Фомин В.В. Ломоносовофобия российских норманистов

Часть первая. Ломоносовофобия и ее норманистские истоки

Южнобалтийская родина варягов, или научная несостоятельность норманской теории

Дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим.

А.С. Пушкин[1]

В отечественной историографии особое место занимают два выдающихся деятеля нашей науки В.Н.Татищев и М.В.Ломоносов. И это особое место определяется не только тем, что они стояли у истоков русской исторической науки, но и сверхкритическим восприятием творчества этих ученых их же соотечественниками. Причем в основе такого гиперкритицизма и его непременного спутника критиканства лежит только антинорманизм Татищева и Ломоносова. Ибо он перечеркивает ошибочные воззрения немецких исследователей Г.З. Байера, Г.Ф. Миллера и АЛ. Шлецера на начало Руси, что является в глазах норманистов, в прошлом и настоящем жестко определяющих настрой в науке, непростительным грехом. Вместе с тем сторонники норманской теории, давно навязав научному и общественному сознанию России и Западной Европы в качестве непогрешимого догмата мысль, что признавать эту теорию - «дело науки, не признавать - ненаучно», создали невероятный культ Байера, Миллера и Шлецера, преподнося их в качестве родоначальников «научной» - норманистской - разработки истории Руси, противостоящей якобы «патриотическим измышлениям» русских историков, в первую очередь Ломоносова и Татищева.


Но отождествлять истинную науку с норманизмом не позволяет ни один источник - ни отечественный, ни иностранный. В противном случае не было бы никаких оснований для споров по поводу этноса варягов и руси, активно участвовавших в возведении государственности на Руси, и в утверждениях норманистов, будь они, конечно, правы, естественно, никто бы не сомневался. Да и странно, конечно, делить русских ученых на «патриотов» и, получается, «непатриотов» (само же настойчивое и многовековое стремление норманистов выдавить варяго-русский вопрос из плоскости научной в плоскость политическую и эмоциональную прямо сигнализирует об отсутствии у них действительной доказательной базы).


Согласно древнейшей нашей летописи Повести временных лет (ПВЛ), варяги и русь, в 862 г. прибывшие из пределов балтийского Поморья в северозападные земли Восточной Европы и этническая принадлежность которых летописцами, в связи с общеизвестностью для их времени этого факта, прямо не обозначена, говорили на славянском языке. А такой непреложный вывод вытекает из чисто славянских названий городов, которые они по своему приходу там построили: Новгород, Изборск, Белоозеро и другие. И вряд ли кто будет отрицать, что названия поселениям дают именно их основатели, в связи с чем эти названия четко маркируют язык последних, а зачастую и их родину (так, по названиям многих городов Северной Америки можно безошибочно определить не только из какой страны, но даже из какой конкретно ее местности прибыли переселенцы в «Новый Свет»), И славянский язык пришельцев на Русь, их предводителей и их потомков - князей Рюрика, Трувора, Синеуса, Олега, Игоря, Ольги, их бояр и дружинников - предельно точно указывает на их родину - южный берег Балтийского моря. Ибо из всех земель Поморья только в данном районе проживали славянские и славяноязычные народы, создавшие высокоразвитую цивилизацию, которая приводила их соседей германцев в восторг и которые смотрели на земли южнобалтийских славян, как на «землю обетованную», где всего было вдоволь[2].


На южнобалтийское Поморье как на родину варягов очень конкретно указывает и летописец конца X в., говоря, что варяги «седять» по Варяжскому морю «к западу до земле Агнянски...». Земля «Агнянски» («Английская») - это не Англия, как заблуждаются и сегодня норманисты (В.Я. Петрухин и Д.А. Мачинский, например), хотя они, если бы не поверхностно знакомились с ПВЛ, то бы увидели, что собственно Англия именуется в летописи «Вротанией», «Вретанией», «Британией», сиречь Британией. Довольно показательно, что крупнейший норманист прошлого В.Томсен, размышляя над приведенным пояснением летописи, выражал сомнение в привязке «земли Агнянски» к Англии и задавался вопросом: «англичане или англы в Шлезвиге?»[3]. То, что земля «Агнянски» - это южная часть Ютландского полуострова, в 40-х - 70-х гг. XIX в. обращали внимание антинорманисты[4], работы которых датский славист Томсен, в отличие от своих современных последователей, все же читал. Именно в юго-восточной части Ютландского полуострова обитали до переселения в середине V в. в Британию англо-саксы (память о них сохранилась в названии провинции Angeln в земле Шлезвиг-Голштейн ФРГ), с которыми на Балтике очень долго ассоциировались датчане: даже во времена английского короля Эдуарда Исповедника (1042-1066) названия «англы» и «даны», отмечал в 1907 г. И.Н. Сугорский, «смешивались, считались чуть ли не тождественными», а мифологическими родоначальниками датчан являются братья Дан и Ангул.


С англо-саксами на востоке соседили «варины», «вары», «вагры», населявшие Вагрию, т. е. варяги. Историк А.Г. Кузьмин, констатируя наличие в индоевропейских языках основного обозначения воды словом «вар», заключал, что «романо-кельтскому суффиксу "ин" в этнонимах в германских языках часто соответствует "инг", переходящий у западных славян в "анг" и у восточных в "яг". "Варяги", следовательно, значит "поморяне"». Варягами затем будут именовать на Руси всю совокупность славянских и славяноязычных народов, проживавших на южном побережье Балтики от польского Поморья до Вагрии включительно, а еще позднее - многих из западноевропейцев (в комментарии 4 к В.А.Мошину приведены слова шведа П. Петрея, в 1614— 1615 гг. констатировавшего, что русские называют варягами очень широкий круг западноевропейских народов)[5].


С приведенным мнением ПВЛ, а оно присутствует в наших источниках и более позднего времени, причем там уже прямо говорится о выходе варягов и руси из пределов Южной Балтики, абсолютно согласуются показания западноевропейских памятников и, прежде всего, свидетельства немцев С. Мюнстера (1544) и С. Герберштейна (1549) о выходе Рюрика и варягов из южнобалтийской Вагрии. Так, констатирует Мюнстер, Рюрик, приглашенный на княжение на Русь, был из народа «вагров» или «варягов», главным городом которых являлся Любек: «...einer mit Namen Rureck auB den Folkern Wagrii oder Waregi genannt (deren Haupstatt war Lubeck)». Герберштейн также указывает, что родиной варягов была «область вандалов со знаменитым городом Вагрия», граничившая с Любеком и Голштинским герцогством (германские источники называют балтийских и полабских славян «венедами» и «вандалами»), И эти «вандалы, - завершает Герберштейн свою мысль, - не только отличались могуществом, но и имели общие с русскими язык, обычаи и веру, то, по моему мнению, русским естественно было призвать себе государями вагров, иначе говоря, варягов, а не уступать власть чужеземцам, отличавшимся от них и верой, и обычаями, и языком» (вместе с тем он отметил, «что, как полагают, Балтийское море и получило название от этой Вагрии»)[6].


Стоит подчеркнуть такую немаловажную деталь, что достоверность информации о южнобалтийской родине варягов, растиражированной как многократными переизданиями сочинений Мюнстера и Герберштейна, так и трудами других авторов XVI-XVII вв., в Западной Европе никто, за исключением шведских писателей XVII в., истинных создателей норманской теории, не ставил под сомнение, т. к. это был общеизвестный факт. И о южнобалтийском происхождении Рюрика речь вели в XVII - первой половине XVIII в. немцы Б.Латом, Ф.Хемниц, И.Хюбнер, Г.В.Лейбниц, Ф.Томас, Г.Г.Клювер, М.И. Бэр, С. Бухгольц. И они в один голос утверждали, что родоначальник династии Рюриковичей жил около 840 г. и был сыном ободритского князя Годлиба (Годелайва, Годелейба и т. п.), убитого датчанами в 808 г. при взятии главного города ободритов Рарога, расположенного у Висмарского залива, и который датчане именовали Рериком, а немцы - Микилинбургом (Великим городом, ободриты-рериги - одно из самых могущественнейших славянских племен Южной Балтики). В 1722 г. датчанин А.Селлий напомнил русским, что «три княжие, Рурик, Трувор и Синав все братья родные из Вагрии в Русскую вышли землю званны».


Одним из источников, которыми пользовались названные авторы, а все они - представители германского мира, была живая традиция, очень долго державшаяся в землях Южной Балтики среди потомков славян, ассимилированных немцами и датчанами, но не вытравившими из их памяти знаменательное событие. Так, француз К.Мармье в 1830-х гг. посетил Мекленбург, расположенный на землях славян-ободритов и граничащий на западе с Вагрией (она с 1460 г. входила в состав Дании), и записал там легенду (ее он опубликовал в 1840 г.), которая гласит, что у короля ободритов Годлава были три сына - Рюрик Миролюбивый, Сивар Победоносный и Трувор Верный. И эти братья, идя на восток, освободили народ Руссии «от долгой тирании», свергнув «власть угнетателей». Собравшись затем «вернуться к своему старому отцу», Рюрик, Сивар и Трувор должны были уступить просьбе благодарного народа занять место их прежних королей и сели княжить соответственно в Новгороде, Пскове и на Белоозере. По смерти братьев Рюрик присоединил их владения к своему и стал основателем династии, царствующей до 1598 года[7].


На принадлежность варягов и руси к славянской общности указывают и арабские авторы. Так, Ибн Хордадбех информировал не позже 40-х гг. IX в., что русские купцы есть «вид славян» и что их переводчиками в Багдаде выступают «славянские рабы». Ибн ал-Факих (конец IX - начало X в.) дает параллельный вариант чтения этого же известия, но в его сообщении присутствуют только «славянские купцы». Ибн Хордадбех и Ибн ал-Факих, по заключению А.П. Новосельцева, «пользовались каким-то общим, нам не известным источником», относящимся, как можно сделать вывод, к началу IX или даже к концу VIII века. А ад-Димашки (1256-1327), повествуя о «море Варенгском» (Варяжском) и используя не дошедшее до нас какое-то древнее известие, поясняет, что варяги «суть славяне славян (т. е. знаменитейшие из славян)»[8]. Локализует русь на южных берегах Балтийского моря и иудейская традиция X в. в лице еврейского хронографа «Книга Иосиппон» (книга «Иосифа бен Гориона или Иосиппона-Псевдо-Иосифа») и испанского иудея Ибрагима Ибн-Якуба. «Книга Иосиппон» (середина X в.) помещает русов рядом с саксами и англами-датчанами, «по великому морю», а Ибрагим Ибн-Якуб, посетив в 960-х гг. германские и славянские земли (в том числе полабских славян), отметил, что на прусов производят «набеги русы на кораблях с запада». При этом несколькими строками выше он отмечал, что с польским князем Мешко на севере соседят прусы, а на востоке русы[9], т. е. автор не смешивает русов, нападавших на кораблях с запада на прусов, с жителями Древнерусского государства.


И эти независимые друг от друга традиции - русская, германская, арабская, иудейская - о связи летописных варягов и руси с Южной Балтикой подкрепляются массовым археологическим и антропологическим материалом. Особенно впечатляют масштабы распространения керамики южнобалтийского облика, охватывающей собой обширную территорию до Верхней Волги и Гнёздова на Днепре, и удельный вес ее среди других керамических типов в древнейших горизонтах культурного слоя многих памятников Северо-Западной Руси: Старой Ладоги, Изборска, Рюрикова городища, Новгорода, Луки, Городка на Ловати, Городка под Лугой, Белоозера и других (так, на посаде Пскова эта керамика составляет более 81 %, в Городке на Ловати около 30 %, в Городке под Лугой ее выявлено 50 % из всей достоверно славянской). На основании чего археологи В.Д.Белецкий, В.В.Седов, Г.П.Смирнова, В.М.Горюнова, С.В.Белецкий, К.М. Плоткин в 1960-1980-х гг. вели речь о переселении в северо-западные земли Руси жителей Южной Балтики.


О массовом присутствии в Северо-Западной Руси выходцев из Балтийского Поморья дополнительно свидетельствуют характер металлических, деревянных и костяных изделий (сплавы новгородских изделий из цветных металлов X-XI вв., обращают внимание специалисты, «тождественны сплавам подобных изделий, происходящих с южно-балтийского побережья»), характер домостроительства, конструктивные особенности музыкальных инструментов и оборонительного вала (Старая Ладога, Новгород, Псков, Городец под Лугой, Городок на Маяте), присущие только древностям южнобалтийских славян. Одну из ранних староладожских «больших построек» ученые сближают со святилищами южнобалтийских славян в Гросс-Радене (под Шверином, VII—VIII вв.) и в Арконе (о. Рюген). На Рюриковом городище и в Ладоге открыты хлебные печи, сходные с печами городов нынешнего польского Поморья. Кожаная обувь нижнего слоя Ладоги, Новгорода, Пскова, Белоозера находит себе прямые аналоги также в землях южнобалтийских славян (например, Волина, Гнезна, Колобрега).


В середине 1980-х гг. лингвист А.А.Зализняк, основываясь на данных берестяных грамот, запечатлевших разговорный язык новгородцев XI-XV вв., пришел к выводу, что древненовгородский диалект во многом отличен от юго-западнорусских диалектов, но близок по ряду признаков в фонетике, морфологии, синтаксису, лексике к западнославянскому, преимущественно севернолехитскому (причем особенно заметные отличия наблюдаются в самых ранних грамотах). В 2003 г. археолог В.Л.Янин подчеркнул, что «поиски аналогов особенностям древнего новгородского диалекта привели к пониманию того, что импульс передвижения основной массы славян на земли русского Северо-Запада исходил с южного побережья Балтики, откуда славяне были потеснены немецкой экспансией». Эти наблюдения, обращал внимание ученый, «совпали с выводами, полученными разными исследователями на материале курганных древностей, антропологии, истории древнерусских денежно-весовых систем и т. д.».


В 1995 г. антрополог Н.Н.Гончарова показала генетические связи новгородских словен с балтийскими славянами, а ее учитель Т.Н. Алексеева в 1999 г. увидела в них исключительно «переселенцев с южного побережья Балтийского моря, в последствии смешавшиеся уже на новой территории их обитания с финно-угорским населением Приильменья». И эти переселенцы шли на восток по давно налаженным между южнобалтийскими и восточноевропейскими славянами путям и шли несколькими волнами (о ранних попытках проникновения первых в земли вторых говорит уникальная каменно-земляная крепость в устье Любши, в 2 км севернее Старой Ладоги, возведение которой археологи связывают с появлением здесь в конце VII - первой половине VIII в. нового населения). По этим же активно действующим путям прибыли в Восточную Европу в середине IX в. к приглашающим им племенам - славянским и угро-финским - варяги и варяжская русь[10]. «Наши пращуры», резюмировал в 2007 г. академик В.Л.Янин, прекрасный знаток варяго-русских древностей, призвали Рюрика из пределов Южной Балтики, «откуда многие из них и сами были родом. Можно сказать, они обратились за помощью к дальним родственникам»[11].


На фоне громадного южнобалтийского материала, обнаруженного на территории Северо-Западной Руси, абсолютно теряются малочисленные и чаще всего случайные скандинавские вещи, попавшие туда в ходе торговли и военных действий. К тому же подавляющее большинство самого незначительного числа скандинавских находок в Восточной Европы, включая Новгород и Киев, относится ко второй половине X - началу XI в.[12], т. е. они позже времени призвания варягов и варяжской руси как минимум на сто лет. Вот почему в ПВЛ нет никаких указаний - ни прямых, ни косвенных - на принадлежность варягов и варяжской руси к скандинавскому миру. Напротив, летопись постоянно подчеркивает этническую индивидуальность варягов и варяжской руси и не смешивает их с другими западноевропейскими народами, в том числе скандинавскими: «Афетово бо и то колено: варязи, свей, урмане, готе, русь, агняне, галичане, волъхва, римляне, немци, корлязи, веньдици, фрягове и прочии» («Потомство Иафетова также: варяги, шведы, норманны (норвежцы), готы, русь, англы, галичане, волохи, римляне, немцы, корлязи, венецианцы, генуезцы, и прочие»). Это слова летописца конца X века.


А летописец начала XII столетия специально выделяет в Сказании о призвании варягов русь, откликнувшуюся на приглашение восточных славян и угро-финнов, из числа других варяжских, говоря современным языком, западноевропейских народов, и называет ее в качестве особого, самостоятельного племени, вроде шведов, норвежцев, готов, англян-датчан, но племени не родственного им: «И идоша за море к варягом, к руси; сице бо тии звахуся варязи русь, яко се друзии зовутся свие, друзии же урмане, анъгляне, друзии гьте, тако и си»[13] («пошли за море к варягам, к руси, ибо так звались те варяги - русь, как другие зовутся шведы, иные же норманны, англы, другие готы, эти же - так»). Наряду с летописью решительно отвергает приписываемое норманистами скандинавство варягам и руси и такой очень важный в истории свидетель, как «язык земли» Восточной Европы. Согласно ПВЛ, варяги и русь и после 862 г. занимались активным возведением городов: в 882 г. Олег, сев в Киеве, «нача городы ставити...», а в 988 г. «рече Володимер: «се не добро, еже мало городов около Киева». И нача ставити городы по Десне, и по Востри, и по Трубежеви, и по Суле, и по Стугне...». Но при этом среди многочисленных наименований древнерусских городов IX-X вв., т.е. времени самого пика деятельности варягов и руси среди восточных славян, приведшей к образованию государства Русь, совершенно отсутствуют, подводил в 1972 г. черту польский лингвист С.Роспонд, «скандинавские названия»[14].


И это тогда, когда скандинавские названия в огромном количестве сохранились в тех местах Западной Европы, куда действительно устремляли свои набеги норманны, и где они затем действительно оседали. Так, «приблизительно 700 английских названий, включающих элемент Ьи, без сомнения, доказывают, - констатировал в 1962 г. крупнейший английский специалист по эпохе викингов П.Сойер, - важность скандинавского влияния на английскую терминологию». А сверх того, добавлял он, в Англии «существует много других характерно скандинавских названий топографических объектов»: thorp, both, lundr, bekk, и что в целом «в английских названиях присутствует множество скандинавских элементов, но наиболее характерны и часто встречаются Ьи и thorp». И шведский ученый И.Янссон подчеркивал в 1998 г., что в Британии и Ирландии скандинавы «оказали значительное влияние на... местную топонимику». Также во Франции насчитываются сотни скандинавских топонимов, например, с суффиксом -bee (др.-сканд. bekkr), -bu (bú), -digue (dík), -tot (topt, toft) и т. п., а название области расселения скандинавов - Нормандия - до сих пор хранит память о них, и в Нормандии, подытоживает английская исследовательница Ж. Симпсон, «встречается очень много скандинавских географических названий»[15].


Ничего подобного не встречается в восточнославянских землях. А в якобы скандинавских - «русских» - названиях днепровских порогов, а в них и в именах русских князей и их ближайшего окружения норманисты видят главнейшие свои доказательства, усомнился еще АЛ. Шлецер, сказав в 1802 г. в отношении интерпретации шведского ученого Ю.Тунманна в 1774 г. этих названий как скандинавские, что некоторые из них «натянуты». Но данное предостережение нисколько не смутило многочисленных продолжателей тенденциозной манеры толкования Тунманна, и точную оценку результату уже сверх всякой натянутости ими «русских» названий порогов дал в 1825 г. немецкий историк И.Г.Нейман, говоря, что результат этот уже «по необходимости брать в помощь языки шведский, исландский, англо-саксонский, датский, голландский и немецкий... делается сомнительным» (понятно, что при таком подходе - а именно так и создавались норманистские «доводы» лингвистического свойства - даже чисто славянские слова непременно зазвучат по-германски). То, что вывод «русских» названий порогов возможен буквально из любого языка, если на то есть хотя бы малейшее желание, прокомментировал другой немецкий исследователь Г. Эверс. Отмечая в 1814 г., что «неутомимый» Ф.Дурич объяснил русские названия порогов из славянского «также счастливо», как и Ю.Тунманн из скандинавского, а И.Н. Болтин из венгерского, он с большой долей иронии заметил: «Наконец, может быть найдется какой-нибудь словоохотливый изыскатель, который при объяснении возьмет в основание язык мексиканский»[16].


Современные отечественные и зарубежные исследователи указывают, что «даже сегодня отзвуки» скандинавского языка «слышны в нормандском диалекте французского языка...» и что завоевание датчанами восточных областей Англии отразилось в английском языке в виде многочисленных лексических заимствований (до 10 % современного лексического фонда) и ряда морфологических инноваций[17]. Но в русском языке, на что обращали внимание в 30-х гг. XIX в. С.М.Строев и Ю.И. Венелин, нет ни одного шведского заимствования. О совершенном отсутствии влияния скандинавского языка на русский речь вел, в данном случае объективно оценивая ситуацию, сам А.Л. Шлецер (и причину совершенно необъяснимого с позиций норманской теории такого факта он видел в том, что шведов среди восточных славян была «горсть», «было очень немного по сразмерности; ибо из смешения обоих очень различных между собою языков не произошло никакого нового наречия». При этом ученый не заметил, в силу ослепляющей норманистской тенденциозности, что подобные «разъяснения» спокойно подходят под какую угодно этническую характеристику варягов, даже самую фантастическую, т. к. для того не требуется никаких доказательств).


Вместе с тем весьма проблематично вообще наличие германского следа в русском языке. Еще в 1814 г. Эверс говорил, а как не ему, представителю германского мира, не знать это, что в нем «очень мало» германских слов. В 1849 г. И.И.Срезневский выделил в русском языке около десятка слов происхождения либо действительно германского, либо возможно германского, которые могли перейти к славянам от германцев, как было подчеркнуто этим выдающимся лингвистом, кстати сказать, сторонником норманской теории, «даже и без непосредственных их связей, через посторонних соседей»[18]. Необходимо также добавить, что скандинавы в Линкольншире и Йоркшире наложили, отмечал П.Сойер, «свой отпечаток на тамошнюю административную терминологию...». А.С.Кан в целом констатировал, что «скандинавская колонизация и владычество оставили на Западе прочные следы в топонимике и политико-правовой терминологии. Ни того, ни другого на Руси не наблюдалось»[19]. А раз не наблюдалось, то летописные варяги и скандинавы не имеют друг к другу никакого отношения и представляют собою совершенно разные народы.


Но все в нашей истории преображается до неузнаваемости, когда за ее «реконструкцию» берутся норманисты, например, особо чтимые и цитируемые отечественными филологами и археологами датчане В.Томсен и А.Стендер-Петерсен. И эти ученые, как потомки норманнов стремясь «объективно» воссоздать историю Киевской Руси и следуя, по их заверениям, «принципам современной науки» и «скандинавской филологии» (Томсен), «строгой филологии» вообще и «известным этимологическим фактам, которые пора бы считать незыблемыми» (Стендер-Петерсен), пошли дальше Шлецера и придумали - и это профессиональные лингвисты! - «скандинавско-русское наречие» или «особый смешанный варяго-русский язык», якобы контаминировавший элементы древнескандинавского и древнерусского, и якобы существовавший, как его именовал Стендер-Петерсен, в «скандинавско-славянском» государстве, т. е. на Руси, где, по его же убеждению, весь высший слой - князья, дружинники, управленческий аппарат, а также купцы - были исключительно скандинавами.


К чему же сводился весь «объективизм» Томсена и Стендер-Петерсена, предельно ясно из слов Томсена, произнесенных на первых страницах исследования «Начало Русского государства» (1877) и не оставляющих никаких сомнений в том, каков будет его конечный «научный» вывод. Вначале он, процитировав рассказ о призвании варягов под 862 г., заключает: для того, кто читает этот рассказ «без предвзятого мнения и ухищренных толкований, не может быть сомнения в том, что имя варяги употреблено в смысле общего обозначения обитателей Скандинавии и что русь есть имя одного отдельного скандинавского племени, пришедшего под предводительством Рюрика и его братьев из-за моря и положившего основание государству, столица которого некоторое время находилась в Новгороде; это государство и есть зерно, из которого выросла современная нам Российская империя». А затем через несколько страниц провозглашает задачу своего сочинения: «Я надеюсь, что буду в состоянии разобрать вопрос без пристрастия и национальных предубеждений и доказать ко всеобщему умиротворению, что племенем, которое основало в IX в. русское государство, и к которому первоначально применялось имя руси, были действительно норманны или скандинавы, родом из Швеции». И эту задачу он решает без всякого, разумеется, труда и, как это подчеркнул в 1931 г. норманист В.А.Мошнн, «своим огромным авторитетом канонизировал норманскую теорию в Западной Европе»[20].


В отношении же той «строгой филологии» и незыблемых «этимологических фактов», с помощью которых, по точной характеристике Г.Эверса, «словоохотливые изыскатели» до сих пор создают видимость принадлежности норманизма к науке, в 1880 г. Д.И. Иловайский заметил, что «филологическая сторона» рассуждений норманистов - это «гадания и натяжки», хотя норманская школа «и считает себя наиболее сильной с этой стороны. Мы же по-прежнему утверждаем, что филология, которая расходится с историей, никуда не годится и пока отнюдь не имеет научного значения»[21]. Справедливость как этих слов, так и того, что элита Древней Руси - князья, бояре, дружинники и влиятельные в ту пору «заморские» купцы - не была связана со скандинавским миром, хорошо видны из языческого пантеона князя Владимира Святославича 980 г., который свидетельствует, на чем акцентировал внимание, начиная с 1970 г., историк А.Г.Кузьмин, «о разных культурных традициях и разноэтничности Руси эпохи складывания государственности».


И свидетельствует потому, что в нем присутствуют боги разных народов - славян, иранцев, угро-финнов (Перун, Хоре, Даждьбог, Стрибог, Симаргл, Мокош). А данный факт означает, что каждая этническая группа, входившая в состав древнерусского общества, могла молиться своим богам. Но вместе с тем в пантеоне нет, подчеркивали и А.Г.Кузьмин, и Е.Б.Кудрякова, и Б.А.Рыбаков, ни одного скандинавского бога. И не было тогда, обращал внимание Кузьмин, когда скандинавы, как уверяют норманисты, «в социальных верхах численно преобладали». Хотя, напоминал он азбучную истину, «обычно главные боги - это боги победителей, преобладающего в политическом или культурном отношении племени». В 1980 г. Кудрякова указывала на также хорошо известный факт, «что языческий пантеон учитывал многоэтнический состав Руси и дружины князя, но германских божеств в нем не было». Дополнительно Рыбаков в 1987 г. констатировал, что «ни одно из имен славянских божеств (как вошедших в пантеон, так и не вошедших в него) не находит аналогии ни в скандинавской, ни в германской мифологии: Водан-Один, Тор-Донар, Фрейя и Фрейр и др. неизвестны славянской мифологии и фольклору»[22].


Отсутствие скандинавских богов в официальном пантеоне русского государства, установленном его весьма разнородной в этническом плане, но давно уже славяноязычной верхушкой - политической и торговой, прямо говорит об отсутствии в ее составе скандинавов. Но археологи-норманисты В.Я. Петрухин, Д.А.Мачинский, Л.С.Клейн пытаются перечеркнуть совершенно очевидный вывод, вытекающий из состава пантеона Владимира, и утверждают, что якобы скандинавы переняли славянское язычество (по Мачинскому, в начале X в. религия Перуна-Велеса была усвоена «скандинавами поколения Рюрика-Олега...», такое усвоение скандинавами совершенно чуждой и враждебной им религии Петрухии объясняет тем, что «именно от местных богов зависела удача», а также «прагматической» ориентацией норманнов «на славянские обычаи и язык, необходимые в отношениях как с данниками-славянами, так и с Византией и Халифатом», что скандинавы клялись при заключении договоров с греками «именами славянских богов Перуна и Волоса: ведь они пришли из славянских земель», Клейн как бы добавляет, что, «по скандинавским нормам, боги сильны только на своих землях» и что в представлениях норманнов «славянский громовержец Перун мог легко подменить скандинавского громовержца Тора»)[23].


Петрухин, Мачинский и Клейн, видимо, не в курсе, что, как еще в позапрошлом столетии отметил С.А.Гедеонов, «промена одного язычества на другое не знает никакая история» (да не могли норманские конунги поступить так, как их заставляют делать норманисты, ибо они, становясь поклонниками Перуна и Велеса, «тем самым отрекались от своих родословных», которые вели от языческих богов, следовательно, навлекали на себя и на своих подданных неминуемую беду). Не учитывают эти археологи, также по причине очень плохого знакомства с трудами историков, высококлассных специалистов в варяго-русском вопросе, и того принципиального обстоятельства, на котором почти сто сорок лет тому назад заострял внимание Д.И. Иловайский, что если даже принять, что русь - это «скандинавская династия со своею дружиной, которая составила только высшее сословие, так называемую аристократию в стране славян, и тогда нет никакой вероятности, чтобы господствующий класс так скоро отказался от своей религии в пользу религии подчиненных. Удивительно, как это несообразность не бросилась в глаза норманистам»[24].


Да и сравнительно недавно, в 1980 г., Е.Б.Кудрякова сказала по поводу голословных утверждений американского историка Е.С. Райзмана (серьезно уверявшего, что якобы «мифолологические представления скандинавов были перенесены на славянских богов и оказались тем самым приспособленными к местным условиям, сохранив при этом исходные черты...», которые он увидел в 1978 г. в традиции почитания на Руси Бориса и Глеба), что, «не будучи в состоянии найти заметные следы пребывания скандинавов на территории Восточной Европы, современные норманисты стремятся в настоящее время обосновать тезис о быстрой культурной адаптации варягов-скандинавов» и что «предположение Райзмана о скандинавских мотивах в культе Бориса и Глеба есть следствие неправильного прочтения источников...». Но как и в случае с американцем Райзманом, так и в случае с россиянами Петрухиным, Мачинским и Клейном имеет место быть не «неправильное прочтение источников», т. е. вполне допустимые ошибки и заблуждения в творчестве любого исследователя, а все та же норманистская тенденциозность, которую на примере М.П.Погодина полно продемонстрировал в 1851 г. С.М.Соловьев и которая грубо искажает истину.


Наш выдающийся историк и, как известно, норманист, но все же не возводивший, в отличие от своего учителя, эти убеждения в абсолют, правомерно критиковал его за то, как он свое «желание» «видеть везде только одних» норманнов легко воплощал на деле, создавая одну фикцию за другой: «важное затруднение для г-на Погодина представляло также то обстоятельство, что варяги-скандинавы кланяются славянским божествам, и вот, чтобы быть последовательным, он делает Перуна, Волоса и другие славянские божества скандинавскими. Благодаря той же последовательности Русская Правда является скандинавским законом, все нравы и обычаи русские объясняются нравами и обычаями скандинавскими»[25] (исторический анализ Погодин подменял установлением сходства. Так, на вопрос Иловайского почему варяги клянутся Перуном и Волосом, а не скандинавскими Одином и Тором он ответил репликой: «Но почему Вы знаете, что между этими божествами не было соответствия? Перун разве не близок Тору?». Знак равенства между этими божествами без лишних рассуждений ставил и А. Стендер-Петерсен[26]).


Многие имена, которые носят герои нашей истории IX-XI вв., не являются славянскими, но это не повод объявлять их, по формулировке лингвиста А.Стендер-Петерсена, «сплошь скандинавскими именами»[27]. А данная «несообразность», если применить оценку Иловайского, вошла в науку по той причине, что Г.З.Байер и А.Л.Шлецер, указывал в 1830-х гг. Ю.И.Венелин, желая «ввести в Россию шведов» и основываясь только на созвучиях, «превратили» летописные имена в скандинавские (и сделали это лишь потому, что, по убеждению Байера, «есче от Рюрика все имяна варягов, в русских летописях оставшияся, никакого иного языка, как шведского, норвежского и датского суть никакого иного языка, как шведского, норвежского и датского суть; и сие не темно и не слегка наводится». Но что значит в устах норманиста «не темно и не слегка наводится», видно из того, как Байер даже чисто славянские имена Владимир и Святослав представил, посредством лингвистических изысков, в качестве «нормандских»). Хотя этим именам, справедливо заметил Венелин, «можно найти созвучные, и даже тождественные не только у скандинавов, но и у прочих европейских и азиатских народов», и что вообще, заключал он, говоря о ложности лингвистических «аргументов» норманистов, «всякому слову в мире можно найти или сделать подобозвучное, стоит только переменить букву, две, и готово доказательство». Что именно так и готовили «доказательства» Байер и его последователи позже прямо сказал норманист В.О. Ключевский: характеризуя способ этого немецкого ученого «интерпретировать» русские имена как скандинавские, он подчеркнул: «Впоследствии многое здесь оказалось неверным, натянутым, но самый прием доказательства держится доселе»[28].


Прошли столетия, кардинально поменялся мир, но этот основной прием доказательств норманистов, который они именуют «научным», так и продолжает «держаться доселе». В связи с чем летописные имена даже в школьных учебниках давно представлены «сплошь скандинавскими именами», что в корне расходится с реалиями далекого прошлого. Древнерусская народность, как показывает лишь только один пантеон Владимира, возникла из слияния многих народов и вобрала в себя имена, не связанные со славянской традицией, но и не имеющие отношения к германцам. В полиэтничном древнерусском именослове, подытоживал А.Г. Кузьмин, во-первых, «германизмы единичны и не бесспорны» (по его оценке, норманская интерпретация, сводящаяся лишь к отысканию приблизительных параллелей, а не к их объяснению, противоречит материалам, «характеризующим облик и верования социальных верхов Киева и указывающим на разноэтничность населения Поднепровья»), во-вторых, он содержит славянский, иранский, иллиро-венетский, подунайский, восточнобалтийский, кельтский, фризский, финский и другие компоненты (так, имя, Олег «явно восходит к тюркскому «Улуг» - имени и титулу, со значением «великий». Имя это в форме Халег с тем же значением известно и у ираноязычных племен», имя Игорь «может быть славянской формой, обозначающей выходца из Ингарии или Ингрии (Ижоры)», а имена Рюрика и его братьев Синеуса и Трувора, прибывших во главе варягов и руси к нашим предкам, имеют прямые параллели в кельтских языках)[29].


И совершенно иная картина предстает, по факту многолетнего проживания на этих землях норманнов, во Франции и в Англии. Так, во Франции зафиксировано, констатирует Г.Джонс, «множество скандинавских личных имен, к которым добавлен суффикс -ville». А «линкольнширский судебный реестр за 1212 г., - приводит П.Сойер результаты изысканий своих предшественников 1920-1930-х гг., - содержит 215 скандинавских имен, и только 194 английских». Согласно же кадастровой описи 1086 г. - «Книге Страшного суда», «у землевладельцев в период до нормандского завоевания в ходу было по меньшей мере 350 скандинавских личных имен...»[30].


В целом же «мнимонорманское происхождение Руси», как это блестяще показал в 60-х - 70-х гг. XIX в. С.А. Гедеонов, не отразилось «в основных явлениях древнерусского быта»: ни в языке, ни в язычестве, ни в праве, ни в народных обычаях и преданиях восточных славян, ни в летописях, ни в действиях и образе жизни первых князей и окружавших их варягов, ни в государственном устройстве, ни в военном деле, ни в торговле, ни в мореходстве, ни во всем том, что составляло, как им было специально подчеркнуто, «саму жизнь Руси». Как, например, отразилось, правомерно акцентировал внимание этот тонкий знаток русского и европейского раннего Средневековья, «начало латино-германское в истории Франции, как начало германо-норманское в истории английской» (так, Шлецер, как норманист удивляясь, что «славенский язык ни мало не повреждается норманским...», с нескрываемым недоумением, рожденным все тем же норманизмом, восклицает: «Как иначе против того шло в Италии, Галлии, Гиспаиии и прочих землях? Сколько германских слов занесено франками в латинский язык галлов и пр.!», и что, поражается он далее, не находя в русской истории тех явлений, которые были характерны для германцев и которые ему так хотелось увидеть на Руси, «германские завоеватели Италии, Галлии, Испании, Бургундии, Картагена и пр. всегда в роде своем удерживали германские имена, означавшие их происхождение»).


Гедеонов, справедливо отметив, что ПВЛ «всегда останется, наравне с остальными памятниками древнерусской письменности, живым протестом народного русского духа против систематического онемечения Руси», назвал и причину столь плачевного итога российской и зарубежной историографии: «Полуторастолетний опыт доказал, что при догмате скандинавского начала Русского государства научная разработка древнейшей истории Руси немыслима»[31]. Со времени произнесения этих слов минуло почти те же полтора столетия, но сегодня они звучат еще более актуально. Ибо сейчас - и это в XXI в., когда наука раскрыла и продолжает успешно раскрывать самые сокровенные тайны бытия - все также господствует «скандинавский догмат», в связи с чем наша историческая наука в решении варяго-русского вопроса находится все в том же состоянии, которое очень точно обрисовал в 1875 г. князь П.П. Вяземский, отмечая «научные заслуги» норманистов: «...Мы движемся в поте лица в манеже, не делая при этом ни шага вперед»[32].


Но норманисты совершенно напрасно проливают пот, имитируя движение вперед, что означает не просто бег на месте, а консервацию давно отживших взглядов (сродни тому, если продолжать, исходя из лишь бытового представления, выдавать Землю за центр мироздания, вокруг которого вращаются Солнце и вся Вселенная), следовательно, и все большее отставание от научного прогресса. То, что скандинавы не имели никакого отношения ни к Рюрику, ни к варягам и руси, свидетельствует, наконец, сама память скандинавских народов, запечатленная в исландских сагах. И эти чрезмерно хвастливые саги, не только ничего не упускавшие из подвигов викингов, но и занимавшиеся в этом плане явными приписками, из русских князей первым упоминают Владимира Святославича, княжившего в Киеве в 980-1015 гг. (до 977 г. он семь лет сидел в Новгороде в качестве наместника киевского князя). А данный факт означает, что скандинавы стали появляться на Руси лишь только во время его правления (а на это же время указывает, как было сказано выше, и археологический материал). По причине чего они не знали никого из предшественников Владимира, в том числе и знаменитого Рюрика - основателя правящей на Руси династии. Как верно заметил М.В.Ломоносов в «Древней Российской истории» (1766), если бы Рюрик был скандинавом, то «нормандские писатели конечно бы сего знатного случая не пропустили в историях для чести своего народа, у которых оный век, когда Рурик призван, с довольными обстоятельствами описан».


В 1808 и 1814 гг. Г. Эверс правомерно говорил, что «ослепленные великим богатством мнимых доказательств для скандинавского происхождения руссов историки не обращали внимание на то, что в древнейших северных писаниях не находится ни малейшего следа к их истине». И, удивительно метко охарактеризовав отсутствие у скандинавов преданий о Рюрике как «убедительное молчание» (или «Argumentum ах selentio» - «довод, почерпнутый из молчания»), действительно, лучше любых слов подтверждающее их полнейшую непричастность к варягам и руси, он резюмировал: «Всего менее может устоять при таком молчании гипотеза, которая основана на недоразумениях и ложных заключениях...».


Ибо, по совершенно справедливым словам Эверса, и Ломоносову, и мне кажется очень невероятным, что «Рюрикова история» «не дошла по преданию ни до одного позднейшего скандинавского повествователя, если имела какое-либо отношение к скандинавскому Северу. Здесь речь идет не о каком-либо счастливом бродяге, который был известен и важен только немногим, имевшим участие в его подвигах. Судьба Рюрикова должна была возбудить вообще внимание в народе, коему принадлежал он, - даже иметь на него влияние, ибо норманны стали переселяться в таком количестве, что могли угнетать словен и чудь». Развивая свою мысль далее, ученый также резонно сказал: «...Как мог соотечественник Рюрик укрыться от людей, которые столько любили смотреть на отечественную историю с романтической точки. После Одина вся северная история не представляет важнейшего предмета, более удобного возвеличить славу отечества». Причем сага, акцентирует на этот факт внимание Эверс, «повествует, довольно болтливо», о походах своих героев на Русь «и не упоминает только о трех счастливых братьях. Норвежский поэт Тиодольф был их современник. Но в остатках от его песнопений, которые сохранил нам Снорри, об них нет ни слова, хотя и говорится о восточных вендах, руссах»[33].


Выводы русского Ломоносова и немца Эверса еще больше оттеняет тот факт, что младший современник Рюрика (ум. 879) норвежец Ролло-Роллон (ум. 932), основавший в 911 г. - спустя всего сорок девять лет после прихода Рюрика к восточным славянам - герцогство Нормандское, сагам хорошо известен (он, начиная с 876 г., т. е. еще при жизни нашего Рюрика, неоднократно грабил Францию, в 889 г. обосновался в низовьях Сены, а в 911 г. принес ленную присягу французскому королю Карлу IV Простоватому и получил от него титул графа Руанского, обязуясь защищать его от прочих норманнов и бретонцев)[34]. Как отмечал бросающуюся в глаза несуразность норманизма Эверс, погибшие древнейшие исторические памятники доставили Снорри Стурлусону «известия об отдаленном Рольфе и позабыли о ближайшем Рюрике?».


Скандинавы, словно уточняя мысль Эверса говорил в 1876 г. Д. Щеглов, основали на Руси «в продолжение трех десятков лет государство, превосходившее своим пространством, а может быть, и населением, все тогдашние государства Европы, а между тем это замечательнейшее событие не оставило по себе никакого отголоска в богатой скандинавской литературе. О Роллоне, овладевшем одною только провинцией Франции и притом не основавшем самостоятельного государства, а вступившем в вассальные отношения к королю Франции, саги знают, а о Рюрике молчат». Но саги не просто знают Ролло, они еще особо подчеркивают, что властители Нормандии «всегда считали себя родичами норвежских правителей, а норвежцы были в мире с ними в силу этой дружбы». И при этом ни в одной из многочисленных саг, уделявших исключительное внимание генеалогиям своих конунгов и в самых мельчайших деталях их расписывавших, не сказано, констатировал С.А. Гедеонов, чтобы Владимир Святославич состоял в родстве с ними. Более того, подытоживал исследователь, в них «не только нет намека на единоплеменность шведов с так называемою варяжскою русью, но и сами русские князья представляются не иначе как чужими, неизвестными династами»[35].


Примечания:

1. Пушкин А.С. Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений // Его же. Собрание сочинений. В 10-ти томах. Т. 6. - М., 1976. С. 296.

2. О высочайшем уровне развития производительных сил славянского южнобалтийского Поморья по сравнению с другими районами побережья см. подробнее: Фомин В.В. Варяги и варяжская русь: К итогам дискуссии по варяжскому вопросу. - М., 2005. С. 439-442; его же. Начальная история Руси. - М., 2008. С. 207-212.

3. ЛЛ. С. 3-4,15; Томсен В. Начало Русского государства. - М., 1891. С. 14; Пепгру- хин В.Я. Легенда о призвании варягов и Балтийский регион // ДР. 2008. № 2 (32). С. 42; Мачинский Д.А. Некоторые предпосылки, движущие силы и исторический контекст сложения русского государства в середине VIII - середине XI в. // Труды Государственного Эрмитажа. Т. XLIX. Сложение русской государственности в контексте раннесредневековой истории Старого Света. Материалы Международной конференции, состоявшейся 14-18 мая в Государственном Эрмитаже. - СПб., 2009. С. 490..

4. Бурачек С.Л. История государства Российского Н.М. Карамзина. История русского народа. Сочинение Н.Полевого // Маяк. Т. 5. № 9-10. - СПб., 1842. С. 87; Савельев-Ростиславич Н.В. Варяжская русь по Нестору и чужеземным писателям. - СПб., 1845. С. 5-6, 10, 12, 25, 34, 51-52; Славянский сборник Н.В.Савельева-Ростиславича. - СПб., 1845. С. LX, LXXXIX, прим. 170; Забелин И.Е. История русской жизни с древнейших времен. Ч. 1. - М., 1876. С. 135-136, 142-143, 189, 193.

5. Сугорский И.Н. В туманах седой старины. К варяжскому вопросу. Англо-русская связь в давние века. - СПб., 1907 С. 29, прим. **; Кузьмин А.Г. Одоакр и Теодорих // Дорогами тысячелетий. Сборник исторических очерков и статей. Кн. 1. - М., 1987. С. 123-124; Откуда есть пошла Русская земля. Века VI- X / Сост., предисл., введ. к документ., коммент. А.Г.Кузьмина. Кн. 1,- М., 1986. С. 26; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 336-376.

6. Münster S. Cosmographia. Т. IV. Basel, 1628. S. 1420; Герберштейн С. Записки о Московии. - М., 1988. С. 60.

7. Hübner J. Genealogische Tabellen, nebst denen darzu Gehörigen genealogischen Fragen. Bd. I. - Leipzig, 1725. S. 281. Die 112 Tab.; Герье В.И. Лейбниц и его век. Отношения Лейбница к России и Петру Великому по неизданным бумагам Лейбница в Ганноверской библиотеке. -СПб., 1871. С. 102; Thomas F. Avitae Russorum atque Meklenburgensium principum propinquitatis seu consangvinitatis monstrata ac demonstrata vestica. Anno, 1717. S. 9-14; Klüver H.H. Vielfälting vermerhrte Beschreibung des Herzogtums Mecklenburg. Dritten Teils erstes Stück. - Hamburg, 1739. S. 32; Beer M.I. Rerum Mecleburgicarum. - Lipsiae, 1741. P. 30-35; Buchholtz S. Versuch in der Geschichte des Herzogthums Meklenburg. - Rostock, 1753. II Stammtafel; Marinier X. Lettres sur le Nord. Т. I. - Paris, 1840. P. 30-31. См. также: Фомин B.B. Варяги и варяжская русь. С. 17-57,422-438; его же. Начальная история Руси. С. 9-21, 183-196; Меркулов В.И. Откуда родом варяжские гости? - М., 2005. С. 43-62.

8. Новосельцев А.П., Пашуто В.Т., Черепнин Л.В., Шушарин В.П., Щапов Я.Н. Древнерусское государство и его международное значение. - М., 1965. С. 384-386; Венелин Ю.И. Известия о варягах арабских писателей и злоупотреблении в истолковании оных // ЧОИДР. Кн. 4. М., 1870. С. 10; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 437-438. Ср.: Древняя Русь в свете зарубежных источников. Хрестоматия. Т. III. Восточные источники. - М., 2009. С. 30-31, прим. 44 и 49.

9. Вестберг Ф.Ф. Комментарий на записку Ибрагима ибн-Якуба о славянах. СПб., 1903. С. 146; его же. К анализу восточных источников о Восточной Европе // ЖМНП. Новая серия. Ч. 13. № 2. СПб., 1908. С. 375.

10. Сыромятников С.Н. Древлянский князь и варяжский вопрос // ЖМНП. Новая серия. Ч. XL. Июль. СПб., 1912. С. 133; Нунан Т.С. Зачем викинги в первый раз прибыли в Россию // Американская русистика: вехи историографии последних лет. Период Киевской и Московской Руси. Антология. - Самара, 2001. С. 53, 56; Кирпичников А.Н. Сказание о призвании варягов. Легенды и действительность // Викинги и славяне. Ученые, политики, дипломаты о русско- скандинавских отношениях. - СПб., 1998. С. 51; его же. О начальном этапе международной торговли в Восточной Европе в период раннего средневековья (по монетным находкам в Старой Ладоге) // Международные связи, торговые пути и города Среднего Поволжья IX-XII веков. Материалы международного симпозиума. Казань, 8-10 сентября 1998 г. - Казань, 1999. С. 113; Зализняк А.А., Янин B.Л. Новгородская Псалтырь начала XI века - древнейшая книга Руси // Вестник Российской Академии наук. Т. 71. № 3. М., 2001. С. 202- 203; Рыбина Е.А. Торговля средневекового Новгорода. Историко-археологические очерки. - Великий Новгород, 2001. С. 92-95; У истоков Северной Руси. Новые открытия. - СПб., 2003. С. 17; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 444-456; его же. Начальная история Руси. С. 199-211; его же. Варяго-русский вопрос и некоторые аспекты его историографии // Изгнание норманнов из русской истории. Вып. 1. М., 2010. С. 375-384; Курбатов А.В. Начальный период сложения средневекового кожевенного ремесла на Руси // Ладога и Ладожская земля в эпоху Средневековья. Вып. 2,- СПб., 2008. С. 70, 126-132; Молчанова А.А. Балтийские славяне и Северо-Западная Русь в раннем Средневековье. Автореф... дис... канд. наук. - М., 2008. С. 5-16.

11. «Итоги», 2007, № 38 (588). С. 24; «Русский Newsweek», 2007, № 52-2008. № 2 (176). С. 58. О южнобалтийском происхождении варягов Янин говорил 8 февраля 2009 г. в вечерней передаче «Вести» и 4 мая 2010 г. в передаче «Academia» телеканала «Культура».

12. Фомин В.В. Ломоносов: Гений русской истории. - М., 2006. С. 165-167; его же. Начальная история Руси. С. 75-76.

13. ЛЛ. С. 4, 18-19.

14. ЛЛ. С. 23,118-119; Роспонд С. Структура и стратиграфия древнерусских топонимов // Восточно-славянская ономастика. - М., 1972. С. 62.

15. Сойер П. Эпоха викингов. - СПб., 2002. С. 224, 235-237; Викинги: набеги с севера. - М., 1996. С. 63, 101, 107-108; Янссон И. Русь и варяги // Викинги и славяне. С. 21; Джонс Г. Викинги. Потомки Одина и Тора. - М., 2003. С. 231; Симпсон Ж. Викинги. Быт, религия, культура. - М., 2005. С. 34-39.

16. Шлецер А.Л. Нестор. Ч. I. - СПб., 1809. С. 330, прим. *, 382; Эверс Г. Предварительные критические исследования для российской истории. Кн. 1-2. - М., 1826. С. 138; Погодин М.П. О жилищах древнейших руссов. Сочинение г-на N. и краткий разбор оного. - М., 1826. С. 37, прим. *.

17. Мельникова Е.А. Древнерусские лексические заимствования в шведском языке // ДГ. 1982 год. - М., 1984. С. 66; Викинги: набеги с севера. С. 63, 107; Симпсон Ж. Указ. соч. С. 36.

18. Шлецер А.Л. Нестор. Ч. I. С. 343, прим. *; то же. Ч. II. - СПб., 1816. С. 168; Эверс Г. Указ. соч. С. 139; Скромненко С. [Строев С.М.]. Критический взгляд на статью под заглавием: Скандинавские саги, помещенную в первом томе Библиотеки для чтения. - М., 1834. С. 56; Венелин Ю.И. [О происхождении славян вообще и россов в особенности] // Сб. РИО. Т. 8 (156). Антинорманизм. - М., 2003. С. 44; Срезневский И.И. Мысли об истории русского языка. - СПб., 1850. С. 130-131, 154.

19. Сойер П. Указ. соч. С. 233; Кан А.С. Швеция и Россия в прошлом и настоящем. - М., 1999. С. 42.

20. Томсен В. Указ. соч. С. 14-15, 20, 73, прим. 73; Stender-Petersen A. Varangica. Aarhus, 1953. P. 244, 247-252, 255; Moшин B.A. Варяго-русский вопрос // Slavia. Časopis pro slovanskou filologii. Ročnik X. Sešit 1-3. - Praze, 1931. C. 378. Здесь и далее курсив и разрядка принадлежат авторам.

21. Иловайский Д.И. Еще о происхождении Руси // Древняя и новая Россия. Ежемесячный исторический журнал. Т. XVI. № 4. СПб., 1880. С. 638; его же. Начало Руси. - М., 2006. С. 364.

22. Кузьмин А.Г. «Варяги» и «Русь» на Балтийском море // ВИ, 1970, № 10. С. 53; его же. История России с древнейших времен до 1618 г. Кн. 1. - М., 2003. С. 103, 120-121; его же. Начало Руси. Тайны рождения русского народа. - М., 2003. С. 211, 213, 318, 339, 347; Кудрякова Е.Б. «Варяжская проблема» и культ Бориса и Глеба // ВИ, 1980, № 4. С. 166; Рыбаков Б.А. Язычество Древней Руси. - М., 1987. С. 453; Славяне и Русь: Проблемы и идеи. Концепции, рожденные трехвековой полемикой, в хрестоматийном изложении / Сост. А.Г.Кузьмин. - М., 1998. С. 370.

23. Петрухин В.Я. Начало этнокультурной истории Руси IX-XI веков. - Смоленск-М., 1995. С. 107, 109-111, 141, 231-232; его же. Древняя Русь: Народ. Князья. Религия //Из истории русской культуры. Т. I (Древняя Русь). - М., 2000. С. 149, 252, 257-259, 261; его же. Мифы древней Скандинавии. - М., 2003. С. 281,403; Мачинский Д.А. Ладога / Aldeigja: религиозно-мифологическое сознание и историко-археологическая реальность (VIII—XII вв.) // Ладога и религиозное сознание. Третьи чтения памяти А.Мачинской. - СПб., 1997. С. 164; Клейн Л.C. Воскрешение Перуна. К реконструкции восточнославянского язычества. - СПб., 2004. С. 42, 136, 142, 144, 146, 173-174; его же. Спор о варягах. История противостояния и аргументы сторон. - СПб., 2009. С. 172, 208.

24. Гедеонов СЛ. Варяги и Русь. В 2-х частях / Автор предисловия, комментариев, биографического очерка В.В.Фомин. - М., 2004. С. 92; Иловайский Д.И. Разыскания о начале Руси. Вместо введения в русскую историю. - М., 1876. С. 194.

25. Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Кн. 1. Т. 1-2. - М., 1993. Прим. 437 к т. 1; Кудрякова Е.Б. Указ. соч. С. 166-167.

26. Погодин М.П. Новое мнение г. Иловайского // Беседа. М., 1872. Кн. IV. Отд. II. С. 103; Stender-Petersen A. Op. cit. Р. 146.

27. Stender-Petersen A. Op. cit. Р. 247.

28. Байер Г.З. О варягах // Фомин В.В. Ломоносов. С. 347, 349; Венелин Ю.И. [О происхождении славян...] С. 47, 49; Ключевский В. О. Лекции по русской историографии // Его же. Сочинения в восьми томах. Т. VIII. - М., 1959. С. 398.

29. Кузьмин А.Г. Об этнической природе варягов (к постановке проблемы) // ВИ, 1974, № 11. С. 70-81; его же. История России... С. 97; его же. Начало Руси. С. 36, 313-332; Откуда есть пошла Русская земля. Века VI-X / Сост., предисл., введ. к документ., коммент. А.Г.Кузьмина. Кн. 2. - М., 1986. С. 639-654.

30. Сойер П. Указ. соч. С. 231, 233; Джонс Г. Указ. соч. С. 231; Симпсон Ж. Указ. соч. С. 37.

31. Шлецер А.Л. Нестор. Ч. II. С. 172; то же. Ч. III. - СПб., 1819. С. 475; Гедеонов СЛ. Указ. соч. С. 56-59, 64-66, 69-95, 100, 113-138, 141-142, 145, 153-169, 210, 236-238, 266-286, 288-299, 315-326, 350,373-375,380,383-384, прим. 22,149 и 231 нас. 393,415, 439.

32. Вяземский П.П. Замечания на Слово о полку Игореве. - СПб., 1875. С. 459-460.

33. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. - М„ Л., 1952. С. 216; Ewers J.P.G. Vom Urschprunge des russischen Staats. - Riga- Leipzig, 1808. S. 179-184; Эверс Г. Указ. соч. С. 148-151.

34. Викинги: набеги с севера. С. 60-63; Джонс Г. Указ. соч. С. 228-230; Ласка- вый Г.В. Викинги. Походы, открытия, культура. - Минск, 2004. С. 69, 75, 78, 87-94; Арзаканян М.Ц., Ревякин А.В., Уваров П.Ю. История Франции. - М., 2007. С. 35.

35. Эверс Г. Указ. соч. С. 151; Гедеонов СЛ. Указ. соч. С. 82, прим. 294 на с. 456; Щеглов Д. Первые страницы русской истории // ЖМНП. Ч. 184. СПб., 1876. С. 223.

Байер, Миллер, Шлецер и Ломоносов как историки

Нескрываемое снисходительное отношение к Татищеву и Ломоносову наших норманистов, имеющих университетское образование и со студенческой скамьи слепо усвоивших фанатичную веру в «научность» норманской теории, и лишь только по этой причине априори убежденных в «ненаучности» иных подходов к решению варяго-русского вопроса, дополнительно проистекает еще и из того, что они, по словам П.Н.Милюкова (1897), не прошли «правильной теоретической школы» (русских историков XVIII в. вообще этот ученый отнес к «допотопному миру русской историографии... - миру мало кому известному и мало кому интересному»), по словам С.Л. Пештича (1961), «специальной исторической подготовки не имели», тогда как иностранные ученые прошли «университетскую школу». В начале 1980-х гг. М.А.Алпатов также подчеркивал, что Ломоносов «шел на бой с противниками, вооруженными достижениями западной исторической науки»[36]. Но если ограничиться только подобными формальными рассуждениями, то совершенно непонятным тогда остается тот факт, на котором правомерно заострял в 1948 г. внимание историк М.Н.Тихомиров, «что за весь XVIII в. академики из иностранцев не написали русской истории, хотя и были якобы исполнены всевозможными научными доблестями»[37].


И что Шлецер в 1764 г. в своем плане работы над историей России, представленном в Петербургскую Академию наук, обязывался через три года создать «продолжение на немецком языке русской истории от основания государства до пресечения рюрнковой династии, по русским хроникам (но без сравнения их с иностранными писателями) с помощию трудов Татищева и гна стат. сов. Ломоносова». Но даже при таких сверхблагоприятных условиях, которых не было у его предшественников, но вместе с тем создавших труды по русской истории, разумеется, не лишенных ошибок и недостатков (что нисколько не умаляет их достоинств, уже третье столетие способствующих развитию науки), свое обещание он так и не выполнил. Не выполнил не за три года, не за всю свою жизнь. Как признавался Шлецер в 1769 г. в «Истории России. Первая часть до основания Москвы», написанной с привлечением «Истории Российской» Татищева и изданной в маленьком карманном формате на немецком языке: «Для серьезных читателей я не способен написать связную русскую историю, тем менее для ученых историков-критиков». В предисловии к «Нестору. Русские летописи на древле-славенском языке», посвященному сличению и разбору летописных известий, он, спустя тридцать три года, вновь во всеуслышание сказал, что «отказываюсь от всеобъемлющего начертания... а ограничиваюсь только Нестором и его ближайшим продолжителем, с небольшим до 1200 г.»[38] (работа заканчивается 980 г.).


При таком формальном подходе также нельзя понять, почему Миллер, как отмечал тот же Пештич в 1965 г., «в результате 50-летних занятий по русской истории... не смог составить полного обзора ее, мало-мальски завершенного или оформленного». Поэтому, когда И.Г. Штриттер (И.М.Стриттер) приступил к написанию учебника по истории для школ (а это поручение ему было дано Комиссией об учреждении училищ в октябре 1783 г.), «то, ознакомившись с материалами литературного наследства Миллера, хранящегося в известных "миллеровских портфелях", не нашел почти ничего, - констатировал Пештич, - что могло бы ему пригодиться для составления учебного руководства». «Удивительно однакож, - не скрывая недоумения, писал Штриттер 9 ноября 1783 г. академику Я.Я. Штелину, - что покойный историограф, кроме своих исторических таблиц (имеются в виду родословные таблицы, составлением которых десятилетиями увлеченно занимался Миллер. - В.Ф.), ничего не оставил обработанного по русской истории. Поэтому я сам собираю материалы из летописей»[39]. Это, во-первых.


Во-вторых, утверждения об «университетской школе» немецких ученых, якобы вооружившей их «достижениями западной исторической науки», как-то не вяжется, например, с тем, что Байер воссоздавал раннюю русскую историю без привлечения русских источников и только на основании византийских и скандинавских известий, производил Москву («Moskau») от Моского («Musik»), т.е. мужского монастыря, «Псков от псов, город псовый», на Кавказе обнаружил народ «дагистанцы», а в «Казахии» «древнейшее казацкого народа поселения упомянутие», перепутал французов-бретонцев с англичанами-британцами, восточнославянских бужан с татарами буджаками и убеждал тогдашний ученый мир в том, что чудь (финны) есть скифы. Что Миллер, в свою очередь, отдавал, также полно выражая свой уровень источниковеда и специалиста по русской истории, предпочтение поздней Никоновской летописи (конец 20-х гг. XVI в.) перед древней ПВЛ (окончательно сложилась в начале XII в.), принимал сказку о Бове-королевиче за исторический источник, термин «тысяцкий» объяснял тем, что «по имени его явствует, что он должен был стараться о благополучии многих тысяч человек», видел в новгородских боярах выборных лиц, «в должности, как в немецких городах ратсгеры, а боярами называли их по своему высокомерию», а в летописных касогах (и эту ошибку за ним повторил Байер) казаков.


Шлецер же в век Просвещения говорил о сотворении мира Богом: Земля «не такова уже, какою вышла из десницы Творца своего», «мир существует около 6000 лет», выделял во всеобщей истории период «от сотворения до потопа», рассуждал о грехопадении Адама и о происхождении от него человеческой семьи, всерьез уверял читателя в том, что «Александр Невский побил при Неве литву», что русское слово «князь» образовалось от немецкого «Knecht» (холоп), что слово «барин» близко слову «баран», что русская история начинается лишь «от пришествия Рурика и основания рускаго царства...»[40] и пр. В последнем случае нельзя не заметить, что В.Н.Татищев и М.В.Ломоносов выделяли, а такой подход в конечном итоге восторжествовал в науке, доваряжский период в истории России (норманисты Н.М. Карамзин и С.М.Соловьев также, как и А.Л. Шлецер, вели отсчет русского бытия лишь с призвания варягов). А на тот момент построение, что русская история имела место быть до Рюрика, являлось, констатировал М.Т. Белявский, рассматривая исторические взгляды Ломоносова, «новым и важным построением в науке, значительно опередившим ее развитие»[41].


В-третьих, если уж и говорить об «университетской школе» иностранных специалистов, то Миллер, втянувший в 1749-1750 гг. своей речью (иначе диссертацией) «О происхождении имени и народа российского» всю Петербургскую Академию наук в затяжной спор о начале русской истории и потерпевший в том полнейшее фиаско, причину чего норманисты видят исключительно в происках всесильного «патриота» Ломоносова, якобы любимчика знати и императрицы Елизаветы, ее все же не прошел. Ибо у него за плечами были только гимназия и два незаконченных университета. И в которых он проявил интерес не к истории, а к этнографии и экономике, да еще «с молодых лет, - по его же словам, - до возвращения моего из путешествия, сделанного по Англии, Голландии и Германии (т.е. до 1731 г. - В.Ф.), более прилежал к полигистории Моргофа[42], к истории учености, к сведениям, требуемым от библиотекаря. Обширная библиотека моего отца воспитывала во мне эту склонность». В Россию недоучившийся студент Миллер приехал в 20 лет в ноябре 1725 г., нисколько не помышляя о науке, т. к. лишь мечтал сделаться зятем И.Д. Шумахера и наследником его должности - библиотекаря Библиотеки Академии наук (идею Миллеру, что он со временем может стать библиотекарем, внушил профессор И.П. Коль, вызывая его в Россию). В 1728 г. Миллер, будучи адъюнктом Академии, был допущен «для сочинения» академической газеты «Санкт-Петербургские ведомости», издаваемой на немецком языке и содержащей обзор иностранной прессы, и параллельно с тем в 1728-1730 гг. «выполнял обязанности секретаря конференции и канцелярии, выдавал в библиотеке книги, вел корректуру в типографии», да еще под его наблюдением печатались «разные академические издания».


Вместе с тем, благодаря его близости к фактическому управителю Академии Шумахеру (а он еще заведовал Канцелярией, в которой была сосредоточена, подчеркивал Я.К.Грот, «администрация всей Академии...»), довольно быстро рос авторитет Миллера как академического функционера. И вот благодаря только этому, как сейчас говорят, административному ресурсу, наиважнейшему в делании карьеры во все времена, Миллер и вышел в профессора. Он, отмечает П.П. Пекарский, «как бы сделался помощником Шумахера, который в это время оказывал ему безграничную доверенность, так что когда он в конце 1729 года уехал в Москву, то Мюллер, по управлению академическими делами, занимал его место...». И в июле 1730 г. - в неполные 25 лет - Миллер, не имея законченного университетского образования и сочинений по истории вообще (как констатировал тогда профессор Г.Б.Бюльфингер, он «не читал еще до сих пор в Академическом собрании никаких своих исследований, так как его работы собственно к тому и не клонятся...» или, как эту ситуацию много лет спустя охарактеризовал А.Л. Шлецер, «не будучи ничем еще известен публике, и не зная по-русски...»), стал профессором истории Петербургской Академии наук. Причем стал таковым вопреки мнению всех академиков, среди которых, стоит обратить на то внимание норманистов, не было ни одного русского (в основном они, как и Миллер, были немцами), и только благодаря настойчивости своего покровителя Шумахера.


Ибо, объяснял С.В.Бахрушин, академики, «недолюбливающие его за наушничество Шумахеру, провалили Миллера «по пристрастию», и потребовалось вмешательство самого президента; фактически он стал профессором по назначению, а не по выборам». Недавно Н.П. Копанева также подчеркнула, что в профессоры Миллер «был произведен указом президента Академии Л.Л. Блюментроста по протекции Шумахера, в обход мнения академиков» (Ломоносов в 1758-1759 и 1764 гг. объяснял, как Шумахер, «будучи в науках скуден и оставив вовсе упражнение в оных...», стал возвышаться за счет поисков «себе большей поверенности» у первого президента Академии наук Блюментроста «и у других при дворе приватными прислугами, на что уже и надеясь, поступал с профессорами не таким образом, как бы должно было ему оказывать себя перед людьми, толь учеными и в рассуждении наук великими...». И усмотрел, что Миллер, «как еще молодой студент и недалекой в науках надежды, примется охотно за одно с ним ремесло в надежде скорейшего получения чести, в чем Шумахер и не обманулся, ибо сей студент, ходя по профессорам, переносил друг про друга оскорбительные вести и тем привел их в немалые ссоры, которым их несогласием Шумахер весьма пользовался, представляя их у президента смешными и неугомонными». А Миллеру в профессорстве академики отказали, «для того ли что признали его недостойным, или что он их много обидел, или и обое купно было тому причиною. Однако в рассуждении сего мнение их не уважено, затем что Шумахеровым представлением Миллер был от Блументроста произведен с прочими в профессоры»), И к непосредственному изучению русской истории профессор Миллер приступил лишь в 1731 г., когда окончательно расстроились его планы сделаться родственником Шумахера. «Тогда, - вспоминал Миллер свой конфликт с ним в августе названного года, - у меня исчезла надежда сделаться его зятем и наследником его должности. Я счел нужным проложить другой ученой путь - это была русская история, которую я вознамерился не только сам прилежно изучать, но и сделать известною другим в сочинениях по лучшим источникам. Смелое предприятие! Я еще ничего не сделал в этой области и был еще не совсем опытен в русском языке, однако полагался на мои литературные познания и на мое знакомство с теми из находившихся в академической библиотеке книгами и рукописями, которые я учился переводить при помощи переводчика. Г. Байер, объяснявший древнюю русскую историю и географию из греческих и северных писателей, подкреплял меня в этом предприятии. Его намерение было, чтобы я ему помогал в составлении статей и в предварительной обработке, когда бы мне удалось изучить русский язык, в чем он не сомневался, потому что я был молод и деятелен» (как заметил П.Н. Милюков, «"предприятие" заняться русскою историей было вызвано у Миллера не столько учеными, сколько практическими соображениями»).


Но чтобы стать профессионалом в столь действительно «смелом предприятии» как изучение русской истории иностранцем, начинавшим это дело с абсолютного нуля и при этом практически не знавшим русского языка и совершенно не знавшим древнерусского языка, что закрывало доступ к самым важным источникам - летописям, да еще учитывая необработанность тогда истории России, нужны, разумеется, десятилетия самых усидчивых занятий (Миллер в 1760 г. вспоминал, что в 1732 г. «не был в состоянии сам читать русские сочинения, а должен был прибегать к переводчику». Язык летописей ученый плохо понимал и много лет спустя. Так, приводит этот факт Г.Н. Моисеева, «уезжая из Санкт-Петербурга в Москву в начале 1765 года, он потребовал ряд рукописей из Библиотеки Петербургской Академии наук и двух переводчиков. В рукописях ему было отказано, а переводчиком был послан С.Волков»).

И в этих занятиях академик Миллер, что прямо говорит о понимании им задач, стоящих перед историком, долгое время скользил по самой поверхности русской истории, нисколько не проникая внутрь, ибо всю свою работу над ней он свел в основном к составлению родословных таблиц. Как отмечено им в автобиографии, «и прежде и после Сибирского моего путешествия трудился я много в сочинениях родословных таблиц для российской истории...». А что собой представляли эти таблицы, видно из слов Ломоносова, что Миллер «вместо самого общего государственного исторического дела, больше упражнялся в сочинении родословных таблиц в угождение приватным знатным особам». Чем, подчеркивал то же самое в 1937 г. С.В.Бахрушин, несмотря на все свое расположение к Миллеру в разговоре о нем и его, по характеристике исследователя, «враге» Ломоносове, «умел льстить родословной гордыне старой знати, был всегда к услугам, когда нужна была генеалогическая справка...».


К тому же с 1733 г. Миллер абсолютно весь был поглощен Сибирью и обработкой собранного там в течение почти 10 лет огромного материала. «По возвратном моем из Сибири приезде, - констатирует историк в той же автобиографии, - главнейшее мое попечение состояло в сочинении Сибирской истории, по собранным мною архивским спискам и собственным примечаниям», т.е. занимался, по его же словам, «новой русской историей», а это XVI- XVIII века. И Шлецер отмечал в 1768 г., что «господин коллежский советник Миллер поначалу также посвятил себя древней российской истории, как следует из объявления, где он в 1732 году анонсирует выход Saml. Russ. Gesch. Однако, как известно, затем последовало его десятилетнее путешествие по Сибири, вернувшись из которого он занялся другими темами». По причине чего к собственно начальной истории Руси, с которой и связан сложнейший варяго- русский вопрос, ученый обратился лишь весной 1749 г., когда ему было поручено подготовить к осени речь к торжественному заседанию Академии наук.


А насколько до этого времени мысли Миллера были далеки от начальной истории Руси и варягов и чем он был занят в действительности, очень хорошо видно из его жалобы, поданной в сентябре 1750 г. президенту Академии наук К.Г. Разумовскому на И.Д. Шумахера и Г.Н.Теплова. И в которой он свой отказ читать исторические лекции в академическом университете объяснял тем, что «каждому, кто университетские лекции давал, известно, что ко оным потребна некоторая привычка, а к историческим особливо изустное знание или память всем приключениям с начала света по наши времена. Я же оную привычку не имею, потому что чрез осемнадцать лет, как в Сибирь был отправлен, никаких лекций не давывал и книг иностранных, кроме касающихся до российского государства, не читывал, по которым бы я мог обновлять память вышереченным историческим приключениям; но только я упражнялся в обстоятельном описании всея Сибири и в познании российской истории и всего внутренняго России и пограничных с Сибирью азиатских держав состояния, приуготовляя тем себя к исполнению должности российского историографа и к другим, российскому государству полезным службам...».


И эти «приуготовления» не пропали даром - в ноябре 1747 г. Миллер был назначен «историографом российского государства». Причем в определении Академической Канцелярии специально выделено, за что ему выпала такая честь: «А понеже профессор Мюллер так, как профессор истории, употреблен уже в часть некоторую истории российской, т. е. посылан был в Сибирь для собрания всех потребных примечаний и для сочинения сибирской истории и там около десяти лет пробыл на двойном жалованье ея императорскаго величества против своего сдешняго окладу, чего ради иному сие дело вверить не надлежит, как ему, Мюллеру», т. е. лишь по причине его пребывания в Сибири и затраченных на него изрядных средств.

В назначении Миллера «историографом российского государства» норманисты видят свидетельство несомненного его превосходства как историка перед профессором химии Ломоносовым. Но «историограф российского государства» - это всего лишь должность, а не дар Божий. И насколько ей соответствовал Миллер и в 1747 г., и значительно позже, хорошо видно из слов С.М.Соловьева, что печатание «Истории Российской» Татищева «было поручено человеку неспособному не только исправить искажения, но даже уразуметь настоящий смысл сочинения, чему лучшим доказательством служит непонятой смысл предисловия к Ядру Российской истории». А печатанием труда Татищева занимался с 1768 г. Миллер, он же написал предисловие к «Ядру Российской истории» А.И. Манкиева, изданному в 1770 г. и ошибочно приписанному им князю А.Я.Хилкову.


Причем Миллер, официально становясь «историографом российского государства», обязывался сочинять, но так и не сочинил «генеральную российскую историю». Как было прописано в том же определении Академической Канцелярии, Миллер «начатыя свои дела... а именно сибирскую историю, в которой бы иметь достоверное описание положения всей Сибири географическаго, веры, языков всех тамошних народов и древностей сибирских, и таким образом вместе с профессором Фишером производить, чтоб всякой год издать можно было по одной книжке путешествия его», а «когда окончается сибирская история, тогда он, Мюллер, употреблен будет к сочинению истории всей российской империи в департаменте, который ему от Академии показан быть иметь по плану, который им самим сочинен в то время быть иметь и в канцелярии аппробован». Как вспоминал ученик Миллера А.Ф.Малиновский, когда Екатерина II обратилась к нему с предложением написать «генеральную российскую историю», то он «ответил отказом по причине старости и рекомендовал ей князя М.М. Щербатова». По расчетам П.Н. Милюкова, это событие относится к весне 1767 г., т. е. когда историографу шел 62 год. То, что здесь дело было не в старости, говорит и тот факт, что всего лишь через два года - в 1769 г. - поступило предложение от Миллера, «чтобы Академия наук под его наблюдением составила историю России, для которой он в течение 45 лет собирал разнообразные материалы». Академия приняла это предложение, но реального также ничего не было сделано.


В-четвертых, Байер и Шлецер, хотя и имели университетское образование, но это образование не могло им дать, несмотря на все уверения в обратном сторонников норманской теории, никакой «специальной исторической подготовки» по причине ее отсутствия в программах западноевропейских университетов. На богословских факультетах, на которых они учились и где подготовили соответствующие диссертации (Байер по теме «О словах Христа: или, или, лима, савафхани», Шлецер - «О жизни Бога»), можно было ознакомиться лишь с библейской историей, причем, как об этом вспоминал Шлецер, только в ее «главных событиях». Ибо иные периоды мировой истории не интересовали тогдашних ученых мужей. «Припомним, - отмечал П.Н. Милюков, - что даже средневековая история считалась недостаточно достойным сюжетом для исторической науки того времени, знавшей только свои origines да своих классиков. Ученый, который вздумал бы заниматься более близкими временами, рисковал уронить свою ученую репутацию. Тогдашняя наука, создававшаяся на толковании классической древности, не имела и приемов для этих иных времен и иного характера источников». В связи с чем, заострял ранее внимание К.Н. Бестужев-Рюмин, «всеобщей истории, можно сказать, не существовало дотоле в преподавании. Отсутствие критики, отсутствие общих взглядов было еще чрезвычайно чувствительно в Германии тогда как в других странах уже начиналось иное понятие об истории... Германия же жила средневековыми компендиумами».


И университеты XVIII в. - это не классические университеты XIX-XX вв., и в них давали типичное для той эпохи эрудитское образование. Так, Шлецер по окончанию богословского факультета Виттенбергского университета год слушал лекции по филологическим и естественным наукам в Геттингенском университете, где увлекся, благодаря И.Д.Михаэлису, филологической критикой библейских текстов (гордо говоря впоследствии, что «я вырос на филологии...») и где решил посвятить себя «для религии и библейской филологии...». Некоторое время спустя он в том же университете еще два с половиной года изучал очень большое число дисциплин, в том числе медицину (по которой получил ученую степень), химию, ботанику, анатомию, зоологию, метафизику, математику, этику, политику, статистику, юриспруденцию. И с каким багажом знаний собственно русской истории прибыл Шлецер в наше Отечество, видно из его слов, что до отъезда в Россию он два с половиной месяца «усиленно изучал» ее и что в середине XVIII в. Российское государство было «terra incognita, или, что еще хуже, описывалось совершенно ложно недовольными». В данном случае показательны и слова предисловия французского издания «Древней Российской истории» (1769) Ломоносова, где специально выделено, что в ней речь идет о народе, о котором до сих пор мало известно: «Отдаленность времени и мест, незнание языков, недостаток материалов наложили на то, что печаталось о России, такой густой мрак, что невозможно было отличить правду от лжи...».


Шлецер оказался на берегах Невы в ноябре 1761 г. по приглашению Миллера для обучения его сыновей и для помощи «в ученых трудах», точнее, ему отводилась роль корректора в издаваемых историографом «Sammlung russischer Geschichte» (до Миллера, кстати, были доведены, сообщает П.П. Пекарский, «неблагоприятные отзывы о нраве Шлецера...», но тот «пренебрег этим предупреждением»). Под влиянием Миллера, в доме которого он прожил семь месяцев, Шлецер мало-помалу начал проявлять интерес к русской истории и в мае 1762 г. был назначен адъюнктом истории Академии наук. А в июне 1764 г. он, после долгих колебаний отказавшись от университетской мечты связать научные интересы с религией и библейской филологией, выразил желание заняться разработкой истории России. И уже через полгода, в январе 1765 г. Шлецер лишь по воле Екатерины II и, как и в случае с Миллером в 1730 г., в обход мнения академиков стал профессором истории Академии наук. Вместе с тем ему была дарована неслыханная тогда привилегия - предоставлять свои работы императрице или тому, кому она поручит их рассмотрение, минуя, в нарушение всех правил, Академическую Канцелярию и Конференцию, «от чего, - как отмечал тогда Ломоносов, - нигде ни единый академик, ни самый ученый и славный, не бывал свободен»[43].


В-пятых, своим образованием Ломоносов ни в чем не уступал ни Байеру, ни Шлецеру, ни тем более Миллеру. За пять лет (1731-1735) он на родине блестяще освоил практически всю программу обучения в Славяно-греко-латинской академии (прохождение ее полного курса было рассчитано на 13 лет, а обучение было разделено на восемь классов, в один год он закончил три класса), где по собственному почину занялся изучением русской и мировой истории. «К счастью Ломоносова, - говорил академик Я.К.Грот, - классическое учение Спасских школ поставило его на твердую почву европейской цивилизации: оно положило свою печать на всю его умственную деятельность, отразилось на его ясном и правильном мышлении, на оконченное™ всех трудов его». А с января по сентябрь 1736 г. он был студентом Петербургской Академии наук. Затем в 1736-1739 гг. студент Ломоносов прошел «университетскую школу» одного из лучших европейских университетов того времени - Марбургского, открытого в 1527 г., где слушал лекции на философском и медицинском факультетах. И прошел эту «университетскую школу» настолько успешно, что заслужил по ее окончанию в июле 1739 г. высочайшую похвалу своего учителя, «мирового мудреца», как его называли в XVIII в., преемника великого Е.В. Лейбница, выдающегося немецкого философа и специалиста в области физико-математических наук Х.Вольфа. И признанный европейский авторитет, который, по точным словам С.В.Перевезенцева, «страстной русской натуре Ломоносова... привил черты немецкой основательности» и которого он боготворил всю свою жизнь и считал его «своим благодетелем и учителем», отмечал, что «молодой человек с прекрасными способностями, Михаил Ломоносов со времени своего прибытия в Марбург прилежно посещал мои лекции математики и философии, а преимущественно физики и с особенною любовью старался приобретать основательные познания. Нисколько не сомневаюсь, что если он с таким же прилежанием будет продолжать свои занятия, то он со временем, по возвращению в отечество, может принести пользу государству, чего от души и желаю» (во время учебы Ломоносова в университете Вольф, отмечал М.И.Сухомлинов, преподавал около шестнадцати предметов: «всеобщую математику, алгебру, астрономию, физику, оптику, механику, военную и гражданскую архитектуру, логику, метафизику, нравственную философию, политику, естественное право, народное право, географию и хронологию, и объяснял сочинение Гуго Гроция о праве войны и мира»).


На медицинском факультете Ломоносов слушал преимущественно лекции по химии и получил звание «кандидата медицины» («благороднейший юноша, - подчеркивал профессор химии Ю.Г.Дуйзинг, - любитель философии, Ломоносов, посещал лекции химии с неутомимым прилежанием и большим успехом»), К универсальному образованию Ломоносова следует прибавить два года его обучения (1739-1741) у профессора И.Ф.Генкеля во Фрейбурге металлургии и горному делу (Ломоносов в Германии, помимо основательной работы над обязательными дисциплинами - математикой, механикой, химией, физикой, философией, рисованием, немецким и французским языками и пр. - самостоятельно совершенствовал познания в риторике, занимался теоретическим изучением западноевропейской литературы, практической работой над стихотворными переводами, писал стихи, создал труд по теории русского стихосложения, знакомился с зарубежными исследованиями по русской истории и др.).

Не уступал он немецким ученым и в знании иностранных языков, т. к. прекрасно владел латинским и древнегреческим языками, что позволяло ему напрямую работать с источниками, большинство из которых еще не было переведено на русский язык (как свидетельствует его современник, историк и академик И.Э.Фишер, он знал латинский язык «несравненно лучше Миллера», а сын А.Л. Шлецера и его первый биограф Х.Шлецер называл Ломоносова «первым латинистом не в одной только России»). В той же мере наш гений владел немецким (причем несколькими его наречиями) и французским языками, благодаря чему всегда был в курсе всех новейших достижений европейской исторической науки. Сверх того Ломоносов, как он сам констатировал, «довольно знает все провинциальные диалекты здешней империи... разумея притом польский и другие с российским сродные языки». А в «Российской грамматике» им приведены примеры из латинского, греческого, немецкого (и древненемецкого), французского, английского, итальянского, не уточненных азиатских, абиссинского, китайского, еврейского, турецкого, персидского, из иероглифического письма древних египтян.


Вместе с тем Ломоносов в середине XVIII в., т.е. в момент становления в России истории как науки и выработки методов познания прошлого, обладал очень важным преимуществом перед Байером и Шлецером, ибо был выдающимся естественником, не имевшим себе равных в Европе. И каждодневная многолетняя практика самого тщательного и тончайшего анализа в точных науках, прежде всего химии, физике, астрономии, математике, выработала у него принцип, который он предельно четко изложил в заметках по физике в начале 1740-х гг.: «Я не признаю никакого измышления и никакой гипотезы, какой бы вероятной она ни казалась, без точных доказательств, подчиняясь правилам, руководящим рассуждениями»[44].

И неукоснительное руководство этим принципом вело Ломоносова к многочисленным открытиям в совершенно разных сферах, обогатившим отечественную и мировую науку, позволяло ему видеть и понимать то, что было не под силу другим. Так, например, прохождение Венеры по солнечному диску 26 мая 1761 г. в Европе и Азии наблюдали 112 астрономов. Но только Ломоносов, следя за этим явлением из своей простенькой домашней обсерватории, установил, наблюдая сквозь «весьма не густо копченое стекло» в небольшую трубу, что «планета Венера окружена знатною воздушною атмосферою, таковою (лишь бы не большею), какова обливается около нашего шара земного». Появление светового ободка вокруг диска Венеры, частично находящегося на диске Солнца, зафиксировали в своих записях многие наблюдатели, но только Ломоносов дал ему верное толкование (П.П. Пекарский поясняет, что «спустя тридцать лет, после небольшой полемики между Шретером и В.Гершелем, эти знаменитые астрономы согласились в существовании атмосферы около Венеры, что еще позже подтвердил Араго»), И дал потому, что обладал феноменальным качеством универсального исследователя, который очень точно сформулировал великий математик Л.Эйлер в письме к нему от 19 марта 1754 г.: «Я всегда изумлялся Вашему счастливому дарованию, выдающемуся в различных научных областях».


В отношении же его «Российской грамматики», над которой он трудился почти десять лет (при этом неустанно работая во многих других научных отраслях и там достигая ошеломляющих результатов) и на которой выросло несколько поколений русских людей (с 1755 до 1855 г. вышло 15 ее изданий) и даже многие из иностранцев (была переведена на немецкий, французский, греческий языки), академик филолог Я.К. Грот подчеркивал в позапрошлом веке, что «русские вправе гордиться появлением у себя, в середине XVIII столетия, такой грамматики, которая не только выдерживает сравнение с однородными трудами за то же время у других народов, давно опередивших Россию на поприще науки, но и обнаруживает в авторе удивительное понимание начала языковедения», и что ему - «богатырю мысли и знания» - мы обязаны образованием «русской письменной речи. Он первый определил грамматический строй и лексический состав языка».

Созданные до Ломоносова грамматики, объяснял соотечественникам П.А.Лавровский в год столетия со дня смерти гения России, имели отношение лишь к церковнославянскому языку и «составлялись рабски по образцам греческих и латинских, со всеми непонятными для нас их терминами и вовсе лишними правилами и определениями», что его грамматика далеко опережала труды «ученых западноевропейских, не исключая глубокомысленных немцев, которым обязана бытием и современная наука языкознания. Не откуда, следовательно, было заимствовать Ломоносову...», и что своими даже лучшими учебниками «мы кое в чем только пополняем Ломоносова, оставляя основные положения в том же виде». Важно выслушать и ту оценку, которую дал сам Ломоносов своей грамматике: «Меня хотя другие мои главные дела воспящают от словесных наук, однако, видя, что никто не принимается, я хотя не совершу, однако начну, что будет другим после меня легче делать».


А его знаменитый «Краткий Российский летописец», которым Ломоносов, по характеристике Лавровского, создал «остов русской истории», на основе которого другим, естественно, было «легче делать» труды по русской истории, был настолько востребован российским обществом, что в кратчайший срок - с июня 1760 по апрель 1761 г., т.е. всего за 10 месяцев - он вышел тремя изданиями и невероятно огромным для того времени тиражом - более 6 тысяч экземпляров. Но и этого тиража так остро не хватало, что «Краткий Российский летописец» переписывали от руки (и эти списки дошли до наших дней; такой невероятный интерес к своему труду в нашей истории познает затем лишь только, наверное, Н.М. Карамзин). Довольно быстро с ним познакомилась и заграница: в 1765, 1767, 1771 гг. книга выходит на немецком, в 1767 г. на английском языках.

Во многих направлениях нашей науки Ломоносов был не только лидером. Он «составитель первого русского общедоступного руководства по теории художественной прозы, революционер в теории и практики стиха, основоположник живой поныне системы русского стихосложения, отец русской научной терминологии...» (до Ломоносова, приводил С.М.Соловьев примеры, названия научных трудов, издаваемых Академией наук, в русском переводе звучали так: «О силах телу подвиженному вданных и о мере их», «О вцелоприложениях равнения разнственных»). Гений Ломоносова «озарил полночь... и целым веком, - указывал А.А.Бестужев (Марлинский), - двинул вперед словесность нашу. - Русский язык обязан ему правилами, стихотворство и красноречие - формами, тот и другие - образами». Но Ломоносов еще и основывал эти направления, т. е. новые науки, например, физическую химию и экономическую географию[45].


Как точно сказал в 1765 г. друг Ломоносова академик Яков фон Штелин в конспекте похвального слова покойному: «Исполнен страсти к науке; стремление к открытиям». Причем в этом стремлении Ломоносов практически не имел предшественников и ему приходилось пролагать, как говорил в 1921 г. академик В.А. Стеклов в отношении всеобъемлющего таланта этого «умственного великана», опередившего «свой век более, чем на сто лет...», «новые пути почти во всех областях точных наук», при этом стремясь «охватить и выполнить сразу громадное количество задач, часто не совместимых друг с другом». Можно только поражаться, изумлялся наш выдающийся математик, зная по себе, что есть такое научный труд, «каким образом успевал один человек в одно и то же время совершать такую массу самой разнообразной работы», при этом «с какой глубиной почти пророческого дара проникал он в сущность каждого вопроса, который возникал в его всеобъемлющем уме»[46].

И этот «умственный великан», руководствуясь вышеназванным принципом и в своих многолетних занятиях историей и также всеобъемлюще проникая в сущность ее явлений, и здесь сделал важнейшие открытия, принятые отечественной и зарубежной историографией: о равенстве народов перед историей («Большая одних древность не отъемлет славы у других, которых имя позже в свете распространилось. Деяния древних греков не помрачают римских, как римские не могут унизить тех, которые по долгом времени приняли начало своея славы.... Не время, но великие дела приносят преимущество»), об отсутствии «чистых» народов и сложном их составе («Ибо ни о едином языке утвердить невозможно, чтобы он с начала стоял сам собою без всякого примешения. Большую часть оных видим военными неспокойствами, преселениями и странствованиями в таком между собой сплетении, что рассмотреть почти невозможно, коему народу дать вящее преимущество»), о «величестве и древности» славян, о скифах и сарматах как древних обитателях России, о сложном этническом составе скифов, о складывании русской народности на полиэтничной основе (путем соединения «старобытных в России обитателей» славян и чуди), об участии славян в Великом переселении народов и падении Западно-Римской империи, о родстве венгров и чуди («сильная земля Венгерская хотя от здешних чудских областей отделена великими славенскими государствами, то есть Россиею и Польшею, однако не должно сомневаться о единоплеменстве ее жителей с чудью, рассудив одно только сходство их языка с чудскими диалектами», в чем сами венгры, не мешает заметить, убедились только столетие спустя), о прибытии Рюрика в Ладогу, о высоком уровне развития русской культуры («Немало имеем свидетельств, что в России толь великой тьмы невежества не было, какую представляют многие внешние писатели»), о ненадежности «иностранных писателей» при изучении истории России, т.к. они имеют «грубые погрешности», и др.


Установил Ломоносов и факты отрицательного свойства, показывающие полнейшую научную несостоятельность норманской теории: отсутствие следов руси в Скандинавии, отсутствие сведений о Рюрике в скандинавских источниках, отсутствие скандинавских названий в древнерусской топонимике, включая названия днепровских порогов, отсутствие скандинавских слов в русском языке (если бы русь была скандинавской, то, правомерно резюмировал ученый в ходе дискуссии, «должен бы российский язык иметь в себе великое множество слов скандинавских». Так татары, пояснял он, демонстрируя в 1749 г. высокий уровень знания истории России и владения сравнительным методом, «хотя никогда в российских городах столицы не имели... но токмо посылали баскак или сборщиков, однако и поныне имеем мы в своем языке великое множество слов татарских. Посему быть не может, чтоб варяги-русь не имели языка славенского и говорили бы по-скандинавски, однако бы, преселившись к нам, не учинили знатной в славенском языке перемены»), что имена наших первых князей, которые Байер, «последуя своей фантазии», «перевертывал весьма смешным и непозволительным образом, чтобы из них сделать имена скандинавские», не имеют на скандинавском языке «никакого знаменования» и что вообще сами по себе имена не указывают на язык их носителей. В целом, как заключал Ломоносов в третьем отзыве на речь Миллера в марте 1750 г., что, «конечно, он не может найти в скандинавских памятниках никаких следов того, что он выдвигает».


Вместе с тем историк Ломоносов отмечал, опираясь на источники, давнее присутствие руси на юге Восточной Европы, где «российский народ был за многое время до Рурика», связь руси с роксоланами, существование Неманской Руси, откуда пришли к восточным славянам варяги-русы, широкое значение термина «варяги» (варягами «назывались народы, живущие по берегам Варяжского моря»), что в Сказании о призвании варягов летописец выделяет русь из числа других варяжских, т. е. западноевропейских народов, при этом не смешивая ее со скандинавами, акцентировал внимание на факте поклонения варяжских князей славянским божествам и объяснял Миллеру, настаивавшему на их скандинавском происхождении (а этой мысли он остался верным до конца жизни), славянскую природу названий Холмогор и Изборска, отмечая при этом простейший способ превращения им всего русского в скандинавское: «Весьма смешна перемена города Изборска на Иссабург...». Он также указал в самом начале своего первого отзыва на речь Миллера (16 сентября 1749), а этот принцип норманисты нарушают постоянно, что надо обосновывать не только утверждения, но и отрицания: «Правда, что и в наших летописях не без вымыслов меж правдою, как то у всех древних народов история сперва баснословна, однако правды с баснями вместе выбрасывать не должно, утверждаясь только на одних догадках». А во втором замечании на речь (октябрь-ноябрь 1749) Ломоносов сформулировал, в контексте разговора своего видения происхождения руси, ключевой принцип беспристрастности, который также игнорируется сторонниками норманской теории: «ибо хотя он (Миллер. - В.Ф.) происхождение россиян от роксолан и отвергает, однако ежели он прямым путем идет, то должно ему все противной стороны доводы на среду поставить и потом опровергнуть»[47].


В этом же плане весьма показательны заключения С.М.Соловьева и В.О.Ключевского, не признававших, в силу своих норманистских заблуждений, Ломоносова как историка, но вместе с тем отмечавших его вклад в историческую науку. Так, Соловьев констатировал, что в той части «Древней Российской истории», где разбираются источники, «иногда блестит во всей силе великий талант Ломоносова, и он выводит заключения, которые наука после долгих трудов повторяет почти слово в слово в наше время», что «читатель поражается блистательным по тогдашним средствам науки решением некоторых частных приготовительных вопросов», например, о славянах и чуди, как древних обитателях «в России», о дружинном составе «народов, являющихся в начале средних веков», о глубокой древности славян («народы от имен не начинаются, но имена народам даются»), восторгался его «превосходным замечанием о составлении народов». И, ставя ему в особую заслугу то, что он заметил дружинный состав варягов и тем самым показал отсутствие этническое содержание в термине «варяги», наш выдающийся историк вслед за Ломоносовым под варягами понимал не какой-то конкретный народ, а европейские дружины, «составленные из людей, волею или неволею покинувших свое отечество и принужденных искать счастья на морях или в странах чуждых», «сбродную шайку искателей приключений».


Ключевский в свою очередь говорил, что «его критический очерк в некоторых частях и до сих пор не утратил своего значения», что «в отдельных местах, где требовалась догадка, ум, Ломоносов иногда высказывал блестящие идеи, которые имеют значение и теперь. Такова его мысль о смешанном составе славянских племен, его мысль о том, что история народа обыкновенно начинается раньше, чем становится общеизвестным его имя». А в «Курсе русской истории» ученый развивает идею Ломоносова, правда, не называя его имени, что русский народ образовался «из смеси элементов славянского и финского с преобладанием первого». Не мешает заметить, что в трактате выдающегося представителя немецкого Просвещения XVIII в. И.Г. Гердера «Идеи к философии истории человечества» имеется раздел «Славянские народы», в котором, как заметил в 1988 г. А.С.Мыльников, «можно найти почти текстуальные совпадения» с высказыванием Ломоносова о славянах, содержащимся в его «Древней Российской истории» (Мыльников добавляет, что этот раздел «получил в конце XVIII - начале XIX в. заметное распространение в славянских землях и сыграл важную роль в выработке национально-патриотических концепций у чехов, словаков и южных славян. Одним из пропагандистов взгляда Гердера был Й.Добровский»)[48].


Исторические интересы Ломоносова, как известно, не ограничивались лишь далеким прошлым. Его «Древняя Российская история», заканчивающаяся временем смерти Ярослава Мудрого, имела, как утверждают историки, продолжение и была доведена до 1452 года. Им создан, как полагают, с участием А.И.Богданова, «Краткий Российский летописец», по точной оценке П.А.Лавровского, «остов русской истории», где дана история России от первых известий о славянах до Петра I включительно, «с указанием важнейших событий и с приложением родословной Рюриковичей и Романовых до Елизаветы». Ломоносов очень много занимался эпохой и личностью Петра I, стрелецкими бунтами. В 1757 г. он написал, по просьбе И.И.Шувалова, примечания на рукопись «История Российской империи при Петре Великом» (первые восемь глав) Ф.-М.А.Вольтера, где исправил «многочисленные ошибки и неточности текста», и все эти поправки были приняты европейской знаменитостью. Так, по его настоянию французский мыслитель переработал и расширил раздел «Описание России», полностью переделал главу о стрелецких бунтах, воспользовавшись присланным Ломоносовым «Описанием стрелецких бунтов и правления царевны Софьи», во многих случаях «почти дословно» воспроизводя последнее в своей «Истории». Его же руке принадлежат «Сокращенное описание самозванцев» и «Сокращение о житии государей и царей Михаила, Алексея и Федора», судьба которых до сих пор неизвестна, и которые он также готовил для Вольтера[49] (не лишним будет отметить, что к примечаниям Миллера к своему труду, который делал их также по просьбе Шувалова, философ отнесся крайне отрицательно, незаслуженно бросив в большом раздражении, что «я бы желал этому человеку побольше ума...»[50]).


Наконец, не было никакой «университетской школы» у В.Н. Татищева, как не было ее и у другого нашего великого историка Н.М. Карамзина, но никто и никогда его в этом, как можно надеяться, не упрекнет. В отсутствии университетского образования не следует упрекать, конечно, и ЕФ.Миллера (П.Н.Милюков особо упирал на отсутствие у него «строгой школы и серьезной ученой подготовки»), ибо его вклад в разработку российской истории несомненен (прежде всего в сборе и систематизации источников) и он, как справедливо сказал в 1835 г. норманист Н.Сазонов, «заслуживает вечную благодарность всех любителей отечественной истории...», а годом позже антинорманист Ю.И.Венелин также совершенно справедливо вел речь о его «обширных» заслугах и что он «заслужил пространного и отличного жизнеописателя»[51].

И вообще, сам факт наличия или отсутствия у кого-то в XVIII в. университетского образования не стоит абсолютизировать. «Замечено, - резюмировал в 1898 г. Н.С.Суворов, - что ни один из выдающихся людей XVIII в., составивших славу Англии, не обучался в университетах...»[52]. Поэтому в разговоре о достижениях наших историков XVIII в., каждый из которых - немец он, или русский - в меру своих сил и возможностей трудился на благо российской науки, надо брать во внимание ни какие-то формальные признаки, все же несущественные для того времени, ибо само время было особенным, как и люди, творившие его и себя, и вместе с тем закладывавшие основы русской исторической науки, а что они достигли на этом поприще и как они добились своих результатов. И установить, с одной стороны, что из этих результатов соответствовало тогдашнему уровню развития научных представлений, а с другой, что из предложенного ими соответствует сегодняшнему уровню развития науки.


Но можно ли такое сделать, деля Байера, Миллера, Шлецера, Татищева, Ломоносова на «своих», т.е. норманистов, и «чужих», т.е. антинорманистов, при этом еще постоянно и искусственно противопоставлять их друг другу, как будто этим и исчерпывается действительный анализ как их творчества, так и сложный процесс развития самой российской исторической науки? Ответ очевиден. И будь, например, Карамзин антинорманистом, то, несомненно, в норманистской литературе много бы нелестного было сказано в его адрес как человека, не прошедшего «университетской школы», и в историографии он бы во многом разделил судьбу Татищева и Ломоносова.

В 2006 г. автор настоящих строк заметил, что вырази Ломоносов поддержку норманизму, «то был бы, как и Байер, Миллер, Шлецер, превозносим в историографии до небес»[53]. Точно также было бы, разумеется, и с Татищевым. Но ни он, ни Ломоносов этого не сделали, т.к. тому противоречили показания источников, которые они прекрасно знали и глубоко понимали. Этим как раз и объясняется тот факт, что сторонники норманской теории Миллер и Шлецер занялись не критикой их антинорманистских воззрений, ибо личный печальный опыт им подсказывал, что в этом направлении они ничего не смогут достичь, а дискредитацией русских ученых как историков. При этом не беря во внимание моральный аспект этого действия и прекрасно понимая, что в таком деле им никакой помехи не будет, т. к. шельмовали тех, кто не мог за себя постоять, ибо Татищев умер в 1750 г., Ломоносов пятнадцатью годами позже.


Примечания:

36. Милюков П.П. Главные течения русской исторической мысли. Изд. 2. - СПб., 1913. С. 20, 130-131, 147; Пештич С.Л. Русская историография XVIII века. Ч. I,- Л., 1961. С. 196; Алпатов М.А. Русская историческая мысль и Западная Европа (XVIII - первая половина XIX в.). - М., 1985. С. 61.

37. Тихомиров М.Н. Русская историография XVIII века // ВИ, 1948, № 2. С. 98.

38. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. - М.-Л., 1957. С. 309; Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера, им самим описанная. - СПб., 1875. С. 289; Шлецер АЛ. Нестор. Ч. I. С. XXXVII; Соловьев С.М. Август-Людвиг Шлецер // Собрание сочинений С.М.Соловьева.- СПб., [1901]. Стб. 1571.

39. Стриттер И.М. История Российского государства. Т. I. - СПб., 1800; Пекарский П.П. О переписке академика Штелина, хранящейся в императорской публичной библиотеке // ЗАН. Т. 7. Кн. 2. СПб., 1865. С. 128-129; Пештич С.Л. Русская историография XVIII века. Ч. II,-Л., 1965. С. 217.

40. Миллер Г.Ф. Краткое известие о начале Новагорода и о происхождении российского народа, о новгородских князьях и знатнейших онаго города случаях // Сочинения и переводы к пользе и увеселению служащие. Ч. 2. Август. СПб., 1761. С. 128; Шлецер А.Л. Изображение российской истории. [СПб., 1769]. С. 13; его же. Представление всеобщей истории. - СПб., 1809. С. 8, 58, 60, 64-65, 84; Косминский Е.А. Историография средних веков. V в. - середина XIX в. Лекции. - М., 1963. С. 256; Алпатов М.А. Русская историческая мысль и Западная Европа (XVIII - первая половина XIX в.). С. 32; Фомин В.В. Ломоносов. С. 47-48, 258-270, 275-276.

41. Белявский М.Т. Работы М.В.Ломоносова в области истории // Вестник МГУ. Серия общественных наук. Вып. 3. № 7. М., 1953. С. 118; его же. М.В.Ломоносов и русская история // ВИ, 1961, № 11. С. 98-99.

42. Работа Д.Г. Моргофа «Polyhistor», изданная в 1688 г., посвящена изучению истории литературы в Германии.

43. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 9. - М., Л., 1955. С. 433; то же. Т. 10. С. 44, 267-268, 271, 287, 612-616, 699-701, 715; Müller G.F. Versuch einer neueren Ge- schichte von Russland // Sammlung russischer Geschichte. Bd. 5. Stud. 1-2. SPb., 1760. S. 7; Автобиография Г.Ф. Миллера. Описание моих служб // Миллер Г.Ф. История Сибири. Т. I,- М., 1999. С. 151-153; Schlözer A.L. Probe russischer Annalen. - Bremen-Gottingen, 1768. S. 149, anm. 5; Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера... С. 1-4, 9, 31, 288, 303; Головачев Г.Ф. Август-Людвиг Шлецер. Жизнь и труды его // ОЗ. Т. XXXV. СПб., 1844. С. 40-41; Соловьев С.М. Писатели русской истории // Собрание сочинений С.М.Соловьева. Стб. 1349; его же. Август-Людвиг Шлецер. Стб. 1554-1555; Билярский П.С. Материалы для биографии Ломоносова. - СПб., 1865. С. 695-736; Грот Я.К. Очерк академической деятельности Ломоносова. - СПб., 1865. С. 11; Пекарский П.П. История императорской Академии наук в Петербурге. Т. I. - СПб., 1870. С. 25-26, 181-187, 309-318, 321-322, 345-346, 351-352, 362, 374-379, 388, 396; то же. Т. II. - СПб., 1873. С. 824, 840-841; Бестужев-Рюмин К.Н. Биографии и характеристики (летописцы России). - М., 1997. С. 150-152, 158, 166-167; Милюков П.Н. Указ. соч. С. 18, 47, 71-72, 75, 77-79; Иконников B.C. Август Людвиг Шлецер. Историко-биографический очерк. - Киев, 1911. С. 2-5, 9; Бахрушин С.В. Г.Ф.Миллер как историк Сибири // Миллер Г.Ф. История Сибири. С. 26, 63; Быкова Т.А. Литературная судьба переводов «Древней российской истории» М.В.Ломоносова // Литературное творчество М.В.Ломоносова. Исследования и материалы. - М.-Л., 1962. С. 243; Ланжевен Л. Ломоносов и французская культура XVIII в. // Ломоносов. Сборник статей и материалов. Т. VI. - М.-Л., 1965. С. 48; Пештич С.Л. Русская историография XVIII века. Ч. II. С. 216; Моисеева Г.Н. Из истории изучения русских летописей в XVIII веке (Герард- Фридрих Миллер) // «Русская литература», 1967, № 1. С. 132; ее же. Древнерусская литература в художественном сознании и исторической мысли России XVIII века. - Л., 1980. С. 70; Копанева Н.П. Г.Ф.Миллер и Императорская Академия наук в Петербурге // От Рейна до Камчатки. К 300-летию со дня рождения академика Г.Ф.Миллера. Каталог выставки. - М., 2005. С. 13-15; Фомин В.В. Ломоносов. С. 195-197, 252-254, 271-277; Огородникова И.И. Идеи европейской педагогики в деятельности и проектах Г.Ф.Миллера // Г.Ф. Миллер и русская культура. - СПб., 2007. С. 117-118.

44. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 1. - М.-Л., 1950. С. 115; то же. Т. 5. М.-Л., 1954. С. 396; то же. Т. 7. - М.-Л., 1952. С. 400-401, 404-405, 408, 411-417, 424, 509, 850, 866; то же. Т. 9. С. 415, 429; то же. Т. 10. С. 275, 570-571, 705; Смирнов С. История Московской славяно-греко-латинской академии. - М., 1855. С. 181-182; Сухомлинов М.И. Ломоносов студент Марбургского университета // РВ. 1861. Т. 31. № 1. С. 127-165; ГротЯ.К. Указ. соч. С. 38; Пекарский П.П. Дополнительные известия для биографии Ломоносова. - СПб., 1865. С. 49; Кузьмин А.Г. Русское просветительство XVIII века // ВИ, 1978, № 1. С. 114; Павлова Г.Е., Федоров А.С. Михаил Васильевич Ломоносов (1711- 1765). - М., 1986. С. 48-50, 68-69, 84-85, 94-96; Фомин В.В. Ломоносов. С. 254-256; Перевезенцев С.В. Учитель М.В.Ломоносова. Теория естественного права в трудах Христиана Вольфа // Вестник МГУ. 2008. Серия 12. Политические науки. № 3. С. 33-46.

45. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 2. - М.-Л., 1951. С. 651; то же. Т. 4. - М.-Л., 1955. С. 368,769-771; то же. Т. 6. С. 588- 591; то же. Т. 7. С. 774; Марлинский А. Взгляд на старую и новую словесность в России // Полное собрание сочинений А.Марлинского. Ч. XI.- СПб., 1840. С. 194-195; Грот Я.К. Указ. соч. С. 37-38; Лавровский П.А. О трудах Ломоносова по грамматике языка русского и по русской истории // Памяти Ломоносова. - Харьков, 1865. С. 23-25, 27,34, 39-45, 50; Пекарский П.П. История... Т. II. С. 748-750; Соловьев С.М. История России... Кн. XI. Т. 21-22. - М., 1963. С. 548, 563; то же. Кн. 12. Т. 23-24. - М., 1998. С. 282-283; Ягич И.В. Энциклопедия славянской филологии. Вып. 1. История славянской филологии. - СПб., 1910. С. 86-87; Меншуткин Б.Н. Михайло Васильевич Ломоносов. Жизнеописание. - СПб., 1911. С. 88; Стеклов В.А. Михайло Васильевич Ломоносов. - Берлин-Петербург, 1921. С. 169-170; Ченакал B.Л. Эйлер и Ломоносов (к истории их научных связей) // Эйлер Л. Сборник статей в честь 250-летия со дня рождения, представленных Академией наук СССР. - М., 1958. С. 442; Куликовский П.Г. М.В.Ломоносов - астроном и астрофизик. Изд. 3. - М., 1986. С. 42-48; Летопись жизни и творчества М.В.Ломоносова. - М.-Л., 1961. С. 357; Смирнов С.В., Сафронов Г.И., Дмитриева Р.П. Русское и славянское языкознание в России середины XVIII-XIX вв. (в биографических очерках и воспоминаниях современников). - Л., 1980. С. 16-22; Краснобаев Б.И. Русская культура второй половины XVII - начала XIX в. - М„ 1983. С. 130.

46. Куник А.А. Сборник материалов для истории императорской Академии наук. Ч. II. - СПб., 1865. С. 387; Стеклов ВА. Указ. соч. С. 5, 65,80,88-89, 94,103,123, 133, 171-172, 185, 195.

47. См. об этом подробнее: Фомин В.В. Ломоносов. С. 286-307; его же. Начальная история Руси. С. 78-82.

48. Соловьев С.М. История России... Кн. 1. Т. 1-2. С. 87-88, 100, 198, 250-253, 276, прим. 142,147,148 к т. 1; то же. Кн. XIII. Т. 25-26. - М., 1965. С. 535-536; его же. Писатели русской истории. Стб. 1351, 1353-1355; Ключевский В.О. Лекции по русской историографии. С. 408, 409-410; его же. Полный курс лекций // Его же. Русская история в пяти томах. Т. I. - М., 2001. С. 301-323; Мыльников А.С. О славистических реминисценциях в одах М.В.Ломоносова // Литература и искусство в системе культуры. - М., 1988. С. 364, 367, прим. 6.

49. 49 Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 91-96, 99-161, 563-572, 574-575, 588-594; то же. Т. 10. С. 524-527, 533, 839-841, 845; Летопись жизни и творчества М.В.Ломоносова. С. 275, 279-280, 324; Гурвич Д. М.В.Ломоносов и русская историческая наука // ВИ, 1949, № и. с. 111-115, 117 50Соловьев С.М. Герард Фридрих Мюллер [Федор Иванович Миллер] // Его же. Сочинения. Кн. XXIII. - М., 2000. С. 56, прим. 41; Пекарский П.П. История... Т. I. С. 381-382.

51. Сазонов Н. Об исторических трудах и заслугах Миллера // Ученые записки Московского университета. № 1. М., 1835. С. 139-140; Венелин Ю.И. Сканди- навомания и ее поклонники, или столетние изыскания о варягах. - М., 1842. С. 42; Милюков П.Н. Указ. соч. С. 67, 69, 72.

52. Суворов Н.С. Средневековые университеты. - М., 1898. С. 239.

53. Фомин В.В. Ломоносов. С. 340.

Ненависть Шлецера к Ломоносову и ее причины

В 1755 г. в первом томе журнала «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие», выходившие под редакцией Миллера, была опубликована его статья «О первом летописателе российском преподобном Несторе, о его летописи и о продолжателях оныя», отрицавшая, обращал внимание С.Л. Пештич, за «Историей Российской» Татищева «научное достоинство» (хотя автор признается, что руководством в истории русского летописания для него был именно Татищев, т. к. строил свою статью «отчасти из оставшихся после покойнаго... Татищева известий, а отчасти из собственнаго нашего изследования...»). По заключению Миллера, «кто историю читает только для своего увеселения, тот подлинно сими его трудами будет доволен... а кто далее желает поступить, тот может справливаться с самим Нестором и с его продолжателями», т.е. он противопоставил сочинение Татищева летописям. А данной статьей восхищались С.М.Соловьев и В.О.Ключевский, подчеркивая, что она оказала благотворное воздействие на последующую историографию.


И эти отзывы вполне справедливы, ибо в ней впервые излагаются, отмечает Г.Н. Моисеева, «взгляды на древнейшую историю русского летописания» и биографические сведения о Несторе, ставится «вопрос о первоначальном своде, который оканчивался 1116 годом», содержатся известия о продолжателях Несторе - о Сильвестре, о неизвестном летописце из Волыни, доведшем изложение до 1157 г., о суздальском епископе Симоне и о новгородском священнике Иоанне. Но, по сути, данная статья и ее основные положения принадлежат не руке Миллера, а руке человека, в научной состоятельности которого Миллер не постеснялся открыто выразить сомнение. В 1967 г. Моисеева, занявшись выяснением, по ее словам, «удивительного факта» написания еще недавно не знавшим древнерусского языка ученым статьи, ставшей «этапом в изучении летописания», установила, что она представляет собой перепечатку из «Истории Российской» Татищева (до начала его издания в 1768 г. Миллером этот сочинение ходило в рукописи). «Миллер, - подытоживает исследовательница, - использовал «первоначальную» редакцию татищевского труда, присланную в Академию наук...», а именно его пятую («О летописи Нестора»), шестую («О последовавших летописателях») и седьмую («О списках или манускриптах») главы, а также заимствовал мнение Татищева «о значении русских летописей как исторических источников и его вывод о «главнейших» списках Несторовой летописи» (этот вывод Моисеева еще раз повторила в 1971 г.)[54].


Свое отношение к Татищеву Миллер не забыл подчеркнуть и в 1773 г. в книге «О народах издревле в России обитавших», первоначально изданной в Петербурге на немецком языке (была переведена на русский через пятнадцать лет). Причем, коснувшись его вывода варягов-руси от финнов, апеллирует прежде всего к чувствам читателя, искусственно вызывая у того несвойственную русскому человеку, мирному создателю огромного многонационального государства, досаду националистического свойства: и как это автор, трудясь над историей тридцать лет, «столь многия руския летописи одну с другою сводивший, все то читавший, что писано на немецком языке, которой разумел он основательно, также помощию разных переводчиков употреблявший древних латинских и греческих на латинской язык переведенных авторов, и на конец в силе разума неоскудевший, мог прилепиться к мнению для сограждан его столь оскорбительному» (на примере уже Татищева видно, что русские в своей связи - исторической и кровной - с угро-финнами, или чудью, не видели ничего оскорбительного, да и такое им просто в голову не могло прийти, и о чуди, как составной части русского народа говорил Ломоносов, отмечая при этом такое «величество» чудских поколений в древности, что некоторые из них вместе со славянами призывали варягов[55]). В этой же книге Миллер не обошел вниманием и одного из принципиальных критиков своей так и не произнесенной на торжественном заседании Академии наук речи «О происхождении имени и народа российского», утверждая, что хотя «искусной российской писатель во всех почти науках прославиться старавшийся» Ломоносов и имеет великие заслуги «в российском письмоводстве», но в истории не оказал «себя искусным и верным повествователем»[56].


