ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Пользуются случаем.

Гойя


XXIV

Гремели пушки, звучали торжественные марши, реяли на ветру трехцветные знамена — небольшие эскадры одна за другой покидали гавань Пуэнт-а-Питра. В последний раз проведя ночь с мадемуазель Аталией и яростно искусав ее грудь, ибо кипевшая в нем злоба еще не утихла, Эстебан задал любовнице такую трепку за доносы и наушничество, что ягодицы у нее покрылись синяками, — у молодой мулатки было очень красивое тело, и обезображивать его у юноши просто не поднималась рука; она рыдала, раскаивалась и, быть может, впервые была в него по-настоящему влюблена. Аталия помогла Эстебану одеться, величая его при этом «Mon doux seigneur» [86], и теперь, стоя на корме брига, который уже оставил позади островок Кошон, молодой человек смотрел на все более удалявшийся город с чувством облегчения. Эскадра, состоявшая из двух небольших кораблей и одного покрупнее, на котором и предстояло плыть Эстебану, показалась ему, по правде говоря, слишком слабой и жалкой для того, чтобы сражаться с крепкими люгерами англичан и с их узкими, стремительными куттерами. И все же это было лучше, чем оставаться в неистовом мире, который создал Виктор Юг, решивший во что бы то ни стало возвеличить себя и сделаться незаурядной личностью, Юг, которого в американских газетах уже именовали «Робеспьером Антильских островов»… Теперь Эстебан дышал полной грудью, как будто спешил очистить свои легкие от миазмов. Эскадра выходила в открытое море, а дальше лежал безбрежный океан, океан опасных одиссей. Чем больше корабли удалялись от берега, тем синее становилось море, и вся жизнь теперь подчинялась его ритму. На борту установился строгий распорядок, каждый занимался своим делом: баталер не вылезал из провиантской камеры, плотник менял уключины на шлюпке, этот смолил дно, тот регулировал ход часов, а кок изо всех сил старался, чтобы мерлан, выловленный для закуски, был подан ровно в шесть часов на офицерский стол и чтобы дымящаяся похлебка из порея, капусты и батата была разлита в миски матросов еще до того, как на небе вспыхнут багровые краски заката. В первый же день все почувствовали себя так, словно вернулись к нормальному существованию, к повседневной размеренной жизни, которую не нарушал устрашающий стук гильотины, — удаляясь от всего преходящего и беспорядочного, они приобщались к миру неизменному и вечному. Отныне они станут жить без парижских газет, не будут читать защитительные речи и протоколы дознаний, не будут прислушиваться к ожесточенным спорам; вместо этого им предстоит созерцать солнце, беседовать со светилами, вопрошать горизонт и Полярную звезду… Едва только «Друг народа» вышел на морской простор, как неподалеку показался молодой кит, выбрасывавший вверх струю воды со щедростью водомета; решив, что один из кораблей собирается напасть на него, гигант в испуге нырнул в глубину. И в волнах, казавшихся при вечернем освещении почти фиолетовыми, Эстебан еще долго различал его огромный силуэт и густую тень на поверхности моря — кит походил на какое-то допотопное животное, которое заплыло в чуждые ему широты и вот уже много веков блуждает тут…

Несколько дней на горизонте не показывался ни один корабль, и маленькая эскадра, состоявшая из брига и двух меньших кораблей — «Декады» и «Аврала», казалось, не столько готовилась к наступательным операциям, сколько совершала увеселительную прогулку. Суда бросали якорь в небольших бухтах, паруса убирали, и матросы высаживались на берег: одни рубили дрова, другие собирали съедобные ракушки — ракушек этих было так много, что их находили даже глубоко в песке, — и все, пользуясь случаем, бродили среди тянувшихся вдоль моря зарослей либо купались в тихих заливах. Ранним утром вода была такая ясная, прозрачная и свежая, что Эстебан испытывал физическое наслаждение, походившее на то, какое испытывает чуть захмелевший человек. Барахтаясь в неглубоком месте, там, где он доставал ногами дно, юноша учился плавать и, когда наступала пора возвращаться на берег, никак не мог решиться вылезти из воды; он чувствовал себя настолько счастливым, до такой степени окутанным и пропитанным ярким светом, что нередко, вновь оказавшись на суше, спотыкался и пошатывался, как пьяный. Эстебан называл это «опьянением водой», он подставлял свое обнаженное тело лучам восходящего солнца, лежал ничком на песке или опрокидывался на спину, широко разбрасывал руки и ноги, и на лице у него появлялось такое восторженное выражение, что он походил на мистика, испытывающего блаженство от созерцания несказанной красоты. Порою, движимый незнакомой ему прежде энергией, которую пробуждал в нем новый образ жизни, юноша подолгу гулял среди утесов: он карабкался на них, перепрыгивал со скалы на скалу, шлепал босыми ногами по воде и восторгался всем, что видел вокруг. У подножия каменных громад находили себе пристанище веточки звездчатых кораллов, пятнистые и поющие раковины Венеры, изысканной формы улитки, спиральные и остроконечные раковины которых вызывали в памяти башни готических соборов. Встречались здесь и блестевшие, как стеклянные бусы, колючие багрянки, брюхоногие моллюски, похожие на веретено, — словом, целый сонм морских животных, обитающих в раковинах, которые под скромной известковой оболочкой скрывают великолепные, отливающие янтарем недра. Морской еж ощетинивал свои темно-лиловые иглы, пугливая устрица захлопывала створки раковины, морская звезда, почуяв шаги человека, сжималась, а губки, налипшие на подводную часть утеса, искрились на свету. В этом удивительном море вокруг Антильских островов даже булыжники на дне океана казались изысканными и поблескивали, как парча; одни были безукоризненно круглые, словно их обтачивали на шлифовальном станке; другие обладали причудливой формой — как будто под влиянием внутренних сил самой материи готовы были прийти в движение; некоторые были вытянуты в струну и заострены, иные смахивали на стрелы. Встречались тут и прозрачные камни, отсвечивавшие алебастром, и камни, похожие на фиолетовый мрамор или на мерцающий под водой гранит, и неказистые камни, покрытые съедобными улитками, — их мякоть, напоминавшую по вкусу водоросли, человек доставал из крохотной темно-зеленой раковины с помощью шипов кактуса. Самые необычайные кактусы, точно часовые, высились на берегах этих безымянных Гесперид, где во время своих опасных морских переходов отдыхали корабли; тут можно было увидеть и высокие зеленые канделябры, и увенчанные зеленым шлемом рыцарские доспехи, зеленые фазаньи хвосты, зеленые сабли и зеленые шишки, колючие арбузы и стелющиеся по земле айвовые деревья, — под обманчиво гладкой оболочкой их плодов таились шипы; словом, то был целый мир, недоверчивый, коварный, всегда готовый ранить обидчика и при этом вечно раздираемый актом рождения красного или желтого цветка: человек может овладеть таким цветком, только уколовшись, а затем, если он сумеет преодолеть новый барьер из жгучих колючек, то доберется наконец и до вожделенного дара — сочных плодов кактуса. Вооруженные до зубов, усеянные острыми, как гвозди, колючками растения, мешавшие взобраться на гребни холмов, где поспевали аноны, как бы повторялись внизу, в кембрийском мире, в виде коралловых лесов: там гнездились переливчатые, пламенеющие золотом деревья с бесконечными и многообразными мясистыми ветками, резными, как кружево, или продырявленными, как сито; они походили на деревья, описанные алхимиками, магами и чернокнижниками, они напоминали крапиву, выросшую на дне морском, или какой-то огнедышащий плющ, и этот причудливый мир подчинялся таким загадочным и сложным законам и ритмам, что утрачивалась всякая грань между недвижным и трепещущим, между растением и животным. В то время как на земле все больше сокращалось число различных зоологических форм, коралловый лес сохранял первые причуды животворящей Природы, первые свидетельства ее буйной расточительности: все эти сокровища лежат на такой глубине, что, желая полюбоваться ими, человек подражает рыбам, — видно, недаром его зародыш в своем развитии проходит через стадию рыб, и человек порою тоскует по жабрам и хвосту, которые позволили бы ему избрать местом своего постоянного жительства великолепные морские пределы. Коралловые леса казались Эстебану осязаемым, близким, но недоступным прообразом потерянного рая, где деревья, которым первый человек на своем неразвитом младенческом языке дал первые, нетвердые названия, наделены кажущимся бессмертием этой пышной флоры, этой дароносицы, этой неопалимой купины: для нее осень и весна знаменовались только изменениями оттенков да легкой игрою теней… С величайшим изумлением Эстебан обнаруживал, что во многих местах море через три века после открытия Америки только-только начинало выбрасывать на берег отшлифованное стекло, стекло, давно изобретенное в Европе, но в те далекие времена неизвестное в Новом Свете: бутылки, флаконы, графины, форма которых не была еще знакома обитателям здешнего материка; попадались тут и зеленые стекла с матовыми пятнами и пузырьками; и тонкие осколки витражей, предназначенных для строившихся в ту далекую пору кафедральных соборов, витражей, с которых вода смыла сцены, взятые из жития святых; и стекла, уцелевшие во время кораблекрушений — выброшенные на океанский берег, они казались загадочными и новыми, волны все дальше выносили их на сушу, отполировав с таким искусством, словно это сделал шлифовальщик или ювелир: их потускневшим граням вновь возвращался блеск. Эстебану встречались совершенно черные береговые откосы, усыпанные мельчайшими частицами аспида и мрамора, — под солнечными лучами они вспыхивали тысячью искр: и желтые переливающиеся откосы, на которых каждый морской прилив оставлял свои узоры, а потом стирал их и вновь рисовал; и белые, такие белые, столь ослепительно-белые откосы, что каждая песчинка на них казалась пятном; то были обширные кладбища, где покоились ракушки, — разбитые, раздавленные, расплющенные, раздробленные, превращенные в мельчайшую пыль, она просачивалась сквозь пальцы, как вода, которую не удержать в горсти. Было удивительно обнаруживать во множестве этих океанид гнездившуюся повсюду жизнь, жизнь лепечущую, пробивающуюся, цепкую: она продолжалась и на источенных водою утесах, и на плывущих по морю древесных стволах, и трудно было разобраться в том, что же принадлежит тут растительному царству, а что животному, что принесено, прибито к берегу волнами, а что движется по собственной воле. Здесь иные рифы сами себя создавали и выращивали; скала становилась больше; погруженная в воду каменная громада на протяжении тысячелетий совершенствовала свою форму, — а вокруг кишели рыбы-растения, грибы-медузы, мясистые морские звезды, блуждающие водоросли, папоротники, которые в разное время дня окрашивались в шафрановый, синий или пурпурный цвет. На стволе мангрового дерева под водой вдруг появлялась пыльца, напоминавшая муку. Белые крупинки превращались в тонкие, как пергамент, листочки; листочки эти затвердевали, набухали и становились чешуйками, которые, точно пиявки, присасывались к дереву, а позднее в одно прекрасное утро на нем появлялись устрицы в жемчужно-серых ракушках. Моряки ударами мачете отрубали от ствола ветви, усеянные устрицами, и приносили их на корабли; то были невиданные растения, покрытые морскими ракушками, одновременно ветви и гроздья, пучки листьев, пригоршни раковин и кристаллов соли, и никогда еще, пожалуй, люди не утоляли голод яствами более необычными и причудливыми. Пожалуй, ни один символ не передает лучше сущность моря, чем античный миф о нереидах, прекрасных обитательницах морских глубин; они приходили на память при взгляде на нежную плоть устриц, выглядывавших из розовой полости раковин-крылоножек, в которые вот уже много веков дуют гребцы архипелага; прикладывая губы к раковине, они извлекают из нее чуть хриплый звук, напоминающий пение трубы, рев Нептунова быка — солнечного зверя, — разносящийся над безбрежными просторами, открытыми лучам дневного светила…

