И вот большой ветер охватил четыре угла дома, и дом упал на отроков, и они умерли; и спасся только я один, чтобы возвестить тебе.
Приезжий высвободил закоченевшую руку из-под наброшенного на плечи шотландского пледа и поднял тяжелый дверной молоток с изображением бога — повелителя вод, висевший у парадного входа в особняк на улице Фуэнкарраль; в эту минуту до его ушей донесся звон гитар и ритмичный стук каблуков, от которого сотрясался пол второго этажа. Хотя удар молотка, должно быть, прозвучал в доме как выстрел из мушкета, шум на втором этаже только усилился, а ко всему еще послышался надтреснутый голос регента церковного хора — он тщетно пытался воспроизвести мелодию известной «Песенки контрабандиста». Однако приезжий, чью руку обжигала заиндевелая бронза, продолжал громко колотить в дверь и одновременно с такой силой ударял обутой в теплый сапог ногою по створке, что на каменное крыльцо сыпались мелкие льдинки. Наконец створка двери со скрипом приоткрылась, и слуга, от которого сильно разило вином, поднес светильник к самому лицу приезжего. Заметив, что лицо это как две капли воды походит на лицо человека с портрета, висевшего в гостиной, перепуганный лакей поспешил впустить некстати пожаловавшего гостя, рассыпаясь в извинениях и что-то сбивчиво объясняя. Он никак не ждал, что сеньор так быстро доедет; если бы он только мог это предвидеть, то уж непременно бы встретил сеньора на почтовой станции. Ведь нынче Новый год, праздник святого Мануэля — а его как раз зовут Мануэль, — и вот его знакомые, люди вполне порядочные, хотя и немного шумные, без приглашения явились в дом, когда он уже укладывался спать, помолившись перед тем богу и попросив охранить в дороге сеньора от всякой напасти; не слушая никаких уговоров, они принялись петь, плясать да пить вино, «которое принесли с собою», можете не сомневаться, «принесли с собою». Пусть сеньор обождет несколько минут, а уж он, Мануэль, мигом спровадит всю эту шатию через черный ход… Отстранив слугу, приезжий поднялся по широкой лестнице и вошел в гостиную. Всю мебель тут сдвинули в угол, ковер свернули и прислонили к стене; веселье было в полном разгаре: расфранченные девицы из простонародья лихо отплясывали со своими кавалерами, лица которых не внушали большого доверия; эти молодые люди осушали большие стаканы вина и, не задумываясь, сплевывали на пол. По углам валялись пустые бутылки и фляги — свидетельство того, что пирушка была в самом разгаре. Разбитная красотка капризно требовала жареных каштанов, которых, видимо, не было; другая, развалившись на диване, во все горло распевала популярную песенку; чуть подальше какой-то молодчик тискал девицу; несколько изрядно захмелевших гостей окружили слепца, который прочищал горло и пробовал голос, готовясь спеть андалузскую песню.
— Вон отсюда! — крикнул слуга.
И гости, поняв, что закутанный в шотландские пледы приезжий — важная особа, бросились вниз по лестнице, прихватив с собой недопитые бутылки. Все еще бормоча бессвязные извинения, лакей принялся поспешно расставлять мебель по местам, вновь расстелил ковер и поторопился унести пустые бутылки. Он подбросил несколько поленьев в огонь, уже, видимо, давно пылавший в камине, и, вооружась шваброй, метелочками и тряпками, стал усердно уничтожать следы пирушки, оставшиеся на креслах, на полу и даже на залитой вином крышке фортепьяно.
— Они все люди порядочные, — бубнил слуга. — Никто и булавки не унесет. Только необразованные. Ведь у нас не так, как в других краях, там с детства приучают к уважению…
Освободившись наконец от всех своих пледов, приезжий подсел к огню и потребовал бутылку вина. Когда ее поставили на стол, он сразу же понял, что пирующие угощались точно таким же вином. Однако он не подал вида, и взгляд его устремился на картину, несомненно очень хорошо ему знакомую. Это было полотно, изображавшее взрыв в кафедральном соборе, полотно, в свое время сильно поврежденное: разорванный холст был кое-как подклеен, но след остался. В сопровождении лакея, который держал в вытянутой руке большой канделябр с новыми свечами, приезжий направился в соседнюю комнату. Это была библиотека. В простенке, не занятом книжными полками, висел щит с оружием в окружении шлемов и шишаков итальянской работы; не все оружие оказалось на месте, и отсутствовавшие предметы были сорваны, видимо, в спешке, так как крюки, на которых они висели, погнулись. По обе стороны узкого столика стояли два больших кресла, на столе лежала раскрытая книга, а рядом высился недопитый бокал с малагой: вино высохло, но на стекле сохранился темный осадок.
