Там, где кончается Ленинград, начинается море.
Дальше этого места закона нет.
Петербург удивительным образом оказывается сразу на нескольких границах. Самая очевидная из этих границ — это граница суши и моря. Но и другие, даже более значительные границы проходят здесь.
Цитировать большущие куски других авторов — не лучший способ писать собственные книги, но лучше В. Н. Топорова сказать не в силах: «Постоянное и актуальное присутствие моря… неотвратимо… ставит вопрос-вызов, на который нельзя не отвечать, и который, приглашая… выйти из «своей» обжитости, уютности, «укрытости» — потаенности в сферу «открытости», заставляет… задуматься над проблемой судьбы, соотношения высшей воли и случая, жизни и смерти, опоры-основы и безосновности-смерти, над самой стратегией существования «перед лицом моря» (Sein zum Меег, по аналогии с Sein zum Tode), над внутренними и внешними резервами человека в этой пограничной ситуации…» открытость» моря, его опасности, неопределенности, тайны… приглашение к испытанию и риску, к личному выбору и инициативе, к адекватной морю «открытости» человека перед лицом «последних» вопросов».[49]
В. Н. Топоров, конечно, имел в виду «балканского» человека времен античной древности. Но ведь море осталось таким же, будь то Средиземное море или Балтика, и человек антропологически ничуть не изменился со времен Эллады. «Вызов» моря ставит русского человека в ту же самую экзистенциальную ситуацию, что и балканского. Выборы, которые приходилось делать всем русским мореходам и даже рыбакам, в этом пункте ничем не отличаются от выборов Энея, Алкивиада или Пе-икла.
Итак, вот первая граница — море. Мне возразят, что есть ведь и другие русские приморские города — Архангельск, Мурманск, Владивосток, Одесса. Но стоит уже перечислить, и оказывается: да, в каждом приморском городе идет интенсивный процесс развития культуры! В каждом из них неизменно складывается самобытный слой творцов и носителей культуры, и этот слой всегда отличается от интеллектуалов других городов. Нет в России приморского города, где процесс шел бы в том же масштабе.
Но и в ряду таких городов-символов, как Архангельск или Одесса, Петербург резко выделяется. Тут, что ни говори, совсем другой масштаб. Петербург больше и по размерам, и по глубине своего воздействия на человека, по степени своих отличий от всего остального.
Может быть, дело в том, что Петербург основывали сухопутные русские люди? В Холмогорах, в Архангельске давно сложились школы русских мореходов. В XVI–XVII веках Московия располагает очень неплохим рыболовным и торговым флотом. Что характерно — возник этот флот совершенно независимо от флотов других европейских держав. Никто не прорубал окно в Европу и не лазил в окно нараскоряку. Никто не звал голландцев осчастливить нас своими познаниями. А флот был такой, что поморы на своих судах регулярно ходили к архипелагу Шпицбергена, Свальбарда норвежцев, преодолевая порядка 2000 километров от Архангельска. Из этого расстояния добрых 1000 километров плыли они по открытому океану, вдали от берега; добирались порой до 75, 77-го градуса Северной широты. «Ходить на Грумант» было занятием почетным, но достаточно обычным. Более обычным, чем для голландских матросов плавание в Южную Америку вокруг мыса Горн.
О том, что русские регулярно бывают на Груманте-Свальбарде-Шпицбергене, в Европе знали еще в XV веке.
Тем более регулярно плавали поморы вдоль всего Мурманского побережья; огибая самую северную точку Европы, мыс Нордкап, добрались до Норвегии и лихо торговали с норвежцами, причем продавали готовую промышленную продукцию — парусное полотно, канаты и изделия из железа. А покупали сырье — китовый жир и соленую рыбу. В 1480 году русские моряки попали в Англию и после этого посещали ее неоднократно.
Считается, что английский моряк Ричард Ченслер в 1553 году «открыл» устье Северной Двины, Архангельск и Холмогоры. Он был принят варварским царем Иваном IV и погиб во время кораблекрушения в 1555 году, возвращаясь из второго плавания.
Не буду оспаривать славу британских моряков. Позволю себе только скромно добавить, что поморы тоже «открыли» родину Ричарда Ченслера и были приняты его невероятно цивилизованными сородичами — за 70 лет до того, как Ченслер «открыл» их самих. А в остальном — все совершенно правильно.
Виллим Баренц в 1595–1597 годах «открыл» море, которое носит его имя, «открыл» Шпицберген и остров Медвежий и погиб, «открывая» Новую Землю. Нисколько не умаляю славы Виллима Баренца и его людей. Это были отважные моряки и смелые, самоотверженные люди. Каково-то им было плыть по совершенно незнакомым морям, мимо варварских земель, подумывая о Снежной королеве, морском змее, кракене, пульпе, гигантском тролле и других «приятных» существах, обитающих, по слухам, как раз где-то в этих местах!
Нет, я не издеваюсь! Я искренне снимаю шляпу перед этими отважными людьми; я уверен, что В. Баренц, умерший от цинги где-то возле северной оконечности Северной Земли и похороненный в ее каменистом грунте, на сто рядов заслужил бессмертие; что море названо его именем вполне обоснованно.