Переносясь в мир симбиоза, окунаясь по шею в морские колодцы, где вода вечно клубится и пенится, так как в эти ямы все время низвергаются укрощенные волны, разбитые, растерзанные, раздробленные от ударов о грозный, ощерившийся каменными клыками утес, Эстебан с удивлением замечал, что жителям островов приходилось прибегать к агглютинации, к словесному сплаву и метафоре, чтобы передать двойственность форм причудливых существ, принадлежавших к различным породам и видам. Здесь некоторые деревья и растения имели сложные названия: «акация-браслет», «ананас-раковина», «дерево-ребро», «веник-десятка», «клевер-коротышка», «орех-кувшин», «душица-облако», «дерево-ящерица»; подобно этому, многие морские существа получали составные названия, причем для того, чтобы передать их образ, приходилось соединять самые несочетаемые слова: так возникала фантастическая зоология, где встречались рыбы-собаки, рыбы-быки, рыбы-тигры, рыбы-хрипуны, рыбы-свистуны, летучие рыбы, рыбы с красными хвостами, рыбы пятнистые, рыжие, как бы татуированные, рыбы со ртом на спине или с пастью посреди туловища, рыбы с белым брюхом, рыбы-мечи и колоснянки; встречались тут даже рыбы, прозванные «охотниками за мошонками», — известны были случаи, когда эти рыбы впивались в срамные места мужчин, — и травоядные рыбы, и песчаные мурены все в красных крапинках, особенно ядовитые, когда они наглотаются плодов мансанильо, не говоря уже о рыбе-старухе, рыбе-капитане с блестящей, отливающей золотом чешуею вокруг головы, и о рыбе-женщине — таинственной и пугливой морской корове, которую можно увидеть в устьях рек, где смешиваются соленые и пресные воды, — эти рыбы с повадками женщины и грудью сирены весело резвятся, справляя свадьбы на подводных пастбищах. Однако самым несравненным зрелищем — веселым, гармоничным и грациозным — были игры дельфинов, которые выскакивали из воды вдвоем, втроем, а иногда и целыми дюжинами или, сливаясь с волною, подчеркивали контурами своих тел ее прихотливые очертания. Вдвоем, втроем или целыми дюжинами дельфины как бы водили хороводы: неотделимые от волн, они живут их движениями, с такой точностью повторяя все паузы, взлеты, падения и новые паузы в беге морских валов, что чудится, будто они катят на себе эти волны, подчиняя их определенному темпу и такту, ритму и последовательности. Затем дельфины пропадали из виду, исчезали вдали в поисках новых приключений, пока встреча с каким-нибудь кораблем или лодкой вновь не приводила в волнение этих морских танцоров, которым, казалось, были знакомы только прыжки да пируэты, как бы подтверждавшие мифы, сложенные о них…

Иногда над водами воцарялась гробовая тишина, словно предвещая необычайное Событие, и оно совершалось: на морской поверхности — будто посланец минувших эпох — появлялась гигантская, неповоротливая, допотопная рыба, которую собственная медлительность держала в вечном страхе; ее уродливую голову, состоявшую из пасти и маленьких глазок, едва можно было различить на массивном туловище, кожа чудища была покрыта водорослями и паразитами, как давно не чищенный корпус корабля; морское чудовище, раздвигая мощной спиною бурлящие волны, всплывало на поверхность торжественно, как поднятый со дна галион, как патриарх пучины, как Левиафан, извлеченный на свет божий, и вода вокруг пенилась: эта гигантская рыба показывалась над морской гладью, быть может, только во второй раз с той поры, как в этих местах впервые появилась астролябия. Толстокожая громадина приоткрывала свои маленькие глазки и, заметив поблизости утлый рыбацкий челнок, вновь погружалась в воду, охваченная тревогой и страхом, — она спешила вернуться в спасительное одиночество глубин, чтобы переждать там еще век-другой и только затем опять подняться в мир, полный опасностей. Событие завершалось, и обитатели моря вновь возвращались к своим повседневным делам. Морские коньки копошились в песке, покрытом морскими ежами, сбросившими с себя утыканную иглами кожу: высыхая, она походила на шар такой правильной формы, что его можно было свободно представить себе на гравюре Дюрера «Меланхолия»; чешуя рыбы-попугая переливались на солнце, а тем временем рыба-ангел и рыба-дьявол, рыба-петух и рыба святого Петра исполняли каждая свою роль в торжественной мистерии, свершавшейся на великом театре Вселенского Пожирания, где каждый поедал другого, ибо все тут от века тесно переплетены, спаяны друг с другом и всем уготована одинаковая участь — жизнь в изменчивой стихии…

Некоторые острова были очень узкие, и Эстебан, стараясь забыть о том, что происходило вокруг, в одиночестве отправлялся на противоположный берег, где чувствовал себя полновластным господином: ему безраздельно принадлежали раковины, в которых шумел прилив; принадлежали ему и морские черепахи с топазовыми панцирями, — они прятали свои яйца в ямках, вырытых в песке, а затем старательно закапывали их и разравнивали теплый песок чешуйчатыми лапами; принадлежали Эстебану и великолепные синие камни, которые сверкали на девственных песчаных отмелях, где никогда не ступала нога человека. Принадлежали ему также и пеликаны, совсем не боявшиеся людей, — ведь они их почти не знали; птицы эти степенно летали над лоном вод: важность им придавал раздутый кожистый мешок, они то резко взмывали вверх, то камнем обрушивались вниз, вытянув вперед клюв, на который давила вся тяжесть тела, и сложив крылья, чтобы ускорить свой стремительный полет. Заглотав добычу, пеликан с торжеством вскидывал голову и начинал весело шевелить хвостовыми перьями в знак удовольствия, словно вознося к небу благодарственную молитву, после чего продолжал над самым морем волнообразный полет, который повторял движение морских валов, подобно тому как его повторяли головокружительные прыжки дельфинов. Сбросив с себя одежду, Эстебан растягивался на песке, таком мелком, что самое крохотное насекомое оставляло на нем следы своих лапок: юноше чудилось, будто он один в целом мире, и он весь уходил в созерцание светящихся, почти неподвижных облаков, которые так медленно меняли свою форму, что порою с утра до вечера походили все на ту же самую триумфальную арку или на голову пророка. Полное счастье вне времени и пространства! «Те Deum…» В другой раз, касаясь подбородком свежего листа винограда, он, не отводя глаз, наблюдал за улиткой — одной улиткой, которая высилась, точно памятник, на уровне его бровей, закрывая собою горизонт. Улитка как бы служила посредником между всем изменчивым, ускользающим, текучим, между всем тем, что не подчинялось точным законам и не могло быть измерено, и землею с ее четкими линиями, кристаллической структурой и строгим чередованием явлений, землею, где все можно было ощупать и взвесить. Море, покорное лунным циклам, переменчивое, спокойное или яростное, клубящееся или гладкое, как зеркало, но по природе своей словно бы чуждое коэффициентам, теоремам и уравнениям, породило эти поразительные панцири, которые своими пропорциями и очертаниями символизируют именно то, чего недостает Матери-Земле. В раковине улитки содержатся в зародыше различные сочетания кривых и завитков, подчиненных законам геометрии, конические фигуры удивительной точности, равновесие объемов, почти осязаемые арабески, в них уже угадывается вся причудливая прихотливость барокко. Наблюдая за улиткой — одной улиткой, — Эстебан думал о том, что на протяжении долгих тысячелетий перед взором первобытных народов, живших рыбною ловлей, постоянно находилась спираль, но они еще не способны были не только постичь ее форму, но даже и осознать ее присутствие. Он созерцал похожего на шар морского ежа, спиралевидную раковину моллюска, желобки на раковине святого Иакова и поражался богатству и изощренности Творения форм, открытых невидящему взору человечества, которое не способно было осмыслить то, что представало его глазам. «Верно, и ныне многое вокруг меня приняло четкие и определенные формы, но я не могу постичь их смысл!» — думал Эстебан. Какой знак, какая мысль, какое предупреждение таится в завитках цикория, в немом языке мхов, в строгой форме плода миртового дерева? Созерцать улитку. Одну улитку… Те Deum…

