А вокруг старый город Питер,
Что народу бока повытер
(как тогда народ говорил), —
В гривах, в сбруях, в мучных обозах,
В размалеванных чайных розах
И под тучей вороньих крыл.
Псковский да витебский — народ самый питерский.
Кто жил в Петербурге?
Представление о том, что Петербург — «вторая столица» так же привычно сегодня, как и уверенность — Москва всегда была и более крупным, более населенным городом. Ничего подобного. Был период, в течение которого Петербург был городом большим, нежели Москва, — с конца XIX века до Второй мировой войны.
Москва всегда была более стабильным, более постоянным городом — это точно. В Москве никогда не было таких резких перепадов числа жителей — особенно если не считать времени средневековых эпидемий и татарских нашествий. Но последнее татарское нашествие затронуло Москву в 1571 году. В этот страшный год крымский хан Дэвлет-Гирей взял Москву. Число убитых называют разное — от 50 до 500 тысяч. Колоссальное различие в оценках доказывает одно — никто, как всегда, не считал. Москва выгорела полностью, и только одно обстоятельство позволяло ее быстро восстановить — обилие пока не вырубленных лесов в верховьях Москвы-реки. Материальный и моральный ущерб просто не поддается описанию.
Но в XVII–XVIII века Москва не знала иноземных нашествий, а других причин для исчезновения людей и не было. То есть Москва запустела осенью 1812 года, когда почти все ее жители ушли перед нашествием Наполеона. Но уже весной — летом 1813 года город опять стал наполняться людьми. Тот, кто осознавал себя москвичом и хотел жить в Москве — как правило, вернулся, и быстро. В целом население Москвы росло поступательно, без особенных рывков.
Не то в Петербурге… Число городских жителей в нем тоже росло, он даже обогнал Москву, но росло число жителей не постепенно и неуклонно, а рывками.
Первые жители Петербурга, не по своей воле переселенные Петром в свой ненаглядный «парадиз», разбегались еще и при жизни Петра. А не успел скончаться Антихрист, как бегство началось уже массовое. Не меньше 15 тысяч человек из 40 тысяч всех жителей города убежали в 1725–1729 годах. В 1729 году Петр II велел ловить этих петербургских беглецов и силой водворять их обратно. Успеха этот указ не имел, да и иметь не мог. Тем более действовал юный царь не очень последовательно: одной рукой ловил беглецов из Санкт-Петербурга, другой сам же переносил столицу из Петербурга в Москву, и множество дворян сбежало из Петербурга вполне легально.
Вот стоило окончательно утвердить Санкт-Петербург как столицу, сделать в ней выгодным кормление около военных частей и чиновников — и население стало расти. Добровольно.
Впрочем, большую роль сыграла «канавка невская», как ласково называли в народе Ладожский канал, соединивший Свирь и Неву в обход Ладожского озера. Частые бури в Ладожском озере мешали навигации, а тем самым — подвозу продуктов. Теперь продовольствие подвозили регулярно, цены на все резко упали.
С 1735 года Петербург перестал быть дорогим городом. «Четверик (26 кг) гречневых круп стоил 34–40 копеек, гороха — 40–55 копеек, овса — 15 копеек, пуд (16 кг) ржаной муки — 26–27 копеек, крупичатой — 75–80 копеек, масла коровьего — 1 рубль 25 копеек фунт (около 400 г.), говядины — 1 рубль 34 копейки, гусь с печенкой — 12 копеек, солонина — 3 копейки, баранина — 2 и 3 копейки за фунт и т. д. В сравнении с XX веком цены эти кажутся просто невероятными».[112]
В XXI веке цены эти не стали более «вероятными», но в XVIII веке в других городах России цены на еду были или примерно такими же, или чуть ниже. А возможностей заработать в Санкт-Петербурге было больше. С 1735 по 1750 год в город въехало больше людей, чем сволокли силой за все годы правления Петра I. В 1750 году в Санкт-Петербурге жили 95 тысяч человек, тогда как в 1730-м оставалось от силы тысяч 25 от переселенных Петром 40 тысяч.
Квартиры и продовольствие к 1750 году вздорожали, жилья сильно не хватало — а ведь в конце 1720-х годов в Петербурге стояло много заколоченных домов, иные разваливались от сырости и отсутствия ухода.
Что это доказывает? Да всего-навсего то, насколько выгоднее решать любые вопросы добром, чем батогами. Пока двухметровый царь с головой меньше собственного кулака надрывался и орал, размахивал легендарной дубинкой, сек кнутами и угонял в Сибирь за ослушание — Петербургу было быть пусту. И даже при Петре строить город удавалось, только нарушая нормы карательно — полицейской «экономики».
А как стало в Петербурге жить выгодно — ручеек переселенцев не иссякал. К 1800 году в Петербурге жили уже 220 тысяч человек. В XIX век Петербург вступил, уже обогнав Москву, — к 1811 году, перед нашествием Наполеона, в ней жили порядка 175 тысяч человек. В 1862-м москвичей стало 358 тысяч, к 1897 году число их перевалило за 1 миллион.
В Петербурге же в 1853-м жили порядка 500 тысяч человек. Сразу после раскрепощения 1861 года толпы людей ринулись в Петербург, и в 1900-м в нем жили уже порядка 1,5 миллиона человек. Из них 718 410 человек были вчерашними крестьянами, прибывшими из 53 губерний Российской империи. Петербуржцы первого поколения.
В 1917 году — около 2,5 миллиона человек. Петербург сделался по-настоящему большим городом; в 1900 году он был четвертым по населению городом мира. Только Лондон, Париж и Константинополь были больше Санкт-Петербурга.
Разница в том, что Москва росла постепенно и естественно, как город, заполняющийся сельским людом, который постепенно становится горожанами, москвичами. В третьем поколении внук переселенца из подмосковного села становился москвичом — сохраняя акающий «гаварок» и многие бытовые привычки.
Жители же Санкт-Петербурга далеко не поголовно стали петербуржцами. Конечно же среди жителей города были и «настоящие» петербуржцы. Те русские европейцы, которые жили в городе по три, по четыре поколения и начали довольно сильно отличаться от остальных русских людей. Те, кого стремились уничтожить и коммунисты, и нацисты.
Но весь XIX век Санкт-Петербург удивительным образом сохранял черты города недавних переселенцев, военного города на осваиваемых вновь землях. Уже в 1897 году женское население составляло всего 31 % населения Санкт-Петербурга. Треть населения города были бездетные холостяки. Почему?!
Да не источит читатель слезы жалости о судьбе эксплуатируемых бедняков. То есть было и это: в Санкт-Петербург шли на заработки. Чем лучше становились дороги, тем легче становилось приехать в Петербург — в том числе приехать надолго. Человек жил в городе годы, десятилетия, но семьи как-то не заводил, или заводил не в Петербурге.
Это очень напоминает мне историю, рассказанную профессором Л. Б. Алаевым, — про индуса, и не из бедных: «горожанина, правительственного чиновника среднего ранга. Но, к моему удивлению, семья его — жена и дети — до сих пор жила в родной деревне… Таких «полугорожан» в Индии очень много».[113] Россия совсем недавно перестала быть страной крестьян, деревенских жителей. Еще при советской власти, до 1960-х годов, у нас тоже «деревни окружали города», а в царской России горожан было меньше, чем в Индии сегодня. В Петербурге «полугорожане» встречались даже в рабочей среде.
В 1861 году в Петербурге жили 20 тысяч рабочих; в 1890-м — 150 тысяч, в 1900-м — 260 тысяч, в 1917-м — 500 тысяч. Из них порядка 100 тысяч не имели семей; были ли это просто молодые люди, не успевшие обзавестись семьей, «убежденные холостяки» или все те же «полугорожане» — мне неизвестно.
Для сравнения — в Москве в 1900 году 146 тысяч рабочих, из них 38 тысяч железнодорожников. Холостой рабочий в Москве был таким редким исключением из правила, что его и сыскать было трудно.
Но это, так сказать, низы общества. Хотя ведь и рабочим при их совсем неплохих доходах никто не мешал искать подходящих невест в провинции, хотя бы в своих собственных деревнях. А ведь искали не все.
В холостяках ходили и люди образованные, ярко выраженные «русские европейцы», в том числе и довольно богатые. «Полугорожане» встречались порой даже в среде крупных предпринимателей или чиновников первых нескольких рангов. Живет человек в Петербурге всю жизнь — а его семья живет в деревне или маленьком городке.
Было много и холостяков, большой процент петербуржцев высшего слоя общества так и умерли бездетными. Самые известные из них, наверное, — знаменитый дипломат, князь Горчаков, и писатель Гончаров, автор «Фрегата «Паллады», «Обыкновенной истории», «Обрыва» и «Обломова».
Один из результатов — чудовищное преобладание смертности над рождаемостью. По данным на 1888 год, в Петербурге умерло около 29 тысяч человек и родилось 22 тысячи. При этом ведь многие уезжали умирать на родину, в свои деревни и маленькие городки, цифры смертности наверняка на самом деле выше.
Кто живет в Санкт-Петербурге?
Пертурбации 1918–1920 годов не могли не отразиться на самосознании жителей Петербурга. Из двух с половиной миллионов человек к 1920 году осталось всего восемьсот тысяч. Возник жуткий город В. Шефнера, где вечерами стреляют в переулках, а людей стало так мало, что их не хватает, чтобы населить уже имеющиеся квартиры.[114]
Число не вернувшихся после Гражданской войны, выгнанных из города «за происхождение» вряд ли когда-нибудь установят точно, хотя бы до сотен человек. Главное — до миллиона человек, бывших петербуржцев, понесли петербургский менталитет, питерское беспокойство по России. А пустота Петербурга стала наполняться новыми людьми… Получалась удивительная вещь — коммунисты боялись и не любили Петербурга, но они сделали все необходимое, чтобы Петербург «работал» на всю страну, и как можно с большим эффектом.
Малоизвестная деталь — в 1930-е чаще «забирали» и высылали немцев, шведов и эстонцев. По закону коллективной ответственности они оказывались как бы виновными за то, что в Эстонии, Германии и Швеции не особо жалуют коммунистов и строй в этих странах буржуазный. Еще в 1920-е годы финны в основной своей массе выехали в Финляндию. Город по составу населения становился все более и более русским… и восточным: городом татар и кавказцев. Тем более что во время Второй мировой войны не только погибли миллион человек, а часть выехавших из города не вернулась. Высылали немцев, эстонцев, шведов, а оставшиеся практически не пережили блокады.
После блокады старались не пускать в город евреев, выехавших по Дороге Жизни. Сохранился анекдот: генерал проверяет списки эвакуантов, подлежащих возвращению. «Так… Иванов… Пусть едет. Петров… Пусть едет. Сидоров… Пусть едет (генерал ставит галочки возле фамилий). Рабинович… Гм… Рабинович… Ну, этот и сам приедет!» И генерал вычеркивает Рабиновича из списка.
В результате за годы войны и сразу после нее Санкт-Петербург окончательно утратил свое языковое и национальное многообразие.
Было бы любопытно узнать: какой процент из современных пяти миллионов петербуржцев родились в Петербурге? Имеют отцов, которые в нем родились? Дедов? Прадедов?
Но независимо от цифр, факты вопиют: в XX веке огромное множество петербуржцев оказались вне своего города. А сейчас в Петербурге живет в основном новое население. Большинство его жителей еще не успели превратиться в петербуржцев.
Да, и еще — инородцы самого разного происхождения. Чеченцы, азербайджанцы и курды, прожив в городе три поколения, обязательно сделаются петербуржцами, но пока-то они ими не сделались.
Плавильный котел Петербурга превращает многонациональную массу в местный вариант русского народа. Делает он это медленно, а в это, далеко не упревшее «варево» все время подбрасывается новое и новое «топливо»…
В Петербурге XIX века было много немцев (8–9 % всего населения). Теперь примерно столько же «лиц кавказской национальности».
Петербург в начале 3-го тысячелетия — город не менее сложный по составу населения, чем город начала XX века. Но состав этот другой, и только в одном — совпадение. И тогда и теперь большинство населения Петербурга составляют те, кто еще не стал петербуржцем.
Действительно, хорошо ли жить в Петербурге? Или, скажем так: лучше ли жить в Петербурге, чем в Ярославле или во Пскове?
Ответим сразу: в материальном отношении, конечно же, жить в Петербурге было хорошо. Хорошо там жить и сейчас. Петербург начала XXI века по уровню жизни приближается к городам Германии. Псков и Новгород недотягивают даже до Польши.
Но насколько уютно в Петербурге в смысле материальном, настолько же неуютно в плане душевном. Порой просто поразительно неуютно. Жизнь в Петербурге чревата напряженностью, страхом, неуверенностью, тревогой. В этом смысле жить в Петербурге намного менее комфортно, чем в Ярославле или во Пскове. Или, скажем, в Ростове-на-Дону.
Источники напряжения жителей Петербурга очень разные, и часто на одного человека действует по нескольку причин одновременно. Каково тем, кто поселился, сам того не ведая, в ультрапатогенных районах?!
Ну, Петербург как зона естественного отбора действует ведь не на всех. Есть все же в городе не только ультрапатогенные, но и геоселюберогенные области. Причем геоселюберогенные даже преобладают по площади. Но ведь и обитателям вполне комфортных мест ненамного лучше: на их глазах происходит распад людей буквально на соседней улице. С генетическим шлаком в виде убийц, проституток, воров, идиотов, хипповствующих разного сорта приходится иметь дело и им самим, и их детям.
Но даже если повезло, если семья сыграла с Питером в рулетку — и выиграла. То есть если живет она вне всяких патогенных зон — и на эту семью обрушиваются все явления, связанные с северным положением Петербурга. Эти явления особенно сильно обрушиваются и особенно остро воспринимаются недавними выходцами из глубины России: а их ведь большинство в каждом из поколений жителей Санкт-Петербурга. Кто сказал, что русские только ОДИН РАЗ пережили шок от того, что попали на север?! Эти первые, основатели и строители города, их потомки — малая толика, исчезающе малая часть жителей Санкт-Петербурга.
Повторюсь: точно такой же шок переживала БОЛЬШАЯ ЧАСТЬ обитателей Санкт-Петербурга в КАЖДОМ из населявших его поколений.