Но особенную активность в деле дискредитации Ломоносова-историка Шлецер и Миллер проявили в Западной Европе, хорошо знакомой как с его «Кратким Российским летописцем», так и с «Древней Российской историей», изданной в 1768 г. на немецком языке, в 1769,1773,1776 гг. на французском, в 1772 г. на итальянском. В 1960-х гг. Т.А. Быкова и С.Л.Пештич констатировали, что во второй половине XVIII в. в Германии были опубликованы, «видимо, инспирированные самим Шлецером, недоброжелательные рецензии на труды Ломоносова», суть которых сводилась к тому, что, как было сказано в 1771 г. в одной из них и, разумеется, анонимно, покойный профессор химии «не сможет больше бесчестить свою страну и вредить русской истории». В 1991 г. Р.Б.Городинская уточнила, что в этих многочисленных откликах «совершенно отчетливо прослеживается влияние, а быть может и авторство, А.Л. Шлецера и, вероятно, Г.Ф.Миллера»[57].


Насколько же тенденциозны были инспирированные Шлецером и Миллером отзывы об исторических исследованиях Ломоносова, показывают зарубежные рецензии 1769 и 1772 гг., к которым не имели отношения недоброжелатели русского ученого. И эти рецензии в разноязычных «Neue Zeitungen von gelehrten Sachen», «Journal des beaux-arts et des sciences», «Journal encycklopédique» и «Effemeridi litterari di Roma» дают превосходную оценку, например, «Древней Российской истории», подчеркивая, что «точность и порядок, присущие этой истории, заставляют сожалеть, что г. Ломоносов не смог продолжить ее. Нужно воздать хвалу ясности его суждений и его щепетильности; удалены все басни, которые в истории неизвестных или древних народов искажают сведения об их происхождении и устраняют истину», что ее автор обращается «главным образом к российским хроникам, чем заметно отличается от своих предшественников», что «эта полезная книга... проливает свет на часть русской истории, которая имеет еще много темных мест и совсем не обработана», что он «особенно останавливается на народах, из которых вышли русские», что «вот появилась хорошо изложенная и истинная история русского народа, после столь глупых, ложных и нелепых трактатов... Ученый и педантичный г-н Ломоносов, обладающий всеми необходимыми качествами, внимательный, неутомимый, образованнейший исследователь древнейших рукописных памятников своей родины, по этим материалам составил Историю... сделал ученое вступление, в котором пытается отстоять древность и славу своей родины от забвения и презрения, в которых повинны старые и современные писатели»[58].


И объективно трудно было, конечно, ожидать иных отзывов, ибо труды Ломоносова написаны прекрасным языком, на высоком профессиональном уровне и «на основании, - как справедливо констатировал в 1988 г. Д.Н. Шанский, - огромного количества источников...». Нельзя не привести здесь и слова Д. Мореншильдта, специально выделившего в книге «Россия в интеллектуальной жизни Франции XVIII века», вышедшей в Нью-Йорке в 1936 г., что «Ломоносов одним из первых сообщил Франции, что еще до Петра Россия была организованным государством и обладала своей собственной культурой». Но Ломоносов, а в том и заключается его одна из величайших заслуг как историка, всей Европе, а не только Франции, сообщил, «что еще до Петра Россия была организованным государством и обладала своей собственной культурой». Слова Мореншильдта относятся к «Древней Российской истории», заканчивающейся смертью Ярослава Мудрого. А об этом же времени норманская теория дает, в отличие от Ломоносова, иное представление.


Стоит также напомнить, что в 1766 г., когда он еще находился в России, Шлецер в предисловии к «Древней Российской истории» Ломоносова, подготовленном им по поручению Академического собрания, отзывался о недавно скончавшемся коллеге также почтительно и с таким же уважением, как и авторы вышеприведенных рецензий: что он, «положив намерение сочинить пространную историю российского народа, собрал с великим прилежанием из иностранных писателей все, что ему полезно казалось к познанию состояния России...», и что «полезный сей труд содержит в себе древние, темные и самые ко изъяснению трудные российской истории части. Сочинитель, конечно, не преминул бы оной далее продолжить, ежели преждевременная смерть... доброго сего предприятия не пресекла». Тогда же им дважды - в 1764 и 1765 гг. - было подчеркнуто, что Татищев есть «отец русской истории, и мир должен знать, что русский, а не немец явился первым творцом полного курса русской истории»[59].


Но с отъездом из России изменился подобающий науке тон разговора Шлецера о Татищеве и Ломоносове. И в начале XIX в., в своем знаменитом «Несторе», вышедшем в 1802-1809 гг. в прусском Геттингене и переведенном в 1809-1819 гг. на русский язык, и мемуарах, на которых затем взрастала вся ученая Европа - и Западная, и Восточная, он декларировал, прекрасно зная, что будет услышан очень многими и прежде всего в России, что эти ученые, да и вообще все русские исследователи XVIII столетия, в решении варяго-русского вопроса руководствовались не научными соображениями, а ложным патриотизмом, не позволявшим им признать основателями русского государства германцев, которых тогда их далекие потомки - немецкие историки и лингвисты - выдавали за сеятелей «первых семян просвещения» в Европе.

Утверждая, что между ними «нет ни одного ученого историка», что они «монахи, писаря, люди без всяких научных сведений, которые читали только свои летописи, не зная, что и вне России тоже существует история, не зная кроме своего родного языка ни одного иностранного, ни немецкого, ни французского, еще более латинского и греческого...», что «худо» понимаемая ими «любовь к отечеству подавляет всякое критическое и беспристрастное обрабатывание истории», Шлецер презрительно именует Татищева в немецком издании «Нестора» «писарем» - Schreiber. И снисходительно-пренебрежительно говорит, что «нельзя сказать, чтобы его труд был бесполезен... хотя он и совершенно был неучен, не знал ни слова по латыни и даже не разумел ни одного из новейших языков, выключая немецкого» (но Татищев знал латынь, древнегреческий, немецкий, польский, был знаком с тюркскими, угро-финскими и романскими языками). Шлецер, полагая, что история России начинается лишь со времени «пришествия Рурика», в размышлениях нашего замечательного историка о прошлом Восточной Европы до IX в. увидел лишь «бестолковую смесь сарматов, скифов, амазонок, вандалов и т. д.» или, как еще выразился, «татищевские бредни». При этом приписав Татищеву чувство, от которого тот был далек: ему якобы «было невыносимо, что история России так молода, и должна начинаться с Рюрика в IX столетии. Он хотел подняться выше!». Дополнительно к тому Шлецер много говорил о «ложной» Иоакимовской летописи Татищева и ее «бреднях»[60].


С еще большей силой гнева и раздражения обрушился Шлецер на Ломоносова, характеризуя нашего гения, члена иностранных академий, в том числе шведской (а в ее состав он был избран 19 апреля 1760 г. единогласно), как «совершенный невежда во всем, что называется историческою наукою...», человеком, вовсе не имевшим понятия «об ученом историке» и «даже по имени» не знавшим исторической критики, что его критика в адрес Шлецера есть «ругательства», «невероятное невежество», «нагая бессмыслица». Вместе с тем он внушал, что речь Миллера, о которой Ломоносов «донес Двору» как оскорбляющая «честь государства», «была истреблена по наущению Ломоносова, потому что в то время было озлобление против Швеции», что в ходе дискуссии Миллер, не умевший пресмыкаться, был подавлен и запуган «неслыханными придирками и интригами...», что «русский Ломоносов был отъявленный ненавистник, даже преследователь всех нерусских», твердо убежденный в том, что никто из них не должен заниматься русской историей, что он «претендовал на монополию в русской истории» и что на грамматику Шлецера «взъелся» лишь потому, что ее написал иностранец (как отмечал в начале 1870-х гг. П.П. Пекарский, исповедовавший норманизм и симпатизировавший Шлецеру, что из его мемуаров «читатель, даже совершенно сочувствующий его повествованию, может заметить, какого он был высокого мнения о собственных своих занятиях и с каким презрением относился потому к грамматическим и историческим трудам Ломоносова»).


Чтобы уж и вовсе создать совершенно неприглядный образ Ломоносова как вместилища шокирующих пороков, да еще при этом открыто глумясь над ним, Шлецер дошел до слов, что он и в других науках «остался посредственностью...», что он противился изданию ПВЛ и «Истории Российской» Татищева, т. к. хотел напечатать свой «Краткий Российский летописец», был полон «варварской гордости», тщеславия, что он клеветник («с ожесточением» клеветал на меня придворным вельможам, «которые почти все были его обожателями»), кляузник, ужасный пьяница (часто хмельным приходил в Канцелярию и на Конференцию: «грубость, свойственная ему и тогда, когда он был трезв, переходила в зверство»), «хищный зверь», «дикарь» и т.д., и т.п., что Ломоносов, узнав о наличии у Шлецера летописей, «выдумал свой план - ограбить меня».

Надлежит сказать, что Шлецер в силу своего, как это очень тонко подметил В.О.Ключевский, «чрезвычайно распухшего самолюбия» и «нервного расстройства вместе с пламенным воображением...», а в таком состоянии человек абсолютно не терпит никакой конкуренции и превозносит исключительно только себя, из исторической науки вычеркнул не только русских Ломоносова и Татищева, но и немцев Байера, Миллера и Эверса. Отмечая действительный факт, что Байер, по незнанию русского языка всегда зависевший «от неискусных переводчиков» летописи и слишком много веривший «исландским бредням», т. е. сагам, наделал «важные» и «бесчисленные ошибки», он вместе с тем был чрезмерно категоричен в выводе, что у него «нечему учиться российской истории».


Миллер же, полагал Шлецер, был вообще неподготовлен к занятию ее, т. к. у него «недоставало знания классических литератур и искусной критики», а знания, приобретенные им в гимназии, были стерты «до чиста» пребыванием в Петербурге и в Сибири. Шлецер, маниакально видя вокруг себя лишь врагов, которые только и занимались тем, чтобы мешать его научным изысканиям, мог спокойно всей Европе сказать, что Миллер в 1762 г., якобы преисполнясь зависти к нему по поводу успехов в обработке русской истории, которые он сам, будучи «невеждой» во всех отраслях иностранной литературы, «не сделал в двадцать лет и никогда не мог сделать», и не желая, «чтоб что-нибудь было издано по русской истории не под его именем», якобы старался выпроводить своего соотечественника из Петербурга в Германию. А позже, с Ломоносовым на пару, «из ученой ревности» стремился не только удалить Шлецера из Академии, «но и к моей погибели, в серьезном значении».

Также всей Европе он с бранью заявил в немецком издании пятой части «Нестора» (1809) в адрес своего ученика Г. Эверса, утверждавшего в 1808 г., что русь имеет южное, вероятно, хазарское происхождение и что государственность у восточных славян сложилась еще до призвания варягов, что он «самый необразованный из моих критиков», «что он ничего не знает из средневековой истории», и «приговорил» работу Эверса к числу тех, которые «а priori могут быть осуждены, так как они плохи в литературном и моральном отношении» (Шлецер, говорил П.П. Пекарский, был «часто пристрастный в своих рассказах, когда речь заходила о его друзьях и недругах...», «был самого неуживчивого и сварливого характера и притом чрезвычайно высокого мнения о самом себе, своих знаниях и пр.»)[61].

Но из всех ученых, которым он воздавал «по заслугам», в чем в полной мере проявились его человеческие и научные качества, Шлецер особый счет предъявлял к Ломоносову. Что вполне понятно, ибо он, во-первых, при обсуждении в 1749-1750 гг. речи Миллера «О происхождении имени и народа российского» профессионально, с аргументами на руках показал всю несостоятельность норманизма. Во-вторых, его широкая известность в Европе, его авторитет как первоклассного естественника, с именем которого был связан ряд важнейших научных открытий, создавали самые серьезные трудности в опровержении его антинорманистских идей, следовательно, в утверждении концепции самого Шлецера. И он, прекрасно понимая, что одними пустыми заклинаниями о скандинавской природе варягов и руси цели не достичь, встал на путь, по которому до сих пор резвой «птицей-тройкой» и летят российские норманисты, - это шельмование антинорманистских идей Ломоносова и их автора.


В-третьих, Ломоносов в 1764 г. дал решительный отпор его этимологическим безобразиям - попыткам нарочито выводить, с целью демонстрации «научности» норманской теории, русские слова из германских языков (например, производство слов «князь» от немецкого «Knecht» - холоп, «дева» либо от немецкого «Dieb» - Bop, либо нижнесаксонского «Tiffe» - сука, либо голландского «teef» - сука, непотребная женщина, название которой не каждый мужчина решится произнести). Ознакомившись с такими оскорбительными - а подобные «словопроизводства» заденут честь любого народа - для русского человека «открытиями» Шлецера, как его обычно представляют в норманистской литературе, выпускника «университетской школы», да еще выросшего, по собственному его признанию, «на филологии», Ломоносов, отметив его «сумасбродство в произведении слов российских», заключил, что «каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина»[62].


Как норманист В.О.Ключевский хотя и считал, что Ломоносов «до крайности резко разобрал» «Русскую грамматику» Шлецера, но в то же время как ученый полностью признал его принципиальную правоту. «Действительно, - говорил он, не скрывая своего искреннего недоумения, проистекавшего из созданного именно нашей наукой культа Шлецера,- странно было слышать от ученика Михаэлиса такие словопроизводства, как боярин от баран, дева от Дiев, князя от Knecht» (еще до Ключевского норманист Пекарский констатировал, что в грамматике Шлецера «нашлось не мало такого, с чем никак не согласятся записные филологи. Ломоносов, когда ему удалось прочитать это произведение, несмотря на недостаток строго филологической подготовки, при одном практическом знании родного языка, легко отыскал ошибки и промахи Шлецера»)[63].


А «странные» словопроизводства Шлецера имеют свои корни. В бытность его проживания в Санкт-Петербурге в доме Миллера в 1761-1762 гг. последний, отмечал в 1882 г. К.Н. Бестужев-Рюмин, «никак не мог помириться со сравнительным методом, вынесенным Шлецером из Геттингена, и бранил его Рудбеком (шведский ученый, отличавшийся смелыми и странными словопроизводствами)». Имя шведского норманиста XVII в. О. Рудбека сделалось в науке нарицательным, ибо он, дойдя в своей необузданной фантазии, зацикленной на прославлении своего Отечества, до мысли, что Атлантида Платона есть древняя Швеция и что она, являясь «прародиной человечества», сыграла выдающуюся роль в мировой истории, в том числе древнерусской, «доказывал» эти норманистские бредни переиначиванием древнегреческих и русских слов в скандинавские. Как подчеркивал в 1856 г. С.М.Соловьев, Рудбек своими словопроизводствами, основанными «на одном только внешнем сходстве звуков», возбуждал «отвращение и смех в ученых». Современные шведские исследователи, в частности, Ю. Свеннунг и П. Бейль указывают, что Рудбек «довел шовинистические причуды фантазии до вершин нелепости» и что его эмпиризм «граничил с паранойей»[64].


Но то, что видели Миллер, Соловьев, Пекарский, Бестужев-Рюмин и Ключевский, категорично не желает видеть основная часть норманистов, которая с неподдельным возмущением осуждает Ломоносова в случае с его оценкой «Русской грамматики» Шлецера. Как, например, утверждал в 1904 г. С.К. Булич, немецкий ученый «неоспоримо» превосходил Ломоносова широтой филологического и лингвистического образования, проницательностью взгляда, а враждебные отношения Ломоносова к нему «развились на почве научного соперничества сначала в области русской истории, а затем уже в русской грамматики». При этом защитники Шлецера - даже в таком очевидном его отступлении от науки - не принимают в расчет того факта, что «разнос» Ломоносова весьма благотворно сказался на их кумире. Ибо он уже в 1768 г., спустя всего четыре года после своего фиаско с этимологическими «опытами» в области русского языка, сам и абсолютно по делу учил «уму-разуму» современных ему исследователей, с ловкостью фокусников создававших любые «лингвистические аргументы», посредством которых с той же ловкостью ими возводились многочисленные эфемерные конструкции, засорявшие науку «Неужто даже после всей той разрухи, - искренне негодовал Шлецер, - которую рудбекианизм учинил, пройдясь по древним векам, они все еще не устали творить из этимологий историю, а на простом, может быть, случайном совпадении слов выстраивать целые теории?»[65].

Правоту критики Ломоносова в конечном итоге открыто признал и сам немецкий ученый, но при этом не простив ему, что вместе со своими «этимологиями» был поднят на смех аристократическим Петербургом, расположение которого так стремился завоевать. Коснувшись в мемуарах «князя» и «Knecht», Шлецер с так и не зажившей почти за сорок лет обидой неуклюже оправдывался, черня и высмеивая Ломоносова: «Положим, что мое этимологическое сравнение было неправильно; но оно вовсе не было смешно и ни мало не позорно как для русского княжеского сословия, так и для высокого немецкого имперского дворянства. Но Ломоносов, который во всю свою жизнь так мало слышал об ученой этимологии, как матрос о логарифмах, вырезал приведенные выше две строки («Князь, высшая степень русского дворянства, мне кажется, есть немецкое Knecht». - В.Ф.), оторвав их от всего последующего, обегал с ними всех князей и всех их науськал на меня. Какую этот пустяк произвел повсюду сенсацию, это сверх всякого описания: мое имя произносили тысячи уст, которые без того никогда бы его не произнесли: на всех обедах только и говорили о князе, кнехте и - обо мне». После чего добавил, приняв очень модную тогда позу борца с деспотией, что не могло не понравиться его почитателям, особенно российским: «И так кроме тяжести Сената, лежавшей на мне с 3 июля, меня стала давить новая тяжелая масса - все княжество. Не задавила ли она меня? - Нет»[66].


Хотя вряд ли Шлецер в начале XIX в., когда он на склоне лет со смешанными чувствами вспоминал все разговоры-пересуды о себе в русской столице в далеком уже 1764 г., мог даже в самой малой толике предположить, что как очень скоро и как очень много будут говорить о нем и его «Несторе» по всей уже России и будут говорить с таким невероятным восторгом, словно русские ученые сподобились лицезреть новую миссию. И в его же манере и его же словами они начнут вести разговор и о своей истории, и о летописных варягах с русью, и о Ломоносове. И тем самым не только все дальше и дальше отдаляясь от истины, но и неустанно создавая многочисленные норманистские лжеистины, в том числе и тем примитивным способом, характерным (но простительным) для младенческого состояния науки XVII—XVIII вв., и против которого так решительно выступал Шлецер: «творить из этимологий историю, а на простом, может быть, случайном совпадении слов выстраивать целые теории».


Примечания:

54. Миллер Г.Ф. О первом летописателе российском, преподобном Несторе о его летописи и о продолжателях оныя // Его же. Сочинения по истории России. Избранное. - М., 1996. С. 6; Пегитич С.Л. Русская историография XVIII века. Ч. II. С. 218; Моисеева Г.Н. Из истории изучения... С. 134-136; ее же. Ломоносов и древнерусская литература. - Л., 1971. С. 143, 163-164, 171; Фомин В.В. Ломоносов. С. 35, 37, 65-66.

55. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 195-203, 294. Т.А.Володина, касаясь отрицательной реакции Екатерины II на «Историю Российского государства» И.Г. Штриттера, где он повторяет мысль В.Н.Татищева о происхождении руси от финнов, неправомерно возвела эту реакцию в абсолют, уверяя, что «в русском общественном сознании XVIII - начала XIX в. финны воспринимались как народ нищий, забытый и убогий». Для подкрепления своего вывода она ссылается на слова Ф.Ф.Вигеля (1786- 1856), потрясенного тем, что он, всю жизнь считавший себя шведом, имеет финские корни: «Потомству обязан я говорить всю истину, но от современников буду тщательно скрывать сию ужасную тайну. Открыв ее, враги-насмешники конечно не оставят попрекать меня чудскою моею породой» (Володина Т.А. Стриттер Иван Михайлович (1740-1801) // Историки России. Биографии. - М., 2001. С. 69). Исследовательница не берет в расчет того факта, что так говорил человек, который был воспитан как швед, т. е. как представитель германской нации, много веков владычествовавшей над финнами. А из заключения императрицы также видны, как из приведенной цитаты Миллера, чувства германцев, но отнюдь не русских, к угро-финнам. Если уж и вести речь о «русском общественном сознании XVIII - начала XIX в.», воспринимавшем финнов «как народ нищий, забытый и убогий», то такое чувство могло питаться к современным финнам, но не к финнам далекого прошлого, и это, разумеется, не чувство превосходства.

56. Миллер Г.Ф. О народах издревле в России обитавших // Его же. Избранные труды / Составление, статья, примечания С.С.Илизарова. - М., 2006. С. 97-99.

57. Быкова Т.А. Указ. соч. С. 241-242, 247; Пештич С.Л. Русская историография XVIII века. Ч. И. С. 237; Городинская Р.Б. Ломоносов в немецкой литературе XVIII в. // Ломоносов. Сборник статей и материалов. Т. IX. - СПб., 1991. С. 129.

58. М.В.Ломоносов в воспоминаниях и характеристиках современников. - М.-Л., 1962. С. 211-213, 216-218; Сомов В.А. О некоторых откликах на французский перевод «Древней Российской истории» М.В.Ломоносова // Ломоносов и книга. - Л., 1986. С. 146.

59. Ломоносов М.В. Древняя Российская история от начала российского народа до кончины великого князя Ярослава Первого или до 1054 года. Ч. 1-2. - СПб., 1766; Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера... С. 321 — 322; Винтер Э. Неизвестные материалы о А.Л.Шлецере // «Исторический архив». 1960. № 6. С. 188; Ланжевен Л. Указ. соч. С. 48; Шанский Д.Н. Историческая мысль // Очерки русской культуры XVIII века. Ч. 3. - М., 1988. С. 141.

60. Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера... С. 51, 53; Шлецер А.Л. Нестор. Ч. I. С. VII, XXVIII, θi, ла, ркз ркд, рмг-рмд, рнθ-ρξ, рог-род, 19-20, 67, 371, 381, 418-419, 430, прим. ** на с. 325; Иконников B.C. Указ. соч. С. 19; Кузьмин А.Г. Татищев. - М., 1981. С. 337.

61. Schlözer A.L. Nestor. Th. 5. Göttingen, 1809. S. XVI-XXXV; Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера... С. 3-4, 30, 47-49, 56, 70, 154, 187, 193-202,207,210,215,220,222,227-230, 241, 273, 305; Шлецер АЛ. Нестор. Ч. I. С. рм-рмв, 49, 52-55, 286-287, 430, прим. ** на с. 325; Соловьев С.М. Август-Людвиг Шлецер. Стб. 1551-1556; Пекарский П.П. История... Т. II. С. 298, 824, 835; Ключевский В.О. Лекции но русской историографии. С. 441; Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 850.

62. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 9. С. 414-416, 420, 426-428; Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера... С. 460-461, 464-465; Билярский П.С. Указ. соч. С. 725-726.

63. Пекарский П.Л. История... Т. II. С. 835- 836; Ключевский В.О. Лекции по русской историографии. С. 447.

64. Соловьев С.М. Август-Людвиг Шлецер. Стб. 1547; Бестужев-Рюмин К.Н. Биографии и характеристики... С. 155; Ключевский В.О. Лекции по русской историографии. С. 447; Видаль-Накэ П. Черный охотник. Формы мышления и формы общества в греческом мире. - М., 2001. С. 381; Фомин В.В. Начальная история Руси. С. 15-16.

65. Schlözer A.L. Probe russischer Annalen. S. 66-67; Шлецер А.Л. Русская грамматика. I—II. С предисловием С.К.Булича. - СПб., 1904. С. II, VI.

66. Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера... С. 230.

Ломоносов и антинорманизм в трудах норманистов начала XIX в. - 1941 г.

Норманисты, энергично творя до сих пор «из этимологий истории» и «на простом, может быть, случайном совпадении слов» выстраивая «целые теории», параллельно с тем постоянно говорят о «ненаучности» и «патриотичности» антинорманизма. И говорят так громко и так многоустно, что таковым антинорманизм априори уже воспринимался в XIX в. даже на уровне обыденного сознания. И прежде всего только в таком ключе ведется разговор о выдающемся сыне России, по праву ставшим ее символом, - М.В.Ломоносове. И ведется потому, что он 260 лет тому назад в открытой дискуссии 1749-1750 гг. по поводу речи Г.Ф.Миллера «О происхождении имени и народа российского» раскритиковал норманизм, как совершенно не имевший опору в источниках, так основательно, что в течение шестидесяти лет эта ложь не отравляла русскую историческую науку. А тот факт, что в опровержении норманской теории Ломоносов руководствовался исключительно наукой, а не «ультрапатриотизмом» и «национализмом», а именно такие ярлыки-ругательства используют норманисты в качестве самого главного аргумента в своей «научной» борьбе с инакомыслием, надумано приписывая варяго-русскому вопросу - вопросу чисто академическому и должному отсюда разрешаться чисто академическими средствами - политическое звучание, подтверждают участниками той же дискуссии академики Петербургской Академии наук И.Э. Фишер и Ф.Г. Штрубе де Пирмонт.


И подтверждают тем, что они, будучи немцами, т. е. не имея в мыслях и самой малой крупицы «русского патриотизма», также указали, как и русский Ломоносов, на несовместимость речи-диссертации Миллера с наукой и возражали в своих рецензиях на каждую ее страницу. Важно при этом заметить, что Штрубе де Пирмонт, как констатировал норманист В.А. Мошин, «наиболее жестоко критиковавший доклад Миллера, в сущности, расходился с ним лишь в частностях, признавая норманское происхождение руси». Весьма также показательно, как стопроцентно совпали заключения норманиста Штрубе де Пирмонта и антинорманиста Ломоносова. Так, первый подчеркивал, что, «по моему мнению, Академия справедливую причину имеет сомневаться, пристойно ли чести ее помянутую диссертацию публично читать и напечатавши в народ издать» (позже он говорил, что Миллер «предлагает о начале россиян понятия, совсем несходные с краткими и ясными показаниями наших летописцев и с известиями чужестранных историков...»).


И второй отмечал, что она, поставленная на «зыблющихся основаниях», «весьма недостойна, а российским слушателям и смешна, и досадительна, и, по моему мнению, отнюд не может быть так исправлена, чтобы она когда к публичному действию годилась»[67]. А что диссертация Миллера действительно «весьма недостойна», чтобы ее «публично читать и напечатавши в народ издать», позже подтвердили и, разумеется, опять же не под воздействием повинного во всех бедах норманистов русского патриотизма, еще два немецких историка А.Л. Шлецер и А.А. Куник. И эти столпы норманизма признали, при всей своей огромной антипатии к русскому Ломоносову и при всей своей огромной симпатии к немцу Миллеру, полнейшую научную несостоятельность диссертации последнего: Шлецер охарактеризовал многие ее положения как «глупости» и «глупые выдумки», а Куник коротко назвал ее «препустой»[68] (подобные эпитеты - «дурная» и «вздорная» - прилагал к ней многими годами ранее и Ломоносов[69]).


Такое дружное единомыслие в оценке диссертации Миллера столь по-разному смотревшими на начало Руси учеными объясняется тем, что ее автор оказался абсолютно неготовым вести разговор на одну из сложнейших проблем исторической науки «О происхождении имени и народа российского», по причине чего более чем основательно запутался в истории. Ибо он положил в основу своего сочинения «Деяния данов» Саксона Грамматика (1140 - ок. 1208), в которой тот подробно повествует о многовековых войнах датчан с балтийскими русами, проживавшими в западной часть нынешней Эстонии - провинции Роталия-Русия и Вик с островами Эзель и Даго. И все эти события, имевшие место быть в глубокой древности на балтийском Поморье, Миллер, не поняв их смысла и территориальной привязки, перенес в историю Киевской Руси, в связи с чем в ней появились мифические «российские цари» Олимар, Енев, Даг, Радбард, которых взял под свою защиту датский король Фротон III, живший в третьем веке после рождества Христова, и сын которого Фридлев «в России воспитан... и в России царствовал». Параллельно с тем он утверждал, что «гунны владели частию России до самого Финскаго залива», что датские и шведские короли часто предпринимали походы «в Россию», что потомки «российского царя» Радбарьда (Рандбарда), женатого на дочери датского короля Ивара Видфадмия, умершего в 600 г., «с отменной храбростию» участвовали в Бравалльской битве и т. д., и т. п. (норманисты, не зная мнений Фишера, Штрубе де Пирмонта, Шлецера, Куника и, не видя в глаза текста речи Миллера, до сих пор преподносят ее в качестве высочайшего образца исторической мысли того времени)[70].


Но поражение Миллера-норманиста не означало поражение самого норманизма, т. к. у последнего нашлись - и в массовом количестве - весьма авторитетные пропагандисты и популяризаторы в Западной Европе и России. И его проникновение в нашу науку во втором десятилетии XIX в. и его затем «триумфальное шествие» по ней связано с именем Шлецера, мысли которого по поводу своей же истории безропотно повторяла и под их воздействием весьма плодовито рождала новые «аргументы» подавляющая часть российских ученых. Как точно выразил в 1830-х гг. эту ситуацию известный славист Ю.И. Венелин, Шлецер, «приняв на себя профессорскую важность и вид грозного, беспощадного критика... перепугал последующих ему молодых историков; Карамзин и прочие присягнули ему на послушание и поклонились низко пред прадедами своими скандинаво-норманно-шведо-варяго-руссами!».

А норманисту Шлецеру они добровольно «присягнули на послушание» и возвели его в ранг, по словам того же Венелина, «классического руководителя» потому, что были западниками (а как ими было не быть, если с детства чуть ли не каждому русскому внушалось, а здесь уместно процитировать A. С. Грибоедова, устами Чацкого констатировавшего в начале 1820-х гг., «как с ранних пор привыкли верить мы, что нам без немцев нет спасенья!»). И потому, изо всех сил желая соответствовать типу европейски образованного и европейски мыслящего исследователя и прежде всего, конечно, в глазах западноевропейских коллег, очень часто возводили в абсолют, не взвесив на весах критики, их слова, сказанные - даже по ходу! - в адрес нашей истории. И в первую очередь их заверения о якобы активных и масштабных действиях норманнов на Руси, в Причерноморье и Прикаспии, которые представлялись в качестве ярчайшего примера проявления силы германского (норманского) духа. Как образно выразил в 1839 г. такое крайне ненормальное состояние дел в российской исторической науке, убивающее в ней желание обрести истину, B. Г. Белинский, не сомневавшийся, надо сказать, в норманстве варягов и руси, «историки наши ищут в русской истории приложение к идеям Гизо о европейской цивилизации, и первый период меряют норманским футом, вместо русского аршина!..»[71].


И такой настрой нашей науки, изначально поставившей себя в положение ведомого, старательно копирующего все действия и слова ведущего - западноевропейской науки, подрывал ее дееспособность в разработке варяго-русского вопроса, ибо, а это уже замечание антинорманиста М.О. Кояловича, высказанное в 1884 г. в адрес Е.Е. Голубинского, «пристрастие автора к норманскому или точнее шведскому влиянию у нас даже в области религиозной доходит иногда до геркулесовых столбов» и что «новый недостаток сравнительного приема нашего автора, - большее знание чужого, чем своего. Это самая большая опасность сравнительного метода при изучении нашего прошедшего, которой необходимо противопоставлять тем более тщательное изучение своего».

Но русская историческая наука, где мысли ученых жестко форматировали норманизм и западничество, проигнорировала предостережения норманиста Белинского и антинорманиста Кояловича и мало думала о «тщательном изучении своего». Поэтому, как заключал в эмиграции И.Л.Солоневич, размышляя над причинами страшной катастрофы России 1917 г., чуть не приведшей ее к гибели, что «фактическую сторону русской истории мы знаем очень плохо - в особенности плохо знают профессора русской истории. Это происходит по той довольно ясной причине, что именно профессора русской истории рассматривали эту историю с точки зрения западноевропейских шаблонов», и что «русская историография за отдельными и почти единичными исключениями есть результат наблюдения русских исторических процессов с нерусской точки зрения»[72].


Еще в 1876 г. историк и антинорманист И.Е. Забелин заострял внимание на прискорбном для российской науки факте, характерном, видимо, только для нее и заставляющем русских исследователей вести разработку ранней истории своего народа и государства в ложных направлениях и по чужим образцам: если «немецкий ученый убежден, что германское племя повсюду в истории являлось и является основателем, строителем и проводником цивилизации, культуры; то русский ученый, основательно или неосновательно, никак не может в своем сознании миновать той мысли, что славянское племя, и русское в частности никогда в культурном отношении ничего не значило и, в сущности, представляет историческую пустоту. Для воспитания такого сознания существовало множество причин, ученых и не ученых... и в числе которых весьма немаловажною была та причина, что свои ученые познания мы получали от той исторической науки, где эта истина утверждалась почти каждодневно». И, рассмотрев в качестве примера взгляды М.Т. Каченовского с учениками и М.П.Погодина, Забелин констатировал, что они, «выходя из самых противоположных точек зрения, пришли однако к одному концу и в основе своих воззрений выразили одну и туже мысль, то есть мысль об историческом ничтожестве русского бытия». Параллельно с вызреванием и распространением в нашей науке мысли «об историческом ничтожестве русского бытия» в ней же выработалась чудовищная привычка, если сказать словами М.О. Кояловича, произнесенными чуть позже - в 1884 г., «унижать и поносить все свое...». Более того, как отмечал в середине XX в. И.Л.Солоневич, «нас учили оплевывать все свое...»[73].


Весьма показательно, что Шлецер, меря русскую историю «норманским футом», вместе с тем прекрасно осознавал ущербность этого навязанного науке мерила, в прокрустово ложе которого не укладывались многочисленные факты, например, факт исторического бытия черноморской руси, нападавшей на Византию задолго и до призвания варягов в 862 г., и до их прихода в Киев в 882 году. Так, в византийском «Житии святого Стефана Сурожского» речь идет о нападении в конце VIII или самом начале IX в. на крымский Сурож «рати великой русской». Другое византийское «Житие святого Георгия Амастридского» свидетельствует, применительно к 820-м - 840-м гг., о широкой известности руси на берегах Черного моря: «Было нашествие варваров, руси, народа, как все знают, в высшей степени дикого и грубого, не носящего в себе никаких следов человеколюбия» (масштабы действия руси стремительно растут, и она, уже выйдя за пределы Крымского полуострова, повоевала Пафлагонское побережье Малой Азии).


Патриарх Фотий, ведя разговор о действиях росов в 860 г. уже под стенами самой столицы Византийской империи - Константинополем, куда они прибыли на 200 ладьях, также подчеркивает факт давнего знакомства с ними своих соотечественников (да и не только их): «Народ неименитый, народ несчитаемый (ни за что), народ, поставляемый наравне с рабами...». А в «Окружном послании» «восточным патриархам» в 867 г. он говорит о крещении росов и утверждении у них епархии: «И до такой степени в них разыгралось желание и ревность веры, что приняли епископа и пастыря и лобызают верования христиан с великим усердием и ревностью». И эта русская епархия - Росия - называется во всех церковных уставах византийских императоров, по крайней мере, с 879 г., занимая 61 место в перечне метрополий, подчиненных константинопольскому патриарху. По всей видимости, она находилась в городе Росия, отождествляемом с Боспором, расположенном в районе нынешней Керчи, и просуществовала до XII века. Арабский географ XII в. ал-Идриси отмечает, что Дон «течет до города Матраха (Тмутаракани. - В.Ф.) и впадает в море между ним и городом Русийа», а по договорам 1169 и 1170 гг. с генуэзцами Византия предоставляла им право направлять торговые суда во все свои гавани, кроме Rossia и Matracha[74].

Но норманист Шлецер был одержим желанием придать «норманскому футу» видимость универсального «эталона», равно подходящему как к западноевропейской, так и восточноевропейской историям, а норманской теории видимость причастности к науке и безупречности, ибо ее сторонники до сих пор утверждают, а это и есть их самый наиглавнейший «научный аргумент», что имя «Русь» было принесено восточным славянам шведами. И это желание у него было насколько велико, что он в начале XIX в. в своем «Несторе» просто выбросил из русской истории черноморскую русь, категорично говоря, что «руссы, бывшие около 866 г. (такую дату дает летопись. - В.Ф.) под Константинополем, были совсем отличный от нынешних руссов народ, и следственно не принадлежат к русской истории». При этом европейская знаменитость строго наказывала современникам и потомкам, что «никто не может более печатать, что Русь задолго до Рюрикова пришествия называлась уже Русью», и что русская история начинается лишь «от пришествия Рурика и основания рускаго царства...»[75].


Произвол и диктат в науке весьма и весьма опасны, ибо они уводят и науку, и общество от истины в мир фантазий и символизируют собой застой и регресс, никогда и ничего хорошего не сулящие. И тому слишком много примеров из нашего совсем недавнего прошлого, чтобы считать иначе. Но невозможно выбросить из истории факт, на который в науке первым указал в замечаниях на речь Миллера Ломоносов, отметив, что «Фотий, патриарх цареградский, в окружном своем послании пишет о походе киевлян к Царю-граду: "Руссы бесчисленных народов себе покорили и, ради того возносясь, против Римской империи восстали". Толиких дел и с толь великою славою в краткое время учинить было невозможно. Следовательно, российский народ был за многое время до Рурика»[76].

То, что «российский народ был за многое время до Рурика», полагал и сам Шлецер, но это было в 1768 г., когда он еще во многом мыслил о русской истории самостоятельно и в сообразности с источниками, а не под воздействием трудов создателей норманской теории - шведских донаучных авторов XVII в., и шведских историков XVIII в., соблазненных их норманизмом, так льстившим национальному самолюбию и самосознанию шведов. И в работе «Probe russischer Annalen» («Опыт изучения русских летописей») немецкий ученый утверждал, вопреки норманской теории, следовательно, по логике ее адептов, во имя «русского патриотизма», что понтийская (черноморская) русь издревле существовала на юге Восточной Европы, т. е. существовала вне всякой связи со скандинавами, и была могущественным народом, «который подчинил себе, как говорит Фотий, бесчисленное множество других народов», и который населял «сегодняшнюю Крымскую Татарию».


По словам Шлецера, эти русские «имели свой собственный язык, бесценные следы которого дошли до нас благодаря императору Константину. Но они не были ни славянами, ни готами». И, отрицая связь понтийской руси с роксоланами, сближал ее с румынами, хазарами, болгарами, аланами, лезгинами, поясняя при этом, что русских греки называли «скифами, таврами, тавро-скифами». Справедливо критиковал тогда Шлецер и те, по его ироничной оценке, «усилия», которые прилагал в середине XVIII в. шведский поэт и по совместительству королевский историограф О.Далин, бесцеремонно вписывая историю Руси в свою многотомную «Историю шведского государства» (тут же переизданную в Германии и тут же «открывшую» глаза подавляющему большинству немецких историков на этнос летописных варягов), хотя, как правомерно отмечал историк, ни он, ни его предшественники, отстаивая тезис о шведской природе варягов, не приводят тому доказательств, и говорил им в ответ то, что, начиная с Ломоносова, говорят антинорманисты: «Недоказуемым остается то, что варяги Нестора были именно шведами».

Параллельно с тем Шлецер заострял внимание на, по его формулировке, «двойном заблуждении», которое привело к такому заключению Далина и на котором поднялась и расцвела в шведской литературе норманская теория: «Сначала он предположил, что варяги были шведами, а затем, исходя из этого, посчитал, что Русь в ту эпоху да и потом еще долгое время находилась под господством Швеции. Вот так логика!», с сарказмом парировал Шлецер выводы шведских норманистов, принятые и растиражированные историками других стран. А затронув тему происхождения названия русского народа якобы от шведов, ученый верно тогда заметил как по поводу норманистской тенденциозности, так и по поводу того, чему она так кардинально противоречит: «Те, кто считает Рюрика шведом, находят этот народ без особых трудностей. Ruotzi, - говорят они, именно так и сегодня называется Швеция на финском языке, а швед - Ruotzalainen: лишь слепой не увидит здесь русских! И только Нестор четко отличает русских от шведов. Более того, у нас есть много средневековых известий о шведах, а также тщательно составленный список всех их названий: ни одно из них не указывает, что когда-то какой-либо народ называл шведов русскими. Почему финны называют их Ruotzi, я, честно признаться, не знаю»[77].


Но под воздействием ряда факторов, включая книгу шведа Ю.Тунманна «Untersuchungen über die Geschichte der östlichen europaischen Völker» («Исследования о истории восточных европейских народов», 1774), научная честность, а с нею и научная принципиальность Шлецера во многом улетучились. И он в «Несторе» в 1802 г., повторяя слова скандинава Тунманна, что именно скандинавы «основали русскую державу», и, утверждая, также грубо попирая истину, что «ни один ученый историк в етом не сомневается», довел норманизм до такого состояния, что даже норманист (!) В.А. Мошин в 1931 г. вынужден был охарактеризовать его как «"ультранорманизм" шлецеровского типа» (Шлецер, по его словам, есть «родоначальник так называемого "ультранорманизма"»). И хотя он все также продолжал подчеркивать, ибо не мог полностью игнорировать очень четкие показания нашей древнейшей летописи - ПВЛ, что «Нестор ясно отличает русских от шведов», но теперь, чтобы как-то привести летопись в соответствие с норманской теорией, изобрел (а на таких изобретениях и зиждется норманская теория) «особый род» скандинавов - русов, родиной которых по его «хотению и велению» стала Швеция (ставшую в таком случае помехой его концепции черноморскую русь вычеркнул из русской истории)[78].


«Ультранорманизм» Шлецера проявился в том, что он смотрел на русскую историю в «Несторе» через призму наивного германоцентризма и скандинавской истории. Германцам, как заклинание повторял Шлецер, было предназначено сеять «первые семена просвещения» в Европе, что до прихода скандинавов Восточная Европа представляла собой «пустыню, в которой жили порознь небольшие народы...», что все там было «покрыто мраком» и что там люди жили «без правления... подобно зверям и птицам, которые наполняли их леса», «жили рассеянно... без всякого сношения между собою», были «малочисленны и полудики», и «кто знает, сколь долго пробыли бы они еще в етом состоянии, в етой блаженной для получеловека бесчувственности, ежели не были возбуждены» скандинавами, распространившими в их землях «человечество»[79].


И этот наивный германоцентризм Шлецера (а он покоился на давнем и предельно простом тезисе германских историков, на котором они возводили всю европейскую историю: «кто храбр, тот вероятно был немец») принял и растиражировал российский норманизм, выступавший от имени науки, и представленный прежде всего Н.М. Карамзиным. Как правомерно подчеркнул в 1876 г. И.Е.Забелин, взгляд Шлецера на русскую историю был подкреплен авторитетом «Карамзина, как выразителя русского европейски-образованного большинства, вообще мало веровавшего в какие-либо самобытные исторические достоинства русского народа. И великий немецкий ученый, и великий русский историк смотрели одинаково вообще на славянский мир и в особенности на русский мир. И тот и другой почитали этот мир в истории пустым местом, на котором варяги-скандинавы построили и устроили все, чем мы живем до сих пор»[80].

И «"ультранорманизм" шлецеровского типа», представивший русскую историю в ложном свете («пустым местом» в истории) и превративший ее в приложение к шведской истории и череду необъяснимых - даже с позиций элементарного здравого смысла - событий, не только без какой-либо критики и изъятия был принят российской наукой, но и получил в ней дальнейшее развитие, ознаменованное «открытиями», до которых не мог додуматься сам родоначальник «ультранорманизма».


А именно: что до смерти Ярослава Мудрого существовала «норманская феодальная система» (Н.А.Полевой) или «норманский период русской истории», в который «удалые норманны... раскинули планы будущего государства, наметили его пределы, нарезали ему земли без циркуля, без линейки, без астролябии, с плеча, куда хватала размашистая рука...», а «славяне платили дань, работали - и только, а в прочем жили по-прежнему» (М.П.Погодин; понятие «норманский период русской истории» ученый вынес в название своих работ), что «эпоха варягов есть настоящий период Славянской Скандинавии», что славянский язык образовался из скандинавского, что шведы смотрели на Русь как на «новую Скандинавию», «как на продолжение Скандинавии, как на часть их отечества» (О.И. Сенковский), что норманны на Руси своей массой превосходили славян, что из скандинавского языка в русский взяты «имена чинов, жилищ, домашних вещей, животных» и даже «самые укоризненные слова» (надо полагать, нецензурные), что из Скандинавии перешло «основание всего нашего древнего быта», например, религия (Белее и Перун есть скандинавские Один и Тор), «обыкновение мыться в субботу», дарить детям на зубок (С.Сабинин), что скандинавский язык, по причине нахождения на Руси «множества скандинавов» не только долго там бытовал, но даже какое-то время господствовал в Новгороде, и «что знатнейшие из славян, преклоняясь перед троном для снисхождения благосклонности новых русских, т. е. норманских князей, весьма вероятно, стали вскоре изучать их язык и обучать ему своих детей; простые люди им подражали» (И.Ф. Круг), что Ярослав Мудрый был «норманн душою и сердцем» (О.И. Сенковский), что Олег - «удалый норманн», Ольга - «чистая норманка», Рогнеда - «гордая и страстная, истая норманка» («характер Рогнеды чисто норманский»), Мстислав Владимирович - «истинный витязь в норманском духе», что у Святослава был «норманский характер», а у Ярослава Мудрого - «норманская природа» (М.П.Погодин), что даже былинный богатырь Илья Муромец был скандинавом (А.А. Куник), что летописец Нестор есть «первый, древнейший и самый упорный из скандинавоманов!» (Н.И.Ламбин) или «самый старинный норманист», «отец истории норманизма», «почтенный родоначальник норманистики» (А.А. Куник)[81] и прочая, прочая, прочая.


Насколько же рассуждения Шлецера и Карамзина, ставшие направляющими в западноевропейской и российской исторической науке, о «полудиких» восточных славянах-«получеловеках» и «возбудивших» их скандинавах- «человеках», построенных лишь на диктате голого утверждения, что «ни один ученый историк в етом не сомневается», расходились с фактами и бросались в глаза, что с ними наша наука, но лишь под воздействием критики антинорманистов, над которыми тогда самоуверенно и публично потешалась нор манистская ученость (известный словацкий исследователь П.И. Шафарик в 1837 г. назвал их «невеждами», а известный русский историк М.П.Погодин спустя девять лет - «невежами»), избавилась. И сделала это довольно скоро, как только улегся слепой восторг по поводу его «Нестора» и стало возможным спокойно взглянуть на итоговый труд немецкого ученого. И уже в 1847 г., по прошествии всего лишь 38 лет после выхода последней части «Нестора» (1809), один из самых верных продолжателей дела Шлецера по норманизации Руси Погодин констатировал, признавая тем самым принципиальную ущербность и его, и, следовательно, своего подхода к объяснению ранней истории Руси и прежде всего к разрешению варяго-русского вопроса, что «результаты Шлецеровы теперь уже ничего не значат» и что «за шведов с руотси и Рослагеном, за его понятия о вставках, за понтийских руссов, и пр. и пр. - прости его Господи!»[82].


Но, отпустив от имени Создателя все научные прегрешения Шлецеру, ставшие к тому времени «классическими научными аксиомами» и давшие жизнь другим норманистским «научным истинам», т.е. таким же фикциям, благодаря которым миллионы людей были введены в заблуждение и стали убежденными норманистами, российская наука свято сохранила верность такому «результату» «"ультранорманизма" шлецеровского типа», как полнейшее неприятие Ломоносова и его антинорманистских идей. В результате чего норманская теория получила своего рода охранительную грамоту, ставившую ее вне критики (и в первую очередь русских ученых) и превратившую ее в непогрешимый научный догмат, а ее антипод лишь в жалкий домысел «ура- патриотов». Шлецер, подчеркивал в 1876 г. И.Е.Забелин, «горячо прогоняя все несогласное с его идеями о скандинавстве Руси, так запугал не-ученостью всякое противоположное мнение, что даже и немецкие ученые страшились поднимать с ним спор». В 1892 г. норманист В.О.Ключевский констатировал, что «надменный Шлецер с немецким пренебрежением» относился «ко всем русским исследователям русской истории...». В 1961 г. советский норманист С.Л. Пештич верно заметил, что именно Шлецер «всем своим авторитетом европейски известного историка и источниковеда направил историографическое изучение Ломоносова по неправильному пути»[83].


И по этому «неправильному пути», ставшему столбовой дорогой отечественной норманистики, шли авторитетнейшие представители исторической и общественной мысли дореволюционной России - Н.М. Карамзин, М.П. Погодин, В.Г.Белинский, С.М.Соловьев, Н.А.Добролюбов, К.Н.Бестужев-Рюмин, П.П.Пекарский, П.С.Билярский, В.О.Ключевский, П.Н.Милюков, B.C. Иконников и др. И шли бодро и охотно, устно, печатно и массово тиражируя «результат Шлецеров», что позволяло им, причем подавляющая часть их варяго-русским вопросом не занималась вообще, априори вычеркивать (а за ними автоматически это проделывали их ученики, коллеги, читатели) Ломоносова и его последователей, в целом антинорманизм из исторической науки. И шли, оглядываясь на авторитеты Шлецера и Карамзина, с именем которого современные зарубежные и российские норманисты по праву связывают «рекламу» и «пропаганду» идей Шлецера в России[84] (своим трудом, переведенным - полностью или частично - на французский, немецкий, итальянский, польский, сербский языки, прославленный автор оказал очень важное содействие в «рекламе» норманизма и в Западной Европе). Но если Карамзин, преклоняясь перед Шлецером и веря ему на слово, пропагандировал его концепцию почти без какой-либо редакции, подчеркивая, что с мнением о скандинавской природе варягов «согласны все ученые историки, кроме Татищева и Ломоносова», то к его характеристике предшественников и современников подошел, в соответствии со своей норманистской посылкой, весьма выборочно, подвергнув их довольно показательной ревизии.


Так, в оценке дискуссии по речи Миллера и ее главных участников ученый полностью встал на точку зрения Шлецера, говоря, что «ныне трудно поверить гонению, претерпенному автором за сию диссертацию в 1749 году. Академики по указу судили ее... История кончилась тем, что Миллер занемог от беспокойства, и диссертацию, уже напечатанную, запретили», и что Ломоносов «хотел опровергнуть ясную, неоспоримую истину, что Рюрик и братья его были скандинавы». Представляя читателю Ломоносова человеком, совершенно далеким от исторической науки, Карамзин в его адрес бросил слова, что «если мы захотим соображать историю с пользою народного тщеславия, то она утратит главное свое достоинство, истину, и будет скучным романом». Татищева же он изобразил человеком, «нередко дозволявшим себе изобретать древние предания и рукописи», т. е. прямо и безапелляционно обвинил его в фальсификациях, а в Иоакимовской летописи увидел «затейливую, хотя и неудачную догадку» Татищева.


Зато в оценке Байера, Миллера и даже антинорманиста - но немца! - Эверса Карамзин позволил себе решительно не согласиться со Шлецером, в целом и в частности сказав, что Эверс «пишет умно, приятно; читаем его с истинным удовольствием и хвалим искренно; но не можем согласиться с ним, что варяги были козаре! ... Г. Эверс принадлежит к числу тех ученых мужей Германии, коим наша история обязана многими удовлетворительными объяснениями и счастливыми мыслями. Имена Баера, Миллера, Шлецера, незабвенны». Хотя при этом Карамзин отмечал, что Байер «излишно уважал сходство имен, недостойное замечания, если оно не утверждено другими историческими доводами», что Миллер проявлял источниковедческую неразборчивость, породившую фантазии в диссертации, и увлеченно выискивал «сходство имен», а также отверг попытку Шлецера вычеркнуть из русской истории открытую Ломоносовым черноморскую (понтийскую) русь, существовавшую в дорюриково время[85].

И вот в такой только тональности, которая с каждым годом принимала все более крайние формы резкости в отношении Ломоносова, затем и стали вести речь о наследии немецких ученых и русского Ломоносова русские норманисты, принимавшие видение варяго-русского вопроса не в результате самостоятельного занятия его решением, а лишь с чужих слов и лишь в силу норманистской традиции, в которой, по причине ее тотального господства и официального статуса, не могла даже усомниться. И голос норманистов, учитывая также их массовость и наибольшую известность дореволюционному читателю, звучал громче всего, заглушал несогласных и заставлял подавляющее большинство образованных русских людей - от гимназистов до выпускников университетов - смотреть на Ломоносова лишь глазами Шлецера- Карамзина, т. е. вслед за ними не видеть в нем историка и игнорировать исторические идеи ученого, воспринимая их в качестве лишь продукта его неумеренного патриотизма и ненависти к немецким ученым (это неприятие русского гения усиливалось еще и тем, что, по мере возрастания западнических настроений среди российской интеллигенции, русскому обществу навязывалось и к понятию «патриотизм», и к чувству, которое оно выражало, мягко говоря, пренебрежительное отношение).


Так, М.П.Погодиным в 1846 г. было твердо сказано, что Ломоносов выводил русь с Южной Балтики из-за «ревности к немецким ученым, для него ненавистным...», и патриотизма, который не позволял «ему считать основателями русского государства людьми чуждыми, тем более немецкого происхождения». И так говорил знаменитый историк лишь потому (а по той же причине так говорили все норманисты), что пришел, по словам И.Е. Забелина, к разработке варяго-русского вопроса «уже с готовым его решением, с готовою и притом неоспоримою истиною, что варяги-русь суть норманны», и всегда был «крепко убежденный, что истина у него в руках», не допуская при этом «даже никакого сомнения и спора»[86].

В историографических работах 1854-1856 гг. («Писатели русской истории», «Август-Людвиг Шлецер», «Герард Фридрих Мюллер») великий С.М.Соловьев подчеркивал, что Ломоносов был сильно раздражен «против немецкой стороны в академии» и что в то время признавать «чуждое происхождение» варяжских князей «было оскорбительно для народного самолюбия». Это чувство было усилено еще тем, что только что окончилась ожесточенная война со шведами (война 1741-1743 гг.), которые продолжали оставаться «главными и самыми опасными врагами, готовыми воспользоваться первым удобным случаем, чтобы отнять у России недавнюю ее добычу, - и вот надобно выводить из Швеции первых наших князей!» Вот почему Ломоносов, «увлеченный современными отношениями... не хочет признавать скандинавского происхождения варягов-руси, выводит Рюрика из Пруссии...» (причем он, возражая Миллеру, «сильно вооружился против Байера», а также выставлял первого «как недоброго человека, возмутителя Академии, недоброхота России»).


Вместе с тем Соловьев, а такой подход тут же стал нормой, вел речь о «необыкновенной учености, трудолюбии, честности» Миллера - этого «вечного работника» и самого «способного труженика» в Академии, обладавшего «громадными познаниями», труды которого служили образцом для последующих историков, но вместе с тем робкого и застенчивого человека, не умевшего «пресмыкаться» и «лишний раз поклониться» и подвергавшегося притеснениям: «у Мюллера отнимали должное ему вознаграждение; чтоб только сделать ему неприятность, возлагали на него обязанности, от которых он отвык, для которых не чувствовал способностей». Но если, по его мнению, Шумахер и Тауберт преследовали «знаменитого трудолюбца» «из зависти, из тяжелого чувства, которое испытывают люди ничтожные, при виде труда честного, неутомимого, при виде человека, служащего для них живым, вопиющим укором - то были в то же время люди, преследовавшие Мюллера за то, что он был одноземец Шумахера и Тауберта».


Но важно также заметить, что в 1854 г. Соловьев снял одно из тяжких и подлых обвинений Ломоносова, брошенное ему Шлецером и с готовностью подхваченное в нашей литературе, что якобы он «донес» властям о политической неблагонадежности диссертации Миллера. Как показал историк, инициатором этого дела выступил П.Н. Крекшин, который начал распускать по столице слухи, что в речи Миллера «находится многое, служащее к уменьшению чести русского народа», после чего Шумахер направил ее на освидетельствование академикам (с Соловьевым в данном вопросе полнейшую солидарность затем проявили П.С. Билярский и П.Л. Пекарский, говоря, что у истоков дела Миллера стоял либо асессор Канцелярии Академии наук Теплов, либо ее глава Шумахер)[87].


В 1862-1872 гг. крупнейший специалист в области истории российской науки и истории Петербургской Академии наук П.П. Пекарский, труды которого, наряду с трудами Соловьева (как названными, так и вышедшими позже), стали непременным руководством для современников и будущих поколений историков в определении роли и места в нашей исторической науке Миллера (в целом немецких ученых) и Ломоносова, уверял, что последний выступил против речи своего «личного врага» «не с научной точки зрения, но во имя патриотизма и национальности...». Это же «патриотическое воззрение», столь же категорично утверждал исследователь, «легло в основание писанного Тепловым определения, в силу которого речь Миллера была признана настолько вредною, что ее велено было держать за академическими печатями, "не выпуская ни под каким видом ни единого экземпляра"».


Тогда как она, восторгался автор, считая излишним иллюстрировать свои слова соответствующими примерами, «при всех ее недостатках, замечательна в нашей исторической литературе как одна из первых попыток ввести научные приемы при разработке русской истории и историческую критику, без которой история немыслима как наука» (хотя тут же ученый говорил, что Ломоносов подметил в диссертации «довольно справедливо какое-то особенное довольство, с которым Миллер указывает все неудачи и неуспехи славян. Хотел ли Мюллер, писавши так, показать свое беспристрастие во времена, когда считалось чуть ли не святотатством сомневаться в истине баснословий Синопсиса, или же он, как иноземец, питал затаенное чувство против России и русских, что не редкость между иноземцами, даже навсегда поселившимися в России, только в речи его есть не мало неприятного для самолюбия русских...», и что Ломоносов «весьма верно» указал на неправоту Миллера, выводившего имя Холмогор «от Голмгардии, которым его скандинавцы называли»). Чувство неприятия Ломоносова-историка, защищавшего «мнение киевского Синопсиса о славянстве варягов» и «во имя патриотизма и национальности» идущего на все тяжкие, усиливалось разговорами о том, что он проводил «в исторические исследования национальное пристрастие и нетерпимость...», что патриотические соображения «в его исторических трудах были всегда на первом месте» и что с 1755 г. большая часть его времени поглощается на «ожесточенную» борьбу с его личными врагами-иностранцами, которой «предавался наш академик со всем увлечением и жаром, которых в нем не могли истребить лета и никакие сторонние соображения».


Голос Пекарского-защитника норманиста Миллера и одновременно голос Пекарского-обвинителя «ожесточенного» патриота Ломоносова, «человека страстного, постоянно взволнованного, рассерженного, негодующего», только и занимавшегося «со всем увлечением и жаром» травлей личных врагов-иностранцев, звучал и в том, что если бы даже Миллер «действительно намеренно выставлял одни темные стороны, то и тогда его можно бы было упрекать в пристрастии и увлечениях, недостойных серьезного ученого, но все это еще очень далеко от политической неблагонадежности. Между тем Ломоносов именно к этому клонил свои обвинения», когда критиковал труды Миллера, опубликованные в «Ежемесячных сочинениях» (обвинения Ломоносова против Миллера, подчеркивал автор, «главнейшее касались цензуры статей его, а также и вообще Ежемесячных сочинений. Ломоносову казалось, что историограф был недостаточно патриотом в своих статьях по русской истории и этнографических исследованиях», что в январе 1761 г. он собрал эти обвинения в статье и послал ее к президенту Академии), что он Миллера считал врагом «просвещения в России», что «запальчиво нападает» на Байера «за его сближение имен первых русских великих князей с скандинавскими» и с «болезненной раздражительностью» отнесся к планам Шлецера и сообщил о нем в Сенат, т. к. тот «ему казался уже неблагонадежным и по политическим соображениям».

В конечном итоге Пекарский заключил (а точно так считал и Шлецер), что «не подтверждается мнение, что Ломоносов сделал в области естественных наук великие открытия, будто бы оставшиеся неизвестными до нашего времени только по равнодушию русских к отечественным гениям» («нашлось, - продолжал далее исследователь, - также не мало опровержений тому, чтобы великий наш писатель был постоянно тесним и угнетаем, отчего будто бы он и не успел осуществить все задуманное им. При всей своей гениальности и необыкновенных дарованиях у Ломоносова, как у всякого человека, были свои слабости, недостатки, и они вредили ему в жизни не менее его врагов»). Автор также привел слова Миллера, высказанные им в недатированном письме неизвестному, собиравшемуся написать историю Московского университета (а это где-то 1760-1770-е гг.), и которые, как при этом было подчеркнуто Пекарским, дают «нам понятие о том, как понимал Мюллер обязанности историка: "Так как вам угодно мне доверить ее, то позвольте вам предварительно высказать мои мысли на счет составления такой истории. Все заключается в трех словах: быть верным истине, беспристрастным и скромным. Обязанность историка трудно выполнить: вы знаете, что он должен казаться без отечества, без веры, без государя"»[88] (в устах норманистов эти слова станут, в нарушение принципа историзма, главным аргументом в пользу Миллера- историка и главным аргументом не в пользу Ломоносова-историка).


В 1872 г. С.М. Соловьев, под воздействием материла, приведенного прежде всего П.С.Билярским и П.П. Пекарским, особенно в связи с событиями 1742— 1743 гг., когда Ломоносов, будучи, как утверждают лишь два свидетеля из очень большого числа очевидцев, в нетрезвом состоянии, подрался с немцами (с гостями своего соседа И. Штурма, садовника Академии наук) и неприлично вел себя по отношению к академику Х.Н.Винсгейму, сказал в двадцать втором томе «Истории России с древнейших времен», т.е. сказал очень громко, на всю Россию и заграницу, что подобно Петру I, «который начал походы русских людей на Запад за наукою, и Ломоносов должен был явиться здесь и очень хорошим, и очень дурным человеком», что «нам тяжело теперь говорить о пороке, которому был подвержен Ломоносов, о тех поступках, которые были следствием его шумства», и что «богатырь новой России», «отец русской науки и литературы» в 1742 г. «пристал к Нартову, пошел в поход против немцев, забушевал», «стал бывать шумен, по тогдашнему выражению, а в шуму он был беспокоен».

Обращает на себя внимание тот факт, что Штурм, подав жалобу на Ломоносова в день происшествия 26 сентября 1742 г., лишь только 11 октября, т. е. спустя полмесяца, вдруг подчеркнул, что Ломоносов «всегда бывает пьян, навел мне великий страх, ибо он 8 числа сего месяца двум моим девкам сказал, что мне руку и ногу переломит и таким образом меня убить хочет» (Шлецер, помнится, тоже говорил, что Ломоносов, правда, в союзе с Миллером, «из ученой ревности» стремился «к моей погибели, в серьезном значении»). Пьяное состояние Ломоносова в день драки не отметил никто из противостоящей ему стороны, а это шесть человек, включая двух женщин, несомненно, обладавших и зорким взглядом, и тонким нюхом, чтобы сразу же разглядеть пьяного человека, а также пять солдат и староста, которые сопровождали его на съезжий двор. Причем солдат И. Михайлов «объявил, что его оной Ломоносов бил по щекам и вынимал на него шпагу из ножен», но при этом не зафиксировал его пьяного состояния. Странно также и то, что именно в квартире Ломоносова, как констатировал подканцелярист Академии наук П. Брызгалов, явившийся запечатать ее «академическою печатью», оказались «двери разломаны, а кем, о том неизвестен; для того оных дверей никак невозможно запереть и запечатать».


А в случае с Винсгеймом 26 апреля 1743 г. сторож Ф.Ламбус так отвечал: пришел в Конференцию Ломоносов, «пьяным ли образом или нет, о том подленно сказать не может, но только больше по своей чистой совести признает онаго адъюнкта Ломоносова за пьяного, и идучи де он мимо чрез Конференцию около стола господ профессоров усмехнулся, и остановившись ударил в ладони, кукиш показал...». О том, что Ломоносов якобы был пьян 26 апреля, утверждал прямо лишь студент А.Чадов («напившись пьян перьвой раз...»), тогда как три других студента - П. Шишкарев, С.Старков и М. Коврин, отвечая на расспросы профессоров о произошедшем инциденте, - ни слова не сказали о том. Но даже если в обоих случаях Ломоносов и был нетрезв, то они совершенно не стоят того, чтобы возводить их в абсолют, а уж тем более говорить «о пороке, которому был подвержен Ломоносов», иначе просто непонятно, как это он - «шумный» и «пьянствующий» с молодости - вдруг стал «отцом русской науки и литературы», написал огромное число трудов по многим отраслям наук и обессмертил свое имя. Всем бы такого шума (31 декабря 1733 г. произошла драка между профессорами И. Вейтбрехтом и Г.Ф.В. Юнкером на заседании высшего научного органа Академии - Академическом собрании, или Конференции, причем Юнкер бил противника палкой, а 2 сентября 1741 г. в академической обсерватории подрались профессора Ж.Н.Делиль и Г. Гейнзиус. Но никто же не скажет, что они пьяницы и что «в шуму» бывали беспокойны. Да и «обычно подобные скандалы, - отмечают Г.Е.Павлова и А.С.Федоров, - не имели никаких последствий»)[89].


В 1873 г. в двадцать третьем томе «Истории России с древнейших времен» Соловьев, затронув борьбу Ломоносова и Миллера друг с другом, с одной стороны, заострил внимание на обсуждении в Историческом собрании «Истории Сибири», а, с другой, утверждал, что 1749-1750 гг. - это время «было самое тяжелое в служебной жизни Мюллера». Подробно остановившись на освещении дискуссии по его диссертации (опять отметив, как и в 1854 г., что все началось из-за Крекшина) и прежде всего на отношении к ней Ломоносова, ученый констатировал: Канцелярия Академии наук, основываясь на том, что она «ни одним из членов Академии не одобрена, а проф. Тредиаковским за прямо основательную не признана, определила онную диссертацию совсем уничтожить». А далее им было сказано, что «этим беды не кончились» и под предлогом скорейшего окончания «Истории Сибири» у Миллера «отняли должность ректора университета, находившегося при Академии наук, и в то же время заставляли читать лекции по всеобщей истории», а затем его «разжаловали из академиков в адъюнкты. Скоро, впрочем, опомнились, конечно не без представительства людей сильных, и возвратили Мюллеру прежнюю должность, вынудивши, однако, у него признание, что был достойно наказан. Нельзя было опомниться, потому что другого такого способного труженика не было в Академии».


Высоко отзываясь о издаваемых Миллером «Ежемесячных сочинениях», а препятствия в том ему чинил все тот же Ломоносов, Соловьев превосходно отозвался о его статье «О первом летописателе российском, преподобном Несторе, о его летописи, и о продолжателях оныя», назвав его важным «в истории нашей исторической литературы» сочинением, которым «руководствовались позднейшие исследователи». А в сюжете о литературных занятиях Ломоносова подчеркнул, видимо, под влиянием названия эпиграммы Тредиаковского на него «Самохвал», что «Сумароков был самохвал, и Ломоносов был тоже самохвал». В двадцать шестом томе своего бессмертного труда (1876) Соловьев вкратце повторил характеристики, данные им в 1854-1856 гг. Миллеру (лестную) и Ломоносову (отрицательную) как историкам. Да еще приписал, что последний «зорко следил за каждым шагом» Миллера «в самостоятельной деятельности по русской истории, не проводит ли иностранец каких-нибудь нехороших мыслей, не оскорбляет ли величия русского народа, постоянно придирался, постоянно протестовал», и что «против продолжения деятельности Шлецера в Академии с обычною своею страстностию вооружился Ломоносов. Его подозрительность к немцам, к их властолюбивым, вредным замыслам была возбуждена в высшей степени»[90].


В 1872-1882 гг. К.Н. Бестужев-Рюмин отмечал, что прения Ломоносова с Миллером «о происхождении руссов имели основой раздражение патриотическое, а не глубокое знание источников», что русский ученый «из патриотизма стал доказывать, что шведы, с которыми мы воевали, не могут быть предками наших князей» (Миллера ученый представил «настоящим отцом русской исторической науки»), что он и против плана «честного, гордого, непреклонного» Шлецера по обработке русской истории 1764 г. «восстал со стороны национальной». В.О.Ключевский в конце 1880-х - начале 1900 г. своим авторитетом еще тверже закрепил в сознании новых поколений студентов и читателей, и так уже с младых лет зазубривших эту истину, что антинорманизм Ломоносова был вызван «патриотическим упрямством», рожденным в «самый разгар национального возбуждения, которое появилось после царствования Анны...» и войны со Швецией 1741-1743 гг., в связи с чем его «исторические догадки» не имеют «научного значения», в то время как диссертация Миллера имеет «важное значение в русской историографии» (идя в оценке Ломоносова и Миллера в русле рассуждений своего учителя Соловьева, его же словами Ключевский сказал, что руке Миллера принадлежит «замечательная для того времени критическая статья о Несторовой летописи, о составе ее и значении как исторического источника. Она долго служила основанием ученых суждений об этом памятнике»). По словам П.Н. Милюкова, впервые прозвучавшим в 1897 г., Ломоносов представлял собой «патриотическо-панегирическое» направление, где главными были не «знание истины», а «патриотические преувеличения и модернизации», ведущие свое начало от «Синопсиса», стремление «приодеть русскую историю в приличный времени ложно-классический костюм»[91].


В 1911 г. - в год празднования двухсотлетия со дня рождения нашего гения - B.C. Иконников внушал читателю, что у Ломоносова против Шлецера «преобладала национальная точка зрения». В полной мере отношение дореволюционной историографии к Ломоносову и его историческому наследию в том же году выразил М.В.Войцехович в статье «Ломоносов как историк», опубликованной в юбилейном издании «Памяти М.В.Ломоносова. Сборник статей к двухсотлетию со дня рождения Ломоносова». И этот, так сказать, «ломоносововед», обильно источая иронию и насмешки в адрес «апостола» русской науки Ломоносова как «великого патриота», упорно боровшегося против немецкого засилья в Академии наук, и, не жалея самых мрачных красок, расписывал, как жертвой его «патриотического усердия» стал Миллер, диссертация которого, являя собой лишь скромную попытку научно разрешить начальную историю Руси, «подверглась настоящему разгрому со стороны неистового академика», защищавшего «совершенно противоположную точку зрения не по соображениям научным, а национально-патриотическим», что он беспощадно критиковал работы Миллера и Шлецера» «независимо от степени их научной основательности, а единственно с точки зрения русских интересов, русской чести и достоинства»[92].


А насколько велики были в дореволюционное время масштабы, с одной стороны, рассуждений панегирического свойства о заслугах перед русской исторической наукой Байера, Миллера и Шлецера, с другой, рассуждений самых нелестных и самых нелепых о Ломоносове-историке, которые нескончаемым потоком исходили от историков-норманистов, что только в русле этих рассуждений и могли вести разговор о нем и немецких академиках именитые представители иных наук. Причем независимо от того, насколько разговор о нем вписывался в тему их сочинений - сочинений очень интересных и очень важных - и их научные интересы вообще. И в первую очередь, а данное обстоятельство просто бросается в глаза, этот «научный» разговор о Ломоносове, еще больше не сдерживаясь в его осуждении и в подборе самых негативных оценок его действий, вели такие знатоки русской истории, как филологи.

Так, в 1865 г. вышли «Материалы для биографии Ломоносова», изданные языковедом, академиком П.С.Билярским. И в этих «Материалах» показательны названия разделов, в которых помещены документы. Например, раздел, который содержит документы о событиях 26 сентября 1742 г., т. е. о столкновении Ломоносова с гостями Штурма, озаглавлен как «Беспорядки Ломоносова». Но главное, как с нескрываемым осуждением говорил Билярский, словно был знатоком варяго-русского вопроса, против Миллера боролись те, кто считал «себя способными судить и решать исторические задачи без специального исторического образования и которые притом вооружены были против его результатов всею силой национального чувства» (Пекарским было подмечено, что Билярский, специально занимавшийся биографией и творчеством Ломоносова, «считал как бы обязанностью своею в разных примечаниях к своим Материалам высказывать какое-то странное, личное нерасположение к Ломоносову» и обвинять его в том, к чему он совершенно не был причастен. Но такое противоестественное для истинной науки «странное, личное нерасположение к Ломоносову», затмевающее истину, характерно для всех российских норманистов прошлого и современности)[93].


В 1884 и 1891 гг. известный литературовед А.Н.Пыпин в статье «Русская наука и национальный вопрос в XVIII-м веке» и фундаментальной работе «История русской этнографии» повествовал, видимо, полагая себя, по примеру Билярского, одновременно экспертом и в области варяго-русского вопроса, и в области историографии XVIII в., что у Миллера трудности, окружавшие тогда «положение исторического писателя», не ослабили «его строгого понятия об исторической правдивости» и что он остался верен, говоря его же словами, «истине, беспристрастным и скромным». Причем, по мнению Пыпина, «в работах исторических эти затруднения достигали до крайней степени» по причине простой непривычки «к исторической критике» и неловкого проявления «того самого чувства, какое называют теперь чувством национальной самобытности и т. п.». А в качестве примера «до чего доходила тогда нетерпимость и подозрительность в вопросах истории...» он привел «переполох», произведенный диссертацией Миллера, и «озлобление», с каким Ломоносов нападал на Шлецера. При этом считая, что «если еще можно понять озлобление Ломоносова против Шлецера, в характере которого было раздражающее высокомерие, отзывавшееся и в его сочинениях, то это озлобление очень мало извинительно относительно Миллера».


Также им было сказано, что в 1760-х гг. Ломоносов проявлял в отношении Миллера, старого и заслуженного человека (Ломоносов вообще-то лишь на шесть лет его моложе), множеством трудов доказавшего «свою ревность к изучению истории России» и неутомимо работавшего для русской литературы, «недоброжелательство», поводом чему служили его исторические сочинения и издание «Ежемесячных сочинений». Ибо, по Ломоносову, «у Миллера нет достаточного патриотизма, и отзывы его о трудах последнего представляют образчик крайней нетерпимости». И Пыпин, как норманист без колебаний принимая сторону Миллера, подчеркивал, что он, «воспитанный в немецкой школе... выносил из нее строгое представление о научной и нравственной обязанности историка и, конечно, старался быть верным этой обязанности; если сам Ломоносов не понимал его, это указывает только, что общество еще не понимало научной критики, не умело правильно ставить свои требования национального достоинства, не умело, напр., понять, что это достоинство вовсе не увеличивается скрыванием неприятных исторических фактов или стремлением их закрашивать. Тогдашние обвинения этого рода нам представляются уже мелочными и несправедливыми».

В 1895 г. ученый, специально затронув тему «Ломоносов и его современники» и опять же руководствуясь лишь оценками Шлецера и его подражателей, прежде всего П.П. Пекарского, зачем-то уж создал явную карикатуру на Ломоносова, которую затем еще раз воспроизвел в 1899 г. в своей «Истории русской литературы» (но в согласии с Пекарским отметив «странный враждебный тон Билярского» по отношению к Ломоносову). При этом старательно выставляя его виновником всех бед, которые испытала историческая наука того времени. И в первую очередь ведя речь о его «пороке», а здесь приведены слова С.М.Соловьева, что «нам тяжело теперь говорить о пороке, которому был подвержен Ломоносов, о тех поступках, которые были следствием его шумства», т. е. пьянства, и что в таком состоянии он, пугал Пыпин читателя, «творил вещи весьма жестокие» (у Соловьева читается, что «в шуму он был беспокоен»).


Поэтому, можно пожалеть, что Ломоносов «не направлял своей энергии в защиту русских интересов более целесообразно: драки, ругательство, поправление зубов и самые кукиши немецким академикам не могли означать успехов русской науки...». И только «желание господствовать в Академии и необузданность характера, - по-прокурорски гремел голос Пыпина, - помешали установиться здравым отношениям Ломоносова с двумя немецкими академиками, которые оказали тогда и после великие заслуги для русской науки, именно для русской историографии. Это были Шлецер и Миллер». Причем особенно вреден был «для успехов едва возникавшего исторического знания» его раздор с последним, ставшим «для русских исследователей учителем исторической критики» и громадные исторические заслуги которого остаются «лучшим оправданием... против обличений, которыми осыпал его Ломоносов», не умевший «оставаться в границах справедливости...» («те неправильности, в которых Ломоносов обвинял Миллера, могли быть, как ученое мнение, предметом специальной критики, а не предметом обвинения в политическом недоброжелательстве...»). Касаясь же собственно диссертации Миллера, автор к сказанному добавляет, что он «едва не был обвинен в политическом преступлении. К сожалению, в этих обвинениях принял участие и Ломоносов, который всю свою жизнь относился к нему крайне враждебно, считая его недостаточным патриотом», и что он в 1761 г. «собрал эти обвинения в особой статье, посланной им к президенту Академии, а, может быть, и к другим лицам...».


Подводя черту под разговором о Ломоносове, Пыпин заключал, что, во-первых, «в русской историографии он не оставил серьезного труда», ибо в «Древней Российской истории» «руководился теми же мыслями, какие владели им всегда, одушевляли его и в ученых изысканиях, и в академических речах, и в торжественных одах - желанием служить пользе и возвеличиванию отечества», во-вторых, «патриотизм приводил его к поступкам не только грубым, но и несправедливым, когда он вступался за честь и пользу России, которым, по его мнению, наносили ущерб его противники из немецких академиков; он с гордостью указывал им, что он - "природный русский"» (его «личная несдержанность, даже необузданность приводила... ко многим крайностям»), и, в-третьих, «мелочная, грубая война» с немцами «нисколько не помогала делу русского просвещения», ибо для Ломоносова они могли стать «чрезвычайно полезными союзниками, а не врагами, какими он их делал. Из позднейших отзывов, например, Шлецера, можно видеть, что хотя способ действий Ломоносова и оставил в немецком ученом известное враждебное чувство, но вовсе не помешал признанию его высоких достоинств, на почве которых было бы возможно их совместное действие на пользу русской науки»[94].


В 1910 г. крупнейший филолог-славист и академик Петербургской Академии наук И.В.Ягич, хорват по национальности, работавший в российских и европейских университетах, в первом выпуске «Энциклопедии славянской филологии» «Истории славянской филологии» уверял, что Ломоносов, «бесспорно под влиянием оскорбленного личного самолюбия», изобразил «Русскую грамматику» Шлецера «как нечто вредное и обидное для русских». Сам же автор «в высшей степени сожалел, что она не появилась в свое время: она дала бы толчок к дальнейшим исследованиям подобного рода, как потом грамматика Добровского». Говоря о Ломоносове - сыне «далекого севера, Архангельской губернии, великорусское население которой до сих пор славится расовыми превосходствами и богатством бытовой старины...», Ягич подчеркивал, что это «личность крупная и даровитая, соединяющая дикий нрав с большим талантом», что «природе его была присуща доля грубости...», что его борьба против немецких академиков «вышла слишком неровной и превратилась в конце концов в грубые личные оскорбления» и что он, не умея «воздерживаться от национального самомнения... бывал несправедлив как по отношению к Миллеру, так и еще более по отношению к Шлецеру» (Пыпин же говорил совершенно обратное: «еще можно понять озлобление Ломоносова против Шлецера...». Кто прав - русский Пыпин или хорват Ягич - не это оказывается главное; главное - это изобразить антинорманизм в качестве продукта «патриотизма», «расизма» и «немцененависти» русского Ломоносова, что без доказательств возводило норманизм даже в представлении профессионалов, фрондирующих против самодержавной и, по их убеждению, недемократической России, следовательно, ни в коем случае не полагавших себя патриотами такого Отечества, в ранг высокой науки).


Рассуждая о работах Ломоносова, ученый не сомневался, словно был специалистом в области русской истории вообще и древней, в частности, что «менее значения имели его занятия по русской истории...», что «целое сочинение написано с несвойственным историческому изложению пафосом» и что он, «руководимый патриотическим самолюбием», искал «славян во всех концах света» (насколько сам автор проник в историю, даже недавнишнюю, говорит тот факт, что садовник Петербургской Академии наук Штурм, с которым у Ломоносова случился известный инцидент, превратился под пером Ягича в «академика», «который бежал от побоев его даже на улицу»). Вместе с тем Ягич, демонстрируя «самостоятельность» в суждениях о Ломоносове, завел речь о его приспособленчестве: «Когда императрица Елизавета вступила на престол, немецкие академики заставили Ломоносова быть переводчиком на русский язык их патриотических и верноподданнических чувств. Ломоносов воспользовался этим обстоятельством, чтобы улучшить свое положение. Он получил место адъюнкта...». А также отмечал, что «и в грамматике его звучит иногда национальная струнка. Характеризуя русский язык, он снабжал его превосходствами всех прочих языков: великолепьем "шпанского", живостью французского, крепостью немецкого, нежностью итальянского, богатством и сильной в изображениях краткостью греческого и латинского». Профессор физической химии Б.Н. Меншуткин, издавший в 1911 г. одно из лучших «жизнеописаний» Ломоносова, где впервые в полном объеме был показан его выдающийся вклад в разработку химии и физики, не мог, естественно, пройти и мимо его взаимоотношений с Миллером. И все их столкновения он объяснил, понятно, согласно учению норманизма: якобы русский ученый выступал против того, чтобы иностранцы писали «что-либо предосудительное России», но Миллер, «как беспристрастный историк, помещал все, как бы оскорбительно для России это не казалось Ломоносову»[95].


Масштаб и напор антиломоносовских настроений были настолько велики, что их не могла сдержать наука, и они в тех же масштабах вылились за ее пределы, на страницы популярнейших журналов, и с этих страниц также активно закрепляли в науке и обществе чувство неприятия как Ломоносова-историка, так и антинорманизма в целом. И огромную роль в том сыграли такие «крупнейшие специалисты» в области русской истории и варяго-русских древностей, как В.Г.Белинский, Н.Г.Чернышевский и Н.А.Добролюбов, кумиры тогдашней студенческой молодежи, из которых вырастали вершители судеб исторической науки.

В 1845 г. Белинский, увидев в Ломоносове предтечу своих идейных противников - славянофилов, с каким-то невероятным ожесточением набросился на него. Категорично отрицая за ним звание историка (он «решительно» не знал русской истории и был в ней «таким же ритором, как и в своих надутых одах на иллюминации...»), критик предельно зло высмеял его «исторические подвиги», квалифицировав их в качестве «надуто-реторического патриотизма», в основе которого лежал не поиск истины, а «славы россов», и «убеждение, столь свойственное реторическому варварству того времени, будто бы скандинавское происхождение варяго-руссов позорно для чести России...». Вместе с тем Белинский утверждал, что в истории с речью Миллера Ломоносов обнаружил «истинно славянские понятия о свободе ученого исследования» и что его последователи «ложным» и «мнимым патриотизмом прикрывают свою ограниченность и свое невежество и восстают против всякого успеха мысли и знания», фанатично ненавидят немцев и отрицают их заслуги в разработке русской истории. Нисколько не побрезговал Белинский растиражировать и ту сплетню Шлецера, придав ей уж совсем чудовищное звучание и заодно вновь пройдясь по «горячо любимым» им славянам, что «Ломоносов умер прежде времени, но это по собственной вине, вследствие некоторого славянского пристрастия к некоторому варяго-русскому напитку...».


Горой стоя за немецких ученых и восхищаясь ими - «они глубоко чувствовали и сознавали необходимость строгой и холодной критики, чтобы очистить историю от басни», - всероссийская знаменитость в отношении издевательских над русским языком «этимологий» Шлецера лишь заметила, что тот «смешно ошибался в производстве некоторых русских слов» (следует сказать, что собственная «Русская грамматика» «неистового Виссариона» - литературного критика и недоучившегося в Московском университете словесника, изданная в 1837 г., не имела успеха совершенно). В 1854 г. Чернышевский весьма доброжелательно оценил опубликованную в журнале «Отечественные записки» статью С.М.Соловьева о Г.Ф.Миллере, ибо она в самом полном свете выставляет все влияние «этого замечательного критика и неутомимого исследователя на развитие понятий о русской истории». Пять лет спустя Добролюбов пропагандировал идею, уже ставшую азбучной истиной, что русские академики, «во главе которых стоял Ломоносов», полагали, «что унизительно будет для русских, если придется сознаться, что варяги были норманны!», по причине чего они и запретили диссертацию Миллера. После чего он заключил от имени «общественности»: «Теперь мы считаем предосудительными действия почтенных академиков и не оправдываем в этом случае даже Ломоносова»[96].


Любимое занятие наших западников, «не оправдывая», «унижать и поносить все свое», по отношению к Ломоносову не ограничилось навязчивыми разговорами о его «патриотизме» как единственном мотиве выступления против норманства варягов (руси) и немецких ученых.

Вместе с тем и все также громогласно и все также безапелляционно норманисты разных поколений и разных политических пристрастий, большая часть из которых даже не заглядывала в исторические труды третируемого ими (в ряде случаев даже с каким-то явным наслаждением и злорадством) Ломоносова, тиражировала многочисленными публикациями мысль, что «история не была его уделом» (Н.А.Полевой), что он «неискусный в истории повествователь» (Н.Сазонов), что его труды по истории, вызванные соперничеством с Миллером, «не могут выдержать исторической критики» (А.В.Старчевский), что его «могучий талант... оказался недостаточным при занятии русскою историею, не помог ему возвыситься над современными понятиями...», что исторические занятия были чужды ему «вообще, а уже тем более занятия русскою историею...», что его «Древняя Российская история» в той части, где излагаются собственно русские события, представляет собой «сухой, безжизненный реторический перифразис летописи, подвергающейся иногда сильным искажениям...» (С.М.Соловьев, и эту «общую и вполне беспристрастную оценку исторических трудов Ломоносова» затем полностью повторил П.П. Пекарский), что он, стремясь сделать русскую историю «академическим похвальным словом в честь России», «оказался просто повествовательным риториком», смело ставившим свои размышления «в ряд с историческими событиями» (В.О.Ключевский), что, не имея «возможности пройти правильную теоретическую школу...», использовал «чисто литературные приемы» и представлял собой «мутную струю» в историографии XVIII в. (П.Н.Милюков), что занятие Ломоносовым историей «было случайным, эпизодическим», что он, не имея твердых исторических знаний, создал «нечто отрицательное, с чем науке русской истории считаться не приходилось, и что последующими исследователями рассматривалось как печальное недоразумение, не достойное ни гения Ломоносова, ни его научной репутации», что он затемняет рассказ летописи и искажает ее смысл (М.В. Войцехович)[97].

Представления о Ломоносове как неисторике активно пропагандировали, в силу сложившейся традиции, доведенной даже до сознания простых людей, хорошо известные в России люди, не бывшие специалистами в русской истории и историографии, но мнение которых безотчетно принимали очень многие. Так, в 1915 г. Г.В. Плеханов в «Истории русской общественной мысли» говорил, не блистая оригинальностью и ссылаясь на С.М.Соловьева, что история «никогда не была не только главным, но вообще серьезным призванием» Ломоносова, что «из его обработки источников не вышло ничего замечательного», что «он не понял задачи историка...», что его «Древняя Российская история» «вышла чем-то в роде нового похвального слова» и что, «предаваясь своим историческим занятиям, Ломоносов не забывал о так больно обижавшем его высокомерном взгляде образованных иноземцев на Россию и русский народ. Он хотел хорошо разукрасить нашу историю...». Вместе с тем Плеханов, надлежит заметить, задавшись вопросом, почему естественнонаучные заслуги Ломоносова поздно, только в 1865 г., когда чествовалась его память в год столетия со дня смерти, привлекли к себе внимание русских естествоиспытателей, ответил на него совершенно правильно, прямо указав на крайне анормальное настроение нашего общества, так презрительно чурающегося всего своего: «Пока выдающиеся люди отсталой страны не получат признание в передовых странах, они не добьются полного признания и у себя дома: их соотечественники будут питать более или менее значительное недоверие к своим "доморощенным" силам ("где уж нам!")»[98].


А параллельно с тем и все также шумно звучало, что Байер, Миллер и Шлецер были, по сравнению с Ломоносовым, «профессиональными учеными», стоявшими «в отношении к истории как науке неизмеримо выше» его и создавшими «у нас историческую науку» и т. д., и т. п. Высокие мнения о немецких ученых были настолько расхожими, что они проникли почти во все образованные и самые блестящие умы дореволюционной эпохи.

Так, в 1832 г. Н.В. Гоголь буквально воспел, едва не переходя на гекзаметр, деятельность Шлецера, называя его «величайшим зодчим всеобщей истории». По его словам, слог Шлецера - «молния, почти вдруг блещущая то там, то здесь и освещающая предметы на одно мгновение, но зато в ослепительной ясности.... Он имел достоинство в высшей степени сжимать все в малообъемный фокус и двумя, тремя яркими чертами, часто даже одним эпитетом обозначать вдруг событие и народ.... Он не был историк, и я думаю, что он не мог быть историком. Его мысли слишком отрывисты, слишком горячи, чтобы улечься в гармоническую, стройную текучесть повествования. Он анализировал мир и все отжившие и живущие народы, а не описывал их; он рассекал весь мир анатомическим ножом, резал и делил на массивные части, располагал и отделял народы таким же образом, как ботаник распределяет растения по известным ему признаком.... Он уничтожает их (предшественников. - В.Ф.) одним громовым словом, и в этом одном слове соединяется и наслаждение, и сардоническая усмешка над пораженным, и вместе несокрушимая правда; его справедливее, нежели Канта, можно назвать всесокрушающим. ... Он как строгий, всезрящий судия; его суждения резки, коротки и справедливы». При этом наш литературный гений специально сделал оговорку, что, «может быть, некоторым покажется странным, что я говорю о Шлецере, как о великом зодчем всеобщей истории, тогда как его мысли и труды по этой части улеглись в небольшой книжке, изданной им для студентов, - но эта маленькая книжка принадлежит к числу тех, читая которые, кажется, читаешь целые томы»[99]. Но в условиях повальных «скандинавомании» и «шлецеромании» гимн великого Гоголя Шлецеру странным, конечно, показаться не мог и еще больше, понятно, усилил все эти «мании».


Противопоставление Ломоносова и немецких ученых, став главной темой норманистской историографии, ибо мнением о совершенно низком качестве первого как историка она дополнительно и довольно результативно утверждала ложное представление об истинности норманской теории, навязывалось - посредством популярных дешевых изданий - массовому читателю. Так, в 1894 г. в серии «Жизнь замечательных людей» Ф.Ф.Павленкова, созданной «для простых людей», вышел очерк Е.А.Соловьева «Карамзин». И автор, выпускник историко-филологического факультета Петербургского университета, просвещая «простой люд», дал ему краткие, но предельно четкие понимания «сути» варяго-русского вопроса и воззрений его главных разработчиков. Так, по его словам, в XVIII в. производить руссов от норманнов «было неприлично: это значило - представлять русских подлым народом и опускать случай к похвале славянского народа, и что если Шлецер - «первый человек, заслуживающий имени историка в строгом смысле слова», то Ломоносов, занимаясь русской историей, все свел «главным образом к красоте описания и восхвалению прошлого... В результате появилось нечто вроде героической поэмы, надутой и неискренней, но в выдержанном высоком штиле. О достоверности Ломоносов не заботился, и надо удивляться, как это он еще сравнительно мало переврал фактов».

Не ограничиваясь такой привычной для норманистики карикатурой на Ломоносова, Соловьев, дабы усилить его негативное восприятие, говорит, что «все недостатки ломоносовских приемов были доведены до крайности Эмином...» (а «более бесцеремонного историографа, вероятно, не было на земле. Эмин ссылается на несуществующие источники, развязно бранит не только Байера, а даже самого Нестора, но врет красиво») и что их «героические поэмы, называвшиеся «российской историей», были «проникнуты одной и той же вполне определенной идеей, - именно, что русский народ велик и что величие его создано самодержавством» (положительно отзываясь о Щербатове, указывает, что он, «в сущности, свернул на ту дорогу, по которой раньше шел Татищев. Он оставил бубны и литавры Ломоносову, перестал выбивать трели на историческом барабане, а занялся делом более полезным, хотя и не таким заметным, а именно: собиранием материала и установлением связи в груде летописных фактов»). Также им было сказано, но уже в адрес Карамзина, что он мог взять у своих предшественников: «немцы, особенно Шлецер, должны были научить его приемам строгой исторической критики. Татищев завещал ему свод летописей, Щербатов - массу полуобработанного материала, Болтин - попытку философски изложить историю, хотя только в частностях. Это не много, но кое-что. Тем удивительнее, что Карамзин... свернул с прямого научного пути и, вернувшись к преданиям Ломоносова, поставил себе прежде всего задачей раскрасить историю высоким "штилем" и неумолкаемой мелодией "Гром победы раздавайся"...»[100].


Приведенные характеристики Ломоносова-историка, а в большинстве случаев - это язвительные насмешки над ним и его историческими трудами, вполне естественны для дореволюционной науки, ибо, по справедливому замечанию одного из лучших советских специалистов в области историографии А.М.Сахарова, антинорманистские идеи Ломоносова «не могли получить одобрения в науке, где норманизм стал официальной теорией происхождения Древнерусского государства», в связи с чем норманисты, пояснял он далее, «попытались набросить тень на занятия великого ученого историей, третируя эти занятия как ненаучные». К этим словам Сахарова остается добавить глубоко верное и горько звучащее до сих пор замечание П.А.Лавровского, сделанное в 1865 г. в отношении все более нарастающих нападок на Ломоносова со стороны, так сказать, его «благодарных» потомков, что «русские привыкли судить о своих и великих людях по отзывам Запада...» (при этом ученый напомнил, что в обработке русской истории он совершил «многотрудный подвиг», ибо натолкнулся «на неподготовленную еще почву и вынужден был сам и удобрять, и вспахивать, и засевать и боронить ее», что он в стремлении написать сочинение, на которое не были способны иностранцы, «вооружился всеми источниками, какие только могли находиться у него под руками», и что современная наука многое повторяет из Ломоносова, «хотя и забывает при этом о Ломоносове»)[101].


Но этим же делом, т. е. набрасыванием «тени на занятия великого ученого историей, третируя эти занятия как ненаучные», и все также «по отзывам Запада» тенденциозно судить о Ломоносове-историке (и все также бесцеремонно и беспощадно судить его, словно он совершил какое-то чудовищное преступление, непрощаемое даже за давностью лет) продолжали заниматься советские историки - марксисты и интернационалисты - предвоенных лет, с маниакальным упоением бросившиеся очернять дооктябрьскую историю России.

Как подчеркивал в 1923 г. Н.А. Рожков, долгие годы метавшийся между меньшевиками и большевиками, Ломоносов - этот выходец из зажиточных крестьян (что на языке того времени означало контрреволюционное «кулак-мироед») и, разумеется, сторонник самодержавия - выполнял задания императрицы «в духе исторического ложного классицизма» и в силу чего отрицательно относился к немцам, занимавшимся русской историей. И авторитетный тогда историк, обращаясь к формирующейся советской научной элите, объяснял ей, в условиях насаждения неприятия к патриотизму, презрительно именуемому «великодержавным шовинизмом», и ожесточенной борьбы с ним, кровью залившей всю Россию, что «патриот» и «националист» Ломоносов «отверг норманскую теорию и сделал варягов славянами». В 1940 г. тогдашний лидер науки Б.Д. Греков, хотя и высказался пользу Ломоносова как историка, но вместе с тем четко по-норманистски доложил, что он историком-профессионалом, «в узком смысле слова, не был», т. к. «не отдал всей своей жизни этой отрасли знания», что он вступил в спор с Миллером не столько как ученый, не удовлетворенный его доводами, «а главным образом как борец за свой народ, защитник его чести в прошлом (хотя и в ложном ее понимании)», что он иногда был несправедлив к Шлецеру, ни в малейшей степени не заслужившему «столь резкого к себе отношения».


В1941 г. Н.Л. Рубинштейн (а на его монографии «Русская историография» выросло не одно поколение советских исследователей), демонстрируя полнейшую приверженность в оценке Ломоносова проклинаемой в те годы на все лады «антинародной» дореволюционной «дворянской» и «буржуазной» историографии, вел речь о поруганном национальном чувстве ученого, заставившем его «во имя национальной гордости» восстать против монополизации иностранцами российской исторической науки, против норманизма и против лингвистических построений Шлецера, и что лишь с полемики с Миллером и началась научная деятельность Ломоносова в области отечественной истории. Говоря, что «национальная идея и ее литературное оформление в основном определили работу Ломоносова над русской историей», что он был весьма далек даже от критического духа «Истории Российской» Татищева и что его аргументация «малоубедительна», ибо он не был «историком-специалистом», а основной текст его «Древней Российской истории» «представлял лишь литературный пересказ летописи, своеобразную риторическую амплификацию ее текста с некоторыми попытками ее драматизации», работы Миллера Рубинштейн охарактеризовал как «совершенно новый этап в развитии русской исторической науки». К тому же он «положил, - утверждал ученый, - начало научной критике источника, в полной мере развернутой уже Шлецером, через которого лежал дальнейший путь к исторической науке XIX в. Без Миллера не могло быть и Шлецера, так как не было той реальной базы, на которой Шлецер смог развернуть свою критическую деятельность». Среди качеств Байера автор выделял «настойчиво проводимую» им в исследованиях «строгость научной критики, точность научного доказательства...», а качеств Шлецера - «точность научного исторического метода», «точность доказательства каждого своего положения»[102].


В исследованиях предвоенных лет, непосредственно посвященных Миллеру и его творческому наследию, звучали те же самые нотки и рисовалась величественная фигура историка (да к тому же чуть ли не революционера и антимонархиста), которому постоянно строили козни его современники, из числа которых на первый план само собой выступал, даже когда его имя не произносилось, «патриот» и «националист» Ломоносов, и с которым на подсознательном уровне всегда соотносились - и не в его, конечно, пользу - достижения Миллера в области русской истории. В этом смысле весьма показательны статьи Г.А.Князева, С.В.Бахрушина и А.И.Андреева. В 1933 г. в «Вестнике АН СССР» была опубликована статья Князева «Герард Фридрих Миллер», посвященная 150-летию со дня смерти ученого. И в главном рупоре Академии наук, по которому сверялась советская наука, было сказано, с одной стороны, что Миллер «бесспорно один из замечательных наших ученых», что его работы «в области русской истории весьма многочисленны и поражают разнообразием тематики», что они были первыми трудами «по русской истории, которые основывались всецело на русских источниках, преимущественно актовых», что в собирании и разработке им источников по истории и географии Сибири состоит «его величайшая заслуга».


С другой стороны утверждалось, что Академия приняла его труд «История Сибири» сухо, ибо «подробности в изложении событий, обилие приведенных источников и относительная объективность чужеземца-историка не удовлетворяли ни академическое начальство, ни академиков», что он «пережил большую неприятность» из-за речи-диссертации, что «Ломоносов и другие из "русской партии" травили его как немца», что в ходе дискуссии «Попов никаких научных доказательств не привел, кроме обвинения в бесчестии русского народа» (кстати сказать, Н.И. Попов, отрицая существование в Скандинавии народа русь, утверждал, что варяги-россы жили у Херсонеса Таврического), что после одной ссоры со своим «главным врагом» Ломоносовым «Миллер был даже разжалован в адъюнкты (в 1750 г.), и чтобы восстановить свое прежнее положение вынужден был написать письмо президенту о прощении», что его понятия об объективности историка - быть «верным истине, беспристрастным и скромным», быть как бы «без отечества, без веры, без государя» - «шли в разрез с тем, что требовалось от историка как представителями господствующего тогда класса, так и учеными из среды Академии, отстаивавшими национальную гордость русского народа (напр. Ломоносов). Приведенные Миллером источники иногда вскрывали темные стороны русского государства, его деятелей; беспристрастный и ровный тон историка-чужестранца не соответствовал тому патриотическому пафосу и идеализации, каковые считались необходимостью в изображении истории русского государства», и что как принимались исторические труды Миллера можно судить по обсуждению его речи-диссертации «О происхождении имени и народа российского» (по сути, излагая мысли С.М.Соловьева и лишь облачив их в риторику своей эпохи, Князев не принял только его тезис о робости и застенчивости Миллера, отмечая, что у него «были не только враги, но и сильные друзья, поддерживающие его, заботящиеся о нем... Он пользовался покровительством Екатерины II, ценившей его труды и много раз беседовавшей с ним»)[103].


Мощный импульс симпатии к Миллеру и насторожено-негативного отношения к Ломоносову был дан выходом в 1937 г. «Истории Сибири» Миллера. А как к этим историкам и их творчеству надлежало относиться, очень четко объяснили в своих обширных статьях, предваряющих издание, С.В. Бахрушин («Г.Ф. Миллер как историк Сибири») и А.И.Андреев («Труды ЕФ. Миллера о Сибири»), Так, Бахрушин не сомневался, что Миллер «недостаточно оценен в нашей специальной литературе» и что «его значение в русской историографии очень крупное», свидетельством чего является прежде всего его основное исследование «История Сибири» - «первый опыт научного исторического труда». При этом автор подчеркивал, что именно за время пребывания Миллера в Сибири «выработались его научные методы, его приемы работы над источниками, его принципиальные взгляды на задачи и приемы исторического исследования», что из экспедиции он «вернулся уже выдающимся специалистом не только в области истории, но и географии и этнографии», ученым «европейского масштаба», что после этого он пролагал «новые пути в дебрях феодальной науки» и что в нашей историографии он первым «поставил вопрос о подлинно научном издании исторических памятников», требуя вместе с тем очень пунктуального их воспроизведения, являясь, таким образом, «проводником новых, строго научных методов, которые лишь не очень скоро были восприняты русской наукой».

Хотя Миллер, говорил далее Бахрушин, «не может идти в сравнение с знаменитым создателем методики научной исторической критики, но у него мы найдем в основном все те приемы критического обследования источников, которые впоследствии были так блестяще обобщены в стройную систему Шлецером». В связи с чем он, обладая «критической осторожностью», резко порвал «с теми лженаучными исследовательскими приемами, которые господствовали в феодальной историографии», не желая, за неимением основательных доказательств, изъяснять в ложном свете древности народов. Но когда ученый в 1749 г. «попробовал приложить свои революционные критические методы к изучению древнейшей русской истории» - а «все это было ново и смело», то ему дали понять, а в этих словах Бахрушин недвусмысленно выразил свое отношение к «бдительным зоилам» Миллера, в том числе и Ломоносову, хотя имя его и не названо, насколько это политически опасно, ибо разрушало «мнения, столько стоившие сочинителям, работавшим для прославления нации». После чего он, обвиненный в политическом выпаде против России, «подвергся серьезным репрессалиям и был переведен с должности профессора на должность адъюнкта».


Ведя речь о придирках, оскорблениях и всяческих унижениях, которым подвергался «горячий и неуживчивый» историограф «со стороны враждебно настроенных к нему товарищей по Академии и академической Канцелярии...», Бахрушин резюмировал, что возражения «противника» и «врага» Миллера «в вопросах истории» гениального русского ученого Ломоносова по поводу «Истории Сибири» «не всегда стояли на уровне современной науки» (при этом Бахрушин в качестве слабой стороны научной работы Миллера как историка особо выделял, что вступало в резкий диссонанс с ранее сказанным, «отсутствие широкого исторического мировоззрения», беспомощность «в области общих построений»: «Он видел основную цель своих работ в эмпирическом восстановлении факта, иногда переходившем в «мелочную излишность», отмечал, что в «Истории Сибири» Миллер «целые страницы посвятил панегирику в честь фамилии Строгановых и превозношению заслуг их предков в деле завоевания Сибири...». Не мешает в данном случае привести и заключение самого Миллера, по которому видно, как это он - ученый «европейского масштаба» - смог «строго научно» отыскать Строгановым их предка: упоминаемый в 1609 г. голландцем Исааком Массой «Аника с его честностью, благочестием, щедростью и готовностью служить родине описан так, что в нем без труда можно узнать родоначальника фамилии Строгановых»).


И в словах Андреева слышится явный упрек в адрес также неназванных лиц, хотя главный антипод Миллера и без того всем известен, что он был отвлечен от печатания «Истории Сибири» «теми событиями, которые разыгрались в Академии в связи с его диссертацией о происхождении российского народа; они сильно повлияли на Миллера, и в конце 1749 г. он серьезно заболел». Не лучше выглядит Ломоносов в подаче автора и в 1751 г., когда Канцелярия решила «использовала в целях борьбы с «мелочами», указанными при обсуждении второго тома «Истории Сибири» в Историческом собрании, «недруга Миллера Ломоносова...», и что «будущий русский историк» отметил в нем многие «непристойности», «в печати недостойных».

Бахрушин и Андреев, во многом справедливо характеризуя и «Историю Сибири», и ее автора, и его деятельность по сбору и обработке громадного и разнообразного материала в Сибири, и вообще его научную деятельность, вместе с тем впали, как и все их предшественники-норманисты, в преизрядное преувеличение, включая те невзгоды, которые выпали на долю Миллера. К тому же эти характеристики вырваны из контекста того времени, что приводит к обманчивому впечатлению, будто бы кроме Миллера историков, по сути, не было в России, и все, что он не делал, это было чуть ли не впервые и масштабно. Так, по утверждению Андреева, он в 27 лет «имел уже план изучения истории России...», по словам Бахрушина, «в 1748 г. его принудили принять русское подданство, но этим унизительным отречением от родины он не купил себе спокойствия», «у правящих кругов Петербурга Миллер был все время на подозрении как человек политически неблагонадежный», «всегда был мишенью политического нападения, всегда находился на ниточке от обвинения в политическом преступлении...», а «его научные работы подвергались придирчивой цензуре».


И в один голос, словно это также был единичный случай для той эпохи, тщательно расписывали трудности, которые приходилось преодолевать Миллеру при подготовке к изданию и при печатании «Истории Сибири», его борьбу с Шумахером и Тепловым и др. Андреев, буквально любуясь своим героем, цитирует его слова, принимая их на полную веру, что «у меня столько к печатанию приготовлено, что один пресс в год того не напечатает» (1746), что историю Академии наук, «конечно, никто кроме меня не мог бы написать так же обстоятельно и хорошо» (1778). Показательно также, что Андреев не приемлет никакой критики в адрес Миллера. Так, остановившись на статьях Н.Н.Оглобина, в 1889 г. на конкретных примерах продемонстрировавшего (а на эти факты, надо сказать, еще до него обращалось внимание) очень плохое качество Миллеровских копий сибирских документов и пришедшего к выводу, что, «очевидно, это искажение входило у Миллера в систему его историографических методов...», Андреев, признавая наличие таких «нередких» ошибок и искажений, всю вину за них взвалил, а точно также поступил мимоходом и Бахрушин, на малограмотных канцеляристов «провинциальных канцелярий сибирских городов» (Оглобин констатировал, что обнаруживается «произвол Миллера при выписке подлинных актов... неточное чтение текста...»: очень крупные и довольно существенные пропуски, изменение и перестановка слов и целых фраз, вставки, значительные сокращения, замена старых названий на позднейшие и др.)[104].


Разговоры о Ломоносове и Миллере, которые вели норманисты что до «Великого Октября», что и после, все также оказывали огромное воздействие на представителей других наук и общественное сознание СССР в целом. В 1921 г. математик и академик В. А. Стеклов, тонко и с чувством глубочайшего уважения рассуждавшего о достижениях «умственного великана» Ломоносова в различных отраслях научного познания, в вопросах же оценки его исторического наследия повторил, доверившись «ломоносововедам»-норманистам, зады норманизма: что его исторические труды «не могут иметь большого научного значения...» и что в истории Ломоносов как бы не допускал свободы критического исследования, «как бы отрицал за историей права свободной науки, а видел в исторических исследованиях средство пропаганды патриотизма. Он часто осуждает утверждения и выводы Миллера не потому, что находит их неправильными, а только потому, что они оскорбительны для народа российского, что они могут повести к уменьшению его достоинства...». Вместе с тем наш выдающийся ученый не принял, следует заметить, такие «хрестоматийные истины» сторонников норманской теории, видя в них явный вздор, что Ломоносов «схватывался» с немцами по причине злоупотребления алкоголем и национальной вражды к ним. Он также подчеркнул, что если Ломоносов, борясь за правду, всегда действовал открыто, то его противники предпочитали действовать тайно, исподтишка, клеветой и наушничеством.


В 1933 г. писатель Г.П. Шторм в книге «Ломоносов», вышедшей в массовой серии «ЖЗЛ», по-пролетарски прямолинейно и безапелляционно, как это делали до него непролетарские и пролетарские норманисты-«ломоносововеды», объяснял юным, молодым и уже взрослым советским интернационалистам, что Ломоносов был «глубоко неправ», «обрушившись» на Миллера - «беспристрастного историка» и «отца» русской научной историографии, стоявшего «несравненно выше Ломоносова, как историка» - «с окрашенной в сугубо-националистический тон критикой». В той же тональности звучал и голос эмиграции, где в 1931 г. В. А. Мошин, говоря об итогах дискуссии Ломоносова и Миллера, подчеркнул в одной из лучших историографических работ по варяго-русскому вопросу: «Так родилось варягоборство, вначале принявшее характер не столько научной полемики, сколько ставшее борьбою за национальную честь». А перед этим он отмечал, когда, на его взгляд, научная борьба по этому вопросу «принимала публицистический характер. Так, напр., заострила борьбу национальная гордость, пробудившаяся в русском обществе после ненавистной немецкой бироновщины, когда поборник славянской теории Ломоносов высказывал опасение как бы варяжская теория не повредила славе российского народа»[105].


Примечания:

67. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 20, 25; Билярский П.С. Указ. соч. С. 763; Пекарский П.П. История... Т. I. С. 689; Мошин В.А. Указ. соч. С. 124,127.

68. Дополнения А.А.Куника //Дорн Б. Каспий. - СПб., 1875. С. 641 (прим. 5); Фомин В.В. Ломоносов. С. 247-248.

69. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 551-552.

70. Миллер Г.Ф. О происхождении имени и народа российского // Фомин В.В. Ломоносов. С. 366-398; Фомин В.В. Ломоносов. С. 177-199.

71. Венелин Ю.И. [О происхождении славян...] С. 58; Белинский В.Г. Критический разбор книг И.И.Лажечникова (Ледяной дом, Басурман) // Полное собрание сочинений В.Г. Белинского в двенадцати томах. Т. IV. - СПб., 1901. С. 41-42, 503, прим. 22.

72. Коялович М.О. История русского самосознания по историческим памятникам и научным сочинениям. - Минск, 1997. С. 551-552; Солоневич И.Л. Народная монархия. - М., 2003. С. 24, 30, 93-94, 146-148, 156, 251-252 (автор вместе с тем специально подчеркивал, что «невооруженная интервенция западноевропейской философии нам обошлась дороже, чем вооруженные нашествия западноевропейских орд». Там же. С. 41, 151-162); Фомин В.В. Начальная история Руси. С. 22-35.

73. Забелин И.Е. Указ. соч. Ч. 1. С. 113-114, 116; Коялович М.О. Указ. соч. С. 468; Солоневич ИЛ. Указ. соч. С. 151.

74. Шахматов А А. Варанголимен и Россофар // Историко-литературный сборник. Посвящается В.И.Срезневскому. - Л., 1924. С. 180; Сахаров А.Н. Дипломатия Древней Руси: IX - первая половина X в. - М., 1980. С. 25-36, 48-65; Фомин В.В. Начальная история Руси. С. 92-93, 99-100, 159-160, 248-254. См. также: Захаров В.А. Где находился город «Росия»? // Сб. РИО. Т. 1. - М., 1999. С. 151-156; Коновалова И.Г. Город Россия/Русийа в XII в. // Византийские очерки. Труды российских ученых к XX Международному конгрессу византинистов. - СПб., 2001. С. 128-140.

75. Шлецер А.Л. Нестор. Ч. I. С. XXVIII, 258, 315, 418-419; то же. Ч. И. С. 86-116.

76. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 28, 39-40, 74.

77. Schlözer A.L. Probe russischer Annalen. S. 79-89.

78. Thunmann J. Untersuchungen iiber die Geschichte der ostlichen europaischen Völker. Th. 1. - Leipzig, 1774. S. 371-372; Шлецер А.Л. Нестор. Ч. I. С. 316-317, 325, 330, 421; Мошин В.А. Указ. соч. С. 130, 347, 350, 364, 533.

79. Шлецер А.Л. Нестор. Ч. I. С. нд-не, 419- 420; то же. Ч. II. С. 168-169, 178-180.

80. Забелин И.Е. Указ. соч. Ч. 1. С. 88.

81. Полевой Н.А. История русского народа. Т. I. М., 1997. С. 34; Сенковский О.И. Скандинавские саги // Библиотека для чтения. Т. I. Отд. II. - СПб., 1834. С. 18, 22-23,26-27,30-40,70, прим. 30; его же. Эймундова сага // Там же. Т. II. Отд. III. - СПб., 1834. С. 47-49, 53, 60, прим. 23; Сабинин С. О происхождении наименований боярин и болярин // ЖМНП. Ч. XVI. - СПб., 1837. С. 45, 71, 77-79, 81; его же. Волос, языческое божество славяно-руссов, сравненное с Одином скандинавов // Там же.

Ч. XL. - СПб., 1843. С. 23, 29-52; Krug Ph. Forschungen in der älteren Geschichte Russlands. Th. 2. - SPb., 1848.

S. 249-250; Kunik E. Die Berufung der schwedischen Rodsen durch die Finnen und Slawen. Bd. II. - SPb., 1845. S. 105, anm. *; Погодин М.П. Исследования, замечания и лекции о русской истории. Норманский период. Т. 3. - М., 1846. С. 545; его же. Норманский период русской истории. - М., 1859. С. 70, 76, 105, 107, 139, 144, 150; Публичный диспут 19 марта 1860 года о начале Руси между гг. Погодиным и Костомаровым. [Б.м.] и [б.г.]. С. 33; Ламбин Н. Объяснение сказаний Нестора о начале Руси. На статью профессора Н.И.Костомарова «Начало Руси», помещенную в «Современнике» № 1, 1860 г. - СПб., 1860. С. 19, 39; Дополнения А.А.Куника. С. 396, 399, 451, 454,457-458,461-462,687, прим. 18; Куник А.А. Известия ал-Бекри и других авторов о руси и славянах. Ч. 2. - СПб., 1903. С. 04-08, 039.

82. Шафарик П.И. Славянские древности. Т. И. Кн. 1,- М., 1848. С. 112; Погодин М.П. Исследования... Т. 3. С. 296, прим. 700; его же. О трудах гг. Беляева, Бычкова, Калачева, Лопова, Кавелина и Соловьева по части русской истории // Москвитянин. Ч. 1. - М., 1847. С. 169- 170.

83. Забелин И.Е. Указ. соч. Ч. 1. С. 90; Ключевский В.О. И.Н.Болтин // Его же. Сочинения в восьми томах. Т. VIII. С. 133; Пештич СЛ. Русская историография о М.В.Ломоносове как историке // Вестник ЛГУ. Серия истории, языка и литературы. Вып. 4. № 20. Л., 1961. С. 64.

84. Нильсен Й.П. Рюрик и его дом. Опыт идейно-историографического подхода к норманскому вопросу в русской и советской историографии. - Архангельск, 1992. С. 20; Хлевов А.А. Норманская проблема в отечественной исторической науке. - СПб., 1997. С. 18.

85. Карамзин Н.М. История государства Российского. Т. I. - М., 1989. С. 320, прим. *** на с. 23. Прим. 105,106,111; то же. Т. XII. - СПб., 1829. Прим. 165.