XXV

Когда в первый раз была объявлена боевая тревога, Эстебан не на шутку перепугался и поспешил укрыться в глубине трюма, — положение письмоводителя позволяло ему это; однако вскоре он обнаружил, что каперство — как его понимал командующий эскадрой капитан Бартелеми — в общем-то не было связано с серьезными опасностями. Когда маленькая флотилия встречалась с кораблем, на борту которого стояли мощные орудия, она обходила его стороной, не поднимая флага Республики. Если же захват судна казался делом доступным, легкие суденышки преграждали путь кораблю, а бриг давал предупредительный выстрел. И обычно противник без сопротивления спускал флаг в знак сдачи. Корабли эскадры вплотную подходили к судну, французы прыгали на его палубу и начинали осматривать груз. Если он не представлял большой ценности, корсары забирали все, что имело для них интерес — не исключая денег и личных вещей перепуганного экипажа, — и переносили на борт брига «Друг народа» то, что могло им пригодиться. После этого униженный капитан вновь получал право командовать судном и продолжал свой путь или возвращался обратно в порт, чтобы сообщить о случившейся беде. Если же груз представлял серьезную ценность, то корсарам надлежало захватить его заодно с кораблем, — особенно когда корабль был в хорошем состоянии, — и отвести вражеское судно вместе с его командой в Пуэнт-а-Питр. Однако до сих пор небольшой эскадре капитана Бартелеми, трофеи которой старательно подсчитывал Эстебан, еще ни разу не пришлось столкнуться с таким кораблем. В этих местах нечасто встречались крупные торговые суда, здешние воды обычно бороздили небольшие парусники, груженные дешевыми товарами, которые никого не занимали. Корсары не затем покинули Гваделупу, чтобы охотиться за сахаром, кофе и ромом, — всего этого и там было в избытке. Однако даже на самых ветхих и убогих судах французы находили для себя поживу: якорь, оружие, порох, плотничий инструмент, канаты, новую карту с полезными пометками — для плавания вдоль побережья Новой Гранады [87]. Кроме того, хорошенько порывшись в сундуках и укромных углах, корсары выискивали для себя и другую добычу. Один забирал две хорошие сорочки и нанковые панталоны, второй — табакерку из эмали или украшенную драгоценными камнями церковную чашу — достояние священника из Картахены; корсары грозились выбросить его за борт, если он не отдаст им «всю обедню» — другими словами, крест и дароносицу, обычно золотые. То были, так сказать, личные трофеи, а потому они не попадали в опись Эстебана, — капитан Бартелеми закрывал на это глаза, так как не желал ссориться со своими людьми, зная, что во времена Республики при столкновении с матросами в проигрыше неизменно оставался офицер, особенно если он, как сам Бартелеми, прежде служил в королевском флоте. Вот почему корма брига «Друг народа» постепенно превратилась в подобие рынка, где происходили купля и обмен различных предметов, разложенных на ящиках или подвешенных на веревках; когда маленькая флотилия бросала якорь в какой-нибудь бухте, чтобы запастись дровами, матросы с «Декады» или «Аврала» являлись на бриг, нередко прихватив с собой вещи для продажи. Чего тут только не было: наряду с платьем, шапками, поясами и косынками встречались черепаховые ларцы для мощей; гаванские халаты с пышными кружевными оборками; ореховая скорлупа, в которой умещался целый свадебный кортеж миниатюрных фигурок в мексиканских нарядах; высушенные рыбы, из пасти которых вместо языка выглядывал кусочек красного атласа; набитые соломой чучела маленьких кайманов; человечки из кованого железа, пляшущие озорной танец кандомбе; шкатулки из ракушек; птицы из леденцов; кубинские и венесуэльские трехструнные гитары; возбуждающие зелья, настоянные на ослиннике или на знаменитых лианах, растущих в Сен-Доменге; было тут множество предметов женского туалета — серьги, ожерелья из стеклянных бус, нижние юбки, набедренные повязки индеанок, а также локоны, перехваченные лентами, изображения голых женщин, непристойные гравюры и даже кукла, наряженная пастушкой: под ее юбками скрывалось миниатюрное шелковистое лоно, выполненное с таким искусством, что все просто диву давались. Владелец куклы заломил за нее неслыханную цену, и матросы, которым она оказалась не по карману, называли его мошенником; Бартелеми, опасаясь, как бы дело не дошло до драки, приказал своему второму помощнику купить фигурку, намереваясь преподнести ее в дар Виктору Югу, — после 9 термидора тот на глазах у всех читал непристойные книги, быть может, желая этим подчеркнуть, что политика Парижа перестала его занимать…

Но однажды матросы эскадры особенно обрадовались: пустившись в погоню за португальским кораблем «Ласточка» и захватив его, они обнаружили внушительный груз спиртного, — в трюмах было столько бочек с белым и красным вином, а также с мадерой, что там пахло, как в давильне. Эстебан поспешил переписать все бочки, чтобы таким образом спасти их содержимое от неутолимой жажды корсаров, которые уже успели завладеть несколькими бочонками и торопливо, захлебываясь, пили вино. Укрывшись в темном прохладном трюме, куда не доносился шум споров и ссор, письмоводитель пил в полном одиночестве из вместительной чаши красного дерева, — он прикасался губами к плотной и свежей древесине, как прикасаются к живой плоти, и аромат, исходивший от чаши, смешивался с запахом вина. Во Франции Эстебан научился смаковать чудесный и древний сок земли: этот сок, струившийся из сосков виноградных лоз, вспоил буйную и пышную средиземноморскую цивилизацию — теперь же цивилизация эта продолжалась в Карибском Средиземноморье, где все еще происходило Великое Смешение народов, начавшееся много тысячелетий назад в приморских странах. Здесь, после долгого периода разобщенности, вновь скрещивались расы, различные говоры и физические типы, вновь встречались потомки затерянных по всему свету племен: на протяжении веков они многократно смешивались друг с другом, цвет их кожи не раз менялся, в одно прекрасное утро она светлела и за одну лишь ночь вновь темнела, возвращаясь к прежнему; бесконечно менялись черты их лица, звук голоса, линии тела; такие же перемены происходили и с вином, которое с финикийских кораблей, из погребов Гадеса, из амфор Маркое Сестиос попало на каравеллы человека, открывшего Америку, — оно попало на эти каравеллы вместе с гитарой и трещоткой, чтобы достичь гостеприимных берегов, где должна была произойти трансцендентальная встреча Оливы и Маиса. Вдыхая запах, поднимавшийся от влажной чаши, Эстебан с внезапным волнением вспоминал старинные патриархальные бочки, стоявшие на складе в Гаване, теперь забытом и таком далеком от его нынешних путей, на складе, где вино капало из кранов с тем же размеренным звуком, какой он слышал сейчас вокруг. И вдруг нелепость жизни, которую он все это время вел, с такой ясностью представилась молодому человеку, — он как бы находился в театре, где разыгрывалось нелепое действо, — что Эстебан прислонился к переборке и застыл в оцепенении, с остановившимся взором, словно с изумлением созерцал самого себя на сцене. Все последнее время море, жизнь, полная приключений и опасностей, почти заглушали в нем его собственное «я», — он испытывал чисто животное удовлетворение, чувствуя себя с каждым днем все более здоровым и сильным. Но теперь, взглянув на себя со стороны, он увидел, что стоит среди бочек с вином в еще вчера незнакомом ему трюме и тщетно пытается понять, что же он, собственно, тут делает. Он искал путь, в котором ему было отказано. Он ждал случая, которому, видно, так и не суждено было представиться. Отпрыск богатой семьи, он исполнял обязанности письмоводителя на корабле корсаров — и само название этой должности звучало нелепо. Не считаясь узником, он оказался им на деле, так как судьба его была отныне связана со страною, против которой боролся весь мир. Словно в кошмарном сне, Эстебан видел самого себя на сцене, где он будто спал наяву, одновременно играя роль судьи и ответчика, будучи сразу и действующим лицом, и зрителем; и все это происходило вблизи островов, походивших на тот единственный остров, куда он не мог попасть; возможно, он обречен всю остальную жизнь вдыхать запахи своего детства, встречать дома, деревья, видеть восходы и закаты, какие он видел в отрочестве (о, эти оранжевые стены, синие двери, гранатовые плоды, свисающие через ограду!), и при этом понимать, что все то, чем он владел в детстве и юности, уже никогда не будет ему возвращено… Однажды вечером в их доме раздался грохот большого дверного молотка, послуживший сигналом к демоническим событиям, — они сразу перевернули жизнь трех человек, которые до той поры были одной семьей; все началось с игры: ее участники тревожили могильный покой Ликурга и Муция Сцеволы; затем возникли кровавые трибуналы, вихрь событий охватил город, остров, несколько островов, целое море, и теперь воля Одного человека, ставшего душеприказчиком Другого человека, которого заставили навеки замолчать, грозно нависала над жизнями многих людей. С того дня, когда появился Виктор Юг, — о нем знали тогда только то, что он ходит с зеленым зонтиком, — юноша, который стоял сейчас посреди бочек и бочонков, перестал принадлежать самому себе: отныне его существование, его будущее полностью зависело от чужой воли… А потому лучше всего было пить, чтобы винные пары затуманили беспощадную ясность сознания, столь мучительную в эту минуту, что ему хотелось кричать. Эстебан подставил чашу под кран и наполнил ее до краев. Наверху матросы вновь подхватили хором песню «Три пушкаря из Оверни».

На следующий день французы высадились на пустынном, поросшем лесом берегу, где, по словам лоцмана с брига «Друг народа», было много диких кабанов; лоцман, сын негра и индеанки, уроженец острова Мари-Галант, пользовался у матросов авторитетом, так как превосходно знал эти места. Он советовал пристать к берегу, где били студеные ключи, — в них можно будет охладить вино, достойной закуской к которому послужит копченая свинина. Вскоре охота была уже в полном разгаре, и некоторое время спустя убитые животные, чьи пятачки все еще были судорожно сжаты, как у всех загнанных кабанов, попали в руки корабельного кока и его помощников. Вооружась ножами для чистки рыбы, повара содрали со свиней черную щетинистую кожу, уложили туши на решетчатые жаровни с раскаленными углями, и пока кабаньи спины зарумянивались на огне, их распоротые животы были широко растянуты деревянными колышками. Затем в эти зияющие отверстия, будто мелкий дождь, заструился сок лимона и померанца, градом посыпались соль, перец, душица и чеснок; в то же самое время над толстым слоем зеленых листьев гуайявы, уложенных на пылающие угли, потянулись завитки белого дыма, пахнущего свежестью полей, — казалось, будто свиное мясо окропляют сверху и снизу; поджариваясь, оно покрывалось тонкой корочкой бурого цвета, которая время от времени лопалась с сухим треском; из длинных трещин жир капал на дно ямы под жаровней, он шипел на углях, вспыхивал искорками, и сама земля издавала запах копченой свинины. Когда кабаны были почти готовы, их открытое чрево набили перепелками, лесными голубями, цесарками и другими только что ощипанными птицами. После этого колышки, державшие края распоротых свиных животов, были убраны, и ребра зажаренных животных сомкнулись над дичью, образовав как бы гибкие духовки, стенки которых сдавили содержимое, так что темное и постное мясо перемешалось со светлым и жирным; словом, как выразился Эстебан, получилось «знатное жаркое» — настоящая «Песнь песней» поварского искусства. Вино текло рекой в чаши и в глотки, — захмелев, матросы разбивали бочки ударами топоров, сбрасывали их со склонов, и, натыкаясь на острые камни, бочки разваливались; выстроившись двумя шеренгами друг против друга, люди яростно катали бочки взад и вперед, пока не лопались обручи, разбивали в щепы, дырявили их выстрелами, а какой-то незадачливый танцор, женоподобный и щуплый, кажется, испанец, плававший на судне «Декада» младшим коком, — по его словам, он был другом свободы, — так усердно отплясывал на бочках цыганский танец, что продавил несколько днищ; все очень много выпили и в конце концов уснули мертвым сном под деревьями или прямо на песке, еще хранившем тепло солнечных лучей…

Пробудившись на заре и с трудом расправив ноющее тело, Эстебан заметил, что на берегу уже собралось много матросов; они с удивлением смотрели на корабли, которых теперь оказалось пять, считая и «Ласточку». Вновь прибывшее судно было очень старым и ветхим, фигурное украшение на его носу было наполовину разбито, краска на шканцах выцвела и облупилась, — казалось, что этот корабль явился из былых времен, что он принадлежал людям, которые все еще верили, будто там, где кончается Атлантический океан, начинается Море мрака. Вскоре от его обветшалого борта отвалила лодка, в ней было несколько полуголых негров; они гребли стоя, подбадривая себя гортанными криками, как это делают гребцы, поднимающиеся вверх по течению реки. Один из них, видимо, вождь, выпрыгнул на берег и, отвешивая низкие поклоны, которые можно было счесть проявлением дружбы, обратился к негру-коку на каком-то диалекте: кок, уроженец Калабара, с трудом понимал пришельца. В результате этого диалога, участники которого объяснялись не столько словами, сколько жестами, кок выяснил, что старое судно — испанский невольничий корабль, его экипаж взбунтовавшиеся рабы сбросили в море, и теперь они отдают себя под покровительство французов. На всем побережье Африки было уже известно, что Французская республика отменила рабство в своих американских колониях и негры стали там свободными гражданами. Капитай Бартелеми обменялся рукопожатием с вожаком негров и вручил ему трехцветную кокарду; бывшие невольники встретили это восторженными криками, а кокарда стала переходить из рук в руки. Между тем лодка все перевозила и перевозила на берег негров, самые же нетерпеливые добирались вплавь, спеша узнать новости. И внезапно, будучи не в силах сдержаться, негры набросились на остатки жареного кабана — они глодали кости, проглатывали остатки потрохов, вылизывали застывший жир, спеша утолить невыносимый голод, терзавший их уже несколько недель.

