Глубокой ночью, обычно часа в три-четыре, инженер Угловский просыпался. Привычно сунув руку под прохладную с изнанки подушку, он вытаскивал сигарету и закуривал.
За темным, матово-влажным окном горели огни Москвы. Круглая, синяя от холода луна висела в небе. Комната Угловского была на девятом этаже, и ему хорошо были видны крыши соседних домов. Ночью казалось, что на них лежит легкий голубоватый снежок.
Вздохнув, Угловский подымался и зажигал свет. Он знал, что больше уже не заснет. У него наступила бессонница.
Случилось так, что на сороковом году жизни Сергей Дмитриевич Угловский, давно забывший о студенческой жизни, снова попал на положение студента.
Он был опытный и беспокойный работник. Однако в последнее время чувствовал нехватку знаний. И когда появилась возможность поехать в Москву на переподготовку, с радостью ухватился за нее.
Таких, как он, на двухгодичных инженерных курсах было двадцать человек. Разместили их всех в студенческом общежитии. Странно, смешно и чуточку грустно было Угловскому снова поселиться в комнатке с узкой койкой, застеленной казенным одеялом. И обедать за несколько копеек в студенческой столовой, где пахло постными щами. А в «банные» дни купаться в душе при общежитии вместе с молодыми ребятами, которые жизнерадостно гоготали в клубах сырого пара и страшно шлепали друг друга по мокрым, блестящим спинам в знак расположения…
Лишним, ненужным казался Угловскому и установленный в общежитии порядок: у входной двери помещался стол, за которым поочередно дежурили коридорные. Никто из знакомых (особенно из женского сословия) в обычные дни к студентам не пропускался. Для этого были отведены суббота и воскресенье. Но зато уже тогда входные двери хлопали беспрерывно и по коридорам бойко топали женские каблучки.
Потом в большом зале на третьем этаже до полуночи гремела радиола. Студенты в ярком свете люстр оттаптывали полечки, фокстроты, краковяки и время от времени, потные и шумные, выбегали в темный коридор курить. Курсанты же — «старички», как их называли, — толпились у двери и из-за чужих спин завистливо смотрели на танцоров. Сердце требовало ласки, но семьи были далеко, а верность сохранять было необходимо, хотя и очень трудно…
Первым не выдержал инженер из Свердловска, носивший звучную фамилию Державин. Он был плотный, курчавый, похожий на гармониста с лубочной картинки. Державин обзавелся знакомой и теперь часто и надолго исчезал из общежития.
Стали пропадать по ночам и другие. Это на мужском немногословном языке называлось «делать вылазку». И только Угловский — сутуловатый, русоволосый, с усталыми добрыми глазами — аккуратно приходил после занятий в свою узкую комнатку и садился за чертежи. И так было в будние дни, и в субботу, и в воскресенье. И отличие было только в том, что в эти дни ему приходилось особенно трудно, потому что как он ни сосредоточивался, а настороженное ухо ловило то летящие, волнующие женские шаги в коридоре, то пьяно-веселое бормотание соседей за стеной.
Потом он ложился в холодную жесткую кровать и забывался полусном. А в три часа ночи кто-то требовательно толкал его в грудь, он просыпался и мучился от бессонницы.
Однажды он, бродя в полутемном коридоре, зевая и безнадежно поглядывая на окна, в которых дрожали отсветы уличных фонарей, столкнулся с Державиным.
Кучерявый, веселый, хмельной, шел тот с очередной «вылазки». Легкое пальто было распахнуто, и веяло от него горьковатым запахом осенних опавших листьев и вином.
— Вот, все в Сокольниках бродил, — сказал он, увидев Угловского. — Ну, брат, нынче и осень! Страшно становится, до чего красива. Много все-таки хорошего отпускает нам, недостойным грешникам, жизнь…
Угловский, обрадованный тем, что рядом оказалась хоть одна живая душа, слушал его и кивал головой. Стараясь сосредоточиться, Державин пристально поглядел на него еще не остывшими от удачной прогулки глазами.
— Только вот ты, брат, мне не нравишься, — сказал он серьезно. — Я понимаю — семья там, верность и все такое прочее. Но как же можно безвылазно сидеть в комнате? И вот — уже бессонница. Этак недолго и того…
Он покрутил пальцем у виска. А Угловский, следя за его непослушной рукой, тихо сказал:
— Видишь ли, жена от меня ушла пять лет тому назад. Дело не в этом. Хочешь, зайдем ко мне…
Державин первым вошел в комнату, наполнив ее запахом духов, вина, хороших папирос; запахом, всегда сопровождающим уверенных в себе и знающих себе цену мужчин. Не снимая пальто, сел к столу.