— Как я уже имел честь писать вам, сударь, здесь все осталось, как прежде, — сказал слуга, открывая другую дверь.
Теперь они очутились в дамской спальне, хозяйка которой, видимо, ничего не успела прибрать после сна. Простыни были измяты, и нетрудно было догадаться, что женщина, одеваясь, очень спешила: ее ночная сорочка валялась на полу, а на кровати лежала груда вынутых из гардероба платьев — должно быть, не хватало только того, которое она надела.
— Платье было табачного цвета, с кружевами, — пояснил слуга.
Мужчины вышли в широкую галерею, оконные стекла которой побелели снаружи от инея.
— А это его комната, — сказал лакей, доставая из кармана ключ.
Глазам чужестранца предстало узкое помещение, обставленное строго и скромно; единственным украшением комнаты служил ковер, висевший на стене против кровати: на нем был выткан оркестр обезьян, которые с комическими ужимками играли на клавикордах, виолах, флейтах и корнетах. На ночном столике виднелись пузырьки с лекарствами, кувшин для воды и ложка.
— Воду пришлось вылить, потому что она протухла, — сказал слуга.
Тут царили чистота и порядок, какие бывают только у военных.
— Сеньор всегда сам убирал постель и развешивал свою одежду, — снова заговорил слуга. — Он не любил, чтобы к нему заходила прислуга, даже когда болел.
Они возвратились в гостиную.
— Расскажи мне обо всем, что произошло в тот день, — потребовал приезжий.
Однако повествование оказалось малоинтересным, хотя слуга не скупился на подробности, стараясь заставить ночного гостя поскорее забыть и о пирушке, и о выпитом вине; время от времени лакей отвлекался и начинал пышно расхваливать доброту, великодушие и благородство своих господ. Почти все, что услышал теперь приезжий, ему уже было известно из письма, присланного слугою и написанного рукой нанятого писца, который недостаток точных сведений восполнял собственными домыслами; они, пожалуй, объясняли больше, чем немногочисленные факты, сохранившиеся в памяти лакея, в сущности мало осведомленного. В то утро захваченные всеобщим возбуждением слуги покинули кухни, прачечные, конюшни, кладовые и присоединились к толпе, уже заполнившей улицы. Позднее некоторые из них вернулись, другие — нет… Приезжий спросил перо и бумагу и принялся старательно записывать имена тех, кто по той или иной причине сталкивался с хозяевами дома; его интересовали все: врачи, поставщики, парикмахеры, портнихи, книготорговцы, обойщики, аптекари, парфюмеры, лавочники и ремесленники; он не пренебрег даже тем обстоятельством, что некая продавщица вееров часто приходила сюда со своим товаром, а цирюльник, чье заведение помещалось по соседству, отлично знал жизнь и привычки всех, кто проживал на улице Фуэнкарраль за последние двадцать лет.
Вот как все это произошло.
Из того, что Карлос узнал в соседних лавках и мастерских, из того, что он услышал в ближнем кабачке, где водка многим развязала языки, из того, что ему рассказали люди самых различных сословий и состояний, в его голове постепенно сложилась собранная по крохам история, в которой оставалось немало пробелов и неясных мест, — так, собирая разрозненные фрагменты, воссоздают, хотя и не полностью, древнюю летопись…
Дом графини де Аркос, — рассказал Карлосу некий нотариус, который, сам того не подозревая, выступал в роли автора своеобразного введения к сборнику объединенных общим сюжетом небольших историй, — долгое время пустовал, ибо в нем несколько лет назад стали появляться призраки и привидения, о чем было широко известно всей округе. Шло время, а красивое здание оставалось необитаемым из-за связанных с ним страшных слухов, так что торговцы квартала с тоскою вспоминали о тех уже далеких днях, когда прежние хозяева устраивали балы и званые вечера, тратя большие деньги на покупку украшений, свечей, изысканных яств и тонких вин. Вот почему, когда однажды вечером окна этого дома осветились, все окрестные жители приветствовали столь приятное событие. Соседи подошли ближе и с любопытством наблюдали за тем, как слуги ходили взад и вперед из каретных сараев на чердак и обратно, перетаскивая баулы, дорожные сундуки, узлы, подвешивая к потолкам новые люстры. На следующий день появились штукатуры, маляры, обойщики со своими лестницами и помостами. В комнаты ворвался свежий ветер, он прогнал воспоминания о колдунах и чародеях. Светлые занавеси придали гостиным веселый и нарядный вид; конюх в ливрее привел в конюшню двух великолепных рысаков, и там снова вкусно запахло сеном, овсом, люцерной. А позднее стало известно, что какая-то богатая креолка, нимало не испугавшись духов и домовых, сняла этот особняк…