— Бедняги, — пробормотал Бартелеми, и на глазах у него выступили слезы. — Уже одно это может искупить множество наших грехов.

Растроганный Эстебан наполнял вином свою чашу и протягивал ее вчерашним рабам, которые благодарно целовали ему руки. Второй помощник капитана брига «Друг народа» надумал произвести осмотр невольничьего корабля; вернувшись, он рассказал, что там полным-полно женщин, они забились в кубрики и трюм: несчастные дрожат от страха, не зная, что происходит на суше. Осторожный Бартелеми запретил высаживать их на берег. На корабль отправили шлюпку с мясом, галетами, бананами и бочонком вина; матросы между тем вновь стали готовиться к прерванной накануне охоте на диких кабанов. На следующий день эскадра должна была возвратиться в Пуэнт-а-Питр вместе с захваченным ею португальским судном и добытыми за это время товарами, грузом вина и неграми, которым предстояло пополнить ряды ополчения, набиравшегося из цветных: воинство это постоянно нуждалось в рабочих руках, — Виктор Юг без конца возводил укрепления, видя в них надежную гарантию своей власти. К вечеру опять возобновилось пиршество, но теперь оно носило иной характер, чем накануне. По мере того как вино кружило головы матросам, они все больше интересовались оставшимися на судне женщинами — с берега было видно, как сверкают в лучах заходящего солнца жаровни, и с корабля доносились взрывы женского смеха. Все расспрашивали матросов, побывавших на борту невольничьего судна, выпытывали у них все новые и новые подробности. Негритянки были молодые, привлекательные и хорошо сложенные — старухами работорговцы не интересовались, Так как на них не было спроса. Винные пары сгущались, и описания становились все более зажигательными: «Y'en a avec des fesses comme c,a… Y'en a qui sont a poil… Y'en a une surtout…» [88] И тут десять, двадцать, тридцать матросов кинулись к лодкам и стали грести по направлению к ветхому судну, не обращая внимания на крики капитана Бартелеми, который тщетно пытался их задержать. Негры перестали есть, повскакали со своих мест и начали в тревоге размахивать руками. Вскоре на берег доставили первых негритянок — заплаканных, умоляющих, как видно, не на шутку перепуганных; однако они не сопротивлялись матросам, тащившим их в ближайшие кусты, в то время как остальные моряки провожали их жадными взглядами. Офицеры обнажили шпаги, но никто не обращал на них внимания… Царила невообразимая суматоха. На сушу прибывали все новые и новые группы женщин, они в испуге метались по берегу, спасаясь от матросов. Желая помочь капитану Бартелеми, который до хрипоты бранился, сыпал проклятьями и угрозами, ни на кого не производившими впечатления, негры похватали колья и набросились на белых. Завязалась жестокая схватка, люди катались по песку, колотили и топтали друг друга; более сильный приподнимал своего противника над землей и швырял его на каменистый берег; некоторые в пылу борьбы, сцепившись, падали в море, и каждый пытался потопить другого, удерживая его голову под водой. В конце концов негров загнали в скалистое ущелье и связали цепями и веревками, найденными на невольничьем корабле. Испытывая чувство отвращения, Бартелеми возвратился на бриг «Друг народа», предоставив матросам предаваться оргии. Эстебан, предусмотрительно запасшийся влажным брезентом — он обычно расстилал его поверх нагретого за день песка, — увел одну из негритянок в укромную, поросшую сухим лишайником лощинку, которую он обнаружил среди утесов. То была совсем юная девушка; поняв, что она избавилась от более тяжких испытаний, негритянка покорно подчинилась ему и принялась разматывать рваное полотнище, покрывавшее ее тело. Соски на ее упругой груди были густо выкрашены охрой; затем взору Эстебана предстали ее лоснящиеся твердые и мускулистые бедра… Над островом звучал приглушенный хор голосов, можно было различить взрывы смеха, восклицания, шепот, а порою все покрывал хриплый рев, точно где-то неподалеку стонал в своем логове раненый зверь. Время от времени доносился шум ссоры; должно быть, несколько матросов бранились из-за обладания одной и той же женщиной. Эстебану показалось, будто он вновь ощутил запах, гладкость кожи, почувствовал дыхание и жесты женщины, которая некогда, неподалеку от арсенала в Гаване, заставила его впервые испытать сладостную дрожь, пронзавшую все тело. Той ночью островом безраздельно владел Приап. Мужчины и женщины превратились в жрецов и жриц этого божества, они истово совершали обряд в его честь, все вместе возносили ему молитвы; в эти часы они не знали удержу, не признавали ни власти, ни закона… На заре громко запели фанфары, и капитан Бартелеми, твердо решивший вновь укрепить свою власть, приказал всем немедленно вернуться на корабли. Тот, кто задержится на острове, там и останется! Между капитаном и матросами вновь вспыхнул спор, — люди хотели сохранить «своих» негритянок, говоря, что это их личная и законная добыча. Командующий эскадрой успокоил матросов, торжественно пообещав вернуть им женщин по прибытии в Пуэнт-а-Питр. Только там — и не раньше — бывшие рабы будут освобождены с соблюдением всех необходимых формальностей и станут французскими гражданами. Негры и негритянки возвратились на свое судно, и эскадра двинулась в обратный путь… Однако вскоре Эстебан, который за последнее время научился довольно хорошо определять направление, — помимо всего прочего, он приобрел и некоторый опыт в навигации, — заметил, что корабли идут не к острову Гваделупа, а отклоняются несколько в сторону от него. Выслушав письмоводителя, капитан Бартелеми нахмурил брови.

— Оставьте свое открытие для себя, — проворчал он. — Вы отлично понимаете, что я не могу выполнить обещание, которое дал этим разбойникам. То был пагубный пример. Да и комиссар ничего подобного не потерпит. Мы держим курс на один из принадлежащих Голландии островов, где продадим негров.

Эстебан растерянно уставился на него и напомнил Бартелеми о существовании декрета, уничтожившего рабство. Ничего не ответив, капитан вытащил из ящика стола пачку инструкций, написанных рукою самого Виктора Юга: «Франция, исходя из своих демократических принципов, не может заниматься работорговлей. Однако капитанам корсарских кораблей предоставляется право — если они найдут это необходимым или уместным — продавать в голландских портах рабов, захваченных у англичан, испанцев и прочих врагов Республики».

— Но ведь это низость! — воскликнул Эстебан. — Выходит, мы запретили у себя работорговлю для того, чтобы сбывать невольников другим народам?

— Я следую письменным указаниям, — сухо ответил Бартелеми. И, словно чувствуя, что должен привести какой-то неоспоримый довод, он прибавил: — Мы живем в нелепом мире. Незадолго до революции в здешние гавани нередко заходило невольничье судно, принадлежавшее судовладельцу-философу, другу Жан-Жака Руссо. И знаете, как назывался этот корабль? «Общественный договор»!

XXVI

За несколько месяцев корсарская война, которую вели французы, превратилась в необыкновенно выгодное занятие. С каждым днем корсары становились все более дерзкими, успех и жажда наживы словно пришпоривали их, они мечтали о новой добыче; вот почему капитаны кораблей из Пуэнт-а-Питра отваживались теперь заходить все дальше — к побережью Новой Гранады, к острову Барбадос и Виргинским островам, они не страшились показываться даже в тех местах, где могли встретиться с грозной вражеской эскадрой. Постепенно каперские корабли совершенствовали свои методы. Возродив традиции былых корсаров, французские моряки предпочитали действовать небольшими эскадрами, состоявшими из маленьких, но быстроходных кораблей — шлюпов, куттеров, шхун; на таких судах было легко маневрировать и скрываться, они позволяли стремительно уходить от погони и настойчиво преследовать противника, они были гораздо удобнее тяжелых и неповоротливых судов, представлявших собою удобную мишень для вражеской, в частности британской, артиллерии: английские канониры придерживались иной тактики, нежели французские, они не старались поразить ядрами мачты корабля, а норовили продырявить его корпус; дождавшись минуты, когда волны накреняли судно и пушечные жерла смотрели вниз, они били наверняка. В гавани Пуэнт-а-Питра теперь теснилось множество новых кораблей, а портовые склады уже не могли вместить груды товаров и всевозможных предметов; поэтому пришлось строить навесы по всему берегу вдоль мангровых зарослей, окаймлявших город, — добыча все росла и росла. Виктор Юг немного располнел, но, хотя мундир с каждым днем становился ему все теснее, энергии у него не убавилось. Вопреки ожиданиям, Директория, у которой в далекой Франции было дел по горло, признала заслуги комиссара, отвоевавшего колонию у англичан и сумевшего ее удержать, — Юг был оставлен на своем посту. Таким образом, ему удалось утвердить в этой части земного шара свою единоличную власть, и он вел себя так, будто никому не подчинялся и ни от кого не зависел: Виктор сумел почти в полной мере воплотить в жизнь свое заветное желание — сравниться с Неподкупным. Он мечтал стать Робеспьером, правда, Робеспьером на собственный лад. Подобно тому как Робеспьер говорил о своем правительстве, своей армии, своем флоте, так и Юг говорил теперь о своем правительстве, своей армии, своем флоте. К Виктору вернулось былое высокомерие, и нередко за игрой в шахматы или в карты он упоминал о себе как о единственном человеке, который продолжает дело революции. Он хвастливо заявлял, что больше не читает парижских газет, так как от них «несет жульничеством». Между тем Эстебан замечал, что Виктор, весьма кичившийся благосостоянием острова и тем, что он, Юг, все время посылает во Францию деньги, стал удивительно походить на преуспевающего коммерсанта, который с удовольствием подсчитывает свои богатства. Когда французские корабли возвращались в порт с добычей, комиссар присутствовал при их разгрузке и на глаз определял ценность тюков, бочек, различной утвари и оружия. С помощью подставных лиц он открыл лавку колониальных товаров неподалеку от площади Победы: некоторые товары можно было приобрести только там, и продавались они по произвольно установленной цене. Почти каждый вечер Виктор заходил сюда и просматривал счетные книги в слабо освещенной комнате, где пахло ванилью; закругленные сверху двери лавки, выходившей на угол, были обиты железными полосами. Раздобрел не только Юг, подобрела и приобрела солидность и гильотина — теперь она день работала, а четыре отдыхала: приводили ее в действие помощники господина Анса, сам же он большую часть времени занимался тем, что пополнял коллекции своей кунсткамеры, где уже имелось богатейшее собрание жесткокрылых и чешуекрылых насекомых, снабженных пышными латинскими названиями. Все в городе стоило очень дорого, цены непрерывно росли, но тем не менее, хотя торговля с иноземными купцами почти не велась, деньги всегда находились, и звонкая монета возвращалась — неизменно возвращалась — в одни и те же карманы; надо сказать, что мало-помалу серебряные монеты не без помощи напильника становились все тоньше, что было заметно даже на ощупь, но ценили их все больше и больше…