86. Погодин М.П. Исследования... Т. 2. - М., 1846. С. 179-180; Забелин И.Е. Указ. соч. Ч. 1.С. 103, 111.

87. Соловьев С.М. Писатели русской истории. Стб. 1354, 1357; его же. Август- Людвиг Шлецер. Стб. 1539-1540,1545-1546, 1548, 1565-1568; его же. Герард Фридрих Мюллер. С. 40-43, 47-51, 56-59, 69.

88. Пекарский П.П. Наука и литература в России при Петре Великом. Т. I. - СПб., 1862. С. 320; его же. Дополнительные известия... С. 50, прим. 1; его же. История... Т. I. С. 309, 380-381, 405; то же. Т. II. С. 144-145, 401-403, 423-440, 505-506, 560, 569-570, 664-665, 721-722, 725, 728, 760, 827-834, 892.

89. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 272-273, 703; Билярский П.С. Указ. соч. С. 9-14, 31; Пекарский П.П. История... Т. I. С. 133-134,470,484,521; то же. Т. II. С. 329-330; Соловьев С.М. История России... Кн. XI. Т. 21-22. С. 545-546, 549-551; Павлова Г.Е., Федоров А.С. Указ. соч. С. 115.

90. Куник А.А. Сборник материалов... Ч. I. СПб., 1865. С. XLIX; Соловьев С.М. История России... Кн. 12. Т. 23-24. С. 274- 275, 283-290, 307; то же. Кн. XIII. Т. 25- 26. С. 534-536, 544-545, 553.

91. Бестужев-Рюмин К.Н. Русская история. Т. 1. - СПб., 1872. С. 210-211; его же. Биографии и характеристики... С. 160, 171; Лекции по историографии профессора Бестужева-Рюмина за 1881 — 1882 года. - СПб., [б.г.]. С. 9; Ключевский В.О. Лекции по русской историографии. С. 400-408, 410-412, 446, 484, прим. 51; Милюков П.Н. Указ. соч. С. 7- 8, 32-35, 100, 122-124, 133, 139-140, 145-146.

92. Войцехович М.В. Ломоносов как историк // Памяти М.В.Ломоносова. Сборник статей к двухсотлетию со дня рождения Ломоносова. - СПб., 1911. С. 63-65, 71-75, 81-82; Иконников B.C. Указ. соч. С. 25.

93. Билярский П.С. Указ. соч. С. 9-14, 756, 767-768; Пекарский П.П. История... Т. II. С. 261-262.

94. Пыпин А.П. Русская наука и национальный вопрос в XVIII-м веке // BE, 1884, № 6. С. 582-585; его же. История русской этнографии. Т. II. - СПб., 1891. С. 143-146; его же. Ломоносов и его современники // BE, 1895, № 4. С. 699, 702-703; его же. История русской литературы. Т. III. - СПб., 1899. С. 488-492, 495, 498-499, 516-518, 522-523.

95. Ягич И.В. Указ. соч. С. 82-86; Меншуткин Б.Н. Указ. соч. С. 90.

96. Белинский В.Г. Славянский сборник И.В. Савельева-Ростиславича. Санкт- Петербург, 1845 // Его же. Собрание сочинений в девяти томах. Т. 7. - М., 1981. С. 366-395; Чернышевский Н.Г. Георг- Фридрих Мюллер, монография С.М.Соловьева // Его же. Полн. собр. соч. Т. XVI. - М„ 1953. С. 72-75; Добролюбов Н.А. О древнейшей истории северных славян до времени Рюрика и откуда пришел Рюрик и его варяги Александра Васильева. - СПб., 1858 // Его же. Собр. соч. В 9 томах. Т. 4. - М.-Л., 1962. С. 297.

97. Пекарский П.П. История... Т. II. С. 793-795; Фомин В.В. Ломоносов. С. 23-40; его же. Варяго-русский вопрос... С. 415-476.

98. Плеханов Г.В. История русской общественной мысли. Т. II. - М., 1915. С. 215— 217.

99. Гоголь Н.В. Шлецер, Миллер и Гердер // Его же. Полн. собр. соч. Т. 8. - М., 1952. С. 85-89.

100. Соловьев Е.А. Карамзин // Библиотека Флорентия Павленкова. Биографическая серия. Т. 2. - Челябинск, 1997. С. 58-63, 65.

101. Лавровский П.А. Указ. соч. С. 49-54; Сахаров A.M. Ломоносов-историк в оценке русской историографии // Вестник МГУ. Серия IX. История. № 5. М., 1961. С. 5.

102. Рожков Н.А. Русская история в сравнительно-историческом освещении (основы социальной динамики). Т. 7. - М., 1923. С. 142; Греков Б.Д. Ломоносов-историк // Историк-марксист. М., 1940. № 11. С. 18, 20, 34; Рубинштейн П.Л. Русская историография. - М., 1941. С. 87-92, 95-97, 107, 114, 151-155.

103. Князев Г.А. Герард Фридрих Миллер. К 150-летию со дня его смерти // ВАН. 1933. №11. Стб. 29-40; Фомин В.В. Ломоносов. С. 289.

104. Миллер Г.Ф. История Сибири. С. 201, прим. 10; Оглобин Н.Н. К русской историографии. Г.Ф.Миллер и его отношения к источникам // Библиограф. 1889. № 1.С. 4-10; его же. К вопросу об историографе Г.Ф.Миллере // Там же. 1889. № 8-9. С. 162-166; Бахрушин С.В. Указ. соч. С. 19-29, 31-51, 60-65; Андреев А.И. Труды Г.Ф.Миллера о Сибири // Миллер Г.Ф. История Сибири. С. 66- 69, 79-107, 113, 117, 128-132.

105. Стеклов В.А. Указ. соч. С. 50-51, 83-84, 150-151, 174-175, 186-189; Мошин В.А. Указ. соч. С. 112, 123-124; Шторм Г.П. Ломоносов. - М., 1933. С. 87.

Ломоносов и антинорманизм в трудах послевоенных «советских антинорманистов» и современных российских норманистов

После Великой Отечественной войны содержание разговора о Ломоносове- историке внешне кардинально изменилось, и был признан его выдающийся вклад в разработку отечественной истории. Но этот тезис, а с ним и тезис о том, что он разгромил «лженаучную» и «реакционную» норманскую теорию, полностью подрывала убежденность советских ученых, не сомневавшихся в норманстве варягов и лишь приуменьшавших их роль в русской истории, в ошибочности позиции Ломоносова в вопросе этноса этих находников на Русь.

Такую «раздвоенность сознания» советских норманистов, причислявших себя к антинорманистам, можно проиллюстрировать на примере С.Л. Пештича, занимавшегося изучением исторической мысли XVIII в., и работы которого для исследователей в данной области стали направляющими. Утверждая в 1965 г., что многие гипотезы «выдающегося историка нашей страны» Ломоносова были приняты в дореволюционной и советской историографии (о древности славян в Европе, о сложном составе русского народа, о дружинном, а не этническом составе варягов и др.), он объяснял читателю - и уже профессиональному историку, и стремившемуся им стать студенту, эхом повторяя слова норманистов прошлого, что если вывод «основоположника антинорманизма в русской историографии» Ломоносова о «славянстве варяжских князей, опирающийся на русскую национальную историографию XVII в.... а также на мнение историка и филолога XVII в. Претория не выдержал научной проверки», то у норманской теории была «прочная историографическая традиция в средневековой отечественной литературе и летописании», при этом особо заостряя внимание на «норманизме» автора ПВЛ «в вопросе образования государства у славян Восточной Европы...».


И также в давно привычном для нашей науке ключе рассуждая о «национальной тенденциозности» Ломоносова, заставлявшей его с недоверием относиться «к трудам иностранных ученых по русской истории...», о его «уязвленном национальном самолюбии», в целом о патриотических побуждениях русских историков середины XVIII в., придававших «национальную заостренность их выступлениям». Касаясь дискуссии, вызванной речью Миллера, и желая дать ей «более беспристрастную оценку...», «советский антинорманист» Пештич «беспристрастно», как и тысячи раз до него, подчеркивал, что она «происходила в обстановке резкого научного спора, к которому примешивались патриотические мотивы и личная неприязнь», а также «политические обстоятельства», что в ходе ее Ломоносов «очень часто опирался на авторитет историографически устаревшего "Синопсиса" и поздние летописи...», что в источниковедческом плане позиции Миллера «были более серьезно обеспечены, чем точка зрения его оппонентов», что норманизм немецкого ученого был не приемлем «для национального патриотизма». Нисколько не умаляла «правоту» Миллера в вопросе этноса варягов и та характеристика, которую дал ему Пештич в духе «советского антинорманизма», только на словах боровшегося с норманской теорией: что всю жизнь он был воинствующим норманистом, что как историк он «не был способен к широким обобщениям и глубокому анализу исторических событий» и что в конце 40-х гг. уступал Ломоносову «в понимании предмета истории...»[106].


Параллельно с тем «советские антинорманисты» говорили, например, в 1957 г. Л.В.Черепнин, что Ломоносов «не был профессиональным историком...», что в дискуссии с Байером и Миллером он иногда от научной аргументации переходил к высмеиванию их доводов и доведению их до абсурда, что он отступал от «правдивости» и «проявлял слабость, когда задачи исторического исследования подчинял потребностям текущей политике царизма и спрашивал, например, «не будут ли из того выводить какого опасного следствия», что «Рурик и его потомки, владевшие в России, были шведского рода». Низкий уровень Ломоносова как историка вытекал и из тех утверждений Черепнина, что он отрицательно относился к «Истории Сибири» Миллера, т. к. «в отдельных случаях стоял на охранительной позиции, отвечавшей политике царизма. И его замечания в этих случаях лишены научной ценности».

В 1958 г. вышла совершенно далекая от проблемы варягов работа уже покойного к тому времени юриста В.Э.Грабаря «Материалы к истории литературы международного права в России (1647-1917)», в которой автор, констатируя, что «Миллер являл собою образец научного исследователя», стремившегося к «беспристрастности», резюмировал: «Больше всего невзгод Миллер претерпел за время с 1746 г. по 1754 г. В 1750 г. он был разжалован из академиков в адъюнкты». При этом Грабарем были озвучены «справедливые» слова Шлецера о нем, а они, понятно, относились не только, да и не столько к Миллеру, что «он не мог ползать, а кто мог идти тогда в гору без ползания». В 1966 г. Черепнин, ведя речь о положительном влиянии Шлецера на развитие исторической мысли в России, подчеркнуто сказал, что Ломоносов, раздраженный ошибками, допущенными Шлецером в «Русской грамматике», и остро реагируя на них, вместо научной полемики с ним применил «методы идейной борьбы»[107].


В многочисленных работах М. А. Алпатова, опубликованных в 1968-1985 гг., был поддержан тезис Шлецера о непризнании русскими шведского происхождения Рюрика «из-за ссоры» со шведами (хотя еще в 1845 г. Н.В.Савельев-Ростиславич резонно заметил в отношении утверждения Шлецера, что русские ученые не приняли шведского происхождения Рюрика из-за «ссоры» со Швецией, «ссора сама по себе, а правда сама по себе» и норманизм отвергается по причине «явной несообразности» с ПВЛ). В связи с чем историк не сомневался, что конфликт Ломоносова с Миллером имел под собой не столько научную, сколько политическую основу, ибо в норманстве варягов Ломоносов увидел оскорбление чести государства, а сама борьба с норманистами была для него «составной частью его борьбы с немецким засильем в Академии...». И хотя он, защищая честь «русской науки и самого народа», создал выдающиеся исторические труды, но, пользуясь устаревшим арсеналом предшествующей русской историографии, ошибался, отрицая норманство Рюрика, а его аргументация в пользу славянства варяжского князя «не выдержала испытания временем».


Говоря, что в научном плане немцы сыграли прогрессивную роль (так, они нанесли удар по тезису о мирном и добровольном призвании варягов), Алпатов характеризовал Миллера как «неутомимый труженик», которому были присущи «огромная работоспособность, любовь к факту, к документу, к каждой подробности, стремление к исчерпывающей полноте». А, приведя его слова, что историку следует быть «верным истине, беспристрастным и скромным», «без отечества, без веры, без государя...», предположил, что, «может быть, в такой "сверхобъективности" кроется одна из причин... шумного инцидента», связанного с обсуждением речи Миллера. Вместе с тем им справедливо было сказано, что норманская теория, с которой прочно ассоциируется имя Миллера, «слишком часто заслоняла его несомненно значительный вклад в изучение истории России» и что его научные интересы «простирались на весьма широкий круг проблем». В 1985 г. Л.П. Белковец, также представляя Миллера в качестве «крупного историка» XVIII в., констатировала, что «большинство авторов видели в нем неутомимого труженика науки, "ученого европейского масштаба", умело пользовавшегося критическим методом в работе с источником (С.М.Соловьев, А.Н.Пыпин, В.О.Ключевский, С.В.Бахрушин, Н.Л. Рубинштейн, Л.В.Черепнин, А.И.Андреев, Л.С.Берг и др.)»[108].


Желание советских специалистов дать истинную оценку Миллеру-историку достойно самой высокой похвалы. Но это желание в условиях тотального господства в их умах норманистских настроений всегда принимало - даже при самых благих пожеланиях - антиломоносовскую направленность. Так, например, вполне заслуженные мнения о работах Миллера последискуссионного периода, т. е. 50-70-х гг., автоматически переносились, в нарушение норм исторической и историографической критики, на его речь «О происхождении имени и народа российского» 1749 г., в связи с чем она априори и без обращения к ней выдавалась за результат «сверхобъективности» ученого, а его слова об обязанностях историка, произнесенные в 60-70-х гг., обязательно вводили ткань повествования о событиях 1749-1750 годов. Отсюда, естественно, в негативном свете представлялась роль «гонителей» речи Миллера и в первую очередь, разумеется, Ломоносова.

Эту негативность еще больше усиливали разговоры о несомненных достоинствах Миллера-исследователя - публикация им источников и трудов Манкиева и Татищева, его разносторонняя и многотрудная деятельность в Сибири, издание им «Sammlung russischer Geschichte» («Собрание русской истории») и «Ежемесячных сочинений к пользе и увеселению служащих» (затем «Сочинений и переводов к пользе и увеселению служащих»), налаживание архивного дела в Москве и др. И усиливали потому, что антиподом Миллеру всегда выставлялся Ломоносов, даже когда его имя не произносилось. А согласно закону «совмещающих сосудов», только работающему в нашей историографии самым противоестественным образом, сколько достоинств приписывается одному из них, ровно столько же их отнимается у другого. В данном случае, у Ломоносова.


К тому же при перечислении - а вольно или невольно они всегда соотносились с Ломоносовым - заслуг Миллера перед русской исторической наукой забывали, что он всю свою долгую творческую жизнь, а это 53 года (за отправную точку берется 1731 г., когда он стал профессором истории), занимался исключительно только историей и очень близкими ей сферами, тогда как у Ломоносова не было возможности уделять ей и свой талант, и свое время без остатка. Ибо параллельно с тем он весьма напряженно и очень плодотворно работал в совершенно далеких от нее научных областях - химии, физике, металлургии, лингвистике, астрономии, географии (физической и экономической, последнее название, кстати, было введено именно им) и др., где высоко прославил свое имя и свое Отечество, к тому же еще блестяще проявив себя в поэзии и живописи. И это всего за неполных 25 лет! (с июня 1741 г. Ломоносов еще в статусе студента приступил к работе в Академии наук, став адъюнктом в 1742 г., а профессором в 1745 г.). При этом каким-то непонятным образом успевая, если вспомнить слова академика В.А.Стеклова, «в одно и то же время совершать такую массу самой разнообразной работы», да еще «с какой глубиной почти пророческого дара» проникая «в сущность каждого вопроса, который возникал в его всеобъемлющем уме».

Поэтому, сравнивать Миллера и Ломоносова вообще и устраивать между ними соревнование, кто из них больше (меньше) сделал по части истории (а почему тогда не химии, физики, астрономии..?), значит все время переливать из пустого в порожнее, значит все время бежать «в поте лица в манеже, не делая при этом ни шага вперед» (вполне возможно, что если бы Ломоносов был принят в Оренбургскую экспедицию, организованную в 1734 г. известным русским географом, обер-секретарем Синода И.К. Кириловым, то его научные интересы были бы очень схожи с научными интересами Миллера, тем более, что к русской истории и скрупулезной работе с русскими и иностранными источниками, выписками из которых он пользовался много лет спустя, Ломоносов пристрастился еще в пору обучения в Славяно-греко-латинской академии[109]). Но чтобы избежать подобных «манежных» забегов, унижающих память и достоинство этих замечательных людей и историков, нужна была только одна-единственная «малость»: без предвзятости сопоставить их позиции в варяго-русском вопросе в 1749-1750 гг., ибо именно в этом важнейшем вопросе нашей истории и именно в эти годы и пересеклись их взаимоисключающие концепции, а также объективно сопоставить эти позиции со всеми имеющимися на сегодняшний день источниками. И все.


Но для «советских антинорманистов» такая постановка вопроса казалась совершенно излишней, ибо норманство варягов не вызывало у них никакого сомнения. Что и служило питательной средой для существования и упрочения мысли о несостоятельности Ломоносова-историка. А эту мысль все больше оттеняло то состояние советской науки, на фоне которого велся разговор о нем.

Это состояние теоретически формировал один из самых влиятельных историков и «советских антинорманистов» того времени И.П.Шаскольский, который в 60-80-х гг. убеждал точно таких же «советских антинорманистов», что норманская теория, с которой они якобы боролись и которую они, благодаря марксизму, якобы и победили, имеет «длительную, более чем двухвековую, научную традицию» и «большой арсенал аргументов», что именно летописец приписал основание Русского государства норманнам, а «Байер лишь нашел в летописи это давно возникшее историческое построение и изложил его в наукообразной форме в своих работах. У Байера эту концепцию подхватили и развили Миллер, Шлецер и другие историки немецкого происхождения, работавшие в России в XVIII в.», что без летописного рассказа о призвании варягов «вряд ли вообще смогла возникнуть норманская теория как цельная научная концепция, считающая, что Древнерусское государство образовалось в результате деятельности завоевателей-норманнов...» (но летописец рассказывает о родной истории без всякой вообще связи с норманнами и повествует об активной деятельности среди восточных славян варягов и руси, нигде прямо не называя их этнос). Практически же это состояние очень энергично и очень успешно закрепляли археологи, особенно Л.С. Клейн и его ученики, ведя шумный и многоголосый разговор, естественно, с чисто марксистских позиций, о якобы массовом наличии скандинавских древностей в Восточной Европе, следовательно, о якобы массовом присутствии скандинавов в древнерусской истории[110].


В 1983 г. тот же Шаскольский статьей «Антинорманизм и его судьбы» дал советским исследователям сигнал к отказу даже от видимости антинорманизма и началу кардинальной ревизии роли Ломоносова в исторической науке. Отрицая наличие у антинорманизма научности, он предложил вывести его за рамки науки, мотивируя этот «научный» вывод в духе Шлецера-Войцеховича, что многие антинорманисты, сознавая антирусскую направленность норманской теории, выступали против нее «не из научных позиций, а из соображений дворянско-буржуазного патриотизма и (Иловайский, Грушевский) национализма», и что сама гипотеза призвания варягов из южнобалтийского Поморья была заимствована М.В.Ломоносовым и В.К.Тредиаков- ским из легендарной традиции XVI-XVII веков. После революции, довольно искусно перевел Шаскольский разговор в область политики, антинорманизм «стал течением российской эмигрантской историографии», где и «скончался» в 50-х гг., а его возрождение «на почве советской науки невозможно».

А чтобы у коллег никогда не мог появиться соблазн хотя бы самую малость усомниться в правильности норманской теории, он обвинил подлинных антинорманистов советского времени В.Б.Вилинбахова и А.Г. Кузьмина в недопонимании марксистской концепции происхождения государственности на Руси, т. е. представил их позицию в варяжском вопросе политически неблагонадежной (а это уже был сигнал компетентным органам). В противовес сказанному об антинорманизме Шаскольский утверждал, что «норманизм как научное течение», хотя и «ведет свое начало от изданных в 1730-х годах работах Г.З. Байера», вместе с тем сама теория скандинавского происхождения варягов и руси не была изобретена ни им, ни Миллером, а была заимствована этими учеными «из русской донаучной историографии - из летописи»[111] (немарксист А.А. Куник, помнится, именовал Нестора «самым старинным норманистом», «почтенным родоначальником норманистики»).


По мере усиления норманистских настроений в советской науке посредством работ археологов и филологов, произвольно трактующих источники в пользу норманства варягов и тем самым создававших видимость присутствия в русской истории мнимонорманских древностей, все более возрастала негативная оценка исторического наследия Ломоносова, ибо собою он олицетворяет антинорманизм. И сегодня, когда в нашей науке вновь восторжествовал «"ультранорманизм" шлецеровского типа»[112], в свое время разгромленный, как посчитал в 1931 г. норманист В.А.Мошин, С.А.Гедеоновым, в ней же воцарилась и шлецеровская оценка Ломоносова-историка, вошедшая уже и в справочную литературу.

Причем, как и в дореволюционное время, ее пропагандистами выступают в подавляющем случае исследователи, кто варяго-русским вопросом никогда не занимался, т. е. они также не способны, как и предшествовавшие им «ломо-носововеды», профессионально знать ни сам этот вопрос, ни его многочисленные и противоречивые источники, ни все его историографические и источниковедческие стороны, особенности и тонкости. Но при этом они, а многие из них, судя по затасканным штампам, даже не читали трудов ни Ломоносова, ни немецких ученых, с характерным для норманистов апломбом и элементами явного издевательства (чего только стоит их лексика) устраивают, словно во времена инквизиции, публичное судилище над своим соотечественником, составляющим гордость и славу России, за его научные взгляды, даже не предпринимая попытки понять их истинную природу, т. е. без предвзятости вчитаться в документы, и отлучают ученого от исторической науки. И все также, как и в былые времена, настойчиво сводя антинорманизм Ломоносова к «патриотизму», выставляя его в качестве воинствующего невежества и национализма, и в обязательном порядке противопоставляя его «научному» и «объективному» подходу немецких ученых к решению варяжского вопроса и прежде всего Миллера.


Надлежит сказать, что такая реакция части ученых была ответом (причем, не всегда осознанным) на изыскания «советских антинорманистов» 40-60-х гг., в целом говоривших о Ломоносове в самых превосходных тонах, но вместе с тем абсолютно неправомерно занижавших или даже представлявших (а тому еще способствовала агрессия фашистской Германии против СССР) в совершенно негативном свете деятельность и творчество немецких ученых Байера, Миллера и Шлецера (в чем, наряду с заявлениями о самой якобы незначительной роли варягов в русской истории, только и виделась ими «борьба» с норманизмом, но что на самом деле лишь компрометировало истинный антинорманизм и что отсрочило неизбежный крах норманизма, предрешенный трудом Гедеонова).

Например, С.А.Семенов-Зусер в 1947 г. уверял, что Миллер фальсифицировал русскую историю в духе Байера, с явным пренебрежением смотревшего на русскую науку и культуру. На следующий год М.Н.Тихомиров назвал Байера, очень далеко выходя за рамки академического разговора, «бездарным и малоразвитым воинствующим немцем, с отсутствием настоящего интереса к науке и ее задачам...», утверждая при этом, что «перед нами так и рисуется тупоумная физиономия "крупного" лингвиста». В 1955 г. он же отмечал в первом томе «Очерков истории исторической науки в СССР», что деятельность академиков-немцев «принесла не столько пользы, сколько вреда для русской историографии, направляя ее по ложному пути некритического подражания иноземной исторической литературе»[113]. С тех пор и на долгие годы повелось вести речь об отрицательном влиянии Байера, Миллера и Шлецера на российскую историческую науку, т. к. они «являлись авторами злополучного варяжского вопроса», именовать их «псевдоучеными», занимавшимися «злостной фальсификацией» русской истории, тенденциозно искажавшими исторические факты[114].


В таком отношении «советских антинорманистов» к Байеру, Миллеру и Шлецеру, разумеется, собственной вины Ломоносова нет, но после выхода статьи Шаскольского в 1983 г. и в условиях начавшейся перестройки счет был - под видом борьбы с издержками советской историографии - предъявлен именно ему. Так, в 1988-1989 гг. Л.П. Белковец, во многом справедливо ведя речь о заслугах Миллера перед отечественной исторической наукой (правда, преимущественно в духе С.В.Бахрушина и А.И.Андреева), подкрепляла свои слова исключительно только ссылками на мнения В.Н.Татищева (о работах которого, по ее утверждению, «с неменьшим уважением писал» Миллер), М.М.Щербатова, Н.М.Карамзина, С.М.Соловьева, П.П.Пекарского, К.Н.Бестужева-Рюмина, В.О.Ключевского и др. Но при этом она, как «советский антинорманист» нисколько не сомневаясь в норманстве варягов, с нажимом подчеркнула, не входя даже в малейшее расследование причин данного факта, но вынеся ему заранее готовый приговор, что «особняком в историографии XVIII в. стоит оценка исторических трудов Миллера, данная М.В.Ломоносовым. Ломоносов не принял норманистской концепции происхождения Русского государства Миллера и все его труды подвергал суровой и небеспристрастной критике». И этот голословный тезис, звучащий и сто, и сто пятьдесят лет тому назад, Белковец подтверждала лишь отсылкой на заключение Ключевского, что речь Миллера «явилась не вовремя», в «самый разгар национального возбуждения», да еще на ту негативную оценку, которую дал Ломоносову, по ее характеристике, «крупный историк конца XIX в.» А.Н. Пыпин, «чрезвычайно высоко» оценивший «достижения Миллера».


Показательно, что исследовательница с очень большим осуждением отнеслась, ничем не подкрепляя и этот вывод, к «необъективной оценке», данной в 1967 г. Г.Н.Моисеевой Миллеру как летописеведу. И также мимоходом, ссылаясь только на авторитет А.И.Андреева, отмела и замечания Н.Н.Оглобина, высказанные в адрес Миллера. А в пример всем критикам Миллера привела Татищева, точнее, в той подаче, в которой его приводил в своих работах Андреев: «В спокойной и благожелательной форме... выразил Татищев и свое несогласие с основными положениями речи-диссертации Миллера "О происхождении имени и народа российского" - о скандинавском происхождении легендарного Рюрика», обсуждение которой затем завершилось, навязывает Белковец читателю придуманную норманистами причинно-следственную связь, «переводом автора из профессоров в адъюнкты».

Также весьма показательно, что Белковец сразу же охарактеризовала Миллера в качестве человека, стоявшего «у истоков исторической науки в России...», «крупного авторитета в области истории и географии Российской империи...», разрабатывавшего приемы добывания из источников «достоверных исторических фактов». И в целом Миллер предстает под ее пером ученым, успешно осуществлявшим поиск истины, ибо, заставляет она, впрочем, так поступали и до нее, свидетельствовать его в его же пользу, «должность историка, полагал он, заключается в трех словах: "быть верным истине, беспристрастным и скромным"». Но, рассуждала Белковец далее, в послевоенное время, в связи «с общеполитической кампанией против "космополитизма" и "низкопоклонства перед заграницей", совершился коренной пересмотр роли академиков-немцев», в частности, Миллера, которого начали преподносить в качестве «фальсификатора русской истории, которого "с гениальной прозорливостью" разоблачал Ломоносов. В духе сложившихся к тому времени традиций обвинения во всевозможных грехах возводились на ученого без всяких ссылок на его труды».

Говоря, что в советское время «возврат к антинорманистским воззрениям XIX в. в их крайнем националистическом виде привел к тому, что у Миллера были отняты заслуги, казавшиеся неотъемлемыми», Белковец подчеркнула: «Сегодня приходится с горечью признать, что, поднимая в те годы из забвения славное имя Ломоносова, советская историография делала это в ущерб Миллеру...». Ею также констатировалось, что «в последние годы интерес к творчеству Миллера усиливается, заново формируется объективный подход к его наследию и к оценке его места в истории русской науки» и что «трудами И.П. Шаскольского и М.А.Алпатова положено начало своеобразной реабилитации Миллера как создателя и защитника норманской теории происхождения Русского государства». Отсюда и главный вывод автора: что с появлением новых публикаций «о скандинаво-русских отношениях в период образования и начального развития древнерусского государства...» - а из их числа была названа работа археолога Г.С.Лебедева, ученика Л.С.Клейна, «Эпоха викингов в Северной Европе. Историко-археологические очерки» (Л., 1985) - «настала пора и для объективной оценки речи-диссертации... которую мы долгое время игнорировали, делая вид, что ее не существует»[115].


Итак, формирующийся «объективный подход» к наследию Миллера на деле свелся к атаке на антинорманизм, естественно, «националистический», к атаке на Ломоносова, к ничем не обоснованным обвинениям ученого без обращения к его творчеству, без анализа речи-диссертации Миллера, но о которой все и всё также заочно продолжали говорить только «высоким штилем», в целом, без вникания в суть варяго-русского вопроса и суть расхождений Ломоносова и Миллера в его решении. Для «советских антинорманистов», а ныне российских норманистов, представляющих собой, по их же словам, «взвешенный и объективный норманизм» (А.А.Хлевов), «научный, т.е. умеренный, норманизм» (А.С. Кан)[116], и так все предельно ясно. Отсюда и вся цена их норманистскому «объективизму», порождающему все новые и новые легенды вокруг Ломоносова и антинорманизма. И только находясь на позициях «научного норманизма» (видимо, пришедшему на смену «научного коммунизма») можно сказать, как это сделала Белковец, нагнетая атмосферу вокруг Ломоносова и очень непростых взаимоотношений двух историков, но не разбираясь в них, что «если признать справедливыми все замечания, высказанные Ломоносовым в адрес Миллера, можно сделать вывод, что он был врагом России».


Рассуждая подобным образом, т. е. если «признать справедливыми» как слова Шумахера, сказанные зятю Тауберту 15 марта 1753 г. в адрес Ломоносова, что «надменность, скупость и пьянство такие пороки, которые многих довели до несчастия», так и слова Миллера, обращенные в 1761 г. Г.Н.Теплову, «верьте мне, сударь, Ломоносов - это бешеный человек с ножом в руке. Он разорит всю Академию, если его сиятельство не наведет в ней в скором времени порядок», то «можно сделать вывод», что Ломоносов был «пьяницей», «бешеным человеком с ножом в руке» и «разорителем» Академии. А если «признать справедливыми» слова Шумахера, сказанные в письмах от 3 июля и 28 августа 1749 г. тому же Теплову по поводу Миллера, что «гордость и самонадеянность до того ослабили его рассудок, что он почти отупел», и что он «плут и великий лжец»[117], то также «можно сделать вывод», что этот ученый был слаб на «рассудок», «плутом и великим лжецом». И после чего закрыть саму проблему Миллер-Ломоносов, ибо что взять, с одной стороны, «пьяного» и «бешеного человека с ножом в руке», а с другой - «почти отупевшего» «плута и великого лжеца».

Наряду с Белковец огромную роль (если не главную) в формировании «объективного подхода» к наследию Миллера, значит, автоматически и к наследию Ломоносова, сыграл А.Б.Каменский. В 1989, 1990, 1991 и 1996 гг. этот исследователь, создавая соответствующий настрой в умах читателей, которым так приелись дежурные сюжеты советской историографии, подчеркивал, с одной стороны, что «диапазон научных интересов Миллера, как и других ученых-энциклопедистов - М.В.Ломоносова, В.Н.Татищева, был чрезвычайно широким», что «это был один из крупнейших историков своего времени, трудами которого было положено начало изучения многих основополагающих проблем отечественной истории, введен в научный оборот как ряд важнейших конкретных документальных памятников, так и ряд видов исторических источников, заложены основы их изучения», что его взгляды «отличались редким» для XVIII в. «демократизмом и терпимостью».


С другой стороны, что «в русской историографии XVIII-XIX вв. вряд ли есть другой историк, который бы, как Г.-Ф. Миллер, и при жизни, и после смерти подвергался таким нападкам...», и что в конце 40-х гг. XX в., «когда в СССР развернулась борьба с космополитизмом, вспомнили, что Миллер был норманистом, то есть приверженцем теории о призвании на Русь варягов, якобы основавших древнерусское государство». Обрисовав достижения Миллера - «неутомимого труженика» - в области истории, географии, картографии, этнографии, лингвистике, археологии, издательской деятельности («История Сибири» - это «капитальный труд», в издаваемых им «Ежемесячных сочинениях» были напечатаны его «первые в русской науке специальные работы по истории русского летописания, древнего Новгорода, Смутного времени, русских географических открытиях», «первая русская статья по археологии...»), автор обращается к дискуссии между Миллером и Ломоносовым, в оценке которой, по его словам, «в нашей литературе не хватает объективности».


После чего и без каких-либо усилий изрекает эту давно выведенную норманистами «объективность»: что если к решению варяжского вопроса Миллер «подходил именно как ученый, а имевшиеся в его распоряжении источники (которые он, кстати, в то время знал лучше Ломоносова) иного решения и не допускали», то для Ломоносова норманская трактовка русской истории была неприемлема именно «как антипатриотическая», ибо он видел в ней «прежде всего аспект политический, связанный с ущемлением русского национального достоинства», и что он, пользуясь высоким покровительством (а «реакция высоких инстанций в этих случаях была быстрой и однозначной», тогда как Миллер «с переменным успехом апеллировал к академическому начальству»), подчас выдвигал против своего оппонента «не столько научные, сколько политические обвинения». А в связи с тем, что дискуссия происходила в первое десятилетие правления Елизаветы, в период национального подъема, явившегося реакцией на предшествовавшую ему десятилетнюю бироновщину, и что в деятельности Ломоносова важное место занимала «именно защита национального достоинства русского народа», то «все попытки Миллера доказать свою научную правоту были тщетны» (Ломоносов обрушился на его диссертацию «с нелицеприятной и не во всем справедливой критикой», но «непрекращавшиеся многие годы нападки... не сломили желание Миллера заниматься русской историей, его любовь к ней»).


Поэтому, «политическая подоплека научного спора между учеными предопределили административный характер его завершения: "скаредная диссертация" Миллера была предана огню. Историку был нанесен ощутимый удар, от которого он в полной мере не оправился до конца жизни». Отметил Каменский и «глубоко патриотическую и вместе с тем объективно ошибочную позицию» Ломоносова в споре с Миллером об истории, т.к. тот пытался показать все без изъяна, без прикрас («историк должен казаться без отечества, без веры, без государя... все, что историк говорит, должно быть строго истинно и никогда не должен он давать повод к возбуждению к себе подозрения к лести»), а Ломоносов выступал за создание в истории «запретных зон». И такая точка зрения «была, безусловно, выгодна царской власти, которая и в XVIII в., и в последующее время усердно создавала подобные "зоны", особенно там, где речь шла об истории народного и революционного движения, будь то Крестьянская война под предводительством Е.И.Пугачева или восстание декабристов» (в глазах наших историков 80-90-х гг., хорошо знавших по себе, что такое «запретные зоны», еще в более невыгодном свете смотрелся угодник власти и блюститель ее интересов Ломоносов).


Считая, что образ Ломоносова как «положительного героя», существующий в современной научной и научно-популярной литературе, закрывает «путь к познанию истины» и что его много лет возвеличивали «за счет Миллера», Каменский тут же постарался этот образ развенчать рассказом о событиях октября 1748 г., когда Миллер попал под следствие по делу французского астронома Ж.Н. Делиля: «20 октября Ломоносов и Тредиаковский учинили на квартире Миллера обыск... Уже сам факт, что два академика, два поэта лично обыскивают своего коллегу, живо рисует нравы Академии наук XVIII в.». И хотя это дело было замято, «однако Ломоносов направил президенту Разумовскому специальный рапорт, в котором обвинил Миллера в нарушении присяги и в том, что он по сути совершил предательство», и «что с этого времени и до конца своих дней Ломоносов был склонен подозревать историка в нелояльном отношении к России, т. е., попросту говоря, в политической неблагонадежности». Не выглядит «положительным героем» Ломоносов и в словах Каменского, что он отрицательно относился к «Истории Сибири» Миллера, тогда как Татищев дал, «вопреки надеждам Шумахера», на этот труд «положительный отзыв» (тем самым Ломоносов противопоставлялся Татищеву и увязывался с одиозным Шумахером).


В 1992 г. тот же автор в научно-популярной книге «Под сению Екатерины...» объяснял значительно куда более широкой читательской аудитории, чем научное сообщество, что спор 1749 г. по варяжскому вопросу, «в сущности, сводился к тому, что приводимые Миллером научные данные, по мнению Ломоносова, оскорбляли национальное достоинство русского народа и потому уже были неверны» и что подобная позиция Ломоносова как тогда, так и позже в отношении других работ немецкого ученого «находила поддержку у власть имущих и для Миллера оборачивалась большими неприятностями. Некоторые советские авторы осторожно намекали, что позиция Ломоносова была в сущности охранительной, и они, конечно, правы, но сама идеология охранительства, казенного патриотизма в то время еще до конца не сложилась, еще не отличима от других направлений общественной мысли». И, как заключал Каменский, этот спор «был, по сути, первым, но далеко не последним в нашей истории спором о любви к отчизне, о том, кто любит ее больше - тот, кто постоянно славит и воспевает ее, или тот, кто говорит о ней горькую правду»[118].


В 1989 г. А.Н. Котляров, справедливо обращая внимание на некоторые важные тонкости варяжского вопроса, неизвестные советским ученым (что Миллер до Байера утверждал о норманстве варягов), отмечал, что «Ломоносов вплоть до начала 60-х годов продолжал обвинять автора "Происхождения народа и имени российского" (на наш взгляд, совершенно необоснованно) в антипатриотических настроениях. Враждебную национальной чести России подоплеку он видел едва ли не во всех сочинениях и делах своего давнего противника». И историк также традиционно проводил мысль, что «беспокойство академического начальства и патриотически настроенных академиков по поводу негативного для России международного резонанса от теории Миллера, несомненно, имели под собой реальную почву», особенно в свете традиционного русско-скандинавского соперничества.

В 1993 г. Т.Н.Джаксон увидела «в трудах академиков-немцев подлинно академическое отношение к древнейшей русской истории, основанное на изучении источников», и вела речь о «ложно понимаемом патриотизме» (накотором «густо», по ее словам, замешан варяго-русский вопрос), т.е. антинорманизме. В биографических очерках «Историки России» 1995 и 2001 гг. исследовательница, рисуя Миллера и Шлецера высокопрофессиональными специалистами в области истории России, отметила, что, во-первых, «известная недооценка роли Миллера в разработке русской истории связана с "норманизмом" последнего», хотя «его научные интересы были необычайно широки», во-вторых, в обсуждении его диссертации, привела она слова норманиста В.А. Мошина, «родилось варягоборство, вначале принявшее характер не столько научной полемики, сколько ставшее борьбой за национальную честь», в-третьих, «фактически первым он приступил к широкому сбору и предварительной обработке источников русской истории», в-четвертых, «норманизм же Шлецера был порожден не политическими мотивами (в отличие от антинорманизма с его "шумным национализмом"), а уровнем развития исторической науки того времени». В совершенно ином свете, конечно, была представлена в 1995 и 2001 гг. в тех же биографических очерках фигура Ломоносова. Как резюмировала М.Б.Некрасова, он, не являясь «профессиональным историком в сегодняшнем понимании», но исходя из «патриотических соображений» и «страстно» желая утвердить «патриотический подход к российской истории», счел обязанным выступить против норманизма, оскорбительного «для чести русской науки и самого русского народа»[119].


В 1995 г. в посмертно изданной книге В.И.Осипова подчеркивалось, что норманская теория «не была плодом досужего вымысла Байера, но имела под собой реальную основу в виде нескольких строк текста "Повести временных лет", допускающих различное толкование», и что «проблема происхождения русского народа имела для Миллера скорее научное, чем политическое значение, и в его намерение не входило оскорблять национальные чувства россиян». Толкуя о враждебных отношениях Миллера и Ломоносова, он вместе с тем констатировал, что программа Шлецера по изучению русской истории встретила «резкие возражения со стороны Ломоносова» и что «заносчивый характер и амбиции» Шлецера «вызвали естественную неприязнь со стороны Ломоносова, перешедшую в открытую недоброжелательность, что не помешало Шлецеру признать в Ломоносове крупного историка». Заостряя внимание на «эмоционально отрицательной оценке», данной Ломоносовым Шлецеру, наследованной, по словам Осипова, многими русскими исследователями и прочно утвердившейся в общественном мнении, ученый квалифицировал ее как заблуждение, в основе которого «лежит "концепция злого умысла", родившаяся, возможно, в тяжелые времена бироновщины или т.н. "немецкого засилья"». А данное заблуждение он связал со «сторонниками традиционной точки зрения, считающими Шлецера врагом русской нации...», хотя тот внес большой вклад в русскую науку. И у автора, естественно, нет никаких сомнений в том, что с отставкой Шлецера в Академии наук «не осталось крупных историков, и ее роль в самостоятельной разработке русской истории существенно упала»[120].


В том же 1995 г. археолог А.А.Формозов, специалист в области палеолита, мезолита, неолита и истории российской археологии, весьма энергично вступил в «спор о Ломоносове-историке» (глава его книги так и называется «К спорам о Ломоносове-историке»), Исходя из того, что представления о варяжском вопросе, творчестве Ломоносова и Миллера и, разумеется, дискуссии по диссертации последнего были почерпнуты им, впрочем, как и другими нынешними «ломоносововедами», только из такого источника как норманистская литература, то, естественно, разрешение этого спора не могло отличаться, несмотря на все потуги автора доказать обратное, оригинальностью и объективностью. К его, с позволения сказать, «новациям» надлежит отнести раздраженный и надменный тон, с элементами ехидства и высмеивания в стиле М.В.Войцеховича, уже несколько десятилетий отсутствовавший в разговоре о Ломоносове и ценителях его исторического таланта, но который скоро станет нормой в историографии. А также категоричное исключение Ломоносова из числа историков и навязывание читателю крайне негативного отношения к нему.


Традиционно характеризуя его в качестве борца с немецким засильем в Академии наук, исследователь заключает, по-норманистски «точно» ставя диагноз, что в ходе этой борьбы он потерял «взвешенный подход к проблеме», стал воспринимать «многое в ложном свете» и в его сознании возникли «фантомы», в связи с чем «он обличал не только ничтожных Шумахера и Тауберта, но и серьезных историков Г.Ф. Миллера и А.Л. Шлецера, видя в них лишь членов той же антирусской немецкой партии, хотя в эти годы Миллер был гоним Шумахером, и оба ученых способствовали изданию трудов русских авторов: Миллер - "Истории Российской" В.Н.Татищева, а Шлецер - "Древней Российской истории" самого Ломоносова». Приписав, таким образом, русскому ученому черную благодарность по отношению к своему благодетелю Шлецеру, хотя, а данный факт известен автору, издание названных трудов Татищева и Ломоносова было осуществлено уже после смерти последнего, Формозов в ткань повествования вводит императрицу Елизавету Петровну, отличавшуюся, по его словам, «редким невежеством» (историк В.О.Ключевский вообще-то называл ее «умной») и полагавшую, что профессор химии наиболее подходит к написанию русской истории, «поскольку не раз сочинял оды и обладает хорошим слогом». А итогом обращения «редкого невежества» к сочинителю од стало появление «Древней Российской истории», где Михайло Васильевич не анализирует факты, а создал панегирическую речь «с двумя заранее заданными тезисами: глубокая древность россиян и громкие успехи их князей и царей».


Утверждая, что Ломоносов хотя и интересовался родной историей «с юных лет, немало читал по этой теме, но никогда, - подчеркивает Формозов вопреки известным фактам, - не занимался в архивах, как Миллер, не анализировал первоисточники, как Шлецер». Столь же непреклонен он и в других своих выводах: что «методами критики источников, выработанными уже к этому времени за рубежом, Ломоносов не владел», что влияние на него «польской ренессанской традиции с ее "баснословием"» и идущего «в духе польской ренессанской историографии» «Синопсиса» - варианта «панегерической речи» - «было очень велико» и что в целом представления «о начале русской истории отвечали уровню полуученых-полудилетантских изысканий его времени. Все это давно пройденный этап в развитии науки». После такой характеристики Ломоносова, которого в XIX в. могли прославлять лишь только «поборники теории официальной народности» (М.А.Максимович и Н.В.Савельев-Ростиславич), не трудно, естественно, предугадать, в каком русле пойдет речь о дискуссии 1749-1750 гг. и ее главных героях.


Для Формозова Миллер - это ученый «иного склада, чем Ломоносов. Это не энциклопедист, а специалист только в одной области - истории - зато специалист высокого класса, не теоретик, а фактолог и систематизатор», внесший «огромный вклад... в познание прошлого Сибири... в развитии археологии в России». Непреодолимое расстояние, разделяющее Ломоносова и «специалиста высокого класса» в истории Миллера, вытекает также из слов, что к концу XVIII в. «в руках русского читателя были по крайней мере два авторитетных обобщающих труда о прошлом России»: В.Н. Татищева и М.М. Щербатова, «не говоря о менее серьезных и все же не бесполезных сочинениях» А.И. Манкиева, Ф.А. Эмина. Но при этом даже среди последних не упомянуты труды Ломоносова. Стараясь прямо навязать читателю симпатию к одному и антипатию к другому, Формозов говорит, что в середине XVIII в. положение Миллера «в Академии наук было не блестящим», после чего особое внимание заостряет на его конфликте с П.Н. Крекшиным, касавшемся родословной династии Романовых (но почему-то не пояснив, что в этом конфликте Ломоносов поддержал именно Миллера), и что, в связи с делом академика Ж.Н. Делиля, выступавшего «в союзе с русскими учеными против Шумахера», Ломоносов и Тредиаковский произвели у Миллера обыск (и в данном случае не только ничего не пояснив, но и по времени ошибочно увязав это событие с обсуждением диссертации Миллера).


Рисуя Ломоносова единственным ниспровергателем диссертации Миллера, да к тому же стремившимся «скомпрометировать противника с политической стороны...», Формозов подводит к выводу, что именно по настоянию Ломоносова был уничтожен «тираж книги Миллера», а ее автор был понижен в должности (переведен «из профессоров в адъюнкты с соответствующим уменьшением жалования». Ученый также подчеркивает, что борьбу с Миллером Ломоносов «продолжал до конца своих дней. Он выступил против напечатания его "Истории Сибири" - сводки, поразительной по богатству материалов и в связи с этим переизданной уже в 1937-1941 гг.»). И буквально возмущается тем, что Ломоносов в замечаниях на диссертацию Миллера доказывал тождество роксолан и россиян, принадлежность варягов к славянам, и что некоторые советские исследователи высоко отзывались об этих замечаниях (М.Н.Тихомиров, М.А.Алпатов). Ему больше по сердцу мнение С.Л. Пештича, что «в источниковедческом отношении позиции Миллера были более серьезно обеспечены, чем точка зрения его оппонентов». И к этим словам он добавляет, что «к современным научным представлениям об этногенезе и возникновении государства в Восточной Европе ближе скорее построения Миллера, чем Ломоносова».


Цитируя далее В.Г.Белинского и полностью соглашаясь с его оценкой исторических воззрений Ломоносова, которую поддержали С.М.Соловьев, В.О.Ключевский, Н.Г.Чернышевский, Г.В.Плеханов, но которую проигнорировали советские ученые (за исключением Н.Л. Рубинштейна), принявшие оценку Н.В. Савельева-Ростиславича, Формозов заключает, что, во-первых, Михайло Васильевич не привнес «в свои исторические штудии» методы точных наук и относился к написанию российской истории «не так, как к проведению какого-либо физического или химического опыта, а так, как к составлению оды или "Слова похвального блаженныя памяти государю императору Петру Великому". Подобно автору "Синопсиса" он считал возможным, чуть ли не обязательным умалчивать о печальных периодах и эпизодах русской истории и выдвигать на передний план славные деяний наших предков даже тогда, когда надежно обосновать это не удавалось. Отсюда риторика, подбор фактов, выглядящий сейчас странным и произвольным». Во-вторых, что немецкие ученые «были сильны именно в сфере анализа источников.... Миллер пытался, отбросив легенды, установить точные факты, хотя при частных поисках истины мог и заблуждаться. Ломоносов вслед за автором "Синопсиса" сознательно творил миф». Но, с облегчением переводит дух Формозов, он «не смог подарить народу ни полноценный научный труд о прошлом России, ни новый вариант мифа, приемлемый для массового читателя»[121].


В 1996-1997 гг. С.С. Илизаров, считая Миллера «первопроходцем русской исторической и географической наук», «прирожденным просветителем» и «центральной фигурой русской историографии в целом», имевшим «прочные, разносторонние и глубокие знания...», подчеркнул, что ему было присуще «доброжелательное отношение к людям и особенно к добросовестно работающим профессионалам», и что он, будучи человеком гордым и самолюбивым, «никогда не выступал зачинщиком ссор», но у него довольно рано сложились «напряженные отношения с коллегами по Академии наук», в том числе и Ломоносовым. И, как уверяет автор, «было бы чрезмерным упрощением» все неприятности его героя «относить на счет особенностей характера и зависти людей менее талантливых и менее трудоспособных. На самом деле, конечно, конфликт проходил между правом ученого на истину и достоверное знание и господствующими идеологиями, базирующимися на так называемой государственной целесообразности», и что его кредо как ученого - «быть верным истине, беспристрастным и скромным». Причем, как делает упор Илизаров, «апофеозом гонений» на Миллера стало обсуждение в 1749-1750 гг. его непроизнесенной речи, следствием чего «явилось беспрецедентное разжалование историографа из академиков в адъюнкты с очень сильным сокращением жалования» (вполне уместной в контексте разговора автора о своем герое выглядит цитата из воспоминаний Шлецера, что «он не умел пресмыкаться - а кто тогда мог подняться вверх, не пресмыкаясь?»)[122].


В диссертации Миллер, заключал в 1996 г. Д.Н.Шанский, «провозгласил высшей целью историка все же изыскание истины, приход через критику источников к подлинно научному знанию, главным критерием которого является не "полезность", а беспристрастность», с чем не мог примириться «гениальный Ломоносов». В 1997 г. А.А. Хлевов уверял, что если у Байера «достаточно объективный исторический подход к вопросу», то у Ломоносова многие положения «были лишены научного основания», и что «антинорманистская ориентация почти всегда была следствием отнюдь не анализа источников, а результатом предвзятой идеологической установки». В 1998 г. И.Н.Данилевский резюмировал, что именно «химии адъюнкту» Ломоносову «мы в значительной степени обязаны появлению в законченном виде так называемой "норманской теории"», ибо ему «принадлежит сомнительная честь придания научной дискуссии о происхождении названия "русь" и этнической принадлежности первых русских князей вполне определенного политического оттенка».


В 1999 г. Н.Ю. Алексеева отмечала в «Словаре русских писателей XVIII века», что пространные замечания Ломоносова на речь Миллера «в целом носят тенденциозный характер: история России для него это прежде всего история ее славы» и что его «Древняя Российская история» «с точки зрения методики... уступает работам Миллера и Шлецера», т.к. для него «характерно отсутствие критики источников, произвольная компиляция летописных свидетельств». Тогда же археолог Г.С.Лебедев в соавторстве с норвежским коллегой Х.Стан- гом вел речь о том, что Байер создал «первую научную версию» норманской теории, за которую затем пострадал Миллер. По словам А.С.Мыльникова, сказанным в том же 1999 г., Ломоносов «зачастую научную аргументацию заменял эмоциональными доводами гипертрофированного патриотизма»[123]. В 1999 г. была переиздана «История Сибири» Миллера, где в полнейший унисон с антиломоносовскими настроениями современной историографии звучали статьи 1937 г. С.В.Бахрушина и А.И. Андреева.


В 2000-2005 гг. Т.А. Володина в многочисленных публикациях и докторской диссертации, защищенной - вот парадокс! - в МГУ имени М.В.Ломоносова, утверждала, что Миллер попадал, по возвращению из Сибири, «из одной передряги в другую», в том числе и «за недостаток патриотизма и "скаредное поношение" России в его диссертации "Происхождение имени и народа российского"», что «официальный бард в елизаветинское время» и знаменитый автор «од и похвальных слов» Ломоносов, которым «владела пламенная страсть, которую можно выразить в одном слове - Россия», выработал «национально-патриотическое» видение русской истории, которое было рождено «из переживания комплекса неполноценности» и которое являлось «главным стержнем всех его исторических трудов», что он «был слишком увлечен своим национально-патриотическим чувством, чтобы холодно взвешивать факты на весах исторической критики», что он писал «с национальным пафосом», под воздействием «гипертрофированного национального воодушевления» и что положения, высказанные им в ходе дискуссии с Миллером, содержали «много наивного» (например, произведение россиян от роксолан). Дополнительно она говорила, что «широта и размах ломоносовской натуры, которые вносили в чинные заседания академической Конференции привкус хмельного ушкуйничества, наряду с научными заслугами подкреплялись и высокими связями академика», о «максимализме» его требований, о его дерзкой, гордой и упрямой натуре[124].


Антинорманистами движет, уверял в 2001 г. Е.В. Пчелов, «странное» понимание патриотизма, когда считают, что «присутствие иноземцев на Руси и неславянское происхождение правящей династии ущемляют чувство национального достоинства русских, показывают их неспособность к самостоятельной самоорганизации», и что, как он пытался достучаться до сознания тех, кем якобы движет столь «странное» понимание патриотизма, «происхождение династии Рюриковичей никак не может умалить "национальную гордость великороссов"». В 2004 г. Е.В.Бронникова в книге, посвященной Ломоносову и вышедшей в известной серии «Русскш миръ в лицах», перечислила качества своего героя, мало вписывающие, на ее взгляд, «в канонический образ ученого»: «мифотворчество своей жизни», возвеличивание «себя самого», умение ориентироваться «в смене настроений при российском Дворе», умение интриговать, находить «покровителей и заступников», стремление «к высоким чинам и должностям, к высочайшим земельным пожалованиям, к обретению стабильного дохода», что «в обширном рукописном наследии Ломоносова почти невозможно встретить критические отзывы о самом себе» и т. п. И, стремясь показать его «подлинное лицо», автор, сказав несколько дежурных фраз о нем как о выдающемся отечественном деятеле науки и культуры, особо подчеркивает ставший популярным в наши дни еще один негативный аспект разговора о Ломоносове, что в послевоенные годы его образ «как нельзя лучше подошел для идеологии борьбы с "космополитизмом"»[125].


В 2004 г. А.А. Формозов вновь затронул тему Ломоносов и Миллер. Затронул, естественно, все в том же ключе и еще более усилив ранее высказанные оценки. Говоря, что в советское время замалчивался вклад в становление российской археологии в XVIII в. немцев Мессершмидта, Гмелина, Миллера, Палласа, и стремясь восстановить справедливость, но при этом противопоставил немцев русскому Ломоносову, словно тот был лично виноват, по словам автора, в «антинаучном восприятии истории отечественной культуры, выраженном в изданиях 1950-х годов...», «в период, отмеченный шовинистическими тенденциями». И констатировал, касаясь в том числе и дискуссии Миллера с Ломоносовым, что если немцы - «кастовые специалисты» - «несли в Россию строгую науку, не задумываясь, как она тут будет воспринята» (так Миллер «был обвинен в политических ошибках, понижен в чине (из академиков в адъюнкты) и переведен из Петербурга в Москву»), то для Ломоносова - «дипломированного функционера» - история являлась не одной «из областей познания реального мира», а разновидностью риторики, обслуживающей «заранее заданные тезисы о величии и древности предков русского народа...», что «великий Ломоносов горой стоял за "Синопсис"...», наполненный нелепицей, что для него «характерна старая донаучная манера составления истории», ибо он провозглашал, что древность славян «даже от баснословных еллинских времен простирается и от троянской войны известна», и видел в венетах (вендах) славян, переселившихся из Трои на берега Адриатики, «где ныне Веницейские владения, далече распространились». И, как исследователь впервые предъявлял Ломоносову претензии со стороны археологии (ну, кругом виноват!), «идея обслуживания наукой политических лозунгов - функционерства, - выдвинутая Ломоносовым, была чревата большими опасностями для дальнейшего развития русской археологии. К счастью, провести в жизнь эту программу тогда не удалось...»[126].


Много и во многом заслуженно говорили ученые о Миллере в 2005 г., когда отмечался 300-летний юбилей со дня рождения этого достойного человека (по инерции данный процесс захватил два последующих года). Но согласно многовековой норманистской традиции, сколько достоинств приписывается Миллеру, ровно столько же их отнимается у Ломоносова, даже когда его имя не называется. В 2005-2007 гг. С.С. Илизаров, частично повторив ранее высказанные им мысли, констатировал, что «петербургские годы Миллера - «после катастрофы 1749-1750 гг. и перенесенных унижений - проходили в постоянном творческом и служебном напряжении, сопровождавшемся морально-психологическими травмами», и что в его решении перебраться из столицы в Москву в 1765 г. «сказалась накопившаяся усталость от бесконечных и подчас немыслимых придирок и преследований, в том числе цензурных, не только со стороны чиновников, но и коллег ученых». Вместе с тем историк, издавая в 2006 г., в вдогонку за антинорманистами, диссертацию Миллера, резюмировал, что она «почти никем из бесчисленного количества участников двухсотпятидесятилетнего спора по так называемой "норманской теории" не читалась»[127]. Тем самым Илизаров признал, что диссертация-речь Миллера выдается норманистами-«ломоносововедами» без обращения к ней - т. е. вслепую! - за результат «сверхобъективности» немецкого ученого, которой лишь с «националистических» позиций и противостоял Ломоносов.


В 2005 г. вышел каталог выставки «От Рейна до Камчатки. К 300-летию со дня рождения академика Г.Ф.Миллера», где последний в очередной раз был увенчан не только лавровым венком триумфатора науки, но и терновым венцом ее мученика. Так, В.П. Козлов, говоря о мечте прибывшего в Россию «не для ловли чинов и благополучия» Миллера «написать полную российскую историю», резюмировал, что он «стал заложником своего происхождения» и что «российские реалии второй половины XVIII в.» обрекли «индивидуальный научный проект» ученого «на провал». И весьма, конечно, показательно, что в перечне конкурентов «мечты» Миллера, приведенном автором, присутствуют В.Н.Татищев, И.Н. Болтин, И.П. Елагин, М.М. Щербатов и даже «трудолюбивая, но как историк бесталанная императрица Екатерина II», но отсутствует, видимо, по примеру А.А. Формозова, Ломоносов.

Отсутствует имя Ломоносова и в словах А.Б.Каменского, что «наряду с Татищевым, Щербатовым, Болтиным Миллер был одним из тех, кто, собственно, и создал русскую историческую науку». «В русской историографии XVIII-XIX вв., - вновь подчеркивал исследователь, - вряд ли найдется другой историк, который бы, как Г.Ф.Миллер, и при жизни, и после смерти подвергался таким нападкам...», что он был «жертвой несправедливых доносов, обвинений и цензурных запретов...», и что особо чувствительный удар он испытал при обсуждении диссертации. И все также Каменский отмечал, что для «профессионального» (но не «придворного») историка Миллера, «знавшего исторические источники несомненно лучше своих оппонентов, на первом месте была научная истина, не зависящая от политической конъюнктуры. Он был убежден, что историк "должен казаться без отечества, без веры, без государя; все, что историк говорит, должно быть строго истинно и никогда не должен он давать повод к возбуждению к себе подозрения к лести". Между тем, "варяжский вопрос" уже тогда приобрел сугубо политический характер, что и предопределило исход дискуссии...» (в разговоре о чрезвычайно широком диапазоне его научных интересов им было замечено, вслед за М.А. Алпатовым, что норманская теория занимает в трудах ученого «весьма незначительное место, а его роль в становлении русской исторической науки далеко не сводится лишь к "варяжскому вопросу"»).


Н.П. Копанева подчеркивала, что статьи по русской истории, которые Миллер публиковал в «Ежемесячных сочинениях», «побудили М.В.Ломоносова назвать его "недостаточным патриотом". На это Миллер объяснял свои обязанности историка в трех словах: "быть верным истине, беспристрастным и скромным". Историк должен казаться "без отечества, без веры, без государя"» (но эти слова он сказал, как отмечалось выше, по другому поводу и другому лицу, и по времени они прозвучали не во время дискуссии, как утверждает Каменский, а значительно позже) и что в начале 1760-х гг. «неприязненные отношения Ломоносова к Миллеру не сказывались на делах последнего». А Н.Охотина-Линд, в свою очередь, утверждала, что многие сочинения Миллера «не имели больших шансов увидеть свет при жизни автора: политизированный взгляд на науку, царивший в те годы в Академии, не был в состоянии принять и признать строго научный, беспристрастный метод работы Миллера, постоянно подвергавшегося всевозможным идеологическим нападкам»[128].

В 2005 г. в рамках международной конференции «Университетские музеи: прошлое, настоящее, будущее», посвященной 300-летию со дня рождения Миллера и состоявшейся в Санкт-Петербургском университете, прозвучало несколько докладов, смысл которых передает название секции, на которой они были заслушаны: «Г.Ф.Миллер - выдающийся русский ученый: историк, географ, статистик» (а такая тональность разговора о нем абсолютно правомерна). Разумеется, что докладчики никак не могли обойти, в силу многовековой традиции и своих норманистских взглядов, тему Миллер и Ломоносов. Так, А.Ю.Дворниченко, несколько заострив внимание на обсуждении диссертации Миллера, закончившимся решением об ее уничтожении, констатировал в позитивном духе: «К счастью, Миллер значительную часть диссертации опубликовал и по-немецки, и по-русски».


В целом свой разговор по данной теме исследователь венчал словами, что «в историографии Миллеру не повезло, в основном из-за той злополучной полемики с Ломоносовым». Говоря, что «лишь в ходе "борьбы с космополитизмом" и в других кампаниях эпохи "апогея сталинизма" Миллеру был нанесен страшный удар - на выдающегося ученого, подвижника исторической науки было наложено некое клеймо», Дворниченко подчеркнуто сказал, что никаких норманистских «"заблуждений" у Миллера не было, а была научная гипотеза, на которую каждый ученый имеет полное право» (хотя чуть ранее он отметил «надуманность» норманской теории, которая, по его словам, «бросается в глаза»), Г.А.Тишкин и А.С. Крымская повторили вслед за Т.А. Володиной, что Миллера притягивали к ответу «за недостаток патриотизма и "скаредное поношение" России в его диссертации "Происхождение имени и народа российского"», и, ссылаясь на А.Б. Каменского, резюмировали, что «концепция Миллера, основанная на тщательном изучении источников, выглядела убедительнее, чем эмоциональные, патриотические заявления Ломоносова»[129].


В 2005 г., когда юбилейные конференции и семинары, посвященные 300-летию со дня рождения Миллера, проходили и в России, и в Германии, на одной из них выступил немецкий ученый П.Хофманн, специально остановившийся на дискуссии 1749-1750 годов. По его словам, Миллер выбрал тему доклада, «которая до этого прямо никогда не ставилась... Некоторую предварительную работу в этом направлении проделал ранее академик Г.З. Байер на основании скандинавских источников, к которым Миллер добавил сведения из латинских, византийских и немецких источников, присоединив к ним еще и Летопись Нестора». И автор, подчеркивая, что доклад Миллера, демонстрировавший его эрудицию и образование, был бы вскоре забыт, проводит мысль, что сие не произошло лишь благодаря Ломоносову, которому было поручено его рецензировать.

Ссылаясь на Э.П. Карпеева, отмечавшего в 2005 г., что у Ломоносова никакого раздражения не вызвала, при рецензировании «Истории Российской» Татищева, статья Байера «О варягах», включенная им в свой труд, Хофманн считает, что, «по-видимому, Ломоносов в январе 1749 г. еще не имел ясного представления об истории Древней Руси, которой был посвящен первый том сочинения Татищева». Далее он утверждает, что на дискуссии, «которая сказалась на Миллере очень тяжело», «в основном обсуждались политические аспекты проблемы. Миллеру ставили в вину, что он недостаточно защищал честь России; он же этих обвинений не мог понять и пытался отстоять свою точку зрения только научными аргументами». И главную роль, конечно, в обсуждении речи Миллера играл Ломоносов, для которого, по заключению немецкого историка, «наиболее значительными были патриотически-политические соображения, перед которыми детали всегда отступали на второй план». Причем «Миллер так и не понял, что его неуспех состоял не в том, что та или иная деталь в его высказываниях не была правильной, главное неприятие вызвали способ и метод изложения им материала».


По мнению Хофманна, в науке не исследовалось, «что в полемике Миллера с Ломоносовым встретились два принципиально различных взгляда на исторические исследования». И что если Миллер «в своей работе строго придерживался исторических источников...», то «в противоположность ему позиция Ломоносова определялась его патриотическо-политическими взглядами. Он полагал, что историк в своей научной работе должен исходить из политических потребностей своего времени». Хофманн, поставив вопрос, был ли «норманистом» Миллер и был ли «антинорманистом» Ломоносов, приходит к выводу, «что до сих пор как "норманизм" Миллера, так и "антинорманизм" Ломоносова в литературе носит аподиктическую форму и остается недоказанным»[130].


В 2006 г. специалист по малым народам Крайнего Севера А.В.Головнев представил Ломоносова в качестве человека, наметившего «северную перспективу в истории России», но вместе с тем и пресекшего ее, т. к. лишил «ключевого звена - участия северных германцев», т. е. норманнов. И свои слова этнограф проиллюстрировал реакцией Ломоносова, в условиях еще не стихшей «восторженной истерии по поводу избавления России от "немецкого ига"», на диссертацию Миллера, где тот «с убийственной педантичностью обнажил священные таинства русской истории...», заявив «о германских корнях россов (варягов)». Касаясь ее обсуждения, его результатов и научного уровня противоборствующих сторон, Головнев резюмировал: «Едва ли российская наука помнит иной пример столь тягостной защиты диссертации. Историк Миллер понес наказание за несвоевременное знание, а просветитель Ломоносов одержал верх, мобилизовав свои дарования ученого, поэта, ритора и придворного дипломата. Он не только изучал историю, но и вершил ее по своему разумению на благо своего народа - он даже стихи писал исключительно для пользы "любезного отечества". Однако, ополчившись на "норманизм", Ломоносов выразил стихийный бунт русского народа против собственной истории». Тогда же в издании «Немцы в истории России: Документы высших органов власти и военного командования» констатировалось, что Миллер, «основываясь на летописных источниках, развил положения, известные позднее под названием "норманской теории"»[131].


Примечания:

106. Пештич СЛ. Русская историография XVIII века. Ч. II. С. 175, 178, 196, 199- 200, 203, 205-209, 213, 215, 222, 224, 227-230. См. также: Фомин В.В. Ломоносов. С. 105-135.

107. Черепнин Л.В. Русская историография до XIX века. Курс лекций. - М., 1957. С. 187-188, 191, 194, 210-211, 217; его же. А.Л. Шлецер и его место в развитии русской исторической науки (из истории русско-немецких научных связей во второй половине XVIII - начале XIX в.) // Международные связи России в XVII-XVIII вв. (Экономика, политика и культура). - М., 1966. С. 185, 196-199, 216; Грабарь В.Э. Материалы к истории литературы международного права в России (1647-1917). - М., 2005. С. 112.

108. Славянский сборник Н.В.Савельева- Ростиславича. С. LIX-LX; Савельев- Ростиславич П.В. Указ. соч. С. 51-52; Алпатов М.А. Как возник варяжский вопрос? // Тезисы докладов Четвертой Всесоюзной конференции по истории, экономике, языку и литературе скандинавских стран и Финляндии. Ч. I. - Петрозаводск, 1968. С. 119-120; его же. Русская историческая мысль и Западная Европа. XII-XVII вв. - М., 1973. С. 12- 14,31,46-47; его же. Русская историческая мысль и Западная Европа. XVII - первая четверть XVIII века. - М„ 1976. С. 6; его же. Варяжский вопрос в русской дореволюционной историографии // ВИ, 1982, № 5. С. 32-34, 40-42; его же. Неутомимый труженик. О научной деятельности академика Г.-Ф. Миллера // ВАН, 1982, № 3. С. 117-124; его же. Русская историческая мысль и Западная Европа (XVIII - первая половина XIX в.). С. 9-12,14,16-19,22-27,36-42, 45-47, 53, 58-59, 61-63, 66-68, 70-71; Белковец Л.П. К вопросу об оценке историографических взглядов Г.Ф. Миллера // ВИ, 1985, № 4. С. 154.

109. Белокуров С.А. О намерении Ломоносова принять священство и отправиться с И.К. Кириловым в Оренбургскую экспедицию 1734 г. - СПб., 1911; Фомин В.В. Ломоносов. С. 132-135, 254-258.

110. Шаскольский И.П. Современные норманисты о русской летописи // Критика новейшей буржуазной историографии. Вып. 3. - М.-Л., 1961. С. 335-337, 341, 355, 372; его же. Норманская теория в современной буржуазной науке. - М.- Л., 1965. С. 9, 55, 75; его же. Норманская проблема в советской историографии // Советская историография Киевской Руси. - Л., 1978. С. 159-162, 164; его же. Антинорманизм и его судьбы // Проблемы отечественной и всеобщей истории. Генезис и развитие феодализма в России. Вып. 7. - Л., 1983. С. 38, прим. 3 на с. 36. См. об этом подробнее: Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 158-166; его же. Ломоносов. С. 141-153.

111. Шаскольский И.П. Антинорманизм и его судьбы. С. 35-51; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 167-168.

112. См. об этом подробнее: Фомин В.В. Ломоносов. С. 153-175.

113. Семенов-Зусер СЛ. Скифская проблема в отечественной науке. 1692—1947. — Харьков, 1947. С. 12, 16, 19; Тихомиров М.Н. Русская историография XVIII века. С. 95; его же. Развитие исторических знаний в России периода дворянской империи первой половины XVIII в. // Очерки истории исторической науки в СССР. Т. L-М., 1955. С. 170, 190-191.

114. Гурвич Д. Указ. соч. С. 110, 113; Мавродин В.В. Борьба с норманизмом в русской исторической науке. Стенограмма публичной лекции, прочитанной в 1949 году в Ленинграде. - Л., 1949. С. 7-9; Белявский М.Т. Работы М.В.Ломоносова в области истории. С. 116-117, 120; его же. М.В.Ломоносов и русская история. С. 93-97; Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 551; Тихомиров М.Н. Исторические труды М.В.Ломоносова // ВИ, 1962, № 5. С. 69; Астахов В.И. Курс лекций по русской историографии. - Харьков, 1965. С. 105-106; Фру- менков Г.Г. М.В.Ломоносов - историк нашей Родины. - [Архангельск], 1970. С. 9, 11, 13-14; Алпатов М.А. Русская историческая мысль и Западная Европа. XII-XVII вв. С. 12.

115. Белковец ЛЛ. Г.Ф.Миллер в оценке отечественной историографии // ВИ, 1988, № 12. С. 111-122; ее же. Россия в немецкой исторической журналистике XVIII в. Г.Ф.Миллер и А.Ф.Бюшинг. - Томск, 1988. С. 17-47; ее же. Г.-Ф. Миллер и В.Н.Татищев // Проблемы истории дореволюционной Сибири. - Томск, 1989. С. 22-24, 27-29; ее же. Россия в немецкоязычной исторической журналистике XVIII в. Г.Ф.Миллер и А.Ф.Бюшинг. Автореф... дисс... докт. наук. - Томск, 1989. С. 3-4, 9-16, 26-27, 39-41.

116. Хлевов АЛ. Норманская проблема в отечественной исторической науке. - СПб., 1997. С. 91; Кан А.С. Швеция и Россия в прошлом и настоящем. - М., 1999. С. 50.

117. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 672; Пекарский П.П. Дополнительные известия... С. 49; его же. История... Т. I. С. 55,61; то же. Т. II. С. 727.

118. Каменский А.Б. Академик Г.-Ф. Миллер и русская историческая наука XVIII века // «История СССР», 1989, № 1. С. 144-159; его же. Работал для веков в глуши... // «Родина», 1990, № 3. С. 21; его же. Ломоносов и Миллер: два взгляда на историю // Ломоносов. Сборник статей и материалов. Т. IX. С. 39-48; его же. «Под сению Екатерины...». - СПб., 1992. С. 388-389; его же. Миллер // Исторический лексикон. XVIII век. Энциклопедический справочник. - М., 1996. С. 448-449; его же. Судьба и труды историографа Герхарда Фридриха Миллера (1705-1783) // Миллер Г.Ф. Сочинения по истории России. С. 383-385.

119. Котляров А.Н. Развитие взглядов Г.Ф.Миллера по «варяжскому вопросу» // Проблемы истории дореволюционной Сибири. С. 8, 11-15; Джаксон Т.Н. Варяги - создатели Древней Руси? // «Родина», 1993, № 2. С. 82; ее же. Герард Фридрих Миллер // Историки XVIII-XX веков. Вып. 1. - М., 1995. С. 16-20; ее же. Август Людвиг Шлецер // Там же. С. 46-52; ее же. Август Людвиг Шлецер // Историки России. С. 62-66; Некрасова М.Б. Михаил Васильевич Ломоносов // Историки России XVIII-XX веков. С. 21-27; ее же. Михаил Васильевич Ломоносов // Историки России. С. 19-23.

120. Осипов В.И. Петербургская Академия наук и русско-немецкие связи в последней трети XVIII века. - СПб., 1995. С. 63-66, 72-74.

121. Ключевский В.О. Полный курс лекций// Его же. Русская история в пяти томах. Т. III. - М., 2001. С. 208; Формозов А.Л. Классики русской литературы и историческая наука. - М., 1995. С. 9-11,14,16-28.

122. Илизаров С.С. Академик Г.Ф.Миллер - гражданин Москвы // ВИЕИТ, 1996, № 4. С. 65; его же. Академик С.-Петербургской академии наук Герард-Фридрих Миллер, первый исследователь Москвы // Немцы Москвы: исторический вклад в культуру столицы. Международная научная конференция, посвященная 850-летию Москвы (Москва, 5 июня 1997 г.). - М., 1997. С. 160-165, 173; Академик Г.Ф.Миллер - первый исследователь Москвы и Московской провинции / Подготовка текста, статьи С.С. Илизарова. - М., 1996. С. 5-10; Москва в описаниях XVIII века / Подготовка текста, статьи С.С. Илизарова. - М., 1997. С. 45-46, 59.

123. Шанский Д.М. Запальчивая полемика: Герард Фридрих Миллер, Готлиб Зигфрид Байер и Михаил Васильевич Ломоносов // Историки России. XVIII - начало XX века. - М., 1996. С. 32-36; Хлевов АЛ. Указ. соч. С. 6, 9, 36-36; Данилевский И.Н. Древняя Русь глазами современников и потомков (IX- XII вв.). Курс лекций. - М„ 1998. С. 44; Лебедев Г.С., Станг X. Готлиб Зигфрид Байер и начало русской истории: взгляд спустя три столетия // Петербургская Академия наук в истории академий мира. К 275-летию Академии наук. Материалы Международной конференции 28 июня - 4 июля 1999,- СПб., 1999. С. 136-139; Мыльников А.С. Картина славянского мира: взгляд из Восточной Европы. Представление об этнической номинации и этничности XVI - начала XVIII века. - СПб., 1999. С. 57; Словарь русских писателей XVIII века. Вып. 2. К-П. - СПб., 1999. С. 244-245.

124. Володина Т.А. История в пользу российского юношества: XVIII век. - Тула, 2000. С. 12-43; ее же. У истоков «национальной идеи» в русской историографии // ВИ, 2000, № 11-12. С. 5-18; ее же. Учебная литература по отечественной истории как предмет историографии (середина XVIII - конец XIX вв.). Автореф... дис... докт. наук. - М., 2004. С. 31-33, 38-39; ее же. Учебники отечественной истории как предмет историографии: середина XVIII - середина XIX в. // История и историки. 2004. Историографический вестник. - М., 2005. С. 110-114.

125. Пчелов Е.В. Рюриковичи: история династии. - М., 2001. С. 18-20; Бронникова Е.В. Предисловие // Михаил Васильевич Ломоносов. - М., 2004. С. 5-9.

126. Формозов А.А. Русские археологи в период тоталитаризма. Историографические очерки. - М., 2004. С. 15-16, 17-20.

127. Илизаров С.С. Академик Г.Ф.Миллер - историк науки // ВИЕИТ, 2005, № 3. С. 70; его же. Санкт-Петербург и Москва в жизни и творчестве Г.Ф.Миллера // Г.Ф. Миллер и русская культура. С. 17-19, 31; Миллер Г.Ф. Избранные труды. С. 7-8, 12-13, 15.

128. Козлов В.П. Миллер // От Рейна до Камчатки. С. 5-6; Охотина-Линд Н. Г.Ф. Миллер и вторая Камчатская экспедиция // Там же. С. 36; Каменский А.Б. Герард Фридрих Миллер - историк России // Там же. С. 38-41, 44-47; Копанева Н.П. Указ. соч. С. 24.

129. Дворниченко А.Ю. Г.Ф.Миллер и российская историческая наука // Университетские музеи: прошлое, настоящее, будущее. Материалы Международной научно-практической конференции, посвященной 300-летию со дня рождения первого ректора университета Г.Ф.Миллера и 60-летию Музея истории СпбГУ. С.-Петербург, 17-19 окт. 2005. - СПб., 2006. С. 11, 16-17; Тишкин Г.А., Крымская А.С. Герард Фридрих Миллер - студент, адъюнкт, профессор, ректор Санкт-Петербургского университета // Там же. С. 19-21.

130. Хофманн П. М.В.Ломоносов, Г.Ф.Миллер и «норманнская теория». Историографическое исследование // Г.Ф.Миллер и русская культура. С. 65-76.

131. Головнев А.В. Исторический опыт межэтнического взаимодействия на севере Евразии // Этнокультурное взаимодействие в Евразии. Программа фундаментальных исследований Президиума Российской академии наук / Под ред. A. П. Деревянно, В.И. Молодина, B. А.Тишкова. Кн. 1. - М., 2006. С. 313- 314; Немцы в истории России: Документы высших органов власти и военного командования. - М., 2006. С. 746.

Уровень знания нынешних «ломоносововедов»- гуманитариев творчества Ломоносова и варяго-русского вопроса

Для подведения итогов разработки темы «Миллер-историк» в трудах советских и современных норманистов - «миллеро»- и «ломоносововедов» одновременно - следует выслушать А.А. Чернобаева. В 2006 г. он, представляя № 1 журнала «Исторический архив», посвященного юбилею Миллера, констатировал в статье «Г.Ф. Миллер - выдающийся ученый России XVIII века», что его заслуги в становлении российской науки и образования долгое время отрицались. Сославшись на низкую оценку, которая была дана немецким академикам в 1955 г. в первом томе «Очерков истории исторической науки в СССР», историк подчеркнул: «В те годы только отдельные ученые (среди них А.И.Андреев, С.В.Бахрушин, С.Н.Валк, С.Л.Пештич, Н.Л.Рубинштейн) высоко оценивали творчество Миллера. В современной историографии, когда исследования по миллероведению ведутся широким фронтом (достаточно назвать труды Л.П.Белковец, С.И.Вайнштейна, С.С.Илизарова, А.Б.Каменского, Ю.Х. Копелевич, А.Х.Элерт и др.), убедительно раскрыт его весомый вклад в русскую науку и культуру». На следующий год ученый этот вывод повторил еще раз, прибавив к перечисленному ряду имена Г.В.Вернадского, Н.Охотиной-Линд и др.[132]


Но сиамским близнецом (или ее тенью) темы «Миллер-историк» в трудах названных и неназванных Чернобаевым ученых выступает тема «Ломоносов-неисторик», о чем историк умолчал. Хотя в науке не может быть закрытых, чуть открытых или полуоткрытых тем, поэтому следует говорить и об обратной стороне темы «Миллер-историк». А именно, что приведенные негативные мнения о Ломоносове и его антинорманистских идеях принадлежат высокодипломированным историкам, т. е., по мысли читателя, высококлассным профессионалам в вопросах, о которых они берутся судить. По причине чего эти мнения так легко усваиваются общественным сознанием, и последнее, безоглядно доверившись этим мнениям, также не видит в Ломоносове историка и также снисходительно-свысока посмеивается над его, как выразился В. Г. Белинский, «историческими подвигами».


Но в науке история существует, как и в других науках, специализация, которая позволяет достичь обоснованных, т. е. научных результатов, и которая не позволяет скатиться к голословным, т. е. ненаучным утверждениям. И вышеназванные историки, менторским тоном отчитывающие Ломоносова за его позицию в варяго-русском вопросе, не только не являются специалистами в этом сложнейшем вопросе исторической науки, их научные интересы вообще очень далеко отстоят от истории Киевской Руси. А ведь «изучая какую-либо историческую концепцию, - совершенно справедливо указывал крупнейший знаток проблем историографии А.М.Сахаров, - надо хорошо представлять себе как ту эпоху, в которой эта концепция вырабатывалась, так и ту эпоху, которой она посвящена»[133].


Но многие из современных «ломоносововедов»-«миллероведов» не соответствуют и половине этого историографического правила, а отсюда их ошибки и заблуждения даже в самых простейших вещах, что очень точно показывает, насколько «глубоко» они вошли в тему. Так, Ломоносов никогда не был, как в том уверяет И.Н.Данилевский, «химии адъюнктом». В январе 1742 г., через полгода по своему возвращению из Германии, он был назначен адъюнктом физического класса Петербургской Академии наук, а в июле 1745 г. профессором химии. Именно как «профессор» и «химии профессор» Ломоносов подписал свои возражения на диссертацию Миллера, данные в сентябре-ноябре 1749 и 21 июня 1750 года.

Т.А. Володина, чтобы «подкрепить» свою посылку, что «в патриотической запальчивости» Ломоносов «не особенно считался со средствами, доказывая величие российского народа», брезгливо роняет, «сколько яду и даже политического доносительства содержится в его нападках на Г.-З. Байера и Миллера, усомнившихся в подлинности легенды об Андрее Первозванном». Но ничего и никому не мог, если использовать формулировку Володиной, «доносить» Ломоносов в 1749 г. на Байера, ибо тот умер одиннадцатью годами ранее - в 1738 году. К тому же Ломоносов писал, как и его коллеги, например, немцы И.Э.Фишер и Ф.Г.Штрубе де Пирмонт, не «доносы» в Канцелярию Академии наук, а, согласно указу «ея величества», официальные «репорты». Г.А.Тишкин и А.С. Крымская почему-то утверждают, что в 1750 г. Миллер, оставив пост ректора, «посвятил себя истории. Теперь он увлекся русской древностью и подготовил сочинение "О начале русского народа и имени" (так в тексте. - В.Ф.)...»[134], тогда как сочинение «О происхождении имени и народа российского» (или «Происхождение имени и народа российского») было написано им весной-летом 1749 года.

По незнанию тех же элементарных фактов А.А. Формозов говорит, что речь-диссертация Миллера была подготовлена в 1747 г., что для ее разбора «Шумахер назначил в 1747-1750 гг. ряд комиссий...» (речь обсуждалась на 29 заседаниях Академического собрания, состоявшихся в октябре 1749 - марте 1750 г., в связи с чем к ней никакого отношения не имел, как это преподносит ученый, обыск у Миллера, ибо он состоялся в октябре 1748 г., к тому же Делиль, отбывший из России в мае 1747 г., вначале пребывал, объясняет П.П. Пекарский, с Шумахером «в дружбе», но потом «сделался решительным врагом его», и особенная борьба Делиля с Шумахером развернулась в 1742— 1743 гг.), что в ходе ее обсуждения «Ломоносов оказался союзником Крекшина и Шумахера», преподносит Ломоносова в качестве единственного ниспровергателя диссертации Миллера, хотя ее отвергли все, кто с ней тогда ознакомился (первоначально за исключением В.К.Тредиаковского), согласно предписанию Канцелярии Академии наук (а в их число Крекшин и Шумахер не входили, в связи с чем Ломоносова не мог возмущаться, на пару с Крекшиным, подходом Миллера к источникам), что Миллер «был обвинен в политических ошибках, понижен в чине (из академиков в адъюнкты) и переведен из Петербурга в Москву». Хотя понижение Миллера «в чине» состоялось в октябре 1750 г., а решение о его переезде в Москву было принято императрицей Екатериной II много лет спустя после этого события и вне какой-либо связи с ним - в январе 1765 г. и с полного на то согласия академика[135].


Так же не соответствуют истине слова Формозова, а они постоянно звучат в устах «ломоносововедов», что Ломоносов «выступил против напечатания» «Истории Сибири» Миллера. 7 июля 1747 г. Канцелярия Академии наук приняла решение отослать Ломоносову русский перевод с немецкого первой части данного сочинения, содержащей пять глав, чтобы, «рассмотря и исправя, при репорте внести в Канцелярию» (а в это время, надо сказать, шло разбирательство спора Миллера с Крекшиным по поводу происхождения династии Романовых, и в комиссию, способную установить истину, вместе с Тредиаковским и Штрубе де Пирмонтом входил Ломоносов. В конечном итоге комиссия, ответствуя перед Сенатом, приняла сторону Миллера). Ломоносов, «рассмотря» присланный материал, сделал в переводе некоторые исправления. И они были доведены до автора, который 9 ноября вернул в Канцелярию «Сибирскую историю вновь поправленную». Позже «этот перевод был признан неудовлетворительным» и в июне 1748 г. переводчик Академии В.И.Лебедев начал работу над новым переводом.


Первая глава новой версии 4 августа была направлена Ломоносову на заключение, причем его надо было сделать, по предписанию Канцелярии, «как наискорее»: «достоин ли тот перевод отдать для напечатания». Ломоносов, отложив другие дела (а только что - 3 августа - было начато строительство Химической лаборатории, которое ученый многократно добивался с января 1742 г.), срочно читает эту главу. И уже 12 августа он передал в Канцелярию «репорт», в котором сказано, что «помянутая книга напечатания достойна» и что в ней найдены «малые погрешности, которые больше в чистоте штиля состоят» и могут быть легко исправлены переводчиком. И именно на основании этого «репорта» Канцелярия подтвердила свое постановление о печатании «Истории Сибири» на русском языке. Но не только один Ломоносов занимался рецензированием труда Миллера. Его обсуждению в мае-августе 1748 г. было посвящено 11 заседаний Исторического собрания (25, 27 мая, 1, 3, 6, 8, 15 июня, 6,13,27 июля, 10 августа), причем главным и очень въедливым оппонентом Миллера на них выступал профессор истории и древностей И.Э.Фишер. И в этих заседаниях активное участие принимал, наряду с Г.Н.Тепловым, П.Л.Леруа, Я.Я. Штелиным, Ф.Г. Штрубе де Пирмонтом, Х.Крузиусом, И.Э.Фишером, И.А.Брауном, В.К.Тредиаковским, и М.В.Ломоносов.

Замечаний в адрес Миллера - существенных и не очень - на Историческом собрании было высказано много. Стоит заострить внимание на одном из них, ибо оно демонстрирует понимание Миллером как характера работы историка, так и той роли, которая отводилась им источникам: «надлежит ли историографу следовать всему без изъятия, что ни находится в каком подлиннике, хотя б иное было явно ложное и негодное, и вносить оную в свою сочиняемую историю», и «что историограф долженствует потоль следовать подлинникам, пока не будет иметь законных причин не полагаться на их верность, ибо слово следовать много в себе заключает, то есть следовать слепо и без всякаго сомнения». В указе Миллеру Канцелярии от 19 июня 1750 г. подчеркивалось уже после выхода первой части «Истории Сибири», что «большая часть книги не что иное есть, как только копия с дел канцелярских, а инако бы книга надлежайщей величины не имела - то чрез сие накрепко запрещается, чтобы никаких копий в следующие томы не вносить, а когда нужно упомянуть какую грамоту или выписку, то на стороне цитировать, что оная действительно в академической архиве хранится». В 1764 г. Ломоносов также отметил, что Миллер «в первом томе "Сибирской истории" положил много мелочных излишеств и, читая оное, спорил и упрямился, не хотя ничего отменить, со многими профессорами и с самим асессором Тепловым».


В 1751 г. Историческое собрание обсуждало, начиная с 22 мая, вторую часть «Истории Сибири». В сентябре Ломоносов подал в Канцелярию доношение с просьбой освободить его от «присутствия» в Собрании, ибо известно, «коль много принужден я был от помянутого профессора Миллера ругательств и обиды терпеть напрасно, а в нынешних Исторических собраниях читается его же, Миллерова, "Сибирская история", и для того опасаюсь, чтобы обыкновенных его досадительных речей не претерпеть напрасно и, беспокойствуясь принятою от того досадою, в других моих делах не иметь остановки». И ему было позволено знакомиться с монографией на дому и «с примечаниями» отсылать в Историческое собрание «на рассуждение». 31 октября Канцелярия получила от Ломоносова замечания на 6 и 7 главы, в которых он посоветовал лишь «выкинуть» некоторые «непристойности» и «излишества», ибо, напоминал рецензент, «первый том Сибирской истории для таких мелочей подвержен был немалой критике и роптанию». 20 ноября эти замечания были направлены в Историческое собрание. 27 ноября состоялось заседание последнего, на котором было отмечено, что Миллер исправил текст согласно замечаниям Ломоносова. Принимая во внимание этот факт, Собрание одобрило как главы 6-7, а также главы 8-11, читанные на заседаниях без Ломоносова, и 20 декабря Канцелярия распорядилась печатать «Историю Сибири» Миллера «в том же количестве экземпляров, как и первую часть». В 1752 г. были рекомендованы к изданию Историческим собранием и главы 12-17. А в качестве «притеснителей» историографа при напечатании «Истории Сибири» Пекарский, в отличие от Формозова работавший с документами, а не черпавший свои знания из тенденциозных сочинений, называет «неутомимых в преследовании против него» Шумахера и Теплова, но не Ломоносова. Точно также поступает и С.М.Соловьев[136].


Весьма странно, конечно, читать у С.С. Илизарова, что Миллер никогда не выступал зачинщиком ссор, т. к. такая посылка очень серьезно искажает многие страницы истории Академии наук и характер противостояния Миллера с Ломоносовым. В 1758-1759 гг. Ломоносов вспоминал, что «по приезде Миллеровом из Сибири, где он разбогател и приобрел великую гордость, какие ссоры, споры, тяжбы с Шумахером были, описать невозможно: все профессорские собрания происходили в ссорах». В 1764 г. он же, ведя речь о событиях 1744 г., констатировал: «Какие были тогда распри или лучше позорище между Шумахером, Делилем и Миллером! Целый год почти прошел, что в Конференции кроме шумов ничего не происходило». В 1762 г. усугубился давний конфликт между Миллером и профессором юриспруденции Г.Ф.Федоровичем, и 2 декабря Миллер, подчеркивал Ломоносов, «не токмо ругал Федоровича бесчестными словами, но и взашей выбил из Конференции. Федорович просил о сатисфакции и оправдан профессорскими свидетельствами...». Профессор И.А.Браун, очевидец ссоры, показывал, что ее «зачинщиком» и «обидящим» был именно Миллер и что имело место «бесчестное и наглое выведение» Федоровича из Академического собрания. Сам Миллер затем «сознался, что дал волю рукам», не помня при этом, «выпроваживал ли он Федоровича "взашей", "за плечо" или "за рукав"».


Миллер отличался, указывал Шлецер, «необыкновенной вспыльчивостью», которую не научился укрощать, по причине чего часто бывал инициатором громких скандалов в Академии и «нажил себе множество врагов между товарищами от властолюбия, между подчиненными от жестокости в обращении». П.П. Пекарский также сообщал, что Миллер «по современным отзывам не обладал сдержанностью и уступчивостью», что он «был человеком нрава крутого и самолюбивый, не терпел противоречий и никогда не спускал тем, кто, по его мнению, так или иначе унижал его звание академика», и полагал, что многие возражения против Миллера во время обсуждения его диссертации «можно объяснить отчасти его не совсем уживчивым нравом и язвительностью, доходившею в спорах до грубости». И Г.А. Князев говорил о его «резком», «вспыльчивом и неуживчивом характере» и что «своей запальчивостью он нажил себе много врагов и среди академиков и среди подчиненных, к которым Миллер был весьма взыскателен, требователен, суров и, вероятно, груб»[137]. Свой характер историограф проявил и при обсуждении диссертации. «Каких же не было шумов, браней и почти драк! - с усмешкой писал в 1764 г. о тех событиях Ломоносов. - Миллер заелся со всеми профессорами, многих ругал и бесчестил словесно и письменно, на иных замахивался в собрании палкою и бил ею по столу конференцскому. И наконец у президента в доме поступил весьма грубо, а пуще всего асессора Теплова в глаза бесчестил. После сего вскоре следственные профессорские собрания кончились, и Миллер штрафован понижением чина в адъюнкты»[138].


Глубоко заблуждается, вводя других в такое же заблуждение, А.В. Головнев, говоря, что «едва ли российская наука помнит иной пример столь тягостной защиты диссертации». Но не было, как это может воспринять читатель, защиты диссертации в современном понимании, а было, согласно академическим правилам, равным для всех - и для студентов, и для адъюнктов, и для академиков, ее обсуждение. Диссертацией в то время называлась как научная работа, так и посвященная какому-то важному событию или лицу торжественная речь. Так, будучи в Германии, студент Ломоносов в 1739 и 1741 гг. представил в Академию три диссертации («Физическая диссертация о различии смешанных тел, состоящем в сцеплении корпускул», «Рассуждение о катоптрико-диоптрическом зажигательном инструменте» и «Физико- химические размышления о соответствии серебра и ртути...»), т. е. статьи по физике и химии, которые были обсуждены на нескольких заседаниях Академического собрания (11 ноября 1741 г. Ломоносов от своего имени и «имени своих товарищей просил академиков подвергнуть их сочинения критике и дать об них отзыв, чтобы авторы "тем основательнее могли сделать улучшения в их содержании"»). Многочисленные диссертации и другие труды Ломоносова рассматривались на последнем и тогда, когда он был адъюнктом и профессором Академии (так только в декабре 1744 г. три диссертации - «О вольном движении воздуха, в рудниках примеченном», «Размышления о причине теплоты и холода» и «О действии растворителей на растворяемые тела» - были представлены им в Академическое собрание), причем некоторые из них отклонялись высоким собранием и отправлялись на доработку с последующим и таким же опять детальным обсуждением.


Через то же Академическое собрание обязательно должно было пройти и «сочинение об ученой материи» Миллера, весной 1749 г. порученное ему прочитать на первой «ассамблее публичной» Академии наук, намеченной, по распоряжению президента Академии наук от 23 января 1749 г., на сентябрь месяц. Причем тему своего «сочинения об ученой материи» - «О происхождении имени и народа российского» - Миллер избрал сам, хотя доселе он ею никогда не занимался, и в это время напряженно работая над написанием и подготовкой к изданию «Истории Сибири» (как подчеркивал Ломоносов, он «избрал материю, весьма для него трудную, - о имени и начале российского народа...», и академики в ней «тотчас усмотрели немало неисправностей и сверх того несколько насмешливых выражений в рассуждении российского народа, для чего оная речь и вовсе оставлена»).

На той же «ассамблее публичной» Канцелярией Академии было поручено выступить и Ломоносову с похвальным словом Елизавете Петровне (канцелярский ордер, которым ему предписывалось его подготовить, датирован 7 апреля), и это похвальное слово также было подвергнуто обстоятельной экспертизе со стороны его коллег академиков. Как объяснял в феврале 1749 г. выбор докладчиков правитель Академической Канцелярии И.Д. Шумахер, «понеже профессор Ломоносов в состоянии написать диссертацию как на русском, так и на латинском языке, и оную либо публично читать, либо наизусть говорить». Вместе с тем он и указал, что должен, по его мнению, обязательно сказать докладчик: ему «следовало вменить в обязанность, "чтоб он не забыл в диссертации приписать похвалу основателю Академии государю императору Петру Великому и покровительнице ныне достохвально владеющей государыне императрице; после б объявил о начале, происхождении и нынешнем состоянии химии, а потом бы описал некоторые новые опыты..."». А кандидатуру Ломоносова Шумахер буквально выдавил из себя. Как откровенно он тогда же делился своими мыслями с Тепловым, «очень я бы желал, чтобы кто-нибудь другой, а не г. Ломоносов произнес речь в будущее торжественное заседание, но не знаю такого между нашими академиками.... Оратор должен быть смел и некоторым образом нахален, чтобы иметь силу для поражения безжалостных насмешников. Разве у нас, милостивый государь, есть кто-нибудь другой в Академии, который бы превзошел его в этих качествах?..». А Миллера правитель Канцелярии предложил потому, что «он довольно хорошо произносит по-русски, обладает громким голосом и присутствием духа, которое очень близко к нахальству...»[139].


Надо сказать, а по данному вопросу также существуют спекуляции, выставляющие Ломоносова в качестве угодника высоким покровителям, и тем самым добивавшимся их поддержки, якобы позволявшей ему расправляться со своими противниками, что не было ничего необычного в теме его выступления, ибо выступать в подобном жанре было традицией и обязанностью академиков, а вместе с тем очень большой честью и для них, и для самой Академии. Так, 1 августа 1726 г. Г.З.Байер «произнес хвалебную речь в честь императрицы» Екатерины I «в ее высочайшем присутствии» на втором публичном, как пишет Миллер, собрании Академии наук. Сам Миллер выступил в 1762 г. с речью на Академическом собрании в честь Екатерины II. П.П. Пекарский пишет, что «к торжественному заседанию Академии наук, по случаю коронования Елизаветы, 29 апреля 1742 года, бывший академик Юнкер, любимец графа Миниха, теперь сосланного, певец бироновского величия, тайком передавший известия о России саксонскому правительству, написал оду в прославление новой императрицы»[140].

Л.П. Белковец, а данный тезис является самым главным пунктом обличительных речей норманистов прошлого и современности в адрес Ломоносова, нарочито подчеркнуто представляющих его действия в совершенно неприглядном виде, особо акцентирует внимание на том, что обсуждение диссертации Миллера закончилось «переводом автора из профессоров в адъюнкты» (А.А.Формозов добавляет, «с соответствующим уменьшением жалования». С.С. Илизаров еще более усиливает этот момент, говоря о «беспрецедентном разжаловании историографа из академиков в адъюнкты с очень сильным сокращением жалования»). Но понижение Миллера в должности произошло по совокупности нескольких причин, среди которых случай с диссертацией далеко не самый главный. Да к тому же пункт претензий к Миллеру по поводу его речи-диссертации сформулирован в определении президента Академии наук К.Г.Разумовского совершенно иначе, чем обычно излагают норманисты-«ломоносововеды», несмотря на то, что этот официальный документ был приведен в 1870 г. П.П. Пекарским в его фундаментальной работе по истории Петербургской Академии наук, а в 1862 и 2005 гг. его пересказали С.М.Соловьев и Н.П. Копанева.


Миллер был лишен звания профессора на собрании академиков 8 октября 1750 г. на один год, но спустя четыре с половиной месяца, 21 февраля 1751 г., после «просительного своеручного письма» ему вернули «чин и достоинство профессорское», а также жалованье 1000 рублей в год, вместе с тем «было велено жалованье ему профессорское произвести за то время, которое он и адъюнктом был». И обвинялся Миллер, в порядке очередности, в следующем: во-первых, «остался в подозрении по переписке» с покинувшим в мае 1747 г. Россию французским ученым Ж.Н.Делилем, «которая "касается до ругательства академического общества"», т. е. престижа Петербургской Академии наук, названной Делилем corps phantastique - «корпусом фантастическим», что было расценено особенно оскорбительным для чести Академии.


Во-вторых, говорится далее в определении президента, Миллер, сказавшись больным, не поехал на Камчатку, отправив туда студента С.П. Крашенинникова, и девять лет собирал в Сибири копии с документов, которые «самым малым иждивением можно было получить чрез указы правительствующего сената, не посылая его, Мюллера, на толь великом жалованье содержащегося... Чтоб привести все дело сибирской экспедиции в замешательство», уговорил И.Г. Гмелина «уехать заграницу вступить в службу герцога вюртембергского»; в-третьих, что «сочинил диссертацию, разбор которой много отнял времени у академиков, и "совсем тем он, Мюллер, ни в чем не оправдался и оказал себя больше охотником упражняться в процессах"... О Крашенинникове говорил Теплову и некоторым профессорам, что "он, Крашенинников, был у него под батожьем"»; в-четвертых, «называл в лицо графу Разумовскому Теплова клеветником и лжецом...»; в-пятых, «членов академической канцелярии обвинял в пристрастии и несправедливости, "и тем он, Мюллер, гг. членов канцелярии Академии наук клевещет напрасно, да и меня самого за нечувствительного и неосмотрительного признает"... Сверх того, на Мюллера объявили неудовольствие Шумахер, Ломоносов и Попов, считавшие себя оскорбленными от него. "И в рассуждение сих его, мюллеровых многих продерзостей и крайнего беспокойства, и ссор и нанесенных обид своим командирам и товарищам, чем он не точию канцелярию, но и мне самому чинит недельными своими вымышлениями предосудительство и затруднения, и тем отводит каждого от настоящего дела, чрез что пропадает академическая честь и тратится напрасно время и интерес"».


И инициатором появления определения президента Академии наук явился не Ломоносов, а советник Академической Канцелярии Г.Н.Теплов, управляющий, по словам П.П. Пекарского, «всеми действиями тогдашнего президента Академии графа Разумовского» (вместе с тем ученый уточнил, что последний именно по наущению Теплова запретил читать речь Миллера в публичном собрании и велел отдать на рецензию академикам, и что в этом деле его затем поддержал Шумахер). Как напоминал Теплову в январе 1761 г. Ломоносов, обращая внимание на тот факт, что он непостоянен и что следует «стремлению своей страсти, нежели общей академической пользе»: «Из многих примеров нет Миллерова чуднее. Для него положили вы в регламенте быть всегда ректором в Университете историографу, сиречь Миллеру; после, осердясь на него, сделали ректором Крашенинникова; после примирения опять произвели над ним комиссию за слово Akadémie phanatique [Академия фанатичная] (Ломоносов по памяти неправильно воспроизвел выражение астронома Делиля. - В.Ф.), потом не столько за дурную диссертацию, как за свою обиду, низвергнули вы его в адъюнкты и тотчас возвели опять в секретари Конференции с прибавкою вдруг великого жалованья, представили его в коллежские советники, в канцелярские члены; и опять мнение отменили».

В свете приведенного материала «беспрецедентное разжалование историографа из академиков в адъюнкты» если и связано с диссертацией Миллера, то только в самой маленькой толике (обращает на себя внимание тот факт, что С.М.Соловьев при перечислении «преступлений» Миллера, из-за которых он был разжалован, даже не назвал его диссертацию) и не является результатом происков Ломоносова (по заключению Пекарского, из «обвинений» Миллера «видно только невежество канцелярского начальства и личная его вражда к Мюллеру»). Да и нет среди обвинений Миллера, на чем почему-то настаивают в «Словаре русских писателей XVIII века» Н.Ю.Алексеева и Г.Н.Моисеева, обвинения в «якобы антирусской направленности» его трудов. Прозвучи оно, то Миллера, подданного российского государства, ждало бы, естественно, не академическое разбирательство, а неминуемая встреча с Тайной розыскных дел канцелярией (ее знаменитый начальник А.И.Ушаков, имя которого на многих современников наводило ужас, умер в 1747 г.). И эта встреча наверняка бы закончилась для историографа Миллера не временным лишением профессорского звания, а повторной «поездкой» в Сибирь, из которой он мог уже никогда не вернуться, а то и лишением головы.


Следует пояснить, а в данном вопросе также существуют мифы, озвученные в наше время А.Б.Каменским, что проблему переписки Миллера с Делилем усугубило то обстоятельство, что последний был в очень большом подозрении в шпионаже в пользу Франции. Так, в 1742 г. Шумахер прямо обвинил его в том, «что он тайно пересылает во Францию секретные материалы Второй Камчатской экспедиции». Действительно, за долгие годы нахождения в России Делиль сумел переправить на родину российские государственные секреты особой важности. В 1915 г. его французский биограф А. Инар, обратившись к архивным материалам, установил, что французское правительство, отпуская астронома в 1725 г. в Россию, обязало его заниматься там географическими работами, «из которых Франция могла бы извлечь пользу». И это задание и за очень хорошие деньги астроном выполнил успешно. Как констатировал Инар, «с первых своего пребывания в России Делиль был всецело поглощен доставкой во Францию переписанных и исправленных им карт». В результате чего Франция, тогда ведущий игрок в Европе, получила «богатую коллекцию ценнейших в стратегическом отношении русских карт. Это были карты побережий Финского залива, Балтийского, Черного, Белого, Каспийского морей, планы морских портов и крепостей, в том числе Петербурга, Кронштадта, Шлиссельбурга, Нарвы, Ревеля, Риги, Архангельска, Астрахани и др., карты границ Русского государства с Польшей, Швецией, Турцией, Китаем и т. п.», а также секретную карту географических открытий Второй Камчатской экспедиции, обследовавшей северное и восточное побережье Сибири, берега Северной Америки.


Помимо этой деятельности, о которой начали громко говорить уже и за пределами Академии, предприимчивый астроном собирал, по словам Инара, «о Российской империи всякого рода сведения, могущие снабдить Францию ценными указаниями». Цена как украденным Делилем карт, так и всем вообще его «ценным указаниям» о России, способным резко ослабить ее обороноспособность и поставить на карту ее независимость в проведении внешней политики, особенно возросла с момента назревания конфликта между Россией и Францией, закончившегося разрывом дипломатических отношений в 1748 г. («страшным раздражением», по словам С.М.Соловьева. Россия тогда спутала все карты Франции, покусившейся на австрийское наследство, что и привело к установлению мира в Европе).

В тот же 1748 г., когда Делиль на запрос Академии дать разъяснения по ряду научных вопросов (а он оставался ее почетным членом и получал пенсию в размере 200 рублей в год), предложенных профессором астрономии Х.Н. Винсгеймом, ответил резким отказом, заявив при этом, что «не желает иметь никакой переписки, ни каких бы то ни было сношений с Академией» и «с академическою канцеляриею, как презренным учреждением, которое со злорадством соединяет самое жалкое невежество...», специальным распоряжением от 25 июня академикам, профессорам и всем академическим служащим было запрещено с Делилем «никакого сообщения и переписки не иметь, ниже ему или его сообщникам ни прямо, ни посторонним образом ничего об академических делах ни под каким видом не сообщать, напротив того, ежели у кого имеется его, Делиля, касающиеся письма, чертежи, ландкарты и прочее, то б оное все принести немедленно в Канцелярию под штрафом за невыполнение, а хотя у кого и ничего нет, однако б ото всех поданы были о том в Канцелярию репорты или подписки своеручные».


4 июля Миллер письменно доложил Академической Канцелярии, что состоял в переписке с Делилем, получил от него два письма, ответил на них, но эти письма не сохранил. Он также известил, что его корреспондент просил переслать ему документы, оставленные им у Миллера и имеющие отношение к Академии наук, подчеркнув при этом, что это документы «прежних времян» и что он не исполнил эту просьбу Но где-то в сентябре копия одного из писем Делиля, отправленного Миллеру из Риги 30 мая 1747 г., где он просил, «сыскав способ положить оные в безопасных руках», передать вручителю «сего письма» связку манускриптов, «которые вначале я вам вручил», которая «будет соединена со всеми другими и служить будет к нашему предприятию, о котором мы довольно согласились», оказалась в распоряжении Канцелярии.

И вот эта информация о совместном заграничном «предприятии» против Академии, о котором «довольно согласились» при прощании Миллер и Делиль, но скрытая Миллером от Академической Канцелярии, породила, учитывая, как справедливо подчеркивается в литературе, «ходившие в городе слухи о шпионской деятельности Делиля...» и разрыв отношений с Францией, целое следствие (к тому же, именно в этом письме французский ученый назвал Академию наук «corps phantastique», что особенно задело ее руководство. Как негодовал Теплов, «Делиль корпус Санкпетербургской Академии почитает за фантастический, т.е. мнимый и недостойный того почтения, какое о нем ученые люди в свете имеют»). По распоряжению президента Академии наук Разумовского от 18 октября, в состав следственной комиссии вошли Шумахер, Теплов (в нем Пекарский видел инициатора всего этого дела), Штелин, Винсгейм, Штрубе де Пирмонт, Тредиаковский, Ломоносов (а именно в таком порядке стоят эти фамилии под документами, связанными со следствием). 19 октября Тредиаковский, Ломоносов и секретарь Канцелярии П.И.Ханин изъяли в доме Миллера, судя по их отчету, «всяких рукописных писем, книг, тетратей и свертков... во всех его камерах, ящиках и кабинетах осмотря, сколько сыскать могли, взяли...».


И «два академика, два поэта» Тредиаковский и Ломоносов не по своей, конечно, воле «учинили», если использовать выражение Каменского, обыск «своего коллегу». Да и секретарь Ханин примкнул к ним не от томившего его безделья и не в поисках острых ощущений. Произвести изъятие бумаг им было поручено постановлением Академической Канцелярии от 19 октября, а за этим постановлением стояла воля президента Академии (возможно, даже более высоких инстанций). И где детально прописано, что им следует делать: «его какие бы ни были письма на русском и иностранных языках, и рукописные книги, тетрати и свертки, осмотря во всех его каморах, сундуках, ящиках и кабинетах, по тому ж взять в Канцелярию, которые запечатать канцелярскою печатью. Сего ради в дом его сего ж числа ехать гг. профессорам Тредиаковскому и Ломоносову и при них секретарю Ханину и по отобрании того репортовать в Канцелярию» (затем целую неделю - с 21 по 27 октября - осуществляли разбор и опись рукописных материалов, обнаруженных у Миллера, «канцеляристы» Г.Альбом, И.Л.Стафенгаген и «копиист» И.Морозов. И занимались они этим делом тоже не по собственному почину, а по определению Канцелярии).


А выбор пал на Тредиаковского и Ломоносова, видимо, как в связи с их знанием французского языка, так и потому, что они, по сравнению со Штелиным, Винсгеймом и Штрубе де Пирмонтом, академиками стали лишь недавно, в пользу чего указывает и порядок расположения фамилий участников следствия. И, конечно же, не направлял Ломоносов, согласно Каменскому, «президенту Разумовскому специальный рапорт, в котором обвинил Миллера в нарушении присяги и в том, что он по сути совершил предательство». Документ, на который при этом ссылается историк, представляет собой не «рапорт» Ломоносова, а «репорт» Академической Канцелярии с подробным изложением дела о переписке Миллера с Делилем и он подписан все теми же членами следственной комиссии и все в том же порядке. И на основании этого официального заключения 19 ноября 1748 г. Разумовским подписал ордер, в котором отмечено, что Миллер хотя и «не оправдался» и «в том же подозрении себя оставил» и что ему будет учинен «пристойный выговор», но ему было разрешено «быть по-прежнему у своего дела» n «пользоваться всеми манускриптами из архива, которые ему понадобятся».


Данное решение, конечно, нисколько не было соразмерно тому шуму, что был поднят Разумовским вокруг переписки Миллера и Делиля (а о серьезности первоначальных намерений президента говорит тот факт, что рапорты по этому разбирательству шли прямо к нему, минуя Канцелярию, что вызвало недоумение и озабоченность Шумахера). Может быть потому, что, как констатировал в 1764 г. Ломоносов, «однако по негодованиям и просьбам Миллеровых при дворе приятелей дело без дальностей оставлено» (не мешает добавить, что Миллер, став историографом российского государства, получил допуск к работе во всех архивах. В связи с чем ему надлежало, по постановлению Академической Канцелярии от января 1748 г., вести переписку с иностранными учеными лишь только через ее посредство)[141].

Необходимо сказать, что в академической жизни Ломоносова были не менее и даже куда более серьезные испытания, чем понижение Миллера в должности в 1750 г. или следствие 1748 года. Так, в октябре 1742 г., когда работала учрежденная Сенатом особая Следственная комиссия под председательством адмирала Н.Ф. Головина по расследованию обвинений, выдвинутых против правителя Академической Канцелярии И.Д.Шумахера, у Ломоносова произошел конфликт с конференц-секретарем Академического собрания профессором астрономии Х.Н. Винсгеймом (следствие было назначено по жалобе астронома Ж.Н. Делиля, поданной в январе 1742 г. в Сенат, в котором Шумахеру в вину вменялось то, что, как передает Пекарский, «при Академии, в ущерб ее процветанию как ученого сообщества, заведены разные учреждения по части художеств и ремесел, отчего с самых первых годов учреждения не доставало определенных на ее содержание денег и все представления для споспешествования наук оставались без исполнения. "Российский народ, - прибавлял Делиль, - также от того не мало претерпел для того, что профессора власти не имеют Академиею по намерению Петра Великого управлять; притом же не старались русских обучать и произвесть в науках, а употреблено и произведено токмо почти немцев, которые государству не много пользы учинили"». Шпион, а гляди, какой «русский патриот»).


Винсгейм, будучи активнейшим сторонником и защитником Шумахера, обвинил Ломоносова, комиссара М. Камера и студента И.Л. Пухорта, которым было поручено опечатать в Географическом департаменте «палаты и шкафы», а документы из опечатанного Следственной комиссией архива Академического собрания выдавать только под расписку, в «своевольстве» при выдаче документов из архива Собрания и в том, что лично адъюнкт Ломоносов говорил с ним «о разных делах ругательно и с насмешками» (по Пекарскому, Ломоносов «без всякой причины разругал» этого академика). В декабре члены Академического собрания подали в Следственную комиссию две жалобы на действия названных Винсгеймом лиц («чего ради они под видом осматривания печати с непозволенным бесстыдством обыкновенного профессорского собрания в палату входили, да еще неоднократно, и им во отправлении их дел мешали и такие учинили своевольства, которые чести всея императорской Академии наук предосудительны?»).

Но очень скоро гнев академиков сосредоточился почему-то только на одном Ломоносове. И в феврале 1743 г. постановлением Собрания ему было запрещено участвовать в его работе до окончательного решения Следственной комиссии по поданным на него жалобам (а они подавались и императрице. Как отмечает Пекарский, только что вернувшийся из Сибири Миллер «во всем этом деле принимал деятельное участие...»). И это постановление Ломоносову прочитал лично Винсгейм 11 апреля. Ломоносов тут же ставит о том в известность А.К.Нартова, назначенного Следственной комиссией на место Шумахера. На письмо Нартова Винсгейму сообщить причину исключения Ломоносова из Академического собрания, зачитанного Винсгеймом 15 апреля академикам, последние рекомендовали ему ответить, что тот «лишен права участвовать в собрании за свои "своевольные" поступки».