«До тех пор (то есть до приезда в Санкт-Петербург. — А.Б.) я никогда так ясно не представлял себе, что значит северное положение России и какое влияние на ее историю имело то обстоятельство, что центр умственной жизни на севере, у самых берегов Финского залива…» — писал князь Кропоткин в своих «Записках революционера».
«Как известно, Петербург — единственный из крупных городов, который лежит в зоне явлений, способствующих возникновению и развитию психофизиологического «шаманского» комплекса и разного рода неврозов».[115]
Ну, допустим, Петербург не единственный в истории крупный город, лежащий в зоне «этих явлений» — Стокгольм, Хельсинки, Копенгаген, Упсала и Осло тоже находятся не совсем в тропиках. Но Санкт-Петербург — единственный в истории город, в который постоянно приходит новое население. Причем население из мест, где «таких явлений» не бывает. Население, которое испытывает шок от столкновения с севером. Те, кто переселяется в Стокгольм из деревень Смоланда или маленьких городков провинции Скараборг, родились и выросли на той же широте. Для них-то никакого шока не происходит.
Петербург — это еще одна граница. Граница средней полосы, умеренной зоны, и севера. Санкт-Петербург — это место, в котором люди средней полосы постоянно, из поколения в поколение, сталкиваются с севером.
Кроме того, переселенец оказывается в напряженном поле идей. Каждое сооружение, каждый памятник несет что-то свое… Насколько сложным, противоречивым, многоплановым может быть каждый памятник, мы рассматривали на примере Медного всадника. А ведь примеры можно умножать до бесконечности.
Нового петербуржца обступают воплощенные идеи. Даже если он ничего не знает ни о самих идеях, ни об их воплощениях, эти идеи — пусть искаженные, пусть частичные — все же проникают в его подсознание. А чем образованнее человек, тем сильнее действуют на него эти идеи, заставляя все время думать, осмысливать, переживать.
К тому же идеи, среди которых живет петербуржец, — разнообразны. Огромен диапазон мнений, суждений, оценок, и ничто не остается бесспорным или абсолютно точно установленным. Взять хотя бы оценку Петра I, основателя города, в мифе массового сознания. От «Бог он, Бог он твой, Россия» и до Антихриста. Пойди разберись…
А разбираться приходится, потому что не может же человек вообще никак не отвечать на важнейшие вопросы, которые ставит перед ним сама жизнь. Кто такой Петр? Благо ли жить в Петербурге? Быть ли ему и правда пусту?
Человеку приходится или принимать какие-то идеи — а тем самым отвергать все другие (и делать это совершенно сознательно). Или, если хватит умственной мочи, надо выращивать что-то свое, собственное понимание происходящего.
Примеров этого «выращивания своего» можно привести миллион. Скромно покажу один пример: Ф. А. Степун писал в автобиографическом романе: «Какой великолепный, блистательный и, несмотря на свою единственную в мире юность, какой вечный город. Такой же вечный, как сам древний Рим. И как нелепа мысль, что Петербург, в сущности, не Россия, а Европа. Мне кажется, что, по крайней мере, так же правильно и обратное утверждение, что Петербург более русский город, чем Москва. Во Франции нет анти-Франции, в Италии — анти-Италии, в Англии — анти-Англии. Только в России есть своя анти-Россия: Петербург. В этом смысле он самый характерный, самый русский город».[116]
Что сказать по этому поводу? В одном небольшом абзаце — и сколько совершенно индивидуальных, сомнительных, соблазнительных, вызывающих желание спорить, скорее всего, неверных идей. А это — лишь один небольшой пример, не более.
Не всякий человек участвует в создании и достраивании Петербурга. Но всякий живущий и даже всякий достаточно долго пребывающий здесь испытывает ту же экзистенциальную тревогу, что и Росси, и Монферран, и Воронихин.
Напомню, что именно «сообщает» город самим фактом своего пребывания на краю российской земли и своей планировкой.
1. Неуловимость «главного».
2. Противопоставление искусственного, созданного людьми, и природного.
3. Эсхатологическое мироощущение.
4. Принципиальная недоговоренность того «текста», который, многократно дописав, послали предки и который читаем мы.
5. Необходимость личного, индивидуального прочтения этого «текста».
И в XX веке Санкт-Петербург своим расположением, своей планировкой показывает, что он лежит не просто на краю России, но и на краю Ойкумены (случайно ли, что роман с этим названием Ефремов писал в Петербурге?). Но и на краю мира людей. И на краю материального мира.
В какой бы точке Петербурга ни жили, ни работали и ни находились, Петербург вам ясно говорит, что «главное» находится не здесь — оно всегда где-то в другом месте, неуловимо и неявно; и что вот прямо здесь, прямо в этом месте, присутствует нечто, чего вы не знаете и не понимаете.
Казалось бы, город предельно устойчив, ясен, и вообще он большой и каменный: прямо-таки символ чего-то основательного, положительного. Но вместе с тем он продуцирует и тревогу, чувство неопределенности. Город не дарует каких-либо прочных гарантий определенности; даже гарантий собственного существования; ощущение «пограничности» всего видимого и происходящего словно испаряется с булыжных мостовых города.
Живущий в городе естественнейшим образом проникается особым неспокойным, ни в чем не уверенным мироощущением, так характерным для петербуржцев в прежние века его истории.
Неявность, скрытость и неочевидность центра, эксцентричность планировки делает урочища Петербурга особенно полисемантичными, создавая обстановку некой «призрачности» — зыбкости, неясности границ реального и ирреального.
«Дописывание смыслов» происходит и в профессиональной деятельности. Петербург властно провоцирует на творчество в любой, в том числе и в сколь угодно узкой сфере. Ускоренное развитие культуры в Петербурге и происходит потому, что этот город — урочище культуры — является крайне емким, контрастным, мозаичным, семантически валентным местом.
Но особенно властно провоцирует город на «дописывание» и переосмысление текстов самого места своего обитания или пребывания.
В мире со множеством центров и со смещенными центрами уже известное оказывается непрочным. Пришедшее от предков, полученное ли сегодня положительное знание — всегда только часть возможного.
Людям обычно не нравится все неспокойное, мятущееся, противоречивое. Люди, как правило, любят что-то спокойное, устойчивое, лишенное конфликтов. Но то, что не нравится людям, вполне может нравиться эволюции.
Есть много работ, в которых показано очень четко — развитие и общества и всего мироздания идет неравномерно и происходит главным образом за счет очень быстрых, но и очень глубоких изменений.
Периоды спокойного развития по определенным, устоявшимся правилам — время накопления разного рода идей, мнений и способов жизни. А потом наступает короткий, но бурный период экстремальных событий, общество становится с ног на голову, люди чувствуют себя неуютно и скверно, но «зато» именно в это время выясняется, что именно из накопленного будет применяться в дальнейшем. А что история выкинет на помойку.
«Традиционно люди боятся и избегают экстремумов. Идеалом выступает все-таки инерционное развитие, когда жизнь безопаснее, определенности несравненно больше и нужно затрачивать много меньше усилий для поддержания жизнеспособности системы.
Но, во-первых, хотим мы этого или нет, инерционное существование нам «не светит». И индивидуальная жизнь человека в нашей цивилизации — это своего рода «хроническая бифуркация», и все социальные и социоестественные системы Земного шара находятся в экстремальном состоянии и будут находиться в нем неопределенно долгий срок.
Во-вторых (и тоже вне зависимости от наших вкусов), экстремальные периоды играют определяющую роль в эволюции. Есть старая шутка, что, если Вы любите капитализм, Вам надо полюбить конкуренцию и безработицу; а если Вы любите социализм, любить надо тайную полицию и дефицит.
Юмор юмором, но человечеству, похоже, предстоит полюбить экстремальные периоды развития, неопределенность и неустойчивость, и научиться находить в них разного рода преимущества и удобства. Автор совершенно не склонен относиться к этому положению как к шутке; экстремальные состояния индивида, социума и социоестественной системы уже являются и тем более будут в дальнейшем повседневной нормой человеческого существования».[117]
Так я писал в 2000 году, так же думаю и сегодня.
Петербург как город, провоцирующий экстремальное состояние и человеческого организма, и человеческой психики… Он играет особую роль в эволюции.
Санкт-Питерьбурьху быть пусту!
Ленинград —… это город-болезнь.
Непросто жить в городе, который и создан как бы вопреки природе, вопреки истории, вопреки обстоятельствам. В городе, само существование которого ставит под сомнение исторические закономерности и нарушает привычные правила. Для жителя Петербурга совсем неочевидно: где вообще проходит граница возможного? И даже если известно, где она проходит, — для Петербурга общие законы не писаны.
Жизнь в таком городе, даже если в Петербурге хорошо платят за работу, если тут физически комфортнее, — занятие очень даже на любителя.
Пусть объективно Петербург — город вовсе не противоестественный. Главное в том, что население города считало его противоестественным и буквально упивалось этой ненормальностью, противоестественностью, «неправильностью» своего города.
С Питером неразрывно связаны истории нарушения причинно-следственных связей и законов жизни — хотя бы история, как «корабли пошли посуху». Эта история восходит к реальному эпизоду Северной войны, когда Петр приказал тащить корабли волоком из притоков Двины к Неве. Сколько усилий были затрачено и сколько погибло солдат — история умалчивает, но факт остается фактом — русский флот «оказался» перенесен из Белого моря в Балтийское.
В тот же год по случаю взятия Нотебурга была выпущена памятная медаль с надписью — «Небывалое бывает». Тут любопытен и полет фантазии самого Петра: почему-то взятие не самой сильной и не такой уж значительной крепости он считал чем-то «небывалым». Только ли в силе шведской армии и в слабости русской тут дело?
А в народном сознании «небывалое» прочно прилипло к эпизоду с перетаскиванием кораблей. Сам же эпизод служил отличным подтверждением — в Санкт-Петербурге может происходить все, что угодно. Любое нарушение вообще-то бесспорных законов жизни общества и природы.
Конечно же, чрезвычаен сам город. Настолько он невероятен в глазах самого петербуржца, до такой степени поразителен, так нереален, что разговоры об «ошибке Петра» велись чуть ли не с момента основания города и до нашего времени. Речи эти вел даже Н. М. Карамзин — человек вообще-то совершенно лояльный и Российской империи, и правящей в ней династии:
«Утаим ли от себя еще одну блестящую ошибку Петра Великого? Разумею основание новой столицы на северном крае государства, среди зыбей болотных, в местах, осужденных природою на бесплодие и недостаток… Сколько людей погибло, сколько миллионов и трудов употреблено для приведения в действо сего намерения? Можно сказать, что Петербург основан на слезах и трупах. Иноземный путешественник, въезжая в Государство, ищет столицы, обыкновенно, среди мест плодоноснейших, благоприятнейших для жизни и здоровья; в России он въезжает в пески, болота, в песчаные леса сосновые, где царствуют бедность, уныние, болезни. Там обитают Государи Российские, с величайшим усилием домогаясь, чтобы их царедворцы и стража не умирали голодом и чтобы ежегодная убыль в жителях наполнялась новыми пришельцами, новыми жертвами преждевременной смерти! Человек не одолеет натуры!»[118]
Так даже в самом лояльном, самом приличном и обласканном царями историке взрастает вместе с тем и вера в «блестящую ошибку Петра». Даже любя Санкт-Петербург, приходится любить «странною любовью», постоянно вспоминая — слишком уж основан на слезах и костях, в нем слишком уж «царствует бедность, уныние, болезни». Относиться к нему однозначно невозможно.
Этот комплекс делает Николая Михайловича менее лояльным царедворцем. Качество его как функционера Российской империи уменьшается: ведь он становится меньше убежден в ее всегдашней и бесспорной правоте. Но вместе с тем он становится носителем того, что можно назвать «культурой Санкт-Петербурга», с ее трагизмом, надрывом, любовью к запредельному. Крупный чиновник Российской империи, приближенное к царю лицо делает шаг к тому, чтобы сделаться петербуржцем.
А кроме того, он создает типичный «петербургский текст» — литературное произведение, проникнутое этими мотивами. «Для Петербургского текста как раз и характерна подобная же игра на переходе от пространственной крайности к жизни на краю, на пороге смерти, в безвыходных условиях, когда «дальше идти уже некуда». И сам Петербургский текст может быть понят как слово об этой пограничной ситуации», — свидетельствует В. Н. Топоров.[119]
В Петербурге любили и любят эту пограничность бытия, пребывание на самом краю мира, смысла, даже физической жизни. Настолько, что самые обычные вещи — например, холод зимой и жару летом, или смену времен года, ухитряются превратить в чрезвычайные. Если наши отдаленные потомки начнут изучать климат Санкт-Петербурга по произведениям литературы, они сочтут Великий город каким-то устрашающим гибридом станции «Восток» в Антарктиде и пустыни Сахара.
Если объективно — то лето в Петербурге ничуть не жарче и не душнее, чем в Москве. Лето как лето, даже приятнее лета на юге, например. В Ростове-на-Дону и в Краснодаре каждый июль кто-нибудь падает в обморок от жары и даже умирает от сердечных приступов. Про тропики не говорю: рассказ Р. Киплинга с духоподъемным названием «Город страшной ночи» написан про Калькутту, и есть в нем, среди прочего, и слова об умерших от жары людях — индусах, местных уроженцах.
На свете и правда есть места, где люди умирают от жары.
Июльский же Петербург несравненно приятнее и уж, конечно, безопаснее и Калькутты, и Краснодара. Но ужасы летней ночи в Калькутте воспел пришелец Киплинг, сами же индусы ничего подобного не писали. И про юг России отродясь не было написано ничего подобного.
Вот про ужасную жару и духоту Санкт-Петербурга Ф. М. Достоевский, например, пишет с такой слезой, что просто приходится верить: именно в Петербурге жить было очень тяжело, очень плохо. Естественно, ничего похожего вы не найдете в описаниях москвичей, хотя летняя температура воздуха там выше, да к тому же континентальная жара переносится хуже. К тому же в Москве душнее — меньше ветров и ветерков. Конечно, московский писатель говорит о жаре, его герои могут мучиться от жары — хотя бы как Бездомный с Берлиозом на Патриарших прудах, — но нигде в московских описаниях летняя жара не превращается в «ненасытимое страдание»», которое по всякому поводу так обожал описывать Федор Михайлович.