Дальше хронику продолжала продавщица кружев с Калье-Майор. Даму, арендовавшую дом графини де Аркос, вскоре все стали называть «Кубинкой». Это была красивая женщина с большими темными глазами, она жила одна, никого не принимала и не старалась завязать отношения ни с жителями столицы, ни с придворными. Взор ее был постоянно омрачен какой-то заботой, но тем не менее она не искала утешения в вере, никто ни разу не видел ее в церкви. Судя по количеству слуг и по тому, что дом был поставлен на широкую ногу, дама была богата. И все же одевалась она строго; правда, покупая кружева или выбирая материю, она неизменно просила самое лучшее и никогда не останавливалась перед ценою… Ничего больше торговка кружевами рассказать не могла, и наступил черед Пако, отменного гитариста и цирюльника, чье заведение служило чем-то вроде клуба для обитателей квартала. По его словам, Кубинка приехала в Мадрид по весьма деликатному делу: она хлопотала о помиловании своего кузена, который уже несколько лет томился на каторге в Сеуте. Говорили, что кузен этот был франкмасон и готовил заговоры в испанских владениях Америки. Утверждали, что он сторонник французов и разделяет идеи революции, что он печатал крамольные сочинения и песенки, которые грозили подорвать власть короля в заморских колониях. Сама Кубинка тоже походила на заговорщицу и атеистку, если иметь в виду ее замкнутый образ жизни и то, с каким равнодушием относилась она к религиозным процессиям: когда мимо дома проносили распятие и святые дары, ей даже в голову не приходило выглянуть из окна. Некоторые уверяли, будто в бывшем доме графини де Аркос воздвигали нечестивые колонны масонской ложи и служили черные мессы. Однако полиция, прослышав об этих толках, на протяжении нескольких недель тайно следила за домом и пришла к заключению, что там не могли происходить никакие сборища — ни заговорщиков, ни нечестивцев, ни франкмасонов — по той причине, что туда вообще никто не приходил. Дом графини де Аркос, некогда окруженный атмосферой тайны из-за появлявшихся там призраков и привидений, продолжал оставаться таинственным местом и теперь, после того как в нем поселилась красивая чужестранка. На даму эту заглядывались все мужчины в тех редких случаях, когда она шла пешком в ближайшую лавку или же в канун рождества отправлялась на Пласа-Майор купить толедский марципан…
Затем следовал рассказ старого доктора, который одно время часто посещал дом графини де Аркос. Он пользовал там мужчину крепкого сложения, чье здоровье было, однако, сильно подорвано пребыванием в Сеуте: человек этот незадолго перед тем возвратился с каторги, так как был помилован королем. На его ногах еще виднелись следы кандалов. Он страдал от перемежающейся лихорадки, а иногда и от астмы, которой болел еще с детства; правда, во время приступов ему становилось легче, если он курил небольшие сигары, свернутые из листьев дурмана, — их выписывал с Кубы аптекарь из квартала Трибулете. В результате умелого лечения больной окреп, силы его постепенно восстановились. И врача больше не приглашали в дом графини де Аркос… Теперь рассказывал книгопродавец. Эстебан и слышать не хотел о философии, о трудах экономистов, о сочинениях, где речь шла об истории Европы последних лет. Он читал книги о путешествиях; песни Оссиана; [151] повесть о страданиях юного Вертера; новые переводы Шекспира. Книгопродавец вспомнил, что клиент пришел в восторг от «Гения христианства»; [152] молодой человек назвал эту книгу «в высшей степени необыкновенной», попросил переплести ее в бархат и приделать маленькую золотую застежку, какие обычно прилаживают, когда хотят сохранить в тайне свои заметки на полях.
