моём сумасшествии, это будет нехорошо. Чертовщина какая! Надо и мне пройти на кухню и своим видом успокоить их.
Я опять перешагнул через старуху, поставил молоток возле самой двери, чтобы, вернувшись обратно, я бы мог, не входя ещё в комнату, иметь молоток в руках, и вышел в коридор. Из кухни неслись голоса, но слов не было слышно. Я прикрыл за собой дверь в свою комнату и осторожно пошёл на кухню: мне хотелось узнать, о чем говорит Марья Васильевна с машинистом. Коридор я прошёл быстро, а около кухни замедлил шаги. Говорил машинист, по-видимому, он рассказывал что-то случившееся с ним на работе.
Я вошёл. Машинист стоял с полотенцем в руках и говорил, а Марья Васильевна сидела на табурете и слушала. Увидя меня, машинист махнул мне рукой.
— Зравствуйте, здравствуйте, Матвей Филлипович, — сказал я ему и прошёл в ванную комнату. Пока всё было спокойно. Марья Васильевна привыкла к моим странностям и этот последний случай могла уже и забыть.
Вдруг меня осенило: я не запер дверь. А что, если старуха выползет из комнаты?
Я кинулся обратно, но вовремя спохватился и, чтобы не испугать жильцов, прошёл через кухню спокойными шагами.
Марья Васильевна стучала пальцем по кухонному столу и говорила машинисту:
— Ждорово! Вот это ждорово! Я бы тоже швиштела!
С замирающим сердцем я вышел в коридор и тут уже чуть не бегом пустился к своей комнате.
Снаружи всё было спокойно. Я подошёл к двери и, приотворив её, заглянул в комнату. Старуха по-прежнему спокойно лежала, уткнувшись лицом в пол. Крокетный молоток стоял у двери на прежнем месте. Я взял его, вошёл в комнату и запер за собою дверь на ключ. Да, в комнате определенно пахло трупом. Я перешагнул через старуху, подошёл к окну и сел в кресло. Только бы мне не стало дурно от этого пока ещё хоть и слабого, но всё-таки нестерпимого запаха. Я закурил трубку. Меня подташнивало, и немного болел живот.
Ну что же я так сижу? Надо действовать скорее, пока эта старуха окончательно не протухла. Но, во всяком случае, в чемодан её надо запихивать осторожно, потому что как раз тут-то она и может тяпнуть меня за палец. А потом умирать от трупного заражения — благодарю покорно!
— Эге! — воскликнул я вдруг. — А интересуюсь я: чем вы меня укусите? Зубки-то ваши вон где!
Я перегнулся в кресле и посмотрел в угол по ту сторону окна, где, по моим расчетам, должна была находится вставная челюсть старухи. Но челюсти там не было.
Я задумался: может быть, мёртвая старуха ползала у меня по комнате, ища свои зубы? Может быть, даже, нашла их и вставила себе обратно в рот?
Я взял крокетный молоток и пошарил им в углу. Нет, челюсть пропала. Тогда я вынул из комода толстую байковую простыню и подошёл к старухе. Крокетный молоток я держал наготове в правой руке, а в левой я держал байковую простыню.
Брезгливый страх к себе вызывала эта мёртвая старуха. Я приподнял молотком её голову: рот был открыт, глаза закатились кверху, а по всему подбородку, куда я ударил её сапогом, расползлось большое тёмное пятно. Я заглянул старухе в рот. Нет, она не нашла свою челюсть. Я опустил голову. Голова упала и стукнулась об пол.
Тогда я расстелил по полу байковую простыню и подтянул её к самой старухе. Потом ногой и крокетным молотком я перевернул старуху через левый бок на спину. Теперь она лежала на простыне. Ноги старухи были согнуты в коленях, а кулаки прижаты к плечам. Казалось, что старуха, лежа на спине, как кошка, собирается защищаться от нападающего на неё орла. Скорее, прочь эту падаль!
Я закатал старуху в толстую простыню и поднял её на руки. Она оказалась легче, чем я думал. Я опустил её в чемодан и попробовал закрыть крышкой. Тут я ожидал всяких трудностей, но крышка сравнительно легко закрылась. Я щелкнул чемоданными замками и выпрямился.