То же самое с зимой. Сибирь намного холоднее, чем Европейская Россия. В Красноярске, Новосибирске и Томске редкий год не бывает 2–3 дней, когда столбик опускается ниже 40 градусов, а уж не меньше 15–30 дней, когда ниже минус 30 градусов. В Якутске даже эта погода покажется теплой, а оконные рамы в домах приходится делать тройными. Причем в Сибири было и есть много пришельцев, сибиряков в первом поколении. Но эти «новые сибиряки» не оставили ничего, даже отдаленно похожего на жуткие описания зимы в Петербурге.
Зима 1987 года выдалась в Петербурге невероятно холодной — как-то раз было даже целых минус 37 градусов! Мои петербургские друзья ужасались и одновременно гордились: Санкт-Петербург оправдывал репутацию кошмарного города, где «все не как у людей». Я выражал им свое сочувствие, особенно дамам, которые «отморозили коленки» или у которых «отваливались уши», но всякий раз напоминал — в моем родном городе такая температура — вполне обычная. Некоторые из петербуржцев воспринимали это как личный выпад и чуть ли не как предательство: ведь я пытался похитить какой-то кусочек «особости» и «исключительности» Санкт-Петербурга.
В Москве тоже гораздо холоднее, уже хотя бы из-за континентальности, но московский морозец, по какой-то загадочной причине, воспринимается как «бодрящий». В Москве зима — это время, когда
Гимназистки румяные,
От мороза чуть пьяные,
Грациозно счищают
Талый снег с каблучка.
В Петербурге зима — превосходнейший предлог еще раз, как выражался граф Лев Николаевич, «пойти и пострадать». Очень часто зима — время смерти множества людей. Начало этой традиции положено еще в XVIII веке (не традиции умирать, естественно, а страдать по поводу зимы и подчеркивать, сколько людей не дожили до весны), «…была такая нездоровая и сырая зима, что умерло множество людей всех сословий», — писал в феврале 1782 г. петербургский чиновник Пикар в письме в Москву А. Б. Куракину.
Такой же колорит Петербурга в цикле Н. А. Некрасова, с очень «петербуржским» названием «О погоде».
Не до сна! Вся столица молилась,
Чтоб Нева в берега воротилась,
И минула большая беда —
Понемногу сбывает вода.
Начинается день безобразный —
Мутный, ветреный, темный и грязный.
Ах, еще бы на мир нам с улыбкой смотреть!
Мы глядим на него через тусклую сеть,
Что как слезы, струятся по окнам домов
От туманов сырых, от дождей и снегов![120]
Это начало цикла; так сказать, стихотворный зачин. А дальше — в том же духе, без просвета:
День, по-прежнему гнил и несветел,
Вместо града дождем нас мочил.[121]
Хоронят чиновника, и
В эту воду мы гроб опустили,
Жидкой грязью его завалили,[122]
— как же иначе…
Наступает следующий день, и конечно же:
Надо всем распростерся туман.
Душный, стройный, угрюмый, гнилой,
Некрасив в эту пору наш город большой,
Как изношенный фат без румян…[123]
Продолжать цитировать Некрасова можно бесконечно, и все будет в том же самом духе.
Метель в Москве — веселая, как у Булгакова. Естественность падения снега, не подчиняющегося властям, скорее радует, а в оппозиционной литературе подчеркивается: тоже весело. Как у Н. Савицкого: «беспартийный снежок».[124]
Метель в Петербурге — что-то жуткое, почти сатанинское. Какая-то зловещая декорация, на фоне которой надо ждать только самого худшего. И вообще — это в других городах снег подчиняется силе тяжести и другим скучным законам физики. Не хотите же вы, чтобы снег в Петербурге летал, как везде?! Можете смеяться, но по-моему, сама мысль, что в Петербурге действуют те же законы природы, может иногда восприниматься как издевательство. По крайней мере, Анна Ахматова так не думала:
И снег летит, откуда-то не сверху,
А словно подымается с земли.
И у В. Набокова появляется петербургский снег, летящий снизу вверх — «Прощание навеки: в зимний день с крупным снегом, валившим с утра, всячески — и отвесно, и косо, и даже вверх».[125]
Мало того! В Петербурге вообще нельзя понять, какое сейчас время года! Иногда в Петербурге на Рождество и Новый год идет дождь — тоже, кстати, признак более теплого морского климата. Но петербуржцы разве этому радуются? Ничего подобного! Дождь в новогоднюю ночь служит для них убедительным подтверждением — мы находимся в «неправильном», ненормальном, абсурдном городе. В городе, где на каждом шагу «небываемое бывает».
А весна? В Петербурге что, есть весна?
«И весенняя осень так жадно ласкалась к нему», — сообщает Ахматова.
«Весна похожа на осень», — уныло соглашается А. Блок.
«Черная весна похожа на осень», — поддакивает почти забытый писатель прошлого века Вагинов в своей «Козлиной песне».
Если человек девственный в литературе, но уже побывавший весной в Петербурге, прочитает все это — удивлению его не будет предела. Потому что теплая, душистая весна в Петербурге, пронизанная трелями соловьев и ароматом растений, не имеет ничего общего с ужасами, которые живописует литература.
Булгаков не особенно жаловал мимозы, «отвратительные, тревожно желтые цветы».[126] В конце концов, имеет же писатель право на какие-то пристрастия? Но и у него почему-то цветущие липы нисколько не отдают ни тлением, ни, допустим, плохо вычищенным клозетом. Вот когда «покрытая трупной зеленью» рука Геллы «обхватила головку шпингалета, тогда «вместо ночной свежести и аромата лип в комнату ворвался запах погреба».[127]
Липы у Булгакова пахнут, как им полагается, да и вообще вся Москва у него — город вполне даже симпатичный и пригодный для жизни. Это люди и бесы порой гадят и пахнут не как полагается.
Вот у А. А. Ахматовой «И кладбищем пахла сирень». Вот у Вагинова «Возьму сирень, трупом пахнет». У цветов в Петербурге, право, удивительные запахи.
Может быть, в Петербурге любят осень? Ничего подобного! Это у Пушкина в его Болдине и в Михайловском осень была естественнейшим и прекрасным временем года и была пронизана светом, грустью и оптимизмом. Это в менее невероятных городах осень красива и вызывает тонкое чувство грусти и красоты, вовсе не связываясь со смертью. Тем более радуются «бабьему лету»…
То есть радуются, конечно, натуры недостаточно утонченные, это понятно. А достаточно утонченные переживают бабье лето вот так: «Червонным золотом горели отдельные листочки на черных ветвях городских деревьев, и вдруг неожиданно тепло разлилось по городу под прозрачным голубым небом. В этом нежном возвращении лета мне кажется, что мои герои мнят себя частью некоего Филострата, осыпающегося вместе с последними осенними листьями».[128]
Собираются ли петербуржцы осыпаться на землю осенними листьями, у меня есть кое-какие сомнения: мои питерские друзья жизнеспособны и размножаются с большим энтузиазмом. Но своеобразие петербургского ума среди прочего, еще и в том, чтобы даже в бабьем лете усмотреть какие-то предвестия конца, краха, смерти. Очень уж им дорого все, что связано со смертями, концами и осыпанием вместе с последними листьями. Ни за что не откажутся петербуржцы от удовольствия жить в противоестественном гиблом городе, где еле дожившие до весны тут же попадают опять в осень… Только для того, разумеется, чтобы сгинуть, как осенние листья, на фоне снега, падающего с земли и исчезающего в низких тучах.
Петербуржцы слишком хотят жить в городе, возведенном на костях. В городе, который проклят изначально и которому быть пусту. И который, очень может быть, скоро вообще потонет в море.
Антитеза природное/искусственное оказывается исключительно важной для Петербурга. Город возник вопреки Природе, как нарушение естественного порядка. Этот город — победа над стихиями; город — торжество разума и сил человека. И вместе с тем город — извращение, город — безумие, город, противопоставленный естественному порядку вещей.
Странным образом до сих пор не оценена по заслугам роль Невы в складывании культуры Санкт-Петербурга. Во-первых, Нева велика и опасна. Нева крупнее большинства рек России, кроме Волги. Россияне обычно не имели дела с такими широкими, быстрыми и опасными реками.
Во-вторых, Нева непредсказуема. Эта могучая река с ее разливами, в том числе катастрофическими, — природное, не подвластное человеку явление, органичное для Петербурга, вписанное в Петербург и составляющее его часть. Но в то же время это — особая часть города; своего рода «представитель» и «агент» стихийных сил «внутри» самого Санкт-Петербурга.
Гранитные набережные и строгая регулярная застройка берегов только подчеркивают контраст созданного человеком и природного. Комфорт огромного города, уют и прелесть созданного человеком довольно часто прерываются буйством стихии. Природное, вписанное в город и составляющее часть города, время от времени «бунтует» — нападает на мир человека, разрушает его, расточает материальные ценности; это «природное» опасно: оно требует борьбы с собой, может убивать отдельных людей.
По мнению Ю. М. Лотмана, вокруг «такого города будут концентрироваться эсхатологические мифы, предсказания гибели, идея обреченности и торжества стихий…»[129]
Сюжет потопа, поддерживаемый постоянными наводнениями, породил не только огромную литературу, но даже и красочную деталь, зримое воплощение «торжества стихий» — вершины Александрийского столпа или Петропавловской крепости, торчащие над волнами и служащие причалом для кораблей. Деталь эта ходила из альбома в альбом, перекочевывала с иллюстрации на иллюстрацию и была хорошо известна петербуржцам.
«Лермонтов…любил чертить пером и даже кистью вид разъяренного моря, из-за которого поднималась оконечность Александрийской колонны с венчающим ее ангелом. В таком изображении отзывалась его безотрадная, жаждавшая горя фантазия».[130]
Ладно, фантазия Лермонтова «жаждала горя» — но ведь любая «фантазия» автора только в одном случае превращается в фактор культуры: эту фантазию должны востребовать люди. Если бы не нашлось большого числа тех, кто хотел именно таких «фантазий» — ну, и остались бы они частным делом Лермонтова, кто бы их помнил.
— Видишь шпиль?
— Как нас в погодку
Закачало с год тому;
Помнишь ты, как нашу лодку
Привязали мы к нему?..
Тут был город, всем привольный,
И над всеми господин;
Нынче шпиль из колокольни
Виден из моря один!
Так старый рыбак говорит мальчику в стихотворении М. Дмитриева «Подводный город». Стихотворение увидело свет в 1865 году.
«Вот уже колеблются стены, рухнуло окошко, рухнуло другое, вода хлынула в них, наполнило зал…Вдруг с треском рухнули стены, раздался потолок, — и гроб, и все бывшее в зале волны вынесли в необозримое море».[131] Эти сцены из «Русских ночей» В. Одоевского — не что иное, как картины гибели Петербурга.
Конечно же литература этого рода вовсе не исчерпывается приведенными отрывками. Это — наиболее талантливые, произведшие на современников самое большое впечатление примеры. Вообще же литература про потоп, которому предстоит поглотить бедный Петербург, составляла важную часть духовной культуры города XIX века, да и современную.
Характерно, что миф о «княжне Таракановой» включает и сцену потопа. Якобы несчастная княжна оставлена была в камере Петропавловской крепости и утонула там в наводнение 1777 года. Что проку в скучных фактах — что княжна Тараканова стала монашкой и умерла уже в начале XIX века? Это все «взрослая», тоскливая проза. «Зато» княжна Тараканова очень по-петербургски тонет и в романе Данилевского «Княжна Тараканова», и на картине К. Д. Флавицкого. Вот тут есть все, что полагается! И высокая трагедия, и высокая грудь княжны, и хлещущая в окошко вода, и крысы, бегущие по постели… Вот это я понимаю! На этой картине все правильно, все по-петербуржски. Потоп — так потоп.
Но, впрочем, что там наводнение. Ф. М. Достоевскому привиделось не хлюпающее болото под мостовыми, не волны, хлещущие в окна третьего этажа Зимнего дворца, а покруче: что в одно прекрасное утро поднимется утренний туман, а вместе с ним и весь невероятный, фантасмагорический город. Туман унесет город, и останется на месте Санкт-Петербурга лишь одно «пустое финское болото».
Как видно, стоит речи зайти о Петербурге, никуда не деться от зрелища то ли вод, заливающих столицу, то ли обработанного камня, уплывающего в небо в струях водяного пара.
Интересно, что и гибель города в 1918 году (многим казалось, что это окончательная и бесповоротная гибель) многие воспринимали именно как погружение в воды. Как у Г. В. Иванова: «Говорят, тонущий в последнюю минуту забывает страх, перестает задыхаться. Ему вдруг становится легко, свободно, блаженно. И, теряя сознание, он идет на дно, улыбаясь. К 1920-му году Петербург тонул уже почти блаженно».[132]
Какая, однако, навязчивая идея — это неизбежное погружение Петербурга в первозданные воды!
До сих пор речь шла о литературных описаниях потопа, о культуре образованных верхов, рисовавших и сочинявших стихи и романы. Но буквально с момента основания Петербурга жила и самая что ни на есть простонародная вера в затопление Петербурга.
С основания города все время появлялись «пророки», пугавшие жителей Петербурга катастрофическими наводнениями и затоплением. Верили им в разной степени. С одной стороны, низы города страдали от наводнений уж, по крайней мере, не меньше, чем верхи. С другой, ни одно предсказание ни разу не сбылось.
Город на краю, на пределе, осознавался как город, скованный в воздухе на ладони колдуна и не имеющий под собой фундамента.
«И стали строить город, но что ни положат камень, то всосет болото; много уже камней навалили, скалу на скалу, бревно на бревно, но болото все в себя принимает и наверху земли одна топь остается. Меж тем царь построил корабль, оглянулся: смотрит, а нет еще его города. «Ничего вы не умеете делать», — сказал он своим людям, — и с сим словом начал поднимать скалу за скалою и ковать на воздухе. Так выстроил он целый город, и опустил его на землю».[133]
В. Ф. Одоевский приписывает эту легенду «старому финну», но очевидно — этим «финном» является он сам. Стоит ли объяснять, как семантически связаны «легенда» и само понятие «беспочвенности», родившееся, скорее всего, тоже в Петербурге? Петербург — город, под которым нет почвы, прочной земли. Но… но тогда — что же под городом?!