…Только вот плавали по этому морю уже лет за пятьсот до Баренца (следы пребывания новгородцев на Груманте и Новой Земле датируются XI веком), а от цинги не умирали потому, что умели пить хвойный отвар и есть сырое мясо и сало. И вообще, не видели в этих путешествиях никакой героики, потому что совершали их регулярно, из поколения в поколение, и с чисто коммерческими целями. Ну дикари, что с них возьмешь…
Поморы не были ни «русскими эскимосами», ни «русскими полинезийцами». Это были скорее уж русские европейцы, и вели образ жизни, очень напоминавший образ жизни норвежцев — то же сочетание сельского хозяйства, в котором основную роль играло скотоводство, и мореплавания, рыболовства, добычи морского зверя. А кочи были океанскими судами — с килем, палубой, фальшбортом, двумя мачтами с системой парусов. Эти суда могли выходить в открытый океан и находиться там недели и месяцы; они полностью отвечали всем требованиям, которые предъявлялись в Европе к океанскому кораблю.
Размеры? От 14 метров от кормы до носа и вплоть до 22–23 метров. Размерами кочи были ничуть не меньше каравелл, на которых Колумб открывал Америку и на которых плавали по Средиземному морю вплоть до второй половины XVIII века.
Впрочем, гораздо больше похож коч на суда Северной Европы — те суденышки, которые строились в Швеции, Норвегии, Шотландии, Англии. По классификации, разработанной в Лондоне страховым агентством Ллойда, коч — это «северная каракка», ничем не хуже других разновидностей.
Кочи должны были ходить все-таки в северных морях, где много льдов. Их корпус поэтому был устроен своеобразно — обводы судна в поперечном разрезе напоминали бочку. Форма изгиба рассчитывалась так, что если судно затирали льды, то эти же льды, стискивая борта судна, приподнимали его и становились уже не опасны.
Таким образом были рассчитаны обводы полярного судна «Фрам» («Вперед»), построенного по проекту Фритьофа Нансена. И расчет оправдался! Когда «Фрам» затерли льды, его корпус поднялся почти на полтора метра, и лед не смог раздавить корпус судна.
Таких кораблей на Русском Севере в XVII веке действовало одновременно несколько сотен! До тех пор, пока Петр во время своей поездки на север не обнаружил «ужасную» вещь: дикари из Холмогор делали «неправильные» обводы судна! Не такие, как в Голландии! Правда, эти «неправильные» обводы корабелы делали вовсе не по невежеству, а потому, что строили корабли, приспособленные к плаваниям по ледовитым морям. Голландский-то флот даже в Балтийское море почти не плавал и севернее Эдинбурга не забирался. Да, голландские корабли ходили быстрее — но они никогда не смогли бы плавать в таких широтах и в такой ледовой обстановке, как корабли поморов.
Указ Петра повелевал поломать все «неправильные» корабли и построить на их месте «правильные», с такими же обводами корпуса, как в Голландии. Этот указ привел к катастрофическим последствиям: несколько сотен прекрасных кораблей поломали, строить такие же запретили.
Из сырого леса, наскоро, стали строить другие, «правильные» корабли — но когда их построили, мореходными качествами прежних они вовсе и не обладали. Россия, русское Поморье, навсегда потеряла свой приоритет в северных морях; свое «ноу-хау», позволявшее ей очень уверенно конкурировать с любыми иноземцами, осваивать Субарктику и даже Арктику.
Разумеется, мореходный опыт Русского Севера, опыт жизни на берегу моря, никак не был использован в Петербурге. Как и опыт Каспийского флота, кораблей, которые должны были ходить по Волге и по Каспийскому морю. Каспийские бусы строили в нескольких местах по Волге и по Оке, и был бус огромным судном с водоизмещением до 2 тысяч тонн и длиной по палубе до 60 метров. Для сравнения — галеоны, на которых вывозились богатства Америки в Испанию, имели водоизмещение от 800 до 1800 тонн; лишь немногие из них достигали размеров каспийского буса. Водоизмещение большинства торговых кораблей Голландии и Англии, том числе ходивших в Индию, в Америку, на остров Ява, не превышало 300–500 тонн. На этом фоне даже коч, поморская лодия водоизмещением до 500 тонн, весьма мало отличался от европейских кораблей по размерам, а каспийский бус их значительно больше.
Указы Петра уничтожили строительство этих кораблей, и спустя 50, 100 лет пришлось заводить флот на Каспии, на Черном море, что называется, на голом месте.
Опыт россиян-мореходов, умевших плавать по морям, жить на берегу моря, зачеркивался Петром. Строили Петербург, составили большинство его жителей выходцы из самых что ни на есть сухопутных губерний. Моряками становились на 99 % случайно, и в 90 % случаев — без особой охоты. При Петре и после Петра последовательно считалось — до Петра никакого опыта мореплавания не было! Все приходилось заимствовать! В качестве доказательства неприспособленности к морю русских до Петра приводят иногда любопытный факт: долгое время в Петербурге и на флоте не использовали русское слово «берег» для обозначения берега моря. Этому служило голландское слово «кюст».
Что ж! Пример и правда доказывает, что флот строили и новые земли заселяли люди, не видавшие моря. Это факт. Но интересно, как называли берег моря поморы из Холмогор? Русские моряки из Астрахани? И наконец, русские из Ижоры и Канцов? Они что, тоже использовали голландские слова для названия берега моря?