26 апреля произошло новое столкновение Ломоносова с конференц-секретарем Академического собрания. В мае последнее подало в Следственную комиссию доношение о «недостойных поступках» Ломоносова («напившись пьян, приходил с крайней наглостью и бесчинством в ту палату, где профессоры для конференцей заседают...», «весьма неприличным образом бесчестный и крайне поносной знак самым подлым и бесстыдным образом руками» сделал присутствовавшим там профессору Винсгейму и канцеляристам, грозил Винсгейму, «ругая его всякою скверною бранью, что де он ему зубы поправит, а советника Шумахера притом называл вором», «профессоров бранил скверными и ругательными словами и ворами называл, за то что ему от профессорского собрания отказали...», «и притом побоями угрожая; то нещастие наше стало уже крайнее, обесчещены пред всем светом...»), с просьбой его «аррестовать, и рассмотря показанное нам от него несносное бесчестие и неслыханное ругательство повелеть учинить надлежащую праведную сатисфакцию, без чего Академия более состоять не может...».

28 мая Ломоносов по постановлению Следственной комиссии был арестован и взят под караул «при комиссии» (в августе, в связи с болезнью, был переведен под домашний арест). В июле Следственная комиссия передала материалы по его делу в Сенат, а императрице всеподданнейше обо всем было доложено, причем была приведена справка из Академии (как серьезно взялись за него!), что обвиняемый и в Германии «чинил непорядочные и неспокойные поступки и оттуда тайным почти образом уехал, да и по приезде сюда в Санкт-Петербург явился в драке и прислан из полиции в Академию...». Поэтому, заключала комиссия, Ломоносова надлежит наказать за «неоднократные неучтивые и бесчестные и противные поступки как комиссии, так и в Академии в конференции... также и в немецкой земле...». И лишь только 12 января 1744 г., т.е. спустя семь с половиной месяцев его нахождения под арестом, Сенат решил: «Оного адъюнкта Ломоносова для его довольного обучения от наказания освободить, а во объявленных учиненных им предерзостях у профессоров просить прощения» и жалованье ему в течение года выдавать «половинное» (по Пекарскому, этот приговор поражает «своею снисходительностью...»). 18 января Сенат издал соответствующий указ, а 27 января Ломоносов в Академическом собрании прочел «предписанную ему формулу извинения на латинском языке перед профессорами и скрепил ее своей подписью» (в июле того же года по высочайшему указу ему начали выдавать «прежнее по окладу его, полное жалованье»).

Спустя много лет история повторилась вновь: 10 марта 1755 г. президент Академии наук К.Г.Разумовский объявил выговор академику Ломоносову и отстранил его от участия в работе Академического собрания. Основанием чему явилась записка Миллера, являвшегося с февраля 1754 г. конференц-секретарем Академии, о ссоре Ломоносова и Теплова при обсуждении в собрании предложений Тауберта по поводу пересмотра регламента Академии наук (а его пересмотр был определен указом императрицы Елизаветы): «Сего февраля 23 дня учинился спор от г. советника Ломоносова против советника г. Теплова с такими словами, для которых г. советник Теплов объявил к протоколу, что за учиненным ему от г. советника Ломоносова бесчестием присутствовать с ним в академических собраниях не может; тако жиг. советник Шумахер говорил, что свое присутствие впредь за излишнее признавает». И я, добавлял Миллер, «такожде прошу, чтоб меня от академических собраний уволить, потому что я не меньше г. советника Ломоносова опасаюсь, имея уже толь много примеров его ко мне досады, что впредь с ним ни о каком деле говорить не осмеливаюсь...».


Сам Ломоносов отмечал, что Теплов «жестко» отстаивал, как его автор, прежний регламент и «с презрением» не хотел слушать его замечания, «что в оном стате есть много неисправностей, прекословных и вредных установлений... Отчего дошло с обеих сторон до грубых слов и до шуму.... По наговоркам Теплова отрешен был Ломоносов от присутствия в Профессорском собрании, однако при дворе законно оправдан и отрешение его письменно объявлено недействительным и ничтожным» (29 марта «Разумовский велел уничтожить письменное определение о взыскании с Ломоносова и допустить, "чтоб в собраниях академических по-прежнему ему присутствовать"»). А 2 мая 1763 г. Ломоносов указом Екатерины II вообще был уволен из Академии «в вечную от службы отставку» (13 мая императрица отменила свое решение). И как с огромной радостью писал в связи с этим Миллер в Германию И.Х.Гебенштрейту, некогда бывшему профессором ботаники Академии, «Академия освобождена от г. Ломоносова» (в черновом наброске это предложение начинается со слова «наконец»)[142].

И это «освобождение Академии» от Ломоносова не стоит, конечно, понимать как результат действий Миллера, получается, несогласного, если отталкиваться от логики норманистов, с «русской направленностью» сочинений Ломоносова. П.П. Пекарский, констатируя, что Ломоносов в 1761 г. «прямо высказал, что давний враг его, историограф Мюллер подущал из Петербурга к сочинению на Ломоносова критик за границей», признал полнейшую справедливость его слов и добавил от себя, что «эти постоянные хлопоты Шумахера, а потом Мюллера сообщать как можно скорее все статьи Ломоносова к заграничным ученым с прибавлением, что автор их хвастается новыми открытиями своими, такие хлопоты предпринимались, конечно, не в видах распространения известности Ломоносова в Европе, а с затаенной мыслью получить из Германии неблагоприятные отзывы, чтобы потом колоть самолюбие, действительно не малое нашего академика. Напомним при этом, что в 1754 году враждебные отношения к Ломоносову его сочленов из чужеземцов выражались не только в подущениях немецких ученых писать неодобрительные против него разборы, но и в сочинении стихотворных сатир» (так в одной из них, с нескрываемой брезгливостью говорит Пекарский, «рассказано довольно грубо и с притязанием, впрочем, нисколько неудавшимся, на остроумие, жизнь Ломоносова, именно: что он пил водку, съекшался с дочерью портного, был бит вербовщиками в Везеле, а по возвращению в Россию "ругает все то, что не им придумано, а сделано кем-нибудь прежде него"»)[143].


И потому в противостоянии Ломоносова и Миллера, этих двух незаурядных личностей, обладающих очень сильными характерами и ярко выраженным самолюбием, не следует искать политический, идеологический и национальный подтекст. Хорошо известно, что Ломоносов не менее остро и многие годы конфликтовал с русскими Сумароковым, Тредиаковским, Тепловым. Также хорошо известно, что в споре Миллера и Крекшина он принципиально поддержал первого, ибо на его стороне была правда, но эту правду надо было еще доказать перед Сенатом, т. к. чреватый большими неприятностями спор касался происхождения царствующей династии, которую Крекшин произвольно выводил от Рюрика (отзыв комиссии, защитивший Миллера от наветов Крекшина, «писан вчерне Ломоносовым»)[144]. И такая позиция русского Ломоносова не только уберегла немецкого исследователя от самых серьезных неприятностей, но и сберегла его для нашей науки.

Уже из этого факта видно, что не было пресловутого разделения российского научного сообщества того времени на «немецкую» и «русскую» партии. Тогда в одной «партии» состояли, объединенные какими-то общими интересами, и русские, и иностранцы. А когда их интересы расходились, то бывшие «однопартийны» начинали вражду между собой, а затем они вновь объединялись, а затем вновь начинали интриговать друг против друга (как отмечал Ломоносов в письме Г.Н.Теплову от 30 января 1761 г., «сколько раз вы были друг и недруг Шумахеру, Тауберту, Миллеру и, что удивительно, мне?»[145]). Так, например, в 1755 г. Миллер, будучи секретарем Академического собрания («Конференции секретарь»), хитростью добился отстранения Ломоносова с кафедры химии и передачи ее У.Х.Сальхову, уверяя президента Академии наук К.Г.Разумовского, «что г. Ломоносов весьма мало в химии упражняется, и не без пользы будет другого профессора химии призвать в академическую службу». Как об этом случае говорил сам Ломоносов в 1764 г., я «внезапно увидел, что новый химик приехал, и ему отдана Лаборатория и квартира», т. е. академическая квартира, которую занимал Ломоносов (но в нее «вступил асессор Тауберт»).


И немец Сальхов в 1760 г. покинул Россию как по причине своей профессиональной непригодности, так и потому, что, отмечал Ломоносов, «не пристал к шумахерской стороне, за что... выгнан из России бесчестным образом...», ибо у него немцы Миллер и Тауберт пытались отобрать диплом на звание академика. Тауберт даже добился от Адмиралтейств-коллегии приказа задержать отъезжающего в Кронштадте, но этот приказ запоздал. «Сие столько шуму, негодования и смеху в городе сделало, - констатировал Ломоносов в 1761 г., - сколько с начала не бывало, и Сальхов не приминет уповательно отмщать свою обиду ругательными сочинениями о академическом правлении». А в августе 1762 г. президент распорядился, по инициативе Миллера, Тауберта и Теплова, передать руководство Географическим департаментом, во главе которого с марта 1758 г. стоял Ломоносов, историку Миллеру, у которого для занятия этой должности не было математической подготовки (Ломоносов, опротестовав «ложные доношения» своих противников, сохранил департамент за собой)[146].


А вышеназванный И.Х. Гебенштрейт, которому Миллер поспешил поделиться радостью по поводу отставки Ломоносова, был уволен в 1760 г. из Академии по настоянию двух немцев - советников Академической Канцелярии Тауберта и Штелина[147]. Да и Ломоносов с Миллером одним фронтом выступили в 1764 г. против назначения Шлецера профессором истории. Причем особенную активность в этом деле проявил Миллер, публично обвиняя своего выдвиженца в том, что по приезду в Россию он ставил далеко не научные задачи: собрать материалы, которые в Германии «мог бы употребить с большею прибылью» (как откровенничал сам Шлецер, «год, много два, можно пожертвовать, чтобы в худшем случае узнанное в России обратить в деньги в Германии»), и подчеркивая при этом, что он тогда был бы полезен и Академии, и России, «когда бы навсегда остался в ней, но как на это он не согласен, то краткое пребывание его в русской службе не принесет ни пользы, ни чести государству: "склонность к вольности в описании может подать повод издавать в печать много такого, что здесь будет неприятно"»[148]. А эти слова перекликаются с теми, что произнес Ломоносов в 1761 г.: «За общую пользу, а особливо за утверждение наук в отечестве и против отца своего родного восстать за грех не ставлю.... Что ж до меня надлежит, то я к сему себя посвятил, чтобы до гроба моего с неприятелями наук российских бороться, как уже борюсь двадцать лет; стоял за них смолода, на старость не покину»[149].

Потому во всех тогдашних конфликтах людей, ставших гордостью России, можно видеть и борьбу за истину, и борьбу за приоритет, ревнивое и вполне понятное соперничество, в целом борьбу за место под солнцем, характерную для всех времен и для всех народов, хотя средства при этом не всегда отличались корректностью со стороны всех названных лиц, независимо от их национальной принадлежности. При этом идеализировать кого-то из них не стоит, т. к. идеальными никто и никогда не бывает. Как не были идеальными, будучи живыми людьми, с присущими им страстями, симпатиями и антипатиями, ни Ломоносов, ни Миллер. Да и далеко - и даже очень далеко - это не главное в рассуждениях об их творческом наследии. К тому же на взаимоотношения этих людей, причины, вызывавшие их конфликты и борьбу, надо все же смотреть через призму нравов того, а не нашего времени.


Ломоносов и Миллер, конечно, не друзья, но они не были и смертельными врагами. Они - люди со своими принципами и взглядами на жизнь и обязанности ученого, в том числе историка. И если кто из них отступал от принципов своего оппонента, то следовала реакция и часто весьма жесткая. И Миллера, как официального историографа российского государства, задевало, что профессор химии Ломоносов входит в его прерогативы, пишет труды по истории и спорит с ним. Профессора же химии Ломоносова раздражало, что Миллер, которому по своим обязанностям следовало бы знать очевидные истины, их не знает и, пользуясь ограниченным кругом источников, делает весьма широкие обобщения.

Нельзя согласиться с утверждением А.Ю.Дворниченко, что, «к счастью, Миллер значительную часть диссертации опубликовал и по-немецки, и по-русски». Во-первых, список с речи-диссертации Шлецер, оставив на время вражду с Миллером, послал профессору И.К.Гаттереру в Геттинген, где тот поместил ее полностью на латинском языке в 1768 г. в своих «Allgemeine historische Bibliothek»[150]. И к 1773 г., по признанию самого Миллера, она была напечатана в Геттингене «вторым уже тиснением, но сочинитель онаго никакого в том не имеет участия». А далее он добавил с нескрываемым сожалением, которое никак не согласуются с «счастьем» Дворниченко, что «поелику мы со дня на день более поучаемся, то сочинитель, еслиб было его посоветовались, много сделал бы еще в оном перемены»[151].


Во-вторых, с некоторыми положениями диссертации действительно могли ознакомиться и русские читатели. Так, в 1761 г. они были озвучены в вводной части исследования Миллера, посвященного истории Новгорода, одновременно на страницах «Сочинений и переводов к пользе и увеселению служащих» и академического журнала «Sammlung russischer Geschichte», а затем в книге «О народах издревле в России обитавших», изданной в 1773 г. в Петербурге первоначально на немецком языке (на русском вышла в 1788). Но эти положения были уже абсолютно изменены под воздействием критики, прозвучавшей в 1749-1750 гт. из уст коллег Миллера, и он очень даже много сделал «в оном перемены», включая умолчание «о войнах древних северных народов, против Голмгарда или Новагорода учиненных. Все повести (Sagae) оными наполнены...», на которых только и зиждилась его речь-диссертация. При этом еще отметив, что в сагах и Саксоне Грамматике, которые были возведены им в 1749 г. в абсолют, находится «много бесполезнаго, гнуснаго и баснословнаго, а особливо что нельзя оттуда выбрать никакого согласнаго леточисления»[152].

По словам М.Б.Некрасовой, Ломоносов выступил против «"норманской" (варяжской) концепции происхождения древнерусской государственности». Но историк Ломоносов так вопрос примитивно не ставил и, что очень хорошо видно из его трудов, если, конечно, их читать, связывал начало государства у восточных славян именно с варягами-росами, но только не видел в них норманнов и выводил их не из Скандинавии. Так, еще в 1749-1750 гг. в замечаниях на диссертацию Миллера он отмечал, «что варяги и Рурик с родом своим, пришедшие в Новгород, были колена славенского, говорили языком славенским, происходили от древних роксолан и были отнюд не из Скандинавии, но жили на восточно-южных берегах Варяжского моря, между реками Вислою и Двиною».


В 1760 г. Ломоносов подчеркивал в «Кратком Российском летописце», что роксоланы, «поселясь с другими славенскими народами около южных берегов Балтийского моря и круг реки Русы, где ныне старая Пруссия, Курландия и Белая Россия, от прочих варягов особливым именем, россами называясь, отличались. Много воевали по Балтийскому морю, соединясь с готами; ходили в Грецию то для защищения, то для воевания оныя... Оная их военная храбрость была причиною, что славяне новогородские и чудь выбрали себе государем Рурика, который пришел с родом своим и с варягами-россами на владение и на поселение. Оставшиеся на старом жилище россы назывались пороссы, якобы остатки от россов (поруссы, пруссы), которыми после завладели поляки, потом иерусалимские кавалеры, наконец, бранденбургцы. Сия древняя отчина первоначальных российских государей ныне подвержена Российской державе благословенным оружием великия Елисаветы», и что Рюрик «по смерти братей своих привел новгородцев под самодержавство и всю северную часть России, получившия имя от сих варягов». Наконец, тот же материал, а этот факт наглядно показывает, насколько к 1749 г. он основательно проработал свою концепцию начальной истории Руси, для чего, естественно, требовалось и время, и знакомство со многими противоречивыми источниками, излагает Ломоносов в восьмой, девятой и десятой главах «Древней Российской истории» (1766): «О варягах-росах», «О происхождении и о древности россов, о преселениях и делах их», «О сообществе варягов-россов с новгородцами, также с южными славенскими народами и о призыве Рурика с братьями на княжение Новгородское»[153].


Произвольное же отождествление варяжской концепции с норманской - лишь дело рук норманистов. Так, А.А. Хлевов варяго-русский вопрос именует «норманской проблемой» и «норманским вопросом», Л.С.Клейн говорит о «варяжском (норманском) вопросе» или «"норманском вопросе" - о роли варягов в сложении Древнерусского государства», В.В.Мурашова - о «норманской» или «варяжской» проблеме, А.А.Горский - о «славяно-варяжской дилемме»[154]. Но отождествление варягов и руси с норманнами отсутствует в источниках (вопреки чему В.Я. Петрухин уверяет, что летописная традиция возводит «начало Руси к призванию из-за моря варяжских (норманских) князей...», что источники указывают на скандинавское происхождение названия русь, что «в летописи, - убеждает Клейн, - описано призвание варягов-норманнов как начало истории Древнерусского государства»[155]). В силу чего отечественные и зарубежные исследователи, исходя из тех или иных соображений, в том числе и чисто политических, выдавали варягов и русь за норманнов, славян, финнов, литовцев, венгров, хазар, готов, грузин, иранцев, кельтов, евреев и т.д.[156], т.е. в науке существует варяжский (варяго-русский) вопрос, а в качестве ответов на него предложено большое число версий, в том числе и норманская (было бы, конечно, смешно утверждать, например, о «варяжском (финском) вопросе», «варяжском (иранском) вопросе», «варяжском (венгерском) вопросе», о «грузинской» или «варяжской» дилемме, о призвании из-за моря «варяжских (еврейских) князей», что источники указывают на «литовское происхождение названия русь» и т. д., и т. п.).

К тому же летопись четко говорит, что русь - это народ, но такого народа не знает скандинавская история. Как правомерно подчеркнул в замечаниях на диссертацию Миллера Ломоносов, «имени русь в Скандинавии и на северных берегах Варяжского моря нигде не слыхано». Норманисты почти 130 лет игнорировали этот вывод Ломоносова-«неисторика», пока в 1870-х гг. датский лингвист В.Томсен не признал, по его словам, «охотно» (хотя, какая уж тут «охота»), что скандинавского племени по имени русь никогда не существовало и что скандинавские племена «не называли себя русью»[157]. Вслед за своим кумиром этот факт, совершенно уничтожающий норманскую систему, уже не смели отрицать норманисты последующего времени (Ф.А.Браун, Г.В.Вернадский, И.П.Шаскольский, В.Я.Петрухин, Е.А.Мельникова, С.Франклин, Д. Шепард и многие другие)[158], придумывая тому, как «словоохотливые изыскатели», самые занимательные объяснения. И придумывая тогда, когда источники ясно указывают на четыре Руси на южном и восточном побережьях Балтийского моря, и где, следовательно, нужно искать русь 862 г. - о. Рюген-Русия, устье Немана, устье Западной Двины, западная часть Эстонии - провинция Роталия-Русия и Вик с островами Эзель и Даго.


Нисколько не соответствуют правде и многочисленные разглагольствования А.Б.Каменского, во многом задавшего сегодняшнюю негативную тональность разговора о Ломоносове, что якобы имевшиеся в распоряжении Миллера «источники (которые он, кстати, в то время знал лучше Ломоносова) иного решения и не допускали». Во-первых, а речь об этом уже шла, ни один источник не указывает на скандинавское происхождение варягов и руси, в силу чего они и не могут допускать, если, конечно, их к тому не принуждать многочисленными оговорками и исправлениями, норманского «решения» варяго-русского вопроса. Во-вторых, Миллер, взявшись за разрешение вопроса русской истории, по сути, не принял в расчет, по их незнанию, русские источники. Но их к тому времени очень хорошо знал Ломоносов. Так, в самом первом пункте своего первого «репорта» о диссертации (16 сентября 1749 г.) он констатировал, что Миллер использовал только иностранные памятники, игнорируя русские и маскируя свою тенденциозность утверждением, «будто бы в России скудно было известиями о древних приключениях». А в своем последнем «В Канцелярию Академии наук репорте» от 21 июня 1750 г. он подытоживал, что Миллер демонстрирует «презрение российских писателей, как преподобного Нестора, и предпочитание им своих неосновательных догадок и готических басней».


Действительно, только в нескольких случаях Миллер, рассуждая о начальной истории Руси, привлек свидетельства русских памятников - немецкий перевод Кенигсбергской летописи, содержащей ПВЛ, опубликованной им в 1730-х гг. в «Sammlung russischer Geschichte»: об основании Киева Кием, о расселении восточных славян, «о походе Осколдовом против Царяграда» (при этом ошибочно говоря, вслед за Байером, а эту ошибку тут же опровергнет Ломоносов, «о погрешности истории наших, по которым Осколд и Дыр за разных двух князей почитаются... И в самом деле был только один Осколд, по чину своему прозванный Диар, которое слово на старинном готфском языке значит судью или начальника... а сочинители наших летописей не зная о достоинстве диара, и не разумея сего чужестраннаго слова, сим именем назвали князя, которой по их мнению владел вместе с Осколдом»), о выплате новгородцами дани варягам и последующем их изгнании, о прибытии Рюрика в 862 г. и что «Нестор называет Гостомысла старейшиною» (но в ПВЛ имя Гостомысла отсутствует), да еще ту информацию, что «житье святыя великия княгини Ольги имянно написано от варяг во русью прозвахомся».


Ломоносов, указав, что Миллер «весьма немного читал российских летописей» и оперирует практически только иностранными источниками, в ходе дискуссии осенью 1749 г. конкретизировал свой вывод, вновь повторив его весной следующего: диссертация Миллера «состоит из нелепых сказок о богатырях и колдунах, наподобие наших народных рассказов вроде сказки о Бове-королевиче...». Вот почему он и посоветовал «от стран. 23 до 44 все должно было автору почти без остатку выкинуть». Что затем и было исполнено Миллером, и это при объеме его сочинения издания 1749 г. в 54 страницы. А Миллера и как источниковеда, и как знатока ранней русской истории характеризует его реакция на упоминание Ломоносовым Бовы-королевича, известного героя русской волшебной богатырской повести: «Не помню, чтобы я когда-нибудь слышал рассказ о королевиче Бове; на основании имени подозреваю, что он, пожалуй, согласуется с северными рассказами о Бове, брате Бальтера... если бы это было так, то он еще больше иллюстрировал бы связь между обоими народами». И как это не поразительно, но историограф до конца дней своих так и принимал эту сказку за исторический источник: в 1761 г. в «Кратком известии о начале Новагорода...» Миллер, говоря, что все саги повествуют о войнах древних скандинавов против «Голмгарда» или Новгорода, подчеркнул: «и достопамятно, что есть и российския скаски, например: о Бове Королевиче, которыя много с оными (т. е. с сагами. - В.Ф.) сходствуют»[159].


Надлежит добавить, что правоту Ломоносова, отдававшего, по сравнению с Миллером, приоритет летописям перед сагами и «Деяниями данов» Саксона Грамматика в деле разработки русской истории, подтвердили именитые норманисты. Так, Шлецер, особо выделяя ПВЛ из числа средневековых памятников, отмечал, что она превосходна «в сравнении с беспрестанной глупостью» саг, называл последние «безумными сказками», «легковесными и глупыми выдумками», «бреднями исландских старух», которые необходимо выбросить «из всей руской древнейшей истории», и искренне сожалел о том, что Байер «слишком много верил» им. «И заслуживали ли сии глупости того, - с упреком говорил он, - чтобы Байер, Миллер, Щерб... внесли их в русскую историю и рассказывали об них с такой важностию, как будто об истинных происшествиях. Все это есть не иное, что как глупые выдумки». В связи с чем предупреждал, что «все презрение падает только на тех, кто им верит»[160] (подобный гиперкритицизм по отношению к сагам также, конечно, недопустим, как и их абсолютизация, ведущая норманистов к рождению фантазий).

И Карамзин противопоставил саги - «сказки, весьма недостоверные» - летописям, достойным «уважения», с нескрываемой улыбкой сказал при этом о системе «доказательств» Миллера, что он «в своей академической речи с важностию повторил сказки» Саксона Грамматика «о России, заметив, что Саксон пишет о русской царевне Ринде, с которою Один прижил сына Боуса, и что у нас есть также сказка о Бове королевиче, сыне Додона: «имена Боус и Бова, Один и Додон, сходны: следственно не должно отвергать сказаний Грамматика!»[161]. Да и сегодня вряд ли кто, даже из числа самых ярых «миллероведов», хотя бы тот же Каменский, будет убеждать, что исландские саги и «Деяния данов» Саксона Грамматика - это наиглавнейшие источники по истории Руси, и что Ломоносов ошибался, считая таковыми летописи.


Заблуждение Каменского о якобы низком уровне знания Ломоносовым к 1749 г., т. е. ко времени дискуссии, источников, проистекает из другой ошибки норманистов, которую, не проверив на состоятельность, хотя это одна из ключевых задач исследователя при подведении итогов работ предшественников, повторила недавно Н.Ю.Алексеева, уверяя, что «стимулом к самостоятельным историческим занятиям послужило высказанное весной 1753 пожелание» императрицы Елизаветы Петровны видеть российскую историю, написанную «штилем» Ломоносова[162].

Как установила в 1962-1980 гг. Г.Н. Моисеева, обратившись к сочинениям Ломоносова (историческим и поэтическим) и архивам России и Украины, в которых открыла 44 рукописи с его пометами (а их более 3000 на полях и в тексте), что им было изучено очень большое число источников и в первую очередь отечественных. Это ПВЛ, Киево-Печерский Патерик, Хронограф редакции 1512 г., Софийская первая, Никоновская, Воскресенская, Новгородская третья и четвертая, Псковская летописи, Казанская история (Казанский летописец), Степенная книга, Новый летописец, Двинской летописец, Сказание о князьях владимирских, Иное сказание, «История о великом князе Московском» А.М. Курбского, послания Ивана Грозного и Курбского, «Сказание» Авраамия Палицына, исторические повести о битве на Калке, о приходе Батыя на Рязань, о Куликовской битве, многочисленные повести о стрелецком восстании, Родословные и Разрядные книги, жития Ольги, Бориса, Глеба, Александра Невского, Дмитрия Донского, Сергия Радонежского, Федора Ростиславича Смоленского и Ярославского и др. (в ряде случаев их разные редакции и списки), а также церковно-учительная и церковно-бого- служебная литература.


Говоря о его приобщении к чтению исторических и литературных памятников еще на Севере, Моисева на конкретном материале показывает их целенаправленное изучение Ломоносовым еще в годы обучения в Москве в Славяно-греко-латинской академии (1731-1735), и, как ею было подчеркнуто, что, возможно, он тогда уже работал с Московским академическим списком Суздальской летописи, близкой по своему характеру Кенигсбергской (Радзивиловской), с которой ознакомился по своему возвращению из Германии. Насколько хорошо изучил Ломоносов в те годы рукописные фонды Москвы, говорит его замечание на требование Миллера, переезжавшего в 1765 г. в первопрестольную, о выдаче ему рукописей из Библиотеки Академии наук для продолжения занятий русской историей, что тот на новом месте жительства «найдет оных довольно к своему употреблению, как в Синодальной библиотеке, так и на Печатном дворе и в Посольской архиве». Будучи осенью 1734 г. в Киеве, Ломоносов активно занимался изучением русских и античных древностей. Так, в рукописи Киево-Печерского Патерика им отмечен текст, относящийся к первому русскому митрополиту Илариону. А первоначальная часть «Каталога митрополитов киевских с летописцем вкратце», включенного в сборник начала XVIII в., «весь, - констатирует исследовательница, - пестрит пометами Ломоносова», отметившего все события, связанные с пребыванием на киевской митрополии Илариона. Тогда же его внимание привлекли печатные книги: книга Арриана «История походов Александра Великого» (на латинском и греческом языках в две колонки; пометы к ней сделаны Ломоносовым на тех же языках) и книга римского историка Юстина, написавшего сокращенное изложение всемирной истории Трога Помпея (приписки и пометы буквально на каждой странице).

Но названными памятниками не исчерпывается тот их круг, который Ломоносов изучил до отъезда на обучение в Марбургский университет в сентябре 1736 года. В «Оде на взятие Хотина» и «Письме о правилах российского стихотворства», присланных из Германии в 1739 г., обнаруживается, говорит Моисеева, его знакомство «в виде выписок», сделанных в России, с Казанской историей (Казанским летописцем), «Летописцем начала царства царя и великого князя Иван Васильевича», Степенной книгой, Никоновской летописью, с рядом сочинений о Петре I, «Хроникой польской, жмудской и всей Руси» М.Стрыйковского. Причем произведение последнего Ломоносов мог прочитать только во время учебы в Славяно-греко-латинской академии, в библиотеке которой имелась эта хроника на польском языке. Упоминает Ломоносов Стрыйковского и в полемике с Миллером и, по словам Моисеевой, в этом случае были использованы выписки, сделанные им тогда, когда он учился в Москве, ибо в Библиотеке Академии до 1758 г. не было ни кенигсбергского издания Стрыйковского 1582 г., ни рукописи списка русского перевода 1688 года. В 1741 г. выходит из печати ода Ломоносова, посвященная Ивану Антоновичу, где содержатся факты, почерпнутые из ПВЛ.

Исследовательница отмечает, что «хронологически ранний пример прямой ссылки на рукописные произведения древней Руси находим в выступлении Ломоносова в 1747 г.» в связи с конфликтом Миллера и Крекшина, а именно, на Проложное житие княгини Ольги, Степенную книгу, Синопсис, Никоновскую летопись (Патриарший список), Новгородскую третью летопись, Сказание о князьях владимирских, «подлинные российские родословные книги». Полемика с Миллером выявила еще большую степень его осведомленности в источниках, из которых прежде всего следует назвать Кенигсбергскую (Радзивиловскую) летопись (как именовал ее ученый, «летопись Нестора»), Моисеева, обратив внимание на замечание Ломоносова времени дискуссии по поводу Никоновской летописи, что в ней помещена «искаженная летопись Нестора», приходит к выводу: он очень глубоко изучил Никоновскую летопись, отметив позднейший характер переработок ее ранних известий (а этот вывод подтвердят последующие поколения историков). Следовательно, резюмирует Моисеева, задолго до 1749 г. «Ломоносов владел уже большим кругом источников, он изучил важнейшие летописи и умел критически воспринимать их известия. Он обладал запасом знаний не только в области исторических фактов. Ломоносов продумал характер русских летописей, хронографов, степенных. Он свободно оперировал текстом, ясно представляя важность его всестороннего изучения».


Изучение летописей, подчеркивает Моисеева, «дало Ломоносову неоценимый материал при анализе научной ценности диссертации Миллера». Говоря о его отзыве на нее от 16 сентября 1749 г., исследовательница замечает, что отзыв написан «менее чем в две недели. Если бы этому не предшествовала большая работа над русскими летописями, если бы Ломоносов не был знаком с трудами иностранных авторов о России, если бы, наконец, он не разрабатывал свою самостоятельную концепцию истории России, его «Замечания» ограничились бы общим заключением о характере работы или анализом политической позиции автора», и что «без предварительного изучения вопроса он не мог бы высказать свое самостоятельное мнение по важнейшим вопросам истории России». И эти «Замечания», «выходя за пределы обычного отзыва на диссертацию, содержали в себе вчерне наметки будущей «Российской истории». В 1750 г. последовали еще два его отзыва, в которых «еще полнее раскрылись глубокие знания Ломоносова в области древнерусских литературных и исторических памятников, его умение проникать в самую суть изучаемого вопроса, раскрыть взаимосвязь разноречивых фактов». Ломоносов, подводит черту Моисеева, подвергнув всестороннему рассмотрению диссертации Миллера, не просто отверг его научный результат, как ее автор писал позднее, «а показал ее несостоятельность путем сопоставления с данными русских источников и, в первую очередь, - с летописью Нестора»[163].


И насколько ученый до дискуссии целеустремленно изучал, анализируя все доступные ему источники, историю своего Отечества говорит также тот факт, что 24 февраля 1746 г. Ломоносов в Академическом собрании дал согласие профессору астрономии Ж.Н. Делилю «при занятии русской историей выписывать из документов известия о необычайных небесных явлениях». А в «Оде на взятие Хотина» 1739 г., обращал внимание С.М.Соловьев, Ломоносов сопоставляет Петра и Ивана Грозного, после чего ученый резюмировал: «Способность автора сопоставить их таким образом основывалась на изучении им русской истории, которое и дало ему твердую почву, устанавливало его навсегда русским человеком. Новый русский человек не увлекся военным торжеством, победами, завоеваниями; он умел понять смысл русской истории, понять цель русских войн, умел выставить борьбу России с азиатским варварством, азиатским хищничеством и следствия торжества России в этой борьбе»[164].

Задолго до 1749 г., т. е. до дискуссии по диссертации Миллера, проявился глубокий интерес Ломоносова и к варяжской проблеме. В преддверии своего возвращения в Россию он из Марбурга обратился в апреле 1741 г. с просьбой к Д.И. Виноградову (товарищу по учебе в Германии, находившемуся во Фрейберге) выслать три книги из числа тех, что оставил, покинув этот город в начале мая 1740 г.: риторику француза Н. Коссена, стихи любимого немецкого поэта И.Х.Гюнтера (а их он знал, вспоминал академик Я.Я. Штелин, «почти наизусть») и сочинение «История о великом княжестве Московском» шведа П.Петрея, а также «деньги за может быть проданные книги...»[165]. Почему Ломоносов, так остро нуждавшийся в средствах, не хотел расстаться именно с этими книгами? В отношении Коссена и Гюнтера все предельно ясно. Именно в рамках тематики этих трудов шла тогда интенсивная работа Ломоносова, вылившаяся в 40-х гг. в новационные исследования по риторике и поэзии. Внимание же к Петрею было вызвано тем, что у него Ломоносов впервые встретил мнение, положившее начало норманизму в шведской историографии XVII в., «от того кажется ближе к правде, что варяги вышли из Швеции»[166].


В Библиотеке Академии наук имеются рукописи, поступившие в ее фонды до 1749 г. и хранящие пометы Ломоносова того же периода. Так, в Патриаршем списке Никоновской летописи третьей четверти XVI в. (а в ней только одной более 500 его помет) им особо отчеркнуты те места, где излагается Сказание о призвании варягов. А в Хронографе редакции 1512 г. и Псковской летописи ученым выделена иная, чем в ПВЛ, версия Сказания, т.е. он сравнивал, как справедливо заключает Моисеева, различные редакции этого памятника. И в других летописях она нашла следы его работы над теми текстами, где речь идет о варягах (например, отмечено предложение, что Ягайло «съвокупи литвы много и варяг и жемоти и поиде на помощь Мамаю», причем Ломоносов, поставив на полях NB, сделал сноску пунктиром вниз и написал «варяги и жмудь вместе»). Работая осенью 1734 г. в Киеве с рукописью Киево-Печерского Патерика, он подчеркнул в нем ту часть, в которой говорится о Варяжской пещере, где «варяжский поклажай есть, понеже съсуди латиньстии суть. И сего ради Варяжскаа печера зовется и доныне», а на полях приписал: «Latini wasi[s]» («латинские сосуды»)[167]. Исследовательница также установила, что в 1747 г. Ломоносов для разрешения спора между Крекшиным и Миллером «обращался к древнерусским рукописям и к родословным книгам», а в Патриаршем списке Никоновской летописи выявила пометы, имевшие отношение к этому спору, в ходе которого анализировались родословные Рюриковичей и Романовых[168]. Остается добавить, что в оде 1741 г. Ломоносов упоминает рассказ о призвании варягов[169].


Примечания:

132. Чернобаев А.Л. Г.Ф.Миллер - выдающийся ученый России XVIII века // Исторический архив. 2006. № 1. С. 3; его же. Г.Ф.Миллер в новейшей российской историографии // Г.Ф.Миллер и русская культура. С. 164-171.

133. Сахаров A.M. Историография истории СССР. Досоветский период. - М., 1978. C. 7.

134. Билярский П.С. Указ. соч. С. 6-8, 61-68; Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 25,42,80; то же. Т. 10. С. 338-339,742; Павлова Г.Е., Федоров А.С. Указ. соч. С. 105, 108-109, 121; Данилевский И.Н. Указ. соч. С. 44; Володина Т.А. История в пользу... С. 31; ее же. У истоков... С. 13; Тишкин Г.Л., Крымская А.С. Указ. соч. С. 20.

135. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 277-279, 703, 706-710; Билярский П.С. Указ. соч. С. 755; Пекарский П.П. История... Т. I. С. 33-35, 129, 134-136, 349-350. 390; то же. Т. II. С. 144-145, 247; Формозов А.А. Классики русской литературы... С. 22-23.

136. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 83-84, 559-562; то же. Т. 9. С. 620; то же. Т. 10. С. 287, 347; Из протоколов Исторического собрания Петербургской Академии наук // Библиографические записки. Т. III. № 17,- СПб., 1861. Стб. 518 (перепечатано в кн.: Фомин В.В. Ломоносов. С. 443); Билярский П.С. Указ. соч. С. 88, 105-106, 112, 155-156, 159-160, 755; Пекарский П.П. История... Т. I. С. 33-35, 129, 134-136, 347, 349-350, 352-354, 361, 390, 405-407; то же. Т. II. С. 144-145, 247; Соловьев С.М. История России... Кн. 12. Т. 23-24. С. 283-284, 287; Летопись жизни и творчества М.В.Ломоносова. С. 110, 119-126, 183-185, 188-189, 191; Павлова Г.Е., Федоров А.С. Указ. соч. С. 231-233; Формозов А.А. Классики русской литературы... С. 22-23.

137. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 45, 279, 299-300, 725-726; Билярский П.С. Указ. соч. С. 571-572; Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера... С. 26; Пекарский П.П. История... Т. I. С. 335; то же. Т. II. С. 360, 383; Князев Г.А. Указ. соч. Стб. 30-31, 38-39.

138. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 288.

139. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 8. - М.-Л., 1959. С. 954-955; то же. Т. 10. С. 287-288; Билярский П.С. Указ. соч. С. 6; Пекарский П.П. Дополнительные известия... С. 18; его же. История... Т. I. С. 51, 359; то же. Т. II. С. 401-402; Фомин В.В. Ломоносов. С. 226-242.

140. Миллер Г.Ф. История императорской Академии наук в Санкт-Петербурге // Его же. Избранные труды. С. 488, 513; Автобиография Г.Ф.Миллера. С. 155; Пекарский П.П. История... Т. И. С. 324; Алпатов М.А. Неутомимый труженик. С. 122.

141. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 173-186, 229, 287, 551, 632-639, 672- 673, 710, 715, 856-858; Билярский П.С. Указ. соч. С. 147-148; Соловьев С.М. История России... Кн. XI. Т. 21-22. С. 470-499, 510-525; то же. Кн. 12. Т. 23-24. С. 287-288; Пекарский П.П. Дополнительные известия... С. 32-34; его же. История... Т. I. С. 134-136, 141-143, 346, 349-351, 363-365; то же. Т. II. С. 383, 423-424, 429; Копанева Н.П. Указ. соч. С. 22-23; Фомин В.В. Ломоносов. С. 242; Словарь русских писателей XVIII века. С. 289.

142. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 289-290, 312, 519-522, 662, 711, 716- 717, 732, 837-838, 858; Билярский П.С. Указ. соч. С. 0103-0104, 16, 19-49, 51- 52,56,283-294,603-604; Пекарский П.П. Дополнительные известия... С. 20, 86-88; его же. История... Т. I. С. 33-34, 135- 136, 335-336; то же. Т. II. С. 347-348, 574-575, 785-786; Соловьев С.М. История России... Кн. XI. Т. 21-22. С. 536- 545; Летопись жизни и творчества М.В.Ломоносова. С. 68-79, 246; Павлова Г.Е., Федоров А.С. Указ. соч. С. 111- 117.

143. Пекарский П.П. История... Т. II. С. 545- 546; Фомин В.В. Ломоносов. С. 238-239.

144. Билярский П.С. Указ. соч. С. 88—93; Пекарский П.П. Дополнительные известия... С. 22-24; его же. История... Т. II. С. 369-371; Фомин В.В. Ломоносов. С. 245-246.

145. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 551.

146. То же. Т. 9. С. 64-66, 269-274, 671-675, 680-681, 754-757; то же. Т. 10. С. 229, 286, 304-305, 562-563, 866-868; Билярский П.С. Указ. соч. С. 574-579; Пекарский П.П. История... Т. II. С. 553-556, 775-778; Летопись жизни и творчества М.В.Ломоносова. С. 380, 384-386; Павлова Г.Е., Федоров А.С. Указ. соч. С. 124, 170.

147. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 660-661.

148. То же. Т. 9. С. 823, 826-827; то же. Т. 10. С. 309-310; Билярский П.С. Указ. соч. С. 705-706; Пекарский П.П. История... Т. I. С. 379, 389-390.

149. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 554.

150. Allgemeine historische Bibliothek von Mitgliedern des königlichen Instituts der historischen Wissenschften zu Gottingen. Bd. 5. - Halle, 1768. S. 283-340.

151. Миллер Г.Ф. О народах издревле в России обитавших // Его же. Избранные труды. С. 97; Пекарский П.П. История... Т. I. С. 405.

152. Миллер Г.Ф. Краткое известие о начале Новгорода... Ч. 2. Июль. С. 3-13; его же. О народах издревле в России обитавших. С. 84-99; Müller G.F. Kurzgefasste Nachricht von dem Ursprunge der Stadt Nowgorod und der Russen überhaupt, nebst einer Reihe der nowgorodischen Fürsten, und der Stadt vornehmsten Begebenheiten // Sammlung russischer Geschichte. Bd. 5. Stud. 4. - SPb., 1761. S. 381-392.

153. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 22, 25-36,45-49, 55, 66, 205-233, 295, 297.

154. Некрасова М.Б. Михаил Васильевич Ломоносов // Историки России XVIII- XX веков. С. 22; ее же. Михаил Васильевич Ломоносов // Историки России. С. 20; Хлевов А.А. Указ. соч. С. 3, 17, 68; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 8; его же. Трудно быть Клейном: Автобиография в монологах и диалогах. - СПб., 2010. С. 214; Горский А.А. Начало Руси: славяно-варяжская дилемма? // «Родина», 2009, № 9. С. 15-17; Мурашова В.В. «Путь из ободрит в греки...» (археологический комментарий по «варяжскому вопросу») // РИ, 2009, № 4. С. 174.

155. Петрухин В.Я., Раевский Д.С. Очерки истории народов России в древности и раннем средневековье. - М., 1998. С. 257; Петрухин В.Я. Древняя Русь. С. 84-85; Клейн Л.С. Трудно быть Клейном. С. 136.

156. Мошин В.А. Указ. соч. С. 532-533.

157. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 33; Томсен В. Указ. соч. С. 80, 82.

158. Браун Ф.А. Варяги на Руси // Беседа. № 6-7. Берлин, 1925. С. 306-307, 320; Вернадский Г.В. Древняя Русь. Древняя Русь, - Тверь-М., 1996. С. 285, 340; Шаскольский И.П. Современные норманисты о русской летописи. С. 349; его же. Норманская теория в современной буржуазной науке. С. 64; Петрухин ВЯ. Начало этнокультурной истории... С. 27, 52; его же. «От тех варяг прозвася...» // «Родина», 1997, № 10. С. 14; его же. Древняя Русь. С. 87, 100; Петрухин В.Я., Раевский Д.С. Указ. соч. С. 260, 272; Мельникова ЕА. Зарубежные источники по истории Руси как предмет исследования // Древняя Русь в свете зарубежных источников: Учебное пособие для студентов вузов / М.В.Бибиков, Г.В.Глазырина, Т.Н.Джаксон и др.; Под ред. Е.А. Мельниковой. - М., 1999. С. 12; Франклин С., Шепард Д. Начало Руси. 750-1200. - СПб., 2000. С. 51-52; и др.

159. РГАДА. Ф. 199. Оп. 1. 48. № 2. Л. 42-42 об., 48 об.; Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 19-20, 39, 72-74, 80; его же. Замечания на диссертацию Г.Ф. Миллера «О происхождении имени и народа российского» // Фомин В.В. Ломоносов. С. 403, 413, 434-436, 440; Миллер Г.Ф. О происхождении имени и народа российского. С. 373-376, 391-396; его же. Краткое известие о начале Новгорода... Ч. 2. Июль. С. 6.

160. Шлецер А.Л. Нестор. Ч. I. С. XIX, кв, мд-ме, мз, нз, 49, 52-55, 65, 149, 276-285, 420, 425-426.

161. Карамзин Н.М. Указ. соч. Т. I. Прим. 78, 96, 106.

162. Словарь русских писателей XVIII века. С. 224.

163. Моисеева Г.Н. К вопросу об источниках трагедии М.В.Ломоносова «Тамира и Селим» // Литературное творчество М.В.Ломоносова. Исследования и материалы. - М.-Л., 1962. С. 254-257; ее же. Ломоносов в работе над древнейшими рукописями (по материалам ленинградских рукописных собраний) // Русская литература. 1962. № 1. С. 181-191, 193; ее же. М.В.Ломоносов и польские историки // Русская литература XVIII в. и славянские литературы. Исследования и материалы. - М.-Л., 1963. С. 140-142; ее же. М.В.Ломоносов на Украине // Там же. С. 88,90-92,97-98; ее же. Из истории изучения... С. 133; ее же. Ломоносов и древнерусская литература. С. 8-24, 60-61, 66, 68, 72-73, 76, 78, 80-127, 129-132, 134-137, 146, 150, 201, 232; ее же. Древнерусская литература... С. 49- 57.

164. Летопись жизни и творчества М.В.Ломоносова. С. 98; Соловьев С.М. История России... Кн. XI. Т. 21-22. С. 547-548; Моисеева Г.Н. Ломоносов и древнерусская литература. С. 122-123.

165. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 433; Куник А.А. Сборник материалов... Ч. I. С. XXV-XXVI, XXX; Павлова Г.Е., Федоров А.С. Указ. соч. С. 96-98.

166. Петрей П. История о великом княжестве Московском. - М., 1867. С. 90-91.

167. Моисеева Г.Н. Ломоносов в работе... С. 184, 187-189; ее же. М.В.Ломоносов на Украине. С. 90; ее же. Ломоносов и древнерусская литература. С. 74, 76, 84, 90-91, 99, 114; ее же. Древнерусская литература... С. 53, 55.

168. Моисеева Г.Н. Ломоносов и древнерусская литература. С. 84, 99.

169. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 8. С. 39; Моисеева Г.Н. Древнерусская литература... С. 201.

«Технарь» Карпеев и геолог Романовский о Ломоносове-историке и антинорманизме

Выступать в антиломоносовском духе, т. е. нисколько не обременяя себя ни доказательствами, ни взвешенностью, ни даже элементарным тактом, - задача предельно простая. В связи с чем ее преспокойно «решают», ни в чем не уступая высокодипломированным историкам-«ломоносововедам», а это доктора и кандидаты исторических наук, даже те, кто вообще не имеет исторического образования (вот такое уж это «научное направление»!), но с младых лет твердо уверенные в том, что в 862 г. на Русь были призваны варяги-норманны. Просто верить всегда легко и гораздо труднее заниматься разбором деталей далекого прошлого, изучением очень сложных источников, внимательным анализом многочисленных трудов предшественников. И всего этого делать, оказывается, не надо, ибо во взгляде на этнос варягов и руси существует одна-единственная правда - «правда» норманистов. Из чего вытекает, что прав всегда тот, кто исповедует эту «правду».


Как заметил в 1876 г. И.Е.Забелин, верные мысли антинорманистов «не угасали; они нарождались сами собой; но, к сожалению, не на их стороне была наука или лучше сказать общее мнение ученых людей, которым, конечно, гораздо легче было повторять шлецеровские зады, чем копаться в новых источниках. Для утверждения о норманстве варягов и о великом влиянии на нашу жизнь варягов не требовалось никакого самостоятельного знания и труда. Достаточно было только крепче держаться за Шлецера и приводить уже обработанные, готовые доказательства из его же сочинений»[170]. Также и «ломоносововедом», точнее ломоносовофобом быть очень просто - просто надо «крепче держаться за Шлецера», а уж этот компас укажет, куда идти. И этой «верной дорогой», нисколько не выбиваясь из глубоко протоптанной колеи, уверенно шагают ниспровергатели Ломоносова-историка, в том числе и «ломоносововеды»-неисторики.


Так, например, кандидат технических наук Э.П. Карпеев, специалист по осевым компрессорам корабельных газотурбинных установок, ощущая себя профессионалом в варяжском вопросе и исторических идеях Ломоносова лишь по причине своих норманистских взглядов, да еще того факта, что в советские годы был поставлен во главе музея нашего гения, весьма знакомо и с характерной для норманистов бесцеремонностью говорил в 1996-1997 гг., ведя речь на темы «Г.З. Байер у истоков норманской проблемы» и «Ломоносов», что варяжский вопрос возник в области «не антирусской политики, выразителем которой выставляется Байер, а скорее, амбициозно-национальной, пламенным выразителем которой был Ломоносов», что «Ломоносов, буквально взбешенный тем, что Миллер некритически воспринял летописную легенду о призвании варягов, кинулся в бой за честь русского народа», и что благодаря обсуждению этой речи «Ломоносов погрузился в изучение отечественной истории...». Не забыл он напомнить в соответствующем ключе, что Ломоносов почти год пробыл под домашним арестом, т. к. «в пьяном виде пообещал немцу-академику "начистить" зубы, а кроме того, ходил в помещении Академии в шляпе и показывал младшим служащим кукиш», но после этого «кончилась пора юношеских безумств...». Тогда же этот, как его именуют, «историк науки», отрицая за Байером титул основателя норманизма, сказал, что «с большим правом можно передать эту честь "преподобному Нестору"», в летописи которого «варяги впервые упоминаются в числе строителей Русского государства».


В 1999 г. Карпеев подчеркнул в своем издании «Ломоносов. Краткий энциклопедический словарь», что когда октябре 1748 г. а Миллер был обвинен в недозволенной переписке с Делилем, то Ломоносов «без колебаний согласился» произвести у него обыск, что «основным побуждением к занятиям историей у профессора химии» Ломоносова «было сильнейшим образом задетое диссертацией Г.Ф.Миллера» (которую тот якобы «готовил» в 1748 г.) «его патриотическое чувство... Таким образом, Л. начал занятия историей не как историк-профессионал, а как русский патриот, поэтому и задачи, которые он ставил перед собой, были патриотическими...», тогда как в Миллере автор видит «первого российского профессионального ученого-историка», что Ломоносов вообще, «не рассуждая, кидался в "бой" со всеми, кто не соглашался с ним, особенно в вопросах, которые Л. считал принципиально важными». А в создаваемый «психологический портрет» Ломоносова Карпеев добавил - у норманистских же фантазий нет пределов - такой «изящный» мазок в стиле Шлецера и Белинского, что во время учебы в Славяно-греко-латинской академии ему приходилось жить «в углах, с дворовыми людьми, с которыми тоже не могло быть общих интересов, кроме, пожалуй, исподволь приобретенной под их влиянием склонности к "зеленому змию"»[171].

В той же развязной норманистской манере «размышлял» о Ломоносове в 1999 г. и доктор геолого-минералогических наук С.И. Романовский. И этот специалист по процессам терригенного седиментогенеза сумел сразу же разобраться в историческом наследии Ломоносова, лишь только прочитав статью А.Б.Каменского 1991 г. и две страницы из его «Под сению Екатерины...». И о том, какой разговор поведет о Ломоносове вдруг вставший на тропу истории России и ее историографии геолог в разделе «Ломоносовские корни русской науки» монографии «Наука под гнетом российской истории», становится ясно с первых строк, где решительно говорится, чтобы сразу же было понятно, насколько он, как известный басенный персонаж, «силен» и «крут» и насколько он не боится резать любые «правды-матки» в глаза, что «фанаберия в крови у русского человека», что русским характерна «коллективная мания величия», «общенародная спесь», которую связывают «через русскую идею с некоей национальной исключительностью», что «наша державная спесь», посредством возвеличивания Ломоносова в послевоенное время, «вновь была вознесена на недосягаемую высоту».

И знаток одной из стадий в истории осадочных горных пород Романовский, борец с «демагогическим псевдопатриотизмом» советского «ломоносоведения» (так в тексте!), по его словам, «непредвзято» и «без ненужной патриотической восторженности» ставит историку Ломоносову жирный «неуд», причем в этой оценке даже при самом большом старании не найти никаких отличий от той оценки, что была выставлена ему Шлецером и другими профессиональными-«ломоносововедами». И этот «неуд» Ломоносову был поставлен не только как историку, но и как ученому вообще (как тут не вспомнить слова Шлецера, что Ломоносов во всех науках «остался посредственностью...»).


Ибо, нешуточно разойдясь, свергал Романовский с пьедестала «заносчивого и самолюбивого» Ломоносова с его «неудобоваримым нравом», лишь «невспаханное поле русской науки того времени дало возможность Ломоносову стать первым разработчиком многих проблем физики, химии, геологии. Он и остался первым, но только в нашей национальной науке. К тому же у него не было ни учеников, ни научной школы, чтобы обеспечивало бы преемственность и гарантировало уважение к имени зачинателя», что «самое основное в научном феномене Ломоносова» состоит в том, что он, больше размышляя, чем экспериментируя, «не столько доводил до конца разрабатывавшиеся им вопросы, сколько высказывал смелые сравнения, многое "угадывал" и предвидел...» (но при этом восхищается, как Ломоносов «без полевых исследований, без всякой фактической базы» сумел «поразительно точно схватить самое сложное, что есть в геологической науке, - технологию познания геологического прошлого»), что ему покровительствовали могущественные государственные сановники, которым он «охотно» писал оды «по любому, даже весьма ничтожному, но все же заметному поводу...», что своими хвалебными одами царствующим особам он убивал «двух зайцев: и монархам льстил и идеи свои доносил на самый верх», а такой «солидный тыл» позволил ему «без оглядки (что он всегда и делал) ринуться на наведение порядка в Академии наук в его, Ломоносова, понимании», и что в борьбе с немцами он подчеркивал «принадлежность к русской нации по своему происхождению».


Дополнительно автор говорит, продолжая с увлечением рисовать по примеру Шлецера, хотя его и не читывал, - но каково родство душ! - довольно неприглядный портрет своего великого соотечественника, об «изворотливом уме», «властном характере», «хитрости» и «напоре» Ломоносова, без чего он не мог бы сделать академической карьеры, что он «позволял себе многое, вовсе не совместимое с его учеными занятиями... Он мог, к примеру, явится на заседание Академии наук "в сильном подпитии", мог затеять драку в стенах Академии, мог оскорбить и унизить человека», «не прощал никаких разногласий - ни административных, ни научных. Вступать в спор с Ломоносовым означало одно - в его лице ты становился его личным врагом», что он добивался «учреждения (понятное дело, "под себя") должности вице-президента Академии. Но это ему все же не удалось», что как «недостойно» Тредиаковский и Ломоносов 28 января 1748 г. провели обыск на квартире Миллера (но данное событие вообще-то состоялось много месяцев спустя - 19 октября), только заподозренного в переписке со знаменитым астроном Делилем, более 20 лет отдавшим становлению российской науки, но теперь представленным «чуть ли не врагом Петербургской Академии наук...».

Видя в столкновениях Ломоносова и Миллера столкновения «двух разных миросозерцаний», «двух противоположных взгляда на науку», геолог Романовский также знакомо вещает, что «идеологический» конфликт этих ученых развивался «под соусом не просто национального патриотизма, но национальных интересов, целесообразность ставилась выше истины и это, к сожалению, стало одной из неискорененных традиций русской науки», и, ссылаясь на А.Б. Каменского, утверждал, что Ломоносов направил президенту Академии наук «"доносительную докладную" на Миллера, обвинив - ни много, ни мало - в "политической неблагонадежности"». А уже от себя добавляет и, разумеется, все также «непредвзято», что «не гнушался Ломоносов писать на Миллера доносы и в высшие сферы, наклеивая на него ярлык "антипатриота". Цель, правда, уж больно мелка: вырвать у Миллера редактировавшийся им журнал "Ежемесячные сочинения" и издавать его самому».


Романовский, по-шлецеровски лихо и без труда положив Ломоносова «на лопатки», заключает, что ломоносовская традиция русской науки «касается в первую очередь гуманитарных наук, в которых конечный результат исследования может зависеть, в частности, и от исходной позиции ученого: является ли он патриотом своего отечества и охраняет его от "вредной" информации, либо он прежде всего ученый, и для него ничего, кроме истины, не существует». В авторе первого подхода он видит Ломоносова, для которого история - это «наука партийная» и который «отталкивался от целесообразности; аргументация же его носила не столько научный, сколько политический характер, за "правдой" он апеллировал не к ученым, а к своим покровителям». Тогда как Миллер «опирался только на факты...». Поэтому, горестно вздыхает автор, «грустная ирония исторической судьбы Ломоносова в том, что он, понимая патриотизм ученого, мягко сказать, весьма своеобразно, по сути сам преподнес советским потомкам свое имя, как идейное знамя борьбы с космополитизмом и низкопоклонством перед Западом»[172].


В 2005 г. Э.П. Карпеев, присоединяясь к Романовскому (видимо, желая таким образом отметить 300-летний юбилей со дня рождения Миллера и, возможно, 240-ю годовщину со дня кончины Ломоносова), рьяно взялся хоронить «миф о Ломоносове», созданный, по его заключению, после Великой Отечественной войны для пропаганды «идеи превосходства всего русского над иностранным, а кто этого не признавал, объявлялся "безродным космополитом", преклоняющимся "перед иностранщиной"». К числу мифических «открытий» и достижений, приписанных тогда Ломоносову и льстивших «национальному тщеславию», автор отнес и тезис, что он разгромил норманизм. Что это не так, следует из утверждения этого корабельных дел мастера, что главная причина разногласий между Миллером и Ломоносовым, помимо «личной неприязни» последнего к первому, «состояла в различном подходе к исследованиям в области начального периода русской истории. Ломоносова задевало, что о происхождении российского народа и этнонима "Русь" взялся судить иностранный ученый, у которого отсутствуют патриотические побуждения и который свои выводы основывает на "Повести временных лет", где, по мнению Ломоносова, имеются "досадительные" вставки, которые считал он, не соответствуют действительности» (в связи с чем и написал в Академию на Миллера «доношение»), что занятиями историей Ломоносов «увлекся» после полемики с Миллером, что лишь с момента дискуссии он «задумал написать собственную историю России, для чего начал читать и изучать различные исторические источники» и что в проявлениях антинорманизма «главную роль играла политическая, или, точнее, идеологическая позиция авторов» (но если принять посыл о «мифе о Ломоносове», созданном в послевоенные годы и превратившем его в инструмент «партийного воздействия на сознание широких масс», в чем, понятно, вины Ломоносова нет, то автору надо было бы честно признаться, что он, будучи заведующим музея М.В.Ломоносова, также сознательно, как этот упрек бросается им в адрес «некоторых ученых», возводил данный миф, издавая огромными тиражами книжечки-брошюрочки о Ломоносове и в помощь лектору, и для учащихся, которые приносили автору и авторитет в научно-партийных кругах, и очень даже неплохие гонорары)[173].


Карпеев, не будучи ни историком по образованию, ни самостоятельным в разработке очень сложных историографических вопросов, либо как в зеркале отражает благоглупости, введенные в науку историками-норманистами, либо с той же легкостью создает новые. Так, Ломоносов нигде не говорит о каких-либо вставках в летописи, а слово «досадительное» («досадно») использует только в адрес самой диссертации Миллера (например, что она «весьма недостойна, а российским слушателям и смешна, и досадительна...»). И свои выводы Миллер основывал не на ПВЛ, как то заверяет Карпеев, а на исландских сагах и «Деяниях данов» Саксона Грамматика, по причине чего ее в резкой форме не приняли даже норманисты Штрубе де Пирмонт, Шлецер, Куник. А отношение Миллера к ПВЛ видно из его же слов, на полном серьезе в ходе дискуссии сказанных в пику Ломоносову и Попову, что эта древнейшая летопись, на которую они опирались, развенчивая его мифы, наполнена многими ошибками, тогда как он сам отдает предпочтение поздней Никоновской летописи, т. к. последняя, «аргументировал» историограф российского государства свой выбор, «подписанием руки Никона патриарха утверждена».


Также вопреки Карпееву, «в разгар» дискуссии Татищев не просил Ломоносова написать посвящение для своей «Истории Российской». С такой просьбой один русский историк обратился к другому, как об этом говорит, например, изданная в 1961 г. академическая «Летопись жизни и творчества М.В.Ломоносова», где его жизнь расписана чуть ли ни по дням, в январе 1749 г., т. е. тогда, когда еще ничто не предвещало самой дискуссии (Миллер лишь весной этого года приступит к созданию речи). А ответ Ломоносова Татищеву, в котором он высоко оценил его труд (во второй редакции): «...Прочитал с великою охотою и радостию об успехах, которые ваше превосходительство в российской истории имеете», написав к нему посвящение и особенно отметив при этом «Предъизвесчение» («...оное весьма изрядно и вовсем достаточно и поправления никакого не требует...»), датируется 27 января 1749 года. И это письмо неоднократно публиковалось, например, П.П. Пекарским в 1860-1870-х годах. Разумеется, напечатано оно и в «Полном собрании сочинений» Ломоносова (том десятый, 1957).

И совсем уж напрасно Карпеев записывает Татищева в союзники Байера, говоря, что его выводам о норманстве варягов доверял «первый серьезный отечественный историк В.Н.Татищев...» (как и у Каменского, Ломоносову противопоставлен Татищев). Тем, кто студентом изучал историографию истории России, прекрасно известно, что первый русский историк Татищев первым же оспорил выводы Байера о норманстве варягов и утверждал о выходе их предводителя Рюрика «не из Швеции, ни Норвегии, но из Финляндии...» («что финские князья неколико времени Русью владели и Рюрик от оных»), Ломоносову, рецензировавшему труд Татищева, совершенно незачем было, на чем специально заострял внимание Карпеев (а эту деталь уловил вышеупомянутый Хофманн, заключив, что, «по-видимому, Ломоносов в январе 1749 г. еще не имел ясного представления об истории Древней Руси...»), «обмолвиться» хотя бы словом против статьи Байера «О варягах», включенной в «Историю Российскою» в качестве 32 главы под названием «Автора Феофила Сигефра Беера о варягах» (что и было воспринято норманистом Карпеевым за свидетельство доверия ее автора к норманизму Байера).

Ибо Татищев, во-первых, поместил к ней несколько страниц возражений («Изъяснение на 32 главу»), а, во-вторых, свое видение проблемы этноса варяжской руси, не имеющего ничего общего с норманской теорией, он изложил перед этим в 31 главе «Варяги, какой народ и где был». Так что не было причин у антинорманиста Ломоносова чему-то учить антинорманиста Татищева, да и статью Байера «De Varagis» («О варягах»), опубликованную в 1735 г. IV томе «Commentarii Academiae Scientiarum Imperialis Petropolitanae» («Комментарии императорской Петербургской Академии наук»), он знал, прекрасно владея латинским языком, в оригинале, а не в русском переводе, данным Татищевым, о чем говорят его ссылки во время дискуссии[174].


Распалившемуся же гневом по отношению к Ломоносову Романовскому, утверждающему, что «его имя сохранилось лишь в истории нашей национальной науки. История же мировой науки вполне может обойтись без него», следует знать, что история мировой науки не обошлась без Ломоносова (он, как уже говорилось выше, является основателем таких наук, как физическая химия и экономическая география) и что современная ему мировая наука смотрела на него совершенно иначе, чем это делает сейчас «непредвзятый» ученый россиянин Романовский. Для этого достаточно ознакомиться с решением Шведской королевской академии наук, где сказано, что «химии профессор Михайло Ломоносов давно уже преименитыми в ученом свете по знаниям заслугами славное приобрел имя, и ныне науки, паче же всех физические, с таким рачением и успехами поправляет и изъясняет, что королевская Шведская академия наук к чести и к пользе своей рассудила с сим отменитым мужем вступить в теснейшее сообщество. И того ради Шведская королевская академия наук за благо изобрела славного сего г. Ломоносова присоединить в свое сообщество и сим писанием дружелюбно его приветствовать, дабы яко член соединенный королевской Шведской академии, уже как своей, взаимное подавал вспоможение».


И это не единственное такого рода заключение тех лет. Как вспоминал в конце жизни Ломоносов, Шумахер, желая отнять у него Химическую лабораторию и «от профессорства отлучить», «умыслил... и асессора Теплова пригласил, чтобы мои, апробованные уже диссертации в общем Академическом собрании послать в Берлин, к профессору Ейлеру конечно с тем, чтобы их он охулил...». 7 июля 1747 г. Канцелярия приняла решение послать предоставленные Ломоносовым для публикации в «Commentarii Academiae Scientiarum Imperialis Petropolitanae» диссертации «Физические размышления о причинах теплоты и холода» и «О действии растворителей на растворяемые тела» «к почетным Академии членам Эйлеру, Бернулию и к другим, какое об оных мнение дадут и можно ли оные напечатать, ибо о сем деле из здешних профессоров ни один основательно рассудить довольно не в состоянии». Но Эйлер не оправдал надежд Шумахера. В ноябре 1747 г. он сообщал президенту Академии наук Разумовскому: «Я чрезвычайно восхищен, что эти диссертации по большей части столь превосходны, что Комментарии императорской Академии станут многим более значительны и интересны, чем труды других Академий».


В самом же отзыве о диссертациях Ломоносова великий ученый констатировал: «Все записки г. Ломоносова по части физики и химии не только хороши, но превосходны, ибо он с такою основательностью излагает любопытнейшие, совершенно неизвестные и необъяснимые для величайших гениев предметы, что я вполне убежден в истине его объяснений; по сему случаю я должен отдать справедливость г. Ломоносову, что он обладает счастливейшим гением для открытий феноменов физики и химии; и желательно бы было, чтоб все прочие Академии были в состоянии производить открытия, подобные тем, которые совершил г. Ломоносов». Он также подчеркивал, обращаясь уже к Ломоносову, что «из сочинений ваших с превеликим удовольствием усмотрел я, что в истолковании химических действий далече от принятого у химиков порядка отступили, и с обширным искусством в практике высокое знание с обширным искусством соединяете. По сему не сомневаюсь, чтобы вы нетвердые еще и сомнительные основания сея науки не привели к совершенной достоверности, так что ей после место в физике по справедливости дано быть может», и что «колико тонки и глубоки ваши рассуждения...». В 1755 г. Эйлер в письме к нему же констатировал, что «того ради старание тех, которые в сем деле трудятся, всегда великую похвалу заслуживает. Тем более вам должно отдавать всю справедливость, что вы сей важный вопрос их тьмы исторгнули и положили счастливое начало его изъяснению».


И другие научные авторитеты той эпохи, например, француз Ш.М. Кондамин, немцы Г. Гейнзиус, И.Г.С. Формей, Г.В. Крафт отзывались о работах Ломоносова очень высоко, при этом Крафт называл его «un genie superieur». Учитель Ломоносова Х.Вольф 6 августа 1753 г. написал ему, не скрывая искреннего восхищения трудами своего русского ученика: «С великим удовольствием я увидел, что вы в академических «Комментариях» себя ученому свету показали, чем вы великую честь принесли вашему народу. Желаю, чтобы вашему примеру многие последовали». В 1755 г. Формей опубликовал в издаваемом им журнале «Nouvelle bibliotheque germanique» статью Ломоносова «Рассуждение об обязанностях журналистов при изложении ими сочинений, предназначенное для поддержания свободы философии», представляющую собой ответ всем критикам его диссертаций, «в "Комментариях" напечатанных», подчеркнув в письме коллеге, что «сие было должность, чтобы защитить толь праведное ваше дело от таких неправедных поносителей» (в 1752 г. в выходившем в Лейпциге журнале «Commentarii de rebus in scientia naturali et medicina gestis» «был напечатан отрицательный отзыв о тех физических работах Ломоносова, в которых излагалась его теория вещества и молекулярно-кенетическая теория теплоты и газа»). В 1765 г. академик Петербургской Академии наук немец Я.Я. Штелин отмечал великие творения своего покойного друга Ломоносова «в области поэзии, красноречия, грамматики, отечественной истории, физики, математики и астрономии».

В 1965 г. французский ученый Л. Ланжевен, обратив внимание, как он охарактеризовал этот изумивший его факт, на «неожиданное пристрастие» Запада (или «заговор молчания») ко всему тому, что касается «великой человеческой личности» - «Ломоносова и его роли в развитии научной и философской мысли», показал, что идеи великого русского ученого были хорошо известны французским исследователям XVIII века. И были им известны потому, что в издававшихся в Голландии научных журналах «Journal des savans», «Journal encycklopédique», «Nouvelle bibliothèque germanique», имевших широкое распространение по всей Европе, в том числе и Франции, частично давалась информация о результатах научных изысканий Ломоносова. Так, в 1751 г. «Nouvelle bibliotheque germanique» поместил пять отзывов на диссертации Ломоносова. В одной из них, в «Физических размышлениях о причинах теплоты и холода», констатирует Ланжевен, автор «отвергает существование "огненной материи" и подтверждает свой тезис, что источник тепла заключается во внутреннем движении материи...».


И, прочитав ее, резюмирует он, «химики могли познакомиться с первым опровержением как опытов Р. Бойля, так и всеми признаваемого тогда объяснения соединения "огненной материи" с металлом для образования извести. Они могли также найти в этой работе ценные указания на роль воздуха в увеличении веса. Наконец, философы, физики, химики получили в этой диссертации, чрезвычайно важной с точки зрения истории науки, первое объективное доказательство существования атомов и молекул в материи». А в диссертации «Опыт теории упругости воздуха» и в «Прибавлениях» к ней Ломоносов «отбросил гипотезу упругого невесомого "флюида"» и дал «объяснение упругости, исходя из свойств самих атомов, составляющих материю». При этом автор подчеркивает, что в Германии, «где продолжало иметь место глубокое влияние идей Лейбница и его монад», сторонники теплорода слишком холодно приняли «теорию Ломоносова о природе теплоты»: во многих «журналах появились резкие критические статьи», а в Эрлангенском университете магистр И.Арнольд «произнес в 1754 г. публичную речь с целью опровергнуть» диссертацию Ломоносова «Физические размышления о причинах теплоты и холода», причем «речь его была напечатана и распространена» (этого Арнольда Миллер, отмечал Ломоносов, старался в Россию «выписать академиком, чтобы мне и здесь был соперником, затем что он писал против моей теории о теплоте и стуже»), В 1753 г. в журнале «Nouvelle bibliothèque germanique» был опубликован обстоятельный отзыв о диссертации Ломоносова «О металлическом блеске», которая, считает Ланжевен, «не могла не ободрить физиков и химиков, которые были против введения в науку целого ряда тонких (летучих) материй, вводимых только для того, чтобы объяснить химические и тепловые явления». И как сообщал Формей 27 октября 1753 г. Ломоносову, в этом отзыве «я пространно и с удовольствием описал вашу изящную диссертацию о светлости металлов». Стоит сказать, что ученый из всех трудов, опубликованных в XIV томе «Novi Commentarii» («Новые Комментарии»), выделил только это сочинение Ломоносова. Через два года в том же журнале было помещено сообщение, должное привлечь внимание и к этим занятиям Ломоносова, что он произнес «прекрасную речь» «Слово о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих», в которой, отмечает французский ученый, научные объяснения, данные «не только грозе и молнии, но также северному сиянию», не имеют «ничего общего с невесомыми флюидами, а основаны на точных наблюдениях вертикальных потоков воздуха и изменений температуры в атмосфере».


В декабре 1758 и июне 1759 гг. «Journal encycklopédique» и «Journal des savans» (а число его читателей насчитывало около 10 000) напечатали отзывы о «Слове о рождении металлов от трясения земли» Ломоносова. Причем в первом (а оно весьма подробно и занимает 13 страниц) было подчеркнуто, под впечатлением этого сочинения, где излагались, отмечает Ланжевен, «значительно более передовые теории, нежели те, которые робко начали появляться во Франции по вопросу эволюции Земли», что «нужен был, действительно, сокрушительный переворот в литературном мире, чтобы озарить светом знания страну, которая долгое время была окутана мраком и находилась как бы в состоянии холодного оцепенения». В феврале 1759 г. в «Journal encycklopedique» был дан также подробный комментарий на Ломоносовское «Слово о происхождении света, новую теорию о цветах представляющее», и этот комментарий также заканчивается хвалебными словами: настоящее изложение «вполне достаточно для того, чтобы сделать честь гению и замыслам Ломоносова и одновременно дать повод к восхищению достижениям науки в стране, где он родился». В июне того же года и «Journal des savans» напечатал отзыв на это же «Слово». В 1761 г. парижский журнал «Annales typographiqus» опубликовал аннотацию на диссертацию Ломоносова «Рассуждение о твердости и жидкости тел», где было сказано, что «основательностью своих умозаключений автор показал, какой успех в области физики был достигнут в России со времени славного царствования Петра Великого».

И к этим мнениям ученых XVIII в. остается прибавить мнение американского историка науки Г.Сартона, констатировавшего в 1912 г., что Ломоносов, «действительно, является предшественником Лавуазье со всех точек зрения...» и что он «предугадывал законы сохранения материи и движения» (в 1999 и 2005 гг. Карпеев, борясь с «мифами о Ломоносове», утверждал, что ему приписывается «открытие всеобщего естественного закона сохранения материи и движения» и что этим открытием был дан «старт кампании по мифологизации Ломоносова». Хотя еще незадолго до этого, в 1987 и 1996 гг., он сам, если использовать его же формулировку, «приписывал» Ломоносову этот закон). А также заключение бельгийского химика Р. Леклерка 1960 г., что «универсальный человек» Ломоносов «опровергает теорию флогистона и формулирует закон сохранения массы и энергии», и что «он не ограничивается столь модной в то время интуицией. Он проверяет в лаборатории». И этот доктор наук, полагая, что именно работы русского ученого «окончательно опровергли теорию флогистона», задается вопросом, «почему же от нее отказались лишь после Лавуазье». И отвечает, что, во-первых, «Ломоносов слишком опередил свое время и потому был не понят». Во-вторых, «здесь играло роль влияние немецких ученых, державшихся особенно за теорию флогистона».


В 1921 г. академик В.А.Стеклов сказал, что Ломоносов родился великим человеком, но родился не вовремя, «опередив свой век более, чем на сто лет, и потому в тех проявлениях своего гения, которые дают ему право на действительное величие, не был оценен по достоинству не только своими современниками, но и сто лет спустя: об ученых трудах Ломоносова скоро забыли, не поняв их важности и значения». А к этим словам надлежит прибавить и вышеприведенные слова Г.В.Плеханова, и только что озвученные слова Л.Ланжевена и Р.Леклерка, и тогда в какой-то мере будет понятна объективно-субъективно сложившаяся несправедливость, лишившая Ломоносова многих научных приоритетов. И одна из задач ученых, в первую очередь, конечно, соотечественников Ломоносова, как раз и заключается в том, чтобы ликвидировать эту несправедливость, а не преумножать ее.

И даже если Ломоносов, как считает Романовский, делясь таким радостным открытием с читателем, оставил след только «в нашей национальной науке» (да и этого уже вполне достаточно, чтобы гордиться таким соотечественником, как по праву гордятся своими Ломоносовами в других странах куда за меньшие заслуги, при этом никому - и совершено справедливо - не позволяя охаивать национальные святыни, фамильярничать с ними и памятью о них), то было бы замечательно, если бы геолог Романовский хотя бы в самой малой мере оставил след, который способны будут еще различить в недалеком будущем, по своей специальности, не говоря уже о сферах, очень далеких от его образования и научных интересов. Как их оставил, причем во многих науках все тот же Ломоносов. И оставил такие следы, что ничто не может их стереть: ни время, ни клевета его ненавистников или, по определению Формея, «таких неправедных поносителей».


«В науке русского слова, в письменном его употреблении, в создании русского стиха - подвиг Ломоносова живет до сих пор и никогда не умрет. Все трудившиеся после на том поприще, все дальнейшие преобразователи языка, не исключая Карамзина и Пушкина, только продолжили дело Ломоносова», и что, «если вспомним время, когда жил Ломоносов, и общее состояние тогдашней филологии, то не будем вправе отказать в нашем удивлении человеку, для которого язык никогда не составлял предмета исключительных занятий». Так говорил, не отказывая себе вправе удивляться дарованиям Ломоносова, «неистощимостью этого богатыря мысли и знания», академик Я.К. Грот, крупнейший специалист в области русского языка и словесности, скрупулезно прорабатывающий темы, за которые брался, включая исторические.

А в отношении пустых слов, эхом повторенных Романовским, что в борьбе с немцами Ломоносов подчеркивал «принадлежность к русской нации по своему происхождению», надлежит ответить словами того же Грота, потомка немцев, выходцев из Голштинии, что, «как человек высокого ума, как пламенный патриот, Ломоносов не мог не желать, чтобы русская Академия со временем пополняла свои ряды из собственных сынов России; он не мог не гордиться тем, что сам, нисколько не уступая никому из своих сочленов в дарованиях, в учености и трудолюбии, был природный русский; но Ломоносов уважал германскую науку и благодарно сознавал все, чем был ей обязан. Дружба его с Гмелином, Рихманом, Штелиным, Брауном, Эйлером и другими доказывает, что он был выше племенных предрассудков, несовместных ни с обширным умом, ни с истинным образованием»[175]. И очень бы, конечно, хотелось, чтобы современные норманисты отказались от многих предрассудков, никак не совместимых хотя бы «с истинным образованием».


Примечания:

170. Забелин И.Е. Указ. соч. Ч. 1. С. 97.

171. Карпеев Э.П. Г.З. Байер у истоков норманской проблемы // Готлиб Зигфрид Байер - академик Петербургской Академии наук. - СПб., 1996. С. 48-59; его же. Ломоносов // Исторический лексикон. С. 418-419; его же. Г.З.Байер и истоки норманской теории // Первые скандинавские чтения. Этнографические и культурно-исторические аспекты. - СПб., 1997. С. 23-25; Ломоносов. Краткий энциклопедический словарь / Редактор-составитель Э.П. Карпеев. - СПб., 1999. С. 67, 94, 105-106, 249.

172. Романовский С.И. Наука под гнетом российской истории. - СПб., 1999. С. 5-6, 52-73.

173. Карпеев Э.П. Русская культура и Ломоносов. - М., 2005. С. 26-36,130-133. См. также: Карпеев Э.П. М.В.Ломоносов - великий русский ученый-энциклопедист. (К 275-летию со дня рождения). (В помощь лектору). - Л., 1986; его же. М.В.Ломоносов. Книга для учащихся. - М., 1987; его же. Вечная честь великого подвига: (Краткая биография М.В.Ломоносова). - Л., 1989.

174. Татищев В.Н. История Российская с самых древнейших времен. Т. I. - М.-Л., 1962. С. 289-310, прим. 19 на с. 115, прим. 26 на с. 117, прим. 15 на с. 226, прим. 33 на с. 228, прим. 54 на с. 231, прим. 1 и 6 на с. 307, прим. 28 на с. 309; Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 15-16, 30, 40, 545-546; то же. Т. 10. С. 461-462; его же. Замечания на диссертацию Г.Ф. Миллера... С. 406,413; Пекарский П.П. Дополнительные известия... С. 35-36; его же. История... Т. II. С. 415; Летопись жизни и творчества М.В.Ломоносова. С. 138-139, 142; Пештич С.Л. Русская историография XVIII века. Ч. I. С. 234; Карпеев Э.П. Русская культура и Ломоносов. С. 132; Копелевич Ю.Х. Г.Ф.Миллер и Петербургская Академия наук // Немцы в России: Петербургские немцы. - СПб., 1999. С. 479.

175. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 647-652; то же. Т. 3. - М.-Л., 1952. С. 538-543, 550-555; то же. Т. 10. С. 229, 284, 314-315, 392, 504-505, 541-543, 572-580, 598, 673, 735, 799-800, 850, 873-874; Билярский П.С. Указ. соч. С. 029-032, 68-69, 77, 781-782; Грот Я.К. Указ. соч. С. 16-17,37-38; Ку- ник А.А. Сборник материалов... Ч. II. С. 385; Пекарский П.П. Дополнительные известия... С. 94-98; Стеклов В.А. Указ. соч. С. 5; Летопись жизни и творчества М.В.Ломоносова. С. 110, 113-114, 247-248; М.В.Ломоносов в воспоминаниях и характеристиках современников. С. 11; Ланжевен Л. Указ. соч. С. 27-62; Кладо Т.Н. Бельгийский ученый Рене Леклерк о Ломоносове // Ломоносов. Сборник статей и материалов. Т. VI. С. 301-303; Карпеев Э.П. М.В.Ломоносов. С. 55-56; его же. Ломоносов. С. 420; его же. Русская культура и Ломоносов. С. 32-33; Ломоносов. Краткий энциклопедический словарь. С. 61.

Часть вторая. Ломоносовофобия современных археологов и филологов

Ломоносов и антинорманизм в трудах археологов Клейна, Петрухина, Мурашовой

Но, может быть, о Ломоносове-историке крайне отрицательно судят лишь полнейшие дилетанты в варяго-русском вопросе, неважно, имеющие или не имеющие исторического образования, и что-то в связи с этим не понявшие и что-то опустившие. Нет, точно так и так же громогласно рассуждают и те, кто, казалось бы, профессионально и всю свою научную жизнь изучает наши древности. И такое совпадение отнюдь не случайно, ибо и для тех, и для других норманская теория со школьно-студенческой скамьи стала своего рода «символом веры», которому они присягнули раз и навсегда, даже на самую малую толику не усомнившись в его состоятельности. И ведомые этим «символом веры» они - занимаясь или вовсе не занимаясь варяго-русским вопросом - дают и будут всегда давать совершенно одинаковые оценки как самому этому вопросу, так и его историографии. В качестве примера «профессионально-взвешенного» взгляда на Ломоносова и антинорманизм стоит привести мнения археологов - докторов исторических наук Л.С.Клейна и В.Я.Петрухина и кандидата исторических наук В.В. Мурашовой, абсолютно идентичные мнениям кандидата технических наук Э.П.Карпеева и доктора геолого-минералогических наук С.И. Романовского.


В 1999 г. Клейн, говоря в статье «Норманизм - антинорманизм: конец дискуссии», помещенной в разделе «30 лет Варяжской дискуссии (1965-1995)», что антинорманизм имеет «корни скорее в психологии и политике, чем в науке», провозгласил: «Антинорманизм как научная концепция давно мертв. Антинорманизм как позиция будет возрождаться не однажды. История с нами, история в нас». А в редакционном введении к его статье давалась «вводная», согласно которой «стимулы для обострения спора» по варяго-русскому вопросу «всегда шли извне, из не-науки. Питательная почва для этого остается, пока на Востоке Европы сохранятся противоречия между реальной ситуацией и национальными амбициями. Эти противоречия порождают уязвленное национальное самолюбие, комплекс неполноценности и страсть к переделке истории. Чтобы история была не такой, какой она была, а такой, какой она должна была быть. Чтобы она питала новый национальный миф».


В 2004 г. археолог, имея в виду ту же главную цель норманистской «научной» критики, в книге «Воскрешение Перуна» утверждал, что, по его мысли, «антинорманист» Б.А. Рыбаков взмыл «к верховенству в археологии (а одно время - и в истории) на волне военного и послевоенного сталинского национализма...», что «он был не просто патриотом, а несомненно русским националистом или, как это сейчас принято формулировать, ультра-патриотом - он был склонен пылко преувеличивать истинные успехи и преимущества русского народа во всем, ставя его выше всех соседних.... Он все видел в свете этой idee fixe и был просто не в силах объективно оценивать факты», и что в археологии он «долго и в угоду антинорманистским убеждениям отрицал весомость скандинавских компонентов в русских древностях...». В явном сведении личных счетов с покойным ученым, оставшихся тогда тайной для читателя, Клейн опустился до низкопробной остроты, также показывающей понимание им характера научной критики. Описывая каменное изваяние, найденное в 1897 г. у ручья Промежицы близ Пскова, он изрекает, нисколько не смущаясь бестактностью этих слов, что его голова «удивительно» напоминает «академика Рыбакова»[1].


В 2009 г. чуть ли не под самый старый-новый год вышла старая-новая книга Клейна «Спор о варягах. История противостояния и аргументы сторон». Старая потому, что включает в себя неизданные книгу 1960 г. «Спор о варягах», на которой автор в своем «Славяно-варяжском» семинаре на историческом факультете Ленинградского университета взрастил большое число учеников, ставших влиятельными фигурами в археологии и названных им в 1999 г. «видными славистами» (Г.С.Лебедев, В.А.Булкин, В.А.Назаренко, И.В. Дубов, Е.Н. Носов, С.В.Белецкий и др.), и материал «дискуссии» 1965 года. Новая потому, что содержит недавние наброски, в том числе главу «Биография Г.Ф.Миллера», написанную в 2003-2004 гг. для планируемой «Истории русской археологии в лицах». В 1960 и 1965 гг. Клейн, с одной стороны, стараясь быть предельно своим в глазах «советских антинорманистов», т.е. выглядеть правоверным ученым-марксистом, утверждал о «реакционно-монархическом» антинорманизме начала XX в., что в писаниях зарубежных историков «апология норманнов зачастую отдает явственным душком антисоветской пропаганды», что «насколько объективнее подходят советские антинорманисты (несмотря на все увлечения борьбы и спора), чем современные норманисты», и публично, во время «дискуссии» 1965 г. специально для членов партбюро истфака Ленинградского университета, охарактеризовал эмигрантку Н.Н. Ильину, автора замечательной работы «Изгнание норманнов.


Очередная задача русской исторической науки»[2], как «религиозная фанатичка» (и на этом «научная полемика» с ней была закончена). С другой стороны, учитывая веяния «оттепели», он повествовал, что Байер, Миллер и Шлецер, «кроме солидных знаний, добросовестности и трудолюбия» привезли с собой в Россию «и свои националистические предрассудки - убеждение в превосходстве немецкого народа над другими, высокомерное пренебрежение к русским людям», что привело к созданию ими, с опорой на «недвусмысленные» показания летописи, норманской теории. А Ломоносов, «человек компанейский, но вспыльчивый и грубый», «самоуверенный и азартный», «страстный патриот и универсальный ученый», первым поднял, не стесняясь «в выражениях», голос против норманистских построений Миллера, видя в его диссертации продукт «разыгравшегося воображения ученого немца». При этом не скрывая, «что выступает не только против сомнительных научных построений, выдаваемых за непреложные истины, но и против оскорбления патриотических чувств...». По причине чего, «стремясь парализовать противников», «использовал в борьбе не только научные опровержения, но чисто политические обвинения».


А далее студентам, у которых недавняя действительность вызывала резко отрицательное чувство к «политическим обвинениям» (что «чистым», что к «грязным»), наверняка ударившим по их близким, оставалось только сказать, тем самым окончательно закрепив в их сознании образ Ломоносова-неисторика, не способного быть историком по причине своего «страстного патриотизма» (а так им ненавязчиво внушалось, как и в других случаях, что быть патриотом - это «не есть хорошо» и значит не быть историком), что с русскими летописями он не работал, а опирался на поздний и искаженный польско-украинский пересказ русских летописей, что некоторые его аргументы «совсем плохо вязались с фактами, даже если судить с точки зрения требований науки того времени. И Миллер умело воспользовался этим», что он издевался «над Миллеровским выведением имени Холмогор из скандинавского "Голмгардия"», что его «Древнейшая Российская история», в которой «подбор источников скудный и неудачный», есть «скорее политическое сочинение, чем исследование». Тогда как Шлецер, например (а его, прибывшего в Россию в возрасте 26 лет, археолог почему-то называет «юным»), после смерти Ломоносова «завоевал непререкаемый авторитет своими выдающимися трудами».


Крайне негативное отношение к Ломоносову Клейн формировал и словами, выставляющими его - одного из создателей русской науки и Московского университета, неустанно способствовавшего «приращению наук в отечестве» и всю жизнь, по характеристике академика Я.К. Грота, искавшего «истины, любя выше всего науку», - в качестве душителя этой науки: «В результате обсуждения Миллер был лишен профессорского звания, а "диссертация" его не допущена к публикации. Он был уволен и с поста ректора. Таким образом, первый ректор первого русского университета был уволен со своего поста за норманизм». Еще больше мрачнел взгляд слушателей Клейна на антинорманизм, когда он втолковывал им, что его сторонникам, ведомым ложно понимаемым патриотизмом, «казалось зазорным носить национальное имя чужеземное, заимствованное у скандинавов», а известных антинорманис- тов прошлого, чьи исследования до сих пор доставляют массу хлопот для противоположного лагеря и заставляют работать научную мысль, представлял, видимо, считая, что в таком деле все средства хороши, буквально нацистами. Ибо, по его словам, «некоторые реакционно-настроенные историки (Иловайский, Забелин), подходя к вопросу с позиций великодержавного шовинизма, выступали против "норманской теории", поскольку она противоречит идее о том, что русский народ по самой природе своей призван повелевать и господствовать над другими народами».


Идеи Клейна эхом отзывались в душах его питомцев и только его глазами они начинали смотреть на варяжский вопрос и его историографию. Во многом потому, что, как вспоминает ученик Клейна И.Л.Тихонов, «такой отход от научного официоза воспринимался и как своего рода "научное диссидентство", фронда, а это не могло не привлекать молодых людей... Некоторая оппозиционность... но не выходившая за рамки дозволенного... вполне устраивала нас и создавала некий ореол вокруг участников "Варяжского семинара"». Этот ореол весьма кружил голову участников семинара, и они видели себя теми немногими бойцами, которые только и способны «противостоять фальсификации истории и манипулированию историей», «косности тогдашней официозной антинорманистской доктрины». И уже студентами (и даже ранее, т. к. часть их еще школьниками посещала семинар) они знали все. «...Присутствие и активная роль норманнов в восточноевропейской истории, - вспоминает Ю.М. Лесман свое становление как ученого в семинаре Клейна, - сомнений не вызывали (мы на этом были уже воспитаны), антинорманизм был проявлением научной ограниченности и политической конъюнктуры». А так как он вырос с желанием «работать честно, профессионально и тщательно», то «очень болезненно воспринимал компромиссы своих старших друзей, вставлявших нередко в свои публикации и доклады антинорманистские пассажи».

Голос Клейна 2009 г. - голос яростного обличителя Ломоносова и его последователей - звучит намного тверже, чем голос пятидесятилетней давности. Но, как и прежде придавая решающее значение в системе своих «доказательств» не фактам, а хуле и ругательствам, он говорит о низкой оценке «историографических трудов Ломоносова», ставшей, апеллирует этот норманист к оценке собратьев-норманистов, «уже практически общим мнением»: «А главное, современная наука признает: Михаил Ломоносов, выдающийся естествоиспытатель, был предвзятым и потому никудышным историком, стремился подладить историю к политике и карьерным соображениям, и в их споре был, несмотря на частные ошибки, несомненно, кругом прав Миллер», «анализировавший первоисточники». И если он осуществлял кредо «быть верным истине, беспристрастным и скромным», то в противоположность этому Ломоносов «искал в истории прежде всего основу для патриотических настроений и полагал, что русскую историю должен излагать "природный росиянин"...», не работал с русскими летописями и черпал свои знания из «Синопсиса». Касаясь собственно диссертации Миллера, Клейн утверждает, что историограф «подошел к своей задаче со всей серьезностью историка.... Он использовал летописную легенду о призвании варягов и все доступные ему данные об участии варягов (норманнов) в создании русского государства и о северном, скандинавском происхождении имени "русь"». Но Ломоносов, Крашенинников, Попов трактовали «выступление Миллера как зловредный выпад против славян. Они сформировали жупел норманизма, продержавшийся более двух веков». В связи с чем и диссертация была уничтожена, и автор «был снят с должности ректора университета».


Показателен перечень Клейном «грехов» Миллера, которые им приводятся якобы согласно указу президента Петербургской Академии наук Разумовского октября 1749 г.: «уговорил, де, Гмелина уехать, сговаривался с Делилем, клеветал на Крашенинникова, что тот был у него "под батожьем", а главное, что из Сибири он привез только никому ненужные копии бумажек (можно было просто запросить канцелярии, чтобы их прислали!) и к тому же позорит Россию! Резюме: понизить Миллера в чине и оплате, переведя его из профессоров в адъюнкты». В целом Клейн заключает, что заслуги Миллера «перед русской наукой колоссальны... Но при жизни они не признавались, а после смерти, особенно в XX в., имя его чернилось и усиленно предавалось забвению...». Но чтобы выглядеть по научному объективным и респектабельным, археолог критикует «потуги Миллера» «за вполне вероятную психологическую подоплеку - национальную спесь, но отмечаю его приверженность фактам. Я с симпатией излагаю крикливые ультрапатриотические эскапады Ломоносова, но отмечаю их безосновательность». Большой основательностью, конечно, проникнуто и такое его заключение, что «Шлецер стал академиком. Это было важно не только для истории, но и для российского общественного развития: Шлецер был прогрессивных взглядов - типичный просветитель-вольтерьянец...».

Параллельно с тем Клейн в той же «научно-изящной» манере проходится по антинорманизму, уж и не зная, как его назвать и с чем его смешать. И он выдается им за «ультра-патриотизм», за «воинствующий антинорманизм», за «искусственное, надуманное течение, созданное с ненаучными целями - чисто политическими и националистическими» («истоки этого направления» вненаучны и антинаучны), за «шовинистическую ангажированность», за «национальные» и «патриотические амбиции», за «пседопатриотические догмы», даже за «экий застарелый синдром Полтавы!», а сегодняшние его сторонники изображаются «дилетантами» и «ультра-патриотами», которые «повторяют то, что в XVIII в. придумал Ломоносов, да так и не смог доказать». И вот этому патриотическо-националистическо-шовинистическому чудищу-юдищу, страдающему «застаревшим синдромом Полтавы» (почему не Невской битвы?), бесстрашно, как былинные русские богатыри, «противостоят норманисты с их "объективными исследованиями"», отвергающими эту «блаженную "ультрапатриотическую" убежденность». Хотя, как пугает читателя один из этих чудо-богатырей и защитников русской истории, а вместе с тем набивая в его глазах цену норманизму, «все чаще объективное исследование рискует наткнуться не просто на "непонимание" властей, на отказ в ассигнованиях, но и на крикливое шельмование в печати со стороны "ультра-патриотов", на политические обвинения».

При этом Клейн говорит, что само наличие антинорманизма «в российской науке (и больше нигде), хотя и постыдно, но... даже полезно», т. к. имеются его «благотворные вклады», ибо он критикует слабые места норманизма, открыл «до-байеровский» норманизм у шведов, значение «кельтского субстрата у варягов, западно-славянского компонента в культуре Северной Руси и др.» (заклятый антинорманизм, оказывается, не совсем так уж плох, как его марает автор). Стыдя антинорманистов, а в арсенале норманизма, оказывается, есть и такие аргументы, что «ни в Англии, ни во Франции своего антинорманизма нет» (а с чего бы ему там быть, когда пребывание норманнов в этих странах засвидетельствовано многочисленными письменными памятниками, чего не скажешь о Руси), он резюмирует: «Антинорманизм - сугубая специфика России». И тут же указывает на корни данной «специфики России»: «Я считаю это обстоятельство печальным свидетельством того комплекса неполноценности, который является истинной основой распространенных у нас ксенофобии, мании видеть в наших бедах руку врага, заговоры, мнительно подозревать извечную ненависть к нам. Комплекс же этот основан на наших реальных недостатках, с которыми нам бы самим разобраться»[3] (если послушать Клейна, то англичане и французы с превеликой охотой должны принять идею, что в их землях в IX-XI вв. действовали не норманны, а, например, арабы или славяне. Иначе их «антиарабизм» или «антиславянизм» будет представлять «комплекс неполноценности»), В 1998 и 2000 гг. Петрухин крыл несогласных с ним той же самой наиглавнейшей «козырной картой» норманистов, говоря, что идеи дореволюционных антинорманистов С.А.Гедеонова («любителя российских древностей»), Д.И.Иловайского (с его «одиозными» построениями) и М.С.Грушевского «были в целом подхвачены советской историографией, особенно с 40-х гг., кризисной военной и послевоенной эпохи, когда нужно было вернуть народ-победитель, увидевший подлинную жизнь освобожденной Европы, к исконным ценностям собственного разоренного отечества. Борьба с космополитизмом, когда любое влияние извне - будь то варяги, хазары или немцы - признавалось заведомо враждебным, способствовала возрождению автохтонистских мифов», чему в целом способствовала «шовинистическая идеология послевоенного периода...». В 2008-2009 гг. он охарактеризовал Ломоносова как адепта «донаучной» «средневековой этимологической конструкции (М.Стрыйковский и др.)», отождествлявшей «по созвучию варягов и полабское племя вагров» (Байер, естественно, «основатель российской научной историографии, ошельмованный новыми антинорманистами»), увидел в современных антинорманистах «реаниматоров старых мифов» с «квазипатриотическим воображением», тиражирующих «без научного комментария» труды Иловайского и Гедеонова («любителя русской истории»), а в их собственных работах - «эпигонские сочинения» и «историографические казусы», в которых отсутствует «исторический анализ».

В воспоминаниях, опубликованных в приложении к книге Клейна «Спор о варягах», Петрухин позицию двух ярких представителей антинорманизма преподнес как «кондовый антинорманизм Гедеонова-Иловайского...», опять же назвал первого из них «любителем старины», и в свою очередь пугал народ, что сегодня антинорманисты, «шельмуя оппонентов», возвращают «нас прямо в средневековье...». В том же 2009 г. Мурашова утверждала, со свойственной археологам-норманистам презрительностью и какой-то зоологической нетерпимостью к инакомыслию, что, «казалось бы, "норманская" или "варяжская" проблема давно утратила актуальность. Однако, по-видимому, это верно применительно к научному сообществу; во вне- или околонаучных кругах дискуссии времен М.В.Ломоносова все еще находят отклик». И, начитавшись трудов современных «ломоносововедов» (вернее будет сказать, ломоносововедов), пытающихся изобразить Ломоносова и продолжателей его дела в истории чуть ли не соучастниками преступлений Сталина, видит в споре норманистов и антинорманистов спор «патриотов», «которые не могли допустить и мысли об участии выходцев из Скандинавии в процессе образования русского государства, и «космополитов», допускавших «такую возможность»[4].


Примечания:

1. Клейн Л.C. Норманизм - антинорманизм: конец дискуссии // Stratum plus. СПб., Кишинев, Одесса, Бухарест, 1999. № 5. С. 91-101; его же. Воскрешение Перуна. С. 53, 70, 72, 99, 103, 158; его же. Спор о варягах. С. 142, 199-200.

2. Эта работа, давшая название самому сборнику, опубликована в кн.: Изгнание норманнов из русской истории. Вып. 1. - М.: «Русская панорама», 2010. С. 20-136.

3. Грот Я.К. Указ. соч. С. 5; Клейн Л.C. Спор о варягах. С. 7-9, 17-19, 21-25, 33, 38, 69, 84, 89-91, 100,114,120, 124, 142, 187, 199-201, 204, 209, 211-212, 217, 224, 239-240,250-258,261,274, 278, 282,293, 299-300.

4. Петрухин В.Я., Раевский Д.С. Указ. соч. С. 256-257; Петрухин В.Я. Древняя Русь. С. 84-85; его же. Легенда о призвании варягов и Балтийский регион. С. 41-42; его же. Призвание варягов: историко-археологический контекст // ДГВЕ. 2005 год. М„ 2008. С. 33-35; его же. Русь из Пруссии: реанимация историографического мифа // Труды Государственного Эрмитажа. Т. XLIX. С. 127-129; Петрухин В.Я., Пушкина Т.А. Смоленский археологический семинар кафедры археологии МГУ и норманская проблема // Клейн Л.C. Спор о варягах. С. 309; Мурашова В.В. «Путь из ободрит в греки...». С. 174-175.

Клейн как специалист по творчеству Ломоносова и варяго-русскому вопросу

Каковы заслуги перед истинной наукой, по формулировке Мурашовой, «научного сообщества», т. е. норманистов, столь ненавидящих Ломоносова и его вообще-то малочисленных последователей за их воззрения, речь шла в первой части. И эти заслуги не просто нулевые. Они с огромным знаком минуса, который превращает по сути все, к чему бы он не прикасался, в тот же минус. Как справедливо заметил много лет назад С.А. Гедеонов, «при догмате скандинавского начала Русского государства научная разработка древнейшей истории Руси немыслима». Ибо научная разработка есть лишь там, где есть уважение к фактам, к доказательной базе, к обоснованию как утверждений, так и отрицаний, т. е. ко всему тому, чего абсолютно лишена норманская теория, но где в избытке фикции, фальсификации и охаивание оппонентов. И на этих фикциях, фальсификациях и охаиваниях выросли и сформировались как убежденные норманисты Клейн, Петрухин и Мурашова. Но так как худое семя никогда не дает хорошие плоды, они сами затем энергично принялись за создание новых фикций и фальсификаций, в том числе и в отношении камня преткновения норманистов - Ломоносова. При этом сводя, как и двести лет назад Шлецер, как и сто лет назад Войцехович, как и сегодня Карпеев с Романовским, свои «опровержения» антинорманизма к глумлению и охаиванию, к искажению истины исторической и истины историографической.

Так, слова Клейна, что «первый ректор первого русского университета был уволен со своего поста за норманизм», находившие горячий отклик у его студентов 1960-1970-х гг. и сегодня производящие огромное впечатление, ибо свобода творчества в научном мире всегда ценится превыше всего, а посягательства на нее законно воспринимаются резко отрицательно, являются извращением хорошо известных фактов. Выше речь шла о том, что понижение Миллера «в чине», т. е. лишение его профессорского звания, произошло 8 октября 1750 года. А «от должности ректора» он был уволен, и об этом событии подробно рассказывает П.П. Пекарский, нисколько не связывая его с диссертацией, ибо оно и не было с ней связано, за несколько месяцев до этого события - 20 июня 1750 г. для «скорейшего окончания сибирской истории» и «ему было вменено в обязанность читать там (в академическом университете. - В.Ф.) ежедневно исторические лекции». Но от последнего историограф отказался, ссылаясь на здоровье и на то, что не читал лекции «уже восемнадцать лет». Но когда Миллеру 21 сентября от имени президента Академии наук было объявлено, «что он непременно должен читать лекции и что в противном случае у него будет вычитаться жалованье, для чего и не будет выдано ему таковое за сентябрьскую треть», то историограф «подал графу Разумовскому решительную жалобу на Шумахера и Теплова, обвиняя их в несправедливости и пр.», и объясняя, а эта часть жалобы приведена выше, почему не может читать лекции.

И далее Миллер говорил президенту о Шумахере и Теплове, но не о Ломоносове и других оппонентах по диссертации, что «когда гг. члены академической канцелярии вашему высокографскому сиятельству доносили о мне не так, то я оное приписываю зависти их и ненависти для бывших мне с ними в государевых делах и в партикулярных частых ссор». 18 июня, т. е. двумя днями до увольнения Миллера, от конректорства в гимназии был освобожден академик И.Э. Фишер, назначенный на этот пост, как и Миллер на пост ректора, в ноябре 1747 года. Хотя в норманизме он замечен не был. Более того, Фишер очень резко критиковал диссертацию Миллера. По причине чего, согласно логике Клейна, за «антинорманизм» его и убрали. На должность как ректора в университете, так и конректорства в гимназии был назначен С.П.Крашенинников. Как вспоминал в 1764 г. Ломоносов об июньских событиях 1750 г., прямо сочувствуя Миллеру, «между тем Миллер с Шумахером и с асессором Тепловым поохолодился и для того оставлен от ректорства, а на его место определен адъюнкт Крашенинников, как бы нарочно в презрение Миллеру, затем что Крашенинников был в Сибири студентом под его командою, отчего огорчение произошло еще больше».


А за научные взгляды Петербургская Академия наук никого не подвергала гонениям. В том числе и за норманизм. Так, 6 сентября 1756 г. Ф.Г. Штрубе де Пирмонт, один из самых активных критиков Миллера в 1749-1750 гг., на торжественном собрании Академии произнес речь «Слово о начале и переменах российских законов», где доказывал норманское происхождение норм Русской Правды и утверждал, что законы россов-германцев «наиболее согласуются» с законами шведов. А к этому времени, надлежит заметить, в Европе начал разгораться пожар Семилетней войны, в которой с января 1757 г. будет участвовать Россия: 29 августа войска Фридриха II вторглись в Саксонию, 9 сентября пал Дрезден, а 13 сентября прусская армия вошла в пределы Австрии. Это к тому, что якобы русско-шведская война 1741-1743 гг., согласно утверждениям С.М.Соловьева и В.О.Ключевского, усилила антишведские настроения в русском обществе и стала одной из причин «патриотического упрямства» Ломоносова в варяго-русском вопросе (а затем русско-шведская война 1809-1809 гг. и триумф 1812 г., вызвавшие небывалый «разгар национального возбуждения», не породили почему-то «патриотического упрямства» у русского общества той поры в вопросах своего начала, напротив, безоглядно принявшего «ультранорманизм» Шлецера). Ранее, в 1753 г., в диссертации «Рассуждения о древних россиянах» Штрубе де Пирмонт подчеркивал, что руссы - это часть «готфских северных народов» и что ими были принесены законы восточным славянам, которые те не имели[5].


И наивно, конечно, полагать, как это думает Клейн, что Петербургская Академия только и жила дискуссией по речи-диссертации Миллера и что все ее решения только и принимались в связи с этим. Ибо с 6 сентября 1749 г. и по 8 октября 1750 г., т.е. с того момента, как Канцелярия распорядилась дать на отзыв диссертацию и до лишения профессорского звания ее автора, в Академии обсуждались работы других ученых, часть из которых так же, как и речь Миллера, была отвергнута. Так, например, 13 ноября 1749 г. Ломоносов дал отзыв на диссертацию Рихмана «О свойстве исхождения паров», признав ее «достойною, чтобы она была напечатана и в публичном собрании читана» (и 26 ноября она была «читана» автором в публичном собрании Академии). С 16 ноября по 3 декабря 1749 г. Х.Н. Винсгейм, И.Х. Гебенштрейт, И.А. Браун, Г.В.Рихман, Х.Г.Кратценштейн, Г.Бургаве, С.П.Крашенинников, М. Клейнфельд, Н.И.Попов рассматривали «Проект конструкции универсального барометра», предложенный Ломоносовым.


И два академика, Рихман и Кратценштейн, указали на некоторые «неудобства» конструкции, которые, на их взгляд, снижали качество инструмента. Автор, ознакомившись с этими замечаниями, решил отложить публикацию работы (в июне 1750 г., когда решался вопрос о печатании представленных «для II тома Новых Комментариев» диссертаций, он попросил не включать в это издание «Проект конструкции универсального барометра» и оставить на хранение в архиве Академии. Но при этом ученый продолжал работу над ним и 17 августа 1752 г. продемонстрировал «снабженное описанием изображение инструмента для наблюдения изменений всемирного тяготения... Славнейшие академики одобрили инструмент и постановили сообщить об этом Канцелярии». И универсальный барометр, который позволял измерить силу притяжения Луны, Солнца и других небесных тел, т. е. приливообразующих сил, а подобное считалось тогда неосуществимым, был изготовлен, хотя сам проект не был опубликован, в связи с чем ломоносовская идея постройки универсального барометра осталась для науки неизвестна).


С 26 января по 12 октября 1750 г. на 19 заседаниях Академического собрания читались пять работ Л.Эйлера по астрономии, математике и механике. В апреле Академическое собрание, рассмотрев рукопись французского натуралиста и путешественника Тибо, касающуюся квадратуры круга, пришла к выводу, что «эта работа не имеет никакого научного значения». Тогда же было признано несостоятельным присланное немецким архитектором Гофманом описание системы мира. 6-10 апреля Ломоносов, Тредиаковский, Крашенинников и Попов «свидетельствовали» первую тетрадь нового варианта «Лексикона» переводчика Коллегии иностранных дел венецианца Г. Дандоло, заключив, «что оная тетрадь наполнена весьма великими погрешностями против грамматики, против российского и латинского языка как в знаменовании, так и в чистоте речей, и напечатания отнюдь не достойна» (первый вариант этого «Русско-латино-французско-итальянского лексикона» Ломоносов отверг в январе 1749 г. из-за «несносных» погрешностей, заключив, что «сия книга не токмо без стыда сочинителева и без порицания Академии при ней напечатана быть не может...». И члены Исторического собрания одобрили этот отзыв, хотя, как утверждает Шумахер, президент Академии наук К.Г. Разумовский и Г.Н.Теплов высказывались тогда «за напечатание лексикона...»).

18 февраля Х.Г.Кратценштейн и Г.В.Рихман дали критические отзывы на статью Н.И.Попова о методе наблюдения кульминации и высоты светил. В июне-июле Ломоносов «освидетельствовал» выполненный В.Е.Тепловым перевод «Новой французской грамматики» П.Ресто с целью, чтобы определить, достоин ли тот быть назначенным в переводчики. И как заключил рецензент, «что оная грамматика на российский язык переведена изрядно, а тот, кто оную переводил, в переводчики произведен быть достоин». Тогда же Ломоносов, Тредиаковский, Крашенинников и Попов «свидетельствовали» выполненный переводчиком Академии наук С.С.Волчковым перевод с французского языка первого тома «Жития славных мужей» Плутарха (а его нужно было еще сверить с оригиналом). И согласно поданным Ломоносовым в Канцелярию «репортом», печатать данный перевод, в виду «многих и важных погрешностей и неисправностей», «с пользою обществу, а с похвалою Академии и переводчику» нельзя.


В июле Ломоносов произвел, по поручению Канцелярии, анализ руды из Севска на предмет содержания в ней золота и заключил, что она не содержит ни золота, ни серебра. В августе вместе с Таубертом, Тредиаковским и Поповым Ломоносов «свидетельствовал» речь ректора университета Крашенинникова «О пользе наук и художеств во всяком государстве». И в «репорте», поданном в Канцелярию, ими было подчеркнуто, «что в ней мало говорено о праведной пользе наук, также действия некоторым наукам положены несвойственны», и что, «остерегая честь Академии и сочинителя, желали б, чтоб ее не печатать, а впрочем оставляется на благоизобретение Канцелярии». В тот же месяц ему, Крашенинникову и Попову было поручено Канцелярией ознакомиться с написанным Тредиаковским предисловием к его переводу «Аргениды» английского поэта Д. Барклея и высказать свое мнение о целесообразности этого издания. И в отзыве, поданном ими в сентябре в Канцелярию, констатировалось, что, «по мнению общему, лучше сей дедикции быть переделанной вновь, нежели исправленной».


Тогда же Ломоносов, получив из Канцелярии указ Сената, освидетельствовал представленную промышленником А.Тавлеевым «с компанейщиками» синию «брусковую краску» и установил, что она по своим качествам «ни в чем не уступает» иностранной «и для того к крашению сукон и других материй такова же действительна и совершенная, как иностранная». Да и у Миллера в названное время помимо диссертации было много еще других и весьма ответственных дел и поручений. Так, он вел очень большую и очень напряженную работу по подготовке к печати «Истории Сибири». И не все в этом предприятии, даже уже после завершившегося обсуждения, шло гладко: 18 января 1750 г. историограф доложил Канцелярии о трудностях работы над книгой, «ибо И.Э. Фишер не составил описания своего путешествия, не даны в помощь три студента и два переводчика» и др. Параллельно с тем он, совместно с Ф.Г. Штрубе де Пирмонтом и К.Ф.Модерахом, участвовал в 1749-1750 гг. в разборе архива А.Д. Меньшикова. Также по поручению Канцелярии Миллер составлял каталог лекций[6].

А слова Клейна, что в споре с Ломоносовым, «несомненно, кругом прав Миллер», противоречат, наряду с приведенными в первой части фактами, еще одному и также очень хорошо известному действительной науке факту, что после дискуссии Миллер, тщательно изучив ранее незнакомые ему источники и как следует поразмыслив над ними, отказался от норманистских заблуждений и стал выводить варягов из Южной Балтики (если бы Клейн работал в науке не меньше Миллера, но работал именно как историк и изучил бы все письменные памятники по теме, то, возможно, сам бы убедился в мудрости простейшей мысли, высказанной последним в последискуссионное время: «поелику мы со дня на день более поучаемся...», и, что также вполне возможно, совершил бы ту же эволюцию во взглядах на варяго-русский вопрос, какую совершил Миллер четверть тысячелетия тому назад). Так, если во время обсуждения диссертации он категорично утверждал: «неверно, что варяги жили у устья реки Немана», то уже в 1760-1770-х гг. вел речь о варяжской руси (роксоланах) в «Пруссии около Вислы на морском берегу».


Тогда же ученый вслед за Ломоносовым отмечал, ссылаясь в том числе и на показания патриарха Фотия, что «россы были и прежде Рурика», что термин «варяги» - это имя общее, ибо «во всей окружности Восточнаго моря не было никогда такого народа, который бы собственно варягами назывался», что варяги «могли состоять из всех северных народов и из каждаго состояния людей». В те же годы он со знанием дела критиковал шведского норманиста О. Далина, убеждавшего чуть ли не всю Европу в том, что русское государство «состояло под верховным начальством» «Варяжского или Шведского государства», а «варяги и скандинавы всегда были... подпорами российскому государству». При этом правомерно говоря, что Далин был неправ, внеся «немалую часть российской истории... в шведскую свою историю», что он «употребил в свою пользу епоху варяжскую, дабы тем блистательнее учинить шведскую историю, чего однако оная не требует, и что историк всегда не к стати делает, если он повести своей не основывает на точной истине и неоспоримых доказательствах». И, как ставил Миллер окончательную точку в своей оценке построений этого фантаста-норманиста, все его заключения основываются «на одних только вымыслах, или скромнее сказать, на одних только недоказанных догадках, не заслуживали бы места в другой какой основательно писанной истории»[7].


Оболганный и обруганный Клейном как «русский националист» и «ультра-патриот» академик Б.А.Рыбаков, оставивший, несмотря на определенные ошибки и издержки, свойственные творчеству любого исследователя, след и в исторической, и в археологической науках, не был антинорманистом, хотя и считал себя таковым. Не был потому, что исповедовал главный постулат норманской теории - норманство варягов, но, согласно требованиям так называемого «советского антинорманизма», принижал значение норманнов в нашей истории. Но даже такая непринципиальная «ересь» вызвала неподдельный гнев сторонника «"ультранорманизма" шлецеровского типа», не способного отличить - и это доктор наук! - сущность позиции Рыбакова в варяжском вопросе от декларированного им «антинорманизма» (да и других советских ученых, выступающих, по оценке Клейна, «с позиции крайнего антинорманизма» ).