Эта «пограничность» города, причем расположенность его не только на границах России, но и на границах Ойкумены, на границах обитаемого людьми пространства, делает его и местом встречи, столкновения мира живых и потустороннего мира.
Если представить себе Землю в виде каравая или лепешки, к краям которой прикасается небо, ограничивая видимый мир, то очень легко вообразить, что жители окраины этого «каравая» должны и впрямь очень уж тесно контактировать с существами иного мира. И пришедшими с небесной сферы, и пролезшими «из-под лепешки». Такой образ мира, в котором центр очень спокойное место, а на окраинах идет борьба Порядка и Мрака, очень хорошо описан в блестящих фэнтези Пола Андерсона.
По-видимому, для человека очень характерно представлять себе мир в виде концентрических кругов. В самом центре находятся области, полнее всего преобразованные человеком, наиболее соответствующие представлениям об идеальном и должном. Чем дальше от этого центра, тем все более дикие и не тронутые человеком области приходится преодолевать, вплоть до мест, где влияние человека вообще не ощущается. Я назвал этот стереотип, эту привычку мыслить себя в центре Вселенной «вселенским централизмом».[134]
Санкт-Петербург — это город, расположенный эксцентрично в том пространстве, которое вплоть до начала XX века мыслилось как Вселенная.
Ощущение величавого покоя, пребывания в некоем центре освоенного пространства, гордость строителя и обитателя империи, простершейся от Вислы до Аляски — все это граничит с чувством, что все видимое вокруг непрочно, зыбко, в любую секунду может исчезнуть. Что созданное человеком — лишь одна часть окружающего и что в предельно упорядоченный, приведенный к почти казарменному порядку мир человека в любой момент может вторгнуться стихийное, опасное и сокрушающее.
Я бы осмелился утверждать, что призрак или восставшее из гроба существо семантически очень сходно с Невой. Призраки, тролли или иные пришельцы из иных миров так же вторгаются в мир живых, как воды Невы вторгаются из мира природного хаоса в упорядоченный мир человека. Они точно так же олицетворяют некие природные, внечеловеческие силы. Получается, что эти силы актуально присутствуют в Петербурге и составляют его неотъемлемую часть.
Добавим к этому постоянное воздействие экстремальных факторов: геопатогенных зон или долгой зимней вьюги, производящей на жителя Санкт-Петербурга такое сложное впечатление. Мало того что весь город и все время находится «на краю», так тут еще и сам отдельный человек оказывается в какой-то пограничной ситуации. Летит мокрый снег, тьма по двадцать часов в сутки (а в метель — круглые сутки), не видно ни зги, пронизывающий холод… А тут еще и рассказы, шепотки, легенды, мифы… В общем, неуютно петербуржцу, и становится совсем непонятно, кто это топает вон там, за углом? Топает? Вроде бы да, ходит кто-то… А может, и нет, может, послышалось… А если ходит, то кто?! Крещеному быть там совсем необязательно…
Нет ничего нового в том, что смещения сознания приурочены к экстремальным природным факторам: наводнениям, метелям, ураганам и т. д. Новое тут только то, что в жизни петербуржца эти самые экстремальные факторы сказываются довольно часто. И еще дело в том, разумеется, что петербуржцы относятся к экстремальным состояниям не так, как жители большинства стран и городов. Там, где другие сотворят крестное знамение, и все — петербуржцы проявят любопытство, а то и полезут за угол — посмотреть, кто этот там топает? Кто-то мелькнул или померещилось?! Вроде мелькнула за снегом, за сырым ветром чья-то косматая спина… Шел мужик в шубе или… Одним словом, петербуржцы очень любят свои экстремальные состояния.
Невероятные истории как будто рождаются из самой петербургской почвы, отделяются от стен Великого города. В фольклоре у таких историй есть свое название: «быличка». Быличка — не сказка, не повесть, а именно что история про встречу с необычайным.
— Гляжу — стоит! Борода — во, сам ростом с сосну!
— Не может быть…
— Не веришь, не надо, а он вот стоял… И все, и пойди проверь.
Началось уже с момента основания города.
Вспомним хотя бы обстоятельства, при которых родилось легендарное «Петербургу быть пусту». В 1717 году дьячок Троицкой церкви встретил в сумерках кикимору, явившуюся ему в виде жуткой всклокоченной бабы. После этой встречи дьячок и ударился в запой, стал шляться по городу без дела и вопить свои эсхатологические пророчества. Между прочим, никакое битье кнутами в застенках не заставило дьячка изменить показания: видел он кикимору! Быть Петербургу пусту!
Констатирую факт: у нас есть доказательство, что всего через 14 лет по основании города в нем начались весьма своеобразные явления. Явления эти можно отнести и за счет особенностей психики человека, и за счет проникновения в наш мир существ мира иного — не буду настаивать ни на какой версии. Но этот петербургский феномен родился одновременно с городом. Этот жил в широчайших народных массах задолго, за доброе столетие до того, как Пушкин, Гоголь и Достоевский сделали петербургскую мифологию фактором национальной культуры.
Огромный пласт простонародного петербургского фольклора до нашего времени изучался только одним учреждением: Тайной канцелярией. Это специфическое и довольно жуткое учреждение менее всего ставило своей целью культурологический анализ. Может быть, пора всерьез заняться изучением этого потрясающего пласта?
Общее число политических репрессированных за 36 (фактически — 29) лет правления Петра составило более 60 тысяч человек, «…с каких побуждений, для каких целей инквизиторы вдавались в самые мелочные, совершенно ребяческие расследования. Расследования эти касались такого дела, которое людям мало-мальски толковым, а Петр Андреевич Толстой и Андрей Иванович Ушаков были далеко не глупы, с первого же раза должны были представиться в настоящем своем ничтожестве. А между тем эти от природы умные люди… бьются и хлопочут, по-видимому, Бог знает из-за чего. Да, но это только по-видимому: все эти распоряжения, старательно исполняемые, клонились к одному: являть перед недоверчивым и подозрительным императором Петром как можно больше усердия и преданности его особе. Отличия, земли, крестьянские души были щедрыми воздаяниями за скромные и посильные труды верных холопей».[135]
В числе жертв Тайной канцелярии есть монах, который не захотел кричать «многая лета» новой царице Екатерине; дьячок Троицкой церкви в Петербурге, который видел кикимору и кричал ставшее классическим: «Быть Петербургу пусту!», и множество других несчастных, часто просто неосторожных людей. Но есть истории и весьма наводящие на размышления.
Например, в 1722 году некий швед в Петербурге предсказывал, сколько жить какому человеку, и среди прочего предсказал Петру всего 3 года жизни. Естественно, швед репрессирован как «колдун», но что интересно: предсказание-то ведь сбылось! Петр и правда помер через 3 года.
Наум Синдаловский странным образом обходит это превосходно сбывшееся пророчество. Он описывает мрачные вопли разного рода колдунов — обычно тех, кто вел толки про гигантские наводнения, — мол, скоро смоет антихристов город.
«Вблизи кронверка на пустынном месте росла огромная ива, возрастом много старше Петербурга. Под ней в первые годы существования города какой-то пришлый старец — босой, седобородый, с всклокоченными волосами проповедовал, что в ближайшее время Господь разгневается и потопит Петербург… подымутся волны морские выше этой ивы и поглотят столицу Антихриста. Пророк назначил день и час этого наводнения. Петр, узнав про эти речи, велел приковать старца на железной цепи к иве, которую должно было залить при наводнении. Предсказанный день и час наступил, а наводнения не было. В назидание обывателям старца публично наказали батогами под той же ивой, а затем изгнали из Петербурга.[136]
Несомненно, это очень назидательная история, но ведь и несбывшееся пророчество тоже примечательно по-своему.
По поводу же «страшных рассказов» любого рода замечу: вовсе он не только простонародный, этот петербургский фольклор. Уже в XVIII веке в рассказывание быличек включился и весь высший свет.
Великий князь Павел Петрович, будущий император Павел I, рассказывал такую историю. Мол, как-то вечером он, Павел Петрович, шел в сопровождении князя Куракина и двух слуг. Вдруг впереди показался незнакомец, завернутый в широкий плащ. Этот неизвестный явно поджидал Великого князя и пошел с ним рядом.
— С нами кто-то идет! — сказал Павел Петрович князю Куракину.
Но князь никого не видел и пытался уверять Великого князя, что тут никого нет. Незнакомец же вдруг заговорил: «Павел! Бедный Павел! Бедный князь! Я тот, кто принимает в тебе участие». Он пошел впереди путников, показывая им дорогу, вывел на Сенатскую площадь и указал на место, где потом воздвигли памятник: «Павел, прощай, ты снова увидишь меня здесь». С этими словами незнакомец приподнял шляпу; это был, разумеется, Петр I.
История эта была рассказана 10 июня 1782 года в Брюсселе, и записала ее баронесса Оберкирх. Это обстоятельство делает легенду как бы частью европейской истории, частью великосветской жизни того времени. Но, опасаясь вызвать гнев записных монархистов, спрошу: чем рассказ Павла отличается от рассказа дьячка Троицкой церкви? Тем, что в нем речь идет о «царственных особах», а не о какой-то там кикиморе? Тем ли, что наследником престола не занималась Тайная канцелярия, и он мог безнаказанно, в великосветском салоне, рассказывать то, что дьячки болтали только спьяну и под страхом кнута?
В начале — середине XIX века в салонном фольклоре — фольклоре богатого столичного дворянства — особую роль занимали «страшные петербургские рассказы» — то есть фантастические истории с непременным петербургским колоритом. Наверное, уже не восстановить и малой толики этих историй, увы!
Собирателями этого фольклора и всевозможных «страшных историй» стали такие деятели культуры, как Пушкин, Дельвиг и Гоголь. Именно они сделали петербургский фольклор фактором «высокой» культуры — культуры образованных верхов.
Напомню, что многие из петербургских рассказов Гоголя откровенно фантастичны и так же откровенно близки к «народному» пласту петербургского фольклора.
Пушкин мыслил свои дневники 1833–1835 годов как своего рода сборник «страшных» историй.
Дельвиг культивировал этот устный «страшный петербургский рассказ». Именно он рекомендовал напечатать «Уединенный домик на Васильевском», совместное творение А. С. Пушкина и В. П. Титова (повесть вышла под псевдонимом).[137] Вообще же Дельвиг собрал множество таких историй, да и в самой его жизни происходило многое, «кажущееся чудным».
Таинственные рассказы любили и в салоне поэта Козлова, и во многих других.
Можно как угодно относиться и к истории, рассказанной Павлом Петровичем, и к многочисленным свидетельствам о появлении в Инженерном замке призрака самого Павла I, а на Дворцовой площади — призрака Николая I. Если так удобнее, давайте считать, что у петербуржцев почему-то дружно «поплыла крыша». Но вот поплыла-то она в очень уж определенном направлении.
Перечислить ВСЕ литературные произведения, которые относятся к жанру «петербургского жутика», и невозможно, и не нужно. Главное — литература этого рода в Петербурге и рождается, и потребляется. Идет, что называется, валом. Тут и «Пиковая дама», и фантасмагории Гоголя, и «Штосе» Лермонтова, и полузабытые рассказы Одоевского, и совсем уж забытый «Странный бал» Вадима Олгина.
В XX веке та же тенденция продолжается. Как любили поэты и писатели Серебряного века все вычурное, мистическое, невероятное, сказочное. Причем это не «убегание» в сказку, не выдумывание какого-то «параллельного мира», как в современном фэнтези. Это последовательное привнесение фантастического в реальный повседневный мир. Если не удается насытить фантастикой Петербург, если даже он становится чересчур прозаичен — к услугам образованного человека и иные времена, и иные пространства. Не буду углубляться в тему: тут предмет для особого исследования. Но Николай Гумилев даже от такой банальности, как неверная жена или влюбленная девица, отправлялся в Средневековье или в Африку. Там — на максимальном расстоянии от реальности, он находил для себя то, чего не мог отыскать в Петербурге и вообще во всей России.
Так и А. Блок искал эстетического идеала то в «береге очарованном и очарованной дали», то в балаганчике, и что-то слишком часто у него то плачет ребенок о тех, кто уже не придет назад, то «кости бряцают о кости»… Та же фиксация внимания на трагическом, потустороннем, фантасмагорическом… На пограничных состояниях, на смерти.
В конце XIX — начале XX века писались и совершенно мистические произведения — и тоже на сугубо петербургской основе. Вера Ивановна Крыжановская писала под псевдонимом Рочестер; сегодня она практически забыта, а жаль! Фактически ее просто выбросили из числа поэтов и писателей Серебряного века «за идеологию». Теперь ее печатают — но поезд ушел.
Что только не делается в Петербурге, созданном ее фантазией! Финки-колдуньи, встающие мертвецы, любовные привороты… Удивительное соединение «дамского романа» с «жутиком».[138]
Другое поколение, Александр Кондратьев, писал на те же темы «мистического Петербурга», сочетания мистического и реального. Этот практически забытый литератор был хорошо известен в начале XX века. Был знаком с А. Блоком, с 3. Гиппиус и Д. Мережковским. До 1917 года у него вышло 7 книг. В эмиграции он продолжал писать на те же темы.[139]
При советской власти мистика, говоря мягко, не поощрялась, но авторы много раз поминавшегося альманаха «Круг», по существу, продолжают ту же самую тенденцию. Еще раз подчеркну: разворачивать тему я не буду, потому что так можно написать еще одну книгу, уже о другом. Не о Петербурге, а об одной из тенденций его культуры. Главное для меня сейчас — отметить стойкость этой тенденции.
Не будь Катаклизма, не возникни разрыва в течении литературного процесса, романы Кондратьева были бы широко известны на Родине. Авторы «Круга» учились бы у Кондратьева и других таких же, не открывая сами по себе давно открытые америки.