Во время одной из стоянок в Пуэнт-а-Питре Эстебан — он загорел до черноты и походил теперь на мулата — с радостью узнал, что недавно заключен мир между Испанией и Францией. Юноша подумал, что вновь будет установлено сообщение между Гваделупой и Новой Гранадой, Пуэрто-Рико, Гаваной. Однако его ожидало горькое разочарование: Виктор Юг не пожелал признать договор, подписанный в Базеле. Он по-прежнему захватывал испанские корабли «по подозрению в контрабандной доставке военного снаряжения англичанам»; капитанам корсарских кораблей было предоставлено право «реквизировать» испанские суда и самим решать, что именно следует понимать под военной контрабандой. Эстебан по-прежнему был вынужден исполнять обязанности письмоводителя эскадры капитана Бартелеми; он убедился, что нет никакой возможности вырваться из тяготившего его мира, который благодаря жизни в море — далекой от повседневной суеты и подчинявшейся только закону ветров — становился ему все более чуждым. Проходили месяцы, и юноша смирился с мыслью, что надо жить сегодняшним днем — не считая дней — и довольствоваться скромными радостями, которые может доставить человеку безоблачная погода или веселая рыбная ловля. Он привязался к некоторым из своих товарищей по плаванию: к капитану Бартелеми, сохранявшему привычки офицера старого режима и заботившемуся о своем внешнем виде даже в самые грозные минуты; к хирургу Ноэлю, который писал нескончаемый и путаный трактат о вампирах Праги, об одержимых бесом жителях Лудена и о страдающих падучей нищих из Сен-Медара; к мяснику Ахиллу, негру с острова Тобаго, который исполнял удивительные сонаты на котлах разной величины; к гражданину Жиберу, мастеру-конопатчику, читавшему наизусть длинные отрывки из классических трагедий, — Жибер был южанин, и поэтому в его устах александрийские стихи не укладывались в традиционный размер, в них всякий раз оказывалось лишнее число слогов, так как он произносил не «Брут», а «Бруте» и не «Эпаминонд», а «Эпаминонде». Кроме того, мир Антильских островов завораживал юношу постоянной игрой света и разнообразием форм, тем более удивительных, что они возникли в одном и том же климате и в окружении одной и той же растительности. Эстебану нравился гористый остров Доминика, окруженный зеленою пучиной: города тут носили названия «Батай», «Массакр» [89] в память грозных событий, о которых не найти упоминания в истории. Для него стали привычными облака, всегда нависавшие над островом Невис и так мягко окутывавшие его холмы, что, увидев эти облака, Великий адмирал принял их за не существующие в этих местах ледники. Юноша мечтал когда-нибудь взобраться на остроконечную скалу, венчавшую остров Сент-Люсия, — ее громада поднималась из морских волн и походила издали на маяк, воздвигнутый неведомыми строителями, словно в ожидании кораблей, которые однажды доставят сюда на своих мачтах крест. Приветливые и гостеприимные, если к ним приближались с юга, острова этого бесконечного архипелага с северной стороны, где постоянно дули сильные ветры, были скалисты, неприступны, источены высокими и пенными морскими валами. Множество легенд о кораблекрушениях, утраченных сокровищах, безвестных могилах, обманчивых огнях, вспыхивавших по ночам во время бури, заранее предсказанных рождениях — о грядущем появлении на свет госпожи де Ментенон, [90] некоего сефардского чудотворца, амазонки, которая стала впоследствии царицей Константинополя, — было связано с этими землями. Эстебан любил негромко повторять их названия, чтобы насладиться музыкой слов: «Туртерель», «Сент-Урсюль», «Вьерж-Грас», «Нуайе», «Гренадин», «Жерюзалем-Томбе»… Иногда по утрам море бывало такое спокойное и тихое, что равномерное поскрипывание такелажа — звуки эти в зависимости от их продолжительности были то более высокими, то более низкими — разносилось по всему кораблю от носа и до кормы; можно было различить анакрузы [91] и громкие такты, форшлаги и пиццикато, которые время от времени перемежались с резким, отрывистым звуком, издаваемым своеобразной арфой, где струнами служили канаты, отзывавшиеся на неожиданный порыв ветра. Но в тот день легкий ветер внезапно усилился, окреп и гнал высокие и тяжелые волны. Море из светло-зеленого сделалось темно-зелёным, потускнело, оно бурлило все сильнее, меняя свои оттенки, и становилось то зеленовато-черным, то графитно-зеленым. Бывалые матросы втягивали ноздрями воздух, — эти морские волки знали, что, стиснутый черными тучами, он пахнет совсем по-особому; временами ветер стихал, и начинался теплый дождь, с неба падали тяжелые, как ртуть, капли. Сгустились сумерки, и вдруг их прорезал крутящийся столб смерча, корабли, будто приподнятые ладонями великана, понеслись по гребням волн и затерялись в ночи, испуганно мерцая фонарями. Под ними неистово бурлила пучина, взбунтовавшиеся воды били в нос и в борта судна, идущие снизу валы ударяли в киль, и, несмотря на отчаянные маневры рулевого, кораблю не удавалось увертываться от свирепых волн, которые перекатывались по палубе от одного борта к другому, когда бриг не успевал подставить им корму. Капитан Бартелеми приказал натянуть кормовые леера, чтобы людям было легче бороться со стихией.

— Мы угодили в самое пекло, — проворчал он, поняв, что разыгрывается настоящая буря, какие бывают в октябре: она заявляла о себе самым недвусмысленным образом, предупреждая, что достигнет апогея после полуночи.

Захваченный врасплох, Эстебан понял, что на сей раз ему не уйти от грозного испытания; он заперся у себя в каюте и попытался заснуть. Однако юноше ни на минуту не удалось сомкнуть глаз: едва он растягивался на койке, как ему начинало казаться, будто все внутри у него переворачивается. Теперь вокруг корабля со всех сторон слышался ужасающий рев, он прокатывался вдоль горизонта, и каждый шпангоут, каждая доска на судне отвечали ему жалобным стоном. Шли часы, матросы на палубе ожесточенно боролись с бурей, а бриг мчался по волнам с головокружительной быстротою, взлетал вверх, нырял вниз, вздрагивал, накренялся набок, все больше углубляясь в зловещее царство урагана. Эстебан даже не пытался овладеть собой: прижавшись спиною к койке, охваченный страхом, испытывая тошноту, он ждал, что вода вот-вот хлынет в люки, наполнит трюмы, высадит двери… И вдруг, незадолго до рассвета, ему показалось, что грозный рык, доносившийся с небес, стал тише, а удары волн — реже и слабее. Наверху, на палубе, матросы во весь голос хором возносили молитву своей извечной заступнице, пресвятой деве, которая всегда защищает мореплавателей от гнева господня. Весьма кстати обновив старинную французскую традицию, застигнутые бедой корсары Республики умоляли мать Христа-искупителя окончательно усмирить волны и унять ветер. Люди, которые так часто распевали непристойные куплеты, теперь благоговейно возносили мольбы той, что зачала без греха. Эстебан осенил себя крестным знамением и поднялся на палубу. Опасность миновала: «Друг народа», один, ничего не зная об остальных кораблях эскадры, — быть может, сбившихся с курса, быть может, затонувших, — входил в усеянный островами залив. Да, залив был усеян островами, но то были удивительно маленькие островки, они напоминали эскизы, наброски подлинных островов, собранные тут, словно этюды, зарисовки, отдельные части будущих статуй в мастерской скульптора. Ни один из этих островков не походил на другой, и, создавая их, природа пользовалась различными материалами. Одни острова, казалось, были из белого мрамора, на их блестящей каменистой поверхности ничего не росло, они казались римскими бюстами, по плечи погруженными в море; другие торчали из воды громадными глыбами кварца с параллельными прожилками, на верхних, искрошенных уступах этих островков цеплялись за камни когтистыми корнями два или три дерева с искривленными сухими ветвями, а иногда — только одно бесконечно одинокое дерево с побелевшим от морской соли стволом, похожее на огромную водоросль. Некоторые из островков были до такой степени источены волнами, что будто плавали на воде без всякой видимой опоры; другие сплошь поросли чертополохом или были завалены обломками обрушившихся скал. В прибрежных утесах море вырыло гроты, и там со сводов вниз головой свисали гигантские кактусы с желтыми или красными цветами, вытянутыми наподобие фестонов, — они напоминали причудливые театральные люстры; гроты эти казались святилищами загадочных творений природы — цилиндрических, пирамидальных, многогранных, они одиноко возвышались на пьедестале, точно таинственные предметы поклонения, священный камень из Мекки, геометрическая эмблема, воплощение какого-то непонятного культа. Бриг все больше углублялся в этот странный мир, совершенно незнакомый лоцману, который даже затруднялся определить его местонахождение, так как ночью во время бури корабль сильно отклонился от курса; Эстебану, с изумлением взиравшему на все это, хотелось придумать островам названия: вот этот следовало бы именовать островом Ангела, ибо на одном из его утесов, точно на фреске, виднелись очертания распростертых крыльев — как на византийских иконах; тот надо было бы окрестить островом Горгоны, потому что он был увенчан зелеными змеями лиан; следующий остров походил на срезанный шар, соседний — на раскаленную наковальню, а чуть подальше волны омывали Мягкий остров, — покрытый плотным слоем гуано и пеликаньего помета, он казался светлым и мягким комком, покачивающимся на воде. За островом, который можно было бы назвать Лестницей, Уставленной Свечами, виднелся остров Сторожевого Холма; остров, напоминавший галион на мели, сменялся островом, похожим на замок, — его изрезанный узкими расселинами берег хлестали пенные волны, разбиваясь об отвесный утес, они взлетали вверх высоким фонтаном брызг. От острова Хмурый Утес корабль направился к острову Лошадиная Голова — вместо глаз и ноздрей тут были зловещие темные впадины, — миновав по пути Обшарпанные острова, состоявшие из таких древних, жалких, убогих скал, что они смахивали на нищих в лохмотьях; особенно неприглядными они казались в окружении других утесов, возникших много тысячелетий спустя, а потому свежих, блестящих, отливавших слоновой костью. Уже остался позади грот, походивший на храм, воздвигнутый в честь каменного идола — треугольного утеса, затем Проклятый остров, весь опутанный корнями морского фикуса: корни-щупальца с каждым годом все разбухали и разбухали, пока наконец не разрушали камень. Эстебан с изумлением обнаружил, что этот чудесный залив представлял собою как бы уменьшенную копию Антильского архипелага, — все, что было в нем, повторялось на Антильских островах и вокруг них, но только в большем масштабе. Здесь, как и на Архипелаге, также можно было увидеть вулканы, выступающие из воды. Однако достаточно было появиться полсотне чаек, чтобы вулканы эти побелели, как от снега. Встречались тут и свои Вьерж-Грас и Вьерж-Мэгр, однако достаточно было поместить рядом десяток морских вееров, и они бы закрыли всю их поверхность… Бриг уже несколько часов медленно плыл по заливу, глубину то и дело приходилось измерять лотом; и вдруг глазам матросов открылось сероватое побережье, утыканное шестами, где сушились большие сети. Здесь раскинулась рыбачья деревушка — семь хижин, крытых пальмовыми листьями, с общими навесами, под которыми хранились лодки; вблизи возвышалась сложенная из булыжника дозорная башня; с нее наблюдатель внимательно следил за морем, ожидая появления косяка рыб, а рядом с ним лежала раковина, в которую он должен был трубить, подавая сигнал. Вдали, на вершине горного отрога, виднелся мрачный замок с зубчатой стеною, сложенной из грубых камней: его, точно ограда, окаймляла цепь фиолетовых утесов.