А какой был «антинорманизм» - «крайний» или «бескрайний» - в советское время, видно из работ, например, крупнейшего его представителя И.П. Шаскольского, так разъяснявшего в 1960 и 1965 гг. суть этого «антинорманизма»: «Марксистская наука признает, что в IX-XI вв., как об этом свидетельствуют достоверные источники, в русских землях неоднократно появлялись наемные отряды норманских воинов, служившие русским князьям, а также норманские купцы, ездившие с торговыми целями по водным путям Восточной Европы». После чего он также декларировал, стараясь выглядеть стопроцентным «антинорманистом», непоколебимо стоявшим на позициях марксизма-ленинизма: «И, конечно, признание этих фактов совсем не тождественно согласию с выводами норманизма». Но признание этих фактов именно и означает стопроцентный норманизм. Как его при этом не назови, да еще как заклятие вместе с Шаскольским не произноси, что в середине 1930-х гг., когда «советские историки нанесли решающий удар норманской теории, разработав марксистскую концепцию происхождения Древнерусского государства... норманизм целиком переместился на Запад...», где «стал течением буржуазной науки Западной Европы и Америки».


Норманизм из СССР никуда не перемещался, он был сутью советской науки, выдавшей его за «антинорманизм». И этот «антинорманизм» сводился, помимо вышеназванных примет, еще к тому, что, как объяснял тот же Шаскольский в 1981 г. западноевропейским коллегам, «процесс формирования восточнославянского государства начался задолго до появления норманнов... Можно говорить лишь о какой-то - большей или меньшей - степени участия норманнов в этом грандиозном внутреннем социально-экономическом и политическом процессе». Но точно также считали, прекрасно обходясь без марксистской фразеологии, многие норманисты на Западе. В связи с чем датчанин А.Стендер-Петерсен, сопоставив в 1949 г. «антинорманизм» в советской исторической науке и норманизм в зарубежной, резюмировал: «Провести точную, однозначную грань между обоими лагерями теперь уже не так легко, как это было в старину Нельзя даже говорить о двух определенно разграниченных и взаимно друг друга исключающих школах. От одного лагеря к другому теперь уже гораздо больше переходных ступеней и промежуточных установок».


При этом добавив и совсем уж в духе «советского антинорманизма», что «можно привести заявления мнимых исследователей, гласящие, что древние скандинавы, так сказать от природы были одарены особой способностью создавать государственно-политические и административные организации, в то время как славяне, в частности русские, напротив, по врожденной им особой психике были лишены этой способности». Позже, а этот факт приводит Клейн, шведский археолог М.Стенбергер отмечал, что «вряд ли хоть один шведский археолог станет утверждать, что викинги основали Русское государство». Сам Клейн в 1965 г. раскрывал понятие «норманизм» почти по Стендер-Петерсену: «Норманизм, с моей точки зрения, - это утверждение природного превосходства норманнов (северных германцев) над другими народами и объяснение этим превосходством исторических достижений этого народа - как мнимых, так и действительных»[8].


В словесной эквилибристике «советского антинорманизма», внесшей огромную путаницу в головы тогдашних и современных представителей науки, сегодня, слава Богу, разобрались и некоторые норманисты (а сделать это, в условиях господства устойчивых штампов, довольно непросто. Как разъяснял позицию Шаскольского Клейн в 1965 г., «есть норманисты, есть антинорманисты, а есть позиция советских ученых: ни норманизм, ни антинорманизм, а нечто третье», т. е. все, как в одной чудной сказке, «ни мышка, ни лягушка, а неведомая зверюшка», но имя которой дали «антинорманизм»). Так, в 1998 г. историк И.Н.Данилевский отметил, что «справедливо "норманизмом" называть любое признание присутствия скандинавских князей, воинов и купцов в Восточной Европе». Впрочем, Клейн все это очень хорошо знает. В 1975 г. археолог Д.А. Авдусин констатировал, что советские исследователи, активно проводя идею норманства варягов, называют себя антинорманистами, но при этом говорят в зарубежных публикациях, как это делает Клейн, «что антинорманизм в советской исторической науке не моден». В 1993 г. последний, вспоминая «дискуссию» о варягах в Ленинградском университете в 1965 г., прямо сказал, что тогда его и его сторонников «не без некоторого резона» обвинили в норманизме, и вместе с тем откровенно поведал, как он с учениками камуфлировал этот норманизм марксизмом.


А камуфлировать норманизм им не составляло никакого труда. Ибо, как пояснял в 2009 г. Клейн, в советское время лишь В.Б.Вилинбахов, AT. Кузьмин и В.В. Похлебкин придерживались «архаичного мнения, что варяги - не скандинавы, а балтийские славяне... остальные антинорманисты поголовно признавали варягов норманнами». Сама же так называемая «дискуссия» 1965 г., которая состоялась между Клейном и, как он его характеризует, «антинорманистом» и даже «несомненным лидером в отстаивании антинорманистской концепции» Шаскольским, сводилась к выяснению вопроса, лишившего сна всю советскую историко-археологическую науку: много или мало норманнов было на Руси? Но археолог, стремясь дезавуировать полнейшую никчемность подобных споров для науки и раздуть в глазах неискушенного читателя значимость собственной персоны, изображает себя, как и когда-то Шлецер, неустрашимым борцом с деспотией. И свое нахождение в тюрьме в 1981-1982 гг. («я был репрессирован») и тень КГБ («я смолоду попал под надзор КГБ») он искусно вплетает в «филиппику» в адрес зловредного антинорманизма, но не поясняет, что его нахождение в «казенном доме» совершенно не имело отношения к варяжскому вопросу, а также умело нагнетает атмосферу рассказом, как «научный аппарат (система ссылок)» к книге «Спор о варягах» был увезен друзьями за границу вместе со всей картотекой, насчитывающей 180000 карточек, «в убеждении, что мне предстоит неминуемый отъезд после освобождения», и как этот «научный аппарат» чуть не сожгли в Венгрии[9] (то ли венгерские «антинорманисты», то ли вездесущие доморощенные «ультра-патриоты»).


А на этом фоне темного царства, где светлым лучиком брезжил лишь «объективный исследователь» Клейн, светлыми пятнами маячат его семинар, который «возник в ходе борьбы шестидесятников за правду в исторической науке и сложился как очаг оппозиции официальной советской идеологии», и маскарадная «дискуссия» 1965 г., или, как он ее самолично и громко величает, «Норманская баталия», «Варяжская баталия», третья схватка «антинорманизма с норманизмом за два века...» (а такие характеристики лишь оттеняют ее нарочитость, ибо, как верно заметил классик, «много шуму из ничего»). И которую археолог ставит вровень с действительно принципиальной и важной для нашей науки полемикой Миллера и Ломоносова. Да еще подчеркивает, что по напряжению она была «самой острой», являла собой идейную борьбу, «которая для нас была трудна и опасна», и что поражение в ней ему и его единомышленникам могло стоить «тюрем и лагерей»[10]. Какая уж там «острота», а тем более такие страсти с «тюрьмами и лагерями», от которых кровь стынет в жилах, если спор велся вокруг выбора, сродни тому, с какого конца, как сходились стенка на стенку «мыслители» в одной хорошей книге, разбивать яйцо - с того или другого. В любом случае яйцо все равно остается яйцом. И норманизм остается все тем же норманизмом, независимо от того, сколько норманнов окажется, по воле Шаскольского или Клейна, в Восточной Европе: мало или много, и даже независимо от того, насколько «принципиально» разойдутся эти псевдоантинорманисты во мнении, в какой степени скандинавы - в «большей» или в «меньшей» - принимали участие в складывании русского государства.


Как говорилось выше, А.Л. Шлецер в начале XIX в. видел на Руси всего лишь «горсть» норманнов. Той же самой мерой измерял их в 1851 г. и С.М. Соловьев. В 1877 г. датский славист В.Томсен, в действительности не находя ничего норманского в русских древностях, объяснял, стремясь, по примеру Шлецера, нейтрализовать этот «антинорманистский» факт, что число скандинавов среди восточных славян «было сравнительно так мало, что они едва ли могли оставить по себе сколько-нибудь заметные племенные следы». Но в 1908 г. А.А. Шахматов, как филолог мало задумываясь об исторической основе своих рассуждений, повел на Русь уже «полчища скандинавов». А в 1915— 1916 и 1919 гг., когда он некритично, ибо исторической критике его не учили, принял фантазии шведского археолога Т.Ю. Арне по поводу русской истории за саму русскую историю, «полчища скандинавов» в его трудах мгновенно превратились в «несметные полчища». И эти «несметные полчища скандинавов», шедшие на Русь, по словам знаменитого летописеведа, мнение которого было очень весомым в науке (а оно весомо и сейчас), колонизационными потоками, «начиная с первой половины IX столетия и до конца XI-го», завоевали восточнославянские земли, основали там «более или менее» обширные поселения и, наконец, создали «великую славянскую державу» (как отметил в 1930 г. известный историк и археолог Ю.В. Готье, и это несмотря на то, что он сам являлся норманистом, труд Арне 1914 г. «Швеция и Восток», где тот выдвинул теорию норманской колонизации Руси, «был целиком и без критики» принят Шахматовым в «Древнейших судьбах русского племени». Но так он был принят во всех работах академика)[11].

Предреволюционный «восторженный ультранорманизм» русского филолога Шахматова, порожденный шведским (шире - германским) национализмом археолога Арне 1914 г., годом начала Первой мировой войны, значительно охладил «советский антинорманизм», доведя число варягов-норманнов до меры, более или менее равной «горсти» Шлецера. Так, в 1945 г. Н.С.Державин свел их количество до «горсточки искателей приключений». По оценке А.Я.Гуревича, высказанной в 1966 г., скандинавы на Руси составляли «незначительную кучку». В 1970 г. В.Т.Пашуто выразил согласие с мнением польского историка Х.Ловмяньского, что норманны в Восточной Европе представляли собой «каплю в славянском море». А что из себя значили в числовом измерении все эти «горсточки», «кучки» и «капли», видно из расчетов «советского антинорманиста» Б.А.Рыбакова, в 1962 г. сказавшего, что, судя по археологическим данным, количество скандинавских воинов, постоянно живших в русских пределах, «было очень невелико и исчислялось десятками или сотнями»[12]. Клейну-археологу, которому, вероятно, раз и навсегда запали в душу слова шведа Арне, что в X в. повсюду на Руси - в позднейших губерниях Петербургской, Новгородской, Владимирской, Ярославской, Смоленской, Черниговской, Киевской - «расцвели шведские колонии», и потому узревшему, наверное, как и Шахматов-филолог, «полчища» скандинавов в Восточной Европе, эта «цифирь» академика даже очень не понравилась, за что и предал его норманистской анафеме. Хотя той же анафеме Клейн мог бы спокойно предать и таких «русских националистов» и «ультрапатриотов», как Шлецер, Соловьев, Томсен, Державин, Гуревич, Пашуто, Ловмяньский и многих других норманистов, также, как и Рыбаков, ведших разговор, в силу тех или иных причин, о незначительном или самом незначительном числе норманнов на Руси.


Клейну могло также очень не понравиться еще одно «антинорманистское» заключение Рыбакова того же 1962 г., согласно которому в истории Руси существовал «норманский период», но время которого он, по сравнению с «ультранорманистом» М.П.Погодиным, ограничил 882-912 годами. Да еще при этом говоря, что буржуазные историки «излишне преувеличивали» рамки этого периода, растягивая его на несколько столетий, что княжение норманского конунга Олега Вещего в Киеве есть «незначительный и недолговременный эпизод, излишне раздутый некоторыми проваряжскими летописцами и позднейшими историками-норманистами», и что историческая роль варягов-норманнов «была ничтожна», даже «несравненно меньше, чем роль печенегов и половцев...»[13] (и вместе с тем ученый подчеркивал с 1960 г. абсолютно в духе норманистов XIX в. Н.Ламбина и А.А.Куника, что редактор ПВЛ 1118 г. был первым «норманистом», причем «настоящим» и «последовательным», а в 1982 г. сказал о «"норманистах" начала XII века», исказивших летопись[14]. А речь о летописцах-«норманистах», которую, наряду с Рыбаковым, вели «советские антинорманисты» Д.С.Лихачев, И.У. Будовниц, С.Л. Пештич и др., а сейчас о том же толкуют представители «объективно-научно-умеренного норманизма» Е.А.Мельникова и В.Я.Петрухин, - это очень важный «аргумент»-пустышка в пользу выхода варягов из Скандинавии, априори задающий ложную тональность всего разговора о них)[15].


Клейн, преподнося свои рассуждения как «объективный анализ фактов» («автор не пытается подменить логику и факты эмоциями, не превращает национальные чувства и политические симпатии или антипатии в доказательства»), не знает многие известные факты и свидетельства. Так, Мстислава Великого, сына Владимира Мономаха, он преподносит в качестве его внука, а смерть Ломоносова отнес к 1764 г., хотя, как хорошо помнят многие неисторики еще со школы, великий ученый умер в 1765 г., отмечает, что «нынче защиты диссертаций стали куда короче и гораздо спокойнее», что Ломоносов после дискуссии «занялся сам детальным изучением материалов», что обозначение «норманизм» - это «клише советской пропаганды...», хотя данное «обозначение» то и дело мелькает в работах дореволюционных историков. Например, Костомаров в публичном диспуте с Погодиным в марте 1860 г. неоднократно использовал термин «норманисты». Клейн, кстати сказать, работал с материалами этого диспута, но под фотографиями его главных героев им помещена подпись: «участник дискуссии 1865 г.». А истинных норманистов, под влиянием источников всего лишь на самую малую чуточку отошедших от нежизненноспособных шлецеровских канонов, археолог относит к антинорманистам, тем самым извращая подлинную картину историографии варяго-русского вопроса.


Так, антинорманистом предстает норманист XIX в. А.Ф. Федотов, которого Клейн поставил в один ряд с советскими учеными и приписал ему то, что в действительности утверждали последние: «"Русь" - исконное самоназвание восточных славян. Во всяком случае, название не скандинавское, а южное». Но Федотов ничего такого не говорил. И в статье за 1837 г., на которую ссылается Клейн, исследователь, впервые в науке специально проведя анализ значения слова «Русь» в летописях, согласился со Шлецером, что название Руси и земли Русской с момента прихода Рюрика и его варяго-руссов исключительно относилось к новгородцам: норманны передали «свое имя новому государству и новым своим подданным». Но, распространившись затем на все племена, покоренные Киевом, это слово, продолжает далее Федотов, «с XI и еще более со второй половины XII столетия относится единственно к южным областям нашего государства, именно к киевскому княжеству и другим сопредельным». Есть повод думать, резюмировал он, что летописцы под Русской землей «разумели иногда собственно область Киевскую». В связи с чем и не принял мнение Шлецера, что в монгольский период название Русь относилось исключительно только к Новгородской области. Никакого антинорманизма в словах Федотова, разумеется, нет, как нет его и в словах Н.М.Карамзина, в первых трех томах своей «Истории государства Российского» несколько раз заострявшего внимание на том обстоятельстве, что в XII-XIII вв. Русью именовали в летописях преимущественно Среднее Поднепровье («Киевскую область»)[16].


Извращает подлинную картину историографии варяго-русского вопроса и такое утверждение Клейна, что «в последние десятилетия XIX в. и в начале XX в. антинорманизм в его реакционно-монархическом оформлении стал уже официальной догмой: русские школьники учились истории "по Иловайскому"». Ну, во-первых, а этот факт очень хорошо известен, далеко не все «русские школьники» осваивали историю «по Иловайскому». А только те, кто учился в учебных заведениях, чьи педагогические советы выбрали учебники Д.И. Иловайского. И большинство педагогических советов выбирало последние на основе свободной конкуренции из очень широкого круга учебников (а по отечественной истории во второй половине XIX в. хождение также имели пособия Н.А.Баженова, И.И. Беллярминова, К.А.Иванова, П.Либен и А. Шуйской, М.Я. Острогорского, В. Пузицкого, П. Полевого, С.Е. Рождественского, С.М.Соловьева и др.), ибо они написаны блестящим слогом, с учетом возрастных возможностей, с тщательным отбором фактов, которые легко запоминались, с развернутой системой примечаний, «в которых приводились разные версии событий...» (как сегодня резюмирует И.В.Бабич, «долг педагога - на основе учебника, а в старших классах, по возможности, и специальных исследований - "приготовить канву". По ней молодые люди смогут затем продолжить образование, но в приготовлении "канвы" учитель должен быть точен и требователен. Студенты же, которые "не запаслись фактами" в гимназии, не приучились к работе - немного получат и от лекций. Грош цена рассуждениям, если они легковесны, нет большего зла, чем полуобразование - таков пафос подхода Иловайского к преподаванию истории»). Современный исследователь Н.М. Рогожин, констатируя, что недоброжелатели Иловайского, а затем советские историки успех его учебников «объясняли тем, что правительственные инстанции усиленно "внедряли" учебники "реакционного" автора», резонно заметил: «Между тем точно в таком же официально-монархическом духе были выдержаны и учебники других авторов, в том числе либералов С.М.Соловьева и С.Е.Рождественского» (и, стоит добавить, норманистов), т. к. «сюжеты, структура, периодизация в учебниках жестко определялись программами Министерства народного просвещения»[17].

Во-вторых, а этот факт также хорошо известен, Иловайский являет собой пример антинорманиста (искреннего) и норманиста (вынужденного) одновременно. Так, в научных разысканиях он, разделяя русь и варягов, считал русь восточнославянским племенем, изначально проживавшим в Среднем По- днепровье и известном под именем поляне-русь, а варягов норманнами. Полагая началом русской жизни южные пределы Восточной Европы, историк говорил о существовании в первой половине IX в. Днепровско-Русского княжества и Азовско-Черноморской Руси на Таманском полуострове. И связывал с последней византийские свидетельства о нападении руси на Константинополь в IX в., о крещении руси в 60-х гг. и русской митрополии того же столетия, «русские письмена» и «русина», встреченные св. Кириллом в Корсуне в 860 - 861 гг., сообщения арабов о походах руси на Каспийское море в 913 и 944 годах. Ученый, видя в Сказании о призвании варягов только легенду, был уверен, что не было призвания варяжских князей и что «туземная» русь сама основала свое государство, распространив затем свое владычество с юга на север.


Но в учебниках, например, в «Кратких очерках русской истории. Курс старшего возраста», к 1912 г. выдержавших 36 изданий (первое издание - 1860 г.), и на которых выросло несколько поколений «русских школьников», Иловайский, вопреки мнению Клейна, был чистейшей воды норманистом. Ибо он, направляемый программой Министерства народного просвещения, объяснял учащимся, что плодом движения варягов-норманнов «на Восточную Европу было основание Русского государства». А далее, знакомя их с опытами решения вопроса «о том, кто были русы и откуда пришли князья», историк резюмировал: «Одни принимали финнов, другие за славян (из Померании); некоторые выводили их из литвы с устьев Немана и даже из козар. Однако полная достоверность остается на стороне скандинавского происхождения». То же самое излагал Иловайский в «Руководстве к русской истории. Средний курс (изложенный по преимуществу в биографических чертах)», выдержавшем с 1862 по 1916 г. 44 издания: новгородские славяне платили дань варягам-норманнам, а когда решили призвать себе князя, то «обратились для этого к соплеменникам тех самых варягов, которые заставляли их платить дань... к варяжскому племени руси...». Вызвались три брата, которые пришли к восточным славянам со своими дружинами: «Подчиненная им земля с тех пор называется Русью»[18].


Но если это и есть «антинорманизм в его реакционно-монархическом оформлении», то точно такой же «антинорманизм», получается, исповедует и Клейн, отстаивая скандинавское происхождение варягов. А «в последние десятилетия XIX в. и в начале XX в. антинорманизм» никак не мог быть «официальной догмой», т. к. ситуация и в науке, и в общественном сознании того времени была такой, как ее обрисовал в 1876 г. И.Е.Забелин применительно ко всему XIX в. (а как показала жизнь, и к XX в., и к первой декаде века нынешнего): «...Мнение о норманстве руси поступило даже посредством учебников в общий оборот народного образования. Мы давно уже заучиваем наизусть эту истину как непогрешимый догмат». При этом еще подчеркнув, будто также заглянув в будущее, что «кто хотел носить мундир исследователя европейски-ученого», тот должен был быть норманистом, ибо «всякое пререкание даже со стороны немецких ученых почиталось ересью, а русских пререкателей норманисты прямо обзывали журнальной неучью и их сочинения именовали бреднями. Вот между прочим по каким причинам со времен Байера, почти полтораста лет, это мнение господствует в русской исторической науке и до сих пор». Да и сам Клейн, мало заботясь о состыковке всего того, что он говорит, в другом случае заключает: «...В дореволюционной и ранней советской, как и во всей мировой науке в конце XIX и начале XX вв. почти прекратились антинорманистские сочинения, и все ученые... в той или иной мере занимали позиции норманизма...»[19].


Скандинавское происхождение имени «Русь» (якобы от финского названия Швеции Ruotsi) Клейн пытается утвердить примерами, несостоятельность которых была исчерпывающе продемонстрирована давно: «Французы справедливо гордятся своим народным именем, им приятен звук слова "Франция", хотя в далеком прошлом страна и ее нынешнее население получило это имя от германского племени франков. Болгары, народ славянский, получили свое название от тюркского племени булгар...». И после чего он призывает антинорманистов «перестать спорить по пустякам и сконцентрировать внимание на более существенных вопросах» (а есть ли какая разница между этими укоризненными увещеваниями археолога и словами его «оппонента» по «Варяжской баталии» 1965 г. И.П. Шаскольского, объяснявшего в 1967 г., что вывод о скандинавской природе названия «Русь» «не может рассматриваться как какое-то ущемление нашего национального престижа. ... Так, Франция и французы получили свое имя от германского племени франков, Англия и англичане - от германского племени англов, Болгария и болгары - от тюркского племени болгар и т. д. При этом французы, англичане, болгары не считают подобное происхождение названий недостаточно почетным»?).

В 1749 г. в диссертации Миллер тезис о переходе имени «Русь» на восточных славян якобы от финнов, якобы именовавших так шведов, пытался усилить примером, что «подобным почти образом как галлы франками, и британцы агличанами именованы». В ответ на что Ломоносов сказал: «Но едва можно чуднее что представить, как то, что господин Миллер думает, якобы чухонцы варягам и славянам имя дали». И все его доводы в пользу происхождения «россов» от шведов он назвал «нескладными вымыслами», «которые чуть могут кому во сне привидеться». Один из этих «нескладных вымыслов» Ломоносов видел в том, как это «два народа, славяне и варяги, бросив свои прежние имена, назвались новым, не от них происшедшим, но взятым от чухонцев». Не находя объяснения такому предположению ни с позиции здравого смысла, ни с позиции науки, ученый, говоря об исторических примерах перехода имени победителей на побежденных, на которые ссылался Миллер, заметил: «Пример агличан и франков... не в подтверждение его вымысла, но в опровержение служит: ибо там побежденные от победителей имя себе получили. А здесь ни победители от побежденных, ни побежденные от победителей, но всех от чухонцев!». И эти слова А.Г. Кузьмин справедливо назвал «очевидным аргументом: имя страны может восходить либо к победителям, либо к побежденным, а никак не к названиям третьей стороны»[20].


Клейн, старясь выдать варягов за шведов, а когда это дело у него не ладится, то за германцев вообще, просвещает, что имя Владимир «звучит по-русски, но, очевидно, это "народная этимология", т.е. подлаживание к русским корням чуждого имени, видимо, германского... Вольдемар. Ведь древнерусское звучание - "Володимер", а не "Володимир"». Но в ПВЛ это имя читается в летописи в обоих приведенных археологом вариантах: «Приде Володимир с варяги Ноугороду...» (и тут же несколько раз «Володимер», 980), «затратишася вятичи, и иде на нь Володимир...» (982), «Володимир заложи град Белъгород...» (991), «иде Володимир на хорваты» (затем только «Володимер», 992), «...придоша печенези к Василеву, и Володимир с малою дружиною изыде противу...» (дальше «Володимер», 996). А свое знаменитое «Поучение» Владимир Мономах начинает словами: «Аз худый дедом своим Ярославом, благословленым, славным, нареченый в крешении Василий, русьскымь именемь Володимир, отцемь възлюбленымь и матерью своею Мьномахы». В «Памяти и похвале Владимиру» Иакова Мниха (третья четверть XI в.) отмечено, что «десятину блаженый христолюбивый князь Володимир вда церкви святей Богородице и от именья своей».

«Словопроизводства» Клейна вызывают в памяти такие же «научные перлы» трех- и четырехсотлетней давности. Так, немецкий филолог Ю.Г. Шоттелий (ум. 1676) увидел в имени Владимир перевод с германского, якобы означающий «лесной надзиратель» (от «wald»). Г.З.Байер в 1735 г. решительно не согласился с такой этимологией (действительно, невозможно выдать лесника за князя). И первой части этого чисто славянского имени (а он, в отличие от Клейна, все же знал, что руссы и славяне «в старину говорили Владимир...») попытался придать достойный княжескому достоинству оттенок, но все с той же, разумеется, германской основой: «в оные времена вал называли поле, на котором сражение неприятельское бывало, посему и поныне валстадт есть поле или место баталии...» (в 1994 г. А.А. Молчанов напомнил, что известность антропонима Владимир «шагнула и за пределы Руси», и он появляется в датском и шведском королевских именословах XII-XIV вв.). Превращение Клейном славянского Владимира в германское Вольдемар - это не только пример его «объективного анализа фактов» как историка, но и пример его знания филологии, а он постоянно подчеркивает факт своего обучения последней, пример того, как он считается, а это упрек понятно кому адресован, «при сопоставлениях» со «множеством» лингвистических законов. И тому есть еще много примеров. Не менее яркий - это вывод из славянской надписи на клинке меча XI в. из Фощеватой под Миргородом «людо[?]а коваль», что «мастером был славянизированный норманн (имя для славянина необычное - Людота или Людоша, фамильярное от Людвиг?»)[21].


Безнадежно «плавает» археолог Клейн не только в знании русских источников. Даже в передаче сообщения главной ценности норманизма - Вертинских аннал, в 1735 г. введенных в науку Байером, - им сделано несколько принципиальных ошибок, которые кардинально смазывают картину прошлого и которые заметит даже неспециалист в варяго-русском вопросе: «Одна из западноевропейских хроник (Вертинские анналы) упоминает о прибытии к французскому королю Людовику Благочестивому в 837 г. каких-то подозрительных "послов".... Называли они себя подданными "хакана Рос" (Rhos).... Французы опасались, не шпионы ли это страшных норманнов. И действительно, по исследованию оказалось, что они "из рода шведов"». Но, во-первых, Людовик I Благочестивый был франкским императором, а не французским королем. Во-вторых, к нему не в 837 г., а в 839 прибыли, но не послы «хакана Рос», а послы византийского императора Феофила. И лишь вместе с ними перед Людовиком Благочестивым предстали люди, утверждавшие, «что они, то есть народ их, называется Рос (Rhos)», и что они были направлены их «королем», именуемым «хаканом (chacanus)» к Феофилу «ради дружбы».


В-третьих, как записано в анналах, «тщательно расследовав цели их прибытия, император узнал, что они из народа свеонов (Sueones)...», но не шведов, как повторяет Клейн заблуждение Байера, простительное для его времени. А полагать свеонов шведами (самоназвание svear) в силу лишь некоторого созвучия, которыми как ребенок забавлялся в XVII в. швед О. Рудбек, - это то же самое, что видеть в немцах ненцев и на полном серьезе уверять в полнейшей тождественности этих народов, да еще первыми заселять Крайний Север, а вторыми Центральную Европу (или принять ромеев - римлян и византийцев за рома - цыган). И на ошибку Байера и Клейна прямо указывают источники, которые четко различают свеонов от свевов-шведов. Так, Тацит, поселяя свионов «среди Океана», т. е. на одном из островов Балтийского моря, резко отделяет их от свебов-шведов, живших тогда в Германии и переселившихся на Скандинавский полуостров в VI в., в эпоху Великого переселения народов, дав название Швеции. Более того, Вертинские анналы, обращал внимание историк А.Г. Кузьмин, не столько отождествляют росов и свеонов, сколько противопоставляют их. Не прав Клейн и тогда, когда уверяет, то ли по незнанию, то ли в силу все той же норманистской тенденциозности, что руги были германцами, ибо готский историк VI в. Иордан, противопоставляя готов и ругов, не считает последних германцами[22].

Грубо ошибается Клейн и в трактовке скандинавских источников. По его словам, а они опять же снисходительно-высокомерно предназначены антинорманистам-«дилетантам», «под "Великой Швецией" у Тура Арне и других имелось в виду не расширение границ Шведского государства до размеров огромной империи, а гипотеза о шведских поселениях вне первоначального очага - на манер именования Великой Грецией греческих поселений в Италии в античное время. Поэтому "Великая Швеция" на Востоке противопоставлялась "Малой Швеции" в Скандинавии». Труд шведского археолога Т.Ю. Арне «Det stora Svitjod» («Великая Швеция»), изданный в 1917 г., представляет собой сборник статей по истории русско-шведских культурных связей с древнейших времен до XIX века. Но так автор назвал не только книгу, так им названо Древнерусское государство. Ибо последнее, по его убеждению, основанное норманнами, находилось, а на этом обстоятельстве заострял внимание в 1960 и 1965 гг. И.П. Шаскольский, в том числе и в очень хорошо знакомой Клейну по «дискуссии» 1965 г. монографии, «в политической связи со шведским королевством и даже носило название "det stora Svitjod" - "Великая Швеция"».


И стремясь представить эту небывальщину исторической реальностью, Арне, повально, не хуже Рудбека, выдавая русские древности за скандинавские, даже русский эпос превратил в эпос очень даже нерусский (и сделал это также совершенно легко, как легко Клейн превратил славянского Владимира в германское Вольдемар). Так, Алеша Попович - это, несомненно, норманн, ибо прибыл «из-за моря Ракович», что якобы означает «варягович, сын варяга», а прозвание Авдотьи Рязанки, оказывается, образовано от «varjažanka=varjagkvinna». Главный герой наших былин - «любимый народный богатырь» (С.М.Соловьев) - Илья Муромец, олицетворяющий собою русскую мощь и русскую удаль, по воле Арне также стал скандинавом, ибо он, как незатейливо просто плел скандинавские кружева на полотне русской истории родоначальник теории норманской колонизации Руси, якобы «murman», «Norman», «man från Norden», «Ilja från Norden», а «н» якобы перешло в «м», как «Никола» в «Миколу» (предложение Арне именовать Киевскую Русь как «det stora Svitjod».


«Великая Швеция» было подхвачено зарубежными историками и археологами, после чего им не требовалось, как и в случае с объявлением русских летописцев «первыми норманистами», якобы утверждавшими норманское происхождение княжеского рода и названия Руси, никаких усилий в «доказательстве» норманства русских варягов)[23].

Хотя и в 1960, и 1965 гг. Шаскольский пояснял, правда в примечаниях, что «приводимое Арне выражение "det stora Svitjod" является переводом на современный шведский язык древнескандинавского выражения "Svitjod hin mikla", содержащегося в одной из исландских саг (Инглинга-сага). В тексте саги, имеющем мифологическое содержание, под "Великой Швецией" подразумевается некая мифическая страна, расположенная где-то к северу от Черного моря; в этой стране, согласно саге, некогда жил бог Один и его племя - предки современных шведов, позднее переселившиеся на территорию Швеции давшие начало шведскому народу». Затем в 1982 и 1993 гг. Т.Н. Джаксон, обратившись к «Саге об Инглингах» Снорри Стурлусона, а также к «Саге о Скьёльдунгах», констатировала, что название «Великая Свитьод», применяемое ко времени переселения предков шведских и норвежских конунгов - языческих богов-асов во главе с Одином - из Асаланда (Земли асов) в Скандинавию, не имеет никакого отношения к Киевской Руси. О том же говорил в 2003 г. А. Г. Кузьмин.

Согласно преданиям, «Великая Свитьод» «расположена одновременно в Европе и Азии, так как через нее протекает Танаис (Дон. - В.Ф.)... Она включает в себя лежащую в Азии землю асов... с главным городом - Асгардом...». И название «Svitjođ hin stora» (вариант «Svitjođ hin mikla») - «Великая Свитьод (трактуемая обычно как "Великая Швеция")» или «Gođheimr» - «Жилище, обиталище богов» древние скандинавы потому прилагали к Восточной Европе, что она являлась прародиной их богов. Тогда как собственно Швецию (территорию в районе озера Меларен) они именовали «Svitjod» («Малая Свитьод»), образуя это имя от «Великой Свитьод», или «Мannheimr» - «Жилище, обиталище, мир людей». И, как заостряет внимание Джаксон, «пара топонимов "Маннхейм"-"Годхейм" подчеркивает зависимость "Свитьод" от "Великой Свитьод"...», а не наоборот, как то думает Клейн. В исландских географических сочинениях (не позднее XIV в.) «Великая Свитьод» уже не является «жилищем» богов и превращается в реальную территорию, отождествляемую со Скифией[24].

«Спор о варягах» Клейна буквально кишит выдумками и неряшливостями и в научном аппарате, чудом не сгоревшим в Венгрии, и которые нисколько не ассоциируются с профессионализмом. И это при том, что, как отмечает автор во введении, бригада из трех человек, среди которых есть и его ученик - доктор исторических наук, «помогли мне в выверке ссылок» (с. 12). Во- первых, это какие-то фантастические сноски и прежде всего на несуществующую литературу. Так, например, на с. 19, 61, 76-77 указаны фантомные работы Байера 1770 г., Шлецера 1774 и 1908 гг., Арне 1912 года. С другой стороны, реальные сочинения известного историка XIX в. Погодина «выпущены» в свет Клейном в 1946 и 1959 гг. (с. 26, 77), исследования ученых советской поры Черепнина, Пашуто и Мельниковой датированы, видимо, для равновесия, XIX в. - 1848,1874 и 1877 гг. (с. 50-51,225), а выход монографии своего самого известного ученика Лебедева «Эпоха викингов в Северной Европе» отнесен к 1885 г. (и считает ее то его кандидатской диссертацией, то, называя уже правильно 1985 г., докторской, то утверждает, что докторской диссертацией была его четвертая монография «История отечественной археологии» 1992 г., с. 173,263, 265).


Девятый том «Полного собрания сочинений» Ломоносова, содержащий служебные документы за 1742-1765 гг. и вышедший в 1955 г., озаглавлен Клейном как «Труды по теории и истории русского языка» (а тома с таким названием в природе не существует), якобы изданный в 1956 г. (с. 21, 377). И даже свою книгу «Перевернутый мир» он датирует то 1991, то 1993 гг. (с. 97, 384). Во-вторых, многие сноски даны Клейном без указания страниц, что сразу же сигнализирует о его незнакомстве с содержанием приводимых им в таких случаях трудов. В-третьих, цитаты даже из классики норманизма - «Нестора» А.Л. Шлецера - переданы в очень далеком от подлинника виде и с ошибочной нумерацией страниц. Вероятно, что Клейн, в глаза не видя «Нестора», цитаты из него списал у какого-то любителя вольной передачи Шлецера. В пользу чего говорит и тот факт, что археолог сноски дает по первой части этого сочинения, тогда как одна из них имеет отношение ко второй его части (с. 20-21).

В-четвертых, он приписывает авторам то, чего у них нет. Так, на с. 77 Клейн со ссылкой на другого классика норманизма - Томсена и без указания страниц - ведет речь о якобы норманских заимствованиях в древнерусском языке. Это слово «князь», которое, по его мнению (а здесь также видна вся его филологическая подготовка), «в древности звучало близко к "конинг"» и которое производят «из скандинавского древнегерманского "конунг" ("король"). Подобным же образом из Скандинавии выводятся древнерусские: "витязь" ("вождь", "герой" - от "викинг"), "вира" ("штраф"), "вервь" ("община"), "гридь" ("воин") и др. (Томсен 1891)». Но из всех перечисленных слов у Томсена есть только слово «гридь»[25]. Других нет, как не ищи. А по поводу одного из примеров Клейна само собой напрашивается тонкое замечание Ф.Эмина, в 1767 г. указавшего, что сходство слов «Knecht» и «князь», «научно» выдвинутое Шлецером, равно тому, если немецкое Konig, «у вестфальцев произносимое конюнг», сопоставить с русским «конюх»[26]. То есть столь же «научно» можно утверждать, коря, разумеется, несогласных и упорствующих скандинавов в проявлении «ультра-патриотизма», «шовинизма», «национального самолюбия», «комплекса неполноценности» и, ну как же без него, застарелого синдрома Нарвы, что от русского «конюх» образовалось «скандинавское древнегерманское "конунг" ("король")». На с. 63 он внес историка А.А. Горского в перечень тех ученых, кто отмечал, что «финское Ruotsi при переходе в славянский по всем законам сравнительной фонетики должно было дать "Ручь" или "Руць", а не "Русь"», хотя у того таких слов также не найти (Горский в 1989 г., не сомневаясь в норманстве варягов, вместе с тем продемонстрировал несостоятельность скандинавской версии происхождения названия «Русь», ибо аргументация в ее пользу нисколько не согласуется с показаниями исторических источников[27]).

На с. 203 археолог говорит, что «теперь антрополог С.Л.Санкина дотошным анализом показала наличие среди древнерусских черепов определенно скандинавских...». Но Санкина в 2000 г. опубликовала результаты исследования черепов не IX-X вв., т. е. времени активнейшей деятельности варягов на территории Киевской Руси (последний раз они упоминаются в летописях под 1030-1040-ми гг.), и чей этнос уже несколько столетий вызывает в науке жаркие споры. А результаты исследования черепов XI—XII вв. из христианского кладбища на Земляном городище Старой Ладоги, которые, по ее предположению, могут быть отнесены к норманским, и черепов «скандинавского облика» из курганного могильника первой половины XII - второй половины XIII в. Куреваниха-2 в бассейне реки Мологи. Но даже если все эти черепа и окажутся «определенно скандинавскими», то, понятно, данный факт никак нельзя экстраполировать ни на время призвания варягов - 860-е гг., ни на следующие за ним почти сто сорок лет. К тому же в этом факте не будет ничего сверх необычного: среди древнерусских черепов обнаруживаются, в силу сложения древнерусского народа на полиэтничной основе, разные типы.


И для ученого, стремящегося решить варяжский вопрос, в конечном счете все же важны не черепа, а, как Санкина справедливо подчеркнула, выделив тем самым два главных вопроса, на которые вообще-то и должны отвечать археологи, беспрестанно жонглирующие якобы норманскими артефактами IX-X вв., «сейчас невозможно установить, к какому этносу причисляло себя население, оставившее могильники Земляного городища Старой Ладоги и Куреванихи-2, на каком языке оно говорило»[28]. Как известно, антропологические типы были основательно перемешаны Великим переселением народов, охватившим огромные пространства Азии, Европы и Северной Африки. К тому же неславянские народы, в том числе германцы, уже будучи ассимилированные славянами, проживали на Южной Балтике. Затем полиэтничное население последней, часть которого носила неславянские имена и молилась неславянским богам (например, в середине XI в. в земле славян-лютичей жило племя, «поклонявшееся Водану, Тору и Фрейе», а до XII в. «население бранденбургской марки состояло из смеси славян и саксов»[29]), но говорила на славянском языке и считала себя славянами, в своем движении на восток захватило Скандинавию, вовлекая в переселенческий поток ее жителей с их оружием, предметами быта и, конечно, традициями, что дополнительно объясняет наличие неславянского налета на варяго-русских древностях.

Убеждая в норманском происхождении варягов и руси, Клейн апеллирует к данным шведки К.Тернквист, которая указала на якобы около 150 заимствований в русском языке «из языка северных германцев» «(включая даже "щи"), из них надежно установлено около 30» (а от себя неприминул добавить, что норманны «"осчастливили" славян княжеской династией и одарили некоторыми полезными вещами, каковы, например, варежки и щи») (с. 72, 85). Но И.П.Шаскольский в 1965 г. отмечал, что эта шведская исследовательница «собрала 115 русских слов, относящихся различными учеными к числу скандинавских заимствований (кстати говоря, абсолютное большинство этих слов - диалектные слова XIX в...)», и что более 20 из выделенных ею 30 слов «впервые упоминаются лишь в сравнительно поздних источниках - XIV- XVII и даже XVIII в. и никак не могут считаться заимствованными у древних норманнов»[30] (так что «щи», щедро подаваемые Клейном к столу от имени науки, давно уже прокисли и к употреблению негодны).


И если Фомин пишет, выявляя причины позднего появления имени Рюрик среди древнерусских князей (а этот факт породил у многих ученых скептическое отношение к Сказанию о призванию варягов как историческому источнику и к тем событиям, которые в нем излагаются) и проводя тому аналогию, что имя родоначальника династии Романовых Михаила Федоровича появляется среди его потомков лишь в 1798 г., т. е. через 153 года после его смерти, то Клейн этот срок почему-то увеличивает в два раза: «у Михаила Романова тезка появился только через три века - в конце династии» (с. 50-51). Он же утверждает, что тот же автор в монографии «Варяги и варяжская русь» «всячески подчеркивает легендарность» Сказания о призвании варягов (а этот памятник, по мысли археолога, создали, «естественно, норманны»), «его удаленность от реального хода дел» (с. 217). Но там громко и много говорится обратное[31], что «глухота» и «слепота» Клейна объясняются лишь полным отсутствием понимания тех вопросов, о которых на ее страницах ведется речь, в том числе летописеведческих.


И ни в одной работе Фомина читатель, конечно, не найдет приписываемые ему Клейном слова (экий выдумщик, и это несмотря на свой весьма почтенный возраст), что норманист - это, «безусловно, антипатриот». Как не найти и у А. Г. Кузьмина инкриминируемое ему желание представить норманистов сторонниками «зловредного подрывного учения с политическим подтекстом» (с. 9, 208). Клейн, признавая «дотошность» Фомина, например, в показе возникновения норманизма в шведской донаучной литературе XVII в., превратившего историю Швеции в череду мифов, а ее саму в рассадник цивилизации по всему миру, включая Русь, настолько сильно желал его «уесть», что не нашел ничего лучшего, как увязать с ним нелепый вывод названия Изборска от «избрания» и сослаться на сомнительный интернетовский сайт, где какой-то неадекватный «автор», красуясь почему-то в камуфляже (все играет в «войнушку»), потоками изливает на меня грязь, которую археолог, говоря о своем стремлении к «научной этике» и призывая к тому антинорманистов («Желательно дать им понять, что для них же лучше избегать брани и политических обвинений в адрес своих оппонентов, даже если позиции последних неизмеримо сильнее»), именует «рецензией» и даже приводит ее в библиографии (с. 90, 204,216-218,367).


Но главные «научные доводы» Клейна заключаются в том, что, во-первых, Фомин не археолог, ибо, по его убеждению, варяго-русским вопросом должны заниматься только археологи-норманисты, да еще филологи-норманисты. «Раскопки, - пророком выступал он в 1960 г., - принесут новые открытия, обработка материалов выявит новые факты, грядущие исследования филологов откроют не известные ранее связи...». Во-вторых, говорит он уже сегодня, «ведь антинорманизм существует почти исключительно в России, тогда как «норманизм»... - и там, и тут», т. е. и на Западе, и в России, при этом особо заостряя внимание на «отсутствии антинорманистов в Скандинавии...» (с. 88, 187, 202-204,212).

С такими «аргументами» в разрешении чисто исторического вопроса начала Руси, когда археология и филология должны играть лишь подсобную роль и не сводить возможности его разрешения лишь к своим возможностям, спорить, конечно, нет смысла, да еще тогда, когда Клейн постоянно передергивает и извращает факты, перевирает цитаты, путается в определениях «норманисты» и «антинорманисты», ставит археологические данные, точнее их произвольную интерпретацию норманистами, выше письменных источников, уверяет вопреки фактам, что «некоторое количество скандинавских названий на Руси все-таки есть...», снисходительно советует мне, чтобы продемонстрировать читателю, насколько он в «теме», почитать работы, на которые я без него ссылаюсь и о которых он вообще-то узнал из моей монографии (с. 218— 219). Причем его особенно раздражает то, что в работах Кузьмина и Фомина много сносок (он их даже сосчитал, словно ему нечем заняться; признаюсь, боюсь и сейчас его разгневать), т. е. все их позиции, в отличие от тех, которые представляет Клейн, не голословны, а имеют твердую доказательную базу, с которой они знакомят читателя (впрочем, никто археологу смолоду не мешал и сейчас не мешает читать побольше), что Фомин заостряет внимание на неприкрытой тенденциозности в трактовке Клейном и его учениками славяно-русских древностей как норманские и пр. (с. 202-203, 214).


Показательна в этом плане его реакция как ученого на критику Фоминым филолога Д.С.Лихачева за абсолютно ненаучное предложение, высказанное в 1989 г. и в 1994 г. развитое в специальной статье, помещенной в «толстом» журнале «Новый мир» (она затем неоднократно переиздавалась), называть Древнюю Русь «Скандославией» (и что не в последнюю очередь было навеяно археологами-«славистами», прошедшими школу Клейна и работающими «честно, профессионально и тщательно»). Горячо заступаясь за академика и тем самым солидаризируясь с ним в желании вычеркнуть из истории Русь, а именно так называют источники это государство, Клейн «уточняет», что данное предложение «было направлено против именования нашей страны "Евразией" и планирования для нее некоего особого пути развития (обычно совпадающего с азиатским). Он отстаивал для страны путь европейской цивилизации» (с. 212). Так и видишь, как какие-то злоумышленники (наверняка, патриоты) на протяжении IX-XX вв. не только предпринимали попытки переименования Руси в «Евразию», но и планировали перевести ее, катящую по «скандославянским» рельсам к европейской цивилизации, на азиатский «путь развития». И это «уточнение» Клейна, что-то некстати вспомнившего из дискуссий по «азиатскому способу производства», есть уточнение из серии «любой ценой защищать наших». И сделано оно по тому же принципу, что и известный анекдотический «фаргелет», т.е. наобум.


Потому как Лихачев подчеркивал, делая упор именно на псевдоскандинавские явления в русской истории, в связи с чем у него нет ни «Еврославии», ни «Византославии», и ведя речь о далеком, но очень важном для нас прошлом, планировал для него только «скандинавский» путь развития: «О том, что для Русской земли (особенно в первые века ее исторического бытия) гораздо больше подходит определение Скандославии, чем Евразии, так как от Азии она, как ни странно, получила чрезвычайно мало, об этом я уже говорил в своем вступительном слове на Византийском конгрессе в Москве в 1989 году». Тогда как Скандинавия, утверждал он, дала ей «в основном - военно-дружинное устроение» (призванные конунги Рюрик, Синеус и Трувор «могли научить русских по преимуществу военному делу, организации дружин»). И, как подытоживал академик, «в возникновении русской культуры решающую роль сыграли Византия и Скандинавия, если не считать собственной ее языческой культуры. Через все гигантское многонациональное пространство Восточно-Европейской равнины протянулись токи двух крайне несхожих влияний, которые и сыграли определяющее значение в создании культуры Руси. Юг и Север, а не Восток и Запад, Византия и Скандинавия, а не Азия и Европа», и что «княжеско-вечевой строй Руси сложился из соединения северогерманской организации княжеских дружин с исконно существовавшим на Руси вечевым укладом»[32].


А все же против чего конкретно была направлена «Скандославия» Лихачева, видно из слов А.А.Хлевова, в 1997 г. рассуждения вокруг этой «Скандославии» завершившего выводом, что «Скандинавия и Русь составили исторически удачный и очень жизненоспособный симбиоз» (идею подобного симбиоза, только Руси и Орды, проводил евразиец Л.Н. Гумилев. Но подлинная история не знает таких симбиозов). Из слов же Хлевова, ученика В.А.Булкина, а того, в свою очередь, ученика Клейна, видно, кому в конечном итоге обязан мир открытием «Скандославии»: победа «взвешенного и объективного норманизма, неопровержимо аргументированного источниками как письменными, так и археологическими» состоялась благодаря борьбе «ленинградской школы скандинавистов за объективизацию подхода к проблеме и "реабилитацию" скандинавов в ранней русской истории». И переломным пунктом этой борьбы он считает «дискуссию» 1965 г., когда лидеры «пронорманской партии» Л.С. Клейн, его ученики Г.С.Лебедев, В.А. Назаренко и другие «сдвинули научный спор с "точки замерзания", придав ему тот импульс, который определил дальнейшее направление поиска исторической истины»[33]. Но чего было искать, когда эта «историческая истина» известна давно и согласно которой славянские Владимиры всегда будут германскими Вольдемарами, живущими в сказочной «Скандославии».


Вступившись за «Скандославию» Лихачева, Клейн вместе с тем почему-то не «уточняет», против какого именования нашей страны и какого планируемого для нее особого пути развития было направлено предложение историка Р.Г.Скрынникова, под воздействием все тех же археологов-норманистов утверждавшего в работах 1990-х гг. о существовании в истории не Русского государства, а «Восточно-Европейской Нормандии» (так он даже в 1999 г. назвал главу учебного пособия «для абитуриентов гуманитарных вузов и учащихся старших классов», предназначенного «для углубленного изучения отечественной истории» и отразившего «новейшие открытия мировой исторической науки»), А о весьма большой опасности для науки засорения ее таким норманистским мусором, наряду с «Великой Швецией» Арне и «Скандо- славией» Лихачева, в 2003 г. одновременно говорил Фомин. И вместе с тем указавший, что «открытие» Скрынниковым «Восточно-Европейской Нормандии» стоит в одном ряду с лжеистинами «ультранорманизма» первой половины XIX в., от которого отреклись, под воздействием Гедеонова, здравомыслящие норманисты, ценой сброса такого балласта спасая сам норманизм (а свое «открытие», надо сказать, Скрынников сделал независимо от ученых той поры, т. е. норманская теория просто обречена на постоянное репродуцирование такого рода фантазий).

Так, в 1834 г. О.И.Сеньковский переименовал Русь в «Славянскую Скандинавию». И что сразу же изменило нашу историю до неузнаваемости, и на такой псевдоистории взрастала немалая часть русского общества: восточные славяне утратили «свою народность», сделались «скандинавами в образе мыслей, нравах и даже занятиях», произошло общее преобразование «духа понятий, вооружения, одежды и обычаев страны», образование славянского языка из скандинавского. Точно таким же «научным» прорывом стал вывод этого автора, согласно которому летописец «составил значительную часть своей книги» из саг. Уверяя, что только последние содержат «настоящую историю», и выговаривая Н.М.Карамзину за «слепое доверие к летописи», Сенковский усиливал скептические настроения в отношении ПВЛ и вместе с тем абсолютизировал свидетельства иностранных авторов в освещении русской истории: «...Если бы у нас было двадцать таких саг», как Эймундова сага, то «мы имели бы гораздо точнейшее понятие о деяниях, духе и обществе того времени, чем обладая десятью летописями, подобными Нестеровой»[34] (Сеньковский впал в ту же крайность, за которую Ломоносов подверг справедливой критике Миллера, в диссертации отдавшего предпочтение иностранным источникам, думая, по причине весьма плохого знания русских памятников, «будто бы в России скудно было известиями о древних приключениях». А эта крайность, как и порождаемые ею результаты, - также одно из постоянств норманской теории. К этой ее крайности затем прибавится утверждение, что варяго-русский вопрос разрешается только на археолого-лингвистической основе).


К тем же «научным» выводам, что и «Славянская Скандинавия», неизбежно ведут и «Великая Швеция», и «Скандославия», и «Восточно-Европейская Нормандия». Так, расписывает Скрынников, словно видя эту картину воочию, во второй половине IX - начале X в. на территории Руси «утвердились десятки конунгов» («викингов-предводителей», «норманских вождей»), основавших недолговечные норманские каганаты, возникли «норманское Киевское княжество» и «норманское Полоцкое княжество», «норманские княжества в Причерноморье» (например, будущее Тмутараканское княжество) и «ранние норманские княжества» в Прикаспии, рассказывает о неудачной попытке норманнов «основать норманское герцогство в устье Куры», об обширных опорных пунктах, создаваемых ими на близком расстоянии от границ Византии. Для него несомненно, что «важнейшей особенностью истории Руси X в. было то, что киевским князьям приходилось действовать в условиях непрерывно возобновлявшихся вторжений из Скандинавии», что в ее пределах находилось «множество норманских отрядов», что Новгород являлся «основной базой норманнов в Восточной Европе», что походы на Империю представляли собой «совместные предприятия викингов», а русско-византийские договоры «заключало норманское войско». Именно норманны разгромили Хазарский каганат, благодаря же им произошел перелом и в балканской кампании «старшего из конунгов» Святослава (действия которого ничем не отличались от действия конунгов в любой другой части Европы). Причем, как это умудрился сосчитать профессор, призванное «скандинавское войско по крайней мере в 1,5-2 раза превосходило по численности десятитысячную киевскую дружину».

Окончательному превращению «норманского княжества в Поднепровье» «в славянское Древнерусское государство» способствовало, резюмирует Скрынников, принятие христианства, совершенное «норманским конунгом» Владимиром, которому удалось при этом избежать «конфликта с норманской языческой знатью, поддержкой которой дорожил» (автор находит в действиях этого князя следы «скандинавского семейного права», а Русскую Правду связывает со скандинавским севером). Но «верхи киевского общества не забыли скандинавский язык и традиции, в которых воспитывались их предки», что затрудняло контакты греко-болгарского духовенства с династией и ее окружением. Со временем норманская дружина киевского князя, поклонявшаяся Перуну и Велесу, «забыла собственный язык, саги превратились в славянские былины». И в этой совершенно чужой и нелепой для них истории восточные славяне выступают либо данниками норманнов («строили суда для викингов, снабжали их припасами»), либо их рабами: не встречая в землях славян большого сопротивления, норманны «захватывали пленных и продавали их в рабство»[35].


Скрынников, записавшись в рассказчика небылиц о Руси IX-XI вв., стяжал славу современного Рудбека (а тональность его разговора о русской истории тут же проникла в науку. Так, например, А.А.Горский, оспорив в 1999 г. тезис Скрынникова, что Восточная Европа в первой половине X в. представляла собой «конгломерат независимых конунгов», доказывал, что говорить для 40-х гг. X в. «о неустоявшейся структуре властвования, о множестве независимых варяжских "конунгов"... нет серьезных оснований»[36], но при этом, к сожалению, не поставил законный вопрос о правомерности наименования русских князей «конунгами»). И русская история в подаче Скрынникова совершенно не режет слух Клейна. Ибо, ведя огонь по «ультра-патриотам» с их «шовинистической ангажированностью», он по поводу «восточно-европейско-нормандской» саги Скрынникова, которого, как и других любителей выискивать «нормандское» в истории Руси, критиковал Фомин и в 2002, и в 2003, и в 2005, и в 2006 гг.[37], не обронил ни слова. Как и по поводу ее названия. А молчание - это знак согласия. В некоторое оправдание Клейну можно сказать, что из «современной науки», именем которой археолог бичует «дилетантов» антинорманистов, никто не попытался хотя бы даже в самой малой толике урезонить зарвавшегося Скрынникова. А данный факт также есть «убедительное молчание».


Приведенные примеры «объективного анализа фактов» Клейном, в том числе и о Ломоносове, и о Рыбакове, и о науке их времени и сегодняшних дней - это не только ошибки и заблуждения, проистекающие из-за пренебрежения к истинному научному труду, очень затратному по времени, а также из-за лености ума и самодовольства («Все и так ясно!»). Они также являются сознательными историческими и историографическими фальсификациями, воспринимаемыми «современной наукой», от имени которой выступает археолог, в качестве «непреложных истин». Точно такие же «непреложные истины», только археологического свойства, вбрасывал он в умы «единоверцев» в пору активности на поприще своей специальности. Так, в 1970 г. советская «анти-норманистская» научная общественность с готовностью приняла заключения, обнародованные Клейном и его учениками Г.С.Лебедевым и В.А. Назаренко в статье «Норманские древности Киевской Руси на современном этапе археологического изучения». И которыми она тут же стала, в силу своего норманизма, руководствоваться в интерпретации начальной истории Руси, выдавая их за последнее слово в «науке».


Как, например, подчеркивали в 1971 г. А.С.Кан и А.Л.Хорошкевич, эта статья есть «первая в советской литературе обобщающая сводка данных о скандинавских древностях на русской территории...» (но при этом авторы, надо отдать им должное, оправданно усомнились, хотя и не являются археологами, в правильности методики выяснения «процентного соотношения скандинавских с нескандинавскими курганами» и критериев отнесения «бедных вещами курганов, к числу скандинавских: каменная ограда вокруг кургана, находки в кострище обрядового печения, урна, поставленная на глиняную и каменную вымостку, - все эти детали обряда встречаются и у славян, и сами по себе еще не дают возможности определить этническую принадлежность памятников»), В 1973 г. М.Б.Свердлов, ссылаясь на ту же статью, подчеркивал, что «анализ скандинавских комплексов в X-XI вв. позволяет предположить, что в Восточную Европу переселялись не только знать, дружинники, купцы и их жены, но и простые воины, ремесленники и, возможно, крестьяне». В 1988 г. Т.Н.Джаксон и Е.Г. Плимак говорили, что Клейн, Лебедев, Назаренко «выработали строго научную и логически последовательную методику определения этнической принадлежности археологических древностей и объективную систему подсчета "достоверно варяжских комплексов"» (в 1993 г. эти перестроечные слова вновь повторила Джаксон)[38].


Названные археологи, абсолютизируя находки, ими и их коллегами произвольно объявленные «скандинавскими», утверждали в статье, оформившей, по словам Клейна, «нашу победу в Варяжской дискуссии 1965 г.» и в которой «впервые после Покровского была изложена и аргументирована "норманистская" трактовка вопроса в советской научной литературе», что в X в. скандинавы - дружинники, купцы и даже ремесленники - составляли «не менее 13% населения отдельных местностей» Руси (по Волжскому и Днепровскому торговым путям). По Киеву эта цифра выросла у них уже до 18-20%, а в Ярославском Поволжье численность скандинавов, по прикидкам Клейна, Лебедева, Назаренко, уже «была равна, если не превышала, численности славян...»[39]. И эту картину массового пребывания скандинавов на территории Руси они рисовали на основе подсчета камерных погребений середины и второй половины X в., обнаруженных в Ладоге, Пскове, Гнёздове, Тимереве, Шестовицах под Черниговом, Киеве, и которые много десятилетий выдавались в науке в качестве захоронений скандинавов, якобы входивших в высший слой Руси (как вкладывал в головы своих слушателей Клейн, а затем они передавали эту «истину» уже своим ученикам, а те дальше, по цепочке, в шведской Бирке «раскопаны могилы знатных норманнов, покойники лежали там внутри срубов, и вот богатые срубные погребения той эпохи обнаружены также в Киеве и Чернигове»[40]).


Но русские камерные погребения совершенно произвольно были увязаны, как и многое другое в русских древностях, со скандинавами. Ибо камерные гробницы Бирки IX в., на основании которых воцарилось мнение о норманском характере сходных погребений на Руси, высказанное шведским археологом Т.Ю.Арне и затем активно закрепляемое в науке его учеником Х.Арбманом (а посредством этих погребений они доказывали существование на Руси X в. норманских колоний[41]), не являются шведскими. Камерные гробницы, констатировал в 2002 г. археолог А.Н. Кирпичников, долгое время «считали шведскими, теперь же пришли к заключению, что даже в Бирке они не являются местными. Нахождение схожих гробниц в Западной и Северной Европе лишь усиливает интерес к их древнерусским параллелям и загадке их появления»[42].

Но о существовании «схожих гробниц в Западной и Северной Европе» науке известно очень давно, т. к. они открыты, в Вестфалии, Богемии (Чехия), Польше, т. е. там, где скандинавов не было, и на данный факт указывал и Арне в 1931 г. (выводя этот обряд в Швецию из Западной Европы, на Русь он его переносил посредством скандинавов), и об этом же говорилось в советской литературе 1960-1970-х гг.[43]. И Г.С. Лебедев в 1971-1972 гг. отмечал, в том числе в кандидатской диссертации, что «генетически камеры Швеции связаны с "княжескими могилами" Средней и Западной Европы. Они замыкают типологическую цепочку, протянувшуюся из глубин железного века, от гальштаттского периода (VII-VI вв. до н. э.). Кельтская традиция богатых погребений в камерах в I столетии н. э. получила новое развитие в иной этнической среде, на территории Польши и Чехословакии». Отмечал-то правильно, но в отношении подобных погребений в Восточной Европе вместе со своим учителем, также знавшим все эти детали, делал другие выводы, подгоняя их под норманскую теорию.


А в науке о тенденциозности таких «подгонов» говорилось неоднократно. Еще в 1962 г. английский археолог П.Сойер высказался в пользу того, что «различные типы захоронения в камерах, скорее всего развивались независимо во всех регионах, изобилующих лесом». В 1965 г. И.П. Шаскольский подчеркивал, что «данный тип погребальных сооружений не был специфически скандинавским, что он в то время существовал у разных, и притом неродственных (как чехи и немцы), европейских народностей». Шведский археолог Б.Шернквист и наш историк А.Г. Кузьмин были убеждены, что «камерные погребения шли с континента в Бирку, а не наоборот». Сегодня уже и в российской норманистике наметился поворот от прежнего «фундаментального аргумента». Так, например, в учебнике «Археология» (2006) для студентов вузов, обучающихся по направлению и специальности «История», сказано, что «происхождение деревянных погребальных камер не совсем ясно» (а эти слова принадлежат А.С.Хорошеву и Т.А.Пушкиной, нисколько не сомневающихся в норманстве варягов. Да к тому же, делится воспоминаниями Клейн, ученица «крайнего антинорманиста» Д.А.Авдусина Пушкина оказалась под воздействием ребят из его семинара «на позициях, близких к славяноваряжскому семинару...»)[44].


В 2001 и 2005 гг. К.А.Михайлов, хотя и утверждал о связи русских камерных погребений со скандинавскими, но вместе с тем вынужден был признать, что «целый ряд особенностей погребальной практики древнерусских захоронений позволяют выделять древнерусские погребальные камеры в особую группу или вариант, отличающийся от своих скандинавских прототипов. Выявленные закономерности позволяют говорить именно о древнерусском "варианте" обряда захоронений в камерах, общие, характерные черты которого просматриваются во всей группе захоронений от Старой Ладоги и Пскова до Киева и Чернигова». Он также напомнил, что в Балтийском регионе камерные погребения распределены следующим образом: в Швеции (в основном на одном городском памятнике - Бирке (около 90%), остальные же «распределены по небольшим родовым кладбищам области Уппланд»), на территории Дании, где их концентрация зафиксирована, преимущественно, в Средней и Юго-Западной Ютландии, в Шлезвиг-Голштейне, и отдельные камерные погребения «обнаружены на южном побережье Балтики, на землях польского Поморья», и что до сих пор в западноевропейской литературе идут дискуссии об этнической принадлежности захороненных в них людей[45].


Уже эти слова Михайлова не позволяют разделить его энтузиазм по поводу якобы скандинавской природы камерных погребений. А также тот факт, на котором в 1996 г. заостряли внимание англичане С.Франклин и Д. Шепард, что в Скандинавии таких захоронений немного и что самое большое их число в Швеции находится в Бирке, где около 120 захоронений составляет около 10% от числа всех раскопанных (в общей сложности там насчитывают где-то 2300 могил). И больше всего этих погребений, подытоживали они, фиксируется на Днепровском пути. При этом ими было указано, что хотя конструкция и инвентарь камерных погребений в могильниках Поднепровья напоминают таковые в Бирке, но «в большей части захоронений нет предметов безусловно скандинавского типа. Более того, у многих орудий, обломков посуды или предметов упряжи нет скандинавских аналогов или чего-либо»[46]. Сама же Бирка, как подчеркивают многие ученые, памятник разноплеменной и его население было разноэтнично, а часть их видит в ее камерных погребениях захоронения иностранных купцов. Так, например, шведская исследовательница А.-С.Грэслунд отмечала в 1980 г., что погребальные камеры «не имеют местных прототипов, и появление их, очевидно, связано с интернациональным характером Бирки и особенно с купеческим слоем» (идею о политэтничности населения Бирки недавно попытался оспорить шведский археолог И.Янссон)[47].


Полнейшую фиктивность «процентов» Клейна и его учеников, утверждавших, что норманны в X в. составляли пятую часть (!) жителей многонаселенной столицы Руси, дополнительно демонстрирует тот факт, что количество скандинавских вещей в Киеве даже «при самом тщательном подсчете», как специально заострял в 1990 г. внимание археолог П.П.Толочко, много лет работавший с киевскими древностями, не превысит двух десятков. Фиктивность «процентов» Клейна и его учеников демонстрируют и данные антропологии. Известный антрополог Т.И.Алексеева, проанализировав камерные захоронения и сопоставив их с германскими, констатировала в 1973 г., что «это сопоставление дало поразительные результаты - ни одна из славянских групп не отличается в такой мере от германских, как городское население Киева». Позже она добавила, что «оценка суммарной краниологической серии из Киева... показала разительное отличие древних киевлян от германцев». Как заметил Кузьмин по поводу такого заключения специалиста, убежденного в скандинавстве варягов, но все же не ослепленного норманизмом, «поразительность» этих результатов, отмечаемая автором, проистекает из ожидания найти в социальных верхах киевского общества значительный германский элемент, а его не оказывается вовсе» (а ожидала Алексеева это обнаружить, как сама же говорит, именно под влиянием археологов: «Судя по археологическим данным наибольшее основание для поисков скандинавских черт в антропологическом облике населения дают могильник в урочище Плакун близ Старой Ладоги, Шестовицкий могильник близ Чернигова, Киевский некрополь, курганы Ярославского Поволжья и Гнёздовские курганы»).

Несомненно, что Клейн знаком как с заключениями коллег о нескандинавском характере камерных погребений, так и с заключением антропологов. Но в 2004 г. он все также уверял, что в Ярославском Поволжье в X в. на 12% славян приходилось 13% скандинавов. И уверял лишь потому, что антропологически это, как, например, по Киеву, нельзя опровергнуть, т. к единственный обряд захоронения в ярославских могильниках - трупосожжение. Хотя рядом, на Владимирщине, резюмировала в том же 1973 г. Алексеева, «никаких скандинавских черт в облике населения не отмечается. Это, по-видимому, славянизированное восточнофинское население»[48]. Вместе с тем Клейн в 2004 г. уже ничего не сказал о 18-20% норманнов в столице Руси, т. е. он признал, хотя и косвенно, что все проценты скандинавов, которые были им и его учениками оглашены в 1970 г., есть фикция, которая за сорок лет воспроизвела в работах археологов, историков и филологов другие фикции, а те, в свою очередь, себе подобные и т. д. (а ведь все они прочно осели в науке). Но эта фикция и сейчас жива, и на этой ложной посылке все также продолжают строиться «научные» заключения. Так, зарубежные ученые нисколько не сомневаются, что Киев был основан норманнами, что он представлял собой «анклав викингов», что, как утверждала в 2002 г. филолог Е.А.Мельникова, «вместе с Олегом в Киеве, вероятно, впервые появился постоянный и значительный контингент скандинавов»[49].


Ну, а чтобы эта фикция не забылась и продолжала работать далее, Клейн статью 1970 г. переиздал в 2009 г. в «Споре о варягах», при этом с неизменным для себя апломбом говоря, что она «была первой объективной сводкой по норманским древностям Киевской Руси на послевоенном уровне. Ее появление приветствовалось во многих обзорах, как отечественных... так и зарубежных...», и что она «наглядно опровергает» антинорманизм: «Вот они, скандинавы, лежат в своих могилах, со своим оружием, вот подсчеты их процентного количества в разных районах». И все также уверяя, словно археология застыла на уровне пятидесятилетней давности, и за это время в ней не появилось ничего нового, отбрасывающего старое и отжившее, что «для норманнов были характерны... камерные могилы в виде срубов». Кто следит за археологической литературой, помнит, что в 1978 г. соавтор Клейна Лебедев признал, перечеркивая тем самым все данные 1970 г., к которым сам приложил руку, что только в одном из 146 погребений Киевского некрополя мог быть захоронен скандинав: «Судя по многочисленным аналогиям в Бирке, это единственное в городском могильнике Киева скандинавское погребение». То же самое он повторил и в 1986 г.[50] (выше, с опорой на показания саг и данные археологии, речь шла о том, что с конца X в. земли восточных славян начинают посещать незначительные группы шведов).

Клейн не может расстаться до сих пор, также игнорируя выводы коллег-археологов, не только с «камерными могилами в виде срубов», но и с точно таким же фиктивным норманистским аргументом, как фибулы: «Скандинавские женщины носили очень специфические черепаховидные фибулы с плетеночным орнаментом, и эти фибулы славянки не только не носили, но и носить не могли: как указывал Арне, им нечего было скреплять в славянской одежде. Одежда норманских женщин была типа плаща, скрепляемого на плече, славянки же надевали рубаху с поясом, поверх рубахи поясную поневу; а верхней одеждой служила халатообразная свита», и что эти фибулы «выдают присутствие знатных скандинавских женщин...»[51]. Причем по фибуле принято заключать как о принадлежности погребенной к скандинавам, так и лежащего рядом с ней мужчины (в целом, все погребение, хотя археологический комплекс принято рассматривать и характеризовать в целостном виде, а не по отдельным его элементам). Но фибулы, несмотря на заверения Клейна, не могут считаться этническими индикаторами скандинавских погребальных комплексов.


Не могут потому, что, например, «в Финляндии, Карелии, Приладожье и Латвии, - отмечала в 2001 г. Н.В. Ениосова, - скандинавские фибулы органично вошли в состав женского убора и положили начало местным линиям развития украшений, отличающимся по размерам, конструкции, декору и качеству от своих скандинавских прототипов». В 1981 г. В.Я. Петрухин констатировал, что скорлупообразные фибулы встречаются в курганах Приладожья, как правило, в сочетании с финскими шумящими привесками, также играющими роль племенного убора и амулетов. Более того, в Приладожье и Ярославском Поволжье скандинавские украшения находятся в погребениях с местным ритуалом. В 1982 г. В.В.Седов говорил, что, очевидно, скандинавские фибулы носили в Приладожье весские женщины, т. к. эти застежки встречаются в курганах с местным погребальным ритуалом, и что находки вещей скандинавского происхождения (скорлупообразные фибулы, широкие выпукловогнутые браслеты, плетенные браслеты, подвески) «не являются этноопределяющими. Их присутствие в трупосожжениях ростово-суздальских курганов отнюдь не означает, что погребенные с такими украшениями были норманнами», т. к. попали в Восточную Европу в результате оживленной торговли. У прибалтийских ливов фибулы, обращал внимание в 1986 г. немецкий археолог И. Херрман, в первых столетиях II тыс. н. э. «вошли в состав местного этнографического костюма и были дополнены вполне самобытными роскошными нагрудными привесками». А.Н. Кирпичников ныне подчеркивает, что, благодаря торговым связям, «славянки носили скандинавские фибулы и салтовские стеклянные лунницы, булгары пользовались русским оружием, арабы употребляли русские шапки»[52].


На то, что в пределах Восточной Европы фибулы принадлежали именно местным женщинам (славянкам и неславянкам), которые их использовали в качестве украшений, указывает и тот факт, что во владимирских курганах в большинстве случаев они попадаются по одной. Хотя в скандинавском костюме обязательны две фибулы. В Гнёздовском могильнике, отмечал еще в 1982 г. В.В.Седов, в 16 курганах встречено также по одной фибуле, а в одном случае даже четыре. В отношении погребений с двумя фибулами можно сказать, что это захоронения либо скандинавок-наложниц, купленных или захваченных в военных экспедициях (схожая ситуация встречается в той же Швеции, где обнаружено, констатируют шведский археолог И.Янссон и В.В.Седов, немалое число женских погребений на городских некрополях XI—XII вв., содержащих славянские височные серебряные и бронзовые кольца и серьги, совершенно чуждые скандинавской традиции, причем они использованы таким же образом, как и в славянском костюме - около висков). Либо это захоронения местных представительниц прекрасного пола, оказавшихся подверженных в одежде скандинавской моде. К сказанному остается добавить наблюдение М.К. Каргера над двумя серебряными фибулами, обнаруженными в погребальных комплексах Киевского некрополя и украшенными филигранью и зернью: одна из них была использована в женском уборе уже не как фибула, а как подвеска-медальон, для чего к ней с тыльной стороны было прикреплено проволочное кольцо (как, например, интерпретировал в одном случае эти находки в 1965 г. И.П. Шаскольский, «обе женщины были славянками, фибулы приобрели путем покупки и носили их просто под влиянием скандинавской "моды"»)[53].


Все названные работы Клейн, наверное, знает. Но он не только не стоит на своем, но и посредством фибул, точнее, их видения - якобы фибул, задает ложное звучание весьма важному источнику (а точно так поступил в 1986 г. и его ученик Г.С.Лебедев). Так, в 2004 г. им было категорично подчеркнуто, «если прежде под русами арабских источников многие еще понимали славян Киевской Руси, то сейчас всем уже совершенно ясно, что речь идет о норманнах. Достаточно сказать, что их женщины, по описанию Ибн-Фадлана, носили скандинавские фибулы ("коробочки")». Но скандинавские фибулы жен русских купцов - это очередная навязчивая фикция Клейна, что ясно видно из свидетельства Ибн Фадлана: «А что касается каждой женщины из их числа, то на груди ее прикреплено кольцо или из железа, или из серебра, или из меди, или золота, в соответствии с (денежными) средствами ее мужа и с количеством их. И у каждого кольца - коробочка, у которой нож, также прикрепленный к груди»[54].

Видно, во-первых, потому, что если в скандинавском женском костюме, как уже отмечалось, обязательны две фибулы, то у Ибн Фадлана число «коробочек» на груди жен русских купцов совершенно случайно - одна, две, три, четыре, т. к. зависит от числа колец, как мерила богатства их мужей, и которое эти коробочки с ножами обязаны были оберегать (причем каждый его уровень). Во-вторых, описанное Ибн Фадланом убранство русских женщин не находит себе аналогов в памятниках Швеции, где фибулы лишь скрепляли части костюма, но не выступали в неразрывной связи с кольцами и богатством мужа. В-третьих, «в Скандинавии, - констатировал, например, в 1960 г. тот же Клейн, - не было обычая умерщвлять женщину при погребении вождя - как описано у Ибн-Фадлана». В-четвертых, не позволяет связывать сообщение Ибн Фадлана с норманнами и тот факт, что у его руссов были татуировки, абсолютно не свойственные скандинавам: «И от края ногтей кого-либо из них (русов) до его шеи (имеется) собрание деревьев и изображений и тому подобного».

В данном случае нельзя не привести еще один «научный» (своего рода даже шедевр) аргумент в пользу надуманного норманства руси, выдвинутый в 1978 г. Лебедевым. Заостряя внимание на «неопрятности» руси, зафиксированной Ибн Фадланом, он заключил, что «способ омовения, когда несколько человек пользуются одной лоханью, чужд славянской бытовой культуре, и несомненно германского происхождения»[55]. А такое заключение наглядно демонстрирует не только простейшую технику создания норманистами своих «аргументов», но и принципиальную ущербность «компаса» норманистов, заставляющего их блуждать в двух соснах и наряжать своими находками, выдавая их за норманские, одну из них: если не славяне, то, значит, германцы. Как будто в Европе не было других народов - не германцев и не славян, в силу определенных обстоятельств оставивших следы в русских древностях. Но эти явственно неславянские следы автоматически выдаются, согласно ложной альтернативе славяне-германцы, за следы только скандинавов, а когда они не подходят к «ногам» последних, то только за германские. К сожалению, способ интерпретации Лебедева, больше похожий на неудачную шутку, жив и поныне. В 2003 г. археолог В.Я. Петрухин обычаю умывания русов также постарался придать норманский оттенок, говоря, что способ умывания «снизу», из таза, «несвойственен народам Восточной Европы, в том числе славянам - они использовали рукомойник; этот обычай присущ народам Европы Северной»[56]. Но такой обычай естественен для всех народов, приобщившихся к умыванию водой именно «снизу», из водоемов, да и до рукомойника надо было еще додуматься, т. к. на заре человечества они по деревьям не висели.


«Норманские воины, - настаивает Клейн, - носили на шейной гривне амулеты в виде молоточков Тора (Тор - это был их бог грома, его атрибут - боевой топор). У славян богом Грома был Перун, и ему приписывались лук и стрелы», и что такие гривны - «несомненный признак норманнов, поскольку связан с их языческими верованиями...»[57]. Гривны с так называемыми «молоточками Тора» есть еще один главный археологический довод в пользу мнимого норманства погребенных на Руси с этими гривнами. Но эти гривны нельзя соотносить лишь только с языческими верованиями скандинавов, т. к. они обнаружены в нескандинавских погребениях. И на этот принципиально важный факт давно указано в литературе. А именно, в 1970 г. археолог С.И. Кочкуркина с явным удивлением констатировала, ибо это никак не вписывалось в привитые ей ложные представления, что такие ритуальные вещи как железные гривны с «молоточками Тора» «должны сопровождать скандинавские погребения, но железные гривны в приладожских курганах за исключением двух экземпляров, найденных в мужских захоронениях, принадлежали местному населению»[58]. А раз принадлежали, то для этого населения они что-то значили и значили, несомненно, очень многое, раз гривны помещались ими в могилы близких.


Как значили они многое и для южнобалтийских славян, ибо «молоточек Тора», сделанный из кости, найден, ставил о том в известность советских коллег археолог из ГДР К.-В.Штруве в 1985 г., на славянском святилище резиденции князя вагров в южнобалтийском Старграде-Ольденбурге. Железная гривна с молоточками обнаружена при раскопе одной из ранних староладожских «больших построек», в которой даже ученики Клейна - Г.С.Лебедев и В.П. Петренко - увидели в 1985 г. аналог святилищам южнобалтийских славян (другой его ученик И.В. Дубов эту постройку в 1995 г. охарактеризовал как «уникальная находка», т.е. насколько она также не вписывалась в представления археологов, «с младых лет» запрограммированных на отыскание «норманского» в русских древностях)[59]. В той же Ладоге в 2008 г. была обнаружена отливка для «молоточков Тора», хотя в Скандинавии, констатирует А.Н. Кирпичников, их не найдено ни одной: «Вещь уникальная, даже в Скандинавии ее пока не обнаружили»[60] (тогда же в слое середины X в. была найдена, говорит перед этим археолог, «часть литейной формы для отливки сокола». А сокол - это символ южнобалтийских реригов-ободритов, соседей вагров-варягов на востоке. Именно в их землях К. Мармье записал легенду о приходе на Русь сыновей короля реригов Годлава Рюрика, Сивара и Трувора. Но сокол - это и эмблема династии Рюриковичей).

И гривны с молоточками абсолютно согласуются с верованиями южнобалтийских славян, т. к. у весьма почитаемого ими божества Радигаста в руке «молот, на голове птица»[61]. У знаменитого Перуна, культ которого был широко распространен на Южной Балтике, оружием были молнии-топорики. Именно у этих южнобалтийских богов и «заимствовал» Тор свой громовой молот, на что указывает его славянское название: Миольнир (Мьёлльнир)-Молния (по-шведски молния «blixt»). О теснейшем «взаимодействии» Перуна и Тора свидетельствует и один день их почитания - четверг. В 1876 г. И.И. Первольф отмечал, что четверг у люнебургских славян (нижняя Эльба) еще на рубеже XVII-XVIII вв. назывался «Перундан» (Perendan, Perandan) - день Перуна, олицетворявшего в их языческих верованиях огонь небесный, молнию (по-немецки четверг - «Donnerstag», день Тора)[62].

И Перуну, а не Тору поклонялись новгородцы, которые вели себя «от рода варяжьска» и которые в Перыни над Волховом поставив ему идол. И Перуну, а не Тору поклонялась, как об этом говорит ПВЛ, варяго-русская дружина и ее предводитель - русский князь. Так, при утверждении договора 911г. византийцы «целовавше сами крест, а Олга водивше на роту, и мужи его по рускому закону кляшася оружьем своим и Перуном, богом своим, и Волосом, скотьем богом...». В договоре 945 г. прямо прописано, как «некрещеная русь» Игоря должна подтвердить верность новому с византийцами миру: «полагають щиты своя и мече свое наги, обруче свое и прочаа оружья, да кленутся о всемь, яже суть написана на харатьи сей...», а кто нарушит клятву, «будеть достоин своим оружьемь умрети, и да будеть клят от бога и от Перуна...». Когда же пришло время выполнить это условие, то «призва Игорь слы, и приде на холм, кде стояше Перунь, и покладоша оружье свое, и щиты и золото, и ходи Игорь роте и люди его, елико поганых руси...». В 971 г. дружина Святослава клялась соблюдать договор, заключенный с императором Иоанном Цимисхием, «да имеем клятву от бога, в негоже веруем, в Перуна и в Волоса, скотья бога, и да будем золоти яко золото, и своим оружьемь да исечени будем»[63].


При этом Перун, впрочем, как и Волос, совершенно не известен ни одному германскому народу. Но это ничего не значит для Клейна, который даже факт клятвы русской дружиной оружием в договорах преподносит в качестве доказательства норманства руси, ибо, уверяет этот «объективный исследователь», «клятва на оружии - типично норманская»[64]. Да, скандинавы клялись на оружии, но эта клятва совсем непохожа на ту, которую приносила русская дружина. Так, скандинавский воин, вступая в дружину конунга, «преклонял колено, - говорит Г.Джонс, - и, положив правую руку на рукоять меча, клялся конунгу в верности и готовности принять за него смерть»[65].

Сама же клятва на оружии не является «типично норманской», т. к. оружие - это не только инструмент убийства, но и сакральный предмет, наделенный сверхъестественными свойствами, и на нем, наверное, клялись все народы без исключения. Так, например, римский папа Николай I в письме болгарскому царю Борису I (ум. 907) пишет: «Вы утверждаете, что у вас был обычай всякий раз, когда вы собирались связать кого-то клятвой по какому-нибудь делу, класть перед собой меч, им и клялись»[66]. Если бы это известие попалось на глаза Клейну, то он и болгарского царя Бориса, и его ближайшее окружение, и их предков - тюрков по происхождению - непременно объявил бы норманнами. Как таковыми он объявляет, в силу своей ошибочной концепции, варягов и русов, не связанных со скандинаво-германским миром. С этим же миром их не связывает, вопреки его желанию, и преднамеренная порча оружия (оно поломано или согнуто) в погребениях Восточной Европы, приписываемая норманнам: «Хороня своих воинов, норманны ломали их оружие и клали в таком виде в могилу - сломанные мечи обнаружены и в Гнёздовских погребениях».


И не связывает по той причине, что такой обряд был характерен для племен пшеворской культуры бассейна Вислы и междуречья ее и Одера (конец II в. до н. э. - начало V в. н. э.), представлявших собой смешанное славяно-германское население, испытавшее значительное кельтское влияние и активно взаимодействующее друг с другом. «Общие поселения и могильники были обычным явлением. - констатировал В.В.Седов. - Совместное и длительное проживание двух этнических групп на одной территории вело и к сложению двуязычия в отдельных регионах, и к метисации населения» (к сказанному он добавлял, что вместе со славянскими и германскими племенами на одной территории проживали потомки кельтов и что «основным этносом в пшеворском ареале на всем протяжении развития этой культуры оставалось местное славянское население...»). Вместе с тем ученый подчеркивал, что «порча оружия и заостренных предметов - типичная особенность пшеворских погребений. Ломались наконечники копий, кинжалы, ножницы, умбоны, ручки щитов, мечи. Этот обычай был распространен среди кельтов, отражая их религиозные представления, согласно которым со смертью воина требовалось символически "умертвить" и его оружие, предназначенное служить ему в загробном мире. От кельтов этот ритуал распространился на соседние племена»[67].


Ошибается Клейн, стремясь увязать исключительно только со скандинавами традицию погребения в ладье: «У скандинавов был обычай погребать воинов в ладье - и под Смоленском, в Гнёздове обнаружены такие погребения». Так, Д.А. Авдусин в 1975 г. указал, что подобные погребения встречаются не только в Скандинавии и что части ладьи знаменовали карельские погребения даже в XX веке. Совсем недавно С.В.Перевезенцев напомнил, что на Руси еще долго, согласно языческой традиции, «умершего везли либо в ладье, либо в санях». О захоронении в ладье, как обряде, характерном для днепровских славян, говорит ПВЛ своим рассказом под 945 г. о первой мести Ольги за смерть мужа Игоря. Древлянские послы, прибывшие к ней со сватовством, были сброшены «в яму и с лодьею. Принкъши Ольга и рече им: "добра ли вы честь?" Они же реша: "пуще вы Игореви смерти". И повеле засыпати я живы, и посыпаша я»[68]. Принадлежи данный обряд только скандинавам, т. е., по рассказам норманистов, элите древнерусского общества, то вряд бы представительница этой элиты княгиня Ольга удостоила бы такой чести подданных, пусть даже и «лучыпих мужей» древлянских, быть погребенными так, как хоронили лишь знатных мужей - князей, бояр, дружинников. И восточным славянам ладьи были прекрасно известны: они «рубили», как отмечает Константин Багрянородный, «моноксилы во время зимы», а затем переправляли их в Киев, где продавали росам[69]. Понятно, что рубили они однодеревки - а этот процесс был очень трудоемким и требовал высокого мастерства - не только на продажу, но и для себя, издавна используя их в своей повседневной жизни.


Стоит также напомнить выводы Г.С.Лебедева, что в шведских захоронениях IX-XI вв. одновременно существовало несколько различных погребальных обрядов, что обряд захоронения в ладье не был преобладающим и что сожжения в ладье, которое так красочно описал Ибн Фадлан, до эпохи викингов «в Швеции неизвестны»[70]. А захоронения в ладье объявляют норманскими потому, что они могли быть только у морского народа, следовательно, такая вот уж логика, только у норманнов. Как искренне, например, возмущался в 1875 г. А.А.Куник, адресуя свою гневную отповедь «сухопутным морякам» - оппонентам и южнобалтийским славянам, в которых те видели варягов, «где можно было найти тогда другой мореходный народ, который, подобно норманнам, в течении одного столетия, успел бы сплотить в большое единое государство множество финских, литовско-летских и славянских племен, разбросанных по таким обширным равнинам и живших по старинной, чудной привычке, сами по себе, да мог не только сдерживать сопротивлявшихся посредством речных походов, но и приучить их к государственному порядку?»[71].


Миф о норманнах, как единственных мореходах VIII—XI вв., миф давний. Еще шведский норманист О.Верелий в 1672 г. утверждал, что его предки «обладали превеликой способностью к плаванию... и больше жили на воде, чем на полях». Эта идея очень быстро получила статус бесспорной истины, так что в 1735 г. Г.З.Байер мог спокойно сказать в своей знаменитой статье «О варягах», не ожидая даже намека на возражение, что «скандинавы в плаваниях толикое искуство и способность себе получили, что во всем тогдашнем веке никто с оными народами сравниться не мог»[72]. Но не только могли сравниться, но еще более превосходили скандинавов в морском искусстве южнобалтийские славяне, у которых первые в этом деле научились многому. И свидетельством тому служит заимствование ими у славян Южной Балтики, как указывал в 1912 г. известный зарубежный исследователь Г.Фальк, ряда морских терминов[73]. А по наиболее известному центру южнобалтийских славян, точнее, наверное, все же по их имени, «Балтийское море, - констатировал в 1549 г. С.Герберштейн, - и получило название от этой Вагрии», что прямо указывает на тот народ, который безраздельно господствовал на водах Варяжского моря.


Об отсутствии связей восточных славян со скандинавами-мореходами говорит и тот факт, что в древнерусской морской терминологии полностью отсутствуют слова норманского происхождения[74]. Но при этом присутствует очень конкретная связь в традициях южнобалтийского и новгородского судостроения. Так, в 2009 г. А.В.Лукошков, опираясь на результаты проведенного в 2006-2008 гг. поисково-разведочного картирования дна рек Волхов, Нева, Лиелупе, Буллипе, Вента, нижнего течения Даугавы, Ладожского озера и Рижского залива, в ходе которого были обнаружены многочисленные останки деревянных судов, огласил оглушительно-сенсационный для норманистов результат: «все найденные на территории и России и Латвии суда построены по южнобалтийской конструктивной схеме». Отмечая, что сравнение сохранившихся изображений и описаний русских судов XVI-XVII вв. с изображениями судов, тогда же плававших по Рейну и Одеру, свидетельствуют о полной тождественности их конструкций и что результаты раскопок, проведенных в бассейне Рейна, позволили обнаружить останки судов VIII—XIII вв., которые имеют прямое сходство с плоскодонными судами, строившимися в регионе Новгорода в тот же период, исследователь заключил: «уже сегодня можно говорить о господствующем влиянии именно южнобалтийской судостроительной традиции на создание новгородских судов. Более того - можно предполагать, что именно из западнославянских земель побережья Южной Балтики был привнесен на новгородские земли опыт строительства судов для речного и прибрежного плавания». Вместе с тем Лукошков констатировал, что «не подтверждают распространения в новгородских землях скандинавкой судостроительной технологии и материалы сухопутных раскопок» и что «практически полное отсутствие деталей скандинавских судов особенно наглядно на фоне гигантского объема находок фрагментов плоскодонных судов, построенных по южнобалтийской технологии»[75].


Возвращаясь к «объективной» статье Клейна, Лебедева и Назаренко 1970 г., неимоверно усилившей «скандинавоманию» в советской науке, надлежит привести оценку, данную ей в 1975 г. Д.А.Авдусиным. А тогда археолог верно сказал, что она вызывает возражения «в методах привлечения источников и приемах освещения общеисторического фона». При этом он правомерно подчеркнул, что «для привлечения вещей к решению этнических проблем эти вещи должны быть сами этнически характерными или, по крайней мере, определимыми». В целом же концепция Клейна, Лебедева, Назаренко, отмечал А.Г.Кузьмин в 1970-1980 гг., «вызывает сомнения и возражения в конкретно-историческом плане». А именно, «если признать норманскими многочисленные могильники в Приладожье, на Верхней Волге, близ Смоленска, в Киеве и Чернигове, то станет совершенно непонятным, почему синтез германской и финской культуры (на северо-востоке, например) дал новую этническую общность, говорящую на славянском языке, почему в языке древнейшей летописи нет германоязычных примесей...», «почему нет сколько-нибудь заметных проявлений германских верований в язычестве Древней Руси...». В 1998 г. историк так еще сформулировал одну из принципиальных неувязок археологов: «...Как из синтеза норманской и финской культур на Верхней Волге (где славяне якобы появляются значительно позднее норманнов) складывается славяно-русский язык с характерными признаками смешения славянских и финских языческих верований»[76].

Забивать себе голову всеми этими «почему» и «как» Клейн, естественно, не намерен. И он будет говорить то, что всегда говорил, тем самым все дальше превращая русскую историю в приложение к шведской. А чтобы этого никто не разглядел, будет настойчиво твердить (а так он уже говорил и в 1965, и в 1999 гг.), стремясь к достижению так желанного ему единомыслия в варяго-русском вопросе, «что на данном этапе весь спор в целом перенесен в основном в сферу археологии» и что «археологические источники будут главными». Да еще охотно напридумает кучу другого всякого добра про германских Вольдемаров и Людот-Людвигов, про то, что первые русские «князья еще сохраняли много норманских черт»[77]. Вобщем всего того, на что так был щедр «ультранорманизм» XIX в., казалось, канувший в Лету. Так, М.П. Погодин уверял в 1846 и 1859 гг., что Олег - «удалый норманн», Рогнеда - «гордая и страстная, истая норманка», Мстислав Владимирович - «истинный витязь в норманском духе» и т. д., и т. п.


Но что в действительности оказалось очередной фантазией норманистов. Ибо, как это на самом широком материале блестяще продемонстрировал С .А. Гедеонов, «мнимонорманское происхождение Руси» не отразилось «в основных явлениях древнерусского быта», в том числе в действиях и образе жизни первых князей. Но если Погодин, и читавший Гедеонова, и достойно полемизировавший с ним, в 1864, 1872 и 1874 гг. отказался, под воздействием его критики, от многих положений норманизма (ибо «самое основательное, полное и убедительное» опровержение данного учения принадлежит этому исследователю), вместе с тем говоря, что «призванное к нам норманское племя могло быть смешанным или сродственным с норманнами славянскими», что в Вагрии «заключается ключ к тайне происхождения варягов и руси», что в Неманской Руси (а она была открыта Ломоносовым) в эпоху призвания только и могла жить варяжская русь, что финское название Швеции Руотси и шведский Рослаген не имеют отношения к имени «Русь»[78]. То Клейн, если и читал «Русь и Варяги» Гедеонова, то ничего в этой работе не понял или не захотел понять и принять. Вольному воля. Но для науки начала XXI в. такой «"ультранорманизм" шлецеровского типа», характерный для науки первой половины XIX столетия и «восторженный ультранорманизм» филолога А.А. Шахматова начала XX в., только во вред.


И если Гедеонова Клейн мог проигнорировать из-за своего стойкого неприятия «русских патриотов», то мог бы заглянуть хотя бы в труды «нерусских патриотов» немцев Г.Эверса и Г.А. Розенкампфа, в первых десятилетиях XIX в. показавших несостоятельность утверждений о скандинавской основе Русской Правды. Как отмечал в 1839 г. норманист А.Ф. Федотов, записанный Клейном в антинорманисты, многие из возражений Эверса, сделанных Байеру, Тунманну и Шлецеру, «изложены на основании правил Критики самой строгой, так что некоторые положения поборников скандинавской родины нашей руси, решительно теряют доказательную свою силу»: «Напр. кто примет теперь в число доказательств сходство Правды Ярослава с законами скандинавскими..?». Тогда, кроме М.П. Погодина, наверное, никто не пытался реанимировать этот тезис Ф.Г.Штрубе де Пирмонта, выдвинутый в 1756 г. и с энтузиазмом затем поддержанный А.Л. Шлецером: «Шведские и датские законы удивительно имеют сходство с древнейшими рускими законами, известными под названием Руской правды, которые даны были новогородцам Руриковым праправнуком Ярославом» (норманист В.А. Мошин подчеркивал в 1931 г., что, «веря в особую политическую роль германцев в истории Европы, норманская школа априорно выводила древнерусский юридический быт из германского источника и каждое сходство, подмечаемое в Русской Правде и германских правдах, объясняла заимствованием»).


Но сегодня Клейн утверждает, что норманны на Руси «сумели насадить некоторые свои обычаи в государственном управлении, праве и культуре.... Некоторые законы Русской правды были аналогичны скандинавским - суд 12 граждан, закон о езде на чужом коне, размер штрафа в 3 денежных единицы (в датском праве 3 марки, в русском - 3 гривны) и т. д.». При этом не объясняя, что те же датские законы, как подчеркивал Эверс двести два года тому назад, в 1808 г. (затем в 1814), «выданы впервые только в 1240 году, во время Вальдемара II, следственно 223 годами позже Правды (Ярослава. - В.Ф.), посему и не могли служить ей основанием»[79]. Вполне возможно, что этот факт Клейну неизвестен, как неизвестны и выводы норвежского слависта К.Сельнеса, в 1963 г. констатировавшего, что Русская Правда даже в младшей редакции «по духу и содержанию является более древней, чем скандинавские законы XII— XIII вв.», что она, являясь «типично русской» по языку и стилю, создана на «собственно русской почве», и что скандинавское право и древнерусское право «не совпадают в большинстве основных пунктов»[80].


К заключению Клейна об «аналогии» законов Русской Правды скандинавским законам примыкают другие, выявленные им же, «аналогии»: введенное русскими князьями «полюдье было копией норвежской "вейцлы" и шведского "ёрда".... У всех варварских обществ пиры занимают важное место в быту родовой знати, но своей избирательностью "почестей мир" русских былин очень близок к скандинавскому пированию, входившему в кодекс чести конунга и связывавшему его с дружиной. Со скандинавами пришли и их предания. Смерть "вещего Олега" от собственного коня соответствует смерти Орварра-Одда от коня Факки в исландской саге и в некоторых английских сказаниях»[81]. Итак, у всех варварских народов была привычка есть и пить, дышать и умирать. И все это было ими заимствовано (скопировано) у скандинавов, потому что они ели и пили, дышали и умирали. В своих легковесных рассуждениях Клейн, ведомый норманизмом, уподобляет сходства в традициях и эпосе славян и скандинавов их прямому тождеству и генетической связи. Тогда как в жизни многих народов, разделенных тысячами километров и океанами, можно найти много очень похожего, но это похожее не родственно между собой. Так, например, сюжет о хитрости, посредством которой Олег в 882 г. захватил Киев (назвался купцом), был известен египтянам, грекам, римлянам, персам, западноевропейцам, монголам[82].


Да и повторяет Клейн те сказки, в которые наша наука могла еще верить в первой половине XIX в. - времени, по характеристике В.А. Мошина, «наибольшего расцвета» «ультранорманизма», «наиболее выразительными представителями» которого являлись О.И.Сенковский и М.П. Погодин. Так, Сенковский утверждал, как уже говорилось, что летописец «составил значительную часть своей книги» из саг. Погодин рассказывал во многих работах, что саги «были одним из источников Нестора», которому шведы наговорили «сказок известных также на севере»: о колесах кораблей Олега, о его смерти, о сожжении Ольгой Искоростеня «и другие баснословные известия, в которых есть однакожь историческое основание», «они же сообщили ему известие и о пути из варяг в греки»[83].

Вопрос, в таком случае абсолютно закономерно заданный С. А. Гедеоновым: «Но тогда значит Нестор понимал и читал по-шведски?», Погодин, понятно, оставил без ответа. Гедеонов, ожидая такое «убедительное молчание», продемонстрировал оригинальный характер летописных преданий (сказания о смерти Олега, о местях Ольги и Рогиеды и др.). И «сказание об Ольгиной мести, - констатировал он, - народная поэма о покорении Древлянской земли», и что в схожих сюжетах скандинавских саг их авторы не могли придумать «средства к получению из осажденного города голубей и воробьев. Фридлев ловит ласточек под Дублином; Гаральд смолит целый лес под стенами неизвестного сицилийского города». Д.И.Иловайский обращал внимание на тот факт, что рассказ ПВЛ повествует о сожжении Ольгой столицы древлян Искоростеня при помощи птиц в середине X в., в то время как саги говорят о взятии Гаральдом Смелым тем же способом сицилийского города около середины XI века. В связи с чем ученый поставил и в этом случае закономерный вопрос: «Кто же у кого заимствовал предание?». Вопрос еще более усложняется тем, продолжал он далее, что по восточным сказаниям Чингисхан точно также захватил один неприятельский город[84]. Но это сложно только для, по характеристике Клейна, «дилетантов». Если же задействовать всеобъясняющую логику археолога, как он ее задействует в описании русской истории, то все предельно просто: Чингисхан - это потомок норманнов.


Примечания:

5. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 283; Штрубе Ф.Г. Слово о начале и переменах российских законов (в торжественное празднество тезоименитства Елизаветы Петровны в публичном собрании Санкт-Петербургской Академии наук 6 сентября 1756 г.). - СПб., [1756]. С. 3-4, 6,11,13,15,17, 26; его же. Рассуждения о древних россиянах. - М., 1791. С. 120-125; Пекарский П.П. История... Т. I. С. 346, 624, 628; то же. Т. И. С. 361-362; Летопись Российской Академии наук. Т. I. 1724-1802. - СПб., 2000. С. 376.

6. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 2. С. 675-677; то же. Т. 9. С. 616, 621-624, 626-630, 939-940, 942-947; Биляр- скийП.С. Указ. соч. С. 124-125, 140, 142-144; Пекарский П.П. История... Т. I. С. 357-359; Летопись жизни и творчества М.В.Ломоносова. С. 137, 154-156, 160, 165-168; Летопись Российской Академии наук. Т. I. С. 355,366-367,369, 371-375, 377.

7. Миллер Г.Ф. Краткое известие... Июль. С. 7-9; его же. О народах издревле в России обитавших. С. 64, 84-90, 92-93; Фомин В.В. Ломоносов. С. 289-290.

8. Stender-Petersen A. Op. cit. Р. 241-242; Шаскольский И.П. Норманская теория в современной буржуазной историографии // «История СССР», 1960, № 1. С. 224-226; его же. Норманская теория в современной буржуазной науке. С. 4, 13, 17-18; его же. О роли норманнов в Древней Руси в IX-X вв. // Les paus du Nord et Buzance (Skandinavie et Buzance). - Uppsala, 1981. S. 205; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 86, 107, 132, 177, 207, 216-217, 279.

9. Авдусин Д.А. Об изучении археологических источников по варяжскому вопросу // СС. Вып. XX. Таллин, 1975. С. 148; Клейн Л.С. Феномен советской археологии. - СПб., 1993. С. 52, 81 89; его же. Норманизм - антинорманизм; его же. Спор о варягах С. 10, 91-92, 96-99, 109, 123, 162, 171, 224; Данилевский И.Н. Указ. соч. С. 75.

10. Клейн Л.С. Норманизм - антинорманизм; его же. Спор о варягах С. 7,11-12, 91-92, 95-99, 140, 142, 171, 261-262, 276-279.

11. Соловьев С.М. История России... Кн. 1. Т. 1-2. С. 251; Томсен В. Указ. соч. С. 115; Шахматов А.А. Разыскания о древнейших русских летописных сводах. - СПб., 1908. С. 326; его же. Очерк древнейшего периода истории русского языка // Энциклопедия славянской филологии. Вып. И. - Пг., 1915. С. XXVII, XXX; его же. Введение в курс истории русского языка. - Пг., 1916. С. 67-68; его же. Древнейшие судьбы русского племени. - Пг., 1919. С. 43-45, 53-64; Готье Ю.В. Железный век в Восточной Европе. - М., 1930. С. 248.

12. Державин Н.С. Славяне в древности. Культурно-исторический очерк. - М., 1945. С. 18; Рыбаков Б.А. Обзор общих явлений русской истории IX - середины XIII века // ВИ, 1962, № 4. С. 37; Гуревич А.Я. Походы викингов. - М., 1966. С. 85-86; Пашуто В.Т. Русско-скандинавские отношения и их место в истории средневековой Европы // СС. Таллин, 1970. Вып. XV. С. 56.

13. Рыбаков Б А. Обзор общих явлений русской истории... С. 36-38; его же. Киевская Русь // История СССР с древнейших времен до Великой Октябрьской социалистической революции. Т. 1. - М., 1966. С. 488-491.

14. Рыбаков Б.А. Спорные вопросы образования Киевской Руси // ВИ, 1960, № 10. С. 22; его же. Древняя Русь. Сказания. Былины. Летописи. - М., 1963. С. 199, 218,294; его же. Киевская Русь и русские княжества XII-XIII веков. Изд. 2-е. - М., 1993. С. 310; его же. Мир истории. Начальные века русской истории. - М., 1984. С. 17, 52-55, 62.

15. Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 200-212; его же. Ломоносов. С. 55-56, 162-163.

16. Карамзин Н.М. Указ. соч. Т. I. Прим. 296; то же. Т. II-III. - М., 1991. Прим. 316 к т. II, прим. 37 и 74 к т. III; Федотов А.Ф. О значении слова Русь в наших летописях // Русский исторический сборник, издаваемый обществом истории и древностей российских. Т. 1. Кн. 2. - М., 1837. С. 107, 109-110, 114, 116-118; Публичный диспут 19 марта 1860 года... С. 18, 20-21, 26; Клейн Л.С. Норманизм - антинорманизм; его же. Спор о варягах. С. 16, 63, 87, 89, 226.

17. Бабич И.В. Иловайский Дмитрий Иванович // Историки России. С. 260-261; Рогожин Н.М. Д.И. Иловайский (1832-1920) // Историография истории России до 1917 года. Т. 2. - М., 2003. С. 96-97; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 33.

18. Иловайский Д.И. Краткие очерки русской истории. Курс старшего возраста. Изд. 9-е. - М., 1868. С. 9-10; его же. Руководство к русской истории. Средний курс (изложенный по преимуществу в биографических чертах). Изд. 8-е. - М., 1868. С. 3-4; его же. История России. Киевский период. Т. I. Ч. 1. - М., 1876. С. 176, 179-182; его же. Разыскания о начале Руси. С. 104-112, 159-160, 185- 344,415-417,422,441; его же. Еще о происхождении Руси. С. 638, 641, 644, 646- 650; его же. История России. Владимирский период. Т. I. Ч. 2. - М., 1880. С. 339; его же. Вопрос о народности руссов, болгар и гуннов // ЖМНП. Ч. CCXV. СПб., 1881. С. 2-3,7-9,17; его же. Разыскания о начале Руси. - М., 1882. С. 410-412, 416, 477; его же. Историко-критические заметки // РВ. Т. 199. № 12. СПб., 1888. С. 6-9; его же. Вторая дополнительная полемика по вопросам варяго-русскому и болгаро-гуннскому. - М., 1902. С. 31- 37, 103; его же. Основные тезисы о происхождении Руси // Труды XV Археологического съезда в Новгороде, 1911. Т. I. Отд. III. - М., 1914. С. 86-87.

19. Забелин И.Е. Указ. соч. Ч. 1. С. 38, 88; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 133.

20. Миллер Г.Ф. О происхождении имени и народа российского. С. 396; Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 22, 36-37, 41-42; Шаскольский И.П. Вопрос о происхождении имени Русь в современной буржуазной науке // Критика новейшей буржуазной историографии. Вып. 10. - Л., 1967. С. 158, прим. 114; Кузьмин А.Г. История России... С. 73; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 71.

21. ЛЛ. С. 74-78, 80,119-124; ПСРЛ. Т. 1. - М., 1997. Стб. 240; Кузьмин А.Г. Повесть временных лет. Материалы для практических занятий. - М., 1979. С. 76; Байер Г.З. Указ. соч. С. 349; Молчанов А.А. Древнерусский антропонимический элемент в династических традициях стран Балтии XII-XIII вв // Восточная Европа в древности и средневековье. Древняя Русь в системе этнополитических и культурных связей. Чтения памяти член-корреспондента АН СССР В.Т. Пашуто. Москва, 18-20 апреля 1994. Тезисы докладов. - М., 1994. С. 25; Клейн Л.С. Норманизм - антинорманизм; его же. Спор о варягах. С. 213-214, 231, 274.

22. Хрестоматия по истории России с древнейших времен до 1618 г. / Под ред. А.Г.Кузьмина, С.В.Перевезенцева. - М., 2004. С. 27-31, 106-107; Иордан. О происхождении и деяниях гетов (Getica). - СПб., 1997. С. 65; Кузьмин А.Г. История России... С. 99; его же. Начало Руси. С. 98, 271; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 60-61, 64, 71, 213. См. также: Кузьменко Ю.К. Самоназвание германцев и исконное значение этнонима SuebT 'свебы' // Индоевропейское языкознание и классическая филология - XIII. Материалы чтений, посвященных памяти проф. И.М.Тройского. 22-24 июня 2009. - СПб., 2009. С. 337-358.

23. Соловьев С.М. История России... Кн. 1. Т. 1-2. С. 242,245; Arne T.J. Det stora Svitjod. Essauer om gångna tiders svensk-ruska kulturföbindelser. - Stockholm, 1917. S. 37-63, 70-72; Шаскольский И.П. Hopманская теория в современной буржуазной историографии. С. 232; его же. Норманская теория в современной буржуазной науке. С. 31-32,94; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 36, 212.

24. Шаскольский И.П. Норманская теория в современной буржуазной историографии. С. 232, прим. 57; его же. Норманская теория в современной буржуазной науке. С. 31, прим. 80; Джаксон Т.Н. Еще раз о «Великой Швеции» //IX Всесоюзная конференция по изучению истории, экономики, литературы и языка скандинавских стран и Финляндии. Ч. I. - Тарту, 1982. С. 151-153; ее же. Исландские королевские саги о Восточной Европе (с древнейших времен до 1000 г.). Тексты, перевод, комментарий. - М., 1993. С. 52-53,224, прим. 8 на с. 57, прим. 20 на с. 60, прим. 22 и 24 на с. 61, прим. 35 на с. 64, прим. 36 и 38 на с. 65, прим. 8 на с. 225; Кузьмин А.Г. История России... С. 51-52.

25. Томсен В. Указ. соч. С. 116.

26. Эмин Ф. Российская история. Т. I. - СПб., 1767. С. 36-37.

27. Горский А.А. Проблема происхождения названия Русь в современной советской историографии // «История СССР», 1989, №3. С. 132-134.

28. Сашина С.Л. Этническая история средневекового населения Новгородской земли по данным антропологии. - СПб., 2000. С. 83-96.

29. Гедеонов С.Л. Указ. соч. С. 360.

30. Шаскольский И.П. Норманская теория в современной буржуазной науке. С. 41-42.

31. Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 271-272, 282, 313-322, 336, 364-365, 456-461.

32. Лихачев Д. С. Нельзя уйти от самих себя... Историческое самосознание и культура России // «Новый мир», 1994, № 6. С. 113-114; его же. Россия никогда не была Востоком (Об исторических закономерностях и национальном своеобразии: Евразия или Скандославия?) // Его 39 же. Раздумья о России. - СПб., 2001.

С. 35-37.

33. Хлевов А.А. Указ. соч. С. 69, 80, 91.

34. Сенковский О.И. Скандинавские саги. С. 17-18, 22-23, 26-27, 30-41, 58, 75, прим. 30 на с. 70; его же. Эймундова сага. С. 47-49, 53, 64.

35. Скрынников Р.Г. Войны Древней Руси // ВИ, 1995, № 11-12. С. 25-27, 29-37; его же. Древняя Русь. Летописные мифы и действительность // То же, 1997, № 8.

С. 3-4, 6-11; его же. История Российская. IX-XVII вв. - М., 1997. С. 8,12,51, 42 54-55, 63, 67; его же. Русь IX-XVII века. - СПб., 1999. С. 15-18,20-50,52,54-55, 59, 60-62, 65, 71-72, 75-76; его же. Крест и корона. Церковь и государство на Руси IX-XVII вв. - СПб., 2000. С. 5, 43 9-19, 20-23, 25, 27, 32.

36. Горский А.А. Государство или конгломерат конунгов? Русь в первой половине X века // ВИ, 1999, № 8. С. 50.

37. Фомин В.В. Скандинавомания или небылицы о шведской Руси // Сб. РИО.

Т. 5 (153). Россия и Средняя Азия. - М„ 44 2002. С. 234-238, 249-250; его же. Кривые зеркала норманизма //То же. Т. 8 (156). С. 86-90; его же. Варяги и варяжская русь. С. 176-178, 220, 388; его же. Ломоносов. С. 162, 166, 168-169, 173.

38. Кан А.С., Хорошкевич А.Л. [Рецензия на:] Исторические связи Скандинавии и России IX-XX вв. Сб. статей (Л.: «Наука», 1970) // «История СССР», 1971, № 6. С. 190; Свердлов М.Б. Сведения скандинавов о географии Восточной Европы в IX-XI вв. // История географических знаний и открытий на севере Европы. - Л., 1973. С. 40; Джаксон Т.Н., ПлимакЕ.Г. Некоторые спорные проблемы генезиса русского феодализма. (В связи с изучением и публикацией в СССР «Разоблачений дипломатической истории XVIII века» К.Маркса) // «История СССР», 1988, № 6. С. 46; Джаксон Т.Н. Варяги - создатели Древней Руси? С. 84.

39. Клейн Л.С., Лебедев Г.С., Назаренко В.А. Норманские древности Киевской Руси на современном этапе археологического изучения // Исторические связи Скандинавии и России IX-XX вв. - Л., 1970. С. 234, 238-239, 246-249; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 127, 262.

40. Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 53, 71.

41. Шаскольский И.П. Норманская теория в современной буржуазной историографии. С. 227, 230-231; его же. Норманская теория в современной буржуазной науке. С. 26, 101-103, 127-129, 169, 178.

42. Кирпичников А.Н. Великий Волжский путь и евразийские торговые связи в эпоху раннего средневековья // Ладога и ее соседи в эпоху средневековья. - СПб., 2002. С. 44.

43. Шаскольский И.П. Норманская теория в современной буржуазной науке. С. 179; Лебедев Г.С. Камерные могилы Бирки // Тезисы докладов Пятой Всесоюзной конференции по изучению истории скандинавских стран и Финляндии. Ч. I. - М., 1971. С. 12.

44. Сойер П. Указ. соч. С. 94; Шаскольский И.П. Норманская теория в современной буржуазной науке. С. 179; Лебедев Г.С. Камерные могилы Бирки. С. 12- 13; его же. Погребальный обряд скандинавов эпохи викингов. Автореф... дис... канд. наук. - Л., 1972. С. 15-16; Кузьмин А.Г. Начало Руси. С. 248; Славяне и Русь. С. 370-372; Хорошев А.С., Пушкина Т.А. Древняя Русь по археологическим данным // Археология / Под ред. академика В.Л.Янина. - М., 2006. С. 465; Клейн Л. С. Спор о варягах. С. 174.

45. Михайлов К А. Древнерусские камерные погребения и Гнёздово // Археологический сборник. Гнёздово. 125 лет исследования памятника. Труды Государственного исторического музея. Вып. 124. - М„ 2001. С. 159-175; его же. Древнерусские элитарные погребения X - начала XI вв. Автореф... дис... канд. наук. - СПб., 2005. С. 8-16, 19-20.

46. Франклин С., Шепард Д. Указ. соч. С. 181-184.

47. Авдусин Д.А. Gräslund Anne-Sofie. Birka-IV. The Burial Customs. A study of the graves on Björkö. Stockholm, 1980. 94 p. // ДГ. 1982 год. С. 252; Жарнов Ю.Э. Женские скандинавские погребения в Гнёздове // Смоленск и Гнездово (к истории древнерусского города). - М., 1991. С. 217; Янссон И. К вопросу о полиэтничных общностях эпохи викингов // ДГВЕ. 1999 год. М., 2001. С. 120-121.

48. Алексеева Т.И. Этногенез восточных славян по данным антропологии. - М., 1973. С. 265,267; ее же. Антропологическая дифференциация славян и германцев в эпоху средневековья и отдельные вопросы этнической истории Восточной Европы // Расогенетические процессы в этнической истории. - М., 1974. С. 80-82; ее же. Славяне и германцы в свете антропологических данных // В И, 1974, № 3. С. 66-67; ее же. Антропологическая характеристика восточных славян эпохи средневековья в сравнительном освещении // Восточные славяне. Антропология и этническая история. - М., 1999. С. 168-169; Славяне и Русь. С. 428, прим. 255; Толочко П.П. Спорные вопросы ранней истории Киевской Руси // Славяне и Русь (в зарубежной историографии). - Киев, 1990. С. 118; Клейн Л.С. Воскрешение Перуна. С. 95.