Впрочем, для Петербурга заполошный характер и самодурство Петра сыграли положительную роль. Как гласит поговорка, не было бы счастья, да несчастье помогло. Попав на берег моря, сухопутные жители испытали сильнейший психологический шок. И все, о чем так хорошо писал В. Н. Топоров, сказалось гораздо сильнее, чем сработало бы на людей подготовленных.
Петербург находится на крайней северной границе собственно России. Конечно, не в буквальном смысле: русские люди жили и севернее — например, в Архангельске, почти на 65-й параллели, добирались и до Пустозерска, то есть до Полярного круга.
Но и в устье Невы кончалась Россия. Русская равнина, на которой можно было вести привычный образ жизни и кормиться традиционным хозяйством, достигала берега Балтики. Не случайно же русские освоили балтийское побережье еще в IX–X веках, во времена Новгорода Великого. Но Карелия так и оставалась совершенно не заселена русскими — что в X веке, что в XVII.
Петербург разместился на самой оконечности исторической России, буквально на ее границе с финскими племенами…
Одновременно Петербург построен в самой дальней точке расселения немцев на восток. Начавшийся в VIII–IX веках Drang nach Osten шел вдоль Балтики. По форме области расселения немцев напоминали язык, высунутый в славянские земли. К XIII веку Drang достиг областей расселения латышских и эстонских племен. В XIV–XV веках много немцев поселилось в землях Новгорода Великого — своего рода продолжение «натиска на восток», — но уже мирными средствами. В середине XVI века распадается Ливонский орден, шведы захватывают Курляндию, Лифляндию, южный берег Финского залива. Ничто не мешает немцам продолжать движение на восток.
Фридрихсхавн и другие немецкие города на территории будущего Петербурга — это самая восточная точка распространения немцев по южному побережью Балтики.
Эти немцы вовсе не были переселенцами, эмигрантами. Они говорили, писали и думали по-немецки, поддерживали связи с землей отцов, был даже обычай брать себе жен в Германии. Одним из немцев города Пскова, исполнивших этот обычай, был мой прадед, Эдуард Шмидт: он женился на Иоганне Рабе, крестьянке из-под Гамбурга. В Петербурге до Второй мировой войны жило до 40 тысяч немцев и намного больше людей с примесью немецкой крови.
25 июля 1937 года Ежов подписал и ввел в действие приказ № 00439, которым обязал местные органы НКВД в 5-дневный срок арестовать всех германских подданных, в том числе и политических эмигрантов, и «добиваться исчерпывающего вскрытия не разоблаченной до сих пор агентуры германской разведки».[50] По этим делам было осуждено 30 608 чел., в том числе приговорено к расстрелу 24 858 человек. 23 марта 1938 г. последовало постановление Политбюро об очищении оборонной промышленности от лиц, принадлежащих к национальностям, в отношении которых проводятся репрессии. А если немца увольняли с оборонного завода, то или сажали за «шпионаж», или «в лучшем случае» высылали из Петербурга. Но немцев и сейчас в Петербурге много.
Позволю себе рассказать такую историю… Весной 2006 года, на одном неофициальном собрании в Эрмитаже мне довелось познакомиться с человеком, который «жил в Петербурге до Петербурга».
— Это как?!
— Мои предки жили во Фридрихсхавне. Уже в Петербурге были служками в кирхе. В 1806 году кирха сгорела, и пришлось перейти в православие…
Мы вели себя хорошо, мы почти не пели политически некорректных песен, разве что «Бомбы над Англией». Но вот про «муттер Вольгу» не удержались и спели, только вместо «Вольги» у нас была река Нева… С тем же припевом.
Сидящий напротив человечек (такой толстенький, с сахарной лысинкой) смотрел на нас с большим неодобрением и наконец произнес классическое:
— Понаехали тут…
Сказать, что мы смеялись, значит ничего не сказать. Мы выли и корчились от хохота. Ведь оба мы — россияне, коренные жители Северо-Запада, и притом — немцы по происхождению, «фольксдойче». Наши немецкие предки жили тут ДО предков этого «обличителя понаехавших инородцев».
Германский мир Прибалтики, в том числе окрестностей Петербурга, был частью германского мира, его самым восточным окоемом. При том, что «трофейные немцы» сделались лояльнейшими подданными русской короны.
Еще Древний Новгород был русским государством, сильно связанным со Скандинавией. Связь была своеобразная — односторонняя. Известно много скандинавских погребений на северо-западе Руси и практически неизвестны славянские погребения в Скандинавии.[51] Точно так же скандинавские вещи найдены в слоях Старой Ладоги и Новгорода,[52] но отнюдь не раскопаны славянские древности в слоях Упсалы и Стокгольма. Влияние Скандинавии на организацию общества в Новгороде так велико, что еще не известно, какое значительнее — немецкое, скандинавское или более южных славянских земель.
Влияние было не только мирным. «Повесть временных лет» рассказывает о захвате скандинавами города, который назывался Славгород, около 800 года до Р.Х. Если верить летописи, восставшие горожане истребили варягов, но город сгорел дотла. Новый город, построенный на пепелище старого, и стал называться Новгородом.