— Салинас-де-Арайя, — сказал лоцман, обратившись к капитану Бартелеми, который приказал круто повернуть, чтобы избежать встречи с грозной крепостью, воздвигнутой Антонелли — военным зодчим короля Филиппа II.

Крепость эта, как часовой, уже несколько веков стояла на страже сокровищ Испании. Избегая подводных рифов, судно на всех парусах покинуло пределы залива, который, как всем теперь стало ясно, был заливом Санта-Фе.

XXVII

Прошло несколько месяцев. Корсарская война продолжалась. Капитан Бартелеми предпочитал всегда действовать наверняка и без риска, он не стремился прослыть грозою морей, но на расстоянии чуял слабо защищенную и богатую добычу. Если не считать неудачного столкновения с датским кораблем из Альтоны [92], экипаж которого мужественно сражался, отказываясь спустить флаг, и бесстрашно атаковал корсарские суда, преграждавшие ему путь, то жизнь на эскадре текла спокойно и благополучно; что же касается письмоводителя, большую часть дня занятого чтением, то его никак нельзя было назвать героем, и матросы, добродушно потешаясь над ним, всякий раз, когда на горизонте показывалась рыбачья шлюпка, советовали ему спрятаться в трюме. «Друг народа» находился в постоянном движении и проводил в порту лишь то время, какое требовалось для разгрузки, — бес наживы владел его капитаном, с завистью наблюдавшим за быстрым обогащением многих своих коллег; однако, судя по всему, корабль вот-вот мог выйти из строя. Достаточно было легкого ненастья, и бриг начинал стонать и жаловаться, как женщина, он стал медлителен и неповоротлив. Все доски его скрипели. Краска на мачтах и на бортах потрескалась и облупилась. Планширы были изуродованы вмятинами и перепачканы грязью. Судно нуждалось в срочном ремонте, и потому Эстебан внезапно оказался на Гваделупе, — в последнее время он лишь ненадолго попадал сюда и не успел заметить происшедших на острове перемен. Пуэнт-а-Питр и в самом деле превратился теперь в богатейший город Америки. Пожалуй, даже Мехико, о котором рассказывали столько чудес, Мехико, славившийся своими золотых и серебряных дел мастерами, своими рудниками и большими прядильными мастерскими, никогда не знал такого процветания. Здесь, в Пуэнт-а-Питре, золото струилось потоком, в солнечных лучах сверкали чеканенные в Туре луидоры, испанские дублоны, британские гинеи, португальские моэды с изображением Жуана V, королевы Марии и Педру III; [93] что же касается серебра, то оно попадало в руки людей в виде экю достоинством в шесть ливров, филиппинских и мексиканских пиастров, не говоря уже о восьми мелких монетах, изготовлявшихся из сплава серебра и меди, — с этими монетками каждый поступал, как ему заблагорассудится; их обрубали, дырявили, спиливали. У вчерашних лавочников кружилась голова, и они стремились стать владельцами корсарских кораблей: тот, кто был побогаче, обходился собственными средствами, а другие объединялись в акционерные общества и коммандитные товарищества. Старые Ост-Индская и Вест-Индская компании с их набитыми золотом сундуками словно возрождались в этой удаленной части Карибского моря, где революция упрочивала — и весьма ощутимо — благосостояние многих. Реестр трофеев становился все объемистее, и теперь на листах конторских книг перечислялись уже названия пятисот восьмидесяти судов различных видов и происхождения: они были взяты корсарами на абордаж, разграблены или приведены в порт французскими эскадрами. Обитатели Пуэнт-а-Питра сейчас мало интересовались тем, что происходит во Франции. Гваделупе хватало ее собственных дел, и отныне на нее с симпатией и даже с завистью взирали некоторые испанцы с континента, в руки которых через голландские владения попадала пропагандистская литература.

Трудно было представить себе более торжественное зрелище, нежели возвращение пенителей морей в порт после успешной экспедиции: сойдя на берег, они церемониальным маршем шествовали по улицам. При этом корсары несли образцы ситца, оранжевого и зеленого муслина, шелков из Масулипатама, мадрасских тюрбанов, манильских шалей и различных дорогих тканей, от которых у женщин рябило в глазах; моряки были разряжены самым причудливым образом, следуя установившейся в этих местах моде: они шли босиком — или в чулках, но без башмаков, — предоставляя публике любоваться своими расшитыми золотом блестящими мундирами, опушенными мехом камзолами и разноцветными шейными платками; а на голове у каждого — это было, можно сказать, делом чести — красовался пышный головной убор: войлочная шляпа с отогнутыми полями, увенчанная перьями цветов республиканского флага. Негр Вулкан скрывал свое изъеденное проказой тело под таким роскошным нарядом, что походил на императора в день триумфа. Англичанин Джозеф Мэрфи, взгромоздившись на ходули, бил в медные тарелки перед самыми балконами. Сойдя на берег с кораблей, корсары, провожаемые восторженными кликами толпы, направлялись в квартал Морн-а-Кай, где моряк, их бывший товарищ, а ныне инвалид, открыл кофейню «Приют санкюлотов»; тут над стойкой висели клетки с туканами и какими-то певчими птицами, а стены были испещрены карикатурами и непристойными надписями, сделанными углем. Потом начиналась попойка: по три дня подряд корсары пили и гуляли, а судовладельцы тем временем наблюдали за разгрузкой товаров, которые раскладывали на столах и прилавках тут же, у самых кораблей, и распродавали… Однажды вечером Эстебан, к своему величайшему удивлению, повстречал в кофейне Виктора Юга; тот был окружен капитанами судов и беседовал с ними о вещах слишком серьезных для такого заведения.

— Присаживайся, дружок, и закажи себе что-нибудь, — обратился агент Директории к юноше.

Виктор Юг был удостоен этого звания некоторое время назад, однако он, видимо, чувствовал себя недостаточно уверенно и в тот день говорил тоном человека, жаждущего услышать одобрение собеседников. Ссылаясь на различные сведения и цифры, приводя отрывки из официальных и полуофициальных донесений, он обвинял жителей Северной Америки в том, что те продают оружие и корабли англичанам в тайной надежде ускорить уход Франции из ее американских колоний; при этом они забывают, чем обязаны этой стране.

— Само слово «американец», — восклицал Виктор, повторяя фразу из свежей прокламации, — возбуждает в здешних краях презрение и ненависть. Американец сделался ретроградом, врагом всяческой свободы, а ведь сколько времени он разыгрывал перед миром свою квакерскую комедию! Соединенные Штаты ныне проникнуты кичливым национализмом, они теперь видят врага во всяком, кто может поколебать их могущество. Те же самые люди, которые недавно боролись за независимость своей страны, в наши дни отказываются от всего, что составляло их величие. Следует напомнить этим вероломным господам, что, если бы не мы, проливавшие свою кровь и не жалевшие денег для того, чтобы помочь им завоевать эту самую независимость, Джордж Вашингтон был бы повешен как изменник.

И Юг хвастался тем, что он будто бы направил послание Директории, побуждая ее объявить войну Соединенным Штатам. Однако полученные им в ответ инструкции свидетельствовали о полном непонимании существующего положения: сначала ему предписывали осторожность, а вскоре стали даже бить тревогу и строго призывали к порядку. И виной всему, продолжал Виктор, кадровые военные, вроде Пеларди, которых он, Юг, выслал из колонии после бурных столкновений, так как эти офицеры не раз вмешивались в дела, их не касавшиеся; теперь же они плетут против него интриги в Париже. Он напоминал об успехе всех своих начинаний, об освобождении острова от англичан, о нынешнем благосостоянии Гваделупы.

— Что до меня, то я буду продолжать военные действия против Соединенных Штатов. Этого требуют интересы Франции, — закончил Юг с вызовом и таким решительным тоном, словно заранее хотел пресечь все возражения.