— Итак?..
— Понимаешь, меня давно раздражает деревянная опалубка у нас на плотине. Ты ведь тоже с гидро, знаешь, как это дорого, долго, грязно.
— Знакомо, — сладко зевнул Державин, — сначала, аки древние голиафы, громоздим стены из досок, потом заливаем бетон, потом ждем, когда он застынет…
— А застынет — начинаем все снова разбирать, — подхватил Угловский. — Вот это и раздражает… Меня наши ребята — монтажники просили подумать над этим, когда я уезжал.
Державин слушал, немножко скучая: ему, видимо, уже хотелось спать, и он ругал себя в душе за то, что согласился зайти, но теперь уже сделать ничего было нельзя, и он сидел и слушал, мучительно сдерживая очередной зевок. Угловский увидел это, и ему стало трудно продолжать разговор.
— Ну так что? — торопил его Державин.
— Да вот хочу попробовать совершенно избавиться от дерева, заменить его бетонными деталями. Их не надо разбирать, они останутся панцирем плотины. Только следует тщательней продумать, какие должны быть детали.
— Затея мне очень симпатична. Вчерне набросал?
— А вот… — Угловский кивнул на чертежи.
Державин, осторожно засучив рукава, положил руки на кальку и смотрел на нее долго, внимательно и профессионально придирчиво. И по мере того как он смотрел, глаза его делались все более трезвыми, а его пальцы, освещенные ослепительно-ярким светом настольной лампы, двигались по чертежу наскученно жадно, чуть вздрагивая.
— Так вот отчего у тебя бессонница, — сказал Державин, откинувшись на стуле. — Упрямый ты, черт… смелый… Вон она, какая у тебя бессонница, — повторил он еще раз, и в голосе его слышались зависть, раздумье и удивление.
Когда Угловский проводил его и снова возвратился к себе, его поразил и встревожил новый запах, заполнивший комнату. Пахло веселой жизнью: вином, женщинами, какой-то неуловимой беспечностью. И он вздрогнул и бросился открывать окно, чтобы в комнате снова было, как прежде, холодно и строго.
Угловский не терпел чужих, волнующих запахов. Потому, что он не был смелым человеком, как это думал Державин. Он боялся бессонницы, одиночества и того, что его забудет любимая женщина. Собственно, он и позвал Державина к себе именно затем, чтобы рассказать ему об этом. А вот побоялся. И не сказал ни о своем одиночестве, ни о том, что не спит он оттого, что его одолевает тяжелая, ужасная тоска по далекой женщине. А развеять тоску могла только она сама — никто больше.
И Угловскому снова вспомнились последняя ночь с Сашей, ее руки, белеющие на его шее, и шепот:
— Не уезжай…
Наверное, это вырвалось у нее невольно, от неуверенности в себе. А он уехал. Вот сюда — в одинокую комнату, в новую жизнь, к новым людям. И теперь мучается все тем же проклятым вопросом: так ли все это нужно?
Что было любимо,
все мимо, мимо…
Угловский вздохнул и подумал: не так просто разобраться в том, что потеряно и что приобретено.
Он долго стоял у раскрытого окна, ожидая, пока комнату покинет чужой запах. Чуть розовело небо с маленькой серой тучкой на краю горизонта, и все шире, свободней открывались дали, и словно выходили из тьмы многоэтажные громады домов.
И желание счастья, властное, необоримое, с такой силой сжало его сердце, что он стиснул зубы и, рывком захлопнув окно, бросился в постель.
И вдруг наступило то, чего он безотчетно ждал все это время. Это Угловский понял по тому, как ласково ворвался утром в открытое с ночи окно неожиданный для осени теплый ветер, и солнце, и щебет воробьев.
Постучали в дверь, и дежурная по общежитию — пышная, вся составленная из полушарий Татьяна Федоровна вручила ему телеграмму. На белом бланке чернели два слова: «Вылетаю сегодня». Угловский выхватил телеграмму, сразу запел, сияюще заулыбался и побежал умываться.
Потом он вместе с товарищами по общежитию ездил на экскурсию на подмосковный завод. Он рассчитал, что успеет возвратиться как раз к тому времени, когда нужно будет встретить Сашу.