Древний Новгород отнюдь не выглядел невинной овечкой — порукой тому и захват легендарных Сигтунских ворот, и многие истории набегов славян на побережье современной Швеции. Но Скандинавия всегда оказывалась почему-то активнее, сильнее, ее влияние на Новгородские земли было сильнее, чем обратное. Новгород ни разу не попытался завоевать Скандинавию, распространить на нее свою власть. А скандинавы последний раз попытались сделать это в 1240 году, когда — в точности на территории будущего Петербурга — Александр Невский разгромил войско ярла Биргера.
И Новгород, и разбойничья Швеция ярлов и варягов, дружин и мечей — все это кануло в Лету. Но и в XVII веке Швеция держала в руках земли бывшего Новгорода; Северная война 1700–1721 годов стала последней войной за эти земли между Скандинавией и славянами.
Но граница осталась. От Петербурга до шведского побережья по прямой — порядка 500 километров, и ведь Петербург не спрятан в глубине территории, как Новгород. Он открыт для высадки десанта. До подчиненной Швеции Финляндии, где утверждается лютеранство и культура Западной Европы, от Петербурга километров 30.
В XVIII веке были разные мнения о том, европейцы ли русские. Большинство ученых склонялись к тому, что после «реформ Петра» русские становятся европейцами и станут ими окончательно — как только удавят в себе азиатов. Россия же до Урала — Европа.
В XVII же веке такого мнения не высказывали ни географы, ни философы. Россию на картах того времени называли то «Великой Татарией», то еще веселее — «Великой Тартарией», и в Европу ее не включали. Любопытно, что Курляндия в Европу входила, а вот Финляндия — нет. Финляндия была Европой ровно в той степени, в которой шведы успели ее «цивилизовать» — то есть отучить финнов от собственного языка, культуры и образа жизни.
Если считать европейскими странами Курляндию и Швецию, то все лежащее к востоку от них — уже не Европа. Петербург оказывается в этом случае первым большим городом за пределами Европы — чем-то вроде Тира или Сидона для греков времен Энея.
Если все же считать частью Европы многострадальную Финляндию, то получается еще интереснее. Тогда образуется узкий участок собственно русской территории, втиснутый между Курляндией и Финляндией. Северная часть этого участка — балтийское побережье, от устья Нарвы до Карельского щита, примерно 150 километров. Образуется как бы исполинский язык, высунутый Россией, азиатской страной, между европейскими государствами. Словно язык враждебной Европе России, которым она лакает воды Балтийского моря, восточного озера немцев.
Но ведь то, что является границей Европы, — одновременно и граница России. Петербург расположен на границе России с Европой.
Петербург построили как окно в Европу. И из этого окна все время дует.
Чаще всего города вырастают в центре своей земли, как их сердце, как их воплощение. Это концентрические города. Так вырос Рим — сердце огромной империи. Так выросли Париж и Лондон, Стокгольм и Краков. Так выросла и Москва. В таких городах естественно возникают «генетические» мифы — мифы про собирание земель вокруг города, о событиях его роста, происхождения и развития.
Но бывает, что город сознательно возводится не в сердце, а на краю своей земли. Зачем? Для того, чтобы подчеркнуть — монарх претендует на большее, чем имеет! Если город расположен на краю своей страны, то получается, император не признает окончательным современные границы страны. Столица должна находиться в центре, и он строит свою столицу в центре БУДУЩЕГО государства. Уже тем самым объявляется, что реально существующая страна как бы «на самом деле» и не существует, что она — только часть той страны, которой предстоит родиться.
Так, император Константин перенес свою столицу из Рима в город Византии, который стал теперь называться Константинополем. Возник совершенно новый город, лежащий не в центре империи, а на ее восточной окраине. Константинополь возводился, чтобы разорвать старые, полуязыческие традиции Рима и новые традиции христианской империи. Уже в его положении содержалась претензия сделать частью империи Персию и другие «пока не христианские» земли, и соседи отлично чувствовали этот вызов.
Перенеся столицу в Константинополь, император объявлял историю Рима только началом какой-то более важной истории, а Римскую империю — только частью какой-то большей по размерам империи. Ему и его сподвижникам мерещился ни много ни мало Земной шар, объединенный христианнейшим императором. Не случайно же Константин первым взял в руки новый символ власти — державу, то есть Земной шар, осененный крестом.
Похожий поступок совершил и киевский князь Святослав, когда перенес столицу Руси из Киева в новый городок, Переяславль на Дунае. Тем самым он объявлял о намерении создать империю, частью которой будет Киевская Русь, а большую часть еще предстоит отвоевать у Византии. Замысел Святослава успехом не увенчался, но увенчаться вполне мог — создавались же варварские королевства на территории бывшей Западной Римской империи. А главное — поступок это принципиально такой же, как и поступок римского императора Константина и московитского царя Петра I.
В таких городах, расположенных «эксцентрически», на краю своей земли, естественным образом создаются совсем другие мифы: мифы космологические — о творении города, страны и государства. Не о медленном, закономерном росте, но именно о творении. Складываются мифы эсхатологические — о конце мира, мифы демиургические — о творении, совершенном мудрецами и гигантами-демиургами.[53]
Так что независимо ни от чего иного Петербург неизбежно должен был бы порождать эти неспокойные, напряженные мифы, создавать сложную психологическую обстановку для своих жителей. Так и в Константинополе всегда особенно подчеркивалось противопоставление неосмысленной природы и сотворенного людьми, стихии и человека, коллективной мощи жителей империи, сотворившей город там, где еще десять — двадцать лет назад стояли только нищие рыбацкие деревушки.