Совершенно очевидно, сказал себе Эстебан, теперь Юг, до сих пор пользовавшийся неограниченной властью, чувствует, что вокруг него появились сильные люди, — успех и богатство укрепили их могущество. Одним из таких людей был Антуан Фюэ, моряк из Нарбонна, которому Виктор поручил командовать великолепным кораблем, оснащенным на американский лад, с планширами красного дерева, оправленными медью; Фюэ стал легендарной личностью и любимцем толпы с того дня, когда обстрелял португальский корабль золотыми монетами за неимением картечи для пушек. После сражения хирургам его корабля «Несравненный» пришлось немало повозиться с убитыми и ранеными матросами противника: при помощи скальпеля они извлекали монеты из мышц и внутренних органов пострадавших. Этот самый Антуан Фюэ, прозванный «Капитан Златострел», осмелился запретить агенту Директории, сославшись на то, что тот представляет не военную, а гражданскую власть, доступ в клуб моряков: самые влиятельные из командиров корсарских кораблей открыли его в помещении бывшей церкви, сады и земельные угодья которой занимали целый городской квартал; забавы ради они назвали свой клуб «Пале-Рояль». Эстебан с изумлением узнал, что в среде французских корсаров вновь возродилось франкмасонство, причем оно приобрело широкий размах. В «Пале-Рояле» расположилась масонская ложа, где опять были воздвигнуты колонны Иоахима и Боаса. От недолговечного культа Верховного существа люди быстро отказались и вновь возвратились к Великому зодчему, к Акации и к молотку Хирама-Аби. В роли мастеров и рыцарей ложи выступали капитаны Лаффит, Пьер Гро, Матье Гуа, Кристоф Шолле, перебежчик Джозеф Мэрфи, Ланглуа Деревянная Нога и даже мулат по прозвищу «Петреас-мулат»; традиции франкмасонства были возрождены на Гваделупе благодаря рвению братьев Фюэ — Модеста и Антуана. Таким образом, те же самые руки, которые во время абордажа сжимали короткоствольные ружья и обшаривали трупы в поисках монет, почерневших от запекшейся крови, на церемонии посвящения в масоны выхватывали из ножен благородные шпаги. «Вся эта путаница, — думал Эстебан, — происходит потому, что люди тоскуют по распятию. Любой тореадор, любой корсар нуждается в храме, где бы он мог возносить благодарственную молитву божественной силе, сохранившей ему жизнь во время тяжелых испытаний. Мы еще увидим, как они станут давать обеты и приносить дары своей извечной заступнице, пресвятой деве». Юноша радовался про себя, замечая, что подспудные силы начинают подтачивать могущество Виктора Юга. В его душе совершался тот своеобразный процесс утраты былой привязанности, в силу коего мы начинаем желать унижения и даже падения людей, которыми еще недавно восхищались, но которые стали слишком недоступными и высокомерными. Эстебан бросил взгляд на помост гильотины, стоявшей на своем обычном месте. Испытывая отвращение к самому себе, он тем не менее не в силах был противиться соблазну и подумал, что грозная машина, которая в последнее время реже приводилась в действие и по целым неделям стояла закрытая чехлом, быть может, поджидает человека, Облеченного Властью.

— Какая же я свинья, — вполголоса пробормотал юноша. — Будь я верующим христианином, я поспешил бы исповедаться.

Прошло несколько дней, и в портовом квартале, иначе говоря, во всем городе, воцарилось радостное возбуждение. Под гром пушечных залпов в гавань вошла эскадра капитана Кристофа Шолле, о которой уже два месяца не было никаких известий; теперь корсары возвратились, ведя за собой девять кораблей, захваченных во время морского сражения в прибрежных водах острова Барбадос. Над одним из кораблей развевался испанский флаг, над другим — английский, над третьим — североамериканский; а на последнем судне обнаружился редкостный груз — оперная труппа с музыкантами, партитурами и декорациями. То была труппа артистов во главе с господином Фокомпре, первоклассным тенором, который уже несколько лет ездил из Кап-Франсэ в Гавану и в Новый Орлеан и ставил там различные оперные спектакли; гвоздем его репертуара была опера Гретри «Ричард Львиное Сердце», кроме того, туда входили «Земира и Азор», «Служанка-госпожа», «Прекрасная Арсена» [94] и прочие пышные представления, в которых применялись движущиеся декорации, волшебные зеркала и шумовые эффекты. Ныне эта гастрольная поездка, имевшая целью познакомить с оперным искусством Каракас и другие города Америки, в которых маленькие труппы, не требовавшие больших расходов для передвижения, выступали с выгодой и успехом, заканчивалась в Пуэнт-а-Питре, городе, где не было своего театра. И господин Фокомпре, не только артист, но и театральный импресарио, зная уже, как разбогатела за последнее время Гваделупа, поздравлял себя с тем, что попал сюда, хотя всего несколько дней назад он не на шутку перепугался во время абордажа; правда, у него и тогда хватило присутствия духа: он нырнул в люк и оттуда давал своим соотечественникам корсарам полезные советы. Артисты труппы были французы, окружали их теперь тоже французы, и певец, привыкший воспламенять монархически настроенных колонистов исполнением арии «О Ричард! Мой король!», внезапно ощутил прилив республиканских чувств и, взобравшись на шканцы флагманского корабля корсаров, к великому удовольствию экипажа, запел во весь голос песню «Пробуждение народа»; он пел с таким подъемом, что от его рулад — это мог подтвердить второй помощник капитана — звенели бокалы в офицерском салоне. Вместе с Фокомпре прибыли госпожа Вильнёв — которая с одинаковым успехом читала стихи и исполняла в случае нужды роль простодушной пастушки, равно как и роли матери Гракхов и злосчастной королевы, — а также барышни Монмуссе и Жандвер, говорливые блондинки, превосходные исполнительницы легких арий в духе Паизиелло и Чимарозы. Люди, столпившиеся на берегу, разом позабыли о кораблях, взятых в ожесточенной схватке, как только увидели выходивших на пристань артистов: актрисы щеголяли в туалетах, сшитых по последней моде, моде, еще совершенно неизвестной на Гваделупе, где никто и представления не имел о немыслимых шляпах, греческих сандалиях и полупрозрачных туниках с высокой талией, придававших стройность фигуре; дорожные сундуки певиц были битком набиты роскошными платьями — увы, в пятнах от пота; картонные колонны и деревянные престолы погрузили на спины носильщиков, а концертные клавикорды доставили в бывший губернаторский дворец в повозке, запряженной мулами, причем этот музыкальный инструмент везли с такими предосторожностями, словно то был ковчег завета. В город, где не было театров, прибыла театральная труппа, — следовало позаботиться о помещении для нее, и поэтому были приняты необходимые меры… Помост гильотины мог служить превосходной сценой, и грозную машину отвезли на задний двор соседнего дома; там она оказалась в распоряжении кур, которые спали на ее поперечных перекладинах, как на насесте. Доски эшафота старательно отмыли и соскоблили с них следы крови; между деревьями натянули брезент, и началась репетиция самой популярной пьесы репертуара, — она не только пользовалась всемирной известностью, но и содержала несколько куплетов, проникнутых вольнолюбивым духом: это был «Деревенский колдун» Жан-Жака Руссо. В распоряжении господина Фокомпре было мало музыкантов, и директор театра решил было увеличить их число за счет музыкантов из оркестра баскских стрелков. Однако обнаружилось, что доблестные вояки лихо исполняли свои партии, но с опозданием на пять тактов, и капельмейстер труппы предпочел обойтись без их услуг; решено было аккомпанировать певцам на клавикордах, а также на гобоях и скрипках, о чем обещал позаботиться господин Анс.

И через несколько дней на площади Победы состоялось торжественное вечернее представление. На этом представлении присутствовали все новоявленные богачи колонии. Простолюдинов оттеснили назад, на самый край площади, места, отведенные для именитых граждан, были отделены от толпы канатами, обтянутыми синим бархатом с трехцветными бантами; наконец показались капитаны кораблей в расшитых золотом мундирах, с орденами на груди; у каждого была перевязь через плечо и кокарда на шляпе; они пришли в сопровождении своих любовниц, разряженных и увешанных настоящими и фальшивыми драгоценностями, браслетами из мексиканского серебра и жемчугом с острова Маргарита. Эстебан явился на представление в обществе мадемуазель Аталии, блистательной и неузнаваемой, сверкавшей украшениями; она была в греческой тунике, надетой по тогдашней моде прямо на голое тело. Виктор Юг и его приближенные занимали первый ряд, их окружал целый рой щебечущих и заискивающих женщин; агент Директории и офицеры брали с подносов стаканы с пуншем и вином; все они даже ни разу не оглянулись назад, на последние ряды, где расположились мамаши счастливых наложниц — тучные, толстозадые, грудастые, которых стыдились собственные дочери; на этих матронах были вышедшие из моды платья, старательно расширенные при помощи клиньев и вставок, чтобы их можно было хоть как-нибудь натянуть на безобразно расплывшиеся тела. Эстебан заметил, что Виктор нахмурил брови, когда появился Антуан Фюэ, встреченный бурными рукоплесканиями; однако в эту минуту прозвучала увертюра, и госпожа Вильнёв, прервав аплодисменты, запела арию Колетты:

Я счастье потеряла,

Как быть мне? Я пропала —

Уходит мой Колен…

Затем показался колдун, изъяснявшийся напыщенно и со страсбургским акцентом, и представление началось, рождая всеобщий восторг, отличный, однако, от того, каким была в свое время встречена на этой же площади впервые приведенная в действие гильотина. Публика легко улавливала намеки и встречала рукоплесканиями строфы, наполненные революционным содержанием, а Колен, роль которого исполнял господин Фокомпре, изо всех сил подчеркивал подобные места, выразительно подмигивая агенту Директории, офицерам и капитанам кораблей, восседавшим рядом со своими дамами:

Я стосковался без своей подружки,

Прощайте, замки, почести, пирушки…

Многим важным господам

Нравится Колетта,

Но не верит их словам

Чаровница эта.

В конце представления раздались восторженные возгласы, и артистам пришлось пять раз повторить финал пьесы, уступая настойчивым требованиям публики:

Возможно, в городе шумнее,

Но нам живется веселее,

Всегда пою —

На том стою!

Все дни подряд

Я жизни рад.

И за всех нарядных дам

Я Колетту не отдам.

Праздник закончился исполнением революционных гимнов, которые, не щадя голоса, пел господин Фокомпре, одетый санкюлотом; затем последовал большой бал в бывшем губернаторском дворце: здесь провозглашались громкие тосты и лилось рекой чудесное вино. Виктор Юг, не обращая внимания на настойчивые заигрывания госпожи Вильнёв, зрелая красота которой вызывала в памяти пышнотелую Леду с полотен фламандских мастеров, был поглощен интимной беседой с Марианной-Анжеликой Жакен, мулаткой с острова Мартиника: агент Директории, прежде высокомерно презиравший душевную теплоту, теперь, почувствовав, что вокруг него плетут интриги, испытывал к своей подруге необычайную привязанность. В тот вечер человек этот, не имевший друзей, был удивительно любезен со всеми; проходя мимо Эстебана, он всякий раз отечески похлопывал его по плечу. Перед самым рассветом Юг удалился к себе, а Модест Фюэ и незадолго перед тем прибывший из Франции Леба — человек, который пользовался доверием агента Директории, но слыл, хотя и без достаточных оснований, ее шпионом, — отправились в городское предместье в обществе приезжих красоток, барышень Монмуссе и Жандвер. Юный письмоводитель корсарской эскадры, немало выпивший на балу, пошел к себе в гостиницу; шагая по темным улицам, он от души забавлялся, наблюдая за мадемуазель Баязет: сбросив с ног сандалии, она высоко задрала греческую тунику, чтобы не замочить ее в лужах, оставшихся после прошедшего накануне дождя. В конце концов, боясь забрызгать грязью свою одежду, Аталия сняла ее через голову и обмотала вокруг шеи.