Неожиданно на обратном пути автобус остановился. Он стал неудобно, в самом центре шумно-оживленной улицы Горького. Сзади нетерпеливо сигналили «Волги» и «Москвичи», и водители сердито косились на запыленную громадину автобуса.
Подошел милиционер, и шофер стал объясняться с ним через раскрытую дверцу.
Угловский почувствовал смутное беспокойство.
— В чем там дело? — спросил он сидевшего на переднем кресле Державина.
Тот лениво покосился на него.
— А вот этого уж я, дорогой Сережа, совершенно не знаю. Да что тебе так не терпится?
Угловский сердито пожал плечами и промолчал. Но тут он увидел, что шофер неторопливо вылез из-за руля и, покачиваясь, разминая ноги, как матрос, обошел автобус и достал откуда-то из-под кузова помятое ведро. Угловский не вытерпел.
— Да спроси ты его, в чем дело. Я тороплюсь.
Державин кивнул головой и высунулся через окно. Он весело прокричал вопрос шоферу, тот ответил ему угрюмо и коротко. Тем не менее удовлетворенный Державин пригладил ладонью свои легкомысленные черные кудри и торжественно объявил:
— Граждане пассажиры, дело в том, что у нас кончился бензин…
Угловский ошеломленно посмотрел в спину шоферу, исчезнувшему в потоке машин, и почувствовал, что счастье висит на тоненькой ниточке…
— Ничего, братцы, вы не мешкая открывайте окна и дышите свежим воздухом, — балагурил Державин, — в общежитии мы еще будем. Опять разойдемся по кельям, то бишь по комнатам. Так что дышите и, главное, услаждайте свой взор женщинами. Тут можно их наблюдать и в будни…
Кто-то засмеялся, кто-то лениво поддакнул Державину, и только Угловский сморщился и сердито посмотрел на весельчака. Подумав, он решил, что надо немедленно искать такси. И как только это решил — на душе стало спокойней. Он стал пробираться к выходу.
— Ты далеко? — спросил Державин.
— Я тебе еще раз повторяю, что очень и очень тороплюсь, — раздраженно ответил Угловский.
— Ясно. Ты хочешь искать такси? — Державин окинул ироническим взглядом мешковатую фигуру Угловского. — Представляю, как это у тебя получится, пойдем-ка лучше со мной…
Через несколько минут они уже мчались в зеленой «Волге» в Быково. В раскрытые окна врывался свежий, резкий ветер, Угловский жадно дышал и казался себе смелым, красивым и дерзким, как в далекой юности.
Державин ни о чем не расспрашивал. Только раз, зажигая очередную папиросу, покосившись карими выпуклыми глазами, буркнул невнятно:
— И как ее зовут?
— Саша…
— Завидую.
Угловский засмеялся счастливо и немного сконфуженно. Он чувствовал себя как будто даже виноватым в том, что вот к нему прилетает такая прекрасная женщина.
Самолет выруливал на серую бетонированную дорожку, когда они подбежали к аэродрому. Служители привычно подставили к борту самолета легкую белую лестницу, и пассажиры, закрываясь от солнца ладонями, стали сходить на землю.
Угловский нетерпеливо провожал их взглядом. Вышел мужчина, затем девушка, паренек с большим чемоданом, опять солидный мужчина. Угловскому стало страшно: а вдруг она в последний момент раздумала? Но нет, вот и она. Сошла на землю, придержала ладонями развевающуюся синюю юбку и огляделась.
— Саша, я здесь, — закричал Угловский и замахал рукой.
— Ну, я пошел, — сказал Державин торопливо.
Угловский хотел его задержать, но тот только как-то сердито и смешно зашипел на него и моментально исчез.
В номере, где Саша остановилась, было чисто, просторно, бело от шелковых матовых штор. Саша переоделась в халат и села рядом с Угловским.
— Ну, как мы живем, Сереженька? Рассказывай, — деловито потребовала она.
Саша была высокая, белокурая, и над бровью у нее темнела маленькая круглая родинка. Угловский радостно смотрел на Сашу и вспоминал, как он первый раз поцеловал эту родинку. Они тогда вместе вышли с позднего, как всегда, шумного и чуточку бестолкового собрания строителей. Он вызвался проводить ее.