Но в том-то и дело, что мифология Петербурга с самого начала не останавливалась на противопоставлении природного и созданного человеком, стихийного и сотворенного. Мифы творения странным образом зацикливаются на личности Петра и странным образом говорят не столько о мощи человека, сколько о мощи тех, кто помогает Петру… А помогает ему, как вы понимаете, вовсе не Господь Бог.
Вот одна очень типичная легенда: мол, Петербург было невозможно построить в таком топком месте, пучина поглотила бы его дом за домом. Построить Петербург можно было только сразу весь, целиком, и строить его можно было только на небе, а потом сразу взять и опустить его весь на землю. А кому по плечу такая задача?! Только Антихристу.
Эта легенда приписывается финнам, но явно только приписывается — ведь вовсе не финны поговаривали об Антихристе и уж, конечно, кто-кто, а финны прекрасно знали, выдержит ли «трясина» отдельные дома. Ведь построенный на их глазах Ниеншанц с его 2000 жилых домов, лесопильными заводами и церквами, другие города и деревни никуда и не думали провалиться. Такие легенды приписывались финнам, чтобы придать им древность и происхождение от немного таинственного, «колдовского» народа, жившего в этих местах задолго до русских.
В. Ф. Одоевский передает эту легенду так: «Вокруг него (Петра. — А.Б.) только песок морской, да голые камни, да топь, да болота. Царь собрал своих вейнелейсов[54] и говорит им «постройте мне город, где бы мне жить было можно, пока я корабль построю». И стали строить город, но что положат камень, то всосет болото; много уж камней навалили, скалу на скалу, бревно на бревно, но болото все в себя принимает, и наверху земли одна топь остается. Между тем царь состроил корабль, оглянулся: смотрит, нет еще города. «Ничего вы не умеете делать», — сказал он своим людям и сим словом стал поднимать скалу за скалой и ковать на воздухе. Так выстроил он целый город и опустил его на землю».[55]
Одоевский еще делает вид, что это финская легенда, но эту же легенду опубликовали в 1924 году как народную, как часть городского фольклора — и уж конечно, никак не финского:
«Петербург строил богатырь на пучине. Построил на пучине первый дом своего города — пучина его проглотила. Богатырь строит второй дом — та же судьба. Богатырь не унывает — и третий дом съедает злая пучина. Тогда богатырь задумался, нахмурил свои черные брови, наморщил свой широкий лоб, а в больших черных глазах загорелись злые огоньки. Долго думал богатырь и придумал. Растопырил он свою богатырскую ладонь, построил на ней сразу свой город, и опустил на пучину. Съесть целый город пучина не могла, она должна была покориться, и город Петра остался цел».[56]
Естественно, и в самом творении города «на воздусех», и в возведении его «на пучине», и в топи, которая плещется под камнем, есть что-то глубоко неестественное, что-то противоречащее всему естественному и нормальному течению событий и обычному положению вещей.
И получается — Петербург не просто город, поставленный эксцентрически, но город, созданный колдовским, невероятным способом, и само бытие этого города загадочно и невероятно.
А ведь Петербург — это не только город, лежащий на краю своей земли. Это город, лежащий на границах трех культурно-исторических миров: славянского мира, Германии и Скандинавии. Город, лежащий на краю Европы, на краю суши. Может быть, ощущение всех этих границ как-то накладывается, усиливает переживание эксцентрического положения города?
Если это предположение верно, то мы получаем объяснение — почему черты эксцентрического города так сильны в Петербурге? Намного сильнее, чем в Константинополе, во всяком случае. Может быть, дело в том, что положение Петербурга на МНОГИХ «краях» одновременно сделало его СВЕРХЭКСЦЕНТРИЧЕСКИМ городом?
Впрочем, есть и еще одна граница, на которой расположен Петербург… И о которой мы пока не говорили.
Так ведь он где, Урал? На краю света.
С точки зрения жителя большей части Европы, Петербург находится на границе обитаемого человеком. От этой фразы поднимется не одна бровь жителя Швеции, Норвегии да и Финляндии. Ведь Финляндия полностью лежит севернее Петербурга, а у Швеции и Норвегии южнее 60-й параллели северной широты заходят маленькие, незначительные участки территории.
Но Скандинавия — особый культурно-исторический мир. Финляндия — страна очень древних народов, самых древних обитателей Восточной Европы. Финно-угорские племена жили здесь задолго до славян и германцев. Есть основания полагать, что они первые из людей пришли в Скандинавию 9 тысяч лет назад, когда стаял Скандинавский ледовый щит и земля стала пригодна для обитания человека. У финно-угров было много времени приспособиться к Северу.
Индоевропейские племена, вторгшиеся в Скандинавию в XV–XVII веках до Р.Х., тоже имели много времени для адаптации. Грубо говоря — те, кто не мог приспособиться к долгим зимним ночам, дефициту света и тепла — давно вымерли. Предками современных шведов и норвежцев стали те, кто смог приспособиться.