Карлос читал книгу Шатобриана и никак не мог уразуметь, почему Эстебан, не веривший в бога, выказал такой интерес к сочинению, лишенному цельности, местами путаному и, во всяком случае, малоубедительному для всякого, в ком не жила глубокая вера. Он принялся искать эту книгу и в конце концов обнаружил один из ее пяти томиков в комнате у Софии. Перелистывая том, Карлос с удивлением обнаружил, что во второй части произведения в этом издании содержалась романтическая повесть под названием «Рене», которая отсутствовала в позднейшем издании, сравнительно недавно полученном в Гаване. Большинство страниц в книге не содержали никаких пометок, ни одно слово там не было подчеркнуто, но отдельные фразы и абзацы кто-то обвел красными чернилами: «Жизнь эта, которая поначалу восхищала меня, уже вскоре сделалась нестерпимой. Одни и те же сцены, одни и те же идеи прискучили мне. Я принялся изучать собственное сердце и вопрошать себя, чего же я хочу…», «Не имея ни родных, ни друзей и, можно сказать, еще ни разу никого не любив на этой земле, я тяготился жизнью, бившей во мне ключом… Я спускался в долину, я поднимался на гору и всеми силами души стремился к идеальному предмету моих будущих пламенных желаний…», «А теперь вообразите, что она была единственной женщиной в мире, которую я когда-либо любил, что все мои чувства были сосредоточены на ней и они были неотделимы от горестных воспоминаний моего детства…», «Движимая жалостью, она пришла ко мне…» Подозрение невольно зародилось в душе Карлоса. И он решил подробно расспросить горничную, которая одно время служила у Софии; остерегаясь обнаружить слишком уж явный интерес к столь деликатному делу, он задавал ей туманные вопросы, надеясь, что девушка, быть может, сама сделает какое-либо признание. Не могло быть сомнений в том, что София и Эстебан испытывали друг к другу глубокую привязанность, между ними существовали ровные и нежные отношения. В холодные зимние дни, когда замерзали даже фонтаны Ретиро, они обедали вдвоем у нее в комнате, придвинув кресла поближе к огню. А летом совершали долгие прогулки в экипаже, останавливаясь только для того, чтобы выпить прямо на улице стакан прохладного оршада. Иногда их встречали на ярмарке Сан-Исидро, где они развлекались зрелищем народного гулянья. Они всегда держались за руки, точно брат и сестра. Не было случая, чтобы они ссорились или даже громко спорили. Такого ни разу не случалось. Он неизменно называл ее по имени, и она всегда говорила ему: «Эстебан». И никогда злые языки — а они ведь всегда найдутся среди прислуги — не осмеливались намекать, будто между ними существует слишком уж нежная близость. Нет, нет. Во всяком случае, никто ничего такого не замечал. Когда, заболев, он проводил ночи без сна, она нередко просиживала у его изголовья до самой зари. А вообще-то они были как брат и сестра. Одно только удивляло людей: почему такая красивая женщина не хочет выходить замуж, ведь пожелай она только, и у нее бы не было отбоя от самых завидных женихов…
«Бывает, что никак невозможно доискаться истины, — думал Карлос, перечитывая фразы, подчеркнутые в книге, переплетенной в красный бархат, и понимая, что толковать их можно самым различным образом. — Араб сказал бы, что я только даром теряю время, как теряет его тот, кто ищет след птицы в воздухе или рыбы в воде». Теперь оставалось только восстановить события последнего дня, того дня, когда две жизни словно растворились в гуще грозных и кровавых событий. Лишь одна свидетельница могла кое-что рассказать о начале драмы: продавщица перчаток. Ничего не подозревая о том, что должно было случиться, она ранним утром пришла в дом графини де Аркос и принесла Софии несколько пар перчаток. Она с изумлением обнаружила, что в особняке остался только старый слуга. София и Эстебан находились в библиотеке — облокотившись на подоконник открытого окна, они внимательно прислушивались к тому, что происходит снаружи. Глухой шум наполнял город. Хотя на улице Фуэнкарраль, казалось, нельзя было заметить ничего необычного, внезапно стали закрываться двери многих лавок и кабачков. На соседних улицах, за домами, судя по всему, собирались толпы людей. И вдруг начались беспорядки. На перекрестках появились группы простолюдинов в сопровождении женщин, детей и принялись кричать: «Смерть французам!» Из домов выбегали люди, вооруженные кухонными ножами, кочергами, плотничьим инструментом, словом, любыми предметами, которыми можно было резать, бить, колоть. Со всех сторон доносились выстрелы, а людская толпа все росла и росла, она катилась по направлению к Пласа-Майор и Пуэрта-дель-Соль. Во главе группы молодых мужчин шел священник со складным ножом в руке; время от времени он оборачивался к своим спутникам и громко кричал: «Смерть французам! Смерть Наполеону!» Народ Мадрида устремился на улицы: внезапный и грозный бунт вспыхнул совершенно неожиданно, он не был подготовлен ни печатными листовками, ни призывами опытных ораторов. Зато как красноречивы были жесты и движения мужчин, как выразительны крики возбужденных женщин, как неодолимы натиск толпы и владевшая всеми ярость! Но вдруг людское море словно замерло, будто втянутое гигантским водоворотом. Доносившиеся со всех сторон ружейные залпы участились, а затем впервые хриплым басом заговорила пушка.