И вот они пошли на край города, где жила Саша. Путь лежал дальний, а ночь стояла весенняя, ветреная, взбудораживающая. У калитки он решился и поцеловал ее. Саша, молча приняв ласку, прижалась к его плечу и тихо спросила:
— Ты, наверное, замерз, хочешь ко мне? Пойдем…
И потом, когда они лежали в постели, а в окно по-весеннему ясно заглядывал месяц, она сказала жалобно:
— Почему ты не встретился мне раньше. Я так хотела бы, чтобы ты был первым…
Тогда он никак не мог предполагать, чем станет для него эта женщина. Но ведь этого и вообще никто никогда не знает! Угловскому же Саша была просто необходима, потому что обладала свойством направлять буйный взлет его фантазии по холодному, строгому руслу практицизма. Сколько чертежей помогла она привести в божеский вид, сколько она сделала для того, чтобы его замыслы не витали в воздухе, а были привязаны к будничным запросам их стройки. Может быть, потому он так остро и ощущал ее отсутствие здесь, в Москве.
— Ну, так рассказывай же… Я жду, — нетерпеливо напомнила Саша.
И Угловский стал рассказывать. Он говорил и радостно смотрел на нее, и ему казалось, что рассказывает он живо, весело и интересно. Особенно об общежитии.
— Ага, значит, не пускают к вам женщин? — переспрашивала Саша. — Правильно, не разлагайтесь. А с питанием как?
— Ничего. Жить можно. Конечно, стипендия — это не зарплата, очень не разойдешься, но ничего…
Саша посмотрела на него и сказала задумчиво и чуточку грустно:
— А ты похудел, Сереженька, — и, будто продолжая какую-то свою мысль, неожиданно добавила: — Знаешь, на твоем месте сейчас работает Пациюк. «Волгу» себе купил.
— Ну? — удивился Угловский. — Хотя, впрочем, что ж, он жил такой мечтой.
Этот Пациюк был инженером технического отдела — маленький, лысый, вертлявый. Еще в бытность Угловского на строительстве он часто заходил к нему и, вздыхая, говорил, что не желал бы для себя ничего лучшего, как иметь такое же положение.
— Простор для технического мышления — раз, — загибал он толстенькие, маленькие пальцы, — ну, и оклад… Совершенно отпадают всякие материальные заботы при таком окладе.
Вспомнив этого инженера и радуясь, что ни он, ни Саша не походили на него, Угловский тихонько засмеялся и погладил локоть Саши, который выглядывал из широкого рукава халата. А она вдруг сказала, как будто совершенно невпопад:
— Растолстел он, ужас как. И, ты знаешь, пытается за мной ухаживать, дурак!
Угловский почувствовал, что лицо его стало наливаться багровой краской, ему стало душно, и он покрутил головой, высвобождаясь из тесного воротника. А рука его непроизвольно сжала теплый локоть Саши.
— Ты делаешь мне больно, — сказала она тихо. И они одновременно столкнулись взглядами — настороженными, острыми, зовущими. И тут же потянулись друг к другу.
А потом они сидели в ресторане, где окна блестели во всю ширину стен, уходя ввысь, а пластмассовые низенькие столики и кресла жались к паркету. За стеклянной перегородкой в холле журчал фонтан и в серебристо-плещущем, освещенном снизу бассейне неторопливо плавали золотые рыбки с багровыми, словно горящими хвостами. Надрывалась радиола. Несколько пар нехотя извивались меж столиков в модном танце. Девушки все были в коротких, выше колен, юбках, и многие с папиросами в зубах.
У Саши был усталый вид, ее прическа утратила свою стройность, и она то и дело поправляла ее правой рукой.
— Когда начальник строительства узнал, что я уезжаю в Москву и, возможно, увижу тебя, — говорила она неторопливо, — он просил спросить, не решил ли ты возвратиться. Место для тебя всегда найдется. Может, стоит подумать?..
— Но, Саша, ты же понимаешь, что я не могу, — ответил ей Угловский, — мне необходимо быть здесь. Самому поучиться, да и свои мысли привести в порядок. Верно, не устроены мы пока, но ведь все это будет… Ты знаешь, у меня родилась неплохая идея насчет бетонирования опалубки!
— Это ты мне расскажешь после. У меня командировка на целую неделю, — торопливо сказала Саша и протянула ему налитый бокал. — Ну, выпьем, мой дорогой седовласый студент.
Потом она вышла провожать его. Улица была уже темна, и машины, мигая красными стопсигналами, с шипением проносились по асфальту. Горько и грустно пахло осенью, и в душе Угловского тоже царствовала золотая осень. Они долго целовались, потом говорили, потом остановили такси, и Саша, легонько подтолкнув его к дверце, сказала усталым и нежным голосом:
— До завтра, милый… до завтра.