К тому же большая часть шведов и норвежцев жила на юге Скандинавии, не забираясь в места действительно трудные для обитания. Световой режим на юге Скандинавии, между 59 и 62-й параллелью северной широты, примерно такой же, как в Петербурге. А тепловой режим там благоприятнее, потому что эти страны расположены западнее, на них сильнее влияет Гольфстрим. Стоит почитать Сигрид Унсет, Сальму Лагерлёф или Астрид Линдгрен — по их описаниям, в апреле яблоневые сады в Осло и Стокгольме покрываются кипенью цветов, начинаются сельскохозяйственные работы. А в октябре их герои еще прогуливаются под опадающей рыжей листвой — как русские люди в середине — конце сентября.
Для шведа его страна не находится на краю обитаемого мира — потому что его мир все же теплее Петербурга, да к тому же вся страна, целиком, лежит на Севере. У шведа нет и не может быть шока, который может пережить житель Юга от столкновения с Севером. Француз, итальянец, даже немец такой шок пережить в состоянии… но их страны вообще не лежат на Севере, не заходят на Север никакой своей, даже самой малой частью. Приехал человек в Скандинавию — ужаснулся или восхитился, как уж ему захотелось, да и уехал домой.
Россия — единственная европейская страна, лежащая в столь разных широтах, от границы с субтропиками на Кубани до субарктики на Мурманском побережье. И при этом заселяли Петербург и его окрестности на 90 % люди, выросшие в других широтах. У тех, кто пришел из-под Ярославля — не говоря о пришедших из-под Тулы и Калуги, — «северный шок» был очень силен. У жителя Каргополя или Холмогор такого шока не было бы вообще — но много ли жителей Севера переселены были в Петербург? Шли ведь в основном «люди государевы» или их слуги — то есть в основном потомственные жители средней полосы.
Не отсюда ли, кстати, и пресловутые «белые ночи», ставшие чуть ли не символом Петербурга? Может быть, такой значительной приметой своего города и сделали их люди, очень уж непривычные ни к чему подобному?
В климате, в световом режиме Петербурга очень много черт Севера. Это и нежные, пастельные краски небес — на юге краски закатов и рассветов гуще, определеннее. Это и продолжительность дня летом, ночи зимой. Почему-то «черные дни» не стали такой же приметой города, как «белые ночи», а ведь они не менее интересны. В декабре светает часов в одиннадцать, смеркается к трем часам дня. Если денек серенький, тусклый, то света может почти не быть. И в час дня, и в два ходит человек в серых сумерках, а не в свете, подобающем Божию дню. Неделю не разойдутся тучи (а так бывает в Петербурге) — и всю неделю света почти нет.
Конечно, это еще далеко не полярная ночь — но это уже явление, очень ясно указывающее на существование таких ночей, длящихся неделями и месяцами. Человек в Петербурге оказывается в преддверии таких мест — то есть в преддверии мест, где жить человеку не следует.
Где бы ни обитал человек — у него всегда существует представление о местах, где ему следует обитать, и о местах, где жить вовсе не обязательно. Конечно же, представление о таких местах очень зависит от того, в каких именно местах и в каких ландшафтах живет человек.
У каждой культуры есть представление о «правильных» ландшафтах — и всегда эти ландшафты на поверку оказываются попросту «своими» ландшафтами. Лев Гумилев блестяще показал, что культура (Лев Николаевич упорно называл ее «этносом») возникает в совершенно определенных точках географического пространства, на стыке нескольких ландшафтов.[57] Эти ландшафты становятся для культуры «своими».
В сущности, что такое «свой» ландшафт? В первую очередь это ландшафт понятный и знакомый. Обитая в нем десятками поколении, человек представляет, чего он может ожидать, чего надо бояться и на какие приятные стороны обитания в нем можно рассчитывать. В этом ландшафте могут подстерегать опасности, но и сами эти опасности понятны, предсказуемы и потому не особенно страшны.
Уссурийский тигр гораздо слабее бурого медведя. Если эти два страшных хищника нападают один на другого, практически всегда побеждает бурый медведь. Но русские казаки, которые регулярно охотились на медведей, панически бежали от уссурийского тигра. Причина не в том, что этот зверь настолько страшен; пройдет несколько поколений, и потомки казаков начнут охотиться на тигров, и даже ловить живых тигрят для зоопарков. Но пока что тигр настолько пугает их, что в панике бегут матерые воины; бросают оружие люди, берущие бурого медведя «на берлогах», рогатиной и ножом.
На этом примере хорошо видно, как люди могут освоить новый для них ландшафт и сделать его «своим». А до этого буквально все в новом месте вызывает напряжение и страх: ведь неизвестно, чего надо бояться. В наборе новых для него ландшафтов человек оказывается в том же беспомощном положении, которое приписывают своим героям многие фантасты, описывающие освоение чужих планет. У читателя могут быть свои вкусы, я напомню ему, как мастерски делает это Р. Хайнлайн, у которого смертельно опасные «стоборы» оказываются вовсе не хищниками «крупнее льва», а зайцеподобными и к тому же вкусными зверьками.[58]
Как и во многих других случаях, фантасты просто переносят в космос чисто земные проблемы. Европеец в тропиках берет в руки смертельно ядовитую раковину-конус и с интересом наблюдает, как жало моллюска выползает из-за края раковины и впивается ему в ладонь. Он идет купаться в романтическую лунную ночь, привлекая к себе внимание акул-людоедов всего Тихого океана. Но этот же европеец в панике вскакивает, услышав крики безвредных обезьян-ревунов, нервно вздрагивает при виде совершенно не опасного для человека лемура-долгопята, вызывая хохот туземцев, и так далее.