49. Пирсон Э. Викинги. - М., 1994. С. 26; Викинги: набеги с севера. С. 70; Гвин Д. Викинги. Потомки Одина и Тора. - М., 2003. С. 246-247; Мельникова Е.А. Варяжская доля // «Родина», 2002, № 11-12. С. 32.

50. Булкин В. А., Дубов И.В., Лебедев Г.С. Археологические памятники Древней Руси IX-XI веков. - Л., 1978. С. 12; Кирпичников А.Н., Дубов И.В., Лебедев Г.С. Русь и варяги (русско-скандинавские отношения домонгольского времени) // Славяне и скандинавы. - М., 1986. С. 232; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 171, 201, 203, 219, 228-231.

51. Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 203, 228, 231.

52. Петрухин В.Я. Об особенностях славяно-скандинавских этнических отношений в раннефеодальный период (IX- XI вв.) // ДГ. 1981 год.- М., 1983. С. 176-178; Седов В.В. Восточные славяне в VI-XIII вв. - М., 1982. С. 184, 189; Херрман И. Славяне и норманны в ранней истории Балтийского региона // Славяне и скандинавы. С. 370, прим. 62; Ениосова Н.В. Скандинавские рельефные фибулы из Гнёздова // Археологический сборник. С. 91; Кирпичников А.Н. Великий Волжский путь, его историческое и международное значение // Великий Волжский путь. Материалы Круглого стола «Великий Волжский путь» и Международного научного семинара «Историко-культурное наследие Великого волжского пути». Казань, 28-29 августа 2000 г. - Казань, 2001. С. 15,28; его же. Великий Волжский путь // «Родина», 2002, № 11-12. С. 61; его же. Великий Волжский путь и евразийские торговые связи... С. 39-41; Кирпичников А.Н., Сарабьянов В Д. Старая Ладога. Древняя столица Руси. - СПб., 2003. С. 68.

53. Каргер М.К. Древний Киев. Т. I. - М.-Л., 1958. С. 208-211, 219; Шаскольский И.П.

Норманская теория в современной буржуазной науке. С. 167. прим. 300; Седов В.В. Восточные славяне в VI- XIII вв. С. 189, 250,252; его же. Изделия древнерусской культуры в Скандинавии // Славяно-русские древности. Древняя Русь: новые исследования. Вып. 2. - СПб., 1995. С. 56; Янссон И. Контакты между Русью и Скандинавией в эпоху викингов // Труды V Международного конгресса славянской археологии. Киев, 18-25 сентября 1985 г. Т. III. Вып. 16. - М., 1987. С. 130.

54. Хрестоматия по истории России с древнейших времен до 1618 г. С. 129; Клейн Я.С. Воскрешение Перуна. С. 172-173.

55. Хрестоматия по истории России с древнейших времен до 1618 г. С. 129; Лебедев Т.С. Этнографические сведения арабских авторов о славянах и руси // Из истории феодальной России. - Л., 1978. С. 23; Фомин В.В. Ломоносов. С. 150-151; его же. Начальная история Руси. С. 70-72; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 86.

56. Петрухин ВЯ. Мифы древней Скандинавии. С. 279.

57. Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 203, 228, 231.

58. Кочкуркина С.И. Связи юго-восточного Приладожья с западными странами в X-XI вв. (По материалам курганов юго- восточного Приладожья) // СС. Вып. XV. - Таллин, 1970. С. 155.

59. Штруве К.-В. Раскопки княжеской крепости славян-вагров в Ольденбурге (Гольштейн) // Труды V Международного конгресса славянской археологии. Киев. 18-25 сентября 1985 г. Т. I. Вып. 26. - М., 1987. С. 146; Лебедев Г.С. Эпоха викингов в Северной Европе. Историко-археологические очерки. - Л., 1985. С. 211-212; Петренко В.П. Раскоп на Варяжской улице (постройки и планировка) // Средневековая Ладога. Новые археологические открытия и исследования. Новые археологические открытия и исследования. - Л., 1985. С. 105-112; Дубов И.В. Культура Руси накануне крещении // Славяно-русские древности. Проблемы истории Северо-Запада Руси. Вып. 3. - СПб., 1995.

60. Кирпичников А.Н. Ладожская жемчужина в балтийском мире // «Родина», 2008, № 9. С. 40; его же. Из Старой Ладоги в Новгород // То же. 2009. № 9. С. 14.

61. Фаминцын А.С. Божества древних славян. - СПб., 1995. С. 26, 54, 191.

62. Первольф И.И. Германизация балтийских славян. - СПб., 1876. С. 12, 64; Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. Т. III. - М., 1987. С. 246.

63. ЛЛ. С. 31, 52-53, 71-72.

64. Клейн Л.С. Воскрешение Перуна. С. 141-142.

65. Джонс Г. Указ. соч. С. 144.

66. Левченко М.В. Очерки по истории русско-византийских отношений. - М„ 1956. С. 126.

67. Седов В.В. Происхождение и ранняя история славян. - М., 1979. С. 56, 62-63, 67-74; его же. Славяне в древности. - М., 1994. С. 166,169,178-197; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 53.

68. ЛЛ. С. 55; Авдусин Д.А. Об изучении археологических источников... С. 150; Перевезенцев С.В. Русская религиозно-философская мысль X-XVII вв. - М., 1999. С. 99; его же. Тайны русской веры. От язычества к империи. - М., 2001. С. 121; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 53, 203, 229.

69. Фомин В.В. Начальная история Руси. С. 256.

70. Лебедев Г.С. Погребальный обряд скандинавов эпохи викингов. С. 9-17.

71. Дополнения А.А.Куника. С. 393.

72. Verelius О. Hervarar Saga. Upsala, 1672. P. 47; Байер Г.З. Указ. соч. С. 355.

73. Falk H.S. Altnordisches Seewesen // Wörter und Sachen. Kulturhistosche zeit- schrift fur sprach- und sachforschung. Bd. IV. - Heidelberg, 1912. S. 88-89, 94.

74. Греков БД. Образование Древнерусского государства и происхождение термина «Русь» // Очерки истории СССР Период феодализма. IX—XIII вв. Ч. 1. - М., 1953. С. 77.

75. Лукошков А.В. Конструктивные особенности найденных на дне Волхова древненовгородских судов в контексте традиций балтийского судостроения // Новгород и Новгородская земля. История и археология. Вып. 23. - Великий Новгород, 2009. С. 220-223.

76. Кузьмин А.Г. «Варяги» и «Русь»... С. 48; его же. Болгарский ученый о советской историографии начала Руси // ВИ, 1971, № 2. С. 186-188; его же. Об этнической природе... С. 55; его же. Заметки историка об одной лингвистической монографии // ВЯ, 1980, № 4. С. 59; Авдусин Д.А. Об изучении археологических источников... С. 148, 151, 155-156; Славяне и Русь. С. 370.

77. Клейн Л.С. Норманизм - антинорманизм; его же. Воскрешение Перуна. С. 146; его же. Спор о варягах. С. 126, 130.

78. Погодин М.П. Г. Гедеонов и его система происхождения варягов и руси. - СПб., 1864. С. 1-2, 6-8; его же. Новое мнение г. Иловайского. С. 114-115; его же. Борьба не на живот, а на смерть с новыми историческими ересями. - М., 1874. С. 297-298, 384-390.

79. Шлецер А.Л. Нестор. Ч. I. С. 324-325; Ewers J.P.G. Op. cit. S. 148; Звере Г. Указ. соч. С. 92; Федотов А. Ф. О главнейших трудах по части критической русской истории. - М., 1839. С. 42, прим. *; Мошин В.А. Указ. соч. С. 348; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 77, 226.

80. Цит. по: Ковалевский С. Д. Еще один удар по сторонникам норманской теории // ВИ, 1964, № 1. С. 198.

81. Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 76, 226.

82. Орлов А.С. Сказочные повести об Азове. «История» 7135 года. - Варшава, 1906. С. 69-74, 158-227; Ловмяньский X. Русь и норманны. - М., 1985. С. 141, прим. 2.

83. Погодин М.П. Нестор, историко-критическое рассуждение о начале русских летописей. - М., 1839. С. 102-103, 159, 161, 175-179; его же. Исследования... Т. 1. - М., 1846. С. 102-103,285,294,298, 491; то же. Т. 2. С. 9-10; его же. Г. Гедеонов... С. 13-14.

84. Гедеонов С.А. Указ. соч. Прим. 197 на с. 426, прим. 233 на с. 439; Иловайский Д.И. Разыскания о начале Руси. С. 229-230.

Бойся данайцев, дары приносящих

В 2010 г. в издательстве «Нестор-История» (по программе «Кантемир»: «Благодарная Молдавия - братскому народу России») вышла опять же старая-новая книга Клейна «Трудно быть Клейном: Автобиография в монологах и диалогах». Старая-новая потому, что состоит из фрагментов его переписки с учениками, российскими и зарубежными коллегами, прежних интервью и книг, а также небольших вкраплений из свежих воспоминаний и комментариев автора. И суть этого многостраничного труда недвусмысленно выражена в названии, которое, чего и не думает скрывать Клейн, стоит в прямой связи с названием повести фантастов Стругацких «Трудно быть богом». И перед нами действительно предстает бог, бог науки (археологической, антропологической, филологической и прочих наук), следовательно, сама Истина.


Как презентуют его издательство и как говорится во многих местах книги, Клейн - это всемирно известный археолог, антрополог, которого на Западе именуют «легендарным археологом Европы», а ученики - «великим ученым», это универсал, работавший в ведущих университетах мира - Берлинском, Венском, Кембриджском, Копенгагенском, Даремском и др. Да он и сам нисколько не скромничает и постоянно, не без кокетства, нахваливает себя: «Вот я сейчас заканчиваю историю мировой археологической мысли. Я точно знаю, что ее никто, кроме меня, в России сейчас написать не сможет. Она первая за всю историю. Не было в России такой книги, ни до революции, ни после.

И сейчас бы не было, если бы я не сделал. Вот я ее и делаю»[85]. Впрочем, у каждого имеются свои слабости, понятные и простительные. Есть они и у великих людей. И можно только искренне порадоваться за соотечественника, через многие тяготы пришедшего к славе, признанию, и выразить не менее искреннее сочувствие по поводу невзгод, выпавших на его долю.


Но не об этом речь. А о том, как трактует в этой книге Клейн, т. е. сама Истина, роль Ломоносова и антинорманистов в историографии. А Истина, вызывающая у читателя большую симпатию уже рассказами о своей принципиальности в вопросах науки, за которую якобы и отсидела в 1981-1982 гг. (и в чем повинен академик Б.А. Рыбаков и зав. отделом науки ЦК КПСС член-корреспондент Академии наук СССР С.П.Трапезников, который помог «академику Рыбакову и его школе - убрать из археологической науки того, кто доставляет беспокойство» - кандидата исторических наук Клейна[86]), в очередной раз четко высказала мнение о противоположном лагере. И которое будет воспринято его почитателями опять же без всякого сомнения: ведь Сам Клейн сказал.

А сказал он, приводя выдержки из своих работ 1990-х и 2000-х гг., с повторением всех их ошибок и неправд, во-первых, что Байер, Миллер, Шлецер в начале русской истории «открыли значительное участие скандинавских германцев (норманнов) в создании русского государства. Против них ополчился Ломоносов и несколько его приспешников», которые «добились запрета печатать диссертацию Миллера, лишили его звания академика. О Шлецере, который ввел в науку понятие внутренней критики источника и издал основную русскую летопись, Ломоносов писал: "Из сего видно, каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная в них скотина". Шлецер был вытеснен из России. Ломоносов написал совершенно фантастическую, но лестную для России историю, которая очень превозносилась в сталинские времена». После чего археолог так тактично резюмирует: «Конфликт был тот же, что у австралийских аборигенов с археологами. Причем, российские аборигены были гораздо более самостоятельные, властные и ученые, чем в Австралии, а у немецких академиков действительно была некоторая доля национального чванства. Тем не менее нам теперь издалека очень хорошо видно, что эти академики блюли пользу науки, а Ломоносов мешал ей».

И сам стремясь блюсти пользу науки, Клейн повторяет, что «я с иронией описываю потуги Миллера и критикую их за вполне вероятную психологическую подоплеку - национальную спесь, но отмечаю его приверженность фактам. Я с подчеркнутой симпатией излагаю крикливые ультрапатриотические эскапады Ломоносова, но отмечаю их безосновательность. То же и с отношением к Погодину и Костомарову», что антинорманизм есть «сугубая специфике России», уходящая корнями в тот «комплекс неполноценности, который является истинной основой распространенных у нас ксенофобии» и т.д., говорит о «предвзятости», «шовинистической ангажированности» и «критиканской фразеологии» антинорманистов[87]. Во-вторых, иная, конечно, тональность у Клейна в разговоре о своем: о семинаре, о «варяжской (норманской) баталии», ставшей третьим этапом «многовекового спора о варягах». С добавлением новых откровенностей, которые дополнительно характеризуют «советский антинорманизм» и показывают, как автору удалось его спокойно одурачить. Так, вспоминая «дискуссию» 1965 г., он пишет, что «нельзя было объявить себя сходу норманистом». И чтобы никто его в том не обвинил, Клейн лишь изменил (сузил) понятие норманизм: «...Объяснение успешных норманских захватов их расовой природой - это был бы норманизм, а признание самих фактов таких завоеваний и влияний - не норманизм». В связи с чем это понятие «не налезало на меня и других исследователей, желающих свободно и объективно трактовать факты», и «позволяло отвести антинорманистские обвинения от многих научных положений...»[88].


Произнося правильные слова, которые найдут поддержку и у исследователей, и у любителей русских древностей, что беспристрастность - это принцип ученого, что «историк - как судья, должен все взвешивать»[89], Клейн очень пристрастен и потому очень плохо взвешивает: скандинавских вещей у него на Руси пруд пруди, хоть отправляй на экспорт, западнославянских же огромный дефицит. Так, по его словам, археологические находки лишили гипотезу Ломоносова и других «малейшей правдоподобности: типично скандинавские вещи и обряды IX-X вв. открыты на обширном пространстве от Старой Ладоги до Киева: застежки-фибулы, шейные гривны с подвесками в виде молоточков Тора, погребения в ладье, "умерщвленные" (согнутые) мечи и т. п. А западнославянских вещей почти нет...».

Как-то сразу вспоминаются весьма схожие слова историка Р.Г.Скрынникова, сказанные в 1999 г. с использованием другого, не менее важного для норманистов источника их «аргументов», при этом по оплошности проговорившегося, как можно позавчерашними норманистскими «щами» бесконечно пичкать читателя: «На обширном пространстве от Ладоги до днепровских порогов множество мест и пунктов носили скандинавские названия. Однако в целом следы материальной культуры норманнов в Восточной Европе немногочисленны и неглубоки. Объясняется это тем, что руссы не строили укреплений и пользовались услугами ремесленников из местного населения или добывали необходимые продукты на войне. Со временем следы норманнской культуры окончательно исчезли под мощным слоем славянской культуры»[90] (а так можно обосновывать любой этнос варягов и руси, даже внеземной).


Как Шлецер прекрасно понимая, что из одних лишь слов приличествующую науке одежонку для норманизма не сошьешь, Клейн антинорманизму - Ломоносову и «его приспешникам», в целом всем, по его характеристике, «ультрапатриотам» - методично и искусно «шьет» очень большое и очень страшное политическое дело, своего рода «Нюрнберг», наметки которого были им сделаны еще полвека назад. И этот приговор, а он уже зачитывался обвинителем в 2006 г. со страниц «Новой газеты» и журнала «Звезда», заключается в том, что Россия вступила на путь, «который прошла побежденная ею Германия» - на «путь нацизма» (или «вползание в яму нацизма»).

Находя тому якобы параллели и признаки, проиллюстрированные для непонятливых рассказом антирусского анекдота, а также говоря, что «в нашей стране все больше, все шире и все ярче разгорается пожар межнациональных столкновений и расистской ненависти», что «народ в массе симпатизирует убийцам инородцев... готов к погромам инородцев (нужна только искра) и к принятию расовых законов...» и что уже президент провозглашает «официальное приветствие русских нацистов»: «Слава России», Клейн резюмирует: «Выдвигая лозунг "Россия для русских", ратуя за сепаратизм, за национальную изоляцию, за устранение иностранцев и инородцев, наши ультрапатриоты на деле разрушают основную победоносную традицию русского народа, подрывают перспективы его роста и базу его величия», и что «наш Гитлер уже пишет свою «Майн кампф» и составляет списки для расстрелов. И концлагеря готовы - ждут поступления колонн политзэков». Свой «Диагноз», а так называется этот раздел книги, Клейн завершает по театральному, словно герой, чем-нибудь пронзенный и долго перед этим певший (говоривший) со сцены в зал: «Мне предстоит умереть. Но я хотел бы умереть в сознании, что страна будет жить счастливо и достойно»[91].


Лев Самуилович, живите долго-долго. И, разумеется, счастливо и достойно. Только не занимайтесь привычным для Вас делом - созданием исторических и политических фальсификаций, и не обвиняйте русский народ - народ-победитель германского нацизма - в нацизме, который готовил этому народу либо поголовное истребление, либо расовое истощение - сохранение «в живых лишь примитивных и недееспособных особей» (такую задачу ставила «Памятная записка», приложенная к «Генеральному плану "Ост"»)[92]. Не берите такой грех на душу и не действуйте по рецепту одного печально известного нацистского «спеца» по оболваниванию: ври больше, что-нибудь да останется. Потому что не было и никогда не будет фашизма в России. Не тот менталитет.

И по каким-то отморозкам, которые убивают не только нерусских и людей неславянской внешности, но и русских, и людей славянской внешности, нельзя марать весь народ, да еще обвинять его в симпатии к «убийцам инородцев». Убийцы они и есть убийцы, какими бы они словами и лозунгами - по форме и звучанию даже самыми патриотичными - не прикрывали свои злодеяния, и к какому бы роду-племени они бы не принадлежали. И подлежат эти псевдопатриоты, дискредитирующие и Россию, и русский народ, и патриотизм, самому суровому наказанию. А русский народ не несет в себе бацилл расизма и нацизма, на почве которых вырастает фашизм. Как подчеркивал мельком упомянутый Вами знаменитый Н.Н. Миклухо-Маклай, характеризуя ситуацию XIX в. в Европе, охваченной идеями расизма и социал-дарвинизма, «Россия - единственная европейская страна, которая хотя и подчинила себе много разноплеменных народов, но все же не приняла полигенизм (т. е. учение о разном происхождении и, следовательно, неравенстве рас) даже на полицейском уровне. В России полигенисты не могут найти себе союзников, так как их взгляды противны русскому духу»[93].


По той же причине - противности русскому духу - в русском сознании никогда не было и не никогда будет нацистской идеи о «способных» или «неспособных» создавать государства народах. По той же причине русские никогда не уничтожали нерусских, не загоняли их в резервации и не сгоняли их с родной земли (действия грузин Сталина и Берии к характеру русского народа, понятно, не имеют никакого отношения). По той же причине в русском народе, который изначально сложился как полиэтническая общность, нет психологии «нации господ». Изначально многонациональным было и наше государство, в рамках которого около двухсот народов смогли сохраниться и сохранить свою самобытность, свою культуру и свой язык (а большинство из них добровольно вошло в состав России, и таких примеров мировая история не знает).

И лишь только в существовании многонационального Российского государства лежит залог будущего всех его граждан: и русских, и нерусских, и православных, и неправославных. Поэтому, не следует его раскачивать и натравлять народы друг на друга. А Вы, Лев Самуилович, именно так и поступаете (искренне надеюсь, что невольно), когда говорите, а получается, провоцируете и науськиваете, что русский народ «готов к погромам инородцев (нужна только искра)» и что «в границах России еще осталось немало других народов - население автономных республик - Татарии, Башкирии, Мордовии, Чувашии, Бурятии, Калмыкии, Коми, Мари и многих других. Что их народы тоже вкусили от суверенитета и так просто это приобретение не отдадут, что они с большой тревогой смотрят на те русские силы, которые жаждут во всей Федерации установить режим "Россия для русских"»[94].

Но сил таких нет. Если, конечно, их искусственно не взращивать и не лелеять. Чтобы потом, используя пугало «русского фашизма», но в котором не будет ничего русского, противопоставить русским - пример Югославии свеж в памяти - «население автономных республик», на помощь которым сразу же подтянутся зарубежные охотники членить Россию, согласно «теории апельсина» П.Рербаха, по национальностям, как апельсин по долькам. А затем, решив «русский вопрос», они примутся, за такое же решение вопросов «населения автономных республик», освобождая от всех нас - русских, татар, башкир, мордвы, чуваш, бурятов, калмыков, марийцев и «многих других» - наши же земли и наши же природные богатства. Освобождать для более «достойных».


Один известнейший параноик - Гитлер - уже рвался к нам за своим «Lebensraum». А он, кстати сказать, был норманистом и посредством норманизма идеологически обосновывал «Drang nach Osten» - агрессию против нашей с Вами Родины, Лев Самуилович. Как разжигал этот человеконенавистник антирусские настроения в «Майн кампф», «организация русского государственного образования не была результатом государственно-политических способностей славянства в России; напротив, это дивный пример того, как германский элемент проявляет в низшей расе свое умение создавать государство».

Поэтому, формулировал бесноватый фюрер задачу, обернувшуюся для народов СССР страшными жертвами, «сама судьба как бы хочет указать нам путь своим перстом: вручив участь России большевикам, она лишила русский народ того разума, который породил и до сих пор поддерживал его государственное существование»[95]. Но навязчивая идея Гитлера не умерла вместе с ним 65 лет назад: сегодня на Западе раздаются голоса бывших очень высокопоставленных чиновников, негодующих и чуть ли не впадающих в истерику, что Сибирь принадлежит только России. Ибо, уверяют они, взывая исправить такую вопиющую историческую несправедливость, наша Сибирь должна принадлежать всему мировому сообществу Пока - это прививка такой идеи сознанию последнего. Со временем - по мере назревания политических, экономических, энергетических, экологических и иных проблем, которые резко снизят привычный для их граждан уровень жизни, к этому хору могут присоединиться голоса реальных политиков. И тогда мы вновь услышим, что что-то для них и для их ценностей - это «über alles». И это «über alles» может указать на Россию, как на источник всех этих проблем.

И никто, Лев Самуилович, не жаждет «установить режим "Россия для русских"». Россия для всех россиян - Родина-мать, у которой нет пасынков и падчериц. Все они для нее - родные дети. И все они жаждут, если вспомнить слова-наказ П.А.Столыпина, не «великих потрясений», а «Великой России», России процветающей, в которой все будут жить действительно достойно и счастливо. Сказанное, конечно, не означает, что среди русских нет негодяев (в семье не без урода), готовых назваться нацистами и даже быть таковыми. Но способны они это сделать не в силу генетической и исторической предопределенности, т. к. ее нет, а лишь по чьей-то подсказке и под чьим-то умелым руководством, спекулирующим на многом, в том числе и на благородном чувстве патриотизма.


Вот с этими беспринципными политическими структурами - а они и «за бугром», и у нас под боком, но в том и другом случае не имеющими отношения ни к русскому народу, ни к интересам России и ее многонационального населения - и следует всем нам бороться. Как боролись и победили наши отцы и деды в 1945 году. За что и погибли многие из них в самом цветущем возрасте. И лежат они, миллионы сынов и дочерей России, в могилах вместе, сделав одно общее дело, спасшие мир от нацизма. Лежат разные по национальностям и разные по религиям. Но по этим признакам их никто не делит - для всего человечества они есть русские солдаты. И сами себя они в боях и военных невзгодах не делили. Поэтому и победили и под Москвой, и под Сталинградом, и под Берлином. И мы одолеем любую напасть. Какой бы она не была. Обязательно, потому что вместе, потому что русско-татарско-башкирско- мордовско-чувашско-бурятско...-многонационально-разноликий народ России от побед не отвык.



Примечания:

85. Клейн Л.С. Трудно быть Клейном. С. 7- 12, 102, 190, 212, 232-233, 260, 277, 287- 288, 453, 472, 475, 500, 619-620 и др.

86. Там же. С. 158, 324, 332, 386.

87. Там же. С. 136-138,614.

88. Там же. С. 135, 137-147, 158, 250, 357, 497-498, 582-589, 620.

89. Там же. С. 433, 599.

90. Там же. С. 249; Скрынников Р.Г. Русь IX-XVII века. С. 17-18.

91. Клейн Л.С. Трудно быть Клейном. С. 650-669.

92. Кузьмин А.Г. Мародеры на дорогах истории.-М., 2005. С. 116.

93. Цит. по: там же. С. 80.

94. Клейн Л.С. Трудно быть Клейном. С. 666.

95. Сахаров А.Н., Фомин В.В. Слово к читателю // Изгнание норманнов из русской истории. С. 16.

Петрухин и Мурашова как специалисты по творчеству Ломоносова и варяго-русскому вопросу

В 2002 г. Е.С. Галкина констатировала, что Петрухин «крайне произвольно» интерпретирует исторические источники[96]. Но он также крайне произвольно интерпретирует, в силу тех же причин, что и Клейн - тенденциозности и простого незнания огромной историографии варяго-русского вопроса, источники историографические, точнее, приписывает им то, чего в них нет. Так, очень странно слышать от него, что Ломоносов был приверженцем этимологической конструкции, отождествлявшей «по созвучию варягов и полабское племя вагров», тогда как историк вообще не упоминает последних (только раз и мимоходом у него в «Древней Российской истории» названа Вагрия). Да и в варягах Ломоносов видел не какой-то конкретный народ, а общее имя, прилагаемое ко многим западноевропейцам (а его правоту подтверждают источники, включая самые ранние[97]). «Неправедно рассуждает, - объяснял он, а эту мысль затем всемерно поддержал С.М. Соловьев, - кто варяжское имя приписывает одному народу. Многие сильные доказательства уверяют, что они от разных племен и языков состояли и только одним соединялись обыкновенным тогда по морям разбоем».

И собственно варягов-русь Ломоносов выводил не из Вагрии и от вагров, а из иного места Балтики. Совершенно справедливо обращая внимание на название устья р. Немана Руса, наш гений заключил, что именно здесь жили варяги-русь («на восточно-южном берегу Варяжского моря, при реке Русе, которая от сих варягов русских свое имя имеет...») и что от них Рюрик и был «призван на владение к славянам...» (при этом он указал на наличие русского имени и в других районах балтийского Поморья: «Литва, Жмудь и Подляхия исстари звались Русью, и сие имя не должно производить и начинать от времени пришествия Рурикова к новгородцам, ибо оно широко по восточно-южным берегам Варяжского моря простиралось от лет давных», Роталия- Русия в западной части Эстонии, «россанами» назывались рюгенские славяне)[98]. Не менее странно слышать от Петрухина, что «вагры и варяги уже были отождествлены в сочинении немецкого ученого Фридриха Томаса...», и в чем ему видится «заказной характер». Но о ваграх как варягах говорили - тоже по заказу? - С.Мюнстер с С. Герберштейном за 173 и 168 лет до 1717 г., когда Томас, оспорив мнение о скандинавском происхождении Рюрика, отстаиваемое его земляком Г.Ф. Штибером, вывел его из славянской Вагрии[99].


Петрухин, именуя С.А. Гедеонова «любителем российских древностей» («любителем старины»), т.е. непрофессионалом, а мысли Д.И.Иловайского характеризуя как «одиозные» построения, в целом более чем нелестно отзываясь об их «кондовом антинорманизме», тем самым показывает, что он навряд ли читал как их работы, так и работы тех, кто их все же читал и размышлял над ними. Ибо высочайший уровень профессионализма Гедеонова - выпускника историко-филологического факультета Петербургского университета, крупнейшего знатока ранней русской и европейской истории - особенно подчеркивают отзывы норманистов и особенно тех, кого он критиковал. Так, А.А. Куник увидел в нем решительного противника, «замечательно- проницательного критика», который, «кроме того, что строго держится в границах чисто ученой полемики... не слегка берется за дело, а после довольно обширного изучения источников и сочинений своих противников, старается решить вопрос новым способом». В связи с чем ученый, немец по национальности, духу и культуре назвал труд Гедеонова «Отрывки из исследований о варяжском вопросе», опубликованные в 1862-1863 гг. (в 1876 г. вышло их переработанное и расширенное переиздание «Русь и Варяги»), «в высшей степени замечательным» и прямо признал, что против некоторых его доводов «ничего нельзя возразить».


Да еще при этом сказав, что некоторые антинорманисты, «главным образом г. Гедеонов, беспощадно раскрыли слабые стороны норманской школы, которые вызывали противоречие. Само дело от этого только выиграло» (Куник мысль о полезности борьбы норманистов и антинорманистов, как им подчеркивалось, для подлинной науки, т. е. все же не для той, что придумана норманистами, и к которой он пришел благодаря Гедеонову, проводил затем и в частных случаях. Так, в письме к известному специалисту в области южнорусских древностей Ф.К. Вруну от 29 декабря 1870 г. он воскликнул: «was ware die echte Wissenschaft ohne kampf!»). Хотя, как говорил историк в адрес норманизма, «трудно искоренять исторические догмы, коль скоро они перешли по наследству от одного поколения к другому». «Нет сомнения, что норманисты» (а Куник использовал, если привести формулировку Клейна, это «клише советской пропаганды...», и «норманистом» именовал, как уже отмечалось, даже Нестора-летописца) разбирали, по его словам, «главные свидетельства не с одинаковой обстоятельностью и не без пристрастия» и приписывали скандинавам «такие вещи, в которых последние были совершенно невиновны».


И, переходя от слов к делу, сам принялся за «искоренение исторических догм», в 1862 г. заметив в отношении своей монографии «Die Berufung der schwedischen Rodsen durch die Finnen und Slawen» (Призвание шведских родсов финнами и славянами. Bd. I-II. - SPb., 1844-1845), сыгравшей огромную роль в закреплении норманизма в мировой науке и чьи положения повторяют нынешние норманисты, что «я должен теперь первую часть своего сочинения объявить во многих местах несоответствующею современному состоянию науки, да и вторую часть надобно, хоть в меньшей мере, исправить и дополнить». А какое значение придавал книге в момент ее написания и выхода автор, видно из его письма Погодину, в котором он сообщает, что «нарочно» включил в ее состав «те главы, которые посредством обдуманных лингвистических исследований, связанных историческими доказательствами и основанных на твердых принципах сравнительной словено-нормандской грамматики, направлены к тому, чтобы навсегда защитить оспариваемые положения русской и польской истории от всех лжемудрствований и неточных неграмматических этимологий», и что имена русских князей, «русские» названия днепровских порогов и др., по крайней мере большей частью соответствуют древнесеверным и что во многих из них «чисто шведские звуковые законы явно бросаются в глаза».


И эти «чисто шведские звуковые законы» тогда настолько «явно бросались в глаза» Кунику, что он в имени Владимир окончание на мир посчитал заимствованным от гото-германского и «с высокой долей вероятности» отнес к скандинавам былинного Илью Муромца. Но прошло совсем немного времени, был издан труд Гедеонова, и под его влиянием исследователь, отмежевываясь от тогдашних любителей фамильярничать с русскими древностями, с легкостью фокусника превращавших их в скандинавские, уже решительно заявил: «...Я не принадлежу к крайним норманистам» и «вовсе не думаю норманизировать древнюю Русь...». Под тем же влиянием Куник окончательно убедится в полнейшей невозможности доказать правоту норманизма на историческом поле, что и заставит его обратиться за решением чисто исторического вопроса к той области, где, используя натяжки и подмены, это можно попытаться сделать. И в 1875 г. он резюмировал: «После того как, по крайней мере в русской науке, признано невозможным разрешить варяго-русский вопрос чисто историческим путем, решение его выпадает на долю лингвистики...»[100].


Другой принципиальный оппонент Гедеонова М.П.Погодин также во всеуслышание сказал, что после Г. Эверса у норманской системы не было «такого сильного и опасного противника» как Гедеонов и что его исследование «служит не только достойным дополнением, но и отличным украшением нашей историко-критической богатой литературы по вопросу о происхождении варягов и руси. Он осмотрел вопрос со всех сторон, переслушал всех свидетелей, сравнил и проверил все показания, много думал о своих заключениях»». И также открыто, как и Куник, признал несостоятельным ряд принципиальных догматов норманской теории. Особенно впечатляюще обрисовал урон, нанесенный Гедеоновым безраздельно господствующему тогда норманизму, и в силу того весьма самодовольному, норманист Н.Ламбин. Гедеонов, подытоживал он в 1874 г., «можно сказать, разгромил эту победоносную доселе теорию... по крайней мере, расшатал ее так, что в прежнем виде она уже не может быть восстановлена». И уже сам, под воздействием критики Гедеонова чуть ли не полностью разочаровавшись в норманской теории (а четырнадцатью годами ранее он называл летописца «первым, древнейшим и самым упорным из скандинавоманов»), вел речь о ее «несостоятельности», что она доходит «до выводов и заключений, явно невозможных, - до крайностей, резко расходящихся с историческою действительностью. И вот почему ею нельзя довольствоваться! Вот почему она вызывала и вызывает протест!».


В 1931 г. норманист В.А. Мошин подытоживал, что труд Гедеонова - «одно из самых солидных исследований в этой области, а самое научное и наиболее критическое из всех выступивших против норманизма», что его критика «сильно пошатнула основания норманской терии» и что «беспристрастный исследователь» Гедеонов «похоронил "ультранорманизм" шлецеровского типа», побудив тем самым «ученых к новым наблюдениям над языческой культурой восточных славян, результатом чего явилось создание сложной картины истории русской культуры в ее непрерывном естественном развитии». Да и иностранные норманисты отмечали, например, датчанин В.Томсен, что сочинение Гедеонова, «по крайней мере, производит впечатление серьезной обдуманности и больших познаний...». В 1960 г. и Л.С.Клейн говорил, что «Гедеонов был очень сведущ в лингвистике, и его критические замечания заставили даже лингвиста Куника поколебаться в некоторых скандинавских этимологиях»[101].

В 1904 г. академик А.А. Шахматов, рассуждая о Сказании о призвании варягов, подчеркнул, что «здравая критика, внесенная в понимание его Эверсом, Костомаровым, Гедеоновым, Иловайским и другими, показала всю шаткость основания, на котором строили свое здание норманисты». В 1931 г. Мошин, решительно отвергая распространенное мнение о низкой ценности трудов анти- норманистских, констатировал: «Эверса, Костомарова, Юргевича, Антоновича никак нельзя причислять к дилетантам, а, по моему мнению, этот эпитет нельзя приложить и к Иловайскому, филологические доказательства которого действительно слабы, но который в области чисто исторических построений руководился строго научными методами, и доказал свою большую эрудицию в русской истории прекрасным трудом "История России".... Некоторые же открытия Иловайского, осветив по новому различные моменты древнейшей истории Руси, получили всеобщее признание, и заставили даже наиболее упорных его противников внести в свои конструкции необходимые корректуры».


Норманиста Мошина, прекрасного знатока историографии варяжского вопроса, ценившего труды предшественников все же не по тому, кто их написал - «свой» (норманист) или «чужой» (антинорманист»), а по качеству доказательной базы pro et contra, заставили высказаться в защиту названных историков, по его словам, «краткие характеристики» этого вопроса, попадающиеся «в учебниках и популярных трудах по русской истории». Не только не дающие, подчеркивал он, «действительной картины его развития, но часто страдающие значительными и вредными ошибками». Такими же значительными и вредными ошибками была полна и та историография, по которой только и получил представление об истории разработки варяго-русской проблемы археолог Петрухин. Так, в 1983 г. И.П. Шаскольский отозвался о фундаментальном труде Гедеонова «Варяги и Русь», составившем эпоху в науке, очень нелестно: в этом произведении «советский антинорманист» почувствовал «налет дилетантизма». В 1993 г. А.П.Новосельцев вел речь о «посредственности типа Иловайского», «который очень вольно обращался с фактами...», и что теория Гедеонова о тождестве варягов с южнобалтийскими славянами «ни одним серьезным ученым не была принята»[102].

Петрухин, принадлежа, конечно, к «серьезным ученым» и потому выставляя историка Гедеонова непрофессионалом, в 2009 г. обвинил его еще и в подлоге: «Дело доходит до прямых мистификаций: так, Ипатьевской летописи приписывается фраза, повествующая о неких сербских князьях "съ кашуб, от помория Варязкаго, от Старого града за Кгданьском" (Гедеонов 2004: с. 142)». Ибо, по его категоричному тону, «ничего подобного в Ипатьевской летописи нет...». Почему же нет. В Ермолаевском списке Ипатьевской летописи (с. 227 издания 1843 г., и эта страница указана Гедеоновым), отмечено, что польский король Пшемысл II был убит (1296) за смерть своей первой жены Лукерии, которая «бо бе рода князей сербских, с кашуб, от помория Варязкаго». Стараясь дискредитировать антинорманистов всяческими неправдами, Петрухин представляет их не только мистификаторами, но полными невеждами в вопросах, хорошо известных неисторикам, буквально на глазах и без какого-либо смущения передергивая факты. Так, внушает он, Фомин утверждал на конференции в Эрмитаже в мае 2007 г., что «летопись не знала ничего об Англии, ибо в космографическом введении говорится лишь о Британии (Вретаньи)», и что он при этом игнорирует тот «исторический факт, что сам киевский князь Мстислав носил английское имя Гаральд, будучи сыном английской принцессы-беженки». Но Фомин, а материалы этой конференции изданы (а Петрухин лично слушал его выступление), лишь заметил, нисколько не касаясь англо-русских связей XI—XII вв., что земля «Агнянска» ПВЛ указывает не на Англию, которая именуется в летописи «Вротанией», «Вретанией», «Британией», а на южную часть Ютландского полуострова[103] (этот сюжет помещен в самом начале первой части настоящей монографии).


Как специалиста-археолога Петрухина характеризует его «норманско-хазарская» концепция, в которой псевдоскандинавские погребения в камерах занимают центральное место и через призму которой он несколько десятилетий псевдореконструирует историю Киевской Руси. И эта псевдореконструкция настолько не соответствует источникам, что вызывает протест даже у ученых, не сомневающихся в норманстве варягов. Так, в 2000 г. византинист Г.Г.Литаврин отметил, что Петрухин (а вместе с ним и его соавтор Д.С.Раевский, специалист по скифам и «семантики изобразительного искусства Евразии в древности») несколько преувеличивает роль норманнов на Руси и что он не имеет оснований для вывода о заметном «хазарском компоненте» в русской культуре, т. к. «нет решительно никаких доказательств того, что их влияние на духовную культуру и политическую систему Древней Руси был сколько-нибудь глубоким и длительным». Но доказательства Петрухину вообще-то и не нужны. Потому что есть его личное мнение. Его и достаточно. И согласно которому, большие курганы Черниговщины (Черная Могила и Гульбище) насыпаны с соблюдением скандинавских обычаев, а в Черной могиле (60-е гг. X в.,) всем надлежит видеть, если они, конечно, не хотят прослыть либо всего лишь простыми «любителями старины», либо приверженцами «кондового антинорманизма», захоронение знатного русского дружинника «скандинавского происхождения» («русского феодала варяжского происхождения»), осуществленное небывалым славяно-норманно-хазарским сообществом того времени: «славяне, норманны и хазары возвели своему предводителю единый монумент»[104].


Большой курган Черная могила вошел в науку как погребальный памятник норманна посредством X. Арбмана. И вошел потому, что шведский археолог отнес - так ему захотелось - к скандинавским мечи, которые являются франкского производства и которые имели самое широкое хождение по всей Европе (они найдены там, где скандинавов никогда не было). Отнес он к скандинавским и два орнаментированных рога-ритона. Но при этом признав, что орнаментация обеих оправ носит не скандинавский, а восточный характер, что весь остальной погребальный инвентарь, от шлема до одежды, чужд скандинавской материальной культуре, что в кургане не найдено скандинавских женских украшений и что погребенная здесь женщина, видимо, не носила традиционной скандинавской одежды. И все эти допуски и натяжки Арбмана в отношении Черной могилы английский археолог П.Сойер привел в 1962 г. в качестве ярчайшего примера тенденциозной аргументации.


Но выдумки Арбмана были приняты Петрухиным (в 2003 г. он представил погребальный комплекс кургана как «настоящую модель Вальхаллы») и приняты, несмотря на то, что в 1960-1970-х гг. антрополог Т.И.Алексеева констатировала отсутствие в Черниговском некрополе германских (норманских) особенностей. Да и сам он в 1981 г. отмечал, что Черная Могила и Гульбище, видимо, содержали сожжение в деревянных камерах, что довольно редко встречается в Скандинавии, но обычно для Черниговщины. В 1998 г. В.В.Седов указал, что особенности обрядности Черной Могилы: «предметы вооружения и конского снаряжения на кострище были сложены грудой, остатки кремации с доспехами были собраны с погребального костра и помещены в верхней части кургана - не свойственны скандинавам, но имеют аналогии в других дружинных курганах Черниговской земли»[105].


Яркий пример тенденциозной аргументации Петрухин демонстрирует и оценкой вышеупомянутых двух серебряных фибул, открытых в Киевском некрополе. Ибо, несмотря на отмеченный М.К.Каргером факт использования одной из них не по прямому назначению (застежка), а как подвеска-медальон, несмотря на заключению Т.И.Алексеева о совершенном отсутствии у погребенных в камерах Киева германских черт, несмотря на наличие славянских височных колец «волынского типа», представлявших собой специфический женский племенной убор восточных славянок, он убеждал ив 1981, и в 1995 гг., что эти «фибулы свидетельствуют о скандинавском этносе погребенных» двух киевских знатных дам (и увидел в височных кольцах в их могилах факт отражения процесса ассимиляции норманнок, доказательство их местных связей и принадлежности «к древнерусской крещеной знати»), А в 1998 г. на основе одного ложного заключения Петрухин вывел другое ложное заключение: «придворные дамы Ольги» были скандинавского происхождения. И в 2008 г. он все также говорил о скандинавских дружинных древностях X в. в гнёздовских курганах и Киевском некрополе[106].

Манеру трактовки археологического материала Петрухин перенес на работу с русскими летописями, в связи с чем говорит не то, что там есть на самом деле, а что ему, как норманисту, видится: что имеются данные «прямых источников о скандинавском происхождении названия русь...», что что «варяги для Нестора - жители Скандинавии...», что «летописец знал из дошедших до него преданий, что само имя «русь» имеет варяжское (скандинавское) происхождение...», что он согласовывал предания «о происхождении руси из Скандинавии... с общим этноисторическим контекстом», что летопись содержит предание «о варяжском - скандинавском - шведском происхождении руси...»), что летописцы были «первыми "норманистами"» (последнее в соавторстве с Е.А. Мельниковой)[107]. В той же манере он совместно с той же Мельниковой «анализирует» и труд Константина Багрянородного «Об управлении империей» (середина X в.), утверждая, что для него народ «росов» тождественен со скандинавами и противопоставлен славянам как дружина, пользующаяся скандинавским языком. Но император не отождествляет русь со скандинавами (у него даже нет такого слова), да и о ее языке молчит совершенно. Хотя будь он неславянским, то венценосный автор этот факт, в силу очень хорошего знания при византийском дворе реалий русской жизни, обязательно бы отметил. Отметил бы еще и потому, что свой трактат Константин писал для сына Романа, будущего императора, желая ознакомить его, как сказано во вступлении, с нравами, происхождением, торговлей, военной силой, союзами и т. д. варваров, с которыми контактировали византийцы. И посему был обязан дать ему о последних самую полную информацию, ибо от того зависело будущее Византийской империи.

Для археолога Петрухина, естественно, нет сомнений, что «русские» названия порогов «имеют прозрачную скандинавскую этимологию», «наиболее удовлетворительно этимологизируются из древнескандинавского (до диалектного распада) или древнешведского (с восточноскандинавскими инновациями) языка»[108]. Но будь он сторонником иной версии этноса варягов и руси, то с неменьшим бы энтузиазмом декларировал «прозрачность» иной этимологии. Хотя бы той же мексиканской, о которой, иронизируя двести лет назад над «счастливыми» объяснениями «словоохотливых изыскателей» «русских» названий порогов из скандинавского, славянского и венгерского, сказал Г. Эверс. Призрачность выводов Петрухина показывает тот факт, что, согласно сагам, скандинавы появляются в Византии лишь в конце 20-х гг. XI в., в связи с чем они ничего не могли сообщить Багрянородному, скончавшемуся за 70 лет до этого - в 959 году. А время появления норманнов в Империи установил крупнейший византинист XIX в. В.Г.Васильевский, не сомневавшийся в скандинавском происхождении варягов. Он же отметил, что византийские источники отождествляют «варангов» и «русь», говорящих на славянском языке, и отличают их от норманнов[109].


Саги, отразившие историю скандинавов, перечеркивают домыслы о скандинавских названиях днепровских порогов еще и тем, что, согласно их показаниям, норманны абсолютно не знали знаменитого Днепровского пути, так хорошо известного нашим варягам. Как установил в 1867 г. В.Н. Юргевич, саги хранят «совершенное молчание... о плавании норманнов по Днепру и об его порогах». В связи с чем он задал весьма уместный в таком случае вопрос: «Возможно ли, чтобы скандинавы, если это были руссы, не знали ничего и нигде не упомянули об этом, по свидетельству Константина Порфирородного, обычном пути руссов в Константинополь?». Ученик Л.С.Клейна Г.С.Лебедев вынужден был признать в 1985 г., что путь «из варяг в греки» «как особая транспортная система в северных источниках не отразился», и объяснял это тем, что он представлял собой явление восточноевропейское, и норманны познакомились с ним лишь тогда, когда он уже сложился «как центральная государственная магистраль». Иначе говоря, познакомились с ним тогда, как давно сложилась вся его топонимическая номенклатура, которая в первую очередь охватывала пороги, становившиеся огромным испытанием для всех, кто хотя бы раз прошел через них, и что, естественно, оставляло в памяти неизгладимый след[110]. Вместе с тем следует заметить, что в сагах присутствует описание того пути, которым норманны ходили вокруг Европы в Константинополь. Так, норвежский конунг Сигурд Иорсалафари, идя в 1110 г. в Иерусалим, проследовал мимо Англии, Испании, через Гибралтар, мимо Сицилии и оказался в пределах Малой Азии. Побывав в святом городе и других местах, он сел на корабль в Акрсборге (современная Акка) и прибыл в Миклагард. Называют саги и маршрут очень близко прилегающий к Восточной Европе. Например, в 1107 г. конунг Сигурд, сын Магнуса Босого, оставив в Константинополе свой корабль, «домой в Норвегию поехал он по Венгрии, Саксонии и Дании...»[111].


Для наглядности демонстрации ошибочности утверждений Петрухина по поводу «русских» названий днепровских порогов следует привести пример с Волгой и ее отражением в античной картографии. Самым первым надежным источником, зафиксировавшим довольно точное расположение этой реки и ее название, является «Географическое руководство» Птолемея (середина II в. н.э.), где дано описание ее течения и впадения с севера в Каспийское море, упомянут левый приток Волги, очевидно, Кама, даже отмечена близость русел Дона и Волги в их среднем течении. При этом, как подчеркивает А.В.Подосинов, район Волги «для греческих и римских авторов на протяжении почти всей античности и раннего средневековья оставался практически terra incognita. Так далеко на северо-восток Европы сами античные купцы едва ли доходили, а сведения, попавшие в их кругозор, они получали от посредников - скифо-сарматских племен...». Довольно странная ситуация. Греки через посредников получили и донесли в своих памятниках весьма близкую к реальности картину о Волге, на которой они никогда не бывали, и в тоже время скандинавы, которым отдается пальма первенства в открытии Днепровского пути и активная его эксплуатация на протяжении нескольких столетий, совершенно ничего не знают о нем.


Но норманисты прилагают все усилия, чтобы показать, как якобы скандинавы заходили далеко вглубь Восточной Европы и как якобы они, по словам М.Б.Свердлова, «великолепно знали» ее географию. Так, Подосинов, говоря, что Волгу можно видеть в названии p. Olkoga скандинавского трактата конца XIII - начала XIV в., считает, что именно со скандинавами, активно осваивавшими путь по Волге, пришли в Западную Европу сведения о ней, до того там неизвестные. А ведя речь об Эбсторофской карте (XIII в., Нижняя Саксония), на которой в Восточной Европе размещена река «Олхис, называемая также Волкаис», он утверждает, что представления картографа о Восточной Европе весьма путаны (река впадает в Северный океан, на ней размещены Новгород и Киев) и что «в этих западно- и северноевропейских упоминаниях названия Волги позволительно усматривать участие скандинавов - варягов-руси - в торговых и военных контактах восточных славян с поволжскими народами»[112]. Но если принять посылку ученого, что сведения о Волге, отразившиеся на этой карте, были получены от скандинавов, то тогда приходится констатировать, что они к ней и близко не подходили, а имели представление о величайшей реке Восточной Европы только в том виде, которое они могли получить только через многочисленных посредников и только через десятые руки.

В целом, насколько смутно представляли себе скандинавы Русь, т. е. насколько они ограниченно пребывали - по численности и по времени - на территории Восточной Европы, видно по такому принципиально важному факту, что, согласно сагам, столицей Руси предстает Новгород[113]. А упоминания о Киеве в сагах очень немногочисленные. Кроме того, что город стоит на Днепре, они не содержат о нем, замечает М.Б.Свердлов, демонстрируя «великолепное» знание скандинавами географии Восточной Европы, «никаких других обстоятельных и тем более достоверных сведений...»[114]. И это тогда, когда в «Хронике» Титмара Мерзебургского (ум. 1018) очень подробно рассказывается о столице Руси Киеве, а Адам Бременский, описывая в 70-х - 80-х гг. XI в. морской путь из южнобалтийской Юмны (Волина) в Новгород, отмечал, что от Юмны «за 14 дней под парусом приходят в Новгород на Руси. Столица последней - Киев, который соперничает с царствующим градом Константинополем»[115].


А на каком языке все же получил Константин Багрянородный сведения о порогах, видно из того, что он дважды пишет «лрах, тогда как и он сам, и другие византийцы, - обращал внимание С. А. Гедеонов, - всегда передают славянское г своим у». В связи с чем историк заключил, что император «передает не русское г в слове порог, а вендское h в словeprah...», и охарактеризовал его информатора либо новгородцем, либо южнобалтийским славянином. В 1985 г. М.Ю. Брайчевский к «русским» названиям днепровских порогов привел убедительные параллели из осетинского (аланского) языка, вместе с тем подчеркнув, что из германских языков нельзя объяснить ни одного из них[116].

Уровень своего «исторического анализа» Петрухин демонстрирует и тем, что объявляет недостоверным, по причине лишь несоответствия норманской теории, следовательно, своим воззрениям, сообщение сирийского автора VI в. Псевдо-Захария (или Захария Ритора), в «Церковной истории» которого назван народ «рус» (hros), живущий к северу от Кавказа. Хотя о пребывании русов в южных пределах Восточной Европы в доваряжскую эпоху свидетельствуют многие византийские (речь о некоторых из них уже шла) и восточные авторы. Стоит также привести слова, сказанные в 1939 г. А.П.Дьяконовым по поводу этих hros и показывающие надуманность настойчивого разговора археолога о легендарном характере их упоминания у Псевдо-Захария: «Собственные имена народов обычно не создаются фантазией даже в легендах, а скорее являются реальной точкой отправления для создания легенд»[117]. Этот же уровень Петрухин демонстрирует утверждением, что поход руси на Каспий начала X в. (между 911 и 914) сильнейшим образом напоминал «морские набеги викингов на Западе, в империи Каролингов: разграбив побережье Каспия, русы укрылись на близлежащих островах, и неопытные в морских сражениях местные жители были разбиты, когда попытались на своих лодках сразиться с русами». Довольно близко - но независимо - к тому, как в 1841 г. вводил в науку очередной весомый норманистский аргумент «ультранорманист» М.П. Погодин: «Обстоятельства русского нападения на берег Каспийского моря и росского на Константинополь одни и теже с нападением норманнов на берега всех европейских морей, и доказывают их одно северное происхождение, а не восточное»[118].

И объявляя недостоверным то, что было в истории, Петрухин в качестве достоверного преподносит то, что в ней отсутствовало. Так, по его заверениям, долженствующим показать масштаб действий скандинавов в балтийском регионе, следовательно, на Руси, «Волин поморян входил в зону скандинавской колонизации... Рюген и устье Одера также были колонизированы в эпоху викингов...». Но на Рюгене-Руси скандинавы если и появлялись, то только в том случае, о котором говорил Саксон Грамматик в рассказе о боге Святовите, который пользовался особенным почетом у славянского населения Балтики (его храм находился в столице ругов Арконе): «Даже соседние государи посылали ему подарки с благоговением: между прочими, король датский Свенон, для умилостивления его, принес в дар чашу искуснейшей отделки...»[119].


Волин, а он как раз и находился в устье Одера (но чего, оказывается, не знает Петрухин), также нельзя отнести к «зоне скандинавской колонизации». Волин (немцы именовали его Winetha, Julin, Jumne, Jumneta) источники представляют величайшим из городов Европы. Гельмольд вслед за Адамом Бременским называет его «знаменитейшим», говорит, что «это действительно был самый большой город из всех имевшихся в Европе городов, населенный славянами вперемешку с другими народами... Этот город, богатый товарами различных народов, обладал всеми без исключения развлечениями и редкостями». И уже в IX в. он занимал площадь в 50 гектаров, и его население в X в. состояло порядка из 5-10 тысяч человек (для сравнения, шведская Бирка, которую обычно характеризуют не только как крупнейший торговый центр Швеции, но и всего балтийского Поморья, была расположена, отмечал в 2009 г. шведский ученый Д.Харрисон, на территории 7 га и число жителей в ней колебалось от 500 до 1000 человек, а датский Хедебю в пору своего расцвета - X в. - занимал площадь 24 га, и его население насчитывало несколько сотен человек, может быть, даже более тысячи). В XI в. балтийская торговля, достигшая цветущего состояния, была сосредоточена именно в Волине (около него обнаружена почти треть всех кладов Поморья), и он, в чем были твердо убеждены на Западе, уступал только одному Константинополю. Датский король Гаральд (936-986), захватив Волин, выстроил здесь крепость, названную по скандинавскому имени Волина Юмна или Йомсборг. Вскоре она перешла на сторону славян, сделалась убежищем всех «приверженцев язычества», и в ней пребывали как датчане, так и славяне (была разрушена датским королем Магнусом в 1042 г.)[120].

В силу все той же непреодолимой приверженности к «историческому анализу» Петрухин в книгу «Мифы древней Скандинавии» (2003) вставил важнейшие сюжеты нашей ПВЛ - о призвании Рюрика, Синеуса и Трувора, о Олеге Вещем и Игоре Святославиче. Вставил вроде бы как для сопоставления с мифами и преданиями скандинавов. На самом же деле эти летописные известия, взять хотя бы одну только авторскую характеристику их героев и участников (имена Олега и Ольги суть скандинавские, русь - скандинавы, клянущиеся Перуном, «Святослав заслужил Вальхаллу»), воспринимаются именно как скандинавские. Этот восприятие еще больше усиливается тем, что всем этим «вальхаллическим» рассуждениям предшествует подробно изложенный рассказ Ибн Фадлана о похоронах руса, в котором автор видит норманна-викинга («русского вождя», следовавшего завету Одина, что этому же завету «следовали и русские языческие князья X века...», как ему следовали и «правители Швеции»), которого хоронили «русские мужи»[121].


Так, рассказ арабского путешественника, наряду с названными сюжетами ПВЛ о первых русских князьях, стал, благодаря археологу Петрухину, «мифом древней Скандинавии». А такой прием подачи материала, очень далекий от подлинной науки, заставляет уже вспомнить заключение Г.Ф.Миллера, в 1773 г. высказанное в адрес шведа О. Далина: что он «употребил в свою пользу епоху варяжскую, дабы тем блистательнее учинить шведскую историю...», и что все его выводы основываются «на одних только вымыслах, или скромнее сказать, на одних только недоказанных догадках, не заслуживали бы места в другой какой основательно писанной истории». Но Далина еще как-то можно понять. Как вообще всех его соотечественников, чье национальное самолюбие уже несколько столетий сладко тешится ложной мыслью об основании их предками Русского государства. И, не имея к тому никакого отношения, они, видимо, в качестве доказательства поставили в г. Норрчепинге памятник «первым русским князьям-скандинавам Рюрику, Олегу и Игорю» с датой 862. Видимо, все эти князья были родом из этого портового города, и в один год норрчепингская тройка «друзей-князей» разом его покинула, перебравшись на постоянное местожительство на Русь. Памятник в честь Рюрика поставлен еще и в городе Нортелье. Будем надеяться, что эти шведские города не поссорятся[122].

Петрухин, понимая всю зыбкость исторических и археологических «аргументов» норманистов, пытается расширить их поле, как и когда-то Куник, за счет лингвистики, безропотно переносящей насилие, уже многие годы творимое над ней кому не лень. И с 1985 г. он активно проводит, то отдельно, то вместе с Мельниковой, идею о скандинавской этимологии названия «Русь». В 2005 и 2008 гг. археолог так объяснял читателю, способному вообще-то спокойно заметить несоответствия между его декларациями и показаниями источников, «почему шведы именовали себя на Востоке гребцами, а не викингами, как они звались на Западе?»: «Дело в том, что на Запад скандинавы отправлялись в поход на больших парусных судах. На реках же Восточной Европы эти суда были непригодны: часто приходилось не только (!? - В.Ф.) плыть против течения. Здесь нужна была сила гребцов», т. е. руси, имя которых эстонцы передали славянам[123].


Но, во-первых, викингам, если бы они действительно надумали идти на Русь, надо было бы переплыть бурное Балтийское море, что не под силу никаким гребцам и что можно сделать только под парусом. Это Петрухин может проверить на себе. Во-вторых, норманны совершали множество походов на гребных судах по рекам Западной Европы. И ровно в половине всех этих случаев они шли против течения (а как еще со стороны моря им можно было проникнуть вглубь материка и островов?), например, Сены, Шельды, Соммы, Лауры, Гаронны, Адура, Мааса, Рейна, Эльбы, Вьенны, Роны, Темзы, Банна, Лиффея, Война, Шаннона. Понятно, что для преодоления течения этих рек, разумеется, «нужна была сила гребцов». Но гребцами-русью викинги местному населению не представлялись. И понятно почему: они воины и только воины, независимо от того, как преодолевали расстояние (по логике норманистов, народы мира непременно должны называться «пешеходами», «конниками», «кавалеристами», «лыжниками», «лодочниками», «моряками» и пр.). А оскорблять себя низким прозвищем «гребцы», да еще при встрече с противником, в руках которого оружие, воинственные викинги, также державшие в руках оружие, естественно, не могли. И если сами скандинавы «называли себя руссами, - справедливо заметил в 1838 г. даже такой «ультранорманист», как О.И.Сенковский, - то очень трудно придумать благовидную причину, почему в сагах это имя не является почти на каждой странице. Если только другие народы давали им название руссов, то очень странно, что нордманны, покорив славянские земли, приняли имя, чуждое своему языку и себе, и основали империю под иностранным и, конечно, обидным для себя прозвищем!»[124].

В-третьих, слово Ruotsi в отношении Швеции зафиксировано лишь применительно ко времени XVI-XVII веков[125]. И потому, чтобы брать во внимание факт наименования Швеции Ruotsi и проводить между ним и названием «Русь» какие-то связи, надо сначала доказать, а это, надлежит напомнить археологу-«филологу» Петрухину, одно из непреложных правил исторической критики, что финны называли Швецию Ruotsi и в IX-XI веков. К тому же название Rootsi-Ruotsi распространялось, на что обращали внимание специалисты в 1900 и 1954 гг., не только на Швецию, но и на Ливонию. А задолго до них о том же самом говорил Ломоносов. И справедливость их слов подтверждает, например, факт наименования в папских буллах XII-XIII вв. Ливонии «Руссией»: Климент III в 1188 г. утвердил епископство Икскюль «in Ruthenia»; Гонорий IV в 1224 г. вел речь о ливонских епископах, «надежно обосновавшихся в Руссии»; Урбан IV в 1264 г. считал восточную Летгалию лежащей «in regno Russiae»[126].


В 1859 г. В.И.Ламанский, указывая, что славяне познакомились со шведами не через финнов, а непосредственно, подчеркнул, что нет названия народа, происшедшего «от его рода занятий или промысла», и что если бы шведы слыли у себя под нарицательным именем гребцов, «то слово это непременно утратило бы свое прежнее значение и было бы заменено другим». Но в Швеции в XIII в. слово Rodsin - гребцы имело значение нарицательное, и что «еще теперь по-шведски гребец - rodare». И весьма, разумеется, сомнительно, продолжал он далее, чтобы шведы в 839 г. перед императором Людовиком Благочестивым «на вопрос кто они? что за люди? и какого роду? стали бы отвечать Rodsin - гребцы». К тому же это слово в IX в. было понятно каждому немцу (как оно понятно ему и сегодня), и Вертинские анналы не преминули бы перевести и объяснить его, «если бы Rhos было бы все одно, что Rodsin». И «если бы русь были Rodsin - гребцы, - задавался Ламанский уместным вопросом, - стали бы немцы называть нас ругами?». К сказанному он с иронией добавил, что в пределах Карпатской Руси насчитывается «до 30 поселений, которые стоят в известном сродстве со шведскими Rodsin (гребцами). Вероятно, в подтверждение этого положения г. Куник указал на деревню Русин, в нынешней Галиции, которая может быть населена норманнами», непонятно каким образом обратившимися «в чистых русаков, которых еще в настоящее время легко поймет русский с Байкала».


Еще раньше, в 1820-1830-х гг. Г.А. Розенкампф отметил, что слова Ruotsi и Рослаген «не доказывают ни происхождения, ни отечества руссов». Rodslagen (т. е. корабельный стан), объяснял он, производно от rodhsi-гребцы, причем буква d в произношении слова Rodslagen «почти не слышна», а затем ее вовсе выпустили, так что оно стало звучать как Roslagen. Вместе с тем Розенкампф обратил внимание на то, что в Упландском своде законов 1296 г. нет понятия Rodslagen, что термин rodhsi употребляется там в смысле профессии, а не в значении имени народа, и что в том же значении он используется в Земском уложении середины XIV в., составленном из областных сводов, и в уложении 1733 года. А из этого следует, что в XVIII в. термин rodhsi употреблялся в Швеции в профессиональном значении, следовательно, он никогда не употреблялся в значении племенного имени. После чего ученый заключил: вооруженные упландские гребцы-«ротси» не могли сообщить «свое имя России». Не преминув при этом заметить, что «еще удивительнее, что Шлецер мог так ошибиться и принимать название военного ремесла за имя народа»[127] (Рослаген - часть береговой полосы шведской области Упланда напротив Финского залива, от названия которой шведские норманисты XVII в. выводили имя Русь. За ними Шлецер считал, что из Рослагена образовались финское «Ruotsi» и славянская «Русь», и что оттуда вышли варяги-русь).

В 2009 г. В.В.Мурашова на страницах журнала «Российская история» выступила со статьей, где ее раздражение автором настоящих строк усилено все теми же, что и в случаях с Клейном и Петрухиным, амбициями археолога-норманиста: свою статью она снисходительно адресует «не археологам (которым и так ясна суть дела), а историкам». Хотя ее союзники - раздражение и амбиции - являются, как показывает даже бытовой опыт, никудышными помощниками, способными лишь скомпрометировать всякого, кто им доверится. Об уровне профессионализма исследователя говорит в первую очередь знание им историографии. Ибо это свидетельствует, насколько он глубоко вошел в тему, насколько он хорошо понимает проблемы, привлекающие внимание специалистов, насколько и почему последние расходятся в их решении и почему ими отринуты те или иные положения предшественников, т. е. насколько сам он - слегка ли, или все же основательно, как то и подобает истинному ученому, - берется за дело. К тому еще стоит добавить и его умение следовать правилу научной дискуссии, изложенному, например, Ломоносовым осенью 1749 г. в ходе полемики с Миллером: «ежели он прямым путем идет, то должно ему все противной стороны доводы на среду поставить и потом опровергнуть». И лишь затем привести свои доводы, а в конце, как водится, подвести итоги.


Но Мурашова, априори уверенная в том, что идет самым прямым путем, сразу же и от имени «научного сообщества» - аргумент, в ее глазах, главный - отнесла Фомина к «вне- или околонаучным кругам». Затем, желая блеснуть перед историками своей осведомленностью в вопросах противостояния «научного сообщества» и «околонаучных кругов», она с полным пониманием «сути дела» изрекает: «Споры были страстными, накал эмоций - нешуточный. Особенно остро полемизировали во второй половине XVIII в. Например, Ломоносов в 1764 г. писал: "Каких же не было шумов, браней и почти драк! Миллер заелся со всеми профессорами, многих ругал и бесчестил словесно и письменно, на иных замахивался в собрании палкою и бил ею по столу конференцскому. И наконец у президента в доме поступил весьма грубо, а пуще всего асессора Теплова в глаза бесчестил"».

Но блеснуть ей удалось совершенно иным, т.к. во второй половине XVIII в. по варяжскому вопросу Ломоносов и Миллер ни «особенно остро», ни как-то еще по другому не полемизировали. Потому что по данному вопросу они все сказали друг другу давно: в 1749-1750 годах. Сама же «Краткая история о поведении Академической канцелярии в рассуждении ученых людей и дел с начала сего корпуса до нынешнего времени», написанная Ломоносовым за семь месяцев до смерти - в августе 1764 г. - и на которую в данном случае ссылается Мурашова, представляет собой, как видно из ее названия, исторический обзор деятельности Академии наук. И в ней, в соответствии с поставленными задачами, автор излагает историю Академии с момента ее основания, в том числе и события 1749-1750 годов. И этот совсем уж кратенький рассказ о событиях четырнадцатилетней давности, о которых так много говорилось и говорится, что они известны и неисторикам, Мурашова принимает и выдает за фантомную острую полемику «второй половины XVIII в.».


Так, перо норманиста, представителя «научного сообщества», создало новую фальшивку и ввело ее в науку. Причем ссылка на этот документ дана ею не на прямую, хотя он и включен в десятый том «Полного собрания сочинений» Ломоносова, а посредством обращения к примечаниям к шестому тому Но именно в этом томе как раз очень подробно и очень обстоятельно освещена дискуссия 1749-1750 гг. и все ее перипетии и приведены выдержки из многих источников, в том числе из сочинения Ломоносова 1764 г., которую цитирует Мурашова (хотя там подчеркнуто и это очень трудно не заметить, что она относится к последискуссионному времени). Конечно, во всех этих деталях, как и в самом многогранном историческом наследии Ломоносова, так с «ходу-мимоходу» не разобраться, что и объясняет, но нисколько не прощает появление фальшивки Мурашовой.

Думается, тому есть еще одно объяснение - это весьма отдаленное представление автора, заведующей Отдела археологических памятников Государственного исторического музея, об историографии вообще и историографии археологических изысканий в области русских древностей, в частности. Иначе как расценить ее отсылку на статью, в которой она рекомендует ознакомиться с последней, И.В.Кураева, в которой в 2001 г. были подведены лишь итоги изучения Гнёздовского курганного некрополя (где достойны внимания размышления, характеризующие собой все тот же упрощенный взгляд на суть варяго-русского вопроса и споров вокруг него, и о чем шла речь в разговоре о Л.С. Клейне: что если археолог Д.А. Авдусин вначале выступал «с позиций непримиримого антинорманизма», полностью отрицая присутствие скандинавов среди погребенных, то затем, признав наличие некоторого числа норманских захоронений, проявлял антинорманизм «в более мягкой форме»), И Мурашову, то ли невнимательно прочитавшую статью Кураева, то ли не читавшую ее вовсе, ввел в заблуждение масштабный заголовок к ее скромным семи страницам - «Историография варяжского вопроса», хотя к нему и дано скобочное пояснение: «по исследованиям погребений Гнёздова»[128]. К тому же историография данного вопроса неизмеримо богаче его археологической составляющей. А с нею, для расширения научного кругозора и для избежания изобретений псевдоисторических и псевдоисториографических фактов, археологу Мурашовой следовало бы обязательно ознакомиться. И внимательно почитать если уж не обзоры XIX в. (например, норманиста К.Н. Бестужева-Рюмина и антинорманиста И.Е.Забелина), то хотя бы соответствующие работы классического норманиста В.А. Мошина, «советского антинорманиста» И.П. Шаскольского и даже «вненаучного» Фомина, перу которого принадлежат монографии и статьи по варяго-русскому вопросу и его историографии[129].


Свое «опровержение» историка Фомина «блестяще» знающая «суть дела» археолог Мурашова строит на двух принципиально ошибочных тезисах, ставших основополагающими для археологов, занимающихся изучением варяго- русских древностей. Это, во-первых, тезис о том, что «историки, опирающиеся в своих исследованиях на письменные источники, вынуждены пользоваться косвенными свидетельствами... ограничены прежде всего тем, что корпус письменных памятников давно известен и обнаружение новых источников, касающихся эпохи образования Древнерусского государства, маловероятно. Между тем источниковая база археологии в процессе регулярных полевых исследований, постоянно увеличивается». Во-вторых, что «если отвлечься от свидетельств письменных источников и идеологической нагрузки и рассмотреть лишь мир вещественных источников, то получим картину, лишенную тенденциозности».

Первый тезис начал утверждаться советской науке в 1960-х гг., когда признанный авторитет в области изучения Древней Руси и руководитель раскопок в Новгороде А.В. Арциховский провозгласил и в 1962 г. в Риме на международном конгрессе, и в 1966 г. в нашей печати, что «варяжский вопрос чем дальше, тем больше становится предметом ведения археологии.... Археологические материалы по этой теме уже многочисленны, и, что, самое главное, число их из года в год возрастает. Через несколько десятков лет мы будем иметь решения ряда связанных с варяжским вопросом загадок, которые сейчас представляются неразрешимыми». Одновременно с тем ученый перечеркнул возможности письменных источников в его разрешении, сказав, что для IX-X вв. «они малочисленны, случайны и противоречивы».

В 1970 г. Л.С.Клейн, Г.С.Лебедев, В.А.Назаренко в вышерассмотренной статье также особо выделяли тот момент, что в исследовании сюжетов спора о варягах «археологические данные чрезвычайно важны, а при сугубой скупости письменных источников являются решающими. Кроме того, интенсивность многолетних штудий привела к тому, что имеющиеся письменные источники практически оказались исчерпанными, а перспективы их пополнения почти что равны нулю, тогда как археология непрерывно обогащается новыми важными фактами и за каждые три десятилетия удваивает количество своих источников». В 1971 г. историк И.П. Шаскольский повторил вслед и за Арциховским, и за своими оппонентами по «дискуссии» 1965 г., тем самым безоговорочно капитулируя от имени историков перед археологами, что если круг письменных источников исчерпан, то число археологических источников продолжает накапливаться[130].


Так, в нашей науке археологи были объявлены единственными монополистами в трактовке важнейшего вопроса русской истории, и в этой трактовке последнее слово, по общему согласию, было узаконено только за ними. И культ непререкаемого мнения археологов-норманистов (а этот культ усиливался еще ошибочным представлением об их прямом вхождении в прошлое, по причине чего они якобы его доподлинно воспроизводят) был создан тогда, когда письменных источников по варяго-русской проблеме вполне достаточно для ее решения, более того, их число в последнее время довольно значительно увеличилось (взять хотя бы подборку А.Г. Кузьмина «Сведения иностранных источников о руси и ругах» 1986 г.[131]), и они, как о том шла речь в первой части, четко указывают на славянский язык варягов и руси и на их выход именно с Южной Балтики. Наверное, по этой как раз причине Мурашова и предлагает «отвлечься» от их свидетельств.

А о неправомерности абсолютизации археологических данных, приведшей либо к скептической оценке показаний письменных источников, либо к их прямому игнорированию, говорит тот факт, что за прошедшие десятилетия после произнесения Арциховским, как их высокопарно охарактеризовал в 1997 г. А.А. Хлевов, «провидческих и пророческих»[132], слов, археологи, специализирующиеся по «варяжской» тематике, ничего принципиального не разрешили, а лишь еще больше увязли в мнимонорманских древностях и в своих фантастических рассуждениях о скандинавах, якобы массово бывавших на Руси, и потянули в это болото всю науку И не могла разрешить потому, что, как верно поставил еще в 1872 г. Д.И. Иловайский неутешительный диагноз, «наша археологическая наука, положась на выводы историков норманистов, шла доселе тем же ложным путем при объяснении многих древностей. Если некоторые предметы, отрытые в русской почве, походят на предметы, найденные в Дании или Швеции, то для наших памятников объяснение уже готово: это норманское влияние»[133].


Тем же ложным путем она идет и сейчас, но уже впереди истории, безоглядно полагающейся на выводы археологов-норманистов. В то же болото науку тянут и крайности второго тезиса, авторство которого принадлежит Л.С. Клейну: задача археологии, как отдельной от истории науки, заключается в систематизации и классификации материала археологических источников и не должна включать никакой «исторической» интерпретации. Как он поясняет последнее свое положение, «в России археология была "оккупирована" историей, [а через нее - марксистской доктриной и советской политикой]» и «мое начальное намерение вывести археологию из истории коренилось в необходимости освободить ее от скованности цепями исторического материализма»[134].

Действительно, в советское время многие «измы» сковывали развитие исторической мысли или направляли ее по ложному пути: и исторический материализм, и научный коммунизм, а в варяжском вопросе еще и «советский антинорманизм». И от них, несомненно, следует избавляться. Но Клейн, отделяя археологию от истории, противопоставил их друг другу (выплеснул, что называется, с водой ребенка). К чему приводит такое противоестественное противопоставление, хорошо видно на примере статьи Ю.Э.Жарнова 1991 г. «Женские скандинавские погребения в Гнёздове», заслужившей высокую похвалу упомянутого И.В.Кураева: «Оперирование исключительно археологическими источниками и отказ от привнесения историзма в археологические исследования особо выделяют Ю. Жарнова в числе прочих, посвященных гнёздовскому некрополю». А перед этим он отметил более конкретные заслуги исследователя: «Характерными элементами скандинавской культурной традиции были признаны скорлупообразные фибулы, сочетающиеся в кремациях с железными гривнами и такими чертами погребального ритуала, как "сожжение в ладье" и "порча оружия", а в курганах с трупоположениями в качестве скандинавской традиции были выделены погребальные камеры». То есть все то, что давно и беспричинно приписывается только одним скандинавам, и на основании чего Т. Арне также давно определил Гнёздово в качестве «норманской торговой фактории» («норманской колонии»).


Сам же высший шик - «оперирование исключительно археологическими источниками и отказ от привнесения историзма в археологические исследования» - Жарнов продемонстрировал предельно просто. Беря во внимание вышеперечисленные «характерные элементы скандинавской культурной традиции», он, исходя из ложной посылки, что женские скандинавские украшения не были предметом международной торговли, особенно абсолютизировал элементы скандинавского костюма, который якобы играл «особую этносоциальную роль». А из них в первую очередь фибулы, которые, по его заверениям, представляют собой «надежный индикатор норманского присутствия в славянской среде вообще и в Гнёздове в частности», «специфическую деталь скандинавского женского костюма». При этом в каждом случае видя за ними захоронение скандинавской женщины. Да еще к традиционным, по его словам, индикаторам скандинавских погребений добавив «такой признак, как "плоская" форма насыпи кургана», что «достаточно выразительный североевропейский оттенок придают погребениям... набор стеклянных шашек (13 экз.) и деревянная игральная доска... По-видимому, к возможным признакам мужских скандинавских погребений следует отнести и такой вид парадной одежды, как кафтан с большим числом пуговиц-застежек» и др.


Оспорив мнения археологов, например, И.В.Дубова, отрицавшего этноопределяющую возможность фибул, Жарнов резюмировал, что этот ученый руководствовался не стремлением к объективности, а, скорее, желанием «не прослыть норманистом», ибо, а здесь были приведены слова последнего, «имея большое количество скандинавских женских погребений, надо, видимо, говорить об организованном массовом переселении». «Излишне осторожным» и «абстрактным» он охарактеризовал и мнение норвежской исследовательницы А. Стальсберг, полагавшей, что славянки «могли использовать одну фибулу, поэтому в славянском окружении можно признать скандинавкой женщину, погребенную с парой фибул». Не принял Жарнов и ее предложение о возможности погребения нескандинавок «с наборами скандинавских вещей». После чего он, констатируя «фактически полное отсутствие критериев для вычленения погребений скандинавов-мужчин», а отсюда незначительное число мужских погребений в Гнёздове по обряду трупосожжения, условно относимых к скандинавским, и вместе с тем очень значительную долю так называемых «норманских» комплексов, выделяемых «в основном по деталям женского племенного костюма (одиночные женские погребения, погребения мужчин и женщин, большая часть погребений взрослого и ребенка)», ввел «правомерный вариант количественного анализа скандинавских погребальных комплексов на основе лишь женских погребений».


Результат, естественно, не замедлил себя ждать, и число погребений скандинавок резко подскочило: они составили от 40% (в 126 курганах с инсгумациями) до 50% (в 206 комплексах с трупосожжением) от «общего числа выделенных одиночных погребений женщин». Но Жарнов на этом результате не остановился и также «правомерно» его удвоил: учитывая приблизительное равное количество мужчин и женщин в гнёздовском населении «и считая, что выявленная тенденция разделения погребений женщин по этническому признаку адекватно отражает общую этническую ситуацию в Гнёздове, следует признать, что скандинавам принадлежит не менее четверти гнёздовских погребений» из 1000 на тот момент раскопанных курганов (многолетний исследователь Гнёздова Д.А. Авдусин, проявляя «антинорманизм» в «мягкой форме», таковыми считал около 60). Отмечая, что скандинавы жили постоянно в Гнёздове, на что, мол-де, указывает значительное число женских погребений, а также погребений взрослых и детей, Жарнов подчеркнул, что около половины захоронений конца IX - первой половины X в. принадлежит норманнам, представлявшим собой знать, социальную верхушку поселения[135].


И вот эти немудреные «правомерные» выводы Мурашова в 1997 г. прокомментировала с нескрываемым восторгом (вот что значит быть своим и уметь писать «картину, лишенную тенденциозности»): «При самых осторожных прикидках, исследователями подсчитано, что не менее четверти населения Гнёздова составляли выходцы из Скандинавии (!)»[136]. Не трудно вообразить, какая радость охватит ее, если в ход пойдут уже не «самые осторожные прикидки», и когда по принципу Жарнова будут относить к скандинавским и другие, еще не обследованные захоронения, которых осталось то ли около 2000, то ли 5000, то ли около 3000 (Д.А. Авдусин в 1977 и 1983 гг. отмечал, что Гнёздовский могильный комплекс насчитывает около 3 тысяч насыпей, А.Н. Кирпичников, И.В.Дубов, Г.С.Лебедев в 1986 г., что он насчитывает до 6000 насыпей, а Ю.Э. Жарнов в 2001 г. говорил «о не менее 4000 насыпей»[137]). Несомненно, что «четверть» скандинавов увеличится до куда большего объема (как в свое время «полчища скандинавов» А.А. Шахматова выросли в «несметные полчища»). Но стоит заметить, что Жарнов все же говорит о «четверти гнёздовских погребений», а не «четверти населения Гнёздова», как это уже преподносит Мурашова (вероятно, из-за неведения, что число насыпей в некрополе в несколько раз больше числа изученных захоронений).


А чтобы очередная фальшивка накрепко закрепилась в сознании специалистов, она в 1998 г. вновь повторила, что «в соответствии с реконструкциями, сделанными Ю.Э.Жарновым, население древнескандинавского происхождения в Гнёздове должно было составлять не менее одной четверти»[138]. И никто из этих специалистов не поставил под сомнение явно произвольную систему подсчета Жарнова. Более того, Клейн в 2009 г. его статью отнес к числу тех, что археологически фиксируют раннее присутствие норманнов на Руси, и назвал ее в одном ряду со статьей 1970 г., написанной им совместно с Лебедевым и Назаренко: «нами предъявлены списки памятников и карты, распределенные по векам, начиная с IX»[139]. Никто из них не поставил под сомнение и принцип исчисления Мурашовой, согласно которому 1/24 (если от 6000 насыпей), 1/16 (если от 4000) или 1/12 (если от 3000) часть гнёздовских покойников (или на треть меньше от каждой части, т.к. на долю исследованных приходится, констатировал В.В.Седов в 1982 г., «более 35%» пустых курганов, хотя в них изредка встречаются «фрагменты керамики или отдельные вещи»[140]) чудесным образом превратилась в «четверть населения Гнёздова» (даже как-то странно, что она упустила прекрасный случай эту «четверть населения» увеличить ровно вдвое, ибо, как считает Жарнов, «около половины захоронений конца IX - первой половины X в. принадлежит норманнам, представлявшим собой знать, социальную верхушку поселения»).

Об ущербности, с позволения сказать, методологического подхода Жарнова, рассуждающего по логике, если найдена вообще любая скандинавская вещь в женском погребении, то в нем покоится непременно скандинавка, а выявленному таким способом их числу должно соответствовать - «по характеру соотношения различных половозрастных групп» - и равное число погребенных мужчин-скандинавов, говорят многие факты. Например, факты разноэтничных парных погребений вообще, а именно мужчины-балта с женщиной-скандинавкой, на что указывал в 1975 г. Д.А.Авдусин. При этом он подчеркивал, что «вряд ли стоит сомневаться, что женщина будет положена на костер в национальном наряде, а основным обрядом погребения может оказаться балтский».


Во-вторых, в 1990 г. Т.И.Алексеева, исследовав краниологическую серию Гнёздовского могильника - четыре мужских и пять женских захоронений (крайне малая ее численность объясняется господством обряда трупосожжения), подытоживала: «...Отличие от германского комплекса и явное сходство с балтским и прибалтийско-финским налицо». А такой вывод серьезно смутил антрополога, т. к. ему «противоречат погребения в камерах двух мужчин и двух женщин», и противоречат потому, что подобный тип погребения она, вслед за археологами, связывала только с норманнами. Ею также было отмечено, что один из мужских черепов, судя по высоте ушных отверстий, «был довольно высок, что не характерно для германских черепов», и что на одном женском черепе «четко выражены черты, присущие балтам, на другом некоторые пропорции тяготеют к германцам». В целом, как резюмировала Алексеева, находясь под мощнейшим прессом навязанных археологических стереотипов, ибо всегда упорно искала того, чего практически не находила, «присутствие германских черт в антропологическом облике не исключено, но при такой малой численности исследованных индивидуумов не имеет достаточных доказательств».


В-третьих, А. Стальсберг, в 1998 г. обращая внимание на наличие в Гнёздове «удивительно большого числа парных погребений с ладьей» (8-10 из 11) и указав, что «муж и жена обычно не умирают одновременно», не решилась принять за скандинавок спутниц умерших, т. к. убийство вдовы и ее похорон с мужем скандинавская история вроде бы не знает. Добавив к тому, что «следы вторичных захоронений найдены в несожженных камерах в Бирке, но трудно признать такие случаи в кремациях Гнёздова, так как археологи, которые копали там, кажется, не отмечали возможные следы вторичного погребения». Она также определила, что ладейные заклепки из Гнёздова «ближе к балтийской и славянской, нежели скандинавской традиции». А этот факт никак не согласуется с тезисом о скандинавском этносе погребенных в ладьях, не имеющих, стало быть, к ним никакого отношения. Важно заметить, что заклепки из Гнёздова Стальсберг объединила с заклепками из ладожского Плакуна (а в эти места скандинавы уж точно должны были приплыть на своих плавсредствах, сшитых своими же скандинавскими заклепками), приведя заключение Я. Билля, что заклепки из Плакуна «ближе к балтийским и славянским...»[141]. В-четвертых, как подытоживает сам Жарнов, из 43 гнёздовских тру- посожжений с овальными фибулами, лишь в 5 случаях «отмечено не менее двух фибул» (к 2001 г. в Гнёздовском археологическом комплексе обнаружено, говорит Н.В. Ениосова, 155 скандинавских фибул)[142].


В-пятых, основная масса гнёздовских курганов не содержит оружия: погребения с набором воинского снаряжения составляют, констатировала в 2001 г. Т.А.Пушкина, около 3,7% от числа всех исследованных[143] (на тот момент было обследовано около 1100 захоронений[144]). Но отправлять воина в загробный мир без оружия - для шведов это совсем не типично. Ибо в Валгаллу - «чертог убитых» - они приходили с тем, что было с ними на костре, т. к. Один «сказал, что каждый должен прийти в Валгаллу с тем добром, которое было с ним на костре...», и в первую очередь с оружием. «Умирая, - отмечает Ж. Симпсон, - викинг-язычник забирал оружие с собой в могилу...», т. к. видел себя участником вечной битвы, в которой павшие воины вечно убивают друг друга и вечно возвращаются к жизни, «чтобы вновь начать бесконечный праздник»: они «все рубятся вечно в чертоге у Одина; в схватки вступают, а кончив сражение, мирно пируют»[145]. В-шестых, «вид парадной одежды, как кафтан с большим числом пуговиц-застежек» не может быть признаком «мужских скандинавских погребений». Речь идет, как их принято именовать в шведской науке, а остатки такой одежды обнаружены и в могильнике Бирки, о «восточных кафтанах», по происхождению которых высказано несколько версий (по классификации К.А. Михайлова): тюркско-согдийская, степная или хазарско-аланская, венгерская, иранская (выдвинута, кстати сказать, шведским археологом И.Янссоном), византийско-болгарская. И в этих кафтанах, в которых щеголяли представители многих европейских и азиатских народов, в Гнёздове, да и в той же Бирке, мог быть погребен кто угодно. Ибо данный вид одежды не играл никакой «этносоциальной роли» (как эту роль не могут сегодня играть, например, джинсы). Как ее не играли ни части скандинавского костюма, ни он целиком.

В целом об ущербности подхода Жарнова к определению этноса погребенных (а можно привести еще контрдоводы и в-седьмых, и в десятых) говорит полнейшая уязвимость его логики рассуждений. Так, констатировал И.Херрман, «уже в самых ранних могилах Бирки (IX в.) обнаружены остатки вышитых полотняных рубашек» - женских рубах славянского покроя (по мнению археолога, «этот чуждый для Скандинавии вид одежды, очевидно, был позаимствован у восточных славян»). Выше речь шла о том, что в Швеции зафиксировано немалое число женских погребений на городских некрополях XI—XII вв., содержащих славянские височные кольца и серьги (по заключению И.Янссона, по своему происхождению они являются частично западнославянскими, частично - восточнославянскими, были широко распространены в Швеции и их использовали местные женщины[146]).


И если брать во внимание данные факты и вооружиться «методой» Жарнова, то, оперируя «исключительно археологическими источниками» и отказываясь «от привнесения историзма в археологические исследования», и могильник Бирки, и шведские городские некрополи XI—XII вв., предстанут - «не менее четверти»? - чисто славянскими. А уж через призму этой «четверти» вести разговор о «четверти» населения Бирки IX в. и шведских городов XI—XII вв. как «выходцев из Руси» (мужчин, женщин, детей). Вести абсолютно в духе Жарнова (увидевшего, кстати сказать, в женах русов Ибн Фадлана, «судя по описанию их одежды», скандинавок), Мурашовой, историка Р.Г.Скрынникова, который в 1997 г. представил Гнёздово, под влиянием работ археологов, как «едва ли не самый крупный в Восточной Европе скандинавский некрополь», опорный пункт норманнов, «преодолевавших сопротивление Хазарии»[147].


Говорить они, конечно, могут что угодно, но как в таком случае объяснить тот факт, что вся керамика Гнёздовского могильника - лепная и гончарная - является исключительно славянской (также ее черепки «в изобилии, - подчеркивал Д.А. Авдусин, - присутствуют в культурном слое поселения»)[148]. А ведь керамические свидетельства занимают особое место в системе археологических доказательств: своей массовостью они служат, отмечал А.В. Арциховский, «надежнейшим этническим признаком»[149]. К тому же гончарные сосуды, находящиеся почти во всех погребениях, приписываемых скандинавам, близки к сосудам балтийских и западных славян, что связано, считают археологи Д.А.Авдусин и Т.А.Пушкина, с появлением в Гнёздове группы западнославянского населения (в 2001 г. Пушкина отметила, что его славянское население состояло «в очень незначительной степени» из «прибалтийских славян»)[150]. В 1977 г. Е.В.Каменецкая на основе анализа гнёздовской керамики пришла к выводу, что приток населения в Гнёздово с территории западных славян (Центральная и Северная Польша) «прослеживается на всем протяжении X в.», а в конце этого столетия наблюдается появление «небольшого количества керамики славян с южных берегов Балтийского моря»[151]. Но переселенцы приносят с собой не только технику производства керамики. С ними приходят и другие традиции. Еще в 1925 г. Е.Н. Клетнова заключила, что исходные корни погребального обряда гнёздовских курганов, «а также аналогии некоторым чертам ритуала, в частности - урнам, следует искать скорее в землях "балтийских славян, нежели в Скандинавии"»[152].


Сама Мурашова, а норманистского вдохновения ей, как и Жарнову не занимать, с тем же упоением рисует красочные «картины, лишенные тенденциозности». Так, в 1996-1997 гг. она утверждала, что «норманны сыграли большую роль в ранней русской политической истории», что «есть основания говорить об элементах колонизации» норманнами юго-восточного Приладожья, о «великом переселении» или о «большой иммиграционной волне из Скандинавии в Восточную Европу, в основном с территории Средней Швеции». А для большего воздействие этих картин на сознание зрителя (хотя он и так в массе своей со школы знает, что варяги и русь - это норманны, знаменитые герои-викинги), говорила ему об «огромном числе» скандинавских предметов «во множестве географических пунктов» Восточной Европы, что «находки скандинавского происхождения - индикаторы присутствия варягов...», что «овальные фибулы являются верным признаком национального костюма скандинавских женщин - они служили для скрепления бретелей одежды типа сарафана. Славянские женщины подобного наряда не носили, они предпочитали рубаху и юбку», что «находки амулетов, связанных со скандинавскими языческими верованиями» (гривны с «молоточками Тора» и др.) четко указывают на присутствие норманнов, «ведь религиозный символ чужой веры не мог употребляться человеком, не понимающим его смысла», что использование рогов-ритонов в погребальном обряде Черной могилы - это «скандинавский признак», что распространение каролингских мечей на Руси «все-таки» связано с норманским присутствием. А чтобы такие выводы казались объективными, доверительным тоном сообщает: «Принято считать, что археологические источники никогда не лгут. Однако заставить их говорить не так просто»[153]. Но излишняя скромность для такого археолога, как Мурашова, совершенно ни к чему, потому как для нее нет проблемы «заставить говорить» археологические источники нужным ей языком.


В 2009 г. Мурашова, посвящая историков в арсенал археологического норманизма, повторила все сказанное ранее, но усилила некоторые тезисы. Например, что фибулы не могли быть предметом импорта и свидетельствуют «о присутствии женщин-скандинавок на территории Руси», что распространение в ее же пределах мечей «каролингского» типа «исследователи связывают с выходцами из Скандинавии», а в качестве примера масштабов их иммиграции в Восточную Европу привела якобы вывод Жарнова, «что скандинавы составляли не менее четверти гнёздовского населения». Вместе с тем были озвучены и новые положения. Например, что в Восточной Европе достаточно широко были распространены ланцетовидные формы наконечников стрел, известные в Скандинавии еще в VII—VIII вв., что Т.А.Пушкина в обзоре скандинавских предметов на территории Древней Руси «говорит о более 650 находок оружия, ювелирных украшений и бытовых предметов, которые найдены в 150 пунктах и относятся к периоду от VIII до XI в.», и что в целом «материальная культура всех ранних ключевых торговых пунктов на Волхово- Днепровском и Волжском путях несет на себе скандинавскую "вуаль"». И все это венчает заключение, что приведенный «ограниченный археологический материал неизбежно приводит к выводу об особой роли выходцев из Скандинавии в ранней русской истории».


А на этом фоне «скандинавского изобилия» совершенно нет южнобалтийских находок, давно и в большом количестве введенных в научный оборот ее же коллегами (хотя она и обещалась «дать обзор восточноевропейских древностей, связанных с двумя основными претендентами на роль "варягов" - скандинавскими и западными славянами...»). В подаче Мурашовой, это лишь одна керамика, да и то в «единичных» фрагментах «посуды западнославянских форм или групп сосудов, возникших под их влиянием». Правда, затем она отмечает, но без какой-либо детализации, что западнославянский элемент в материальной культуре Восточной Европы, «безусловно, присутствует, но на ограниченной территории (на северо-западе Руси)» и даже допускает переселение «отдельных групп населения с западнославянских территорий». И после чего задает вопрос, долженствующий, по ее представлениям, показать историкам, как совсем уж низко пали «околонаучные круги» - антинорманисты: «Однако дает ли это основание переименовывать путь, названный уже летописцем "их варяг в греки", в путь из "ободрит в греки"?»[154].


Но ни Фомин, ни кто-то другой из антинорманистов не переименовывали великий путь «из варяг в греки». Приписывать им подобное, т.е. создавать очередную фальшивку, - значит не уважать хотя бы читателей, у которых с головой и логикой все в порядке: если для антинорманистов варяги - это представители южнобалтийского мира, то путь и ведет туда, к варягам. А южнобалтийские древности, например, керамика охватывает собой, как отмечалось выше, обширную территорию до Верхней Волги и Гнёздова на Днепре и эту территорию ограниченной никак не назовешь. Как ограниченной не назовешь и земли Северо-Западной Руси, где эти древности в основе своей и локализуются. Но именно в эти земли, надлежит напомнить Мурашовой, и пришел по зову славянских и угро-финских племен Рюрик с братьями, с ними же туда пришли варяги и русь.


И эти земли, а чуть позже и земли на Северо-Востоке, стали главной ареной их первоначальной энергичной деятельности в Восточной Европе: «И изъбрашася 3 братья с роды своими, и пояша по собе всю русь, и придоша к словеномь первое и срубиша город Ладогу и седе в Ладозе старей Рюрик, а другий, Синеус, на Беле-озере, а третий Избрьсте, Трувор. И от тех варяг прозвася Руская земля, новугородьци, ти суть людье новогородьци от рода варяжьска, преже бо беша словени. По двою же лету Синеус умре и брать его Трувор. И прия всю власть Рюрик один, и пришед ко Илмерю и сруби городок над Волховом, и прозва и Новъгород, и седе ту княжа раздал волости и городы рубити, овому Полотеск, овому Ростов, другому Белоозеро. И по тем городом суть находници варязи, а перьвии насельници в Новегороде словене, в Полотьсте кривичи, в Ростове меря, в Беле-озере весь, в Муроме мурома, и теми всеми обладаше Рюрик»[155]. Так под началом Рюрика стало складываться государство со столицей в Новгороде, которое включало в себя огромные территории Северо-Западной и Северо-Восточной Руси, населенные славянскими и неславянскими народами. И на этой территории, которую полностью накрывает керамика южнобалтийского типа, варяги с русью «рубят» города и дают им славянские названия.


И факт славянских названий городов, основанных варягами и русью, должен в первую очередь привлечь внимание ученых, т.к. он прямо указывает на язык пришельцев, и что сразу же позволяет правильно выстроить подход к разрешению варяго-русского вопроса. А не то, что в 150 пунктах обнаружено более 650 находок скандинавского «оружия, ювелирных украшений и бытовых предметов», которые выставляют в качестве доказательства обязательного присутствия скандинавов на Руси и обязательного их пребывания там в качестве летописных варягов и руси. «Однако если следовать такой логике, - справедливо замечает А.Н. Сахаров, - то и Скандинавию следовало бы осчастливить арабскими конунгами, поскольку арабских монет и изделий в кладах и захоронениях нашли там немало»[156].


В Центральной Швеции при раскопке комплекса при Хельге около озера Мелар, относящегося к довикингскому времени и ранней эпохи викингов, найдены маленькая статуя Будды, датируемая V-VII вв., которая «происходит, вероятно, из Кашмира, коптская бронзовая чаша того же времени из Египта, бронзовый крест VIII века с посоха ирландского епископа и другие предметы, завезенные из разных частей Европы»[157]. И можно ли говорить в таком случае, что эти предметы были доставлены в Швецию в те стародавние времена именно представителями народов, к культуре которых они имеют непосредственное отношение? Конечно, нет. Как нельзя говорить, основываясь на факте находки на Рюриковом городище в 2003 г. черепа североафриканской обезьяны-макаки, датируемого концом XII в.[158], о пребывании «несметных полчищ» приматов в пределах Северо-Западной Руси и «об элементах колонизации» ими Новгородчины.


В землях Восточной Европы выявлено огромное число находок, связанных с сотнями народами. И многие из них синхронны VIII—XI векам. Но это не означает, что они непременно должны быть соотнесены с варягами и русью. Исходя же из того, как археологический материал норманисты выдают за якобы скандинавский, ясно, что число 650 - это плод их фантазии, где чисто скандинавских предметов в разы меньше. Еще не так давно, например, производство «каролингских» мечей приписывали норманнам, а когда это было опровергнуто, то их - воинов, презирающих и грабящих купцов, - норманисты заставили вывозить мечи, центр производства которых находился на Рейне, на Русь, словно она находилась в экономической блокаде и не вела широкой торговли с Западной Европой напрямую («Мечи франкского производства из рейнских мастерских, - утверждает, например, В.Я. Петрухин, - попадали на Русь через Скандинавию»), Со Скандинавией почти сто лет связывали и так называемые «крестики скандинавского типа», которые оказались древнерусскими изделиями, не являющимися христианскими символами.


И далеко не все крупные специалисты в области оружия поддерживают версию о скандинавском происхождении ланцетовидных наконечников стрел. А.Ф.Медведев, например, подчеркивал в 1966 г., что ланцетовидные наконечники с плоским черешком без упора для древка появились на рубеже н. э. в Прикамье и были распространены «в северной полосе в IX - первой половине XI в. На юге встречаются как исключение. Ланцетовидные с упором появились значительно позднее, в VIII—IX вв., и были распространены по всей европейской части территории СССР в IX - первой половине XI в. Они широко применялись в этот период и в Скандинавии, но в Норвегии и Швеции, как правило, значительно крупнее и шире русских». А рога-ритоны из Черной Могилы, отмечал в 1982 и 1995 гг. В.В.Седов, имевшие ритуальное значение, «тесно связаны со славянским языческим культом и были атрибутами языческих богов... и принадлежностью ритуальных пиров». А.Н. Кирпичников констатировал в 2002 г., что безоговорочное отнесение ряда, если не большинства, монетных граффити к рунообразным вряд ли во всех случаях оправдано, т. к. многие знаки являются буквами греческого или, соответственно, кириллического счета[159].


А артефакты наши археологи автоматически объявляют норманскими лишь потому, что их таковыми считают скандинавские коллеги, занеся чуть ли не все, что находят в их странах, в свои каталоги и исследования как скандинавские. Хотя это тоже самое, если все древности Восточной Европы объявить исключительно славянскими, и по их распространению за ее пределами вести разговор о масштабах колонизации восточными славянами Азии и Западной Европы. Но даже если и принять, что эти 650 предметов действительно скандинавские, а к ним норманисты могут прибавить еще несколько раз по стольку же, то, хотелось бы знать, какое отношение они имеют к нашим варягам и руси? Что на них написано, выгравировано, выбито, процарапано, вытравлено, что «варяги и русь - это скандинавы» (или что они «принадлежат имярек варягу-скандинаву или русину-скандинаву»)?


И в летописях, а это, смею напомнить археологам, главный источник по истории Древней Руси, также не сказано, что они являются скандинавскими народами. Напротив, варягов и русь летописцы резко отделяют от последних. Вот почему в 1875 г. А.А.Куник и признал, что «одними ссылками на почтенного Нестора теперь ничего не поделаешь» (т. е. ссылками в стиле A.Л. Шлецера). А через два года предложил, что «при настоящем положении спорного вопроса было бы благоразумнее Киевскую летопись совершенно устранить и воспроизвести историю русского государства в течение первого столетия его существования исключительно на основании одних иностранных источников» (к тому же склонял в 1834 г. О.И.Сенковский). И требовал устранить потому, что, как на это принципиальное обстоятельство обращал он внимание единомышленников, антинорманисты «в полном праве требовать отчета, почему в этнографическо-историческом введении к русской летописи заморские предки призванных руссов названы отдельно от шведов. Немудреным ответом, что это был бы только вопрос исторического любопытства, никто, конечно, не хочет довольствоваться»[160] (речь идет о перечне «Потомство Иафетова»: «Афетово бо и то колено: варязи, свей, урмане, готе, русь, агняне, галичане, волъхва, римляне, немци, корлязи, веньдици, фрягове и прочии»).


Но и иностранные источники не говорят, что русь и варяги - скандинавы. А утверждать, что «интенсивность многолетних штудий привела к тому, что имеющиеся письменные источники практически оказались исчерпанными», могут только те, кто не умеет с ними работать. От «многолетних штудий» письменные источники, а это скажет каждый историк, работавший с ними в древлехранилищах, архивах и библиотеках, лишь полнее раскрываются и еще больше дают информации. Просто их надо правильно «штудировать» и не привносить в эти «штудии» легковесных замашек, приобретенных в ходе «норманистской» атрибутики артефактов.

Как правомерно заметила в 1985 г. норвежский археолог А. Стальсберг, по находкам скандинавских вещей трудно определить, попали ли они к восточным славянам «в результате торговли или вместе со своими владельцами»[161]. Появление собственно норманских предметов на Руси было вызвано несколькими причинами. Во-первых, они оказались в восточнославянских землях в ходе торговли, обмена, в качестве военных трофеев, т. е. оказались там без содействия скандинавов. Так, во многом именно торговлей объясняли И.П.Шаскольский и В.В.Седов присутствие скандинавских вещей в землях славянского и финского населения, а В.М. Потин - «необходимостью скандинавских стран расплачиваться за русское серебро». А.Г.Кузьмин справедливо подчеркивал, что вооружение и предметы быта «можно было и купить, и выменять, и отнять силой на любом берегу Балтийского моря»[162]. Поэтому, использовать вещи, по воле случая оказавшиеся на территории восточных славян, в качестве этнического индикатора присутствия на последней скандинавов, - более чем легкомысленно.


И вряд ли подвигает науку вперед утверждение той же Мурашовой, именно так и находящей на Руси следы «большой иммиграционной волны из Скандинавии», когда она, говоря о ременном наконечнике из Старой Рязани (слой XI в.), орнамент которого, по ее оценке, «связан по своему происхождению с предметами в стиле Борре», заключила в 1998 г., что его «можно считать одним из немногих археологических свидетельств присутствия скандинавов на Руси в XI в.»[163]. Ну, если так рассуждать, то по восточноевропейским вещам подобного же типа, обнаруженным в Скандинавии, можно поднять, наверное, не меньшую волну. Например, мужские пояса, богато украшенные металлическими бляшками и подвесными ремешками (они характерны для воинов тюркско-иранского мира, затем вошли в костюм русского дружинника), массово встречаются в Швеции, доходя до Крайнего Севера. Как отмечает И.Янссон, большинство их происходит из Центральной Швеции, и в основном они обнаружены именно в дружинных погребениях X в. (в том числе камерных), по его оценке, «зачастую богатых». Единичные их находки, констатируют Е.А.Мельникова, В.Я.Петрухин, Т.А.Пушкина, обнаружены в Норвегии и Исландии[164].


И, беря данный факт во внимание, остается только сказать с неменьшим пафосом, чем Л.С.Клейн: «Вот они, тюрки-иранцы-славяне (на выбор, кому кто нравится), лежат в своих могилах, со своими поясами, вот подсчеты их процентного количества в разных районах». Во-вторых, скандинавские вещи принесли на Русь сами скандинавы. Согласно сагам, они начинают прибывать на Русь с 980-х гг., с момента вокняжения в Киеве Владимира Святославича. Кто-то из них остается здесь, здесь он затем умирает, здесь его и погребают, например, в том же Гнёздове по скандинавскому обычаю и со скандинавскими вещами (в данном некрополе ко времени вторая половина X - самое начало XI в. археологи относят 87% раскопанных курганов, включая камерные погребения[165]). Одно из скандинавских захоронений выявлено в Киеве. Но к варягам и руси, прибывшим на Русь в 862 г., т. е. на сто с лишним лет ранее, эти скандинавы, понятно, не имеют никакого отношения.

В 1997 г. Мурашова мельком отметила, не придав тому значения, что процесс освоения варягами отдельных частей Восточно-Европейской равнины «в основном был, видимо, мирным - во всяком случае, в русском самосознании, в отличии от Западной Европы, не сложился враждебный образ викинга, варяга»[166]. Но этот факт, как и факт славяноязычия варягов, имеет чрезвычайно принципиальное значение. И требует он к себе самого повышенного внимания, т. к. самосознание народа формируется его историей, следовательно, в нем эта история и отражается. Действительно, о себе норманны оставили в коллективной памяти западноевропейцев самую страшную память. О том говорят как известная молитва «Боже, избави нас от неистовства норманнов!», которую на протяжении столетий шептали и произносили каждодневно и по много раз миллионы уст, желая оградить себя и близких от кровавых деяний скандинавов, так и те характеристики, которые давали им за эти злодеяния в разных местах Западной Европы: варвары, убийцы, «проклятые пиратские орды», «ненавистное памяти полчище язычников», «мерзейшие из всех людей», «нечестивый народ», «грязная зараза».


Это лишь много веков спустя возникнет, объяснял в 1999 г. Р.Зимек, миф о викингах, под которым он понимает «конечный результат идеализации эпохи викингов и самих викингов, т. е. переход от крайне негативного... представления о викингах как о пиратах, варварах, грабителях, убийцах и поджигателях, отраженного в англо-саксонских и франкских хрониках и анналах, к распространенному в XVIII и XIX в. образу благородного воина и бесстрашного первооткрывателя и поселенца», «викингов-джентльменов», «носителей развитой культуры раннесредневековой Скандинавии». И распространению данного мифа, подчеркивает немецкий ученый, во многом способствовал швед Э.Тегнер в 1825 г., который «несет главную ответственность (или вину) за общую направленность искажения». Английская исследовательница Ж.Симп- сон также отмечает, хотя сама не избежала подобной крайности, что прежде всего специалисты в области скандинавской литературы, т. е. филологи, «основываясь на героической поэзии скандинавов и исландских прозаических сагах... рисуют достаточно положительный портрет викингов и их образа жизни, считая их чуть ли не средоточием всех добродетелей - отваги, выносливоети, верности, любви к свободе и чувства чести». Поясняя сказанное, она привела слова P.Л. Бремера, в 1923 г. приписавшего «все положительное в характере англичан тому, что среди их предков были викинги...»: «Три великие добродетели - честь, рыцарство и любовь к свободе - часть бессмертного наследия, которое мы получили от наших скандинавских пращуров»[167].


И вот этот популярный миф о викингах, вышибающий, по словам Зимека, «почву из-под ног историка», сыграл злую шутку с зарубежными и отечественными исследователями XVIII-XIX вв., воспринимавшими через его призму русскую историю. И потому априори увидевшими в варягах, участниках создания Русского государства на востоке, норманнов, синхронно им действовавших на западе. Так, A.Л. Шлецер, расписав действия норманнов в прибрежной Европе и подчеркнув, что «вся немецкая и французская история от IX до X стол, наполнена великими и ужасными делами сих непобедимых морских разбойников», был категоричен в своем выводе, что только они и могли явиться на Русь. И к этому авторитетному голосу с энтузиазмом присоединяются русские историки.


Повторяя Шлецера, Н.М.Карамзин задавался вопросом: «Предпринимая такие отдаленные путешествия и завоевания, могли ли норманны оставить в покое страны ближайшие: Эстонию, Финляндию и Россию?». Конечно же, нет, отвечал он тут же на основе лишь только одной «великой вероятности»: «А как в то время, когда, по известию Несторовой летописи, варяги овладели странами, чуди, славян, кривичей и мери, не было на Севере другого народа, кроме скандинавов, столь отважного и сильного, чтобы завоевать всю обширную землю от Балтийского моря до Ростова (жилища мери): то мы уже с великою вероятностию заключить можем, что летописец наш разумеет их под именем варягов». Точно также рассуждал в 1846 г. М.П. Погодин, горячо вступив в спор с представителями «скептической школы», посмевшими поставить под сомнение общепринятое мнение, что варяги русских летописей - это не норманны: «для норманнов не останется уже никакого имени? Или норманны не были у нас? То есть, норманны ездили и селились в Голландии, Франции, Англии, Ирландии, Испании, Сицилии, на островах Оркадских, Ферерских, на отдаленной и холодной Исландии, в Америке - и не были у нас, ближайших своих соседей!»[168]. По тому же шаблону мыслят и наши норманисты XXI века. И миф о викингах, идеализирующий и героизирующий их, стал достоянием сознания многих наших сограждан, так сильно гордящихся мнимой связью своей истории с этими мнимыми героями, что ни не желают принять к себе в «пращуры» реальных, но, по их понятию, менее престижных «отцов-основателей».


Вместе с тем специалисты давно указывают на кардинальную разницу в поведении норманнов в Западной Европе, которой они несли только зло и горе, и в поведении варягов и варяжской руси в Восточной Европе, которые мирно вошли в жизнь ее народов, строили с ними Древнерусское государство и вели активную международную торговлю в странах Европы и Азии. Как заметил в 1858 г. А.Васильев, «скандинавы нигде не облагали данью побежденных, а всегда грабили и жгли, уничтожали все». В 1876 г. Д.Щеглов констатировал, что если русы были известны как торговцы, то «скандинавы никому не известны как торговцы, их знают по берегам всех европейских морей только как разбойников!». В 1913 г. В.А.Пархоменко резонно ставил вопрос, почему норманны везде в Западной Европе пираты, береговые разбойники, а на Руси - «вооруженные купцы, культурные государственники, творцы русской государственности?»[169].


Данные слова принадлежат антинорманистам. Но в полном согласии с ними были - факт чрезвычайно редкостный! - и их оппоненты. В 1834 г. О.И.Сенковский, безудержно превозносивший скандинавов и бредивший «Славянской Скандинавией», вместе с тем сказал, что они не сообщили нам выгод торговли, т. к. «презрительно относились к купеческому званию». В 1893 г. А. И. Никитский говорил, приписывая норманнам не свойственно им качество, в корне расходящееся с их историческим обликом, что только по отношению к новгородцам они, известные в Европе как грозные пираты, «проявили дружественность» и их движения принимают «мирный торговый отпечаток». В 1907 г. И.Н. Сугорский заострял внимание на том, что викинги «вбивают кровавый след» в жизнь Западной Европы, но «ничего подобного не было у нас, где варяги выступали преимущественно строителями земли как своей отчины и дедины»[170].


Сегодня сторонники норманизма также отмечают, что если для Запада «типичен образ викинга-грабителя», то «в образе варяга на Востоке отсутствуют основные стереотипные характеристики норманна-врага...» (Е.А.Мельникова, В.Я. Петрухин), что в археологических материалах «следы борьбы местного населения» с варягами практически не прослеживаются, они «скорее рисуют картину мирного существования...» (Е.А.Мельникова), что первые норманны-правители принесли не потрясения, «а мир нескольким поколениям жителей Северной Руси», создали для нее, «едва ли не впервые, особо благоприятные условия» (А.Н. Кирпичников), что «нет явных следов повсеместных военных стычек и штурмов, приуроченных к приходу скандинавов, опустошения местности, упадка культуры» (Л.С.Клейн)[171]. Норвежка А. Стальсберг подчеркивает, что археологический материал на Руси не свидетельствует в пользу антагонизма между местным населением и варягами, а напротив, говорит об отсутствии отчуждения между ними. И англичане С.Франклин и Д.Шепард резюмируют, что «скандинавская русь» больше путешествовала с торговыми целями, чем воевала[172].

Но такая огромная разница в действиях викингов и варягов и руси может означать только одно: это совершенно разные народы, у которых принципиально различаются типы поведения. Это небо и земля. И если в Западной Европе, например, в Южной Италии и Сицилии, оказавшихся к концу XI в. во власти норманнов, «норманские сеньоры строили крепости, селились в них вместе с приближенными и начинали длительную борьбу за подчинение окрестной территории»[173], то русские варяги не строили крепости на землях славян и не порабощали их. Они воздвигали крепости по пограничью, защищая тем самым Русскую землю и русский народ от внешнего врага. Стоит сказать, что с появлением скандинавов на Руси в последние десятилетия X в., как на это время указывают саги, а с ними и других западноевропейцев - искателей удачи, резко меняется, по информации русских летописцев, сам характер поведения «варягов», как к тому времени восточные славяне стали уже именовать многих выходцев из Западной Европы (затем их в том же значении будут называть «немцами»).


Если до 980 г. варяги являли собой организующую и созидательную силу в восточнославянском обществе, активно решающую сложные внутри- и внешнеполитические вопросы, стоявшие перед зарождающимся и быстро крепнувшим государством, то во времена Владимира и Ярослава они выступают в роли активных участников княжеских распрей и в роли убийц, от рук которых погибли киевский князь Ярополк (980) и сын Владимира Святославича Борис (1015). Причем летопись в одном случае противопоставляет их варягам прошлого в лице некоего Варяжко, который долго мстил за смерть Ярополка. Показательно, что теперь с ними - наемниками - нисколько не церемонятся. Так, в 980 г. Владимир, захватив с их помощью Киев, не выплатил им обещанного выкупа с киевлян «по 2 гривне от человека», а затем, когда они двинулись в Константинополь, упредил императора об опасности, исходящей от них. В 1015 г. варяги, призванные Ярославом Владимировичем для войны с отцом, «насилье творяху новгородцем и женам их. Вставше новгородци, избиша варягы...». Так варяги были наказаны теми, кто выводил себя, согласно летописи, «от рода варяжьска»[174] (последний раз варяги упоминаются в ПВЛ под 1034-1036 гг.).