Чемодан стоит перед мной, с виду вполне благопристойный, как будто в нем лежит белье и книги. Я взял его за ручку и попробовал поднять. Да, он был, конечно, тяжёл, но не чрезмерно, я мог вполне донести его до трамвая.
Я посмотрел на часы: двадцать минут шестого. Это хорошо. Я сел в кресло, чтобы немного передохнуть и выкурить трубку.
Видно, сардельки, которые я ел сегодня, были не очень хороши, потому что живот мой болел всё сильнее. А может быть, это потому, что я ел их сырыми? А может быть, боль в животе была и чисто нервной.
Я сижу и курю. И минуты бегут за минутами.
Весеннее солнце светит в окно, и я жмурюсь от его лучей. Вот оно прячется за трубу противостоящего дома, и тень от трубы бежит по крыше, перелетает улицу и ложится мне на лицо. Я вспоминаю, как вчера в это же время я сидел и писал повесть. Вот она: клетчатая бумага и на ней надпись, сделанная мелким почерком: — «Чудотворец был высокого роста».
Я посмотрел в окно. По улице шёл инвалид на механической ноге и громко стучал своей ногой и палкой. Двое рабочих и с ними старуха, держась за бока, хохотали над смешной походкой инвалида.
Я встал. Пора! Пора в путь! Пора отвозить старуху на болото! Мне нужно ещё занять деньги у машиниста.
Я вышел в коридор и подошёл к его двери.
— Матвей Филлипович, вы дома? — спросил я.
— Дома, — ответил машинист.
— Тогда, извините, Матвей Филлипович, вы не богаты деньгами? Я послезавтра получу. Не могли ли бы вы мне одолжить тридцать рублей?
— Мог бы, — сказал машинист. И я слышал, как он звякал ключами, отпирая какой-то ящик. Потом он открыл дверь и протянул мне новую красную тридцатирублевку.
— Большое спасибо, Матвей Филлипович, — сказал я.
— Не стоит, не стоит, — сказал машинист.
Я сунул деньги в карман и вернулся в свою комнату. Чемодан спокойно стоял на прежнем месте.
— Ну теперь в путь, без промедления, — сказал я сам себе.
Я взял чемодан и вышел из комнаты.
Марья Васильевна увидела меня с чемоданом и крикнула:
— Куда вы?
— К тётке, — сказал я.
— Шкоро приедете? — спросила Марья Васильевна.
— Да, — сказал я. — Мне нужно только отвезти к тётке кое-какое бельё. А приеду, может быть, и сегодня.
Я вышел на улицу. До трамвая я дошёл благополучно, неся чемодан то в правой, то в левой руке.
В трамвай я влез с передней площадки прицепного вагона и стал махать кондукторше, чтобы она пришла получить за багаж и билет. Я не хотел передавать единственную тридцатирублевку через весь вагон, и не решался оставить чемодан и сам пройти к кондукторше. Кондукторша пришла ко мне на площадку и заявила, что у неё нет сдачи. На первой же остановке мне пришлось слезть.
Я стоял злой и ждал следующего трамвая. У меня болел живот и слегка дрожали ноги.
И вдруг я увидел мою милую дамочку: она переходила улицу и не смотрела в мою сторону.
Я схватил чемодан и кинулся за ней. Я не знал, как её зовут, и не мог её окликнуть. Чемодан страшно мешал мне: я держал его перед собой двумя руками и подталкивал его коленями и животом. Милая дамочка шла довольно быстро, и я чувствовал, что мне её не догнать. Я был весь мокрый от пота и выбивался из сил. Милая дамочка повернула в переулок. Когда я добрался до угла — её нигде не было.
— Проклятая старуха! — прошипел я, бросая чемодан на землю.
Рукава моей куртки насквозь промокли от пота и липли к рукам. Двое мальчишек остановились передо мной и стали меня рассматривать. Я сделал спокойное лицо и пристально смотрел на ближайшую подворотню, как бы поджидая кого-то. Мальчишки шептались и показывали на меня пальцами. Дикая злоба душила меня. Ах, напустить бы на них столбняк!
И вот из-за этих паршивых мальчишек я встаю, поднимаю чемодан, подхожу с ним к подворотне и заглядываю туда. Я делаю удивлённое лицо, достаю часы и пожимаю плечами. Мальчишки издали наблюдают за мной. Я ещё раз пожимаю плечами и заглядываю в подворотню.