— Кавалерия! Французская кавалерия! — послышались крики в передних рядах.
Многие уже бежали назад — на лице, на руках, на груди у них были кровь и следы сабельных ударов.
Однако вид крови нисколько не устрашил остальных, — они спешили в самое пекло, туда, где рвалась картечь и грохотали орудия… И в эту самую минуту София отпрянула от окна.
— Идем туда! — крикнула она, срывая со стены кинжал и саблю.
Эстебан попытался остановить ее:
— Но ведь это глупо: там бьют из орудий. Что ты сделаешь этой ржавой рухлядью?!
— Оставайся, если хочешь! А я пойду!
— Но за кого ты идешь сражаться?
— За тех, кто вышел на улицу! — крикнула София. — Надо же что-то делать!
— Что именно?
— Что-нибудь!
И Эстебан увидел, как она выбежала из дому, вне себя от гнева: платье соскользнуло у нее с плеча, над головою она занесла саблю.
Никогда еще София не казалась ему такой сильной и самоотверженной.
— Подожди меня! — крикнул Эстебан.
И, сорвав со стены охотничье ружье, он быстро сбежал по лестнице… Вот и все, что удалось узнать Карлосу. В городе еще долго кипели неистовые страсти, он наполнился грохотом, криками толпы, повсюду царил хаос беспорядочных схваток. В атаку на горожан мчались на конях мамелюки, кирасиры, польские гвардейцы, а жители Мадрида встречали их холодным оружием, мужчины и женщины бесстрашно бросались с ножами на лошадей, чтобы перерезать им сухожилия. Когда отряды солдат, стараясь окружить повстанцев, теснили их со всех сторон, те пытались укрыться в домах или обращались в бегство, перескакивая через ограды и взбираясь на крыши. Из окон на головы французов летели горящие поленья, камни, кирпичи; на них опрокидывали котлы и кастрюли с кипящим маслом. Группа восставших захватила орудие, и даже когда все мужчины пали один за другим, пушка все еще продолжала стрелять — горящий фитиль подносили теперь разъяренные женщины, заменив своих мужей и братьев. Мадрид был во власти великого катаклизма, подобного извержению вулкана; казалось, пламя, железо, сталь — все, что режет, и все, что сжигает, — взбунтовались против своих хозяев, и зазвучал трубный глас грозного Дня гнева… А потом наступила ночь. Ночь жестокой резни, бойни, уничтожения: людей без пощады расстреливали на берегах Мансанареса и в квартале Монклоа. Беспорядочная пальба, которая прежде слышалась повсюду, теперь раздавалась уже в определенных местах; через равные промежутки времени вслед за командой гремели ружейные залпы, а изрешеченные пулями и обагренные кровью стены служили зловещей декорацией этим сценам. Время в ту ночь начала мая текло медленно, казалось, часы изнемогают под гнетом крови и ужаса. На улицах валялись трупы, стонали раненые, которые уже не в силах были подняться, — их приканчивали патрули сумрачных мирмидонян [153]; и порою робкий, дрожащий луч фонаря в руке человека, тщетно разыскивавшего по всему городу дорогого ему покойника среди стольких других мертвецов, освещал изодранные доломаны, отпоровшиеся позументы, измятые кивера, которые красноречиво говорили о бедствиях войны… София и Эстебан так и не вернулись в дом графини де Аркос. Никто не мог даже сказать, как они погибли и где погребены их тела.
Карлос узнал то немногое, что можно было узнать, и дольше оставаться в Мадриде ему было незачем; он приказал запечатать сургучом ящики, куда были уложены предметы домашнего обихода, книги, платья, напоминавшие ему — своей формой, запахом или складками — о тех, кто навсегда ушел из жизни. Внизу Карлоса ожидали три экипажа, чтобы отвезти его и всю эту кладь на почтовую станцию. Дом графини де Аркос возвращался к владельцам, и отныне ему вновь предстояло пустовать. Двери — одну за другой — запирали на ключ. И покинутое жилище постепенно погружалось во тьму: стояла зима, над городом рано сгущались сумерки. В комнатах погасли огни, полусгоревшие головни в каминах сгребли в кучу и залили водой из красного граненого графина.
Когда последняя дверь затворилась, картина, изображавшая взрыв в кафедральном соборе и оставленная на своем месте, — быть может, намеренно, — расплылась, как бы растаяла, стала просто темным пятном на фоне густо-красной парчи, которой были обиты стены гостиной; там, где сырость увлажнила ткань, парча, казалось, кровоточила.
Гваделупа, Барбадос, Каракас,
1956 — 1958