В софийско-новгородских сводах XV-XVI вв. в статье под 1043 г. повествуется о походе на Византию руси и варягов под предводительством новгородского князя Владимира, сына Ярослава Мудрого. Эта статья показательна тем, что в ней руси, т. е. восточным славянам в целом, резко противопоставлены варяги, ставшие главными виновниками несчастного похода: именно по совету последних Владимир пошел к Царьграду от Дуная «с вой по морю», но начавшаяся буря «разби корабли, и побегоша варязи въспять». Русь же настаивала, по подходу войска к Дунаю, «станем зде на иоле»[175] (в ПВЛ рассказ о тех же событиях сильно сокращен, и в нем отсутствуют варяги. К.Н. Бестужев-Рюмин, сопоставив статью 1043 г. ПВЛ и софийско-новгородских сводов, указал на первичность текстов последних). Еще Д.И. Иловайский заметил, что статья 1043 г. софийско-новгородских сводов прямо говорит об антагонизме варягов и руси. По заключению А.А. Шахматова, новгородский летописец всю «вину неудачи отнес насчет варягов, настоявших на том, чтобы идти в лодьях»[176]. И для летописца варяги 1043 г. - уже не составная и естественная часть восточнославянского мира, как это представляют летописи до 980 г., а чужаки, которые абсолютно отличаются от прежних варягов, устроителей Русской земли. Чужаки, возможно, имевшие отношение к таким пришельцам на Русь, как датчане. Так, Титмар Мерзебургский (ум. 1018) констатирует, а данную информацию он получил от саксонцев, участников взятия польским королем Болеславом Храбрым в 1018 г. Киева, наличие в нем «быстрых данов»[177] (под последними исследователи понимают либо шведов, либо датчан, либо норманнов вообще).


Итак, о несомненном присутствии скандинавов на Руси в 980-1040-х гг. свидетельствуют письменные и археологические источники. Вместе с тем они показывают их абсолютную непричастность к варягам и руси времени 862-980-х гг., олицетворяемым Варяжко, мира с которым так затем добивался князь Владимир, и даже, едва его уговорив, дал ему клятву: «одва приваби и, заходив к нему роте». Но что это за общность, поддержкой которой, несмотря на наличие в своем войске значительного числа варягов-наемников, так дорожил Владимир, каково ее происхождение и какими путями она прибыла в 862 г. на Русь? А эта общность есть, как его характеризует летопись, «род русский», который объединил восточных славян перед лицом нарастающей угрозы как с юга (хазары, степь), так и с севера (норманны). Этот род стоял во главе Руси и от его имени заключались русско-византийские договоры (как можно судить по договорам 911 и 945 гг., главным занятием «рода русского» были война и торговля). И объединение, созданное русами, оказалось достаточно прочным по причине взаимной заинтересованности. Ибо они, довольствуясь в основном лишь номинальной данью (по европейским меркам - крайне скромной) с подвластных славянских племен и не вмешиваясь в их внутреннюю жизнь, взяли на себя обязанность их защиты, столь важную, как справедливо подчеркивал А. Г. Кузьмин, вообще в эпоху становления государственности и особенно важную на границе степи и лесостепи внешнюю функцию. Во главе объединения различных земель-княжеств стоял киевский князь, выходец из «рода русского», власть которого была весьма ограничена последним[178].


Судя по источникам, языком общения призванных в 862 г. варягов и руси, в целом «рода русского», был славянский язык, ибо на славянском языке звучат названия городов Северо-Западной и Северо-Восточной Руси, которые были ими основаны и которым они дали эти названия. И поклонялись они славянским богам Перуну и Велесу. А язык и вера - главные признаки принадлежности людей к той или иной народности: на языке какого народа говорит человек, к тому народу (и его вере) он себя и причисляет, независимо от своего настоящего происхождения. «Род русский» как раз демонстрирует подобный пример: он вбирал в себя представителей разных этносов, в том числе германских. Но эти германцы давно уже ославянились (родной их язык - славянский, родные боги - тоже славянские), оставив на русско-славянских древностях различимую германскую «вуаль» (а на них фиксируют много других «вуалей», например, ярко выраженную иранскую).


В 1969 и 1973-1974 гг. Т.И.Алексеева выделяла Старую Ладогу из всех древнерусских памятников только потому, что «по антропологическим особенностям староладожская серия входит в пределы колебаний признаков в германских группах», хотя и «трудно сказать, в какой германской группе можно найти ей прямую аналогию». Тогда же она констатировала, что антропологические особенности краниологического материала из Шестовиц (Черниговщина) «указывают на связь с норманнами...» и что там «наблюдается смешение германских и славянских черт». В 1990 г. исследовательница вновь повторила, что «к германцам может быть отнесена краниологическая серия из кладбища XI в. в урочище Плакун, которая не только на основе погребального обряда (а эта априорность, заданная археологами, постоянно воздействует на выводы Алексеевой. - В.Ф.), но и антропологически определяется как норманская», и что население Старой Ладоги антропологически явно тяготеет «к средневековому населению Швеции, Дании и Саксонии...». В 1999 г. ею еще раз было сказано, что антропологический материал Старой Ладоги указывает, главным образом, на норманнов Швеции[179].


В продолжение разговора Алексеевой о «смешении германских и славянских черт» в антропологическом облике похороненных в Шестовицах следует остановиться на погребальном наборе гнёздовского кургана № 13, в котором традиционно видят захоронение норманна. И сегодня А.С. Хорошев и Т.А. Пушкина, характеризуя это богатое погребение воина как погребение скандинава, выделяют такую его «примечательность», как «сочетание славянской и скандинавской погребальной обрядности и инвентаря. К славянским относятся формы лепных глиняных сосудов, височное спиральное кольцо, ритуальное битье посуды и граффити. Скандинавские элементы - порча и втыкание оружия в погребальное кострище, присутствие гривны с амулетами-молоточками Тора, женские фибулы овальной формы, характерные для североевропейского костюма»[180]. О том, что перечисленные «скандинавские элементы» таковыми в чистом виде не являются, разговор уже шел.


В пользу такого вывода дополнительно говорит сосуд (корчага), а он был составной частью погребального инвентаря, с надписью кириллицей, сделанной в начале X века. Чтение, следовательно, смысл этой надписи специалисты передают по-разному - «гороунша», «гороухща», «гороушна», «гороуща». Из предлагаемых вариантов резонной выглядит версия крупнейшего лингвиста современности Р.О.Якобсона, высказанная в 1974 г., согласно которой Гороун'а есть притяжательное прилагательное от личного собственного имени Горун (славянское мужское имя Горун, засвидетельствованное источниками, в родительном падеже единственного числа). В 1992 г. другой выдающийся лингвист О.Н.Трубачев поддержал мнение Якобсона. В 1997-1998 гг. А.А. Медынцева, также видя в надписи собственное имя Горун и беря во внимание сакральность обычая разбивать сосуд, принадлежавший умершему, подытожила, «что в кургане № 13 был похоронен владелец корчаги, воин-купец (в составе погребального инвентаря находятся и складные весы), ходивший в далекие торговые экспедиции по пути "из варяг в греки"»[181]. Таким образом, в кургане похоронен тот, кто нерасторжимо был связан со славянской общностью, ее культурой и религией, т. к. он носит славянское имя и сосуд с его именем на архаичной кириллице разбит по славянскому ритуалу. Следовательно, ему принадлежала и обнаруженная в том же погребении железная гривна с молоточками. А рядом с ним упокоилась женщина, у которой восточнославянское височное спиральное кольцо спокойно соседствует со скандинавской фибулой.

Германский налет на варяго-русских древностях, если отбросить фиктивные тому признаки, приписываемые германцам, является следствием разных событий. Это, как говорилось выше, и результат Великого переселения народов, перемешавшего антропологические типы, и результат мирной ассимиляции славянами германцев в ходе их расселения до Эльбы и побережья Южной Балтики, и результат включения в славянский и славяноязычный переселенческий поток, идущий из пределов последней на Русь, жителей Скандинавии. О присутствии на Скандинавском полуострове значительных масс южнобалтийских славян говорит прежде всего южнобалтийская керамика, которая в большом количестве представлена вплоть до Средней Швеции (в X в. она преобладала в Бирке) и которая по своим качествам превосходила местную, скандинавскую. В Южной Швеции, заселенной тогда датчанами, выявлен значительный комплекс южнобалтийских древностей IX-XI веков. Так, по данным на 1975 г., за 30 лет раскопок в Лунде «обнаружено около 10 тыс. глиняных горшков...» славянского облика, основная часть которых связана с балтийскими славянами. Шведский ученый М.Стенбергер, опираясь на археологический материал, утверждает, что во второй половине X в. о. Эланд был занят южнобалтийскими славянами[182].


О переселении южнобалтийских славян на Русь, захватившем скандинавские народы, свидетельствует «Гута-сага», созданная в 20-х гг. XIII в. на о. Готланде. Согласно ей, славяне Южной Балтики в VIII в. переселились на остров и основали там г. Висби. Но в следующем столетии начались усобицы между коренным населением и потомками славян, в результате чего часть последних покинула остров, т. к. победила та сторона, которой помогали шведы из Скандинавии. Переселенцы вначале направились на о. Даго, а затем по Западной Двине в Грецию. А под Грецией надлежит понимать именно Русь: в Северо-Западной Европе Русь и русских очень часто называли Грецией и греками, на что было обращено внимание еще Г.З. Байером, отметившим, опираясь на показания западноевропейских хронистов XI—XII вв. Адама Бременского и Гельмольда, что «Руссия в тогдашних временах и Грециею прозвана». Пребывание славян на острове, следовательно, историзм известий «Гута-саги», подтверждает синодик монастыря миноритов в Висби. Записи в нем идут с 1279 по 1549 г., и среди них встречаются славянские фамилии (Лютов, Мальхов, Бескин, Белин, Божеполь и др.). В XVII в. на Готланде генерал-суперинтендантом был пастор Стрелов. В свете этих данных особый смысл приобретает вспыхнувший около 1288 г. конфликт между жителями Висби и сельским населением Готланда, причиной которого вновь стала племенная рознь. И если в этом конфликте горожан поддержали южнобалтийские города, еще славянские в своей основе, то шведский король принял сторону крестьян и усмирил жителей Висби[183].

К сказанному следует добавить, во-первых, что височные кольца темпельгофского типа, связанные с дунайско-великоморавской областью и получившие широкое распространение среди славян Южной Балтики, в X в. в большом количестве, констатировал Й.Херрман, «проявляются на Борнхольме и Готланде...». В.М. Потин, ссылаясь на нумизматические свидетельства, отмечал, что путь из Южной Балтики на Русь пролегал именно через Борнхольма и Готланда, «минуя Скандинавский полуостров...». И клады на данных островах, добавляет он, «носят следы западнославянского влияния...». По словам современных шведских ученых Х.Гларке и Б.Амбросиани, Готланд до 1361 г. (с этого времени по 1645 г. он находился под властью Дании) не подчинялся ничьей власти и был «вольным островом», а его археологический материал совершенно уникален[184].


Во-вторых, что, обращает внимание сегодня шведский историк С. Чернер, применительно к середине XII в. некоторые источники повествуют «о борьбе за контроль над Готландом - вероятно, между скандинавскими конунгами и русскими князьями». О нахождении острова в сфере очень сильных русских интересов, а за этим могут стоять претензии исторического свойства, свидетельствуют остатки двух русских церквей начала XIII в., обнаруженных в Висби. В одном источнике (1461) говорится о существовании в прошлом на Готланде двух русских церквей. Вполне возможно, что это церкви в Гардах и Челлунге, которые датируются XII в. и относятся к Новгородско-псковской художественной школе. Предполагается, что фрески в обоих храмах выполнены в третьей четверти того же столетия. Специалист по архитектуре Готланда Г.Сванстрём в 1981 г. указал на наличие небольших элементов русско-византийской живописи еще в пяти селениях острова. А в двух церквах сохранились средневековые витражи, «явно восходящие к русско-византийскому культурному кругу»[185].


Таким образом, к отмеченным в первой части независимым друг от друга традициям - русской, германской, арабской и иудейской - о связи летописных варягов и руси с Южной Балтикой, примыкает традиция ютландская, зафиксировавшая переселение южнобалтийских народов в пределы Восточной Европы, частью которого стало прибытие на Русь варягов. И этот переселенческий поток захватил не только скандинавов, но и норманские древности. Переселенцы, соприкасаясь со скандинавской культурой в самой Скандинавии, заимствовали и переработали какие-то ее элементы, создав на подступах к Руси культуру, отличавшейся эклектичностью и гибридизацией различных по происхождению элементов (южнобалтийских и скандинавских), привнеся ее затем в русские пределы. Тому, несомненно, способствовали и смешанные браки (хотя и редкие), о чем говорит антропологический тип населения в Шестовицах, не встречающийся в других местах Руси. В ходе такого теснейшего взаимодействия могли появиться гривны с молоточками, в равной мере соответствующие религиозным воззрениям и южнобалтийских славян, и скандинавов. Обращает на себя внимание тот факт, что в Скандинавии такие гривны найдены, констатировал в 1999 г. археолог И.Янссон, только в Центральной и Восточной Швеции и на Аландских островах. Полностью они отсутствуют на остальной территории Швеции, в Норвегии и Дании[186]. То есть они найдены именно в тех районах, через которые шли в Восточную Европу южнобалтийские переселенцы.


О связи Гнёздова с южнобалтийским населением, на территории которых источники локализуют несколько Русий, демонстрирует не только керамика. В погребении в камере кургана Ц-171 наблюдается сочетание гроба, сбитого гвоздями и содержавшего останки женщины (при этом не найдено предметов, связанных с ее одеждой), «и камеры столбовой конструкции, в которую гроб был помещен». Шведская исследовательница А.-С.Грэслунд, сопоставлявшая камерные погребения Бирки и Гнёздова (Жарнов гнёздовские камерные погребения рассматривал через призму ее исследований, потому у него и нет сомнений в их скандинавской принадлежности), «особо обращает внимание на отсутствие гробов в камерах Бирки, указывая на типичность данного обряда для Дании и Сев. Германии»[187], т. е. Южной Балтики (немцы захватят ее земли в середине и второй половине XII в.). Погребение в камере с гробовищем, которое имеет, заключал К. А. Михайлов, «прямые и многочисленные» аналогии в памятниках конца IX - конца X в. Дании и Шлезвиг-Голштейна, есть, надо сказать, и в староладожском Плакуне[188].

Но в Гнёздове на археологическом материале фиксируется появление переселенцев не только с Южной Балтики. В 1999 г. В.В.Седов, исходя из находок лунических височных колец «нитранского типа», широко распространенных в восточно-моравском регионе, и литейной формочки для изготовления подобных колец, пришел к выводу, «что в среде ремесленников-ювелиров Гнёздова были мастера, хорошо знакомые с великоморавской ювелирной традицией». Обращая внимание на другие дунайские находки: кольца с гроздевидной подвеской, лучевые височные кольца (рубеж IX-X вв.), раннюю гончарную керамику (20-30-е гг. X в.), которая «также имеет дунайское происхождение», он подчеркнул, что распространение последней есть «следствие миграции в Верхнее Поднепровье групп славянского населения из Дунайских земель», из Моравии. В целом же ученый констатировал факт широкой инфильтрации (или крупной волны миграции) дунайских славян в Восточную Европу. В 2001 г. В.Я. Петрухин и В.Н. Зоценко также отмечали, что как височные кольца, обнаруженные в Гнёздове, так и некоторые типы керамики (да и другие отдельные находки) своим происхождением связаны с Великой Моравией. В 2008 г. Петрухин вновь подчеркнул, что в Гнёздове, вероятно, прибыли беженцы из Моравии. В 1992 г. лингвист О.Н.Трубачев указал, что кириллица древнего образца корчаги кургана № 13 свидетельствует о проникновении на Русь глаголицы и отражает импульсы из Великой Моравии[189]. А учитывая прибытие в Гнёздово, как это проследила Е.В. Каменецкая по керамике, населения с территории Центральной Польши, где, как и в Богемии, обнаружены (под Лодзью) камерные погребения, то можно сказать, что появление этого типа погребения на Руси было вызвано прежде всего притоком в Среднее Поднепровье западных славян.


В прямой связи с моравской «вуалью» гнёздовских древностей находится такая же «вуаль» киевских христианских погребений древнейшего кладбища в районе Десятинной церкви первой половины X в., находящих себе, как это установил в 1978 г. С.С.Ширинский, «по характеру и деталям погребальной обрядности... прямые аналогии в массово изученных к настоящему времени соответствующих памятниках на древней территории Великой Моравии» («И здесь и там тела могли помещаться в выложенные деревом могильные ямы, сложность и размеры конструкций которых определялись только степенью знатности и богатства погребаемых в них людей», а «как пережиток языческих трупосожжений в ранних могилах с трупоположением в могильной яме или над ней встречаются следы ритуальных, очистительных костров и отдельные кости животных - остатки стравы»)[190].

На наличие теснейших связей Руси с Моравией указывает Сказание о славянской грамоте, читаемое в ПВЛ под 6406 годом. Н.К.Никольский видел в нем мораво-паннонский памятник конца IX в., в который русский летописец второй половины XI в. внес комментарии, доказывающие кровное и духовное родство полян-руси со славянским миром. А.Г.Кузьмин характеризовал его как западно- или южнославянский памятник, попавший на Русь посредством Болгарии и в конце X в. привлеченный киевским летописцем при создании первого исторического труда о начале Руси (где его интересовала прежде всего история полян-руси) и о первых киевских князьях. И, говоря о начале Руси, летописец отметил, что «нарци, еже суть словеие». А эти слова прямо выводят на дунайских ругов-русов.


В начале н.э. руги проживали, по свидетельству Тацита, на островах и южном побережье Балтийского моря, и во главе их стояли цари. После войны с готами, в которой руги потерпели поражение, часть их, захваченная переселением своих врагов, оказалась в III в. в Причерноморье (часть ругов осталась на месте, например, на о. Рюген). Но основная их масса двинулась на Дунай, где и поселилась в его верховьях, на территории Верхнего Норика, занятого иллирийскими и кельтскими племенами, создав там королевство с наследственной династией во главе. В 307 г. руги упоминаются в качестве федератов (союзников) Рима. В первой половине V в. Ругиланд, как называли королевство ругов германские авторы, входит в состав державы Аттилы, сохраняя собственных королей (его население в это время становится этнически более пестрым).

Со смертью Аттилы и началом усобиц руги оказались расколоты: часть их сражалась на стороне гуннов, другая часть на стороне их противников, возглавляемых гепидами, недавними союзниками гуннов. По предположению Кузьмина, с гуннами остались именно те руги, которые пришли с ними из Причерноморья. А данный вывод напрашивается потому, что эти руги, потерпев поражение, вместе с гуннами отступили, как говорит готский историк Иордан, к Причерноморью и Днепру, т. е. к прежним местам проживания. Те же руги, что поддержали гепидов, остались в Подунавье и сохранили ранее занимаемые территории, называемые в разное время Ругиланд, Руссия, Ругия, Рутения, Русская марка[191]. Со временем руги-русы Ругиланда будут ассоциироваться только со славянами: в Раффелыптеттенском уставе начала IX в. в числе купцов, торгующих в Восточной Баварии, названы «славяне же, отправляющиеся для торговли от ругов или богемов». В 967 г. римский папа Иоанн XIII, ведя речь о подунайских русах, специальной буллой запретил богослужение на «русском или славянском языке»[192]. Таким образом, в Среднем Поднепровье, как свидетельствует археологический материал, столкнулись два потока руси, составивших «род русский» ПВЛ и говоривших на славянском языке: русы Южной Балтики и русы с Дуная (Норика).


Примечания:

96. Галкина Е.С. Тайны Русского каганата. - М., 2002. С. 34.

97. Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 336-376.

98. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 33-34, 36, 65-66, 185, 203-209, 295; Соловьев С.М. История... Кн. 1. Т. 1-2. С. 87-88, 100, 198, 250-253, 276, прим. 142, 147, 148 к т. 1.

99. Петрухин В.Я. Древняя Русь. С. 84, прим. 13.

100. Kunik Е. Op. cit. Bd. II. S. 111, anm. *; Предисловие А.Куника к «Отрывкам из исследований о варяжском вопросе С. Гедеонова» // ЗАН. Т. I. Кн. II. Приложение № 3. СПб., 1862. С. IV-V; Замечания А.Куника к «Отрывкам из исследований о варяжском вопросе С. Гедеонова» // То же. С. 122; то же. Т. И. Кн. II. Приложение № 3. - СПб., 1862. С. 207- 208, 237; Дополнения А.А.Куника // Дорн Б. Каспий. - СПб., 1875. С. 451-452, 460; Замечания А.Куника. (По поводу критики г. Фортинского). - СПб., 1878. С. 3-7,13; КуникАЛ. Известия ал- Бекри... С. 021, 057; Лаппо-Данилевский А.С. Арист Аристович Куник.- СПб., 1914. С. 1466, 1469.

101. Погодин М.П. Г. Гедеонов... С. 1; Ламбин Н. Источник летописного сказания о происхождении Руси // ЖМНП. Ч. CLXXIII. № 6. СПб., 1874. С. 228, 238-239; Томсен В. Указ. соч. С. 19-20; Мошин В.А. Указ. соч. С. 112-114, 347, 361-364,378; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 33.

102. Шахматов А.А. Сказание о призвании варягов. - СПб., 1904. С. 81; Мошин В.А. Указ. соч. С. 112, 114, 368; Шаскольский И.П. Антинорманизм и его судьбы. С. 42; Новосельцев А.П. «Мир истории» или миф истории? // ВИ, 1993, № 1. С. 25, 27.

103. ПСРЛ. Т. II. - СПб., 1843. С. 227; Фомин В.В. Южнобалтийские варяги в Восточной Европе // Труды Государственного Эрмитажа. Т. XLIX. С. 111; Петрухин В.Я. Русь из Пруссии. С. 127— 128.

104. Петрухин В.Я. Об особенностях славяно-скандинавских... С. 179-181; его же. Славяне, варяги и хазары на юге Руси. К проблеме формирования территории Древнерусского государства // ДГВЕ. 1992-1993 годы. М.", 1995. С. 120-122; его же. Варяги и хазары в истории Руси // «Этнографическое обозрение», 1993, № 3. С. 74-76; его же. Начало этнокультурной истории... С. 97-101, 170-194, 221, 224-229; его же. Большие курганы Руси и Северной Европы. К проблеме этнокультурных связей в раннесредневековый период // Историческая археология: традиции и перспективы. К 80-летию со дня рождения Д.А. Авдусина. - М., 1998. С. 361-369; его же. Гнёздово между Киевом, Биркой и Моравией (Некоторые аспекты сравнительного анализа) // Археологический сборник. С. 117; Петрухин В.Я., Раевский Д.С. Указ. соч. С. 284-289; Литаврин Г.Г. Византия, Болгария, Древняя Русь (IX - начало XII в.). - СПб., 2000. С. 14, 19.

105. Сойер П. Указ. соч. С. 95-96; Алексеева Т.И. Этногенез восточных славян... С. 267; ее же. Антропологическая дифференциация славян... С. 81; ее же. Славяне и германцы в свете... С. 67; Петрухин ВЯ. Об особенностях славяно-скандинавских... С. 179; его же. Мифы древней Скандинавии. С. 291; Седов В.В. Древнерусская народность. С. 211.

106. Петрухин ВЯ. Об особенностях славяно-скандинавских... С. 179; его же. Начало этнокультурной истории... С. 228-229; его же. Путь из варяг в греки: становление Древнерусского государства и его международные связи // Труды VI Конгресса славянской археологии. Т. 4. - М., 1998. С. 133; его же. Призвание варягов. С. 36.

107. Мельникова ЕЛ., Петрухин ВЯ. Легенда о «призвании варягов» и становление древнерусской историографии // ВИ, 1995, № 2. С. 45; Петрухин ВЯ. Начало этнокультурной истории... С. 17; его же. «От тех варяг прозвася...». С. 12; его же. Древняя Русь. С. 59, 67, 84, 99-100; его же. Путь из варяг в греки // «Родина», 2002, № 11-12. С. 52; Петрухин В.Я., Раевский Д.С. Указ. соч. С. 237, 257, 271.

108. Константин Багрянородный. Об управлении империей (Текст, перевод, комментарий). - М., 1989. С. 312, 304-305, 319 (коммент. 1,9 и 28 к главе 9); Петрухин ВЯ. Славяне, варяги и хазары... С. 121.

109. Васильевский В.Г. Варяго-русская и варяго-английская дружина в Константинополе XI—XII веков // Его же. Труды. Т. 1. - СПб., 1908. С. 185-186, 208-210, 313-315, 323-325, 344-350; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 380-381.

110. Юргевич В.Н. О мнимых норманских именах в русской истории // Записки Одесского общества истории и древностей. Т. 6. - Одесса, 1867. С. 48; Лебедев Г.С. Эпоха викингов в Северной Европе. С. 198.

111. Рыдзевская ЕЛ. Древняя Русь и Скандинавия в IX-XIV вв. // ДГ. 1978 год. М., 1978. С. 43, 60.

112. Свердлов М.Б. Указ. соч. С. 40; Подосинов А.В. О названии Волги в древности и раннем средневековье // Международные связи, торговые пути и города Среднего Поволжья IX—XII веков. С. 36-37, 39-40,47-48; его же. Еще раз о древнейшем названии Волги // ДГВЕ. 1998 год. М„ 2000. С. 230-231,233; его же. Волга в картографии античности и средневековья // Великий Волжский путь. С. 92- 93, 97.

113. Глазырина Г.В. Alaborg «Саги о Хальвдане, сыне Эйстейна». К истории русского Севера // ДГ. 1983 год. М„ 1984. С. 205; Глазырина Г.В., Джаксон Т.Н. Древнерусские города в древнескандинавской письменности // Тезисы докладов советской делегации на V Международном конгрессе славянской археологии (Киев, сентябрь 1985 г.). - М., 1985. С. 124; Мельникова Е.А. Новгород Великий в древнескандинавской письменности // Новгородский край: Материалы научной конференции. - Л., 1984. С. 129; Древняя Русь в свете зарубежных источников. С. 475.

114. Свердлов М.Б. Указ. соч. С. 52-53.

115. Титмар Мерзебургский. Хроника. В 8 книгах. - М., 2005. С. 177-178; Херрман Й. Указ. соч. С. 66.

116. Гедеонов С.Л. Указ. соч. С. 365-366, 368; Брайчевский М.Ю. «Русские» названия порогов у Константина Багрянородного // Земли Южной Руси в IX-XIV вв. (История и археология). - Киев, 1985. С. 23-28.

117. Дьяконов А.П. Известия Псевдо-Захарии о древних славянах // ВДИ. М., 1939. № 4 (9). С. 84; Петрухин ВЯ. Комментарии // Ловмяньский X. Указ. соч. С. 283, коммент. ** к с. 188; его же. Легендарная история Руси и космологическая традиция // Механизмы культуры. - М., 1990. С. 99-103; его же. Начало этнокультурной истории... С. 42-48; его же. «Русский каганат», скандинавы и Южная Русь: средневековая традиция и стереотипы современной историографии // ДГВЕ. 1999 год. С. 128-129; Петрухин В.Я., Раевский Д.С. Указ. соч. С. 261-267. См. также: Прозоров Л.Р. К вопросу о «народе рос» у Псевдозахария Ритора // Историческая наука и российское образование (актуальные проблемы) / Сб. статей. Памяти профессора А.Г. Кузьмина и профессора B. Г.Тюкавкина. Ч. 1. - М., 2008. С. 175- 179.

118. Погодин М.П. О важности исторических и археологических исследований Новороссийского края, преимущественно в отношении к истории и древностям русским. Речь г. Надеждина, помещенная в книге под заглавием: Торжественное собрание Одесского общества любителей истории и древностей, 4 февраля 1840. Одесса, 1840 // Москвитянин. Ч. I. № 2. - М., 1841. С. 554; Петрухин ВЯ. Русь, Хазария и водные пути Восточной Европы // Великий Волжский путь. C. 158.

119. Фаминцын А.С. Божества древних славян. - СПб., 1995. С. 28; Петрухин ВЯ. Легенда о призвании варягов и Балтийский регион. С. 43.

120. Потин В.М. Некоторые вопросы торговли Древней Руси по нумизматическим данным // Вестник истории мировой культуры. Л., 1961. № 4. С. 74; его же. Древняя Русь и европейские государства в X-XIII вв. Историко-нумизматический очерк. - Л., 1968. С. 63; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 440, 448-449; Sveriges historia. 600-1350. - Stockholm, 2009. S. 62.

121. Петрухин В.Я. Мифы древней Скандинавии. С. 279-292, 400-411.

122. Петрухин В.Я. «От тех варяг прозвася..>. С. 12 (подрис. подпись к фото); Кирпичников А. Н. Великий Волжский путь. С. 64 (подрис. подпись к фото).

123. Петрухин В.Я. Комментарии. Коммент. * к с. 179 на с. 279; его же. Древняя Русь. С. 79-80,86,99-100,106-107, 116, 120; его же. Древняя Русь IX—1263 г. - М., 2005. С. 56-57; Справочник учителя истории. 5-11 классы / Авт. - сост. М.Н.Чернова. - М., 2008. С. 73.

124. Сенковский О.И. О происхождении имени руссов // Его же. Собрание сочинений. Т. VI. - СПб., 1859. С. 152.

125. Шаскольский И.П. Вопрос о происхождении имени Русь... С. 156, прим. 103.

126. Зеленин Д.К. О происхождении север- новеликоруссов Великого Новгорода // Доклады и сообщения Института языкознания АН СССР. - М., 1954. № 6. С. 90; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 455.

127. Розенкампф Г.А. Объяснение некоторых мест в Нестеровой летописи. - СПб., 1827. С. 11-22; его же. Обозрение Кормчей книги в историческом виде. С. 249-259; Ламанский В.И. О славянах в Малой Азии, в Африке и в Испании. - СПб., 1859. С. 38-83.

128. Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 10. С. 267-316; Кураев И.В. Историография варяжского вопроса (по исследованиям погребений Гнёздова) // Археологический сборник. С. 27-33; Мурашова В.В. «Путь из ободрит в греки...». С. 174-175.

129. Мошин В.А. Указ. соч. С. 109-136, 343-379, 501-537 (публикуется в настоящем выпуске); Шаскольский И.П. Норманская теория в современной буржуазной историографии. С. 223-236; его же. Современные норманисты о русской летописи. С. 335-373; его же. Норманская теория в современной буржуазной науке; его же. Вопрос о происхождении имени Русь... С. 128-176; его же. Норманская проблема в советской историографии. С. 152-165; его же. Советская литература по историографии Киевской Руси // Советское источниковедение Киевской Руси. Историографические очерки,- Л., 1979. С. 243-249; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь; его же. Ломоносов; его же. История разработки варяго-русского вопроса в трудах ученых дореволюционного периода // История и историки. 2006. Историографический вестник. - М., 2007. С. 3-72; его же. Начальная история Руси; его же. Норманистская версия происхождения имени «Русь» и ее научная несостоятельность // История и историки. 2007. Историографический вестник. - М., 2009. С. 11-70; и др.

130. Artsikhovsku A. Archaeological data on the varangian question // VI International congress of prehistoric and protohistoric sciecess. Reports and communications by archaeologitss of the USSR. Moscow, 1962. P. 9; Арциховский A.B. Археологические данные по варяжскому вопросу // Культура Древней Руси. - М., 1966. С. 41; Шаскольский И.П. Норманская проблема на современном этапе // Тезисы докладов Пятой Всесоюзной конференции по изучению истории скандинавских стран и Финляндии. Ч. I. С. 44; Клейн Л.С., Лебедев Г.С., Назаренко В.А. Указ. соч. С. 226; Мурашова В.В. «Путь из ободрит в греки...». С. 175.

131. Откуда есть пошла Русская земля. Кн. 1. С. 664-682; Фомин В.В. Начальная история Руси. С. 270-289.

132. Хлевов А.Л. Указ. соч. С. 67.

133. Иловайский Д.И. Разыскания о начале Руси. С. 271.

134. Клейн Л.С. Трудно быть Клейном. С. 213-214, 280-284.

135. Жарнов Ю.Э. Женские скандинавские погребения в Гнёздове. С. 200-219; Кураев И.В. Указ. соч. С. 28-29, 31.

136. Мурашова В.В. Была ли Древняя Русь частью Великой Швеции? // «Родина», 1997, № ю. С. 10.

137. Авдусин Д.А. Археология СССР. - М., 1977. С. 232; его же. Ключ-город // Путешествия в древность. - М., 1983. С. 102; Кирпичников А.Н., Дубов И.В., Лебедев Г.С. Указ. соч. С. 223; Жарнов Ю.Э. Гнёздово, Тимерево, Шестовица: историографический миф об однотипности этих памятников // Археологический сборник. С. 114.

138. Мурашова В.В. Скандинавские наборные ременные накладки с территории Древней Руси // Историческая археология. С. 159.

139. Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 219.

140. Седов В.В. Восточные славяне в VI-XIII вв. С. 248.

141. Авдусин Д.А. Об изучении археологических источников... С. 151; Алексеева Т.И. Антропология циркумбалтийского экономического региона // Балты, славяне, прибалтийские финны. Этногенетические процессы. - Рига, 1990. С. 126-133; Сталъсберг А. О скандинавских погребениях с лодками эпохи викингов на территории Древней Руси // Историческая археология. С. 279-281, 284-285.

142. Жарнов Ю.Э. Женские скандинавские погребения в Гнёздове. С. 214; Ениосова Н.В. Указ. соч. С. 83.

143. Авдусин Д.А. Археология СССР. С. 226; его же. Ключ-город. С. 111; Пушкина ТА. Гнёздово: итоги и задачи исследования // Археологический сборник. С. 10.

144. Авдусина С А., Ениосова Н.В. Подковообразные фибулы Гнёздова // Археологический сборник. С. 100.

145. Симпсон Ж. Указ. соч. С. 139, 206, 209, 226, 229, 231-232.

146. Янссон И. Контакты между Русью и Скандинавией... С. 130-131 147Херрман Й. Указ. соч. С. 29; Жарнов Ю.Э. Женские скандинавские погребения в Гнёздове. С. 219; Скрынников Р.Г.Древняя Русь. С. 7.

148. Седов В.В. Восточные славяне в VI-XIII вв. С. 250-251; Авдусин Д.А. Об этническом составе населения Гнёздова//XII Конференция по изучению истории, экономики, литературы и языка скандинавских стран и Финляндии. Ч. 1. - М., 1993. С. 106.

149. Арциховский А.В. Указ. соч. С. 38.

150. Авдусин Д.А. Гнёздово и днепровский путь // Новое в археологии. - М., 1972. С. 166; Пушкина Т.А. Гнёздово - на пути из варяг в греки // Путь из варяг в греки... - М., 1996. С. 22; лев. Гнёздово: итоги и задачи исследования. С. 10.

151. Каменецкая Е.В. Керамика IX—XIII вв. как источник по истории Смоленского Поднепровья. Автореф. дис... канд. наук. - М., 1977. С. 12, 20, 27.

152. Цит. по: Кураев И.В. Указ. соч. С. 28.

153. Мурашова В.В. Предметный мир эпохи // Путь из варяг в греки и из грек... С. 32-34; ее же. Была ли Древняя Русь частью Великой Швеции? С. 9-11.

154. Мурашова В.В. «Путь из ободрит в греки...». С. 175-179.

155. ЛЛ. С. 19.

156. Сахаров А.Н. Рюрик, варяги и судьбы российской государственности // «Мир истории», 2002, № 4/5. С. 66.

157. Викинги: набеги с севера. С. 68-69; Нунан Т.С. Указ. соч. С. 27; Симпсон Ж. Указ. соч. С. 24.

158. Носов Е.Н. Тридцать лет раскопок Городища: итоги и перспективы // У истоков русской государственности. Материалы международной конференции. 4-7 октября 2005 г. Великий Новгород. - СПб., 2007. С. 38; его же. Откуда пошел «Новый город»? // «Родина», 2009, № 9. С. 10.

159. Медведев А.Ф. Ручное метательное оружие (лук, стрелы, самострел) VIII-XIV вв. // Свод археологических источников. Е1-36. - М„ 1966. С. 73; Седов В.В. Восточные славяне в VI-XIII вв. С. 254; его же. Изделия древнерусской культуры в Скандинавии. С. 58-59; его же. Древнерусская народность. С. 211; Кирпичников А.Н. Великий Волжский путь и евразийские торговые связи... С. 45-46; Петрухин В.Я. Путь из варяг в греки. С. 57; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 386-387.

160. Дополнения А.А.Куника. С. 452, 457, 460; КуникАЛ. Известия... С. X, 04, 016, 018, 032-033, 039.

161. Стальсберг А. Женские вещи скандинавского происхождения на территории Древней Руси // Труды V Международного конгресса славянской археологии. - Киев, 18-25 сентября 1985 г. Т. III. Вып. 16. С. 74.

162. Шаскольский И.П. Норманская теория в современной буржуазной науке. С. 95, 124,150-151,167, прим. 300; Потин В.М. Древняя Русь... С. 44; Седов В.В. Восточные славяне в VI—XIII вв. С. 189; Откуда есть пошла Русская земля. Кн. 2. С. 28.

163. Мурашова В.В. Скандинавские наборные ременные накладки... С. 163.

164. Мельникова Е.А., Петрухин В.Я., Пушкина Т.А. Древнерусские влияния в культуре Скандинавии раннего средневековья (К постановке проблемы) // «История СССР», 1984, № 3. С. 59-60; Янссон И. Контакты между Русью и Скандинавией... С. 126-130.

165. Седов В.В. Восточные славяне в VI-XIII вв. С. 250-251; его же. Древнерусская народность. С. 207.

166. Мурашова В.В. Была ли Древняя Русь частью Великой Швеции? С. 11.

167. Зимек Р. Викинги: миф и эпоха. Средневековая концепция эпохи викингов // ДГВЕ. 1999 год. С. 9-12, 14-16, 23-25; Симпсон Ж. Указ. соч. С. 12-14, 16.

168. Шлецер А.Л. Нестор. Ч. I. С. 271-275; Карамзин Н.М. Указ. соч. Т. I. С. 55-56; Погодин М.П. Исследования... Т. 1. С. 449; то же. Т. 2. С. 217.

169. Васильев А. О древнейшей истории северных славян до времени Рюрика, и откуда пришел Рюрик и его варяги. - СПб., 1858. С. 32; Щеглов Д. Указ. соч. С. 223; Пархоменко В А. Начало христианства Руси. Очерк из истории Руси IX-X вв. - Полтава, 1913. С. 26.

170. Сенковский О.И. Скандинавские саги. С. 31; его же. Эймундова сага. С. 49-50; Никитский А.И. История экономического быта Великого Новгорода. - М., 1893. С. 26; Сугорский И.Н. Указ. соч. С. 35-36.

171. Мельникова Е.А., Петрухин В.Я. Норманны и варяги. Образ викинга на западе и востоке Европы // Славяне и их соседи. Этнопсихологические стереотипы в средние века. - М., 1990. С. 55-57, 63; Мельникова Е.А. К типологии предго- сударственных и раннегосударственных образований в Северной и Северо-Вос- точной Европе (постановка проблемы) // ДГВЕ. 1992-1993 годы. С. 24; Кирпичников А.Н., Сарабьянов В.Д. Старая Ладога - древняя столица Руси. - СПб., 1996. С. 87; их же. Старая Ладога. С. 79; Кирпичников А.Н. Сказание о призвании варягов. С. 52; его же. О начальном этапе международной торговли в Восточной Европе... С. 113; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 235.

172. Глазырина Г.В. Начальный этан русско- скандинавских отношений. Оценка норвежского ученого // «История СССР», 1991, № 1. с. 215; Франклин С., Шепард Д. Указ. соч. С. 50.

173. История Италии. Т. 1. - М., 1970. С. 158.

174. ЛЛ. С. 76-77, 131, 137, 145, 147.

175. ПСРЛ. Т. V. Вып. 1. - СПб., 1851. С. 128- 129.

176. Бестужев-Рюмин К.Н. О составе русских летописей до конца XIV века. - СПб., 1868. Приложения. С. 43-44; Иловайский Д.И. Вопрос о народности руссов, болгар и гуннов. С. 7; Шахматов А А. Разыскания о древнейших русских летописных сводах. С. 228, 444, 624.

177. Титмар Мерзебургский. Указ. соч. С. 178.

178. См. об этом подробнее: Фомин В.В. Народ и власть в эпоху формирования государственности у восточных славян // ОИ, 2008, № 2. С. 175-177; его же. Начальная история Руси. С. 171-174.

179. Алексеева Т.И. Этногенез восточных славян. С. 266-267, 272; ее же. Антропологическая дифференциация славян... С. 80-82; ее же. Славяне и германцы... С. 66-67; ее же. Антропология циркум-балтийского экономического региона. С. 125-126,128,132,140,144; ее же. Антропологическая характеристика... С. 169.

180. Хорошев А.С., Пушкина Т.А. Указ. соч. С. 465.

181. Трубачев О.Н. В поисках единства. Взгляд филолога на проблему истоков Руси. - М., 2005. С. 112-118; Медынцева А. А. Письменность и христианство в процессе становления древнерусской государственности // Истоки русской культуры (Археология и лингвистика). Материалы по археологии России. Вып. 3. - М., 1997. С. 14-16; ее же. Надписи на амфорной керамике X - начала XI в. и проблема происхождения древнерусской письменности // Культура славян и Руси. - М., 1998. С. 187-189.

182. Ковалевский С.Д. Образование классового общества и государства в Швеции. - М., 1977. С. 39; Херрман Й. Указ. соч. С. 26, 32, 52, 119, прим. 39 на с. 368; Седов В.В. Изделия древнерусской культуры в Скандинавии. С. 63.

183. Langebek J. Scriptores rerum Danicarum. Т. VII. - Hauniae, 1786. S. 557-577; Сага гутов // Живая старина. Вып. I. - СПб., 1892. С. 41-42; Байер. Г.З. Указ. соч. С. 350; Арсеньев С.В. Древности острова Готланд // Записки Русского археологического общества. Новая серия. Т. V. - СПб., 1891. С. 230-231; Чернер С. Происхождение и развитие государственной системы на острове Готланд в средние века // ДГВЕ. 1999 год. С. 26ю28.

184. Потин В.М. Некоторые вопросы торговли Древней Руси по нумизматическим данным // Вестник истории мировой культуры. Л., 1961. № 4. С. 75-76; его же. Древняя Русь... С. 64; Херрман Й. Указ. соч. С. 27-28; Clarke X., Ambrosiani В. Vikingastäder. - Höganäs, 1993. S. 75. См. также: Чернер С. Указ. соч.

185. Арне Т.И. Русско-византийская живопись в готландской церкви // Известия Комитета изучения древнерусской живописи. Вып. I. - Петербург, 1921. С. 5-8; Шаскольский И.П. Борьба Руси против крестоносной агрессии на берегах Балтики в XII-XIII вв. - Л., 1978. С. 31- 32; его же. Памятники русско-византийского искусства на острове Готланд // ВИД. Т. XXIII. М., 1991. С. 136,139-143; Чернер С. Указ. соч. С. 40.

186. Янссон И. Скандинавские находки IX-X вв. с Рюрикова городища // Великий Новгород в истории средневековой Европы. К 70-летию В.Л.Янина. - М., 1999. С. 34.

187. Жарнов Ю.Э. Женские скандинавские погребения в Гнёздове. С. 209.

188. Михайлов К.А. Южноскандинавские черты в погребальном обряде Плакун- ского могильника // Новгород и Новгородская земля. История и археология. Вып. 10. - Новгород, 1996. С. 52-60.

189. Трубачев О.Н. Указ. соч. С. 117-118; Седов В.В. Древнерусская народность. С. 187-188, 192, 194-195, 203, 206, 208; Петрухин В.Я. Гнёздово между Киевом, Биркой и Моравией... С. 117-118; его же. Призвание варягов. С. 44; Зоценко В.Н. Гнёздово в системе связей Среднего Поднепровья IX-XI вв. // Там же. С. 122.

190. Ширинский С.С. Археологические параллели к истории христианства на Руси и в Великой Моравии // Древняя Русь и славяне. - М., 1978. С. 203-205.

191. Корнелий Тацит. Сочинения в двух томах. Т. 1. - Л., 1969. С. 371; ЛЛ. С. 5; Никольский Н.К. Повесть временных лет как источник для истории начального периода русской письменности и культуры. К вопросу о древнейшем русском летописании. Вып. 1. - Л., 1930. С. 3-4, 6,9,25-44,50,59-67; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 180-182, 302-303; его же. Начальная история Руси. С. 173— 177; его же. Варяго-русский вопрос в трудах А.Г. Кузьмина // Судьба России в современной историографии. Сб. научных статей памяти А.Г.Кузьмина. - М., 2006. С. 51-52.

192. Назаренко А.В. Немецкие латиноязычные источники IX-XI веков. Тексты, перевод, комментарий. - М., 1993. С. 64- 65; Кузьмин А.Г. Начало Руси. С. 276.

Учитель и ученик: Клейн и Носов

Могут ли видеть все эти исторические факты, лежащие на поверхности, археологи-норманисты, и делать на их основе действительно исторические выводы? Исключено. Л.С. Клейн, проводя мысль, что археология - это самостоятельная наука, отдельная от истории, т. к. было злоупотребление археологией «в идеологических и политических целях», считает, что ее задача заключается в систематизации и классификации материала археологических источников. По его убеждению, «археолог - специалист в препарировании одного вида источников, а именно материальных следов и остатков прошлого. История не может писаться на основе только одного вида источников... История (или преистория) должна синтезировать все виды источников - письменные, этнографические, антропологические, лингвистические и т. д. Этот синтез - вне компетенции археолога», и что, «конечно, возможно писать историю на основе одного вида источников, но это будет односторонняя, неполная и поэтому искаженная, фальшивая история» («История по одним лишь археологическим источникам однобока и неадекватна...»)[193].


Но, разводя компетенции историка и археолога, Клейн вместе с тем буквально вытолкал из сферы варяго-русского вопроса, по его мнению, посторонних, т. е. историка и историю. И, опираясь только на археологический материал, да к тому же тенденциозно трактуемый в ходе «систематизации и классификации», именно как историк пишет, по собственному же признанию, фальшивую историю данного вопроса. Точно такой же фальшивой предстает под пером археолога и его историография. Вслед за ним такую же историю (разумеется, и такую же историографию) пишут те, кто отказывается «от привнесения историзма в археологические исследования» и кто полагает, что ограничившись лишь миром вещественных источников, то якобы получат «картину, лишенную тенденциозности» (при таком противопоставлении истории и археологии им, если они хотят быть последовательными, надлежит отказаться от исторических степеней и попросить ВАК наделить их степенями археологическими. Да и читателю сразу же будет ясно, с какого рода наукой он имеет дело).


Как справедливо сказал в 1962 г. английский археолог П.Сойер, действительно знавший суть дела и потому-то бивший тревогу, что «сами по себе археологические находки... свободны от пристрастности, они не говорят ни за, ни против скандинавов. Тенденциозность создают те, кто работает с этим материалом», и что, а этот пункт им особо был выделен, если не признавать довлеющих над археологией ограничений, то «она может принести больше вреда, чем пользы». Скандинавские вещи в захоронениях на территории Руси, объяснял ученый, «еще не доказывают того, что люди, погребенные в этих могилах, были скандинавами или имели скандинавских предков. Предметы такого рода могут переходить из рук в руки, нередко оказываясь очень далеко от народа, который их изготовил или пользовался им первым. Это может показаться ясным как день, но порой об этом забывают»[194].

Когда порой - это не столь опасно. Но представители российской археологической науки, занимающиеся изучением варяго-русских древностей с норманистских позиций и полагающие себя единственными экспертами не только в их интерпретации, но и в «оживлении», на основе такой интерпретации, истории, связанной с призванием варягов и их деятельностью на Руси, эти простые истины забыли абсолютно. Потому такая археология и приносит больше вреда, чем пользы. Потому она и рисует совершенно тенденциозную картину, искусственно наполняя скандинавским содержанием варяжский вопрос и под угрозой отлучения от науки заставляя принимать его таковым. Причем делает это тогда, когда наша древнейшая летопись отделяет варягов и русь от скандинавов, и с ее страниц они говорят на славянском языке.


А ПВЛ - это, как уже отмечалось, главный памятник по истории Древнерусского государства, в том числе и при выяснении сложнейших процессов политогенеза, в которых участвовали варяги и русь. В связи с чем археологический материал в освещении тех же процессов может играть лишь вспомогательную роль и, естественно, не может подменять собою летопись. Да, и не следует преувеличивать познавательные возможности археологии. Даже при полнейшем отсутствии иных источников картина прошлого, воссоздаваемая археологами только на основе своих данных, не будет соответствовать самому прошлому. Как, например, мир мертвых, а во многом именно по нему идут археологические реконструкции, не является зеркальным отражением мира живых. Очень остро в археологии стоит вопрос о соотнесении артефактов с тем или иным народом. И ситуация в данном вопросе все та же, что была зафиксирована в 1982 г. археологом Р.С.Минасяном. Тогда он, ведя речь о качественном уровне этнической атрибуции находок в Северо-Западной Руси, констатировал, что отсутствие «надежных этнических индикаторов позволяет манипулировать археологическими памятниками в зависимости от концепции того или другого исследователя»[195].


В ходе таких манипуляций, которые не прикрыть разговорами о специфике археологических исследований и специфике работы с археологическим материалом, многое из этого материала становится скандинавским. А превратив его в скандинавский, скандинавами принуждают быть его владельцев, уверяя, что вещи своим происхождением обязательно указывают на их язык. После чего скандинавов выдают за летописных варягов и русь. И под этими именами выводят их на страницы русской и мировой истории. Так археологи до неузнаваемости деформируют, посредством допусков и вопреки показаниям большого числа разнообразных исторических источников, историю Руси и тем самым дискредитируют свою науку, сделав ее заложницей норманской теории.


Причем этой дискредитацией они занимаются с очень большой настойчивостью, как-будто кто-то поставил перед ними такую задачу. И участвуют в этом незавидном деле археологи самого высокого ранга. Так, в 2009 г. в послесловии к книге Л.С.Клейна «Спор о варягах» директор Института истории материальной культуры Российской Академии наук, доктор исторических наук и член-корреспондент РАН Е.Н.Носов взялся пугать, вслед за Клейном, читателя, принимая его за несмышленого ребенка, все той же патриотической «козой». «К сожалению, - говорит он давно заезженное, но с неким изыском, - в отечественной литературе не перевелись авторы со своеобразно понимаемым ими патриотизмом и воспитанных на идеологических установках времен тоталитарного общества. Активно борясь с "норманизмом" за "самобытное славянство", они выхватывают из контекста легендарные и полулегендарные летописные фразы и сообщения, на которые накручивается масса предположений и домыслов, из чего создаются наукообразные сочинения. Археологические материалы привлекаются дилетантски и безграмотно. Написаны такие "труды" с пафосом, поучительным и безоговорочным и даже оскорбительным тоном в отношении многих ведущих ученых. Такие, в частности статьи В.В.Фомина (не путать с академиком Фоменко)...»[196].


Ну, если такая «аргументация» достойна науки и высокого звания член-корреспондента, основные работы издавшего именно в условиях господства «идеологических установок времен тоталитарного общества» (докторская диссертация была защищена им в мае 1992 г.), то Фомин, конечно, повержен и уничтожен. Хотя член-корреспондент как-то не подумал (впрочем, это довольно показательно для мышления норманистов), навязывая читателю ассоциацию Фомина с Фоменко, что такая «аргументация» обоюдоострая и что из фамилии Носов + суффикс + окончание состоит фамилия сподвижника Фоменко Носовского. Или, более того, один в один совпадает с фамилией знаменитого детского писателя и сказочника Н.Н.Носова, создателя образа Незнайки. Но разве кто из антинорманистов будет проводить подобные параллели? Конечно, нет.


И было бы, конечно, значительно полезнее и не в последнюю очередь для самого Носова, если бы он попробовал, вместо того, чтобы упражняться в остроумии, опровергнуть позиции «патриота» Фомина. Может быть, тогда он понял, что взгляды А.А. Шахматова на Сказание о призвании варягов были значительно шире тех, которые излагает археолог Носов, что от работы к работе они эволюционировали, что идея о существовании Начального свода 1095 г., который знаменитый летописевед видел в Новгородской первой летописи (НПЛ) младшего извода, поставлена А.Г.Кузьминым под очень серьезное сомнение, т. к. «никакого рубежа около 1095 года в летописях нет» (до 1110 г. совпадают тексты Лаврентьевской и Ипатьевской летописей и до 1115 г. использован киевский источник в НПЛ) и что сам ученый видел в своих выводах лишь «рабочие гипотезы» и «научные фикции», в связи с чем требовал относиться к ним «с большой осторожностью» и предостерегал против поспешного и доверчивого отношения к ним по причине их «чисто временного характера»[197]. Может быть, тогда он осознал и полнейшую несостоятельность тезиса, с которым громко выступил в сентябре 2002 г. на пленарном заседании Международной конференции «Рюриковичи и российская государственность» (г. Калининград) и который был тут же растиражирован местной прессой. А суть этого тезиса, заставляющего и неверующего поверить в норманство варягов, заключается в том, что имена братьев Рюрика Синеуса и Трувора есть якобы шведские слова sine hus и thru varing.


А данный тезис утверждал с 1956 г. в советской науке так нелюбимый норманистом Л.С.Клейном «антинорманист» Б.А.Рыбаков. Утверждал, стремясь показать отсутствие каких-либо реалий в Сказании о призвании варягов (но итог получился иной): если Рюрик - это историческое лицо, то его «анекдотические «братья» только подтверждают легендарность «призвания». И факт появления Синеуса и Трувора он объяснял как результат «чудовищного недоразумения, происшедшего при переводе скандинавской легенды», когда новгородец, плохо зная шведский язык, «принял традиционное окружение конунга за имена его братьев», в связи с чем sine hus («свой род») превратилось под его пером в Синеуса, a thru varing («верная дружина») в Трувора. В 1989 г. Н.Н. Гринев обоснованию такого толкования происхождения имен братьев Рюрика посвятил целую статью, где утверждал, что в руках летописцев второй половины XI в. оказался извлеченный из архива написанный старшими рунами документ, имевший характер договора с приглашенным княжеским родом. В 1996-2003 гг. идею, что договор, заключенный на старошведском языке Рюриком с призвавшими его славянскими и финскими старейшинами, «был использован в начале XII в. летописцем, не понявшим некоторых его выражений», проводил известный археолог А.Н. Кирпичников.


О полнейшей надуманной этой версии, навеянной норманизмом, неоднократно говорил автор настоящих строк. Не повторяясь, следует привести некоторые контрдоводы. Во-первых, в Сказании о призвании варягов прямо читается, что Рюрик пришел на Русь не только с братьями, но и «с роды своими»: «И изъбрашася 3 братья с роды своими (курсив мой. - В.Ф.), и пояша по собе всю русь, и придоша к словеномь первое и срубиша город Ладогу и седе в Ладозе старей Рюрик, а другий, Синеус, на Беле-озере, а третий Избрьсте, Трувор». В связи с чем имя Синеус никак не может обозначать то, во главе чего он стоял. Да и очень странно, конечно, что летописец, вначале переведя «свой род» правильно, чуть спустя ту же фразу не понял и перевел уже неправильно. Не менее странно в таком случае в скандинавском оригинале звучало, что «свой род», т. е. род Рюрика, сел «на Беле-озере», «верная дружина», т. е. верная дружина Рюрика, - в «Изборьсте», а сам Рюрик - в Ладоге (и что это за сила, разбросавшая по всему Северо-Западу нерасторжимое - князя, его род и его дружину?).

Во-вторых, как правомерно отметил в 1994 г. С.Н. Азбелев, интерпретации имен братьев Рюрика как «sine hus» и «thru varing» противостоит русский фольклор о князьях Синеусе и Труворе. В-третьих, в 1998 г. филолог Е.А. Мельникова подчеркнула, что «sine hus» и «thru varing» полностью не соответствуют «элементарным нормам морфологии и синтаксиса древнескандинавских языков, а также семантике слов hus и voeringi, которые никогда не имели значение "род, родичи" и "дружина"...». В-четвертых, миф о легендарности братьев Рюрика, следовательно, миф о скандинавской основе Сказания о призвании варягов разрушает одно только свидетельство Пискаревского летописца, зафиксировавшего многовековую традицию, по крайней мере, с IX по XVI в. включительно, бытования имени Синеус: в известии под 1586 г. об опале на князя А.И. Шуйского читается, что «казнили гостей Нагая да Русина Синеуса с товарищи»[198]. Это как раз для тех, кто вслед за археологами Л.С. Клейном, Г.С.Лебедевым и В.А. Назаренко считает, «что имеющиеся письменные источники практически оказались исчерпанными...». Источник этот неисчерпаем, просто «ищите и обрящите».


Носов мог также обратить внимание коллег-археологов на недостойность создания ими, посредством «предположений и домыслов», наукообразных сочинений, в которых они лихо решают проблемы, абсолютно далекие от их компетенции. Например, напомнить Д.А. Мачинскому, в 1984 и 1986 гг. уверявшему, что скандинавскую природу имени «Русь» подтверждает топонимом Roslagen, и В.Я. Петрухину, в 2000 г. указывавшему, что «этот топоним содержит ту же основу rops-, что и реконструируемые слова, означавшие гребцов- дружинников и давшие основу названия русь», что несостоятельность такой связи продемонстрировал еще Г.А.Розенкампф, что в 1837 г. Н.А.Иванов, констатируя, что в древности» Рослаген именовался Роден, заметил, что буква с входит в название Род-лагена «только по грамматической форме германских языков для обозначения родительного падежа» и «что росс или русс не означает гребца по-шведски», что в 1842 и 1845 гг. Н.В.Савельев-Ростиславич и С.А.Бурачек также подчеркивали, что в слове «Rod'slagen» буква s не принадлежит корню «Rod», а есть знак родительного падежа, в связи с чем Rod'slagen не мог сообщить своего имени Руси, что и датский лингвист В.Томсен в 1876 г. указывал на родительный падеж первого слога «имени Roslagen» («древнего шведского существительного roper (rod, древненорм. róðr), собственно: гребля (ср. нем. Ruder - весло), судоходство, плавание), говорил об отсутствии «прямой генетической связи между Рослагеном как географическим именем и Ruotsi или Русью», о слишком позднем появлении названия Roslagen, чтобы принимать его «в соображение» (в древности эта часть местности именовалась Roper, Ropin)[199].


Или высказал, пусть даже в виде намека, неодобрение действиями того же Д.А.Мачинского и С.В.Белецкого, пытающихся увязать, по причине отсутствия скандинавских топонимов на территории Руси, от чего рушится вся норманская теория, название г. Изборска со скандинавами. В 1986 г. Мачинский, опираясь на мнение лингвиста А.И. Попова, что наименование притока р. Великой Иса (Исса) сопоставимо с финским «iso» - большой, великий, уже сказал, серьезно сместив акцент в словах Попова, что название р. Великая «является переводом финского Иса - «великая»... как и сейчас называется один из главных притоков Великой». После чего заключил: «Таким образом, наряду со славянским вариантом издревле мог существовать и финско-скандинавский топоним Исборг или Исаборг, т.е. - «град на Исе», или «Велиград», «Вышеград». Эту идею в 1990-х гг. энергично развивал Белецкий, утверждая, что город, в конце IX в. возникший на этой реке, не был не финско-скандинавским, не славянским, «а чисто скандинавским: он принадлежит к топонимическому ряду на -borg и переводится как «город на Иссе». В 30-х гг. XI в. Исуборг-Isaborg был уничтожен при крещении «огнем и мечом», и часть его жителей переселилась за десятки километров на новое место - Труворово городище, перенеся на него наименование погибшего города, возможно, получившее уже славянизированную форму Изборск. С топонимом «Исуборг», завершает Белецкий свои археолого-лингвистические рассуждения о родной истории, параллельно использовался топоним Пъсков, который был возрожден, «но уже применительно к основанному на месте сожженного Исуборга древнерусскому городу»[200].

На домыслы Миллера, что название Изборска есть скандинавское, ибо «он от положения своего у реки Иссы именован Иссабург, а потом его непрямо называть стали Изборском», выше был приведен ответ Ломоносова: «Весьма смешна перемена города Изборска на Иссабург...». Мысль Миллера пытался закрепить в науке Шлецер, полагая, что Изборск, кажется, прежде назывался по-скандинавски Исабург «по одной тамошней реке Иссе». Последующие норманисты в данном вопросе поддержали, что показательно, правда, не ведая того, Ломоносова. И понятно почему - слишком уж явно было намерение Миллера и Шлецера ради норманской теории «примучить» науку. Так, Н.М.Карамзин, возражая Миллеру, желавшему «скандинавским языком изъяснить» Изборск как Исаборг (город на реке Исе), отметил обстоятельство, делающее это «изъяснение» несостоятельным: «Но Иса далеко от Изборска». П.Г. Бутков в 1840 г., констатируя, что Исса вливается в р. Великую выше Изборска «по прямой линии не ближе 94 верст», привел наличие подобных топонимов в других русских землях: г. Изборск на Волыни, у Москвы-реки луг Избореск, пустошь Изборско около Новгорода. Поэтому, заключал он, нельзя «отвергать славянство в имени» Изборска «токмо потому, что скандинавцы превращали наш бор, борск на свои борг, бург, а славянские грады на свои гарды...»[201].

О правоте Ломоносова говорят и современные лингвисты, не сомневающиеся в норманстве варягов. Так, в 1972 г. польский ученый С. Роспонд указал, что наименование Изборска было притяжательным прилагательным от личного имени «Избор» и что эту этимологию выдвинул в 1921 г. финский языковед-славист И.Миккола. В 1987-1988 гг. Т.Н.Джаксон и Т.В.Рождественская, выясняя природу названия Изборска, пришли к выводу, что это «славянский топоним». Вместе с тем они подчеркнули, что зафиксированное в памятниках написание «Изборскъ» (только через -з- и без -ъ- после него) «указывает на невозможность отождествления форманта «Из- с названием реки Исы (Иссы)». В 1994 г. немец Г. Шрамм, не скрывая, что сам «намеревался уже не раз» выбросить «на свалку» гипотезу о «городе на Иссе», резюмировал: «Я охотно признаю, что славянская этимология названия Изборск пока имеет больше шансов на успех»[202].


Мог бы, наверное, Носов сделать еще не одно замечание в адрес В.Я. Петрухина, что в археологии, что в истории, что в филологии превращающего русское в скандинавское. Или выразить хотя бы легкое сомнение в словах И.В.Дубова, что скандинавы «играли важнейшую социальнообразующую роль, во многом доминируя в государствообразовании в Древней Руси», и Л.С.Клейна, что имена Рюрик, Олег, Аскольд, Дир, Игорь «легко раскрываются из скандинавских» корней[203]. Но он это не сказал. Потому, что сам такой же убежденный норманист. И отсюда без раздумий приветствующий все, что единомышленниками уже высказано и будет высказано в отношении варягов. И потому еще, что Клейн - это его учитель, а также учитель Мачинского, Дубова и Белецкого, т. е. кругом все свои, и сам он, по определению учителя, принадлежит к «младшей дружине». А что когда-то было сказано учителем, то для Носова свято. Вот почему он в послесловии к книге Клейна пишет, что «она совершено не устарела...»[204].

Слышать такие слова из уст профессионального археолога довольно странно, т. к. быстро накапливающийся материал заставляет специалистов кардинально пересматривать даже недавно выдвинутые положения. Можно также напомнить слова Клейна, Лебедева, Назаренко, сказанные в 1970 г., что археология «за каждые три десятилетия удваивает количество своих источников». А тут прошло 50 лет - почти вдвое больше! - и совершенно ничего не устарело. Может быть, по причине ложного представления, что в археологии ничего не устаревает, Носов к старой работе Клейна, написанной в 1960 г., под видом послесловия напечатал свою также далеко несвежую статью 1999 г., опубликованную в тот год дважды[205]. Добавив в нее только вышеприведенный выпад против антинорманистов и заключение о нетленности труда учителя.


А вот причин возмущаться оппонентами-историками у Носова нет. Потому как претензии, высказанные ими в адрес археологов-норманистов, навеяны не пресловутой идеей о «самобытности славянства», а бросающейся в глаза их тенденциозностью как в интерпретации археологического материала, так и в освещении, по справедливому замечанию Д.А. Авдусина, общеисторического фона. «Археология, как и любая другая наука, - подчеркивал в 1970 г. А.Г. Кузьмин, - располагает сложившейся системой исследовательских приемов и не терпит дилетантского вмешательства. Но когда речь идет об исторических выводах, то "чистый" историк вправе высказать свое к ним отношение»[206]. Вот и высказываем. При этом привлекая те оценки, которые даны археологическому материалу именно специалистами, ничего в них не меняя. И если, например, тот же Носов говорил в 1976 г., что на селище Новые Дубовики (в 9 км вверх по течению от Старой Ладоги), датируемом IX в., многочисленной группой представлена лепная керамика южнобалтийского типа, то это заключение в полном соответствии с оригиналом Фомин озвучил, наряду с подобными выводами других археологов по результатам раскопок многочисленных памятников Северо-Западной Руси, в монографии «Варяги и варяжская русь» (2005) в параграфе «Летописные варяги - выходцы с берегов Южной Балтики».


В 1988 г. Носов, констатируя прибытие в VIII в. в центральное Приильменье новой группы славян с развитым земледельческим укладом хозяйства, значительно стимулировавшей социально-экономическую жизнь региона, предположил, что переселенцы могли прийти с территории современного Польского Поморья. В 1990 г. он указал на наличие на Рюриковом городище (в 2 км к югу от Новгорода) хлебных печей конца IX-X вв., сходных с печами Старой Ладоги и городов Южной Балтики, втульчатых двушипных наконечников стрел (более трети из всего числа найденных), связанных с тем же районом, южнобалтийской лепной (IX-X вв.) и гончарной (первая половина X в.) керамики, в целом, на наличие «культурных связей поморских славян и населения истока р. Волхова». С той же точностью и эти слова были приведены Фоминым как в названном параграфе той же книги, так и в комментариях к переиздаваемой им работе С.А. Гедеонова «Варяги и Русь» в 2004 году[207]. И если что-то в них и есть «дилетантское» и «безграмотное», то все вопросы, разумеется, не к нему.


Насколько же грамотно действует сам Носов, видно из его сопоставления в монографии «Новгородское (Рюриково) городище» (1990) южнобалтийского и скандинавского (североевропейского) материалов, в результате чего, точнее, как из ничего Рюрик стал у него скандинавом. Выше приведен перечень первого. Но надлежит заострить внимание на некоторых его пунктах и прежде всего керамике IX-X вв. Рюрикова городища, времени, по классификации археолога, начального этапа существования поселения. И это, в первую очередь, масса южнобалтийской лепной керамики (или, как он ее еще характеризует, посуды «ладожского типа»), тождественной, как им при этом подчеркивается, керамике нижних горизонтов Новгорода, «Старой Ладоги, других поселений Поволховья (Холопий Городок, Новые Дубовики, Любша и Горчаковщина), ильменского Поозерья (Георгий, Прость, Васильевское)», чрезвычайно близкой «керамике поселения культуры сопок у д. Золотое Колено на р. Мете. Посуда "ладожского типа" присутствует среди материалов Городка на р. Ловати, Пскова, Изборска, Тимеревского поселения, ряда других пунктов лесной зоны Восточной Европы».

Причем Носов отметил, что Г.П.Смирнова и В.В.Седов указывают этой керамике «параллели среди керамики западнославянских памятников северной Польши, междуречья Эльбы и Одера» (В.В.Мурашовой надо обязательно ознакомиться хотя бы с этим абзацем). В отношении раннегончарной керамики (процесс смены лепной керамики гончарной «произошел в первой половине X в... но первое появление гончарной керамики относится к рубежу IX-X вв.») Носов сказал, что она «также имеет многочисленные аналогии в западнославянских землях», «среди керамики севера Польши и менкендорфской группы на севере ГДР». А в хлебных печах он увидел «прямое археологическое свидетельство культурных связей поморских славян и населения Новгородской земли - связей, о которых неоднократно писали лингвисты и историки»[208]. Итак, имеется массив южнобалтийских древностей (чего стоит только лепная керамика), что прямо указывает на изначальное пребывание на Рюриковом городище немалого числа выходцев с Южной Балтики, следовательно, на основание ими этого поселения. Но данный массив так много значащих в археологии артефактов Носова ни к каким заключениям, кроме приведенных, не подвиг.


Другое, конечно, дело, когда он заводит разговор о штучном скандинавском материале (или что он под ним понимает). Тут и голос иной громкости, а выводы размаха, несоизмеримого с количеством и качеством этого материала. Так, по словам Носова, «оценивая материальную культуру Городища IX-X вв., следует подчеркнуть в ней очень сильную "вуаль" североевропейской культуры, что проявляется в наличии отдельных предметов скандинавского происхождения, вещей, сделанных в Приильменье, но сохранивших в стиле и орнаментике северные традиции...». И что из себя конкретно представляет эта «очень сильная "вуаль" североевропейской культуры», состоящая из отдельных предметов и содержащая, по характеристике Носова, «яркие скандинавские черты»?


Вот перечень этих отдельных предметов, отнесенных, по классификации скандинавских ученых, к «находкам скандинавского типа»: «2 равноплечные фибулы 58-го типа, по Я.Петерсену», 1 «скорлупообразная фибула типа 3711, по Я. Петерсену» и «обломки еще одной скорлупообразной фибулы - 48 типа, по Я. Петерсену», которые «обычно считаются наиболее характерными для "периода поздней Бирки" в Скандинавии, т. е. для X в.», «замкнутое кольцо от скандинавской, так называемой "кольцевидной фибулы"» («кольцо принадлежит к булавкам типа V, по классификации Л.Тунмарк-Нилен, разработанной для подобных украшений Бирки, оно ближе всего кольцу булавки из погребения № 873»), 2 ажурных навершия самих игл от булавок V типа («Одно из них сходно с навершием иглы из захоронения № 544 Бирки»), «целая орнаментированная игла от булавки с кольцом... По классификации Л.Тунмарк-Нилен, такая булавка относится к типу IV», «бронзовая булавка с отверстием, аналогичная булавкам группы В-12, по классификации Ю.Валлер, выполненной но материалам Бирки», «бронзовая позолоченная застежка, аналог которой, «только чуть меньших размеров», известен «из погребения № 857 могильника Бирки», «несомненно, на связи со Скандинавией указывает находка бронзового навершня туалетного пинцета.... Полная аналогия представлена в Бирке (группа С-16, по классификации Ю.Валлер)», бронзовая накладка от конской сбруи, украшенной орнаментом в стиле Борре, бронзовая литая бляшка, аналоги которой «имеются в Бирке, в погребении № 906», железная гривна с «молоточком Тора», отдельный «молоточек Тора», серебряная фигурка женщины - валькирии, «ничего не значившая для иноплеменника», «2 бронзовые подвески с идентичными руническими надписями», по форме аналогичные «металлическим амулетам, происходящим из скандинавских стран», «к числу скандинавских языческих амулетов эпохи викингов» относятся 4 кресаловидные подвески[209].

Констатируя, что изделия скандинавского облика появились на Городище «во второй половине IX в., но наибольшее их число приходится на X в.», что эти находки имеют «много аналогий в материалах Бирки...» и что на поселении «широко изготовлялись предметы скандинавского облика», Носов утверждает, что «такие культовые предметы, как гривны с "молоточками Тора", кресаловидные подвески, амулеты с руническими надписями, фигурка валькирии, не могли попасть на Городище как объект торговли, они подтверждают пребывание на поселении выходцев из Скандинавии» (хотя, к слову сказать, серебряная фигурка т. н. валькирии могла заинтересовать любого, все же драгметалл, и этому любому совершенно не было дела до того, что она означает. Тем более, если эта вещь давно уже гуляла по рукам несведущих о ее назначении. К тому же история знает множество примеров, когда культовые предметы - христианские, мусульманские, иудейские, иные ли, сделанные из золота, серебра, усыпанные драгоценными камнями, спокойно забирались иноверцами в качестве трофеев и в своем первозданном виде сохранялись веками, продавались, обменивались и даже приспосабливались к чуждым традициям).


Сделав допуск о пребывании скандинавов на поселении из-за «очень явственной вуали североевропейской, общебалтийской культуры», Носов на его основе делает другой допуск: что «по своему этническому составу в IX-X вв. Городище являлось славяно-скандинавским поселением», уверяя при этом, что присутствие там скандинавов «полностью соответствует той исторической обстановке, которая сложилась в Поволховье в конце I тыс. н. э., как мы ее представляем сейчас по сведениям письменных источников и археологическим материалам» (по заключению шведского археолога И.Янссона, поселения типа Рюрикова городища в Скандинавии неизвестны)[210]. Вот первый вывод, наглядно показывающий, как спокойно можно «манипулировать археологическими памятниками в зависимости от концепции того или другого исследователя» (от его представлений). Есть реальное Городище, существовавшее с середины IX в. как крупное торгово-ремесленное и военно-административное поселение. И есть норманист Носов, который по нескольким находкам «североевропейской, общебалтийской культуры», т. е. он признает, что эти находки напрямую не связаны со скандинавами, объявил, получается, половину его населения скандинавами. Причем эти предметы сопоставляются в основном с Биркой, об интернациональном характере которой давным-давно говорят многие ученые. Разумеется, интернациональный характер имеют и вещи, осевшие там, и в чьем истинном происхождении следует еще разобраться. За первым выводом Носов делает вывод второй, главный.


И буквально из ниоткуда он извлекает Рюрика, который сразу же был представлен в качестве скандинава, приглашенного в Ладогу. И который после короткого пребывания в последней пришел в Городище (его наименование Рюриково - изобретение двухсотлетней давности), ибо «яркие предметы скандинавской культуры, появившиеся в слоях Городища второй половины IX в., по всей видимости, являются археологическим отражением прихода Рюрика с дружиной из Ладоги» (и эти «яркие предметы скандинавской культуры», способные оказаться по воле случая в любом месте, перевешивают куда более представительные находки предметов южнобалтийской культуры, которые могли быть перенесены только ее носителями). Городище, заключает археолог, уже существовало до Рюрика, так что он построил княжеский замок «на уже обжитом месте главного в то время административного центра Приильменья». Так, Городище стало княжеской резиденцией (таковым оно было до начала XI в., когда Ярослав Мудрый «перенес свою резиденцию вниз по течению Волхова, к торгу, одному из центров бурно росшего нового поселения») и «являлось предшественником Новгорода как крепости»[211].


С годами скандинавские предпочтения Носова в археологии, автоматически в русской истории, все больше крепчают, и его работы превращаются в иллюстративный материал к теории норманской колонизации Руси Т.Ю. Арне. Так, в 1998 г. он рассказывал, что среди скандинавов в Ладоге были мужчины, женщины, воины, торговцы, ремесленники, что в состав постоянных жителей Рюрикова городища IX-X вв. входили скандинавы - мужчины и женщины, что в целом «варяги на Руси были купцами и ремесленниками, воинами и князьями, чиновниками и посланниками, наемниками и грабителями», и обосновывались там семьями. На следующий год Носов, повторив слова А.В. Арциховского о переходе варяжского вопроса «в предмет ведения археологии», утверждал, что «варяги на Руси были представлены воинами, торговцами, ремесленниками. В ряде центров они жили постоянно, семьями и составляли довольно значительную и влиятельную группу общества». И, сведя варяжский (норманский) вопрос лишь к вопросу о роли скандинавов в русской истории, он вместе с тем запретил в том сомневаться, ибо использование терминов «норманизм» и «антинорманизм», по его мнению, нецелесообразно «при современной оценке роли скандинавов в истории Руси, поскольку они «отягощены "богатым" наследием, строго говоря, к академической науке отношения не имеют».

В 2003 г. археолог «очень сильной "вуали" североевропейской культуры» Рюрикова городища придал еще большие масштабы: «При раскопках этого поселения удалось выявить богатейшую скандинавскую и общебалтийскую материальную культуру Она выступает здесь, пожалуй, даже ярче, чем в Ладоге». В 2005-2007 гг. он подчеркивал, что на Городище «скандинавы - княжеские дружинники, торговцы, ремесленники, частично жившие семьями, составляли значительную часть постоянного населения...». Довольно показательно, что в статье «Тридцать лет раскопок Городища: итоги и перспективы», Носов привел два рисунка - «Находки скандинавского происхождения из бронзы» и «Находки финно-угорского происхождения», не посчитав нужным дать рисунок славянских находок. Как ни странно, но такой подбор рисунков был воспринят в качестве соответствующего аргумента. Д.А. Мачинский, отмечая факт наличия рисунков со скандинавскими и финно-угорскими находками, подчеркнул: «а вот рисунка "Находки славянского происхождения" - нет: не набралось даже на один рисунок». Отсюда уже его собственный вывод: «Все это вполне соответствует финно-скандинавскому названию поселения»[212].


Тенденциозный взгляд на русские древности у Носова проявляется и в том, как он, например, объясняет название озера «Ильмень (древнерусское Ильмеръ)... из финно-угорских языков как "озеро, определяющее погоду" (Ilmjarv, где ilma - воздух, погода, a Jarvi - озеро)». Но в данном случае можно было легко обойтись и без финно-угорских метеорологов. В Германии, где финны не были замечены, до сих пор течет река Ильменау. А вот славяне - полабские и южнобалтийские, с которыми связаны были варяги и русь - на тех землях жили. И следы их массового присутствия, о чем речь уже шла, специалисты давно фиксируют на Северо-Западе Восточной Европы. К этим свидетельствам можно добавить еще одно наблюдение Носова, нисколько не повлиявшее на его норманизм. В 2002 г. он, ведя речь о Серговом городке, находящемся в Приильменье - «на острове посреди реки Веряжи, неподалеку от ее устья», констатировал, что «по своему топографическому расположению на низменном острове среди поймы» он «поразительно напоминает укрепленные поселения западных славян в землях древних ободритов на территории современной северной Германии у Балтийского моря»[213].

В последние годы Носов, видимо, по примеру, Д.С.Лихачева и Р.Г.Скрынникова решил затронуть, по причине острого дефицита норманистских аргументов, область дефиниций, совершив очередной исторический взлом и очередную историческую подмену. При этом по каким-то причинам предпочтение отдав «новшеству» последнего. И в июле 2009 г. возглавляемый Носовым Институт истории материальной культуры совместно с учеными Франции провел в Новгороде и Старой Руссе Международную научную конференцию, посвященную «1150-летию первого упоминания Новгорода в русских летописях и 150-летию Императорской Археологической комиссии». Но это, вне всякого сомнения, актуальное для нашей исторической науки мероприятие так сильно закутали в «очень сильную "вуаль" североевропейской культуры», что оно могло издавать только «нормандские» звуки.

И издавала эти звуки потому, что конференция проводилась в рамках программы научного обмена «Две "Нормандии": междисциплинарное сравнительное исследование культурного присутствия скандинавов в Нормандии (Франция) и на Руси (Новгородская земля) и его историческое значение» (почти королевство двух Нормандий). Причем «целью совместного проекта является сопоставление результатов российских и французских исследований, посвященных аккультурации скандинавов в местной среде (франкской, славянской и финской), особенностям их культурной и этнической ассимиляции, взаимной трансформации скандинавских общин и местного общества в процессе политических и культурных контактов, вкладу скандинавского присутствия в национальную историю и местную культуру, значение связанной со скандинавами исторической памяти для формирования представлений о прошлом и ее влиянию на сложение региональной идентичности и средневековой историографии». Вот такая русская Нормандия, неизвестная истории, но идею о существовании которой взялся «проталкивать» в науку академический институт и его директор (вероятно, в пику «патриотам»). А важность поднимаемых программой для французской истории вопросов не означает, что таковыми они непременно являются для нас. Другое дело, например, история прославленного истребительного авиационного полка «Нормандия-Неман». Но история полка «Нормандия-Неман» не имеет отношения ни к норманнам, ни к варягам. Да и занимаются ею другие специалисты.

Состояние разработки варяго-русского вопроса в современной археологии, следовательно, во всей нашей науке хорошо иллюстрирует рецензия С.В.Соколова на работу Л.С.Клейна «Спор о варягах» («Славяноведение», 2010, № 2), показывая, насколько крепко увязли норманисты в плену ложных представлений о русской истории и ее историографии. Автор, сразу же подчеркнув «своевременность выхода» книги со строго научным содержанием, «удивляется», «насколько проницательным оказался» Клейн, в 1995 предвидя г. возрождение антинорманизма. И, чтобы не отстать от него и самому оказаться «своевременным», быстренько пуганул читателя «патриотической страшилкой». Но, понимая, что эта «страшилка» должна все время подновляться, иначе совсем уж надоест, влил в нее свежую струю: «Антинорманизм возрождается в отечественной науке в агрессивной, радикальной форме с конца 1990-х годов, взяв на вооружение и развив взгляды М.В.Ломоносова и "патриотической школы" второй половины XIX в. Антинорманизм "новой волны" в качестве аргументов научного спора использует приемы, бывшие в ходу в 1930-1950-е годы. Оппоненты обвиняются в злонамеренном искажении истины, их идеи рассматриваются как политически вредные и инспирируемые из-за рубежа, закономерно появляется призыв к государственной власти с требованием разобраться с такой неприглядной научной концепцией».


Итак, Клейн монтирует групповой портрет Ломоносова и антинорманизма с Гитлером, Соколов - со Сталиным (коль запущены такие монтажи, то дела у норманизма совсем уже плохи). Но чтобы читатель знал, на чьей стороне «святая правда», которая «и в огне не горит, и в воде не тонет» и которая не убоится и десятка гитлеров и стольких же сталинов в придачу, ему объясняется, что еще в далеком 1960 г. Клейн «при непредвзятой и последовательной проверке на прочность» выявил «слабость и безосновательность большинства антинорманистских утверждений. Это тем более важно, что и сейчас критикуемые Клейном аргументы продолжают использоваться в научной полемике» (сама же эта проверка являет собой «прекрасный образец, который может быть использован, например, в учебных курсах»), В «археологическом блоке» книги Соколов, что также полно характеризует его осведомленность в области археологических изысканий, особенно выделяет статью Клейна, Лебедева, Назаренко 1970 г., «давно вошедшую в число классических публикаций по проблеме».

В отношении же критики Клейном современных антинорманистов - А.Г.Кузьмина, Л.П.Грот, В.В.Фомина, а этот раздел Соколов считает «одним из важнейших», рецензент отдает «ему должное» за то, что он не выходит «за рамки принятой в научном сообществе этики дискуссий, несмотря на часто оскорбительный тон оппонентов». Действительно, Клейну надо отдать должное хотя бы за то, что про оскорбления в свой адрес он ничего не говорит, ибо таковых у Кузьмина и Фомина нет (а Грот его фамилию не упоминает вовсе, но вряд ли это можно посчитать за оскорбление). Согласившись с мнением Клейна по поводу монографии Фомина «Варяги и варяжская русь: К итогам дискуссии по варяжскому вопросу», «что попытки доказать южнобалтийское происхождение варягов и руси связаны с вольными интерпретациями источников и незнанием археологического материала», Соколов сам берется за очень нечистоплотное занятие - передергивание фактов. Так, Фомин, вопреки его утверждениям, говорит не о «престижности» или «непрестижности» родства русских князей с Прусом, братом Августа, а о том, что создатели «августианской» легенды, выстраивая мифическую генеалогию, связывающую русскую историю с римским императором Августом, вывели Рюрика не из Рима, не из Италии, как это сделали, например, молдаване и литовцы с родоначальниками своих династий, «а с Южной Балтики, которая во времена могущества "вечного города" находилась далеко на периферии мировой истории и ничем в ней не отметилась». После чего он заключил: «И назвать летописцев в качестве родины Рюрика именно Южную Балтику, игнорируя тем самым наиболее престижные, по понятиям того времени, территории для корней правящих домов, могла заставить только традиция, освященная временем и имеющая широкое распространение».


Не найти также у Фомина слов, что С. Герберштейн «будто бы слышал о происхождении варягов с южной Балтики от мекленбургских славян и легенда эта восходит к IX в.». Потому как он подчеркивает, что Герберштейн, всего вероятней, информацию о варягах «получил в Дании, в которой побывал с важной миссией императора Максимилиана I буквально перед своей первой поездкой в Россию: в январе-апреле 1516 г. (в Москву он отправился несколько месяцев спустя - в декабре того же года). Проезжая по территории Дании, значительную часть своего пути Герберштейн как раз проделал по Вагрии (от Любека до Гейлигенгавена), с 1460 г. входившей в состав датского королевства. Как следует из его рассказа, он беседовал с потомками вагров, которых впоследствии сблизил с русскими, отметив общность их языка и обычаев. От них же Герберштейн, несомненно, почерпнул сведения о прошлом Вагрии, которые затем соотнес с известиями русских источников, что и позволило ему поставить знак равенства между варягами и южнобалтийскими ваграми, а не варягами и скандинавами». Ничего не говорит Фомин и о каких-то «мекленбургских славянах». Соколов таковых, видимо, увидел в сообщении, что К. Мармье, посетив Мекленбург, записал там легенду о сыновьях короля ободритов Годлава Рюрике Миролюбивом, Сиваре Победоносном и Труворе Верном, и что память «сохранила, даже в лице уже онемеченного населения Мекленбурга, важный факт из истории его славянских предков, факт, отстоящий от них ровно на целое тысячелетие».

Вместе с тем Соколов, надо сказать, заметил, что «археология не дает окончательного решения, так как вопросы, связанные с тождеством варягов и скандинавов, а также с происхождением термина "русь" решаются все же историками и лингвистами. Археологические же материалы привлекаются, скорее, как обоснование возможности подобного отождествления и реальности присутствия скандинавов в Восточной Европе в IX-X вв.»[214]. Слава Богу, что в противоположном лагере начинают понимать высокую цену заблуждения, о которой давно говорят антинорманисты. И слова Соколова вселяют надежду, что рано или поздно (лучше раньше, конечно) ситуация в науке, в том числе и археологии исправится к лучшему.


Примечания:

193. Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 235; его же. Трудно быть Клейном. С. 281-283.

194. Сойер П. Указ. соч. С. 17, 21, 73-74, 99-100.

195. Минасян Р.С. Проблема славянского заселения лесной зоны Восточной Европы в свете археологических данных // Северная Русь и ее соседи в эпоху раннего средневековья. - Л., 1982. С. 25.

196. Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 356, прим. 1.

197. Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 269, 284-286, 305.

198. См. об этом подробнее: Фомин В.В. Кривые зеркала норманизма. С. 95-97; его же. Варяги и варяжская русь. С. 225-246; его же. Ломоносов. С. 296-297; его же. Варяго-русский вопрос и некоторые аспекты... С. 366-375.

199. [Иванов Н.А.] Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях. Ч. 3. - СПб., 1837. С. 8-10, прим. * на с. 8; Савельев- Ростиславич Н.В. Указ. соч. С. 19, 27, 53, 55; Славянский сборник Н.В.Савельева- Ростиславича. С. XXIII, XLII, прим. 54; Бурачек СЛ. Указ. соч. С. 85, 87, 89-90, 126; Томсен В. Указ. соч. С. 84-85; Мачинский Д.А. О месте Северной Руси в процессе сложения Древнерусского государства и европейской культурной общности // Археологическое исследование Новгородской земли. - Л., 1984. С. 18; его же. Этносоциальные и этнокультурные процессы в Северной Руси (период зарождения древнерусской народности) // Русский Север. Проблемы этнокультурной истории, этнографии, фольклористики. - Л., 1986. С. 24; Петрухин В.Я. Древняя Русь. С. 106.

200. Попов А.И. Следы времен минувших. - Л., 1981. С. 31; Мачинский Д.А. Этносоциальные и этнокультурные процессы... С. 20; Белецкий С.В. Происхождение Пскова // Города Верхней Руси: истоки и становление (материалы научной конференции). - Торопец, 1990. С. 10-13; его же. Изборск «Варяжской легенды» и Труворово городище (проблема соотношения) // Петербургский археологический вестник. № 6. Скифы. Сарматы. Славяне. Русь. - СПб., 1993. С. 112-114; его же. Возникновение города Пскова (к проблеме участия варягов в судьбах Руси) // Шведы и Русский Север: историко-культурные связи. (К 210-летию Александра Лаврентьевича Витберга). Материалы Международного научного симпозиума. - Киров, 1997. С. 142-146, 149.

201. Миллер Г.Ф. О происхождении имени и народа российского. С. 397; Ломоносов М.В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 22; его же. Замечания на диссертацию Г.Ф.Миллера... С. 401; Шлецер АД. Нестор. Ч. I. С. 338; Карамзин Н.М. Указ. соч. Т. I. Прим. 278; Бутков П.Г. Оборона летописи русской, Нестеровой, от наветов скептиков. - СПб., 1840. С. 61.

202. Роспонд С. Указ. соч. С. 21 Джаксон Т.Н., Рождественская Т.В. Несколько замечаний о происхождении и семантике топонима Изборск // Археология и история Пскова и Псковской земли. Тезисы докладов. - Псков, 1987. С. 24-27; их же. К вопросу о происхождении топонима «Изборск» // ДГ. 1986 год. М., 1988. С. 224-226; Шрамм Г. Ранние города Северо-Западной Руси: исторические заключения на основе названий // Новгородские археологические чтения. - Новгород, 1994. С. 145-150.

203. Дубов И.В. Великий Волжский путь в истории Древней Руси // Международные связи, торговые пути и города Среднего Поволжья IX—XII веков. С. 92; Клейн Л.С. Воскрешение Перуна. С. 140.

204. Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 356.

205. Носов Е.Н. Современные археологические данные по варяжской проблеме на фоне традиций русской историографии // Раннесредневековые древности Северной Руси и ее соседей. - СПб., 1999. С. 151-163; то же // Stratum plus.- СПб., Кишинев, Одесса, Бухарест, 1999. №5. С. 112-118.

206. Кузьмин А.Г. «Варяги» и «Русь»... С. 48.

207. Носов Е.Н. Поселение у волховских порогов // КСИА. Вып. 146. - М„ 1976. С. 76-81; его же. Некоторые общие проблемы славянского расселения в лесной зоне Восточной Европы в свете истории хозяйства // Славяно-русские древности. Историко-археологическое изучение Древней Руси. Вып. 1. - Л., 1988. С. 38; его же. Новгородское (Рюриково) городище. - Л., 1990. С. 133-137, 164, 166; Фомин В.В. Комментарии // Гедеонов С.А. Указ. соч. С. 496, коммент. 17; его же. Варяги и варяжская русь. С. 452-453.

208. Носов Е.Н. Новгородское (Рюриково) городище. С. 51-62, 115-117, 120, 133- 138, 154, 164-166, 175-180.

209. Там же. С. 107, 121-126, 148, 155-163.

210. Там же. С. 162-163, 166, 183-184, 188, 206-207; Янссон И. Скандинавские находки IX-X вв. с Рюрикова городища. С. 36.

211. Носов Е.Н. Новгородское (Рюриково) городище. С. 190-191, 195-197, 206-207.

212. Носов Е.Н. Первые скандинавы на Руси // Викинги и славяне. С. 66, 73, 81; его же. Современные археологические данные... С. 157, 160-161; его же. Рюрик-Ладога-Новгород // Ладога и истоки российской государственности и культуры. Материалы Международной научно-практической конференции. Старая Ладога, 30 июня - 2 июля 2003 г. - СПб., 2003. С. 37; его же. Тридцать лет раскопок Городища. С. 29-31. Рис. 3,4; Мачинский Д.А. Некоторые предпосылки... С. 506.

213. Носов Е.Н. Славяне на Ильмене // «Родина», 2002, № 11-12. С. 47, 50.

214. Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 425,432,435; Соколов С.В. Л.С.Клейн. Спор о варягах. История противостояния и аргументы сторон. - СПб., 2009. 400 с. // Славяноведение. 2010. №. 2. С. 105-109.

Антинорманизм и варяго-русский вопрос в трактовке филолога Мельниковой

Против историков-антинорманистов походом двинулись не только археологи. С ними плечом к плечу выступает Е.А.Мельникова, неприязнь которой к оппонентам с годами переросла в нечто большее. Более того, она раньше всех забила тревогу в печати, зорко усмотрев приближающуюся опасность, угрожающую научному благополучию норманистов. Еще в конце 2007 г. в интервью журналу «Русский Newsweek» Мельникова поделилась беспокойством, что «несколько лет назад среди историков произошел "ренессанс средневековья"», выразившийся в всплеске «антинорманизма, причем примитивного, основывающегося на работах середины XIX в. Этот всплеск был спровоцирован администрацией президента, это чисто политический заказ». И в качестве примера она привела, по ее словам, «нашумевшую "антинорманистскую" конференцию "Рюриковичи и российская государственность", которую некоторые историки считают патриотической пиар-акцией Кремля»[215] (состоявшаяся в Калининграде в 2002 г. Международная конференция была посвящена 1140-летию призвания варягов на Русь).

Но, во-первых, на этой конференции, прозвучало почти тридцать докладов и выступлений (в том числе Мельниковой), и среди них лишь три были сделаны с позиций антинорманизма. Во-вторых, автор настоящих строк, как участник той конференции, получил официальное приглашение на нее не от Кремля, а от непосредственного начальника Мельниковой, ректора Российского государственного университета гуманитарных наук и директора Института всеобщей истории РАН академика А.О.Чубарьяна. В-третьих, на всех заседаниях этой якобы «антинорманистской» конференции председательствовали только представители Института всеобщей истории РАН - Е.А. Мельникова, В.Д. Назаров, С.М. Каштанов, бывшие «антинорманистами» только тогда, когда это приносило им какие-то дивиденды, - в советское время. А возмущение Мельниковой, конечно, понять можно - впервые за многие годы, да еще на конференции такого уровня, да еще в присутствии большого числа слушателей спокойно была отвергнута монополия норманистов на истину. Приехав приятно провести время и в очередной раз в кругу своих мило побеседовать, как о близких родственниках, о норманнах и их роли в русской истории, они были неприятно удивлены тем, что есть, оказывается, иные мнения по поводу начальной истории Руси, в которой этим норманнам нет места.


Такого посягательства на святые для нее «истины» Мельникова, конечно, не могла снести. И ее беспокойство «ренессансом средневековья» все росло и рослой, наконец, проросло статьей «Ренессанс Средневековья? Размышления о мифотворчестве в современной исторической науке», которую журнал «Родина» опубликовал в 2009 г. (№ 3,5) и в которой представлен еще один ряд измышлений о варяго-русском вопросе и антинорманизме (норманисты словно соревнуются в том, кто из них по «оригинальнее» втопчет его в грязь). Ведь главное в ней - не разговор по существу, а попытка примитивно заболтать важнейшую проблему нашей истории и посредством логических ловушек и явного обмана ввести читателя в самое серьезное заблуждение (а так обычно поступают, когда нечего возразить). Показательно, что свои раздраженные «размышления» Мельникова начала не с главной цели - с антинорманизма, ибо норманисты несколько столетий не могут, при использовании огромного интеллектуального и политического ресурса, опровергнуть его положения, а с создания ему - а этот способ проверен веками - предельно негативного фона из исторических мифов, нелепиц и фальшивок, вызывающих законное негодование ученых. Из мифов, засоряющих и искажающих отечественную историю, это прежде всего мифы А.Т. Фоменко и Г.В. Носовского, а из фальшивок - «Влесова книга».


И какие чувства у читателей, у профессиональных историков, прекрасных знатоков своих проблем, но не специалистов в варяго-русском вопросе, может вызвать антинорманизм, преподнесенный в такой грязной и дурно пахнущей упаковке, вопрос, конечно, излишний. Но Мельниковой этого мало. Стараясь вызвать негативное восприятие патриотизма перед своей «филиппикой» в адрес якобы и порожденного только этим чувством антинорманизма, она связывает создание «Влесовой книги» с «наивным патриотизмом, к которому - в условиях отрыва от Родины - тяготели многие русские эмигранты» (№ 3, с. 57). Хотя появление этой фальшивки евразийства, представляющего собой, по точной характеристике К. Раша, «самую подлую форму русофобии» и выросшего на почве, подчеркивал А.Г. Кузьмин, украинского национализма XIX в. и пантюркистской идеологии «младотурок» начала XX в., имело иные причины. Фальшивый характер «Влесовой книги» в свое время вскрыли В.И.Буганов, Л.П.Жуковская, А.Г.Кузьмин, Д.С.Лихачев, Б.А.Рыбаков, О.Н.Творогов[216] и др. В 1994 г., в самый разгар перекраивания нашей давней и недавней истории и появления большого числа фальшивок, против этой мощной кампании, лишающей нас прошлого, а значит и будущего, выступил только антинорманист Кузьмин, на страницах «Литературной России» назвавший авторов «дилетантских фантазий, чаще весьма ядовитого содержания», в том числе создателей «Влесовой книги», «мародерами на дорогах истории»[217].

Да выступил так, что ему этого до сих пор не могут простить почитатели «Влесовой книги», например, патриот РЖданович (см. газету «Новый Петербурга». 8 апреля 2010 г. № 13 (915). С. 4). Надлежит также сказать, что издательство «Русская панорама», в котором выходят работы С.А.Гедеонова, А.Г.Кузьмина, В.В.Фомина, сборники, посвященные развенчанию мифов норманизма, в 2000-2003 гг. выпустило восемь книг, со страниц которых ведущие специалисты разных областей наук показывают всю ложь «размышлений» Фоменко и Носовского о русской истории[218]. Но до 2009 г. норманист Мельникова своего голоса-протеста ни против «Влесовой книги», ни против творцов «новой хронологии» не подавала.

Теперь же в деле дискредитации антинорманизма все сгодилось. В том числе и поза борца с мифотворчествами «Влесовой книги» и Фоменко с Носовским, и, конечно, образ страшных антинорманистов, которым Мельникова посвятила раздел под названием - без кавычек! - «Немцененависть на новый лад» (но оставив всех в неведении, каким был «старый лад»). Тем самым выставляя их, в том числе перед зарубежным читателем, в качестве оголтелых экстремистов, разжигающих ненависть к немцам (а почему они оказались крайними?) своими печатными работами. Но ей мало и этого. И, чтобы уж окончательно замарать скроенный норманистами тандем «патриотизм-антинорманизм», Мельникова привязывает к нему товарища Сталина: «Патриотические мотивы - осознанно или подсознательно - доминируют и в возродившемся в 2000-е годы антинорманизме, как доминировали они в XVIII веке в полемике Михаилы Ломоносова с немецкими историками, в середине XIX века - в годы подъема славянофильства, в середине XX - в условиях сталинской борьбы с "космополитами"» (№ 3, с. 57).


А так как после распада СССР основы национального самосознания рухнули: «гордиться стало нечем, комплекс победителя сменился комплексом побежденного, старая система ценностей оказалась ложной», то, по ее заключению, «одним из ответов на идеологический дефицит» стало «возрождение антинорманизма - в его "гедеоновском" варианте, причем не только для широкого читателя, но и для людей, стремящихся найти или создать "национальную идею" в условиях идеологического кризиса. Задуманная как сугубо научная конференция "Рюриковичи и российская государственность", проведенная в Калининграде в 2002 году, превратилась в начало широкой кампании по рекламированию антинорманизма в СМИ» (№ 3, с. 57-58). На сей раз Мельникова сменила гнев на милость и уже не негодует на Администрацию Президента, якобы спровоцировавшую «примитивный антинорманизм» (на большее она, получается, и не тянет), и не преподносит калининградскую конференцию в качестве «патриотической пиар-акции Кремля».


Мрачных красок в портрет антинорманизма Мельникова добавляет еще тем, что характеризует его как посягателя на самое святое в науке - на свободу мнений, тогда как в исторической науке, взывает она к понятным чувствам читателя и вызывая у него понятное чувство к такому посягательству, «как правило, сосуществуют различные точки зрения на одно и то же явление, его различные интерпретации», и что «расхождения во взглядах на конкретные исторические события имели место даже в советское время» (№ 3, с. 58 и прим. 20). Слова Мельниковой о приверженности норманистов к «различным интерпретациям» варяго-русского вопроса - сенсационная новость, которая на проверку историографией оказывается очередным норманистским блефом. Вплоть до второй половины XIX в., констатировал в 1899 г. Н.П.Загоскин, поднимать голос против норманской теории «считалось дерзостью, признаком невежественности и отсутствия эрудиции, объявлялось почти святотатством. ... Это был какой-то научный террор, с которым было очень трудно бороться»[219] (и абсолютно ненормальную для науки ситуацию удалось переломить лишь гению С.А. Гедеонова).

Этот же научный террор против антинорманизма, прикрываемый марксизмом и классовым подходом, присутствовал в советские годы. Так, в 1974 г. А.А.Зимин обвинил А.Г.Кузьмина в отсутствии понимания «классовой и политической сущности летописания», в отсутствии классовой характеристики деятельности князей и их идеологии, классовой оценки крещения Руси. Процитировав слова Кузьмина, что советские исследователи «не пересматривали заново многих постулатов норманской теории», Зимин уверял, что они «вели ожесточенную борьбу с норманизмом» и своим «упорным и настойчивым трудом достигли крупных успехов в изучении проблемы возникновения древнерусской государственности», и что концепция самого Кузьмина является «несостоятельной». В 1983 г. И.П. Шаскольский бросил, как говорилось выше, обвинение подлинным антинорманистам советских лет В.Б.Вилинбахову и А. Г. Кузьмину в недопонимании марксистской концепции происхождения государственности на Руси, на страже которой стояли не только «советские антинорманисты», но и репрессивный аппарат СССР. В 1989 г. Е.А.Мельникова в соавторстве с В.Я.Петрухиным строго-настрого наказывали коллегам со страниц всесоюзного академического журнала, чем они должны заниматься, а о чем не должны даже и задумываться. Ибо, по их мнению, «продуктивность и научное значение антинорманизма заключается не в оспаривании скандинавского происхождения русских князей, скандинавской этимологии слова "Русь"», не в отрицании присутствия скандинавов в Восточной Европе, а в освещении тех процессов, которые привели к формированию государства, в выявлении взаимных влияний древнерусского и древнескандинавского миров». А в адрес историка Кузьмина, жившего не по правилам этих «антинорманистов-марксистов», а по правилам истинной науки, и потому правомерно указывавшего - с фактами на руках - на явную нелепость скандинавской трактовки имени «Русь», ими пренебрежительно было сказано, что он не имеет «филологической подготовки»[220].


Этот же научный террор против антинорманистов в ходу и сегодня. Так, в мае 2007 г. на конференции в Эрмитаже «Сложение русской государственности в контексте раннесредневековой истории Старого света» Петрухин после доклада автора этих строк «Южнобалтийские варяги в Восточной Европе», бурно реагируя на посягательство, в его понимании, на единственно «верное научное направление» - норманизм, в оскорбительной форме обрушился на В.Н. Татищева, М.В.Ломоносова, А.Г. Кузьмина, на докладчика, заявив, что их воззрения не имеют отношения к науке и что за эти воззрения надо «бить канделябрами». Эти слова и горячие призывы «за дружбу» прозвучали в многочисленной аудитории, в которой находились, кстати сказать, немецкие исследователи. Но присутствующая там Мельникова не напомнила любителю хвататься за канделябры (хорошо, что не за пистолет), желавшему тем самым придать большую «весомость» своему разговору с несогласными, о их законном праве на свое мнение.

А затем другой приверженец «объективного» взгляда на варяжский вопрос, председательствующий археолог Д.А. Мачинский не позволил Фомину принять участие в дискуссии (только на следующий день, когда ему, видимо, объяснили, что его действия не вяжутся со свободой научной мысли, о чем любят разглагольствовать норманисты, одновременно затыкая рот оппонентам, мне было «милостиво» разрешено выступить в поспешно организованной дискуссии «вчерашнего дня»[221]). Наконец, смысл самой статьи Мельниковой, если отбросить кустарно сработанные ею декорации, это «Не сметь иное мнение иметь». При этом она, как и в 1989 г., дает указания антинорманистам, чем им заниматься, и грозно, словно хмурый прораб на утренней планерке, спрашивает, почему они не проделали заданную ею работу: «Ведь, действительно, связи Руси с балтийскими славянами - если они существовали - неизвестны. Вот широкое поле деятельности: есть ли упоминания таких связей в источниках (разумеется, ранних, а не XVII века), если есть, то что о них рассказывается, как они изображаются... Почему эта работа не проделана, вместо того, чтобы в бог знает который раз утверждать, что русь и руги - одно и то же?» (№ 5, с. 57).

Дополнительно Мельникова, а это также подкупает читателя, уже и так проникшегося полным доверием к ней, как стойкому борцу за историческую правду, произносит совершенно правильные слова и прописные истины, при этом обвиняя антинорманистов в их незнании и говоря, что источники им «сильно мешают». Кто будет спорить, например, с тем, что «источники и их истолкование - непременная и обязательная основа, на которой строится любое научное исследование», что «любое утверждение требует адекватных доказательств, а конечное построение теории производится с помощью жесткой системы доказательств, в которой невозможны априорные или неаргументированные суждения. Это азы, известные любому студенту исторических факультетов» (№ 3, с. 58). Но то, что известно студентам исторических факультетов, совершенно не известно - не на словах, а в плане руководства к действию - самой Мельниковой, никогда не бывшей студенткой исторического факультета и не изучавшей того, что обычно изучают будущие историки, включая, разумеется, и источниковедение, без овладения теоретическими и практическими азами которого в исторической науке делать просто нечего.


«Ниспровергательница» антинорманизма Мельникова - выпускница романо-германского отделения филологического факультета МГУ им. М.В.Ломоносова, где из исторических дисциплин прослушала историю КПСС и, вполне возможно, даже получила по этому предмету «отлично». И кандидатскую диссертацию - «Некоторые проблемы англо-саксонской героической эпопеи «Беовульф» - она защитила в 1970 г. по профилю своего базового образования, т. е. филологии (обращает на себя внимание довольно невразумительная - даже для курсовой работы - формулировка проблемы). Но в 1990 г. филолог Мельникова каким-то чудом «превратилась» в доктора исторических наук, защитив в Институте всеобщей истории по специальности 07.00.03 диссертацию «Представления о Земле в общественной мысли Западной и Северной Европы в средние века (V-XIV века)» (что-то не припоминается, чтобы кандидат исторических наук вдруг стал доктором филологических наук, да еще бы затем взялся учить профессиональных языковедов основам их специальности. Случай с Мельниковой, кстати, не единственный, и уже ряд филологов, вместо того, чтобы защищать докторские степени по своей родной специальности, успешно «защитил» их по истории Древней Руси). Одномоментное «превращение» Мельниковой в высокодипломированного историка на бумаге не означает, что она стала таковым на деле (и у чудес бывают свои пределы). И в этом плане она, как «историк», совершенно равноценна тем же докторам физико-математических наук Фоменко и Носовскому, наверное, высококлассным специалистам в области математики, но полнейшим дилетантам и провокаторам в русской истории.


Наша наука знает примеры, когда люди, не будучи историками по образованию, очень многое сделали для изучения истории России. Это русские В.Н.Татищев, М.В.Ломоносов, Н.М.Карамзин, И.Е.Забелин. Это немцы Г.З. Байер, Г.Ф. Миллер, А.Л. Шлецер. И, как я говорил в 2005-2006 гг. в работах «Варяги и варяжская русь: К итогам дискуссии по варяжскому вопросу», «Ломоносов: Гений русской истории», а также докторской диссертации, протестуя против отрицательной оценки вклада немецких ученых в развитие отечественной исторической мысли, несмотря на их весьма серьезные ошибки (а у кого их нет?) во взглядах на прошлое России, «не может быть никакого сомнения в том, что имена немцев Байера, Миллера и Шлецера являются таким же достоянием русской исторической мысли, как и имена русских Татищева, Ломоносова, Карамзина и других замечательных деятелей нашей науки», и что они имеют «весьма значимые заслуги... перед русской исторической наукой»[222].


То, что к этому ряду блестящих историков-«неисториков» нельзя прибавить Мельникову, которая как была, так и осталась, несмотря на все пертурбации и свои потуги, переводчиком, видно хотя бы из того, как она прочитала мою монографию «Варяги и варяжская русь: К итогам дискуссии по варяжскому вопросу» (М.: «Русская панорама», 2005), в своих «размышлениях» преподнося ее, утвержденную к печати решением Ученого совета Института российской истории РАН, в качестве примера недоброкачественного отношения к источникам и историографии и делая это только потому, что она написана не с позиций так пылко любимого ею норманизма.

И о каком тогда понимании Мельниковой сложнейших источниковедческих проблем может идти речь, если она не может читать даже исторические монографии, т. к. из семи глав названной работы смогла осилить только одну, последнюю. И только по этой главе решила, собрав очень большую аудиторию, устроить автору показательный разнос, вменяя ему в вину то, что он отвел ПВЛ «всего две страницы», что он «полностью игнорирует источниковедческие исследования» этой летописи, что у него не найдешь фамилий летописеведов, например, А.А.Шахматова, А.Е.Преснякова, Д.С.Лихачева, А.А.Гиппиуса (№ 5, с. 55,57, прим. 5). При этом она даже не потрудилась ознакомиться с оглавлением книги, где две главы - «Норманистская историография о летописцах и Повести временных лет» и «Сказание о призвании варягов в историографической традиции» (главы 4 и 5, с. 200-335) - посвящены детальному рассмотрению источниковедческих и историографических аспектов изучения ПВЛ и ее составных частей (да и в аннотации, которую обязательно читает и непрофессионал, четко сказано, что «источниковедческая часть работы содержит подробный историографический обзор по вопросу складывания древнейшей нашей летописи Повести временных лет и Сказания о призвании варягов»).


Или хотя бы заглянуть в именной указатель, в котором приведены фамилии названных ею ученых с перечнем десятков страниц, где речь идет о них и других специалистах в области летописеведения, начиная с В.Н.Татищева, Г.Ф.Миллера и заканчивая современными, большинство из которых Мельниковой, никогда не занимавшейся проблемами летописания, абсолютно незнакомо (она даже не знает известную студентам младших курсов исторического факультета истину, что летописи являются сводами, в связи с чем летописцев, на протяжении долгого времени - со второй половины X до начала XII в. - в той или иной мере работавших над созданием ПВЛ, привлекая, т. е. сводя с этой целью разнохарактерный материал, в науке принято именовать «сводчиками», и что в работах специалистов присутствует понятие «августианская» легенда, применяемое к первой части «Сказания о князьях владимирских»), И ей давно надо было знать, что в научных исследованиях по истории не принято валить все в одну кучу - и критику противоположной точки зрения, и систему доказательств своей. Поэтому, в первых шести главах монографии (с. 8-421) продемонстрирована, с обращением ко всему кругу источников по варяго-русскому вопросу и к историографическому наследию (а в общей сложности это более тысячи двухсот наименований на русском, латинском, немецком, шведском, финском, английском и других языках), несостоятельность всех положений норманской теории. И лишь только затем в 7 главе «Этнос и родина варяжской руси в свете показаний источников» - письменных, археологических, нумизматических, лингвистических, антропологических - доказывается южнобалтийская родина варягов и варяжской руси (с. 422-473). И доказывается обращением к богатейшему материалу, говорящему о существовании самых давних и крепких связей на Балтике между южнобалтийскими и восточноевропейскими славянами (а об этих связях, которые не знает Мельникова, науке известно уже не одно столетие), и в первую очередь, массовыми археологическими находками, которые она - то ли по незнанию, то ли по умыслу - характеризует как «немногие и узколокализованные» и «исключительно в Приладожье» (№ 5, с. 57).


Совершенно напрасно Мельникова гневается, обвиняя автора и в других, рожденных ее непрофессионализмом, грехах. Уделяя пристальное внимание критике воззрений норманистов, я, что вполне естественно, к их числу отношу тех представителей науки, кто отстаивал в прошлом и отстаивает сейчас норманство варягов и руси. И странно, конечно, слышать от Мельниковой, что антинорманисты именуют норманистами всех, кто отказывается «признать варягов балтийскими славянами» (№ 5, с. 57, прим. 23). По такой логике к норманистам следует отнести тогда крупнейшего антинорманиста прошлого Д.И. Иловайского, признававшего норманство варягов и категорично отрицавшего версию антинорманиста С.А. Гедеонова о их южнобалтийском происхождении, но вместе с тем принявшего его концепцию о руси как славянском племени (поляне-русь), жившем в Среднем Поднепровье. Но эту концепцию Мельникова связывает, опять же по причине незнания простейших вещей, с именем советского академика М.Н.Тихомирова (№ 5, с. 57), хотя в монографии имеются на сей счет самые подробные разъяснения (с. 131, 139, 142-143, 280, 294-295).


По той же причине она возвела интерпретацию «об основании Древнерусского государства» среднеднепровской русью «к народным этимологиям Ломоносова (русь = ираноязычные роксоланы и загадочные росомоны)», хотя наш гений, как это видно из его работ, выводил русь с южнобалтийского побережья, видя в ней потомков роксолан, переселившихся из Причерноморья в Пруссию, о чем также говорится в монографии (с. 101-102). Разумеется, что Фомин не мог пройти мимо, вопреки заверениям Мельниковой (№ 5, с. 55), и русских названий днепровских порогов Константина Багрянородного, и Вертинских аннал (с. 380-385), тенденциозно интерпретируемых в пользу норманской теории. Ее только правда, что Фомин обошел молчанием сообщение Константина Багрянородного «о славянах как пактиотах, то есть данников росов...». Но если она придает этому свидетельству силу аргумента в пользу норманской теории, то тогда норманнами Мельникова может считать все наше дворянство поголовно до 1861 года. А в 6 главе (частично и в главе 4) впервые в науке приведена и проанализирована вся подборка разновременных - от самых ранних до самых поздних - летописных и внелетописных известий о варягах и варяжской руси (с. 200-203, 245-246, 336-376), в том числе и из ПВЛ, и из Правды Ярослава, и из Киево-Печерского патерика, и из «Вопрошания Кирика», якобы отсутствующих, обманывает далее читателей журнала «Родина» Мельникова, в моем исследовании. И это подборка также показывает несовместимость норманизма с наукой. Неоднократно, несмотря на ее утверждения (№ 5, с. 55, 57, прим. 17), привлекаются в монографии и показания исландских саг, и хрониста XII в. Гельмольда (с. 105, 341, 376-380, 440, 451), и многих других памятников, неизвестных Мельниковой.