Я посвятил специальную статью описаниям того, что для людей каждой культуры мир устроен в виде концентрических кругов, и чем ближе к центру — тем все окружающее сильнее изменено человеком, и человек чувствует себя все надежнее, спокойнее, увереннее.[59]
В художественной форме лучше всех описал этот архетип Пол Андерсон в своей книге «Три сердца три льва».[60] В этой книге получается так, что чем ближе к центру Империи, тем труднее прорваться туда «силам хаоса» — великанам, чудовищам, ведьмам, черным магам и прочей пакости. К границам Империи «силы хаоса» усиливаются, а за пределами Империи лежат области, целиком подчиненные этим силам.
Места разрывов, пороговые места в этой картине мира — места резких изменений ландшафтов. Если даже территория «не наша», но ландшафты знакомые, люди не предполагают неприятных неожиданностей. В незнакомых ландшафтах человек всегда ждет чего-то нехорошего, опасного… И хуже того — ждет такой опасности, с которой он не умеет справляться, о которой у него нет никаких сведений.
При этом о местах очень отдаленных человек всегда предполагает, что там все устроено «не так», непривычно, и следовательно — из этих отдаленных мест подсознательно ожидает вторжения каких-то неприятных созданий или новых неведомых опасностей. Это не такое уж неверное представление, потому что из глубин степной Азии вырываются орды Атиллы и Чингисхана, приходят чума и оспа, проникает в Европу серая крыса, а из Африки двигается СПИД.
С накоплением знаний прежде неведомые земли становятся хорошо знакомыми; ландшафты, пугавшие дедов, превращаются в места отдыха внуков. Но принципиально ничего не меняется, потому что тогда «страшные» ландшафты, местности и существа попросту отодвигаются в более далекие области пространства.
В Средние века Африка и Мадагаскар были обиталищем людей с собачьей головой, деревьев-людоедов, лемний с глазами на груди и так далее — то есть чудовищ. Позже пришлось переместить место обитания опасных чудищ в самые отделенные места суши, а для надежности — в глубины океана.
В XX веке на Земле просто не осталось достаточно подходящего места, чтобы можно было мотивированно, серьезно бояться… Но как раз к тому времени человечество осваивает все ландшафты Земли и «обнаруживает» себя в космическом пространстве, о котором уж вовсе ничего не известно. Очень поучительно наблюдать, как привычные «страшилки» переносились с Земли в космос и как это происходило в самой развитой тогда культуре Земли — в англосаксонской. Британцы первые осознали, что на всей Земле они, некоторым образом, дома и что в любом ландшафте земли не могут чувствовать себя хозяевами. Если даже колониальный полковник не знает чего-то в Китае, кто мешает позвать на помощь другого, который служил как раз в Гонконге? Но именно эта культура первой «пугается» космоса!
Ранний Г. Уэллс пугал читателей то ядовитыми разумными муравьями из Амазонии, которые к 1950 году «откроют Европу»,[61] то неведомыми и жуткими летучими тварями, живущими на острове Ява,[62] то орхидеями-людоедами.[63]
Повзрослевший же Г. Уэллс написал не менее жуткую историю «войны миров»[64] — такой же по смыслу, но уже космический «жутик».
Сегодня напугать марсианами можно разве что жителей самых глухих уголков Африки, и вот Р. Хайнлайн переносит действие на какой-то из «спутников Титана» — оттуда нападают на землян отвратительные слизняки, подчиняющие человека своей воле.[65]
В принципе места неведомые и потому опасные могут переноситься бесконечно долго и на любое расстояние от Земли, от этого ничего не изменяется.
Север лежит за пределами освоенных человеком земель… По крайней мере, за пределами земель, освоенных цивилизованным человеком. Это — типичная «неведомая Земля». Драматичнейшая история исследования Севера, бесконечной «борьбы со льдом»[66] даже в начале XX века не привела к «покорению» Севера. Еще в середине — конце XIX века высокие широты «украшало» здоровенное белое пятно, а Жюль Верн с полным основанием заставлял своих героев обнаружить, что окрестности Северного полюса совершенно свободны ото льда, — для таких предположений были все основания. Говоря попросту — могло быть решительно все, что угодно.[67]
Уже в самом конце XIX — в начале XX века скачки к Северному полюсу Пири и Кука в 1906 году, попытки Ф. Нансена достичь его на корабле «Фрам» в 1900-м, а генерала Нобиле на дирижабле в 1928 (!!!) доказывают одно — даже в это время, и даже самой цивилизованной части человечества Север предельно плохо известен.
Если посреди Ледовитого океана может быть свободное ото льда море, а посреди Гренландии — теплый оазис и при нем — поселок бежавших от цивилизации разбойников, то ждать с Севера можно всего, что угодно.
И уж тем более ждать с Севера можно всяких… ну, будем выражаться мягко — всяких необычных существ. И действительно: на протяжении всей истории Европы Север всегда был источником разного рода мифов о всевозможных неприятных существах, а в античное время рассказывали даже о Севере как области, где действуют другие физические законы.
И уж, во всяком случае, историй про чудовищ типа одноногих людей, волосатых великанов с наклонностями к людоедству, гигантских троллей, троллей менее зловещих разновидностей, про пульпа, Снежную королеву, Короля Мрака и других невеселых созданий ходило невероятное количество в Средневековье, продолжало ходить в Новое время и продолжает ходить до сих пор.