Ну, будет считать — литературный процесс — это высоко, элитно, не всем доступно. Но ведь «низы» петербургского общества восприимчивы к «страстям» такого рода ничуть не меньше «верхов». Эта масса населения Санкт-Петербурга мало представлена в литературе, но взять хотя бы образ жуткого сапожника-сатаниста, распространяющего письма с молитвами «Утренней звезде», то есть дьяволу.[140] Старичок этот не имеет никакого отношения ни к кружку Гнедича и Дельвига, ни к потомкам людей этого круга. Ни к элитнейшей ученой публике, собиравшейся в «Бродячей собаке», легко переходившей с русского на немецкий и французский. Но он, право же, ничуть не меньший петербуржец: то же отчаяние, та же беспочвенность, тот же острый интерес к потустороннему, к смерти. Наконец, та же непререкаемая уверенность в том, что стоит Петербург на костях тысяч и тысяч. Легенда эта нужна ему не меньше, чем самому Георгию Иванову.
Другое дело, что старый простолюдин делает из русской истории свои выводы: мол, верхи общества — они все немцы, если не по крови, то по духу. Что Петр немец, чьи «косточки в соборе на золоте лежат», что Пушкин, воспевший «Петра творенье».
«Что же он любит? Петра творенье. Русскому ненавидеть впору. А он — люблю. Немец! Державу любит! Теченье! Гранит — нашими спинами тасканный. На наших костях утрамбованный! Ну?»[141]
А как раз те, «чьи косточки, — он топнул ногой, — под нами гниют, чьи душеньки неотпетые ни Богу, ни черту ненужные, по Санкт-Петербургу этому, по ночам по сей день маются и Петра вашего, и нас всех заодно, проклинают, — это русские косточки. Русские души…»[142]
Страшненький старичок? Еще какой страшненький. Неприятный? Не понявший чего-то очень важного? Избравший неверный путь? А это уж оценивайте, как вам будет угодно, господа. Только «петербургский текст» русской культуры позволяет и такое толкование, верно? Не всем же жителям города с населением в два с половиной миллиона соглашаться во всем и всегда.
Откуда же эта мрачная мифология? Это упорное стремление видеть в своем городе, в его истории трагичное, страшное, сплошной парад вставших покойников и привидений?
Ю. М. Лотман полагает, что дело тут в дефиците городской истории. Городу ведь необходима история, иначе его жители не смогут осознать и осмыслить самих себя. В постепенно растущих городах история задается как неторопливо разворачивающийся процесс, растянувшийся на века.
«Мгновенно» возникший Петербург лишен истории, и потому «пришлось» наполнить его мифами. Запомним тезис Юрия Михайловича про «мгновенно» возникший город — к нему придется еще вернуться. Но кроме потребности в мифах — неужели так уж «ни при чем» и все остальные особенности Петербурга? В том числе его бытие как удивительного города-экстремума?
Идет женщина мимо кладбища, очень боится. Впереди показывается длинный, очень тощий человек.
— Можно, я пойду рядом?
— Конечно, пойдем вместе.
— Я так боюсь, так боюсь! А вы совсем не боитесь?!
— Пока жив был, боялся.
Культ Петра I, называемого не иначе как «Великий», пронизывает весь петербургский период нашей истории. Веками, десятилетиями о Петре Великом, Петре I говорилось исключительно самыми торжественными словами: великий реформатор! Великий человек! Великий просветитель! Отец народа! Создатель Империи!
«Великий муж созрел уже в юноше и мощною рукою схватил кормило государства», — вещал Н. М. Карамзин.[143]
«…богатырь физически и духовно», «невиданный богатырь, которому грузно было от сил, как от тяжелого бремени… ему тесно было в старинном дворце кремлевском, негде расправить плеча богатырского…» — так пишет о нем С. М. Соловьев.[144]
И далее, в таком же эпическом стиле: «Молодой богатырь рвался из дома от матери — поразмять плеча богатырского, спробовать силы-удали молодецкой»; «…герой-преобразователь, основатель нового царства, а лучше сказать, новой империи…»
В этом хоре славословия звучат голоса величайших историков России — В. Н. Татищева, Н. М. Карамзина, С.М. Соловьева, В. О. Ключевского, Е. В. Тарле, В. В. Мавродина. В этом же хоре — голоса А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова, А. Н. Толстого и К. М. Симонова, Н. Н. Ге и В. И. Сурикова. Петра возвеличивают всеми возможными литературными и художественными средствами.
Трудно усомниться в истинах, которые несут и возвещают ТАКИЕ имена, ведущие деятели русской культуры прошлого и настоящего.
И уж, конечно, вполне объяснимо, что обожали Петра все экстремисты всех мастей, все радикалы и «революционные демократы». Что все тот же Белинский:
«Для меня Петр — моя философия, моя религия, мое откровение во всем, что касается России. Это пример для великих и малых, которые хотят что-либо сделать, быть чем-то полезным».
Не меньше захлебывается Герцен: «Петр, Конвент научили нас шагать семимильными шагами, шагать из первого месяца беременности в девятый».
Интеллигенция, ученые люди считали и по сей день считают Петра символом прогресса и движения вперед, к сияющим высям просвещения. Но что характерно — без знания источников, да и особой привычки читать сочинения историков. Вот стоит образованному человеку всерьез заняться эпохой — и восторженность его как ветром сдует!
Молодой Александр Пушкин и до Болдинской осени охотно писал стихи о Петре и петровской эпохе, разразился своей великолепной «Полтавой», воспел Петра во множестве стихов. Вот он начинает всерьез изучать петровскую эпоху, причем с лояльнейшим намерением — написать «Историю Петра»! Но рождается не книга о величии Петра и его «реформ», а «ужастик» XIX века, «Медный всадник».
Лев Толстой в молодости тоже очень почитал Петра, чуть ли не благоговел перед ним и собирался писать о нем роман… И тоже только до тех пор, пока не начал собирать материалы для романа. Тут-то Лев Толстой начал иначе отзываться о совсем недавнем кумире: «Был осатанелый зверь»… «Великий мерзавец, благочестивый разбойник, убийца, который кощунствовал над Евангелием… Забыть про это, а не памятники ставить».
Остается предположить, что и с Пушкиным, и с Толстым произошло одно и то же — с малолетства они находились в поле обожествления, обожания, превознесения, романтизации Петра и всей петровской эпохи. Воспринимали его восторженно не потому, что сами до этого додумались, и не потому, что располагали многими знаниями об эпохе. А как раз именно потому, похоже, что большими знаниями не располагали. Романтически-приподнятое, радостное отношение к Петру меняется по мере узнавания эпохи, по мере изучения документов.
Подробно писать о Петре и его «горе-реформах» не, буду. Мне уже доводилось ссылаться на две свои книги, в которых все это безобразие излагается довольно подробно. Сейчас отмечу главное: время между 1613 и 1689 годами — это время нарастания свободы. Ославленный как время сплошного мрака, XVII век в русской истории был временем, когда свободы все прибавлялось и прибавлялось.
То же, что называется «реформами Петра Великого», совершенно противоположно по смыслу. Цель Петра состояла вовсе не в раскрепощении общества. «Европеизацию» России он видел не в свободе и не в богатстве жителей страны, а в могучей армии и не менее мощной полиции.
Можно спорить о том, можно ли было обойтись без реформ Петра, или все мы бы зачахли без знаменитой петровской дубинки, нужно ли было непременно резать бороды и строить Петербург — но одно несомненно: сама идея свободы человека от государства, свободы от насилия, предельно чужда Петру. Целей ограничения самой власти государства, власти монарха он никогда не преследовал. После «реформ Петра» свободы в Российской империи стало несравненно меньше, чем было в Московии до этих реформ.
Интересное дело… Как раз «необразованный народ», «простонародье» у нас традиционно считают носителями идей несвободы, корпоративности, подчинения человека государству и общине. Русские из образованных слоев — они и есть носители как раз европейской идеи свободы! Но тут все наоборот — русские европейцы оказываются просто маниакальными приверженцами самых крутых методов государственного насилия. А вот «простой народ», как мы увидим, как раз Петру не простил. Неужели как раз «черный» народ и не простил Петру угасания свободы, удушения уже возникшей русской Европы?!
Потому что правы большие ученые или не правы, могла состояться история России без антихристовых деяний или никак не могла, народ дал свою оценку происходящего: Петр оказался единственным российским самодержцем за всю историю России, именем которого никогда не назывались самозванцы. Даже Николай I, Павел I, Николай II — не самые крупные личности и не самые удачные самодержцы — и у тех были «свои» самозванцы — «Лже-Павлы» и «Лже-Николаи». Иногда удается установить личность тех, кто скрывался под именем царя, иногда нет, но, во всяком случае, именами этих царей назывались хитрые бунтовщики. Но не именем царя Петра!
Нет песен про Петра. Народных сказаний про Петра. Даже про Ивана Грозного — есть, а вот про Петра «Великого» — нет. Завоевание Казани породило целый цикл народных песен, в которых царь Иван выступает и сильным, и мудрым, и великим. Но нет никакого цикла песен и легенд про взятие Нотебурга, завоевание Прибалтики или основание Петербурга. По-видимому, и цели Петра как-то далеки от народных чаяний, и сам он не особенно близок народу. Иван Грозный — и то гораздо понятнее… да и приятнее.
Весь фольклор, в которых царь Петр выступает мудрым, остроумным, смелым, сильным — все это творчество верхних слоев общества. Тех образованных 1–2 %, которые считали себя «русскими европейцами», продолжателями дела Петра — европеизации России (и кто, говоря между нами, как раз под предлогом «европеизации русской Азии» и «необходимости нести свет просвещения» так удобно устроился на шеях 98 % населения Российской империи). Эти люди воспитывались на культе Петра и вряд ли могли отнестись к нему критически.
Что же до мнения народа… Как бы ни относился читатель к «средневековым» и «отсталым» рассуждениям про антихриста, в одном народная молва удивительно точна: как и полагается сатанинскому существу, Петр до конца не умер после своей физической смерти.
Петр — единственный из русских царей, после смерти окончательно превратившийся в беса.
Наивно думать, что всевозможные «жутики» про общение человека с дьяволом, про искушение и впадение в смертный грех — только лишь выдумка того или иного писателя. То есть мы знаем эти истории уже в авторской обработке и каждая из них тесно связана с именем автора… самого известного, самого талантливого из авторов, писавшего на этот сюжет.
Трудно отделить легенду о Фаусте от бессмертного творения Иоганна Гёте. Спорить не о чем — Гёте создал такой литературный текст, который живет в культуре уже двести лет и проживет по меньшей мере еще столько же. Тут и борьба чувства с долгом, и трагедия человека, в погоне за знаниями опоздавшего прикоснуться к радостям жизни, запоздало пытающегося «свое наверстать». Тут и философский спор добра и зла, и проблема самоопределения, и… одним словом, много чего есть в великолепном произведении Гёте.
Но в том-то и дело, что сюжет «Фауста» вовсе не выдуман Гёте. Это сюжет городского фольклора, уходящий в самое глухое Средневековье. Об ученом, продавшем дьяволу душу, рассказывали в Европе, по крайней мере, с XVI, а то и с XV века. Другое дело, что сюжет сюжетом, а каждый автор наполняет его своим пониманием. Изначально, в народной легенде, доктор Фауст назидательнейшим образом погибал, связавшись с дьяволом для получения все новых знаний. Убогая мораль Ветхого Завета: во многия знания много печали, знай свое место, человек, а не будешь знать — будешь наказан.
У Гёте Фауст попадает в рай, вырванный у сатаны вмешавшимися силами добра. У него звучит вовсе не мотив страха перед знаниями, перед могуществом человека. Не смиренный, а гордый и мощный мотив:
Я предан этой мысли! Жизни годы
прошли не даром; ясен предо мной
Конечный вывод мудрости земной:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой![145]
Но сюжет все равно — народный, а вовсе не Гёте. Что за ним? Не буду доказывать, что и вправду жил такой человек — Фауст (хотя вроде бы есть и этому свидетельства). Но ведь не один и не два ученых XVI, XVII века испытывали сильнейший соблазн: познав, как ограниченны их знания, как мало отпущено силам человеческого разума, прибегнуть к совсем другой силе. Сколько из них не удерживались, раскладывали железный шестиугольник, читали заклинания Каббалы — судить не берусь. Так же не берусь судить, какие последствия имели их магические действия — наверное, большинство так и сидели перед пустым шестиугольником, бормоча допотопные глупости. Но ведь у кого-то, наверное, и возникало внутри шестиугольника НЕЧТО…
Легенды — дым, но был ведь, наверное, и огонь — даже если огня было совсем немножко, а дымовая завеса громадна.
Так же трудно разделить старый испанский «жутик» про дона Хуана и бессмертные творения Проспера Мериме[146] и А. С. Пушкина.[147] Но и за этими литературными произведениями, и за десятками других, менее талантливых и потому менее известных, стоят средневековые испанские легенды, народное предание о человеке, слишком близко подошедшем к грани, разделяющей наш мир и мир зла.
Что в этих легендах и насколько соответствует действительности, трудно сказать. Действительно ли дон Хуан происходил от благочестивых родителей и учился в университете в Саламанке? Был ли в его жизни случай, когда он попросил огня у человека, шедшего по другому берегу реки Эбро, и это существо протянуло через всю реку (примерно 150 метров) вытянувшуюся, как резиновая, руку со своей сигарой? Действительно ли дон Хуан прикурил от сигары дьявола, вежливо поблагодарил его и пошел дальше?
Ручаться за точность такого рода историй трудно, но если есть густая дымовая завеса, если она держится столетия — то, наверное, есть за этой завесой хотя бы маленький язычок живого красно-желто-синего огня.
Так же точно и с легендами о посмертной жизни Петра I.
Уже в 1729 году ходил по Петербургу не особенно приятный слух: что в высокую воду, при ветре с залива и в ненастье шатается по берегам Невы (набережной тогда еще не было) высокий человек с дубинкой в руке, с безумно горящими глазами.
Встретить этого беса можно было и зимой: особенно в метель, в пургу. Чаще всего видели существо тоже на берегах или на тропинках, ведущих через лед Невы. Передавали, что лица его разглядеть невозможно, он кутается в широкий плащ, а из-под плаща так полыхают, горят сатанинским огнем глаза, что черт разглядеть невозможно. Говорили еще, что голова у этого создания крохотная при огромном росте и длинных, цепких руках.