Домой Угловскому ехать не захотелось. Он попросил шофера довезти его до Останкина и вышел возле парка. Ночь стояла теплая и темная, за оградой неясно виднелись зубчатыми вершинами полуобнаженные деревья. «Осень», — подумал Угловский.
В этом году она была как на диво. С рассвета ослепительно синело небо, и только к полдню на него морщинками ложились просвечивающиеся перистые облака. И весь день светило нежаркое ласковое солнце. В парках же деревья стояли то желтые, то красные, то бронзовые. Под ногами, вот как и сейчас, шуршала опавшая листва. А в цветочных киосках продавали георгины — пышные, тяжелые, яркие. «Надо будет Саше купить», — подумал Угловский.
Он перелез через ограду и, крадучись, как мальчишка, пошел по темной аллее. В голове шумело от выпитого вина, и все вспоминались блестящие глаза Саши.
Дунул ветер, и на голову Угловскому, на плечи его посыпались, шурша, сухие листья. Он поймал один и положил в карман. «Здравствуй, осень, золотая ты моя осень», — сказал он шепотом.
И опять принялся думать о том, как это хорошо, что завтра он сможет снова увидеть Сашу, услышать ее голос. Но почему-то думалось об этом без прежней легкости и не с такой радостью, как прежде.
Тогда Угловский остановился и усилием памяти попытался вновь восстановить ее образ, но он ускользал, не давался. И вдруг Сергей Дмитриевич ясно, совершенно трезво понял, что никуда он завтра не пойдет.
Ошеломленный, он присел на первый попавшийся пень, от которого тонко пахло смолой. Значит, когда-то это была сосенка. Угловский гладил ладонью остатки шершавой коры и думал: как же так? Ведь он все это время ждал Сашу, тосковал, заболел бессонницей. Отчего же это чувство отчуждения, почему оно?
И ему вспомнился разговор с Сашей, ее рассказы о Пациюке, о купленной им «Волге», и глаза ее — усталые, занятые мыслями о чем-то своем, далеком от него — сегодняшнего Угловского. Но она же вот бросила все, прилетела к нему! Или просто в командировку? В сердце остро кольнуло, и, чтобы успокоиться, он стал смотреть, как сквозь черную щетину деревьев все настойчивее цедилось золотистое холодное сияние — это всходила луна.
Он смотрел и грустно думал о том, что Сашу, оказывается, совершенно не интересует то, почему он сюда приехал и сейчас живет в неуютной комнате, экономит на папиросах, чтобы купить лишнюю книгу или лист миллиметровки. И его бессонница Сашу не интересует: та бессонница, которую так быстро понял Державин и которой Угловский радовался и чуть стыдился все это время. А почему стыдился, чудак? Наверное, потому, что его бессонница была крепко соединена с образом Саши. Не той, которая сейчас спит в гостинице, а той, его, незримо присутствовавшей при его ночных бдениях за чертежами. Если бы все это было снова, как прежде…
Он поднялся и медленно пошел дальше. Сквозь деревья что-то коротко и ярко блеснуло, потом еще, но уже продолжительней, и вот он уже вышел к озеру. Оно лежало, холодно синея под луной, чистое, гладкое, безмятежное. И Угловский отвернулся от него с раздражением. Он не любил, не принимал всем своим существом такую безмятежность, и ему было больно глядеть на него, потому что оно как бы напоминало: вот так же может устояться все и у тебя, и тогда не надо будет мучиться, тосковать, вскакивать посреди ночи от бессонницы…
Угловский все шел и шел, пока под ногами его что-то внезапно не зашевелилось и не заскулило — тоненько и жалобно. Он живо нагнулся, пошарил рукой и поднял, прислонил к лицу щенка. Видимо, кто-то принес его топить, но сделал это неудачно, и щенок выплыл, весь мокрый, дрожащий, жалкий.
Угловский положил его за пазуху и, когда ощутил живой мохнатый комочек где-то возле левого соска, понял, что ему сейчас не хватает именно этого живого тепла. И вдруг, сразу ощутив всем своим существом беспокойство этой ночи, манящий запах лесной травы, сказал весело, заглядывая за пазуху:
— Ничего, старик, мы еще поживем… как думаешь, старик?
И щенок тотчас же благодарно лизнул его в губы робким своим и быстрым язычком.