— Странно, — говорю я вслух, беру чемодан и тащу его к трамвайной остановке.
На вокзал я приехал без пяти минут семь. Я беру обратный билет до Лисьего Носа и сажусь в поезд.
В вагоне, кроме меня, ещё двое: один, как видно, рабочий, он устал и, надвинув кепку на глаза, спит. Другой, ещё молодой парень, одет деревенским франтом: под пиджаком у него розовая косоворотка, а из-под кепки торчит курчавый кок. Он курит папироску, всунутую в ярко-зеленый мундштук из пластмассы.
Я ставлю чемодан между скамейками и сажусь. В животе у меня такие рези, что я сжимаю кулаки, чтобы не застонать от боли.
По платформе два милиционера ведут какого-то гражданина в пикет. Он идёт, заложив руки за спину и опустив голову.
Поезд трогается. Я смотрю на часы: десять минут восьмого.
О, с каким удовольствием спущу я эту старуху в болото! Жаль только, что я не захватил с собой палку, должно быть, старуху придётся подталкивать.
Франт в розовой косоворотке нахально разглядывает меня. Я поворачиваюсь к нему спиной и смотрю в окно.
В моём животе происходят ужасные схватки; тогда я стискиваю зубы, сжимаю кулаки и напрягаю ноги.
Мы проезжаем Ланскую и Новую Деревню. Вон мелькает золотая верхушка Буддийской пагоды, а вон показалось море.
Но тут я вскакиваю и, забыв всё вокруг, мелкими шажками бегу в уборную. Безумная волна качает и вертит моё сознание…
Поезд замедляет ход. Мы подъезжаем к Лахте. Я сижу, боясь пошевелиться, чтобы меня не выгнали на остановке из уборной.
— Скорее бы он трогался! Скорее бы он трогался!
Поезд трогается, и я закрываю глаза от наслаждения. О, эти минуты бывают столь же сладки, как мгновения любви!
Все силы мои напряжены, но я знаю, что за этим последует страшный упадок.
Поезд опять останавливается. Это Ольгино. Значит, опять эта пытка!
Но теперь это ложные позывы. Холодный пот выступает у меня на лбу, и лёгкий холодок порхает вокруг моего сердца. Я поднимаюсь и некоторое время стою, прижавшись головой к стене. Поезд идёт, и покачиванье вагона мне очень приятно.
Я собираю все свои силы и пошатываясь выхожу из уборной.
В вагоне нет никого. Рабочий и франт в розовой косоворотке, видно, слезли на Лахте или в Ольгино. Я медленно иду к своему окошку.
И вдруг я останавливаюсь и тупо гляжу перед собой. Чемодана, там, где я его оставил, нет. Должно быть, я ошибся окном. Я прыгаю к следующему окошку. Чемодана нет. Я прыгаю назад, вперед, я пробегаю вагон в обе стороны, заглядываю под скамейки, но чемодана нигде нет.
Да, разве можно тут сомневаться? Конечно, пока я был в уборной, чемодан украли. Это можно было предвидеть!
Я сижу на скамейке с вытаращенными глазами, и мне почему-то вспоминается, как у Сакердона Михайловича с треском отскакивала эмаль от раскалённой кастрюльки.
— Что же получилось? — спрашиваю я сам себя. — Ну кто теперь поверит, что я не убивал старуху? Меня сегодня же схватят, тут же или в городе на вокзале, как того гражданина, который шёл, опустив голову.
Я выхожу на площадку вагона. Поезд подходит к Лисьему Носу. Мелькают белые столбики, окружающие дорогу. Поезд останавливается. Ступеньки моего вагона не доходят до земли. Я соскакиваю и иду к станционному павильону. До поезда, идущего в город, ещё полчаса.
Я иду в лесок. Вот кустики можжевельника. За ними меня никто не увидит. Я направляюсь туда.
По земле ползёт большая зелёная гусеница. Я опускаюсь на колени и трогаю её пальцем. Она сильно и жилисто складывается несколько раз в одну и в другую сторону.
Я оглядываюсь. Никто меня не видит. Легкий трепет бежит по моей спине.
Я низко склоняю голову и негромко говорю:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков. Аминь.
На этом я временно заканчиваю свою рукопись, считая, что она и так уже достаточно затянулась.