Ручаться за правдивость этих историй я не стал бы, но, во всяком случае, истории эти рассказывались в 1730–1770-е годы, еще до появления Медного всадника. Говорили, что великан зашибает встречных дубинкой, а если кого-то не бьет до смерти, то этим-то хуже всех — встреча с призраком Петра I предвещает несчастье, преждевременную смерть самых близких людей. Если ты, не дай тебе Бог, столкнулся с Петром, и он не прикоснулся к дубинке, только зыркнул на тебя кроваво-красными бесовскими глазами, то беги изо всех сил домой, беги сразу же, торопись, если хочешь успеть проститься с дорогими тебе существами.
В 1782 году в Петербурге появился Медный всадник, и тут же соответствующие истории стали связывать именно с ним. Конечно, «Медный всадник» Александра Сергеевича Пушкина — это авторское литературное произведение, бессмертие которого зависит уже от талантливости автора, а не от свойств народной легенды. Но Пушкин-то опирался именно на легенду!
По крайней мере, с самого начала 1790-х годов известен этот пласт городского фольклора: памятнику Петру приписывали способность срываться с постамента и скакать по городу в поисках кровавой жертвы. Происходило это, как нетрудно догадаться, в темные осенние ночи, когда ветер гнал воду из залива в Неву, грозя наводнением, а низкие тучи сеяли дождь и не пускали к Петербургу свет звезд. Страшный всадник, если верить легендам, отправлялся на охоту и в метель, в пургу, когда декабрьский день продолжался считаные часы, и жители Петербурга почти все время жили при свете тогдашних, очень несовершенных фонарей и свечей. Правда ли это? Неправда ли? Тоже очень трудно сказать, непросто различить блеск огонька за дымовыми пластами.
Главное — задолго до пушкинского «Медного всадника» поговаривали в Петербурге о том, что в высокую воду, в сильные осенние шторма или в зимнюю вьюгу памятник Петру срывается с постамента, скачет по городу, и якобы даже видели трупы раздавленных чудовищным всадником. Правда? Выдумка? Но, во всяком случае, легенда была, а кое-какие остатки ее живут в городе и до сих пор; Пушкин писал, основываясь на легенде.
В этом месте я позволю себе привести одну старую историю…
Глухая ночь на 24 сентября 1792 года выдалась ненастной. Луна ныряла между туч, ее чаще всего не было видно. Было очень темно, холодно не по сезону; то начинал лить, то останавливался дождь. С моря порывами дул ветер, усиливался к ночи. Ветер гнал воду из Финского залива, течение Невы замедлилось, и всерьез ждали наводнения.
Вечером этого дня пожилой чиновник 12-го класса Николай Сергеевич Петров пошел в гости к старинному приятелю, фонарщику Сидоркину.
Чтобы прослужить всю жизнь и в 53 года остаться чиновником 12-го класса, нужно было быть еле грамотным, никаких особенных талантов не проявлять и к тому же не иметь никаких покровителей и «сильных» родственников. Из чего следует сделать вывод, что был Петров человеком совершенно заурядным и принадлежал к самым низам петербургского населения. Наверное, еще его родители озаботились дать сыну какое-никакое образование, на уровне хотя бы элементарной грамотности, и «поклонились» от своих возможностей какому-то значительному лицу. Впрочем, кто были родители Петрова, мы не знаем, и все это — чистейшей воды домыслы (хотя, с большой степенью вероятности, примерно так и было). Во всяком случае, Петров прослужил всю жизнь в городском муниципалитете, и при том не сделал совершенно никакой карьеры.
О простонародном происхождении говорят и фамилия Петров, и тесная дружба с фонарщиком — человеком вообще не из чиновного мира, рядовым городским мещанином. В те времена городские власти нанимали на каждые 20 фонарей по фонарщику, который должен был зажигать их вечером, тушить утром, поддерживать в рабочем состоянии. Наверное, Петров и Сидоркин происходили из одной среды и хорошо понимали друг друга.
В этот вечер Петров пришел в гости к Сидоркину — тот нанимал квартиру в Гавани; наверное, эту квартиру тоже давали ему городские власти. Скорее всего, он с самого начала хотел уговорить товарища переночевать у себя — сам Петров жил на Выборгской стороне, в собственном доме. Выборгская сторона ведь повыше, мелкие наводнения, когда вода поднимается меньше чем на сажень, ей не страшны.
Можно сделать множество предположений, почему товарищи не сразу отправились на Выборгскую сторону: заговорились; заигрались в карты; выжидали, не стихнет ли ветер с Финского залива. Скажем откровенно — мы не знаем всех этих причин; мы можем только предполагать, о чем думали друзья и почему они вышли так поздно.
Во всяком случае, ветер не стих, вода прибывала, волны глухо колотились в камни набережной, и товарищи, от греха подальше, глухой ночью двинулись на Выборгскую. В котором часу, они и сами не знали, потому что наручных часов в то время не существовало. Позже Сидоркин покажет, что стояла вторая половина ночи — наверное, друзья определяли это по своему состоянию и по положению луны на небе.
Более точно определили время солдаты, несшие караул в Адмиралтействе. Напомню, что тогда Адмиралтейство еще не было чисто управленческим, чиновничьим учреждением. В огромном четырехугольнике, огражденном глухой высокой стеной, строили корабли, спускали их в Неву тут же, в пределах видимости из окон Зимнего дворца, напротив здания Двенадцати коллегий и Меншиковского дворца.
Солдаты слышали дикие крики примерно в два часа пополуночи, но им и в голову не пришло сойти с караула, выйти на площадь и посмотреть, в чем дело. Да и мало ли кого убивают или грабят в городе… Главное — служба. А может быть, у солдат были и другие соображения ни в коем случае не выходить из-за стен.
Наутро полиция обнаружила труп Николая Сергеевича Петрова — почти у самых стен Адмиралтейства; примерно там, где сейчас стоит памятник Пржевальскому.
Что характерно, ночью полиция решительно ничего не слышала и до утра о происшедшем не узнала… при том, что крики раздавались в самом центре города, в нескольких сотнях шагов от Зимнего дворца.
Предположений здесь может быть два. Первое состоит в том, что такая уж она была эффективная, надежная, эта петербургская полиция. Второе предположение построено на том, что полиция сознательно не совалась по ночам… по крайней мере, в некоторые места города вполне определенно не совалась. Как мы увидим, не исключено, у полиции были на то веские основания.
Во всяком случае, труп нашли утром. Николай Сергеевич лежал лицом вниз, как будто вбитый в полужидкую грязь. Все кости были переломаны, как будто его настигли и били дубинами. Когда труп грузили на телегу, он был «как тряпичный», по образному выражению документов того времени. На лице застыло выражение крайнего ужаса.
Кто этот мертвец, у кого был и от кого шел, установить оказалось предельно просто. Труднее было получить связные показания от Сидоркина, хотя он-то остался живехонек. Михаила Сидоркина нашли на дороге за первой рогаткой, верстах в 10 от места происшествия. Судя по всему, он так и бежал, так и мчался сквозь ненастье, пока не свалился. Солдаты у «рогатки» подняли неизвестного, влили спиртного, потребовали рассказать, «кто таков». Он отбивался, пока не понял, что перед ним солдаты, пытался что-то произнести, но сказать все равно ничего не мог — лишился языка. Петрова Сидоркин опознал, закрыл руками лицо и затрясся при виде трупа.
Сидоркин смог говорить только через два дня, но его показаний мы не знаем. Или полиция вообще не допрашивала Сидоркина (что совершенно невероятно), или материалы этих допросов не сохранились. Позже мы узнаем вероятную судьбу этих важнейших документов.
Итак, два дня важнейший свидетель ничего не может произнести, только трясется и не отпускает от себя людей, вцепляется в их одежду, волнуется, мычит, если его пытаются оставить одного в комнате. Если ночью пытаются потушить или вынести из его комнаты свечу — впадает в настоящую истерику. Приглашенный врач советует не обижать, оставлять все время с ним солдата, свечу не гасить — пусть пройдет испуг. Совет оказался правильным, но и за эти двое «немых» суток полиция предпринимает очень любопытные шаги.
В те времена полицию Санкт-Петербурга возглавлял особый чин — обер-полицеймейстер. У обер-полицейместера был помощник — полицеймейстер.
Для каждой из 10 частей города вводилась должность пристава, или участкового пристава. Части города делились на кварталы, примерно по 50–80 домов, и в каждом квартале был квартальный надзиратель, а ему в помощь избирался населением на 3 года квартальный поручик.
Кто должен был заниматься смертью мелкого чиновника, одного из мельчайших и незаметнейших жителей города? Конечно, квартальный и должен был вести следствие. В нашем же случае происходит вот что: уже утром 25 сентября квартальный зовет пристава. Не потому, что в силу каких-то причин не может сам расследовать дело; не в порядке доклада начальству, чтобы начальство «было в курсе». Квартальный попросту передает начальству материалы дела — необъяснимо и неожиданно.
Пристав сразу же докладывает обер-полицмейстеру города. Не передает дело, но сообщает — тут же, не теряя ни часу времени. Обер-полицеймейстер сам велит принести ему документы, «какие есть», и немедленно идет к царице. Любопытна даже не скорость, с которой он получил аудиенцию, — все-таки глава полиции в столице, один из крупнейших чиновников всей империи. Намного любопытнее, что Екатерина II тут же распоряжается держать Сидоркина в изоляции от всех, в отдельном помещении, «без притеснений», и немедленно позвать к нему врачей. А как только заговорит — тут же доставить фонарщика к ней, к Екатерине.
Благодаря этому приказу с Сидоркиным и обращались так гуманно, содержали в отдельной комнате, хорошо кормили и притом вникали — хочет он спать со свечой или без. Очень может быть, не будь на его счет монаршего указа — судьба его сложилась бы куда суровее.
Меня же поражает даже не участие Екатерины в судьбе Сидоркина — в конце концов, был он пусть маленьким, незаметным и незначительным, но подданным огромной Российской империи, и почему бы царице не пожалеть этого человечка, не повелеть обращаться с ним гуманно? Уж, наверное, кто-кто, а Екатерина знала, что полиция гуманна не со всеми и не всегда.
Удивление вызывают два факта: скорость, с которой история смерти ничтожного чиновника и перепуганного фонарщика дошла «до самого верху». И второе — само по себе желание царицы первой допросить Михаила Сидоркина. Само по себе это отдает самым мрачным сюрреализмом… Ведь на дворе — 1792 год! В Российской империи, да и во всей Европе — самый глухой феодализм! Общество мыслится исключительно как лестница, еще нет никаких идей про то, что люди могут быть разными, но при этом не выше и не ниже друг друга.
Принадлежность к любой из общественных ступенек определяет буквально все — права человека, его обязанности, возможности и даже поведение, осанку и речевое поведение. В этом обществе фонарщик занимает почти такое же положение, как и лично свободный крестьянин. Характерно, что мы не знаем отчества Михаила Сидоркина — хотя он ведь тоже находился в довольно солидном, по понятиям XVIII века — преклонном возрасте. Но если чиновника, пусть самого мелкого, надлежало «писать с вичем», такая честь вовсе не полагалась рядовому мещанину Петербурга.
Представить себе императора, беседующего с фонарщиком, так же невозможно, как невозможно представить себе дружеские прогулки одного из Людовиков по Версальскому парку в компании крестьянина-бедняка из Оверни или рыбака из Бретани. Или, скажем, как невозможно представить себе попойку китайского императора и рядового крестьянина, выращивающего рис в одной из бесчисленных китайских провинций.
Но Сидоркина, как только к нему вернулась речь, и правда повели к Екатерине! О чем говорили они — неизвестно. Какие показания он давал полиции, и давал ли вообще — тоже неизвестно. В документах указано только, что приказано было доставить Сидоркина к императрице для дачи показаний, и что в монахи он пострижен тоже «после дачи показаний».
Что тоже характерно, в петербургской прессе не появилось ни одного упоминания о смерти Н. С. Петрова. Когда его похоронили? Где?
Почему законопатили в монастырь Михаила Сидоркина? В наказание (тогда — за что?) или чтобы спасти от чего-то (от чего бы?).
Неясно, искали ли убийц Петрова? Что не нашли, очевидно, но искали или даже не искали?
Вообще вся эта история от начала до конца оставляет ощущение какой-то мрачной тайны. Вполне очевидно, что полицейские чины знают что-то очень важное. Что-то такое, из-за чего необходимо как можно быстрее отделаться от дела о смерти Петрова, переложить ответственность на вышестоящих.
Это неведомое что-то явно знает и Екатерина, — она действует в одной логике с полицейскими чинами. Это «что-то» таится за рамками писаного в полицейском деле, никак не проговорено в бумагах, но прекрасно известно всем участникам событий.
И все высшие руководители Российской империи, как только узнают обстоятельства дела, делают дружное тс-сс!! Они начинают не расследовать совершившееся преступление, а производят прямо противоположные действия, казалось бы, совершенно не подобающие их рангам: отчаянно прячут концы в воду. Они прилагают не меньше усилий, чтобы избежать всякой огласки, всякого упоминания о происшествии. В прессу — ни малейших сообщений; с солдатами, которые стояли на часах в Адмиралтействе, «проводилося разъяснение». Какого рода «разъяснение»? Им что, разъясняли, что «на самом деле» они не слышали ничего? Или неуместность каких-то криков в это время и этой ночью? Почему? Что такого знали эти люди?
Не хочу сгущать мрачные тучи подозрений, стократ намекать на то, о чем наверняка давно догадался внимательный читатель: слишком уж эта полицейская история напоминает грубый, но несравненно более реалистический вариант «Медного всадника». И невольная мысль: неужели?!
Кстати говоря, Медный всадник находится буквально метрах в трехстах от места происшествия; в смысле от места, где нашли труп Петрова. Идя от Гавани, друзья никак не могли миновать Сенатской площади и неизбежно должны были пройти мимо знаменитой скульптуры.
Конечно же, этой истории можно дать множество самых различных объяснений, в том числе совершенно материалистических: Петрова убили разбойники, которые действовали дубинами. Они же до полусмерти напугали бедного Сидоркина.
Сидоркин сам «навел» преступников на друга (тут можно развести целый детективно-приключенческий роман в духе «Графа Монте-Кристо» про месть чем-то обиженного Сидоркина).