Интересная деталь: но судя по всему, мифы о «других» в культуре северных народов живут как-то иначе, чем на юге. В Средневековье рассказы о встречах с «другими» — с разумными созданиями нечеловеческой породы, с нечистой силой — ходили по всей Европе, включая теплые страны Средиземноморья. В Италии и на юге Франции рассказывали на редкость неприятные истории про оживающие статуи (литературную версию такой истории приводит П. Мериме,[68] и, уверяю вас, он опирался на народные рассказы). Карликов, чертей и ведьм, привидения и вампиров видели постоянно и по всей Европе.
Но наступило прозаическое, скучное Новое время, а особенно тоскливый XIX век — век науки, техники и железных дорог. И массового образования. Из народной культуры стремительно стали исчезать фольклорные персонажи, сохраняясь только в самых низовых слоях национальных культур.
А вот на Севере, особенно в Скандинавии и Шотландии, почти не произошло исчезновения этих созданий из самого актуального, повседневного пласта культуры. По страницам далеко не фантастических повестей и романов Сигрид Унсет и Сальмы Лагерлёф постоянно расхаживают то лесные девы, то великаны, то еще кто-то не очень симпатичный. Просто поразительно, с каким удовольствием рассказывают финны всевозможные жутики про водяных, русалок, привидения и встающих покойников! Причем рассказывают вовсе не глупые, не малокультурные люди, а самые что ни на есть образованные и просвещенные. И рассказывают чаще всего в жанре былички, то есть как о подлинных происшествиях.
Этому есть полнейший аналог в России — тот пласт не всегда ушедшего в прошлое фольклора, который жил и сегодня живет на Русском Севере. Фольклора, скорее преображенного, чем измененного современной цивилизацией. Уже в XX веке для русского северянина леший или водяной были не просто мифологическими персонажами, а совершенно реальными существами — такими же, как сосны или медведи. И современный автор описывает встречи с ними живых свидетелей, с которыми беседовал лично сам.[69] Любопытно — но ведь таких историй и правда совершенно нет на юге России, скажем, на Кубани.
Может быть, действительно в Скандинавии и на Русском Севере нечисти больше, и она активнее и зловреднее, чем на юге; а может быть, дело все же в особенностях культуры северян. Не буду спорить, предложу свое объяснение — просто на правах гипотезы, не больше. А что, если даже коренные жители Севера ощущают — Север — это экстремальное для человека место обитания?
Ведь Север все время испытывает расстояниями, ненаселенными пространствами, дефицитом тепла и света. Человеку все время очень наглядно показывается: ты тут не хозяин! Если для итальянского крестьянина леса и пустоши — это только «пока не расчищенное» пространство, то из заваленной снегом избушки (пусть в ней вполне тепло и уютно) видится совсем иной, гораздо менее комфортный для человека мир. Мир, для жизни в котором человеку надо затрачивать много сил, времени и энергии (хотя бы избушку топить).
Даже родившись на Севере, даже любя Север как родину, чувствуя себя плохо в любом другом месте, человек одновременно чувствует себя на Севере не так уверенно, не так психологически комфортно, как на Юге.
В результате, Севера боятся и о Севере рассказывают страшилки жители более благодатных земель; те, для кого Север — малознакомая земля за их родными пределами.
Жители Севера тоже побаиваются своего местообитания и психологически готовы делить его с существами не своей породы. Видимо, и северяне, независимо от числа прожитых на Севере поколений, чувствуют — их земля экстремальна для обитания человека. И человек на ней — не единственный возможный хозяин.
Жизнь в Петербурге — это жизнь на той же широте, на которой находятся и Скандинавия, и Русский Север. То есть в месте, где слишком много экстремальных факторов. Петербург испытывает пронизывающим сырым холодом, темнотой, метелями, наводнениями, коротким летом, удивительными красками на его мерцающем небе, болотами. Петербург — это Север в той же степени, что и Скандинавия.
Одновременно с этим жить в Петербурге — это все время ощущать, что находишься на границе обитаемого мира.
Любая граница, любое соседство с «не своими» ландшафтами вызывает эффект напряженности, психологического ожидания вторжения чего-то неприятного. Чем менее известное и понятное лежит за границей — тем больше, естественно, и страхов.
Жить на берегу моря — значит подумывать о кракене и пульпе, морском змее и Летучем голландце.
Жить на границе со Скандинавией, Германией, Европой — значит все время побаиваться внезапного удара, войны, измены, обмана, катастрофы. И конечно же, это означает измышлять и те коварства и враждебные намерения, которых нет, стократ проигрывать в романах и в статьях образ врага, опасности, страхи. Так ведь и из жителей побережья мало кто общался с пульпом или вытаскивал из сетей морского змея. И далеко не всякий швед видел в хлопьях несущейся метели санки Снежной королевы.
Что же означает жить на краю обитаемой земли? Это означает все время ожидать появления «иного». Того, кто живет за пределами человеческого жилья.
Во время природных экстремумов, когда человеческое бытие еще менее комфортно и благополучно, чем обычно (наводнения, штормы, метели, зимний мрак и т. д.), ожидание «другого» неизбежно усиливается.