Читая «обличения» Мельниковой, постоянно испытываешь очень большую неловкость за нее, за ругательный и высокомерный тон ее статьи, за бросающиеся в глаза и неспециалисту в варяго-русском вопросе ошибки и подтасовки (даже за стремление, хотя это, конечно, сугубо ее личное дело, создать конкуренцию гоголевской унтер-офицерской вдове). Чего, например, стоит только пассаж, что ее «всегда поражала удивительная непродуктивность антинорманизма. На протяжении почти 250 лет антинорманисты не ввели в науку ни одного нового источника...» (№ 5, с. 57). А как тогда быть с хрестоматийной Иоакимовской летописью, введенной в науку, наряду со многими другими памятниками, отцом русской истории и антинорманистом В.Н.Татищевым? Или с «Окружным посланием» константинопольского патриарха Фотия (60-е гг. IX в.), где говорится о пребывании росов на Черном море до призвания варягов, и введенным в науку антинорманистом М.В.Ломоносовым? Или с теми источниками, которые его же привели к выводу о существовании в истории Неманской Руси, а этот вывод затем поддержали и дополнительно обосновали, только наполнив его норманистским содержанием, Г.Ф. Миллер, Н.М. Карамзин, И. Боричевский, М.П. Погодин?[223] Или, о чем уже речь шла, с многочисленными сведениями иностранных источников о руси и ругах, вводимыми в научный оборот многими поколениями антинорманистов и собранными воедино и изданными в 1986 г. антинорманистом А.Г. Кузьминым?


Если бы Мельникова всерьез занималась варяго-русским вопросом, его историографией и следила за литературой по теме, то она бы знала, что и сегодня антинорманисты не перестают вводить в научный оборот новые источники. Так, в 2002 г. Фомин впервые на русском языке опубликовал хранящееся в Государственном архиве Швеции (Sweden Riksarkivet. Muscovitica 671) очень важное послание Ивана Грозного шведскому королю Юхану III (октябрь 1571)[224], которое позволило снять все норманисткие выдумки вокруг слов царя, прозвучавших в его послании от 11 января 1573 года. В последнем царь говорит, убеждая шведского монарха в законности прав России на Восточную Прибалтику, что с Ярославом Мудрым (а именно он заложил главный город этого края Юрьев-Дерпт, следовательно, изначально был владетелем Ливонии) «на многих битвах бывали варяги, а варяги - немцы» (в ту пору «немцами» именовали практически всех выходцев из Западной Европы, и этот термин был совершенно равнозначен по смыслу сегодняшнему «западноевропейцы»).


Но норманизм Н.М. Карамзина заставил его кардинально изменить слова Грозного: «а варяги были шведы». И в такой вот редакции этими словами - как мнение самих русских! - затем убеждали читателей, а те не могли не принять такой «веский аргумент», в выходе варягов из Швеции авторитетнейшие представители отечественной и зарубежной науки С.М.Соловьев, А.А.Куник, В.Томсен. При этом в силу своих норманистских убеждений даже не задумываясь над тем, что царь никак не мог варягов, положивших начало его династии и помогавших его предку покорять земли, захваченные затем Ливонией, отнести к шведам в самый канун начала борьбы России со Швецией за последнюю, что могло дать противнику очень важный исторический аргумент в обосновании притязаний на эту территорию[225] (сейчас внимание на варягах-«немцах» поздних летописей заостряет В.Я. Петрухин[226], не видя, что этот термин был синонимичен словам «латины», «римляне», «католики» и был наполнен географическим содержанием, указывая лишь на пределы Западной Европы, откуда вышли варяги[227]).


А в 1993-2005 гг. на материале того же Sweden Riksarkivet (Muskovitica 17), также Фоминым впервые введенном в научный оборот, были показаны истинные истоки норманизма, связанные со шведской донаучной историографией XVII в. (а этот материал приведен в первой части монографии на языке оригинала и в русском переводе, с. 24, 52, прим. 73 и 74). Шведские писатели XVII столетия, обслуживая великодержавные устремления своих правителей, частью из которых было установление господства в Восточной Прибалтике и северо-западных пределах России, энергично проводили мысль, что варяги - участники важнейших событий русской истории и основатели династии Рюриковичей - это шведы. Об этом говорили в сочинениях, выходивших в Швеции и Германии на шведском, немецком и латинском языках, П. Петрей (1614- 1615, 1620)[228], Ю.Видекинди (1671, 1672)[229], О.Верелий (1672), О.Рудбек (1689, 1698)[230]. Шведская природа варягов утверждалась в диссертациях Р.Штрауха и Э.Рунштейна, защищенных соответственно в 1639 и 1675 гг. в Дерптском и Лундском университетах[231]. В 1734 г. А.Скарин издал в Або «Историческую диссертацию о начале древнего народа варягов», т.е. шведов[232]. При этом все они за основу своих рассуждений брали сфальсифицированную шведскими политиками, желавшими любой ценой удержать захваченные в годы Смуты русские земли, речь новгородских послов, произнесенную 28 августа 1613 г. в Выборге перед братом шведского короля Густава II герцогом Карлом-Филиппом, в которой те якобы сказали, что «новгородцы по летописям могут доказать, что был у них великий князь из Швеции по имени Рюрик»[233].

Эта фальшивка и легла в фундамент норманской теории, ставшей острием широких захватнических планов Швеции на Востоке. Еще в 1580 г. шведами была разработана программа территориальных приобретений за счет России (она, именуемая в зарубежной историографии «Великой восточной программой», являлась логическим продолжением программы установления шведского господства на Балтийском море «Dominium maris baltici» середины того же столетия, выдвинувшей задачу поставить под контроль балтийскую торговлю). И согласно «Великой восточной программы» планировалось захватить все русское побережье Финского залива, города Ивангород, Ям, Копорье, Орешек и Корелу с уездами, большую часть русского побережья Баренцева и Белого морей, Кольского полуострова, северной Карелии и устье Северной Двины с Холмогорским острогом, установить контроль над Новгородом, Псковом, ливонскими городами, провести шведскую границу по Онеге, Ладоге, через Нарову. Целенаправленно двигаясь к решению поставленных в программе задач, Швеция в ходе Смуты овладела частью наших земель, а к 1621 г. завоевала Восточную Прибалтику[234].

Есть еще несколько причин, объясняющих особенную привязанность шведов к норманской теории, в силу которых они буквально гонят своих предков на Восток. Одна из них заключается в том, что последние не участвовали в походах викингов на Запад и там действовали, что очень хорошо известно, только датчане и норвежцы. Но желание отметиться в истории викингов у шведских сочинителей XVII-XVIII вв. оказалось настолько велико, что этому комплексу несостоявшихся героев оказалось посильным не только создать - на фоне восхищения в тогдашней Европе действиями норманнов IX-XI вв. - псевдоистину о шведах-русах-варягах, но и навязать ее науке. А норманистская наука затем все гладко объяснила. Например, в 1862 г. А.А. Куник утверждал, что шведы редко бывали на западе, т. к. действовали на Руси под именем варягов. Затем В.Томсен говорил, что с начала IX в на запад шли главным образом датчане и норвежцы, а на восток - преимущественно шведы. А. Стендер-Петерсен даже провел своего рода «демаркационную линию», идущую с севера на юг от о. Готланда по р. Висле и речным системам восточной Галиции до Черного моря, на запад от которой, по его словам, «мы не встречаем представителей движения восточного, шведского, а на восток от нее мы не встречаем викингов». И в мифических действиях шведов на Руси Т.Ю.Арне, Х.Арбман, например, «видят самое яркое событие шведской истории "эпохи викингов"»[235]. То есть убери это «самое яркое событие шведской истории» эпохи викингов, то она очень сильно поблекнет.


В целом, вся статья Мельниковой, ассоциирующей себя, как и археологи Л.С.Клейн и В.В.Мурашова, с «академическим сообществом» (№ 5, с. 57, прим. 23), состоит из «разоблачений», в которых отсутствие правды с лихвой компенсируется характерным для норманистов апломбом. Так, приписывая Фомину отнесение фризских древностей «к балтийско-славянским», она попутно объясняет ему еще и азы географии: «...Фризы населяли побережье Северного, а не Балтийского моря» (№ 5, с. 57). Но ни А.Г. Кузьмин, ни я, развивающий его идею, не относим фризские древности «к балтийско-славянским», а говорим - и такую принципиальную разницу очень легко увидеть - о переселении в Восточную Европу с южнобалтийскими славянами неславянских народов, в частности, фризов. А о пребывании последних на Руси речь вообще-то давно ведется в науке. К примеру, известный археолог О.И.Давидан, основываясь на находках в ранних слоях IX-X вв. Ладоги фризских гребенок или, как она их еще квалифицировала, западнославянских, отмечала в 1968 и 1971 гг. присутствие среди ее жителей фризских купцов и ремесленников (при этом она не исключала и «прямых контактов» ладожан «с областями балтийских славян»).


И выводы Давидан с ссылкой на ее работы изложены в 7 главе (с. 458,472-473), которую Мельникова вроде бы смотрела. Там же приведена информация, что в захоронениях староладожского Плакуна, носящего славянское название, соответствующее характеру этого памятника - место погребения и плача по покойникам, представлены сосуды южнобалтийского типа, а в одном из них обнаружены обломки двух фризских кувшинов. И об этих обломках речь идет в статьях Г.Ф.Корзухиной и В.А. Назаренко соответственно за 1971 и 1985 гг., также названных в монографии. Следует добавить, что в 1990 г. Е.Н. Носов отмечал находки фризских гребней на Рюриковом городище, сопоставив их с теми, что были найдены Давидан в Старой Ладоге. В 1996 и 2003 гг. о фризских гребнях в ладожских находках говорил А.Н. Кирпичников, а в 2001 г. была опубликована статья покойного американского исследователя Т.С. Нунана, где он заострил внимание на находках в Плакуне фризских гребенок и фризских кувшинов, о которых писали Давидан и Корзухина. В том же 2001 г. немецкий ученый К. Хеллер предположил, что в Ладоге в ранний период в течение длительного времени, возможно, проживали фризы. О прямых контактах русских с фризами говорит и тот факт, на который в 1982 и 1986 гг. обращал внимание И.Херрман, что в старофризском имеется слово «сопа» - «монета, из древнерусского «куна» - «куница, куний мех, деньги»[236].

В 2001 г. единомышленники Мельниковой преподнесли ее в качестве человека, который «играет судьбоносную роль в изучении древнейшей истории Руси»[237]. И это не юбилейное преувеличение, ибо на протяжении длительного времени она стоит во главе Центра «Восточная Европа в древности и средневековье» (Институт всеобщей истории РАН) и является ответственным редактором многих сборников, посвященных именно «древнейшей истории Руси», например, ежегодника «Древнейшие государства Восточной Европы». Тем самым она очень серьезно определяет вектор изучения истории Руси, хотя и не имеет к ней абсолютно никакого отношения ни по базовому образованию, ни по специальности докторской диссертации, да и сам этот вектор не блещет ни новизной, ни научностью.

Ибо имя ему, как метко сказал в 1836 г. Ю.И. Венелин, «скандинавомания», т. е. одержимость идеей выдавать, вопреки источникам, варягов и варяжскую русь, сыгравших важную роль в становлении русской государственности, за шведов. И, ведомая этой одержимостью, Мельникова, весьма смутно представляя, как уже указывалось в науке, и «методы исторического исследования, и богатейшую, почти четырехсотлетнюю историю разработки варяго-русского вопроса, и его многообразную источниковую базу, и методы исторической критики последней»[238], решение этого сложнейшего вопроса отечественной истории сводит только к несколько знакомой ей сфере - лингвистике. И в ее «лингвистический набор» входят прежде всего якобы скандинавская этимология имени «Русь», якобы скандинавские имена верхушки Древней Руси и якобы скандинавские названия днепровских порогов.


Историка-профессионала, независимо от его отношения к проблеме этноса варягов и руси, уже не может не насторожить тот факт, что чисто исторический вопрос объявляют решенным посредством лингвистики и что все это решение построено только на одних предположениях. Так, в связи с тем, что ни в Швеции, ни в Скандинавии вообще не существовало народа «русь», то норманисты предполагают, а этому предположению давно придан вид истины, вошедшей в учебные пособия для вузов и школ, что имя «Русь» якобы образовалось от финского названия Швеции Ruotsi, исходной формой которого якобы была, как утверждает Петрухин вслед за шведом С.Экбу, «форма VI-VII вв. *rōtheR, где конечное R звучало как [z]», и означавшая «гребля, весло, плаванье на гребных судах» (от глагола róa «грести»), Мельникова не сомневается, что «Русь» восходит «к древнескандинавскому корню rōp-, производному от германского глагола *rōwan, "грести, плавать на весельном корабле" (ср. др.-исл. róa). Слово *гоР(е)г (др.-исл. róðr) означало "гребец, участник похода на гребных судах"... Так, предполагается (курсив мой. - В.Ф.), называли себя скандинавы, совершавшие в VII—VIII вв. плавания» в Восточную Прибалтику, в Приладожье, населенные финскими племенами, которые «усвоили их самоназвание в форме ruotsi, поняв его как этноним».

А уже от них восточные славяне заимствовали это «обозначение скандинавов, которое приобрело в восточнославянском языке форму русь». Она же, видя в известиях византийского «Жития святого Георгия Амастридского» свидетельство пребывания скандинавов в Северном Причерноморье в начале IX в., утверждает, что «наименование Ρώς, первоначально обозначавшее скандинавов, является, вероятно (курсив мой. - В.Ф.), рефлексом самоназвания этих отрядов - rōps (тепп)...» (еще по одному ее предположению, так называли себя представшие в 839 г. перед императором Людовиком Благочестивым послы «хакана Рос», оказавшиеся свеонами-шведами). А «изначально оно имело этносоциальное, "профессиональное" значение ("воины и гребцы из Скандинавии, отряд скандинавов на гребных судах") и уже на восточнославянской почве развилось в политоним {Русь, Русская земля) и этноним (русский)».

И Петрухин, почувствовав себя лингвистом, уверяет, что названия Ruotsi, Rootsi, закономерно дающие «в древнерусском языке русь», «восходят к др.-сканд. словам с основой *rops-, ropsmenn, ropsmarpr, ropskarl со значением "гребец, участник похода на гребных судах". Очевидно, именно так называли себя "росы" Вертинских анналов и участники походов на Византию»[239] (другой археолог-филолог Клейн говорит о нескольких вариантах «безупречного выведения слова "русь" из шведских корней» и подчеркивает, выдавая желаемое за действительное, что финны до сих пор зовут шведов «русь». На упомянутой конференции в Эрмитаже 2007 г. археолог В.С.Кулешов убеждал, повторяя прежде всего Мельникову и Петрухина, что скандинавская этимология удовлетворяет всем фонетическим критериям и историческим реалиям. Там же археолог Д.А. Мачинский полностью поддержал эту «единственную - лингвистически и исторически бесспорную - этимологию слова русь», но как- то нелогично увидел в хосиросах Баварского географа хазар[240]. Сколько все же необыкновенного могут рассказать археологи-норманисты). Параллельно с тем Мельникова и Петрухин утверждают, что летописец «различал и противопоставлял "русь" и "варягов" как разновременные волны скандинавских мигрантов, занявших различное положение в древнерусском обществе и государстве». Первых они видят в скандинавской дружине Олега и Игоря, известной как русь, т.е. гребцы, участники похода на судах, ставшей называть варягами своих же соотечественников, что позже приходили «на Русь в качестве воинов-наемников и торговцев, как правило, на короткое время», а затем и все население Скандинавии[241].


Очень жаль, что норманисты игнорируют историографию вообще и историографию варяго-русского вопроса, в частности. Идею, что посредством финского названия Швеции Ruotsi имя «Русь» якобы восходит к шведскому слову rodsen-«гребцы» (от roder - «весло», «гребля»), высказал в 1844 г. А.А.Куник (для придачи вящей убедительности своим словам он даже изобрел - а таких изобретений полна норманистская литература - слово «Rodhsin», которое якобы прилагалось к жителям «общины гребцов» Рослагена)[242]. Но в 1875 г. ученый открыто отрекся от этой идеи. И отрекся потому, что против его догадки, пояснял в 1899 г. лингвист и норманист Ф.А. Браун, связать имя «Русь» с rodsen-«гребцы» через Ruotsi говорит «столько соображений, как по существу, так и с формальной точки зрения, что сам автор ее впоследствии отказался от нее». А эти веские соображения привел антинорманист С.А. Гедеонов, впечатляюще показав «случайное сходство между финским Ruotsi, шведским Рослагеном и славянским русь». И другой видный норманист М.П. Погодин повторил в 1864 г. за Гедеоновым, что «посредством финского названия для Швеции Руотси и шведского Рослагена объяснять имени Русь нельзя, нельзя и доказывать ими скандинавского ее происхождения. Автор судит очень основательно, доводы его убедительны, и по большей части с ним не соглашаться нельзя. Ruotsi, Rodhsin, есть случайное созвучие с Русью».

Гедеонов, справедливо сказав, разве могли варяги, если их считать шведами, переменить свое настоящее имя «свей» на финское прозвище Ruotsi, констатировал, что норманисты не могут объяснить «ни перенесения на славяно-шведскую державу финского имени шведов, ни неведения летописца о тождестве имен свей и русь, ни почему славяне, понимающие шведов под именем русь, прозывающие самих себя этим именем, перестают называть шведов русью после призвания», ни почему свеоны Вертинских аннал отличают себя «тем названием, под которым они известны у чуди», ни почему «принявшие от шведов русское имя финские племена зовут русских славян не русью, а вендами Wanalaiset»[243] (Гедеонов, на широкой фактической базе продемонстрировавший ошибочность догмата «скандинавского начала Русского государства», вызывает у Мельниковой особую неприязнь. Хотя с его трудом, удостоенном Уваровской премии Академии наук и предельно высоко оцененном его современниками - высокообразованными оппонентами-историками, судя по ее характеристике творчества этого прекрасного ученого, стремившегося, в отличии от норманистов, разрешить варяго-русский вопрос с привлечением всех имеющихся источников[244], «обличительница» антинорманизма не знакома).


Несостоятельность скандинавской этимологии имени «Русь», следовательно, правоту Гедеонова затем признали другие норманисты. Так, например, видный немецкий ориенталист Й. Маркварт и И.П. Шаскольский отмечали, что финское Ruotsi было бы передано в русском языке скорее через Ручь, чем через Русь. Как при этом подчеркивал последний, «наибольшую трудность представляет объяснение перехода ts слова *rotsi в славянское с», ибо оно «скорее дало бы звуки ц или ч, а не с, т. е. Руцъ или Ручь, а не Русь» (шведский славист Р. Экблом утверждал, чтобы снять все эти принципиальные нестыковки, что якобы т в слове Русь «выпало под влиянием русый»). И великий А.А. Шахматов соглашался, что «диалектически могла быть известна передача Ruotsi и через Ручь».

В 1980-2002 гг. филолог А.В. Назаренко показал на основе данных верхненемецкой языковой традиции, что этноним «русь» появляется в южнонемецких диалектах не позже рубежа VIII—IX вв., «а возможно, и много ранее». А этот факт, как специально он заострял внимание, усугубляет трудности в объяснении имени «Русь» от финского Ruotsi. Вместе с тем ученый, опираясь на византийские свидетельства, констатировал, что «какая-то Русь была известна в Северном Причерноморье на рубеже VIII и IX вв.», т. е. до появления на Среднем Днепре варягов. В 1982 г. немецкий лингвист Г. Шрамм, «указав на принципиальный характер препятствий, с какими сталкивается скандинавская этимология, предложил выбросить ее как слишком обременительный для "норманизма" балласт», резюмировав при этом, что норманская теория «от такой операции только выиграет». В 2002 г. он же, охарактеризовав идею происхождения имени «Русь» от Ruotsi как «ахиллесова пята», т. к. не доказана возможность перехода ts в с, категорично сказал: «Сегодня я еще более решительно, чем в 1982 г. заявляю, уберите вопрос о происхождении слова Ruotsi из игры! Только в этом случае читатель заметит, что Ruotsi никогда не значило гребцов и людей из Рослагена, что ему так навязчиво пытаются доказать».


В 1997 г. лингвист О.Н.Трубачев, подытоживая, что «затрачено немало труда, но племени Ros, современного и сопоставимого преданию Нестора, в Скандинавии найти не удалось», подчеркнул: «...Скандинавская этимология для нашего Русь или хотя бы для финского Ruotsi не найдена». Напомнив мнение польского ученого Я.Отрембского, высказанное в 1960 г., что норман- ская этимология названия «Русь» «является одной из величайших ошибок, когда либо совершавшихся наукой», Трубачев заключил: «Сказано сильно, но, чем больше и дальше мы вглядываемся к этому "скандинавскому узлу", тем восприимчивее мы делаемся и к этому горькому суждению». И свое научное неприятие скандинавской этимологии он завершал словами: нас долгое время пытаются уверить, «что и название какой-то части Швеции или шведов (?), и свое собственное имя (?) мы получили от финнов, как-то при этом даже не дают себе труда задуматься над социологическим и социолингвистическим правдоподобием этого ответственного акта. Ведь к заимствованию побуждает престиж дающей стороны, а был ли он тогда (более тысячи лет назад!) в нужном размере у небольших и вынужденно малочисленных и небогатых во всех отношениях племен примитивных охотников и рыболовов, которыми были на памяти истории (и археологии) так и не поднявшиеся до уровня собственной государственности финны (XX век - не в счет)».


Далее подчеркнув, что в литературном современном языке Ruotsi значит «Швеция», ruotsalainen - «швед», Трубачев пояснил: «В народных говорах картина разнообразнее. Например, в северно-карельских говорах ruotsalainen выступает в значении 'лютеранин, финн', карельско-олонецкое ruot'tši значит 'Финляндия', а также 'финн, лютеранин', редко - 'швед', тверское карельское ruot'tšalaińi - 'финн', людиковское карельское ruot'š - 'финн, лютеранин', 'Финляндия, Швеция'». Он также заострил внимание на том, что по всей финской периферии - северной и восточной - ruotsi означает «русский, Россия» и что «периферия обнаруживает и сохраняет прежде всего архаизмы (слова, значения)». Остановившись на данных пермских языков - коми роч «русский», удмуртский зуч «русский», Трубачев, исходя из того, что прапермская общность распалась около VIII в., генезис прапермского *roč «русский» датировал временем до расселения и ставил «его появление, как и появление родственной (или предшествовавшей ему) западнофинской формы *rōtsi, в связь с формами, существование которых на Юге к VI-VII вв., по-видимому, уже реально. Я предполагаю распространение к этому времени не только в собственно Северном Причерноморье, но и у славян Подонья и Поднепровья форм, предшествующих историческому Русь, южных по происхождению».


В 2006 г. языковед К.А. Максимович констатировал, что скандинавская версия «остается не более чем догадкой - причем прямых лингвистических аргументов в ее пользу нет, а косвенные нейтрализуются таким же (или даже большим) количеством контраргументов», и что в лингвистке, как и в математике, доказательства типа «определения одного неизвестного (*rôp(e)R) через другое (Ruotsi)... не имеют силы». Во-первых, этимология имени «Руси» в интерпретации В.Томсена «отвергнута германистами, поскольку в скандинавских источниках сложные rôdsmœn и rôdsbyggiar не встречаются вообще, а термин rôdskarlar 'жители Рослагена' засвидетельствован лишь с XV в. - при этом данный тип сложения, содержащий s, по соображениям исторической фонетики, не может быть древнее XIII в.». Следовательно, «даже если фин. Ruotsi было заимствовано от шведов, это не могло произойти ранее XIV в., когда этноним Русь уже насчитывал как минимум пять веков письменной истории». Во-вторых, гипотеза С.Экбу о существовании якобы в VI-VII вв. гипотетической праформы rôp(e)R («гребля»), к которой якобы восходит финское Ruotsi, наталкивается «на трудности историко-фонетического характера», что она маловероятна «по соображениям семантики» и что отсутствуют типологические параллели «для семантического перехода 'занятие (или предмет)' —*'название народа'».


В-третьих, скандинавская версия не объясняет, почему древнейшие варианты названия Руси «в немецких источниках, начиная с IX в. (Ruzara, Ruzzi, Ruzi)», происходят с юга Германии, и, «как показывает наличие в корне и, заимствованы из славянского (древнерусского) языка, хотя более естественным было бы заимствование данного слова на севере Германии непосредственно из древнешведского (но тогда с корневым о, как в *rôps)». В-четвертых, она не объясняет то «странное обстоятельство», «что восточные славяне, имевшие непосредственные контакты со скандинавами, почему-то заимствовали основу *rôđs- опосредованно, через финнов». В-пятых, в рамках этой версии не находят удовлетворительного ответа вопросы, поставленные еще Гедеоновым, и ей противоречат многочисленные сообщения византийских и арабских авторов о «русах», локализующие ее в Северном Причерноморье. И ученый также указал на тот факт, что обозначение шведов как ruotsi наблюдается в центре финского ареала (территории чуди, веси, суми), тогда как на его периферии (территории саамов, волжских и пермских народов) так именовали русских. А согласно, напомнил Максимович, «языковому закону "инновационного центра", именно значения 'шведы' и 'финны' в центре ареала должны считаться поздними и вторичными, тогда как периферийное значение 'славяне, русские' - исконным».


Проведенный в 2008 г. автором этих строк обзор всех норманистских вариантов происхождения имени «Русь» можно выразить словами Гедеонова, в 1876 г. заметившего в адрес Куника, что он «является ныне с новооткрытым (пятым или шестым, по порядку старшинства) мнимонародным, у шведов IX века именем русь» и что «с лингвистической точки зрения, догадка г. Куника (связывающая название «Русь» с эпическим прозвищем черноморских готов II-III вв. Hreidhgotar. - В.Ф.) замечательна по ученой замысловатости своих выводов; требованиям истории она не удовлетворяет»[245]. Утверждения норманистов о скандинавской этимологии имени «Русь» не удовлетворяют и требованиям археологии. В 1998-1999 гг. В.В.Седов показал, что построение rōps —> ruotsi —> rootsi с историко-археологической точки зрения «никак не оправдано». И «если Ruotsi/Rootsi является общезападнофинским заимствованием, то оно должно проникнуть из древнегерманского не в вендельско-викингское время, а раньше - до распада западнофинской общности, то есть до VII—VIII вв., когда уже началось становление отдельных языков прибалтийских финнов». Но археология, констатировал Седов, не фиксирует проникновение скандинавов в западнофинский ареал в половине I тыс. н. э.: «они надежно датируются только вендельско-викингским периодом». Следовательно, заключал он как раз по поводу утверждений Мельниковой и Петрухина, «с исторических позиций рассматриваемая гипотеза не находит подтверждения»[246].


Однако Мельникова и Петрухин не желают и слышать названных ученых-норманистов, большая часть которых - это именно профессиональные лингвисты, а не какие-то там любители. Для них истина выступает лишь в лице весьма заинтересованных в вопросе происхождения имени «Русь» скандинавских лингвистов и прежде всего датского слависта В.Томсена, который убеждал в 70-х гг. XIX в., что это имя образовалось от Ruotsi (а эта форма, в свою очередь, от древнего названия Рослагена Roper).

Убеждал, опираясь только на предположения, из нагромождения которых и состоит вся его «научная» интерпретация названия «Русь»: «Весьма вероятным является предположение (курсив мой. - В.Ф.), что шведы, жившие на морском берегу и ездившие на противоположный его берег, очень рано могли назвать себя, - не в смысле определения народности, а по своим занятиям и образу жизни, - rops-menn или rops-karlar, или как-нибудь в этом роде(курсив мой. - В.Ф.), т. е. гребцами, мореплавателями. В самой Швеции это слово, равно как и отвлеченное понятие roper, мало-помалу обратились в имена собственные. Тем менее удивительно, что финны приняли это имя за название народа и переняли его в свой язык с таким значением, удержавши при этом лишь первую половину сложного существительного. Можно было бы и здесь, как и против словопроизводства от Рослагена, возразить, что первый слог шведского имени Rops есть родительный падеж и что употребление такового в качестве имени собственного представляется странным. Но если мы примем предположение (курсив мой. - В.Ф.), что не сами скандинавы называли себя Rops или Ruotsi, или Русью, но что это сокращенное имя было впервые дано им финнами, то указанное затруднение исчезнет.... Такое объяснение финского Ruotsi, полагаю, не лишено основания. Конечно, это только гипотеза (курсив мой. - В.Ф.), но гипотеза, во всех отношениях вносящая связность и гармонию в решение рассматриваемого вопроса». В конечном итоге, завершал Томсен свою гипотезу-«гармонию», ставшую гимном для наших норманистов, восточные славяне, познакомившись со шведами через посредство финнов, отделявших их от моря, дали скандинавам то имя, которое узнали от соседей (при этом сам удивляясь, как могло такое случиться: «Может показаться странным, что славяне при переделке имени Русь из финского Ruotsi передали сочетание согласных ts звуком с, а не ц»)[247].

Не заметили Мельникова и Петрухин, видимо, и признания Экбу, сказавшего в 1958 г. в отношении составных слов, будто бы происшедших из формы родительного падежа rops от слова roper, что «мы были достаточно долго в трясине гипотез. Нам неизвестно, существовали ли подобные составные слова в VII или VIII вв., и мы не можем решительно утверждать, что подобные составные слова в это время могли быть переданы через прибалтийско-финское *rōtsi»[248].


Фальшивость скандинавской этимологии имени «Русь» демонстрирует большое число свидетельств о древнем пребывании народа руси, а не каких-то немыслимых «гребцов» с веслами и без, на юге Восточной Европы. И в аутентичных памятниках IX в. - Баварском географе (начало IX в.), Вертинских анналах (839), византийских житиях Стефана Сурожского и Георгия Амастридского (первая половина IX в.), в сочинениях константинопольского патриарха Фотия (860-е) - речь идет именно о народе Ruzzi (латинский плюраль «русы») и рос. Как заметил академик О.Н.Трубачев, «нет достаточных оснований связывать этот "информационный взрыв" известий о племени Рус, Рос IX века с активностью северных германцев в том же и последующих веках». А.В.Назаренко, говоря о пяти этниконах на -rozi Баварского географа - шеббиросы, атторосы, виллеросы, сабросы, хосиросы, подчеркивает, что они находятся «в кругу племенных названий явно славянского происхождения», для которых «допустима дунайско-причерноморская локализация»[249].

На южное местонахождение руси указывают, помимо вышеназванных источников, схолия к сочинению Аристотеля «О небе» («скифы-русь и другие иперборейские народы живут ближе к арктическому поясу»), готский историк VI в. Иордан (применительно к событиям IV в. называет в районе Поднепровья племя «росомонов» - «народ рос»), восточные авторы X, XI и XV вв. ат-Табари, Мухаммед Бал'ами, ас-Са'алиби, Захир ад-дин Мар'аши (о русах применительно к VI—VII вв.), ал-Масуди X в. (Черное море «есть Русское море; никто, кроме них (русов), не плавает по нем, и они живут на одном из его берегов. Они образуют великий народ, не покоряющийся ни царю, ни закону ... Русы составляют многие народы, разделяющиеся на разрозненные племена»), «Русским морем» именуют Черное море два французских памятника XII-XIII вв., еврейский XII в., три немецких (Еккехард, Анналист Саксон и Гельмольд). О связи русов с югом Восточной Европы знали и в Западной Европе. Так, «Книга Иосиппон» X в. сообщает, что «русы живут по реке Кира (Кура. - В.Ф.), текущей в море Гурган (Каспийское. - В.Ф.)».


Трубачев констатировал в 1970-1990-х гг., «что в ономастике (топонимии, этнонимии) Приазовья и Крыма испокон веков наличествуют названия с корнем Рос-» (отметив при этом, что упоминание Захарием Ритором народа «рос» «имеет под собой довольно реальную почву»), И пришел к выводу, к которому до этого пришли, например, историки Л.В. Падалко, В.А. Пархоменко, Д.Л.Талис, А.Г. Кузьмин, о бытовании в прошлом Азовско-Черноморской Руси, к которой германцы (скандинавы) не имели никакого отношения, и которую ученые связывают прежде всего с аланами (роксаланами). Он же, «ведя наименование Руси из Северного Причерноморья...», назвал фамилии некоторых, по его характеристике, «запретителей» этой Руси, и все они, разумеется, норманисты.

И лишь немногие из последних брали во внимание южную русь. Так, в 1904 г. А.А.Шахматов, заканчивая свое знаменитое «Сказание о призвании варягов», заметил, что «многочисленные данные, среди которых выдвигаются между прочим и Амастридская и Сурожская легенды... решительно противоречат рассказу о прибытии руси, в середине IX столетия, с севера, из Новгорода; имеется ряд указаний на давнее местопребывание руси именно на юге, и в числе их не последнее место занимает то обстоятельство, что под Русью долгое время разумелась именно юго-западная Россия и что Черное море издавна именовалось Русским». К сожалению, сам выдающийся ученый затем так увлекся норманнами, что забыл эти слова. Но в 1922 г. Пархоменко, обратившись к его наследию в варяго-русском вопросе, констатировал: после Шахматова «могут быть разные подходы к новому освещению древнерусской жизни, уместны разные "рабочие" гипотезы, которых так много у самого Ш-ва и без которых ныне не обойтись в поступательном ходе изучения древнерусской истории; но представляется несомненным одно положение: нужно пытаться искать разгадок древней Руси не только в судьбах городов - Киева и Новгорода - и не только в истории т.н. Рюрикова дома. До-киевская и вне-киевская Русь IX-XI вв. - вот, думается, главная тема для новых изысканий по древнерусской истории»[250].


Не вписываются в норманскую теорию и южнобалтийские Русии, на существование которых указывают многочисленные отечественные и иностранные памятники. Например, остров Рюген, известный по источникам как Русия (Russia), Ругия (Rugia), Рутения (Ruthenia), Руйяна (Rojna), а его жители - руги-русские. И если бы Мельникова заглянула в западноевропейские хроники X-XI вв., а выдержки из них приведены в учебном пособии для студентов вузов «Древняя Русь в свете зарубежных источников» (М., 1999), вышедшем под ее редакцией, то бы не возмущалась (№ 5, с. 56-57), что антинорманисты заостряют внимание на связи двух названий - ругов и русов, а сама бы убедилась в их тождестве (здесь надо сказать и для нее, и для С.В. Соколова, что имя руги почти повсюду постепенно вытеснится названием русы). Так, под 959 г. Продолжатель Регинона Прюмского, повествуя о посольстве нашей княгини Ольги к германскому королю Оттону I, подчеркивает, что «пришли к королю... послы Елены, королевы ругов ("reginae Rugorum"), которая при константинопольском императоре Романе крещена в Константинополе, и просила посвятить для сего народа епископа и священников». В том же случае хроника Гильдесгеймская говорит, что «пришли к королю Оттону послы русского народа ("Ruscia")...».


Далее Продолжатель Регинона Прюмского сообщает, что в 960 г. «Либуций... посвящен в епископы к ругам ("genti Rugorum")», что в 961 г., в связи с его кончиной, таковым стал Адальберт, которого «благочестивейший государь... отправил с честию к ругам ("genti Rugorum")», и что на следующий год «возвратился назад Адальберт, поставленный в епископы к ругам ("Rugis"), ибо не успел ни в чем том, зачем был послан...» (специалисты видят в продолжателе Регинона Прюмского самого Адальберта). Согласно Корвейской хронике, «король Оттон по прошению русской королевы послал к ней Адальберта...». Остается добавить, что в учредительной грамоте Оттона I, данной для Магдебургской митрополии в 968 г., констатируется, что Адальберт посылался «епископом к ругам». В заготовке папской подтвердительной грамоты Магдебургу, около 995 г., сказано, что он был поставлен «для земли ругов...». Титмар Мерзебургский, упоминая Адальберта, отметил, что он был рукоположен в «епископы Руси». А в «Деяниях магдебургской архиепископов» (середина XII в.) читается, что Адальберт «был послан для проповеди ругам...». И знаменитый Ругиланд на Дунае (Верхний Норик) авторы разных лет, как уже отмечалось, именуют Руссией, Ругией, Рутенией, Русской маркой (в 1971 г. польский историк X. Ловмяньский в статье «Руссы и руги», вышедшей в «Вопросах истории», показал тождественность этих наименований)[251].


Норманисты, превратив Руотси в Русь (а такое превращение равноценно превращению слова «бутсы» в «бусы»), принялись за выдумывание, по причине их отсутствия на территории Руси, скандинавских топонимов. Так, Л.С. Клейн утверждает, что «город Суздаль и назван по-норманнски - его название означает «Южная Долина» («"-даль" у скандинавов "долина"»)[252]. Выдавать чисто русские и чисто славянские названия за скандинавские - это давняя потеха норманистов. Например, в 1743 г. швед Э.Ю.Биорнер, рассуждая о варягах, «героях скандинавских», уверял, что «все главные русские области украсились шведскими названиями»: Белоозеро - на самом деле это Биелсковия или Биалкаландия, Кострома - замок Акора и крепость Акибигдир, Муром - Мораландия, Ростов - Рафестландия, Рязань - Ризаландия, Смоленск - Смоландия[253].

Но на связь названия Суздаль с норманнами у шведа Биорнера не хватило фантазии. Клейну же ее не занимать. И по его логике выходит, что вездесущие норманны дали названия многочисленным топонимам, разбросанным по всему свету, где читается «даль»: например, остров Дальма в Персидском заливе, г. Дальмамедли в Азербайджане, г. Дальмасио-Велес-Сарсфилд в Аргентине, а также провинция Кандаль в Камбодже, да и понятие «Дальний Восток», видимо, тоже связано с ними: «Долинный Восток» или «Восточная Долина» (а по общеславянскому слову «сало» тогда следует говорить о славянском характере итальянского и финляндского городов Сало, греческого Салоники, филиппинского Салог, испанской и заирской рек Салор и Салонга, увидеть в лондонском Хитроу «зримое свидетельство» какой-то стародавней проделки славян по отношению то ли англов, то ли бриттов, то ли их всех вместе, а во французской Сене - напоминание о многовековой заготовке славянами кормов на ее пойменных лугах).


Клейну же, чтобы уберечься от фантазий, надо было бы заглянуть в работы Т.Н.Джаксон, которая неоднократно отмечала с 1985 г., что в скандинавских сагах и географических сочинениях записи XIII-XIV вв. Суздаль упоминается шесть раз и что «не существовало единого написания для передачи местного имени "Суздаль": это и Syđridalaríki (Syctrđalaríki в трех других списках), это и Súrdalar... это и Surtsdalar, и Syrgisdalar, и Súrsdalr». При этом она подчеркивала, что «перед нами попытка передать местное звучание с использованием скандинавских корней. Так, если первый топоним образован от syđri - сравнительной степени прилагательного suđr - "южный"... то второй, третий и шестой - от прилагательного súrr - "кислый", четвертый - от названия пещеры в Исландии (Hellinn Surts), пятый - от глагола syrgia - "скорбеть". Второй корень во всех шести случаях - один и тот же: dalr - "долина" (за исключением шестого топонима, - во множественном числе)». И, как заключала исследовательница, «форма используемого топонима позволяет в ряде случаев заключить, что речь идет не о городе Суздале, а о Суздальском княжестве. Во всяком случае, никаких описаний города Суздаля скандинавские источники не содержат...» и что «в рассмотренных памятниках находят отражение непосредственные контакты скандинавов с Суздалем (и шире - Волго-Окским междуречьем) в XI в...»[254].


Суздаль известна с 1024 года. Понятно, что ее начало относится к более раннему времени. В связи с чем несколько слов надо сказать о градостроительной традиции в Швеции, точнее о ее полнейшем отсутствии как до времени первого упоминания Суздали в летописи, так и много времени спустя. В 1824 г. польский историк и норманист И. Лелевель указал, что АЛ. Шлецер и Н.М.Карамзин глубоко заблуждались, считая норманнов образованнее восточных славян. Сам же он констатировал, по его словам, «очевидную истину», основанную «на современных происшествиях и описаниях»: если в «диком отечестве» скандинавов почти не было городов даже в самую блестящую эпоху их завоеваний, то у восточных славян были высокоразвитые земледелие, торговля, деньги, множество обширных городов.

А значит, подытоживал Лелевель, у них существовал «в высокой степени гражданский порядок, образовавший политический характер народа», тогда как норманны не только менее образованны в нравах и утонченности в жизненных потребностях, «но даже в самой гражданственности. Эту грубость нравов скандинавских доказывает также большое число царей, которые носили сей титул, но не владели царствами» (владения множества их конунгов «нередко состояли из одного поля, лесу или вод и морей, с плававшими на них лодками»), «...Спрашиваю, - говорил ученый, - был ли хотя один город в Скандинавии около 1000 года, который бы мог сравниться с Киевом»[255]. Конечно, не мог и не мог по той простой причине, что ни в 1000 г., ни значительно позже в Скандинавии не было городов, т. к. скандинавы их не могли «рубить». Но их со знанием дела и в большом числе «рубили» на Руси варяги уже в IX веке.


Вот что, например, пишут сегодня шведские исследователи X. Гларке и Б. Амбросиани: физико-географические факторы Южной Скандинавии благоприятствовали развитию земледелия, а топография не ограничивала строительство поселений. В гористых местностях к северу ситуация была несколько иной: там поселения вплоть до XI в. носили характер разрозненных, далеко отстоящих друг от друга отдельных дворов. Наиболее ранние из них относились к началу бронзового века и строились вокруг водоемов или заливов в прибрежной части. Такие поселения постепенно расстраивались по мере роста населения. Но, как подчеркивают эти специалисты, знающие свою историю и археологический материал (Амбросиани - археолог), только в XI в. начали появляться небольшие поселения сельского типа, да и то лишь в земледельческих центрах. В этот же период в земледельческих обществах по всей Скандинавии фиксируется появление простых форм социальной стратификации, в них увеличилась потребность в продуктах торговли и ремесла, а одновременно с тем на континенте возрос спрос на продукты местного земледелия, железоделательного производства и на меха.

Можно предположить, заключают они, что эти факторы - местные потребности и иностранный спрос - определили рост поселений того особого типа, ставших впоследствии городами. Ими также было отмечено, что историки Х.Пиренн, С. Волин, А.Шюк, а также археолог Х.Арбман видели в скандинавских городах чужеродное явление. Историк и археолог X. Андерссон в свою очередь говорит, что городская жизнь в области озера Меларен (Средняя Швеция, а именно оттуда прежде всего норманисты выводят шведов на Русь), в основном, сложилась к началу XIV в., чему предшествовало ее интенсивное развитие в течение XIII столетия. Иначе шло, по его оценке, развитие города в нынешней Западной Швеции, которая в средневековье была поделена между тремя странами (Данией, Норвегией и Швецией): города здесь стали развиваться позднее, хотя и там было несколько городов, появившихся довольно рано. В некоторых регионах Западной Швеции развитие городской жизни носило нестабильный характер.

Бирку Гларке и Амбросиани считают исключением, появившимся в VIII в. и исчезнувшем в конце X. Обратившись к материалам раскопок X. Стольпе (70-80-е гг. XIX в.), в ходе которых были исследованы около 560 могил с трупосожжением и 550 захоронений камерного типа в гробах, они констатируют: что в последних в обилии найдено оружие, украшения и предметы импорта, что их долгое время выдавали за захоронения шведских викингов, но в действительности в них были погребены иноземные купцы, т. к. там присутствует не шведский похоронный обряд (большинство захоронений относится к IX-X вв. с преобладанием X столетия). Шведский ученый Д. Харрисон в 2009 г. подчеркнул, «что Бирка была маленьким городком с незадачливой судьбой, эксперимент, которому не суждена была долгая жизнь. Город возник где-то в конце VIII в. и просуществовал около 200 лет. ... Пока не удалось выяснить, почему город стал стагнировать и постепенно исчез. Предполагается, что торговые пути пошли другим маршрутом, и число торговых гостей в Бирке стало падать».

В 1974 г. И.П. Шаскольский констатировал, что «в XII в. отдельные торговые местечки (köping) стали сменяться устойчивыми поселениями городского типа, перераставшими в города. ... Наиболее известные города страны сложились в XIII в., завершившем в Швеции раннефеодальный период», что «лишенные сколько-нибудь заметного притока населения, шведские города росли медленно» и что в XIII в. оформлялся городской строй страны. Сегодня шведские ученые Т. Линдквист и М. Шёберг акцентируют внимание на том, что принято в шведской науке в качестве давно установленной истины: по-настоящему строительство городов в Швеции началось лишь только с конца XIII в.: Лёдосэ и Аксвалль в Вестергётланде, Кальмар в Смоланде, Боргхольм на Эланде, Стегеборг в Эстергётланде, а также в районе озера Меларен Нючёпинг и Стокгольм. Отсюда парадоксальным звучит заключение Амбросиани: «Достойно удивления, что викинги, которые в это время (VIII—IX вв.) практически не имели собственной городской культуры, совершенно очевидно, играли значительную роль в развитии городов на востоке». То же самое демонстрирует в своем труде X. Андерссон[256].


Но удивления достоин как раз тот факт, что норманисты с необычайной настойчивостью, достойной лучшего применения, заставляют викингов делать совершенно не присущее им, например, строить города на Руси тогда, когда они этого не умели и не могли делать, как об этом говорят шведские специалисты, у себя дома, в Скандинавии. Но послушаем голос Мельниковой хотя бы 1997 года. Рисуя скандинавов «первооткрывателями пути на восток», прочно освоившими к середине IX в. движение по Волге, она говорит о появлении в это время «вдоль пути торгово-ремесленных поселений и военных стоянок, где повсеместно в большем или меньшем количестве представлен скандинавский этнический компонент», вдоль него «вырастали поселения, обслуживающие путешественников: пункты, контролировавшие опасные участки пути; места для торговли с местным населением (ярмарки) и т. п. Путь обрастал сложной инфраструктурой: системой связанных с ним комплексов, число и функциональное разнообразие которых постепенно росло». Дух захватывает при виде этой гигантской строительной площадки, где все по делу и где как грибы появлялись, благодаря скандинавам - этим «пионерам» Востока (достойным стать героями остросюжетных «остернов»), «Ладога, Городище под Новгородом, Крутик у Белоозера, Сарское городище под Ростовом, позднее - древнейшие поселения в Пскове, Холопий городок на Волхове, Петровское и Тимерево на Верхней Волге...». В 2008 г. Петрухин говорил о проникновении «скандинавской руси в бассейн Волхова» и формировании «там сети городских центров...»[257].

Но в тот же 2008 г. Мельникова, ведя речь о Рюрике - предводителе «одного из многих военных отрядов скандинавов, действовавших в IX в. в Поволховье и контролировавших северо-западную часть Балтийско-Волжского пути», сумевшего силой, хитростью или дипломатическими талантами добиться власти», вместе с тем подчеркнула, что в «сказание о Рюрике» вносились изменения: «К их числу относится включение мотива основания города, обязательного для "биографии" русского правителя, но совершенно невозможного для скандинавского конунга (поскольку в Скандинавии до XI в. города отсутствовали)»[258]. Хотя Мельникова на два века произвольно «удревнила» (что только не сделаешь под влиянием норманистской одержимости), по сравнению со шведскими учеными, появление городов в Скандинавии, но даже из такого ее признания виден весь домысел по поводу скандинавов - якобы основателей поселений и городов на Руси IX-X веков. Потому что не может ничего основать и создать тот, кто этого не умеет делать. К тому же основание города - это не какой-то пустяк, под силу каждому.


Л.П. Грот, отмечая распространение городских традиций в Скандинавии с юга на север, объясняет появление городов в Швеции контактами с материковой частью Европы и прежде всего с Южной Балтикой, откуда в XII— XIII вв., в связи с активным укреплением на ее территории немцев, в Швецию шел поток переселенцев, в том числе славян, а также утверждением христианства и строительством монастырей, которые стали появляться, как, например, пишет К. Андерссон, с конца XI века. Соглашаясь с Грот, следует только добавить, что градостроительство у южнобалтийских славян находилось на небывалой высоте, вызывая восхищение у соседей-германцев. Масштабы и объемы их внутренней и внешней торговли (а торговлей балтийские славяне занимались не только повсеместно, но и чуть ли не целыми городами) вызвали раннее - с VIII в. - и интенсивное развитие на Южной Балтике большого числа городов, располагавшихся на торговых путях: Старград у вагров, Рарог у ободритов, Дымин, Узноим, Велегощ, Гостьков у лютичей, Волин, Штеттин, Камина, Клодно, Колобрег, Белград у поморян. Эти торговые города были весьма обширны, многолюдны и хорошо устроены как в хозяйственном, так и в военном отношении. Они имели улицы, деревянные мостовые, площади, большие дома в несколько этажей, были защищены высоким земляным валом, укрепленным частоколом и другими деревянными сооружениями.


Исходя из того, что главный город ободритов Рарог немцы именовали Микилинбургом (Великим городом), а Волин, по их же признанию, «был самый большой город из всех имевшихся в Европе городов», ясно, что подобных городов они ни у себя не имели, ни у соседей не видели. Когда датчане в 1168 г. захватили на Руяне Кореницу, то были поражены видом трехэтажных зданий. И именно города южнобалтийских славян станут затем ядром знаменитого Ганзейского союза. Само слово «Hansa», указывал в 1847 г. норманист П.С. Савельев, является славянским и происходит от того же корня, что и наш «союз» («Н» в нем есть «придыхание», свойственное западнославянским наречиям, т. е. настоящая форма этого слова, которое встречается в актах Ганзейского союза, «Anza», и в его основе лежит корень «уз-», от которого в русском языке образовались «уз-ы», «уз-ел», «со-юз», «с-вязь», а у западных славян «uza», «auza», «wunzal», «swaza», «swarek» и др.). Таким образом, заключал ученый, существовала поморская Анза IX-X веков. Позже антинорманист И.Е.Забелин подчеркивал, что Ганзейский союз есть «продолжение старого и по преимуществу славянского торгового движения по Балтийскому морю»[259], к которому спустя столетия присоединятся и скандинавы, и немцы.


И градостроительная традиция славянской Южной Балтики оплодотворила скандинавские земли. Так, в отношении датской Хедебю Гларке и Амбросиани заметили, что из разграбленного славянского Рерика-Рарога в Шлезторп в 808 г. король Годфред перевез какое-то число купцов, что ознаменовало собой основание Хедебю как городского поселения (при взятии Рерика был убит князь Годлиб, отец Рюрика). Д.Харрисон в свою очередь констатирует, что Годфред «в принудительном порядке переселил в начале IX в. ремесленников и торговцев из западнославянского города Рерика в его город Хедебю, что стало удачной акцией, поскольку через несколько десятилетий этот город стал процветающим королевским торговым городом». Выше отмечался богатый славянский керамический материал Лунда в Сконе (Южная Швеция), долгое время принадлежавшей датчанам (Х.Андерссон лишь с середины XI в. определяет его как плотно населенный пункт, а как город в средневековом понимании рассматривает с начала XIII столетия). Рядом с Лундом недавно был обнаружен город, который не упоминается в письменных источниках (на его месте сейчас находится маленький населенный пункт Упокра) и систематическое исследование которого началось в 1990-х годах. По расчетам специалистов, этот город, а его площадь составляла 40-50 га, существовал примерно тысячу лет: с начала II в. до н.э. и до начала XI века[260]. Можно не сомневаться, что расцвет этого города, преемником которого стал Лунд, связан с южнобалтийскими славянами.

К словам И.Лелевеля 1824 г. следует добавить замечание норманиста М.П.Погодина 1825 и 1846 гг., что в IX в. Швеция не составляла единого целого и что в ее пределах обитало «множество мелких, независимых друг от друга племен»[261] (в силу чего Швеция того времени не была, как это обычно представляют норманисты, какой-то «сверхдержавой», якобы обладавшей гигантскими ресурсами и способной к самым активным и к самым масштабным действиям на огромных просторах Восточной Европы, да еще проникать на арабский Восток и в Византию). Мало что изменилось в Швеции и спустя более трех столетий. «Шведский строй в начале тринадцатого века, - отмечал немецкий ученый К.Леманн в 1886 г., - еще не достиг государственно-правового понятия "государства". "Riki" или "Konungsriki", о котором во многих местах говорит древнейшая запись вестготского права, является суммой отдельных государств, которые связаны друг с другом только личностью короля. Над этими "отдельными государствами", "областями" нет никакого более высокого государственно-правового единства, ни самостоятельного единства, ни единства, происходящего из областей посредством избрания или рождения. Случайно они стоят один рядом с другим, если не обращать внимания на королей. Каждая область имеет свое собственное право, свой собственный административный строй. Принадлежащий к одной из прочих областей является иностранцем в том же смысле, как принадлежащий к другому государству».


Эта цитата приведена из статьи Д.С.Лихачева, где он говорил о «Скандославии». После чего академик подчеркнул, тем самым опротестовывая свою идею о «Скандославии», что «единство Руси было с самого начала русской государственности, с X в., гораздо более реальным, чем единство шведского государственного строя» и что «в Скандинавии государственная организация существенно отставала от той, которая существовала на Руси...»[262]. А насколько «существенно отставала» скандинавская государственная организация от русской видно даже из того факта, что шведы заимствовали из русского языка слово, представляющее собой очень важное свидетельство уровня развития государственной жизни - «groens др.-рус. граница» (в т. н. «документе о границах», относящемся к середине XI в. и сохранившемся в копии XIII в., «впервые регулируются вопросы установления границы между Швецией и Данией»)[263]. Да и само шведское государство возникло лишь тогда, когда уже распалась Киевская Русь, якобы основанная шведами. Как отмечается сейчас в шведском учебнике для школ и неисторических вузов, первым королем державы свеев и внутренней части Гёталанда был, «по всей вероятности», Олав Шёткоиунг: «Это значит, что "объединенная" Швеция возникла самое позднее около 1000 года».


Несколько ниже, в разделе «Период возведения государства (1060-1250)», авторами пояснено, что «"объединенные" шведские земли - зародыш государства Швеция - сначала представляли собой конгломерат областей, управляемых избранным королем как единственным связывающим звеном. Влияние короля в областях, являвших собой небольшие государственные образования с лагманами во главе, было с самого начала очень незначительным». И было настолько незначительным, что в 1080-х гг. папа Григорий VII обращался с посланием к «вестъётским королям». И, как подчеркнул после этой информации в 1974 г. И.П. Шаскольский, в конце XI в. «речь может идти... лишь о варварском государстве, сохраняющем многие черты военной демократии и лишь впоследствии феодализирующемся»[264]. Современные шведские медиевисты, констатирует Л.П. Грот, X-XII вв. «относят к догосударственному периоду в шведской истории, определяя его как стадию вождества»[265]. В связи с вышесказанным, шведы не могли в IX в. и городов на Руси построить, и государство создать, потому как еще очень не доросли до таких очень серьезных дел.


Да и не были они на Руси ни в IX, ни почти весь X век. Но чтобы создать иллюзию их присутствия там, норманисты старательно извлекают из восточноевропейских названий фальшивые скандинавские звуки, например, из «двора Поромони» в Новгороде, где новгородцы в 1015 г. «избиша варягы». В 1931 г. В.А. Брим уверял, что скандинавское «farmenn» (так именовалась команда корабля) сохранилось в названии этого двора. В 1949 г. А.Стендер-Петерсен, опираясь на предложение финского слависта Ю. Микколы 1907 г., связавшего название «парамонь» с древнескандинавским «farmadr» (мн. ч. «farmenn») - «путешественник, купец», в «Поромони двор» увидел северное Farmannagarðr (торговый двор). В 1962 и 1983 гг. эту версию повторил Д.С.Лихачев, а в 1984 г. Е.А.Мельникова свою посылку, «что в конце X - первой половине XI в. в Новгороде находился постоянный контингент скандинавских воинов», подкрепляла обращением именно к летописному «Поромони двор», видя в нем «farmanna garðr» (двор, усадьба, где находился скандинавские наемники Ярослава Мудрого и где останавливались приезжавшие купцы). В 1998 г. археолог Е.Н. Носов подчеркивал со знанием дела, что «двор Поромони» в Новгороде означает на скандинавском языке «торговый двор», «помещение ближайшей дружины»[266].


Но все эти лингвистические благоглупости, преподносимые от имени науки, перечеркивает маленький, но очень реальный Парамонов ручей, впадающий в р. Заклюку под Старой Ладогой. И название которого, естественно, не означает «ручей команды корабля», «ручей торгового двора», «ручей путешественников», «ручей купцов», «ручей ближайшей дружины». Сам же «двор Поромони» - это, как просто объяснил еще С.М.Соловьев, двор «какого-то Парамона» (церковь чтит мученика с таким именем, погибшего в 250 г.). А параллели такому естественному названию усадьбы по имени ее владельца не раз встречаются, например, в топонимике Киева IX-X вв.: по приказу Олега, говорит ПВЛ, «убиша Асколда и Дира, и несоша на гору, еже ся ныне зовет Угорьское, кде ныне Олъмин двор...» (882), «град же бе Киев, идеже есть ныне двор Гордятин и Никифоров, а двор княжь бяше в городе, идеже есть ныне двор Воротиславль и Чудин...» (945)[267].

В 2002 г. Мельникова, решив увенчать себя лаврами открывателя «скандинавского» топонима на Руси, таковым выдала название урочища Коровель в районе с. Шестовица, якобы состоявшее из двух скандинавских слова: kjarr - «молодой лес, подлесок, заросли молодого леса или кустарника», a vellir - «поле, плоская земля», т. е. «заросшие густым подлеском поля» или «покрытая кустарником долина»[268]. Но если бы она повнимательнее поизучала карты, то нашла бы значительно большее число таких «свидетельств» пребывания норманнов в Восточной Европе. Так, например, в названии мордовского села Вельдеманово в Нижегородской области, родине патриарха Никона, можно спокойно увидеть немецкие и «wald» - «лес», и «weld» - «дикий», и «шапп» - «человек» («мужчина», «муж»), т. е. «лесной (дикий, одичавший) человек (мужчина, муж)», попросту «леший». А с таким провожатым из околонаучных дебрей выйти, конечно, невозможно. И об этом давно предупреждали в науке, т. к. в ней, к сожалению, никогда не переводились рудбеки.


В 1837 г. Н.И. Надеждин, говоря о важности изучения географических названий, вместе с тем заметил, что «нигде не может быть столько раздолья произволу, мечтательности, натяжкам, как при звуках. Слово в нашей власти. Оно беззащитно. Из него можно вымучить всякий смысл этимологическою пыткою. Это заметили давно умы строгие и взыскательные. Еще блаженный Августин ставил этимологию имен наравне с толкованием снов... в новейшие времена, когда критика вступила во все свои права, этимология испытала всю тяжесть ее разрушительных ударов. Она объявлена фокус-покусом, которым можно только тешить легковерие детей». Ученый, объясняя причины «справедливой недоверчивости к этимологии» («здравомысленные критики объявили этимологию недостойным, жалким шарлатанством»), констатировал, что она «брала на себя слишком много, отыскивала не то, чего должна была искать, находила больше, нежели сколько можно находить в географической номенклатуре», и что в конец этимология осрамилась тем, что «по малейшему, ничтожному созвучию, часто еще основанном на искаженных звуках, она соединяла самые несовместимые факты, мешала времена, скакала через расстояния»[269].

Точно такие же «фокус-покусы» проводят норманисты и с именами героев нашей истории IX-XI вв., многие из которых не являются славянскими, но это, разумеется, не повод для Мельниковой объявлять их шведскими: по ее уверению, «скандинавский именослов в Древней Руси обширен: он насчитывает, по моим подсчетам, 89 антропонимов» (Клейн утверждает, что «все русские князья IX-X веков были норманнами, носили шведские и датские имена...»)[270]. Цена подсчетам Мельниковой 1994 г., играющей в созвучия и перемену букв, видна из того, что имя Рюрик в Швеции не считается шведским, в связи с чем оно не встречается в шведских именословах. Вот почему норманисты, а начинание тому положил в 1830-х гг. дерптский профессор Ф. Крузе, обративший внимание на факт, что, по его словам, «многоречивые скандинавские саги» не упоминают Рюрика, навязывают науке идею, что летописный Рюрик - это датский Рорик Ютландский.


Но при этом в силу своей «скандинавомании» даже не видя, что, как заметил лингвист О.Н. Трубачев, «датчанин Рерик не имел ничего общего как раз со Швецией... Так что датчанство Рерика-Рюрика сильно колеблет весь шведский комплекс вопроса о Руси...». В 2005 г. Мельникова говорила, что «этимология имени первого русского князя никогда не вызывала сомнений: др.-рус. Олгъ/Ольгъ > Олегъ восходит к древнескандинавскому антропониму Helgi»[271]. Но шведское имя «Helge», означающее «святой» и появившееся в Швеции в ходе распространения христианства в XII в., и русское имя «Олег» IX в. не имеют связи между собой. Сказанное полностью относится и к имени Ольга (к тому же оно существовало у чехов, среди которых норманнов не было). Исходя же из того, что саги называют княгиню Ольгу не «Helga», как того следовало бы ожидать, если послушать норманистов, a «Allogia», видно отсутствие тождества между именами Ольга и «Helga».

А в отношении якобы скандинавской природы имени Игорь немецкий историк Г. Эверс без малого двести лет тому назад, смеясь, сказал: но бабку Константина Багрянородного «все византийцы называют дочерью благородного Ингера. Неужели етот император, который, по сказанию Кедрина, происходил из Мартинакского рода, был также скандинав?». Но Мельниковой не до смеха и этнос византийских Ингеров у нее не вызывает сомнений. И она утверждает, апеллируя к свидетельству «Жития святого Георгия Амастридского» (написано между 820 и 842 гг.) о черноморских русах, этническая принадлежность которых в памятнике никак не обозначена, а археологических подтверждений ее словам нет и никогда не будет, что «тогда же в Византии появляются люди, носящие скандинавские имена: около 825 года некий Ингер становится митрополитом Никеи; Ингером звали и отца Евдокии, жены императора Василия I (родилась около 837 года)» (недавно то же самое сказал археолог Д.А.Мачинский)[272].


Еще самую малость и Мельникова начнет убеждать (а за ней и Мачинский, а там, глядишь, и другие), как это делал в 1746 г. шведский поэт и придворный историограф О.Далин в «Истории шведского государства», что скандинавы под именем «варягов» («верингов») находились на службе византийских императоров еще со времени Константина Великого[273]. Стоит напомнить, что даже Шлецер не отнес понтийскую русь к скандинавам, прекрасно понимая, что между ними нет никакой связи и что утверждения о том лишь дискредитируют норманизм. А также и тот факт, что скандинавы стали приходить в Византию лишь с конца 20-х гг. XI в., по причине чего там в первой половине IX в. не могли появиться «люди, носящие скандинавские имена» и ставшие митрополитами и тестями византийских императоров.

А пока она уверяет, что на Руси вытеснение шведского языка в среде знати и жителей крупных городов завершилось в целом к концу XI в. (до этого времени преобладал «билингвизм скандинавской по происхождению знати»; вместе с тем завершился и процесс адаптации скандинавских имен), причем на периферии государства потомки скандинавов, по ее мнению, образовывали «достаточно замкнутые группы, длительное время сохранявшие язык, письмо, именослов и другие культурные традиции своих предков». Такую скандинавскую общину Мельникова увидела в 1997-1998 гг. в Звенигороде Галицком применительно к 1115-1130 годам. И увидела лишь потому, что этими годами «достоверно датируется шиферное пряслице... с вырезанной руками (а чем еще!? - В.Ф.) надписью "Сигрид" (женское имя)», хотя тут же ею отмечено, что «другие скандинавские находки в Звенигороде отсутствуют...»[274] (поразительная разборчивость: маленькое пряслице увидела и большой вывод сделала, но многочисленные южнобалтийские находки не видит и о связи южнобалтийских славян с Русью не ведает).


По логике Мельниковой выходит, что на Руси, где до конца XI в. и даже позже летописцы слышали шведскую речь и общались со шведами, скандинавов - якобы «русь» - полагали славянами, ибо ПВЛ подчеркивает, что «словеньскый язык и рускый одно есть», или же, наоборот, славян причисляли к скандинавам. То же самое тогда вытекает и из вышеприведенной буллы папы Иоанна XIII 967 г., ставившей знак равенства между русским и славянским языком (в послании того же папы Болеславу Чешскому запрещалось привлекать на епископскую кафедру «человека, принадлежащего к обряду или секте болгарского или русского народа, или славянского языка»)[275]. С выводами Мельниковой не позволяют согласиться даже исландские саги, указавшие на изменение языковой ситуации в Англии после ее покорения Вильгельмом Завоевателем, где, как подчеркивает «Сага о Гуннлауге Змеином Языке», «стали говорить по-французски, так как он был родом из Франции»[276]. Но ничего подобного не говорят саги в отношении Руси, хотя норманисты утверждают о наличии на ее территории «множества шведов», «множество норманских отрядов», что, как не сомневался М.Б.Свердлов, «в Восточную Европу переселялись не только знать, дружинники, купцы и их жены, но и простые воины, ремесленники и, возможно, крестьяне».

В науке давно замечено, что имена сами по себе не могут указывать ни на язык, ни на этнос их носителей. «Почти все россияне имеют ныне, - задавал в 1749 г. М.В. Ломоносов Г.Ф.Миллеру вопрос, оставленный без ответа, - имена греческие и еврейские, однако следует ли из того, чтобы они были греки или евреи и говорили бы по-гречески или по-еврейски?». Справедливость этих слов нашего гения, и в исторической науке опередившего свое время, особенно видна в свете показаний Иордана, отметившего в VI в., в какой-то мере подводя итоги Великого переселения народов, что «ведь все знают и обращали внимание, насколько в обычае племен перенимать по большей части имена: у римлян - македонские, у греков - римские, у сарматов - германские. Готы же преимущественно заимствуют имена гуннские»[277]. А точная оценка всем «лингвистическим открытиям» Мельниковой также давно дана в науке и дана человеком, очень серьезно «переболевшим» норманизмом, но, к счастью, преодолевшим этот смертельно опасный для науки недуг. В 1773 г. Миллер, приехавший в Россию недоучившимся студентом, но в ходе многолетнего занятия русской историей ставший крупным специалистом в области ее изучения, резонно подчеркивал, что лингвистические выводы только тогда приобретают силу, когда они подтверждаются историей: «Язык показывает нам происхождение народов. Однакож настоящий этимологист недоволен еще некоторым сходством частных слов... по чему и заключает он о сходстве в народах, не прежде как по усмотрении, что оное и историею подтверждается»[278].


Но история не подтверждает, а рушит мифы норманистов. И первой это делает древнейшая наша летопись - ПВЛ, которая четко отделяет варягов и русь и от шведов, и других норманских народов. Согласно же ей, варяги и русь, прибывшие в северо-западные земли Восточной Европы говорили на славянском языке, ибо построили там города, которым дали чисто славянские названия. Дополнительно на славяноязычие варягов указывает Варангер-фьорд - Бухта варангов, Варяжский залив в Баренцевом море. И указывает потому, что название Варангер-фьорд на языке местных лопарей (саамов) звучит как Варьяг-вуода, т.е. «лопари, как следует из этого названия, - отмечал А.Г.Кузьмин, - познакомились с ним от славяноязычного населения», ибо знают его «в славянской, а не скандинавской огласовке»[279]. Несмотря на свои неславянские имена, славяноязычными предстают, согласно договорам с византийцами 911 и 945 гг., варяго-русские дружинники Олега и Игоря, поклонявшиеся славянским божествам.

Но их - и опять же посредством лингвистики - стараются представить норманнами. Так, археолог Петрухин в 2008-2009 гг. утверждал, что русское слово «витязь» «отражает скандинавское название участников морского похода - викинг...»[280]. Причем ни его, ни других сторонников такого взгляда на происхождение слова «витязь» нисколько не смущает тот факт, что оно распространено в болгарском, сербском, хорватском, чешском, словацком, польском, верхнелужицком языках[281], т. е. там, где никаких викингов-витингов никто никогда не видывал. Как правомерно сказал Гедеонов в адрес тех, кто старался, по примеру Шлецера, вывести русские слова из скандинавского, «к словам, долженствующим обнаружить влияние норманского языка на русский в следствие призвания варяжских князей, норманская школа в праве отнести только такие, которые, являя все признаки норманства, с одной стороны, не встречаются у прочих славянских народов, а с другой, не могут быть легко и непринужденно объяснены из славянских этимологий».

И в качестве примера он привел слово «боярин», которое «научно» производили «от составного норманского ból-praedium, villa, Jarl-comes...», заметив, что ни одна их этих «отживших псевдоскандинавских» «этимологий не объясняет, каким образом германо-скандинавское bol-jaul, исландское baear-mann» перешли к хорватам, словенцам, сербам, полякам, чехам, рагузинцам, молдаванам, валахам, венграм. И далее в полном согласии с лингвистом и норманистом И.И.Срезневским, решившим в 1849 г. именно с позиций действительной науки проверить заверения своих единомышленников, заключил, «что русский язык не принял от скандинавского ни одного слова» и что «покуда не будет выяснено, каким образом из мнимоскандинавских слов, будто вошедших в русский язык, большая часть обретается и у прочих славянских народов, остальные же просто и без натяжек объясняются из славянских этимологий, историческая логика не может допустить норманства в слове- норусском наречии»[282]. И такая по-научному четкая постановка вопроса привела к тому, что, как обращал в 1912 г. на это обстоятельство внимание И.А. Тихомиров, пером Гедеонова «окончательно уничтожена была привычка норманистов объяснять чуть не каждое древнерусское слово - в особенности собственные имена - из скандинавского языка; после трудов Гедеонова количество мнимых норманских слов, сохранившихся в русском языке, сведено до минимума и должно считаться единицами»[283].


Клейну, Мельниковой и Петрухину также надлежит напомнить очень хорошо известное, что «самое величайшее сходство, - как заметил Эверс почти двести лет тому назад, - не предохраняет от заблуждения. В самых далеких между собою странах звуки по одному случаю часто бывают разительно сходны...»[284]. И разительно сходными по звучанию являются, например, имена Ной у евреев и у вьетнамцев. Можно ли брать во внимание это сходство, да еще на его основе утверждать, естественно, «научно» о наличии в названии г. Ханоя имени библейского Ноя, которого мировой потоп, оказывается, забросил к предкам вьетнамцев (и при виде такого чуда издавшим возглас величайшего изумления, типа «Ха!», а затем выкрикнув имя «Ной!», что и застыло в истории в виде названия города)? Или рассуждать, например, о близости слов «артподготовка» и «артискусство», мотыля и мотеля, названий иракского города Баакуба и острова Куба? В 1758 г. профессор элоквенции В.К.Тредиаковский очень тонко высмеял стремление иностранных авторов выводить русские названия из европейских языков, показав, что таким способом можно в их истории обнаружить славянский след. Так, Галлия предстала у него как Целтия, т. е. Желтая, Британия как «Бродания от больших бород... может быть что она и Пристания, названная так самыми первыми, приехавшими к ней с твердыя земли через море. Древнейший язык и на сих островах был словенский: свидетельствует Хладония, то есть страна Хладная, нынешняя Шкотландия», Германия как «от холмов Холмания, Халмания, и Алмания», или «Кормания, по обилью корма и паствы», Саксония как Сажония, «значит сажонную от многих в ней растущих насаждений», Дания как День, Норвегия как Наверхия, страна, «лежащая на верх к северу», Скандинавия как Шкодынавея, «от вреда вьющего в ней с блиского севера»[285].


Клейн, Мельникова и Петрухин в своих лингвистических «шкодынавеях» руководствуются приемами «любительской лингвистики», строящей свои выводы, о чем говорил в 2009 г. А.А.Зализняк, «на случайном сходстве слов», не беря при этом во внимание тот факт, что «внешнее сходство двух слов (или двух корней) само по себе еще не является свидетельством какой то бы ни было исторической связи между ними». «Нынешние любители, - поясняет академик, - в точности продолжают наивные занятия своих предшественников XVIII века», убеждая в том, что т может превращаться в д, или ц, или с, или з, или ж, или иг, б в в, или п, или ф, а при сравнении слов какие-то буквы отбрасывать, другие добавлять и легко допускать перестановку букв. «Ясно, - продолжает далее наш крупнейший лингвист, - что при таких безбрежных степенях свободы у любителей нет никаких препятствий к тому, чтобы сравнивать (и отождествлять) практически что угодно с чем угодно - скажем пилот и полет, саван и зипун, сатир и задира и так далее до бесконечности» (так, любители «узнавать» в иностранных именах собственных русские наименования и в связи с этим рассуждать о масштабном расселении русских и масштабной их роли в ранней мировой истории, ведут речь о соответствии друг другу слов Цюрих и царек, Лондон и ладонь, Перу и первый, Мексика и Москва, Берн и барин, баран, бревно, перина, Келн и клен, клин, колено, калина, глина и т.д.). И такие сочинения, подводит черту Зализняк, принадлежат «области фантастики - сколько бы ни уверял вас автор в том, что это научное исследование»[286].

У Мельниковой и других сторонников «лингвистического обоснования» шведского происхождения варягов предшественником является шведский норманист XVII в. профессор медицины О.Рудбек, эмпиризм которого, по словам его же соотечественников, «граничил с паранойей». По описанному Зализняком принципу рассуждает и Клейн. Так, считает он, «например, в слове "князь" первоначально на месте "я" стояла буква "юс", произносившаяся как гласная с призвуком звука "н"; буква "з" появилась в результате смягчения первоначального "г", сохранившегося в слове "княгиня"; после "к" стояла гласная "ъ", впоследствии ставшая непроизносимой... Итак, "князь" в древности звучало близко к "конинг"», которое норманисты производят «из скандинавского древнегерманского "конунг" ("король")»[287]. Итак, «А» упала, «Б» пропала, а в итоге осталась буковка, нужная норманистам. В этом плане интересно послушать, как в 2009 г. Мельникова «вразумляла» Гедеонова и его последователей: «Звуки не появляются и не пропадают просто так, случайно или по недоразумению. Законы языка не менее непреложны, чем законы математики или физики. Никто же не станет утверждать, что 234 = 24: подумаешь, одна-то цифирка выпала. Так же и в языке» (№ 5, с. 56). Но это все на словах. А на деле Мельникова очень легко превращает 234 и в 24, и в 12340, и в 720, в общем, во все, что она пожелает по причине своей скандинавомании.


В силу той же причины Мельникова трактует в пользу своих норманистских пристрастий и нумизматический материал. В 2007-2009 гг., приписывая скандинавам освоение в VIII - первой половине IX в. трансконтинентального Балтийско-Волжского пути, она отмечала, что на монетах Петергофского клада (начало IX в.) процарапаны скандинавские руны (слова и отдельные знаки), что, по ее мнению, «указывает на активное участие скандинавов в поступлении арабского серебра на европейский север и распространение их деятельности в это время не только на ладожский район, но и на значительно более обширные территории, вероятно, вплоть до Волжской Булгарии»[288]. Вот так надписи, определяемые как скандинавские руны (рунические надписи на 2 монетах и единичные скандинавские руны на 10 монетах) клада с берегов Финского залива вывели Мельникову и на скандинавов - распространителей арабского серебра на значительной территории Восточной Европы, и на Волжскую Булгарию, хотя между последней и самим кладом многие тысячи километров.

Петергофский клад очень известен в науке. И в его состав входят не только монеты со скандинавскими рунами, но и монеты, на которых читаются греческое граффити (1 монета), арабские надписи (2 монеты) и восточные, тюркские руны, относящиеся к орхоно-енисейской письменности (4 монеты). И если в вышеприведенную цитату Мельниковой вставить названия народов, пользовавшихся перечисленными видами письменности, то все они, получается, играли активное участие «в поступлении арабского серебра на европейский север» и далее по тексту. А если взять во внимание грузинскую надпись на монете из клада, обнаруженного в 1973 г. при раскопках Тимеревского поселения, то к этим активистам-«серебряникам» следует добавить еще и грузин[289]. О разноязычных граффити Петергофского клада писали, например, В.А. Булкин, А.Н. Кирпичников, Г.С.Лебедев в 1986 г., А.Н. Кирпичников в 1995 г., Г.С.Лебедев в 2002 году. В курсе их наличия и сама Мельникова, ибо ей (в соавторстве) принадлежит статья «Граффити на куфических монетах Петергофского клада начала IX в.» (1984), в которой, следует заметить, констатируется, что «среди граффити на восточных монетах из Восточной Европы встречено столь большое количество рунических надписей и отдельных знаков, тогда как в самой Скандинавии этот тип граффити представлен очень мало». И в 2002 г. она перечислила все типы надписей этого клада[290].

В силу все той же скандинавомании Мельникова на пару с Петрухиным отстаивает идею вокняжения «скандинава» Рюрика «по ряду» (найму). Хотя данная идея представляет собой, как показывает Л.П. Грот, слепок с мертворожденной в научном плане теории общественного договора, наплодившей много подобных себе мифов, засоривших научное сознание, и в адрес которой американский ученый Р.Л. Карнейро недавно справедливо сказал, что она «сегодня не более чем историческая диковина»[291]. Такими же историческими диковинками в русской истории являются скандинавская русь, «германо-скандинавские» Коровели, Суздали, Вольдемары, Людвиги, «Восточно-Европейская Нормандия» и многое-многое другое. В целом, весь норманизм.


Примечания:

215. «Русский Newsweek», 2007, № 52 - 2008. №2(176). С. 58.

216. См. напр.: Буганов В.И., Жуковская Л.Л., Рыбаков Б.А. Мнимая «древнейшая летопись» // ВИ, 1977, № 6. С. 202-205.

217. Кузьмин А.Г. История России... С. 319; его же. Мародеры на дорогах истории. С. 152-157, 164-187.

218. Сб. РИО. Т. 3 (151). Антифоменко. - М., 2000; Антифоменковская мозаика. - М., 2001; Антифоменковская мозаика-2. - М., 2001; Астрономия против «новой хронологии». - М., 2001; Мифы «новой хронологии». Материалы конференции на историческом факультете МГУ им. М.В.Ломоносова 21 декабря 1999 г.- М., 2001; Русская история против «новой хронологии». - М., 2001; Антифоменковская мозаика-3. - М., 2002; Антифоменковская мозаика-4. Критика «новой хронологии» в Интернете. - М., 2003.

219. Загоскин Н.П. История права русского народа. Лекции и исследования по истории русского права. Т. 1. - Казань, 1899. С. 336.

220. Зимин А.А. О методике изучения древнерусского летописания // ИАН. Серия литературы и языка. Т. 33. № 5. М., 1974. С. 462-464; Шаскольский И.П. Антинорманизм и его судьбы. С. 35-51; Мельникова Е.А., Петрухин В.Я. Название «Русь» в этнокультурной истории Древнерусского государства (IX-X вв.) // ВИ, 1989, № 8. С. 25 и прим. 6.

221. Труды Государственного Эрмитажа. Т. XLIX. С. 579-582.

222. Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 14; его же. Варяго-русский вопрос в отечественной историографии XVIII— XX веков. Автореф... дис... докт. наук. - М., 2005. С. 19; его же. Ломоносов. С. 113, 341.

223. Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 101-102, 135-136.

224. Иван Грозный / Под ред. С.В. Перевезенцева. Сост. Д.В.Ермашов, С.В.Перевезенцев, В.В.Фомин.- М., 2002. С. 123-131; Царь Иван IV Грозный / Изд. подг. С.В. Перевезенцев. - М., 2005. С. 218-228, 695-699.

225. Фомин В.В. Варяги в переписке Ивана Грозного с шведским королем Юханом III // ОИ, 2004, № 5. С. 121-133; его же. Иван Грозный о варягах Ярослава Мудрого // Сб. РИО. Т. 10 (158). Россия и Крым. - М., 2006. С. 399-418; его же. Начальная история Руси. С. 28-29.

226. Петрухин В.Я. Сказание о призвании варягов в средневековой книжности и дипломатии // ДГВЕ. 2005 год. С. 77,79.

227. Фомин В.В. Комментарии. Коммент. 24 на с. 515 и коммент. 57 на с. 543; его же. Варяги и варяжская русь. С. 341-376.

228. Petrejus P. Regni Muschovitici Sciographia. Thet är: Een wiss och egenteligh Be-skriffning om Rudzland. - Stockholm, 1614-1615. S. 2-6; idem. Historien und Bericht von dem Grossfürstenthumb Muschkow. - Lipsiae, Anno, 1620. S. 139-144; Петрей П. Указ. соч. С. VIII-IX, 85, 90-92,312.

229. Widekindi J. Thet svenska i Russland tijo åhrs krijgz-historie. - Stockholm, 1671. S. 511; idem. Historia belli sveco-mosco-vitici decennalis. Holmiae, 1672. P. 403; Видекинд Ю. История шведско-московитской войны XVII века. - М., 2000. С. 280.

230. Verelius О. Op. cit. Р. 19, anm. 192; Rudbeck О. Atlantica sive Manheim. Т. II. Upsalae, 1689. P. 518; ibid. Т. III. Upsalae, 1698. P. 184-185.

231. Мыльников А.С. Славяне в представлении шведских ученых XVI-XVII вв. // Первые скандинавские чтения. Этнографические и культурно-исторические аспекты. - СПб., 1997. С. 148-149; его же. Картина славянского мира: взгляд из Восточной Европы. Представление об этнической номинации и этничности XVI - начала XVIII века. - СПб., 1999. С. 56.

232. Scarin A. Dissertatio historica de originibus priscae gentis varegorum. - Aboae, 1734.

233. Фомин В.В. Норманизм и его истоки // Дискуссионные проблемы отечественной истории. - Арзамас, 1994. С. 18-30; его же. Норманизм русских летописцев: миф или реальность? // Межвузовские научно-методические чтения памяти К.Ф.Калайдовича. Вып. 3. - Елец, 2000. С. 134-136; его же. Кто же был первым норманистом: русский летописец, немец Байер или швед Петрей? // «Мир истории». М., 2002. № 4/5. С. 59-62; его же. Норманская проблема в западноевропейской историографии XVII века // Сб. РИО. Т. 4 (152). От Тмутороканя до Тамани. - М., 2002. С. 305-324; его же. Комментарии. С. 552, коммент. 63; его же. Варяги и варяжская русь. С. 17-47. См. также: Фомин В.В. Начальная история Руси. С. 9-21; его же. Варяго-русский вопрос и некоторые аспекты... С. 340-347; Грот Л.П. Начальный период российской истории и западноевропейские утопии // Прошлое Новгорода и Новгородской земли: Материалы научных конференций 2006-2007 годов. - Великий Новгород, 2007. С. 12- 22; ее же. Утопические истоки норманизма: мифы о гипербореях и рудбекианизм // Изгнание норманнов из русской истории. С. 321-338.

234. История Швеции. - М., 1974. С. 166-168, 188-192, 202-205, 237-238; Фролов Р.А. Русско-шведские отношения в контексте внешней политики России 1492-1595 гг. Автореф... дис... канд. наук. - Тамбов, 2010. С. 19-20.

235. Замечания А.Куника... // ЗАН. Т. II. Кн. II. С. 230; Томсен В. Указ. соч. С. 72; Stender-Petersen A. Op. cit. Р. 246; История Швеции. С. 64.

236. Херрман Й. Указ. соч. С. 103; Кирпичников А.Н., Сарабьянов В.Д. Старая Ладога - древняя столица Руси. С. 61; их же. Старая Ладога. С. 54; Носов Е.Н. Новгородское (Рюриково) городище. С. 70-73, 152-153; Нунан Г.С. Указ. соч. С. 37-38, 45; Хеллер К. Ранние пути из Скандинавии на Волгу // Великий Волжский путь. С. 104.

237. От редколегии // Норна у источника Судьбы / Под ред. Т.Н. Джаксон, Г.В. Глазыриной, И.В. Коноваловой, С.Л.Никольского, В.Я. Петрухина. Сборник статей в честь Е.А. Мельниковой. - М., 2001. С. 5.

238. Фомин В.В. Начальная история Руси. С. 227.

239. Петрухин В.Я. Комментарии. Коммент. * к с. 179 на с. 279, коммент. * к с. 180 на с. 280; его же. Древняя Русь. С. 79-80, 86, 99-100, 106-107, 116, 120; его же. Древняя Русь IX—1263 г. С. 56-57; Петрухин В.Я., Раевский Д.С. Указ. соч. С. 252, 271, 283; Мельникова Е.Л. Зарубежные источники... С. 12-13; ее же. Варяжская доля. С. 31; Справочник учителя истории. С. 73.

240. Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 213; его же. Трудно быть Клейном. С. 136; Кулешов B.C. К оценке достоверности этимологий слова русь // Труды Государственного Эрмитажа. Т. XLIX. С. 441-459; Мачинский ДЛ. Некоторые предпосылки... С. 492-494. «Открытие» Мачинского по поводу хосирос было оглашено на конференции, но не было включено в опубликованный материал.

241. Мельникова Е.Л., Петрухин В.Я. Скандинавы на Руси и в Византии в X-XI веках: к истории названия «варяг» // Славяноведение. 1994. № 2. С. 56-68; Петрухин ВЯ. Начало этнокультурной истории... С. 109, 242-243; его же. Скандинавия и Русь на путях мировой цивилизации // Путь из варяг в греки и из грек... С. 9, 12; его же. «Из варяг в греки»: начало исторического пути России // Славянский альманах. - М., 1997. С. 64-65; его же. Древняя Русь. С. 79-80, 86, 107, 116, 120; его же. Путь из варяг в греки. С. 52-53, 55; Петрухин В.Я., Раевский Д.С. Указ. соч. С. 252, 271, 283; Мельникова Е.Л. Варяжская доля. С. 30, 32.

242. Kunik Е. Op. cit. Bd. I. - SPb., 1844. S. 163-167.

243. Гедеонов СЛ. Указ. соч. С. 56, 168, 288-305, 345-346, 383-384, 393, прим. 22; Погодин М.П. Г. Гедеонов... С. 6; Дополнения А.А.Куника. С. 430-442, 670-673, 688; Браун Ф.А. Русь (происхождение имени) // Энциклопедический словарь / Брокгауз Ф.А., Ефрон И.А. Т. XXVII. - СПб., 1899. С. 366-367.

244. См. о нем: Фомин В.В. Российская историческая наука и С.А. Гедеонов // Гедеонов СЛ. Указ. соч. С. 6-54; его же. Жизнь С.А. Гедеонова - подвиг высокого служения Отечеству (биографический очерк) // Там же. С. 568-575; Дитяткин Д.Г. С.А.Гедеонов и его концепция начальной истории Руси. Автореф... дис... канд. наук. - М., 2010.

245. Назаренко А.В. Goehrke С. Frühzeit des Ostslaventums // Unter Mitwirkung von U.Kälin. Darmstadt, «Wissenschaftlche Buchgesellschaft», 1992 (=Erträge der Forschung. Bd. 277) // Средневековая Русь. Вып. I.- M., 1996. С. 177; Schramm G. Altrusslands Anfang. Historische Schliisse aus Namen, Wortern und Texten zum 9. und 10. Jahrhundert. Freiburg, 2002. S. 101, 107; Трубачев О.Н. Указ. соч. С. 162-165; Максимович К.А. Происхождение этнонима Русь в свете исторической лингвистики и древнейших письменных источников // KANIEKION. Юбилейный сборник в честь 60-летия проф. И.С.Чичурова. - М., 2006. С. 14-56; Фомин В.В. Начальная история Руси. С. 78-162.

246. Седов В.В. Русский каганат IX века // ОИ, 1998, № 4. С. 14-15, прим. 52; его же. Древнерусская народность. С. 66.

247. Томсен В. Указ. соч. С. 85-87, прим. 16 на с. 87.

248. Цит. по: Шаскольский И.П. Вопрос о происхождении имени Русь... С. 143.

249. Назаренко А.В. Немецкие латиноязычные источники... С. 13-14, 26, коммент. 27; Трубачев О.Н. Указ. соч. С. 151.

250. Шахматов А.А. Сказание о призвании варягов. С. 81; Пархоменко В А. Из древнейшей истории восточного славянства. По поводу изысканий А.А. Шахматова в области территории и этнографии древнейшей Руси // ИОРЯС. 1920. Т. XXV. Пг., 1922. С. 476,482; Трубачев О.Н. Указ. соч. С. 126-178; Фомин В.В. Начальная история Руси. С. 153-162.

251. «Крещение Руси» в трудах русских и советских историков / Авт. вступ. ст. А.Г.Кузьмин; сост., авт. прим. и указат.

А. Г.Кузьмин, В.И. Вышегородцев,В. В.Фомин. - М., 1988. С. 299-300; Назаренко А.В. Немецкие латиноязычные источники... С. 106,111, прим. 10; его же. Русь и Германия в IX-X вв. // ДГВЕ. 1991 год. М„ 1994. С. 86-87; Древняя Русь в свете зарубежных источников.

С. 303-304, а также с. 266-270, 305-308; Типшар Мерзебургский. Указ. соч. С. 25; Ловмянъский Г. Руссы и руги // ВИ, 1971, № 9. С. 43-52; Фомин В.В. Начальная история Руси. С. 175-177.

252. Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 17, 218, 226.

253. Руссов С.В. Письмо о Россиях, бывших некогда вне нынешней нашей России // ОЗ. Ч.31. М., 1827. С. 117-118.

254. Джаксон Т.Н. Суздаль в древнескандинавской письменности // ДГ. 1984 год. М„ 1985. С. 227-229; ее же. Исландские королевские саги о Восточной Европе (с древнейших времен до 1000 г.). С. 255; её же. Исландские королевские саги о Восточной Европе (середина XI - середина XIII в.) (тексты, перевод, комментарий). - М., 2000. С. 287.

255. Лелевель И. Рассмотрение Истории государства российского Карамзина // Северный архив. - СПб., 1824. Ч. 9. № 3. С. 163-170; Ч. 11. № 15. С. 138-140; Ч. 12. № 19. С. 50-51.

256. Nordisk familjebok. Encyklopedi och konversationslexikon. Bd. 13. - Malmö, 1955. S. 62; История Швеции. С. 105-107; Andersson H. Sjuttiosex medeltidsstäder - aspekter på stadsarkeologi och medeltida urbaniseringsprocess i Sverige och Finland. - Stockholm, 1990. S. 25, 29, 41-42, 44,46,50-51; Clarke X., Ambrosiani B. Op. cit. S. 48-50, 69-70, 104; Lindkvist Т., Sjöberg M. Det svenska samhället. 800-1720. - Lund, 2006. S. 62-63; Sveriges historia. 600-1350. S. 62. Автор выражает благодарность Л.П. Грот за возможность ознакомления с исследованиями современных шведских ученых.

257. Мельникова Е.А. Скандинавы на Балтийско-Волжском пути в IX-X веках // Шведы и Русский Север. С. 133-134; Петрухин В.Я. Призвание варягов. С 43.

258. Мельникова Е.А. Рюрик и возникновение восточнославянской государственности в представлениях древнерусских летописцев // ДГВЕ. 2005 год. С. 60, 65.

259. Савельев П.С. Мухаммеданская нумизматика в отношении к русской истории. - СПб., 1847. С. CXCVIII-CXCIX; Забелин И.Е. Указ. соч. Ч. 1. С. 154-156; то же. Ч. 2. М., 1912. С. 31, 47, 78; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 439-447; его же. Начальная история Руси. С. 208-210; Andersson С. Kloster och aristokrati. Nunnor, munkar och gåvor i det svenska samhället till 1300 - talets mitt. - Göteborg, 2006. S. 24.

260. Andersson H. Op. cit. S. 29; Clarke X., Ambrosiani B. Op. cit. S. 50,56; Harrison D. Op. cit. S. 62-63.

261. Погодин М.П. О происхождении Руси. Историко-критическое рассуждение. - М., 1825. С. 119; его же. Исследования... Т. 2. С. 150-151.

262. Цит. по: Лихачев Д.С. Россия никогда не была Востоком. С. 37.

263. Мельникова Е.А., Петрухин В.Я., Пушкина Т.А. Указ. соч. С. 63; Мелин Я., Юханссон А.В., Хеденборг С. История Швеции. - М., 2002. С. 49.

264. Мелин Я., Юханссон А.В., Хеденборг С. Указ. соч. С. 37, 44. См. также: Андерс- сонИ. История Швеции. - М., 1951. С. 42-43; История Швеции. С. 73-79.

265. Грот Л.П. Как Рюрик стал великим русским князем? Теоретические аспекты генезиса древнерусского института княжеской власти // История и историки. 2006. С. 94-95.

266. ЛЛ. С. 137; Брим В.А. Путь из варяг в греки //Из истории русской культуры. Т. II. Кн. 1. Киевская и Московская Русь. - М., 2002. С. 235; Stender-Petersen A. Op. cit. P. 118-119,256-257; Лихачев Д.С. Текстология. На материале русской литературы X-XVII веков. Изд. 2-е. Л., 1983. С. 81; Мельникова ЕА. Новгород Великий в древнескандинавской письменности // Новгородский край: Материалы научной конференции. - Л., 1984. С. 129-130; Носов Е.Н. Первые скандинавы на Руси. С. 80.

267. ЛЛ. С. 22-23,54; Соловьев С.М. История России... Кн. 1.Т. 1-2. С. 179.

268. Коваленко В.П. Новые исследования в Шестовице // Археологический сборник. С. 190-191.

269. Надеждин Н.И. Опыт исторической географии русского мира // Библиотека для чтения. Т. 22. - СПб., 1837. С. 28-29, 31, 33-34.

270. Мельникова Е.А. Скандинавские антропонимы в Древней Руси // Восточная Европа в древности и средневековье. Древняя Русь в системе этнополитических и культурных связей. Чтения памяти В.Т.Пашуто. Москва, 18-20 апреля 1994. Тезисы докладов. - М., 1994. С. 23; Клейн Л.С. Трудно быть Клейном. С. 136, 660.

271. Мельникова Е.А. Олгъ / Ольгъ / Олегъ Вещий: К истории имени и прозвища первого русского князя //Ad fontem / У источника: Сборник статей в честь С.М.Каштанова. - М., 2005. С. 138.

272. Эверс Г. Указ. соч. С. 71-72; Трубачев О.Н. Указ. соч. С. 162; Мельникова Е.А. Варяжская доля. С. 31; Фомин В.В. Варяги и варяжская русь. С. 235-242; Мачинский ДА. Некоторые предпосылки... С. 501, прим. 13.

273. Далин О. История шведского государства. Ч. 1. Кн. 1. - СПб., 1805. С. 385.

274. Мельникова Е.А. Тени забытых предков // «Родина», 1997, № 10. С. 18-19; ее же. Источниковедческий аспект изучения скандинавских личных имен в древнерусских летописных текстах // У источника. Сб. статей в честь С.М. Каштанова. Ч. I. - М., 1997. С. 90-92; ее же. Культурная ассимиляция скандинавов на Руси по данным языка и письменности // Труды VI Конгресса славянской археологии. Т. 4. С. 137-143.

275. ЛЛ. С. 28; Козьма Пражский. Чешская хроника. - М., 1962. С. 66.

276. Исландские саги / Редакция, вступит, статья и прим. М.И.Стеблин-Каменского. - М., 1956. С. 35-36, 762, прим. к с. 35.

277. Иордан. Указ. соч. С. 72; Ломоносов М.В. Замечания на диссертацию Г.Ф. Миллера... С. 407.

278. Миллер Г.Ф. О народах издревле в России обитавших. С. 57.

279. Кузьмин А.Г. Начало Руси. С. 227-228.

280. Петрухин В.Я. Легенда о призвании варягов и Балтийский регион. С. 44; его же. Русь из Пруссии. С. 130.

281. Фасмер М. Указ. соч. Т. I. - М., 1986. С. 322-323.

282. Гедеонов С.Л. Указ. соч. С. 68, 70-71, 78, 85-86.

283. Тихомиров И.Л. О трудах М.В.Ломоносова по русской истории // ЖМНП. Новая серия. Ч. XLI. Сентябрь. СПб., 1912. С. 61-62.

284. Эверс Г. Указ. соч. С. 71.

285. Тредиаковский В.К. Три рассуждения о трех главнейших древностях российских. - СПб., 1773. С. 48-53.

286. Зализняк А.А. О профессиональной и любительской лингвистике // «Наука и жизнь», 2009, № 1. С. 16-22, 24; № 2. С. 54, 58, 62.

287. Клейн Я.С. Спор о варягах. С. 77.

288. Мельникова Е.А. Возникновение Древнерусского государства и скандинавские политические образования в Западной Европе (сравнительно-типологический аспект) // Труды Государственного Эрмитажа. Т. XLIX. С. 91.

289. Булкин В.А., Дубов И.В., Лебедев Г.С. Указ. соч. С. 270.

290. Мельникова Е.А., Никитин В.В., Фомин А.В. Граффити на куфических монетах Петергофского клада начала IX в. // ДГ. 1982 год. С. 26-47; Булкин В.А., Дубов И.В., Лебедев Г.С. Указ. соч. С. 272; Кирпичников А.Н. Ладога VIII—X вв. и ее международные связи // Славяно-русские древности. Вып. 2. С. 45; Лебедев Г.С. Славянский царь Дир // «Родина», 2002, № 11-12. С. 25-26; Мельникова Е.Л. Варяжская доля. С. 31.

291. См. об этом подробнее: Грот Л.П. Как Рюрик стал великим русским князем? С. 72-118; ее же. Рюрик и традиции наследования власти в догосударственных обществах // Российская государственность в лицах и судьбах ее созидателей: IX-XXI вв. Материалы Международной научной конференции 31 октября - 1 ноября 2008 г. - Липецк, 2009. С. 33- 72; ее же. Генезис древнерусского института княжеской власти, западноевропейские утопии эпохи Просвещения и их предтечи // Труды Государственного Эрмитажа. Т. XLIX. С. 132-154.

Наука и нравственность

Прошлое открыто для изысканий всех исследователей, и в этом им не должно быть никаких ограничений, кроме, разумеется, ограничений науки, которая не может быть или патриотичной, или непатриотичной: она либо есть, либо она отсутствует. Точно также считали те норманисты, которые прекрасно знали работы оппонентов, а не судили о них предвзято и понаслышке. Так, в 1931 г. B. А. Мошин, отвергая, как он сам подчеркнул, «весьма ошибочное мнение» о дискуссии норманистов и антинорманистов как противостояние «объективной науки» и «ложно понятого патриотизма», с нескрываемой иронией заметил, что «было бы весьма занятно искать публицистическую, тенденциозно-патриотическую подкладку в антинорманистских трудах немца Эверса, еврея Хвольсона или беспристрастного исследователя Гедеонова»[292].


К этим словам Мошина следует добавить, что в первой половине XVIII в. немецкие ученые И.Хюбнер, Г.В.Лейбниц, Ф.Томас, Г.Г. Клювер, М.И. Бэр, C. Бухгольц и датчанин А.Селлий были, говоря современным языком, антинорманистами, т. к. доказывали южнобалтийское происхождение варягов. То же самое доказывали в XVII в. и такие «антинорманисты», как немцы Б.Латом и Ф.Хемниц. О выходе варягов и их предводителя Рюрика из южнобалтийской Вагрии речь вели в XVI в. - в 1544 и 1549 гг. - два других немца- «антинорманиста» С.Мюнстер и С. Герберштейн. «Антинорманистом» был тогда и француз К. Мармье (а какие чувства питало к России французское общество времени Мармье, показывает «Россия в 1839» А. де Кюстина). И все они, согласно Клейну, были «ультра-патриотами» и «воинствующими антинорманистами», под воздействием «застарелого синдрома Полтавы» отстаивающими «блаженную "ультрапатриотическую" убежденность».


Патриотами были все российские норманисты и антинорманисты без исключения. Нисколько не сомневаюсь, что русскими патриотами являются и Л.С.Клейн, и Е.Н. Носов, и Е.А.Мельникова, и др. А безответственные разговоры об антинорманизме Ломоносова и его последователей лишь как продукте их неумеренного патриотизма и ненависти к немецким ученым прямо говорят об отсутствии у норманистов аргументов и о их желании перевести разговор о варягах и руси в далекую от науки сторону. Нашим норманистам на помощь уже спешит заграница: в 2007 г. украинский доктор исторических наук Н.Ф.Котляр, которого Клейн почему-то именует «украинским нумизматом» и наряду с собой причисляет к «научной общественности», распалился таким гневом на современных русских ученых-антинорманистов, что, не церемонясь, как-никак представитель «незалежной» исторической науки, заклеймил их как «средневековых обскурантов», «квасных» и «охотнорядческих патриотов», не способных «на какую бы то ни было научную мысль».


Вобщем, все как в старые добрые времена, когда А.Л. Шлецер в 1802 г. объявил, в бессилии опровергнуть доводы давно покойного оппонента, что «русский Ломоносов был отъявленный ненавистник, даже преследователь всех нерусских». Или когда в 1877 г. датский славист В.Томсен представлял русских антинорманистов, избегая полемики с этими «патриотами», в качестве носителей «нерассуждающего национального фанатизма», мешающего им принять якобы очевидную для всех истину о иноземном происхождении имени русского народа и «неприятный» для них факт основания Древнерусского государства скандинавами[293].

Эти безответственные разговоры дискредитируют не только науку, но и светлое чувство патриотизма, которое весьма настойчиво выставляется в качестве воинствующего невежества и национализма. А такой навязанный науке и обществу комплекс очень мешает ученым выступать против провокаций в отношении родной истории, ибо все эти выступления можно ловко свести, а таких случаев уже немало, да еще с уничижительной иронией и издевательством, к «патриотизму», «ультра-патриотизму», «национализму» и даже «нацизму» (как здесь не вспомнить того же Шлецера, который «считал за ничто физическое отечество; привязанность к нему он сравнивает с привязанностью коровы к стойлу»[294]). И тем самым развязать руки «мародерам на дорогах истории» и позволить им уродовать нашу память, обливая, например, грязью Александра Невского, Великую Отечественную войну и ее героев. Но такого не должно быть. Историки, подчеркивал А.Г.Кузьмин в 1994 г., «обязаны остановить потоки лжи», а те, предупреждал он, «кто, наблюдая мародеров, не пытаются их остановить или хотя бы осудить, сами становятся таковыми. Причем в самой важной для выживания обществе форме»[295].


А самой грандиозной ложью в нашей истории является миф о норманстве варягов и руси, который был вызван к жизни «шовинистическими причудами фантазии» шведской донаучной историографии XVII века. И этот миф - часть мифов об эпохе викингов, «сфабрикованной», как подытоживал в 1962 г. П. Сойер, историками[296], - подлежит изгнанию из науки. И смущаться в этом деле шумом, который обязательно поднимут норманисты и которые начнут жаловаться мировому «академическому сообществу» (и не только ему), что их притесняют «ультра-патриоты» и что в России вообще приходит конец демократическим свободам, совершенно не стоит. Ибо им ничего не остается делать, а занять себя чем-то надо. Но их время прошло. Однако после себя они оставили такие «Авгиевы конюшни», что их придется очень долго чистить не одному поколению историков. Потому как их продукция, в том числе и ломоносовофобия, прочно утвердилась в научном и общественном сознании, пропагандируется авторами массового «чтива».


Вот как, например, «молодой московский историк» К.А. Писаренко изобразил шеститысячным тиражом Ломоносова в книге «Повседневная жизнь русского Двора в царствование Елизаветы Петровны» (М.: «Молодая гвардия», 2003) в главе «В Академии наук». У автора две главные идеи. Первая, что к Ломоносову был благосклонен И.Д. Шумахер, который помог «этому неотесанному, но подающему надежды мужику выбиться в русские профессора». Вторая же идея не блещет оригинальностью. Ибо, как с удовольствием малюет Писаренко очень неприглядный портрет русского гения, это «известный на всю округу хам и скандалист», «нахал», «хулиган», «грубиян», «драчун», «бузотер», «человек дурной», «дебошир», «русский выскочка» (в сюжете о столкновении Ломоносова с гостями И. Штурма), «все свое время - свободное от пьяных кутежей - отдавал лекциям и книгам», имел «слишком взбалмошный характер. Ему ничего не стоило по любому поводу обматерить человека или ударить кулаком в лицо» (это про время его обучения в университете при Петербургской Академии наук в 1736 г.), имел «чрезвычайно скверный характер», «наглец», «без зазрения совести вылил ушаты грязи на своего учителя» Генкеля, «фактически» оклеветал его, не обладал «внутренним благородством», «плакал и заискивал» перед Шумахером «в отправленном из Марбурга письме», «скандалист» (это о его «постыдных выходках» в Германии). В 1742 г., став адъюнктом, «несколько расслабился и в свободное от занятий наукой время принялся снова злоупотреблять алкоголем и безобразничать. Ему все сходило с рук, благодаря протекции» Шумахера, но предал последнего, когда тот находился под следствием в 1742-1743 годах.

А пока шло следствие, то Ломоносов старался «посильнее оскорбить или унизить ненавистных немцев», «часто нарочно приходил на Конференцию навеселе. Скандалил, ругался и угрожал побить академиков при первом же удобном случае», «хулиган» и «хам», который три месяца «третировал, грубил и оскорблял ученых иностранцев», «баловень судьбы», который весной 1743 г. «с горя все чаще и чаще прикладывался к вину и водке у себя дома или в ближайшем трактире», а «26 апреля он, как обычно, с утра поднял настроение кружкой-другой спиртного», пришел в Академию, где оскорбил показом кукиша академика Винсгейма, как затем академики просили «защитить их от бесчинств неуравновешенного адъюнкта», «грубиян и задира», который даже под арестом издевался над оскорбленными академиками, последние, устав от безобразных выходок, «категорически не желали сотрудничать с невоспитанным мужиком», но за этого «повесу» вступился Шумахер, в связи с чем «дебошир» и «беспутный гений» был прощен, а затем «архангельский мужик» стал профессором химии опять же благодаря Шумахеру, который, «хотя и с трудом, вывел Ломоносова в люди» и т. д., и т. п.

И всю эту грязную «писанину» венчает несколько «теплых» слов о «протеже» Шумахера: что его «научными фантазиями... как гениальными прозрениями, будут восхищаться потомки» и что он «сумел предугадать множество из тех открытий, которые удивят ученый мир через полвека, сто лет и даже двести. Так что не напрасно глава академической канцелярии поддержал гениального самородка». Так вот автор, по его собственным словам, «вооружившись неизвестными доселе архивными документами... воссоздает жизнь елизаветинской эпохи во всем ее многообразии, такой, какой она была на самом деле, опровергая попутно многочисленные мифы, существующие в историографии и обыденном сознании», излагает далекие по времени события «в том виде, в каком они происходили на самом деле, без искажений, привнесенных неисчерпаемой фантазией памфлетистов и романистов»[297].

Однако в неисчерпаемости фантазии Писаренко далеко превзошел «памфлетистов и романистов», хотя и пытается придать своим выдумкам и издевательствам над Ломоносовым - посредством ссылок на доброкачественную научную литературу и даже фонды РГАДА - вид исторического факта. Но ложь всегда остается ложью, в какие одежки ее не ряди. И нельзя на все это махнуть рукой и сказать, что такого псевдоисторического хлама сейчас навалом и что «на каждый чих не наздравствуешься». Потому, что становимся пособниками мародеров истории, потому, что свои ушаты грязи на Ломоносова Писаренко в 2009 г. выплеснул в науку, с добавлением новых ему характеристик, посредством журнала «Родина».


И на ее страницах перед нами предстает «смутьян и гуляка», «ленивый студент», у которого нрав «оказался на редкость скверным, взбалмошным и драчливым», «необузданным», «ужасным» и «воинственно-бешеным», который обращался «с подопечными грубо», оскорблял или унижал «почтенных профессоров-иноземцев», «забияка-адъюнкт», «непутевый-адъюнкт», «нахальный адъюнкт», который 26 апреля 1743 г., «хорошенько выпив», оскорбил академиков, «хулиган», «преступник», «грубый мужик с импульсивным, неуравновешенным характером», которому покровительствовал Шумахер, невинно пострадавший «от клеветников, в том числе и от Ломоносова», и который проникся к нему «лютой ненавистью». Возненавидев Шумахера, который, «не выпячивая собственных заслуг, вывел его в люди и гарантировал полное раскрытие его незаурядных способностей», Ломоносов, опираясь на Шуваловых, объявил ему «и окружающим советника "немцам", "врагам русской науки", настоящую войну»[298]. Вот такие «гнусные пакости» о нашем гении Ломоносове «наколобродил» Писаренко на хорошо обработанной норманистами ниве русской истории.


Место Ломоносова в нашей истории точнее всех смог определить, наверное, А.С. Пушкин, поставив его, сына крестьянина-помора, вровень с императорами, особо чтимыми в России, при этом дав ему очень емкую и самую высокую оценку и как ученому, и как организатору русской науки: «Ломоносов был великий человек. Между Петром I и Екатериной II он один является самобытным сподвижником просвещения. Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом». В другом случае поэт, обращаясь к тем, кто кичился своим «благородным» происхождением, так обрисовал значимость в отечественной истории двух выходцев из «подлого» сословия: «Имена Минина и Ломоносова вдвоем перевесят, может быть, все наши старинные родословные»[299]. Здесь же уместно привести еще одни слова Пушкина: «Уважение к минувшему - вот черта, отличающая образованность от дикости»[300]. Дикость вандалов - понятна. Но дикость современных и, казалось, образованных людей остается за пределами понимания нормального человека.

Следующий год - год особый для нашей страны. Это год 300-летнего юбилея со дня рождения М.В.Ломоносова. Это «Год Великого Ломоносова», который должен пройти через разум и сердце каждого из нас. И самая лучшая память и самый лучший памятник нашему замечательному соотечественнику - это борьба с мифами о русской истории и прежде всего с мифом о нор- манстве варягов и руси, словно раковая опухоль пожирающая все здоровое в исторической науке, и с порожденным этим мифом страшным явлением в нашей науке - норманистской ненавистью к Ломоносову, ломоносовофобией. Занятия историей и историографией (а без нее никуда, ибо, как справедливо заметил в 1931 г. В. А. Мошин, «главным условием на право исследования вопроса о начале русского государства должно быть знакомство со всем тем, что уже сделано в этой области») накладывают на ученых очень важные нравственные обязанности. Но об этих обязанностях сейчас забывают.


В связи с чем серьезные исследователи обеспокоено бьют тревогу. Так, в 2006 г. историк А.В.Журавель, говоря о нападках на В.Н.Татищева, подчеркнул, что нужно «вновь поставить вопрос о морали ученого...» и «об ответственности ученого за свои слова». В 2009 г. историк В.А. Волков, отмечая, что псевдоисторические мифы «дезориентируют общество», сказал «о необходимости хотя бы нравственной ответственности людей, полагающих себя ученными, но волей или неволей действующими во вред своей науке, попустительствующими ее беззастенчивому шельмованию»[301].

Бьют тревогу и археологи. Например, В.А. Посредников, в 2006 г. рассматривая методологические принципы в археологии, подытоживал, что «наиболее насущной является проблема индивидуальной нравственности и проистекающей из нее совести», что «тема нравственности все менее и менее пользуется спросом у многих из коллег...», что «для отрыва от Поля Чудес профессионального шарлатанства, в коем мы, если честно, поднаторели, нам надо предварительно преодолеть ряд мировоззренческих, методологических и теоретических барьеров», что «археолог уже самими раскопками... учетом, хранением, сортировкой, формализацией, извлечением формальной информации невольно или вольно создаем запутанное мочало из мелкого несовершенства, дефекта, порока, неосознаваемой или осознаваемой ошибочности» и что «для археолога не обязательно знать буквально каждый микроскопический артефакт архаики, но необходимо уметь по главному разбираться в главных путях поиска ответов на главные вопросы для главного в целом»[302].

И вопрос о нравственности ученого имеет первостепенное значение потому, что этот вопрос напрямую связан с принципами научности и историзма, потому, что сама нравственность является важнейшим принципом науки вообще, ибо наука без нравственности (т. е. безнравственная наука) обязательно обернется катастрофой для общества. Тем же, кто путает свободу творчества со свободой от нравственных обязательств и выдает белое за черное и наоборот, стоит задуматься над словами А.С.Пушкина, обращенными к их духовным предтечам (в данном случае, «Видоку» - Ф.В. Булгарину, поляка по происхождению): «Простительно выходцу не любить ни русских, ни России, ни истории ее, ни славы ее. Но не похвально ему за русскую ласку марать грязью священные страницы наших летописей, поносить лучших сограждан и, не довольствуясь современниками, издеваться над гробами праотцев»[303]. Слова эти показывают, что издевательства «над гробами праотцев» имеют в России давнюю традицию (у нас почему-то всегда хорошо приживается самое плохое). Но традиции тогда хороши, когда они работают на благо. А унижение и поношение своего - только во вред, ибо из них проросли революционеры всех мастей и страшный для России 1917 год.


Современным норманистам, рассуждающим о Ломоносове в духе Шлецера, надлежит понять, что действительно научная полемика по варяго-русскому вопросу и по оценке вклада в его решение тех или иных его разработчиков должна вестись именно научно, и что в ней не может быть места ни фальшивкам, ни передергиванию фактов, ни оскорбительно-пренебрежительному тону в отношении оппонентов, а тем более в отношении тех, кто является гордостью и славой России, ни их преднамеренной дискредитации, ни жонглированию терминами «патриот» и «непатриот», дезориентирующему молодых исследователей как в плане науки, так и в плане мировоззренческих ценностей. В такой дискуссии должны господствовать только исторический факт и четкая система доказательств. И, разумеется, очень уважительное отношение к истории и ее деятелям: как к самым большим, так и к самым маленьким.


Примечания:

292. Мошин В.А. Указ. соч. С. 112-113.

293. Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера... С. 196; Томсен В. Указ. соч. С. 18-19; Котляр Н.Ф. В тоске по утраченному времени // Средневековая Русь. Вып. 7 / Отв. редактор А.А. Горский. - М., 2007. С. 343-353; Клейн Л.С. Спор о варягах. С. 220.

294. Головачев Г.Ф. Август-Людвиг Шлецер. Жизнь и труды его // ОЗ. Т. XXXV. СПб., 1844. С. 62.

295. Кузьмин А.Г. Мародеры на дорогах истории. С. 165, 178.

296. Сойер П. Указ. соч. С. 293-294.

297. Писаренко К.А. Повседневная жизнь русского Двора в царствование Елизаветы Петровны, - М., 2003. С. 9-10, 294-304,328-342,351-354, 835, прим. 7.

298. Писаренко К.А. Ломоносов против Шумахера. Столкновение мнимых врагов// «Родина», 2009, № 2. С. 65-68.

299. Пушкин А.С. Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений. С. 297; его же. Путешествие из Москвы в Петербург // Его же. Собрание сочинений. Т. 6. С. 340.

300. Пушкин Л.С. О русской словесности // Его же. Собрание сочинений. Т. 6. С. 323.

301. Мошин В.А. Указ. соч. С. 111; Журавель А.В. Новый Герострат, или У истоков «модерной истории» // Сб. РИО. Т. 10 (158). С. 540-541; Волков В.А. Объединенные эмираты Владимира Мономаха // «Родина», 2009, № 12. С. 107.

302. Посредников В.А. О методологии и некоторых ее принципах в археологии // Донецкий археологический сборник. Вып. 12. - Донецк, 2006. С. 165-174.

303. Пушкин А.С. Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений. С. 294.

Загрузка...