Уголовные обещали Сидоркину, что только попугают Петрова, а сами стали его убивать. Сидоркин понял, что сейчас придет и его очередь, и убежал.
Полиция раскопала страшный план Сидоркина, именно потому его отправили в монастырь замаливать грех (хотя почему в этом случае не отдали под суд вместе с разбойниками — совершенно непонятно).
Разбойники сознательно «работали под «Медного всадника», прекрасно зная о легенде. Так, во время Гражданской войны, в 1918 году, некая шайка нападала на прохожих, одетая в саваны с крестами, прыгая на привязанных к подошвам пружинках. Вот и в 1792 году разбойникам удалось сделать свое грязное дело и ввести в заблуждение всю полицию Петербурга и царицу.
Полиция сильно преувеличила степень изломанности трупа Петрова — хотели воспользоваться легендой, чтобы выслужиться.
Соседняя версия — это полицейский врач придумал, будто у Петрова переломаны все кости, а не в меру, не по чину впечатлительные полицейские легко дали себя убедить и сами вписали в протокол — мол, весь изломан, нет целой кости.
Высшие чиновники Петербурга тоже знали о легенде и потому спустили на тормозах заурядную уголовную историю, чтобы не будоражить население, не будить страсти, — они знали, какое впечатление на народ окажет расследование этого темного дела.
Вот сколько объяснений можно придумать! Уверен, что читатель, если ему захочется, сможет поразвлечься не хуже, придумывая объяснения, в которых станут понятны все странные места этого давнего происшествия, и в то же время не нарушены правила логики. Если вам хочется этого, читатель, вперед! Ведь никто нигде не сказал, что это Медный всадник поскакал за друзьями и настиг несчастного Петрова.
Но мне не хочется ничего придумывать! Ни в мистическом, ни в реалистическом направлении. Я дал себе труд взять в руки ломкие изжелта-серые страницы, исписанные витиеватым, с трудом понятным почерком. Местами написанное становилось окончательно непонятно, и тогда к моим услугам были записи, сделанные на пишущей машинке одним моим знакомым. Отдаленный предок этого петербуржца трудился тогда в Зимнем дворце на ничтожной лакейской должности. Но грамотен был, и об удивительных событиях, коим стал свидетелем, повествовал. Потомки придворного лакея далеко отошли от служения престолу и отечеству, занялись науками, искусствами и даже угодили в масонские ложи.
Может быть, поэтому эта семья и по сей день живет в Петербурге. Отношения у меня с этими людьми сложились неплохие, и стоило им узнать, что за книга затевается — я был допущен в семейный архив. Называть этих людей я, разумеется, не стану, но вот содержание старых записей я сообщаю читателям, и пусть они сами делают выводы, какие хотят.
В общем, темная, непонятная история — но при этом это уже никак не городской фольклор, сколько бы в ней ни оставалось непонятного и странного. Достаточно одной такой полицейской истории — и фольклор получает мощнейший толчок. А ведь на каждый роток не накинешь платок, и наверняка какая-то «утечка информации» была. Городские обыватели Петербурга получали подтверждение легенде из куда как серьезных источников.
Так что фольклор фольклором… а что за ним? И уж, наверное, обрывки полицейских историй вроде этой, связанные с ними сплетни, слухи наверняка тоже были известны Александру Сергеевичу.
Естественно предположить, что и история 1792 года была выдумана отставным чиновником. Но и тогда получается любопытная деталь: значит, уже в самом начале XIX столетия такого рода выдумка реально могла появиться.
Дело ведь вовсе не в подлинности того или иного свидетельства. Самое главное — народ отвел царю-Антихристу вполне определенное место в легендах. Исключительное место, совсем непохожее на место других царей в народной памяти.
Даже если все истории о загробной жизни Петра — сплошное вранье, все равно народная молва наделила памятник Петру всеми особенностями беса! Это мимоходом было сказано к вопросу о том, Бог ли сказал «да будет Петр»… Уж очень это все полемично.
Вовсе не только городские низы, «необразованный темный народ», всерьез считали Петра существом, незримо живущим в «своем» городе. Вот хотя бы такая история, произошедшая в 1812 году. Тогда опасались вступления Наполеона в Петербург и решили увезти Медного всадника в Вологодскую губернию. Для этой цели уже приготовили плоскодонные баржи, готовы были люди, а статс-секретарь Молчанов получил на расходы несколько тысяч рублей.
В то же время некий майор Бутурлин чуть ли не каждую ночь стал видеть один и тот же сон: как он стоит на Сенатской площади возле памятника. Вдруг голова Петра поворачивается, всадник съезжает со скалы и едет к Каменному острову, к резиденции Александра I. Во дворе Каменноостровского дворца встречаются они — живой император Александр I и мертвый, бронзовый Петр I.
— Молодой человек, до чего ты довел мою Россию, — говорит Александру Петр. — Но пока я на месте, моему городу нечего опасаться.
После сих слов Медный всадник поворачивается и отправляется на прежнее место.
Майор Бутурлин добился свидания с личным другом императора, князем Голицыным. Пораженный Голицын уговорил Александра не увозить статую…
Легенда ли это? Трудно сказать. Особенно трудно проверить, действительно ли снился такой сон Бутурлину, или нет. Но вот что Медного всадника должны были увозить, а потом раздумали — это факт. И что такая история рассказывалась в среде образованных и неглупых людей — тоже факт. Кстати, майор Бутурлин дожил до преклонных лет, и этой истории отнюдь не отрицал. Тоже любопытный факт, хотя подлинности сна и не доказывает.
Весь XIX век рассказывались не очень веселые истории про Медного всадника. И в XX веке тоже, причем во всех классах общества.
Тема ожившего Медного всадника появляется и в «Петербурге» Андрея Белого, и во многих стихах Серебряного века. Трудно, конечно, сказать наверняка, в какой степени авторы знали городской фольклор, а в какой — просто читали А. С. Пушкина. Тем труднее сказать, в какой степени сами они верили в то, о чем писали.
Но вот такая история — в 1903 году, в один из юбилейных дней празднования 200-летия Петербурга, к решетке Медного всадника некий старик привязал розовый коленкоровый клочок. На клочке материи были приклеены бумажки с вырезками из Библии. Старик утверждал, что нельзя было ставить «манамент» Петру, потому что «кому памятник поставлен — тот и погибнет, а душа его будет скитаться по площадям».
О судьбе старика я ничего не могу сказать, но, по крайней мере, уж он-то наверняка верил в бесовскую природу памятника. И вряд ли он один был такой.
Расскажу еще одну историю, которая произошла лично со мной в конце ноября 1986 года. Я гулял по ночному Петербургу, пытался делать слайды — ставил фотоаппарат на штатив и фотографировал с большой выдержкой. В эту ночь планировалось отснять здание Двенадцати коллегий, Кунсткамеру и Зоологический музей с Адмиралтейской набережной, а потом и Медного всадника. Любой знающий город человек легко скажет, что, фотографируя Зоологический музей, я стоял метрах в пятистах от Медного всадника, не больше.
Сфотографировал, не снимая штатива, закурил. Было около часа ночи, мосты еще не начинали разводить. В мои планы входило выйти к Медному всаднику, сфотографировать его и потом через Неву — Двенадцать коллегий. По всем расчетам, я должен был успеть до развода мостов на Петроградскую.
Тут я увидел, как от Адмиралтейской площади быстро идет ко мне какой-то человек. Было ему лет шестьдесят, и по внешности — пролетарий пролетарием.
— Ты что тут делаешь?!
— Видишь ведь, фотографирую.
— Сбесился, что ли?! Жизни не жалко?!
И человек энергично повертел у виска — даже не одним пальцем, а всей ладонью.
— Разве тут опасно? Что случилось?
Говорил я лениво, спокойно, а человек явственно нервничал. Какое-то время он разглядывал меня, склонив голову на плечо, потом отрывисто спросил:
— Не местный, что ли?
— Не местный.
— Парень, туда не ходи, — сказал дядька, ткнув пальцем в сторону Исаакиевской площади. — Понял? Не ходи, говорю.
— Почему не ходить? Я как раз хочу пойти, фотографировать Медного всадника буду.
При этих словах дядька буквально подпрыгнул, а потом наклонился ко мне и сущим образом зашипел:
— Я говорю — не ходи! Надо тебе фотографии делать — днем можно прийти! А то ходили тут…
Дядька резко оборвал самого себя, внимательно в меня вгляделся и вдруг спросил безнадежно:
— Пойдешь?!
— Конечно, пойду.
Дядька опять махнул рукой, отбежал и крикнул уже издалека:
— Пойдешь — на меня не обижайся!
И торопливый скрип снега под его ботинками быстро стих в стороне Адмиралтейства.
Теперь представьте ситуацию: ночь, тишина, тучи висят ниже шпилей Адмиралтейства и Петропавловской крепости. Раза два пробросило снежок. Очень тихо и очень темно. Стынет громадный город вокруг, фонари погасят через час. Ну, и что прикажете делать? Побыстрее уйти? Так можно испугаться на всю жизнь. Идти в общество… хотелось бы еще знать — кого именно?
Люди пожилые и умные называют меня осторожным человеком. Молодые и пылкие — трусом. В этот раз я действовал половинчато: к Медному всаднику пошел и даже фотографировал его. Но фотографировал издали, через телескопический объектив. Фотографировал и Двенадцать коллегий — через тот же объектив, но стоя к Медному всаднику боком и не теряя его из виду.
Кстати говоря — слайды не получились. Всегда получались, и я могу показать очень неплохие ночные слайды Петербурга. Но не эти.
И конечно же я не знаю, кто был этот незнакомый пожилой дядька. Может быть, городской сумасшедший? Единственное, что могу утверждать вполне ответственно: в Петербурге и сегодня живут люди, которые ночью не подойдут к Медному всаднику. И другим очень не посоветуют. Вот и все, что я осмелюсь утверждать.
После смерти Петра Бартоломео Карло Растрелли сделал «восковую персону» — скульптуру, имевшую точное портретное сходство. Для изготовления скульптуры была использована посмертная маска, снятая с Петра в гробу. «Восковая персона» была выставлена в Кунсткамере и имела особенность: если посетитель наступал на некое место на паркете, восковой Петр вставал с кресла и эдак приветливо поводил в воздухе рукой. Так он и сидел, восковой император, пока не случилось несчастье. По одним данным, некая дама не была предупреждена и испугалась так, что упала в обморок. По другим сведениям, получилось еще хуже: у дамы случился выкидыш. После этого «восковую персону» из Кунсткамеры все-таки убрали и хитрую механику сломали.
Что в этом интереснее всего: приближенным и наследникам Петра хотелось как можно сильнее продлить его пребывание на земле и после жизни. Это языческое отношение к покойнику — желание оставить его с собой, проявляется в двух феноменах культуры. Одно из них — это стремление сохранить на память его образ — в виде ли портрета, фотографии, скульптуры или посмертной маски. Такова цель хранения фамильных альбомов, картинных галерей с портретами предков или римского атриума со стоящими там бюстами предков хозяина дома.
В другом варианте телесное сохранение тела покойного (бальзамирование) или куклы (восковой или бронзовой фигуры) не столь невинно: это желание продлить какое-то подобие жизни умершего. Язычник мог делать нечто подобное, не видя ничего дурного в такой некрофилии, таков уж уровень языческого сознания. Язычник считает, что душа человека, или одна из его душ, вполне может оставаться в мумии или в этом изображении.
Но христиане-то верят, что душа после смерти отлетает — вся и сразу. Если в изображении покойного или в его мумии продолжается жизнь — это никак не может идти от Бога. Бог душу в тело вложил, он же ее и забрал, когда кончилась телесная жизнь.
Опять же — я ничего не утверждаю, не делаю никаких выводов. Я лишь задаюсь вопросом: чего хотели приближенные Петра, когда хотели сохранить подобие жизни в его изображении? Какие же представления о Петре они имели и что связывали с Петром?
В Петербурге упорно говорили и говорят о встречах не с одним Петром, а, по крайней мере, еще с двумя императорами: с Николаем I, которого видят иногда в сильную метель на Дворцовой площади, и с Павлом I, который расхаживает в полнолуния по Инженерному замку. Но оба эти призрака совершенно безвредны! Сохранилось даже свидетельство некого мещанина, не нашедшего ничего умнее, как спросить у Николая I:
— Вы ли это, Ваше царское величество?!
На что получил великолепный, истинно царский ответ:
— Ты что, сам не видишь, дурак?!
Но призрак вовсе не покарал мещанина за недоверчивость, тем более не стал бить его дубиной или топтать конем; рассердился за глупость и за отсутствие фантазии, и только.
Страшные черты вестника смерти, потустороннего убийцы, охотящегося на одиноких путников, молва приписывает именно Петру и только Петру. Встреча с Николаем I, кстати говоря, в конце XIX века считалась счастливым предзнаменованием: увидел императора Николая, жди повышения по службе. Многим ли повезло — не могу знать, но несколько десятков свидетельств встреч с Николаем существуют. И никаких неприятных последствий!
Действительно ли призрак Петра I встречали Петр III и Павел I? Опять же ни за что не поручусь, но ведь и в этих встречах Петр выступает как вестник несчастий, которые должны обрушиться на царствующую династию, носитель всевозможных ужасов. И стоит ли удивляться, что оба императора болели после встречи с дедом и прадедом и оба были убиты заговорщиками? Там, где речь заходит о Петре, ничего другого не следует и ожидать.
Кстати, о памятниках… В Скандинавии рассказывают о потусторонней жизни нескольких памятников, но далеко не все они, эти оживающие памятники, опасны. Свойства памятников тесно связаны с характером того, кому они поставлены, и если швед побеседует с памятником Карлу IX, это совсем даже неплохо. Последний раз такая беседа состоялась, по слухам, всего лет пятнадцать назад, в 1986 году, но сообщил о ней человек, тогда бывший студентом. По собственному признанию, тогда он не просыхал третью неделю, и сообщение приходится признать малодостоверным. Рассказывал мне об этой истории швед, с которым мы пили часа три в ресторане «Детинец» в Новгородском кремле. Опять же — трудно принимать всерьез.