— Какая жаркая ночь, — проговорила она как бы в извинение и стала изо всех сил шлепать себя по ягодицам, стремясь избавиться от надоедливых москитов.

Позади раздавался стук молотков — плотники разбирали декорации оперного спектакля.

XXVIII

Седьмого июля 1798 года — некоторые события отмечались не по республиканскому календарю — Соединенные Штаты объявили Франции войну в морях Америки. Это известие, как раскат грома, прокатилось по всем правительственным канцеляриям Европы. Однако процветающий, сладострастный и обагренный кровью остров пресвятой девы Гваделупы долгое время ничего не знал об этой новости, которой предстояло дважды пересечь Атлантический океан, прежде чем достичь здешних мест. Каждый занимался своими делами, и все не переставали жаловаться на то, что лето в том году выдалось на редкость жаркое. Эпидемия унесла немало скота; произошло лунное затмение; оркестр батальона баскских стрелков много раз сыграл вечернюю зорю; в окрестных полях, где солнце высушило заросли испанского дрока, несколько раз вспыхивали пожары. Виктору Югу было известно, что ненавидевший его генерал Пеларди делал все, что мог, стараясь очернить в глазах Директории ее агента; но теперь Юг уже тревожился меньше, чем прежде, так как снова полагал себя незаменимым.

— До тех пор пока я буду в срок посылать этим господам очередной груз золота, — заявлял Виктор, — они не станут меня тревожить.

По слухам, циркулировавшим в Пуэнт-а-Питре, личное состояние Юга перевалило за миллион ливров. В городе толковали о его возможной женитьбе на Марианне-Анжелике Жакен. В это самое время, движимый все растущей жаждой обогащения, он создал агентство, которое должно было ведать имуществом эмигрантов, финансами острова, вооружением корсарских кораблей и делами таможни. Это решение Виктора вызвало бурю негодования, — оно непосредственно задевало интересы большой группы людей, которым он до сих пор покровительствовал. На площадях, на улицах громогласно осуждали произвол агента Директории, так что он в конце концов счел нужным вновь извлечь на свет божий гильотину, и в городе, правда ненадолго, опять воцарился террор — для острастки недовольных. Новоиспеченные богачи, вчерашние фавориты, нечистые на руку чиновники, люди, пользовавшиеся доходами с поместий, брошенных их владельцами, вынуждены были прикусить языки. Люцифер превращался в коммерсанта, окруженного весами, гирями и безменами — с их помощью днем и ночью взвешивали товары, от которых ломились его склады. Когда в городе узнали, что Соединенные Штаты объявили Франции войну, те самые люди, что охотно грабили североамериканские парусники, объявили Виктора Юга виновным в этой катастрофе, которая могла иметь весьма пагубные последствия для Гваделупы. Известие о начале войны дошло сюда с большим запозданием, и были основания полагать, что остров уже окружен вражескими судами, которые могут напасть на него нынче же днем, или вечером, или на следующее утро. Кое-кто утверждал, что из Бостона уже вышла мощная эскадра, что в Бас-Тере уже высадились вражеские войска, что скоро начнется блокада Гваделупы. Тревога и страх все возрастали, и вот однажды на закате экипаж, в котором Виктор Юг совершал прогулки в окрестностях города, остановился перед типографией Лёйе, где Эстебан читал очередную корректуру.

— Оставь все это, — крикнул агент Директории, просовывая голову в окошко. — Едем со мной в Гозье.

По дороге разговор вертелся вокруг пустяков. В бухте Виктор уселся вместе с юношей в лодку, сбросил мундир и стал грести по направлению к небольшому островку. Выйдя на берег, он разлегся на песке, откупорил бутылку английского сидра и заговорил спокойно и неторопливо.

— Меня выживают отсюда. Лучшего слова не подберешь, именно выживают. Господа из Директории хотят, чтобы я поехал в Париж и отчитался в своих действиях. Но это еще не все: сюда прибывает рубака генерал Дефурно, которому поручено заменить меня, а этот мерзавец Пеларди с триумфом возвращается на остров в качестве командующего вооруженными силами. — Он удобнее устроился на песке и устремил взгляд на уже начинавшее темнеть небо. — Не хватает только, чтобы я добровольно отказался от власти. Но у меня есть еще верные люди.

— Собираешься объявить войну Франции? — осведомился Эстебан, который после корсарской авантюры, приведшей к столкновению с Соединенными Штатами, считал, что Юг способен на любой безрассудный шаг.

— Франции — нет. А вот ее подлому правительству — пожалуй.

Наступило долгое молчание; молодой человек спрашивал себя, почему агент Директории, отнюдь не склонный к откровенности, решил довериться именно ему, поделиться именно с ним тягостной новостью, о которой еще никто ничего не знал, новостью тем более катастрофической, что до сих пор Югу ни разу не довелось изведать горечь поражения. Виктор снова заговорил:

— Тебе незачем дольше оставаться на Гваделупе. Я дам тебе пропуск для проезда в Кайенну. Оттуда сможешь добраться до Парамарибо. А в Парамарибо заходят североамериканские и испанские корабли. Словом, как-нибудь устроишься.

Эстебан скрыл свою радость, боясь попасться в ловушку, как это с ним уже однажды случилось. Однако на сей раз все обстояло просто. Опальный властитель пояснил, что он уже с давних пор помогает многим ссыльным, живущим в Синнамари и в Куру, посылая им лекарства, деньги и самые необходимые вещи. Эстебан знал, что многие видные деятели революции были сосланы в Гвиану, однако кто именно, ему достоверно не было известно: не раз юноше называли имена «ссыльных», а некоторое время спустя он встречал их подписи под статьями в парижских газетах. По слухам, в Америке находился и Колло д'Эрбуа, но где точно, никто не знал. Рассказывали, будто Бийо-Варенн разводит попугаев где-то возле Кайенны.

— Недавно мне сообщили, что эта гнусная Директория запретила что бы то ни было посылать из Франции для Бийо, — сказал Виктор. — Они хотят уморить его голодом, убить нищетою.

— Разве Бийо не был в числе тех, кто предал Неподкупного? — спросил Эстебан.

Юг закатал рукава, чтобы почесать руки, покрытые красной сыпью.

— Сейчас не время упрекать человека, который был видным революционером. Бийо делал ошибки, но это были ошибки патриота. Я не допущу, чтобы он погиб от нужды.

Однако, продолжал Юг, при создавшихся обстоятельствах ему не подобает покровительствовать бывшему члену Комитета общественного спасения. Вот почему он хочет, чтобы Эстебан в благодарность за то, что он помогает ему спастись, завтра же отплыл на борту «Венеры Медицейской» — шхуны, направляющейся в Кайенну с грузом вина и муки, и доставил ссыльному другу Виктора крупную сумму денег.

— Остерегайся там агента Директории Жаннэ. Он испытывает ко мне болезненную зависть. Пытается во всем мне подражать, но только становится всеобщим посмешищем. Вот кретин! Надо было в свое время разделаться с ним.

Эстебан заметил, что Юг, всегда выглядевший здоровяком, сейчас осунулся и пожелтел. Из-под его расстегнутой сорочки выступал объемистый живот.

— Ну, ладно, petiot [95], — с неожиданной мягкостью продолжал Виктор. — Как только явится этот Дефурно, я упрячу его в тюрьму. И мы еще поглядим, чья возьмет! Но твое участие в великих событиях на этом заканчивается. Ты скоро возвратишься в родной дом, в ваш магазин. Это солидная фирма, не пренебрегай ею. Не знаю, что ты думаешь обо мне. Возможно, думаешь, что я изверг. Но только не упускай из виду, что существуют эпохи, когда нет места неженкам. — Он набрал горсть песка и принялся пересыпать его из ладони в ладонь, словно в руках у него были песочные часы. — Революция гибнет. Мне больше не за что ухватиться. И я ни во что больше не верю.

Спускалась ночь. Они снова переплыли бухточку, уселись в экипаж и вскоре прибыли в бывший дворец губернатора. Виктор взял со стола несколько конвертов и запечатанных сургучом пакетов:

— Здесь пропуск и деньги для тебя. А тут деньги для Бийо. Это письмо передашь Софии. Доброго пути… эмигрант.

Эстебан в приливе внезапной нежности обнял Юга.

— И зачем только ты ввязался в политику? — спросил он, вспомнив о тех днях, когда Виктор еще не пожертвовал своей свободой ради завоевания власти, которая в конечном счете обернулась для него трагическим порабощением.

— Должно быть, потому, что я родился булочником, — ответил агент Директории. — Вполне возможно, что, если бы негры не сожгли в ту ночь мою булочную, конгресс Соединенных Штатов так никогда бы и не собрался объявить Франции войну. «Если бы нос Клеопатры…» [96] Не помнишь, кто это сказал?…

Снова очутившись на улице, Эстебан пошел к себе в гостиницу; он испытывал странное чувство, какое посещает человека накануне больших перемен: ему показалось, что он уже живет в будущем. Все, что ему было хорошо знакомо и привычно, представлялось теперь далеким и чужим. Он остановился перед бывшим храмом, где помещалась масонская ложа корсаров, и подумал, что видит это здание в последний раз. Затем вошел в кабачок, чтобы распроститься с городом, посидеть напоследок одному перед стаканом водки, настоянной на лимоне и мускатном орехе. Стойка кабатчика, бочонки с вином, хлопотливые служанки-мулатки — все это отныне принадлежало прошлому. Опутывавшие Эстебана узы были разорваны. Тропический остров, к которому он был столько времени прикован, скоро опять станет для него чем-то далеким и экзотическим… На площади Победы работали помощники господина Анса — они разбирали гильотину. Грозная машина прекращала свою деятельность на острове. Сверкающее стальное лезвие, укрепленное комиссаром Конвента Югом на поперечной перекладине, опять укладывали в ящик. С площади унесли узкую дверь, сквозь которую так много людей прошли из царства света в темную ночь, откуда нет возврата. Орудию, доставленному в Америку во имя утверждения свободы, предстояло отныне ржаветь на каком-нибудь складе среди ненужного железного лома. Накануне решающей схватки Виктор Юг приказал упрятать подальше страшную машину, которую он сам же пустил в ход, когда ему это представлялось необходимым, и которая служила ему наравне с печатным станком и оружием; быть может, он решил избрать для себя такую смерть, какая позволяет обуянному гордыней человеку в минуту прощания с жизнью созерцать самого себя как бы со стороны.

Загрузка...