Но если есть в этой истории слово правды и если действительно студент с памятником посидели на камнях возле залива и покурили одну трубку — парню это совершенно не повредило. А если все это неправда — то все равно про памятник Карлу IX рассказывают вовсе не как о бесе, способном причинять кому-то вред.
А вот про памятник Густаву-Адольфу рассказывают такое, что не всегда и повернется язык рассказывать к ночи. Приписывается, например, ему наклонность к людоедству… И как будто имелись и свидетельства тому, хотя и давние, XVIII века.
Так что и тут Медный всадник встраивается в довольно мрачную закономерность, оказывается в компании столь же опасной, сколь и неприятной.
То есть, говоря попросту, в народном сознании Петр не только при жизни был Антихристом. И после смерти он стал бесом, также опасным для еще живых православных людей. Только теперь, к счастью, у него нет таких масштабных возможностей творить зло, как при жизни.
Получается совершенно удивительная вещь! Какие бы функции ни выполнял Петербург, какие бы роли он ни играл: роль столицы, порта, промышленного центра, центра европеизации остальной России, он играет еще одну роль, выполняет еще одну совершенно удивительную функцию. Это своего рода колоссальная гробница для его создателя, Петра I.
Город, невероятным образом построенный там, где строить его было совершенно не нужно. Город, само существование которого вызывает изумление, город — вызов стихиям, естественному течению событий и нормальному порядку вещей. Этот город оказывается примерно тем же, чем была Долина Царей или Город Мертвых для древних египтян. Разница в том, что Город Мертвых существовал отдельно от города живых; в нем находили последнее упокоение не только фараоны, но и множество их приближенных и слуг, вплоть до самых что ни на есть простолюдинов, случайно оказавшихся работниками в доме или в поместье фараона или его приближенных..
А Санкт-Петербург — это самый что ни на есть живой город; город, который живет и развивается. Не говоря ни о чем другом, Санкт-Петербург все меньше походит на военно-феодальный «парадиз», которым хотел видеть его Петр. Но одновременно Петербург — это усыпальница, колоссальная гробница одного человека.
По представлениям египтян, да и других народов Древнего Востока, фараон и должен жить в своей гробнице — жить не в переносном смысле слова, не на правах литературной или культурной метафоры, а в самом буквальном, непосредственном смысле слова. Примерно так, как живет Петр в Петербурге. В конце концов, в египетских источниках есть упоминания боев, которые вели жрецы, охранявшие Город Мертвых — натуральных боев с применением оружия, с ранеными и убитыми. В среде современных ученых полагается считать, что врагами жрецов были грабители, проникавшие в Город Мертвых, чтобы ограбить усыпальницы фараонов и их вельмож.
Но как раз Петр I, который то охаживает встречных дубиной, то обрушивается на зазевавшихся многотонной массой бронзового коня, позволяет дать и другую трактовку этим очень давним событиям.
Петр же продолжает жить в своей гробнице-Петербурге и по сей день. Если какому-то материалисту покажется неприемлемым мое утверждение — что он живет там как некое материальное существо, то пусть будет так он живет в Петербурге в массовом сознании, или скорее уж тогда — в массовом подсознании русских людей.
Вздрагивает огонек лампадки,
В полутемной детской тихо, жутко,
В кружевной и розовой кроватке
Притаилась робкая малютка.
Что там? Будто кашель домового?
Там живет он, маленький и лысый…
Горе! Из-под шкапа платяного
Медленно выходит злая крыса.
«Мама! Мама!», но у мамы гости,
В кухне хохот няни Василисы.
И горят от радости и злости
Словно уголечки, глазки крысы.
Медный всадник — далеко не единственный памятник, одушевляемый городской молвой. В стихотворении В. Нарбута «Аничков мост» содержится пророчество и о грядущей скачке Клодтовых коней:
Не тот ли снова властно сдержит
Несокрушимый этот вал,
Кто сам стремится, длань простерши,
Кто даже бурю усмирял?
И не пред ним ли, цепенея,
Опять взлетевши на дыбы,
Застынут, как пред оком змея,
Крутые конские горбы?
Среди сотрудников Зоологического музея в 1960-е годы ходил любопытный слух — что чучела в музее, случается, двигаются сами собой. Говорили об этом с усмешкой, далеко слух не шел. Но сам по себе слушок был, об этом я знаю от сотрудников музея.
Рассказывают и о странных самостоятельных движениях статуй в Летнем саду. Вроде бы никакой опасности… Так, поменяла статуя руку или оперлась на другую ногу. Иногда в тумане бывают заметны эти движения, особенно поздним вечером. Все это опять же на уровне даже не городской легенды, а так — невнятного слуха, ни к чему не обязывающей болтовни. Но мне доводилось общаться с дамой, которая при первых же сумерках спешила из Летнего сада. На всякий случай.
Есть устойчивое поверье, что памятник Петру I напротив Михайловского замка в летние ночи начинает шевелиться: немного меняет позу, озирается вокруг. Слух? Или правда в сумерках белых ночей «что-то такое происходит»?
Наверное, одушевлять предметы, вещи, здания — всеобщее свойство человеческой натуры. Наверное, делалось это всеми и всегда… Вопрос, конечно, в какой степени. И Владимир Высоцкий в своей песне про дом, который «еще Наполеон застал», наделяет этот дом качествами живого существа. Строго говоря, то же самое делает владелец машины или компьютера, который дает им человеческие имена или клички и порой разговаривает с ними. Хотя бы на уровне нетерпеливого окрика «быстрей давай!», когда компьютер «зависает» или просто включается медленнее, чем хотелось бы.
Единственное, что необычно в Петербурге, — это масштаб явления. И еще то, что оживающие объекты наделяются свойствами бесов. Если это и только игра — то очень уж определенного свойства.
Хорошо документировано появление призрака-двойника Анны Иоанновны в 1740 году в Зимнем дворце; тогда Зимний дворец русских царей стоял на Фонтанке близ Аничкова моста.
По воспоминаниям офицера дворцовой стражи, «Караул стоял в комнате подле тронной залы. Часовой был у открытых дверей. Императрица уже удалилась во внутренние покои. Все стихло. Было уже за полночь…» Первым заметил странное часовой, стоявший возле дверей залы: там внезапно появилась Анна Иоанновна в белом одеянии. Она стала ходить по тронной зале туда-сюда, задумчиво склонив голову.
Недоумение сменилось тревогой, а тревога — все большим страхом. Офицер направил вестового к Бирону. Разбуженный среди ночи Бирон, злой как черт, заглянул в двери зала и стал кричать:
— Это какая-то интрига, обман, какой-нибудь заговор!
Спешно разбудили саму императрицу. Бирон уговорил ее «выйти, чтобы в глазах караула изобличить какую-то самозванку, какую-то женщину, пользующуюся сходством с ней, дабы морочить людей, вероятно, с дурными намерениями».
Когда Анна Иоанновна пришла, все увидели в тронной зале «две Анны Иоанновны, из которой настоящую, живую, можно было отличить от другой только по наряду». Императрица направилась к своему двойнику и спросила:
— Кто ты, зачем пришла?!
Не отвечая ни слова, призрак стал пятиться к трону. Бирон заорал, пытаясь командовать солдатами:
— Это дерзкая обманщица! Вот императрица! Она приказывает вам, стреляйте в эту женщину! (Хотя Анна Иоанновна ничего подобного не приказывала.)
Солдаты, весьма нерешительно, стали поднимать ружья… Трудно сказать, как могли бы разворачиваться события дальше, но тут призрак внезапно исчез.
Анна Иоанновна повернулась к Бирону и тихо сказала:
— Это смерть моя.
Она поклонилась солдатам и вышла. Императрица Анна Иоанновна действительно умерла через несколько дней.
Это касается вообще всех случаев, когда люди видели призраки самих себя. Появление таких призраков — явление вообще более распространенное, чем можно было бы ожидать. Свое привидение видел сэр Уильям Нейпир в 1860 году и вскоре умер. Видели свои привидения такие известные люди, как Гёте и Шелли, и тоже незадолго до смерти, так что такие привидения самих себя не случайно имеют мрачную репутацию вестников смерти.
Не буду вступать в спор, что же именно видели Гёте и Шелли — но в том-то и дело, что Анна Иоанновна была совсем не одна. Это не просто быличка, тут что-то иное. Ведь видели призрак буквально десятки человек, и маловероятно, чтобы все они разом и совсем одинаково бредили.
Беседу Великого князя Павла Петровича с Петром I я уже упоминал.
С Петром I встречался и его внук, Петр III. Если верить легенде, Петр предсказал потомку всякие ужасы, включая смерть от руки любовников его жены.
Опять же ни за что не поручусь, но ведь и в этих встречах Петр выступает как вестник несчастий, которые должны обрушиться на царствующую династию, носитель всевозможных ужасов. И стоит ли удивляться, что оба императора болели после встречи с дедом и прадедом и оба были убиты заговорщиками? Там, где речь заходит о Петре, ничего другого не следует и ожидать.
Именно в Петербурге и именно призраками царей судьба императорской династии и России предсказана на триста лет вперед, а продолжительность жизни и важные события в судьбе отдельных царей — с точностью чуть ли не до года. Самое простое — это отмахнуться от таких предсказаний, да вот беда — они «почему-то» сбываются.
Уже упоминалось, что Николай I неоднократно появлялся на Дворцовой площади. Происходит это всегда зимой, в метель. Первые встречи, насколько мне удалось установить, приходятся на 1870-е годы, и с тех пор происходят раз в несколько лет. Бывают годы «урожайные» на появление императора (в 1945 году он появлялся минимум три раза). Иногда не появляется подолгу (ни разу не видели в 1960-е годы).
Один мой знакомый выходил через служебный выход из Эрмитажа — на Дворцовую площадь. Стоял ноябрь 1979 года, метель, шел крупный снег. В нескольких метрах от здания ученому встретился человек в шинели странного покроя, с очень знакомым лицом. Мой знакомый никак не мог припомнить, кто это, но был уверен — это лицо он где-то уже видел. Почему-то у него появилось вдруг желание вытянуться по стойке «смирно», что он и сделал. Человек в шинели усмехнулся, приложил ладонь к своей фуражке…
Пройдя несколько шагов, ученый понял, кто это, резко повернулся… Императора Николая уже не было. Это очень типичное описание встречи: человек всегда бывает один, не сразу соображает, кого встретил, а иногда вообще не уверен, видел ли кого-нибудь.
Павла I нередко видят в Инженерном замке, особенно в полнолуние. По поводу этих встреч есть три версии. Одна, согласно которой император поднимается по парадной лестнице. Если с ним поздороваться, он вежливо кланяется и проходит дальше.
По второй версии, в 12 часов ночи в окне появляется тень императора со свечой в руке. Уже в XIX веке, когда уважения к призракам было побольше, говаривали — за тенью императора стоят курсанты Инженерной школы. Ведь с 1823 году в Михайловском замке разместилась Инженерная школа, и с тех пор сам замок стал называться Инженерным. А курсанты — люди веселые, что тут греха таить. Вполне могли и пошалить эти курсанты.
По третьей версии императора не столько видно, сколько слышно: звучат шаги, шорох одежды, виден неясный силуэт в треуголке. Заметив присутствие призрака, нужно громко сказать:
— Здравствуйте, Ваше императорское величество.
И тогда призрак исчезает.
Несколько раз сообщалось и о появлении призрака Павла I в Павловском замке в Павловске. Признаки появления Императора такие же, как и в Инженерном замке.
Николай II несколько раз появился в Эрмитаже. Тень императора проходила по галереям вечером, когда посетители из музея уже ушли. А сотрудники соответственно еще присутствуют. И могут видеть, как ступает император по паркету — бесшумно, как и подобает привидению. Ходил слух, что призрак появился после того, как утвердили план перезахоронения останков. Как будто призрак исчез после того, как останки и правда перезахоронили.
Екатерину II и даже почему-то цесаревича Алексея видели гуляющими по набережной Мойки и вдоль Петропавловской крепости — в сторону Кронверкской.
Интересно, что в Москве нет никакой традиции встречаться с царями и с их приближенными. Нет рассказов о таких встречах. Среди русских царей есть такие монстры, как Иван IV, в сравнении с которым даже Петр кажется порой невинным младенцем. Петр, по крайней мере, не жарил публично своих подданных на сковородах и не скармливал медведям надоевших любовниц. Казалось бы, Александровская слобода — ну самое место для целой вереницы жутчайших призраков — от призраков замученных до призраков самого царя. Но есть только одна история про встречу с такими призраками. В этой истории в двери одного геологического учреждения ночью раздается стук. Вахтер выглядывает в смотровое окошко и видит: «Стоит такой… Кафтан синий… В бурых пятнах… Бородища рыжая!!! Всклокоченная!!! В руках топор, а с топора-то капает…»
Но это видение Малюты Скуратова — единственное, и к тому же я лично знаю человека, который эту историю придумал.
Под Кремлем на многие километры тянутся подземные ходы, и в этих мрачных лабиринтах находят порой и замурованные скелеты. Где-то там, очень может быть, таится спрятанная библиотека Ивана Грозного. Спорить не буду — существует ли библиотека, главное — есть эта система подземных ходов. А вот историй о явлении чего-то потустороннего в этих подземельях — не было и нет!
Петербург в сравнении с Москвой проигрывает: ни таких подземелий в нем нет, ни места, сравнимого по своей репутации с Александровской слободой. Но в Петербурге трудно назвать российского императора, призрак которого не видели бы хоть когда-то. Как будто никому не являлись императоры Александр II и Александр III. Почему именно эти два исключения — не ведаю.
Интересно, что никто никогда не видел призраков членов некоторых семей — например, князей Голицыных или графов Орловых. При том, что Голицыны сыграли в русской истории роль, сравнимую с ролью Романовых, а самые знаменитые из Орловых, Григорий и Алексей, казалось бы, очень «подходящие» «кандидаты» в привидения. Но нет их, что тут поделаешь!
Из наиболее знаменитых приближенных царей, появляющихся в Петербурге, можно назвать царевича Алексея и Гавриила Романовича Державина.
Царевич Алексей появляется иногда в Петропавловской крепости: на камнях равелина вдруг проявляется тень юноши, идущего с низко опущенной головой. Волосы длинные. Регулярности в появлении призрака нет никакой.
Гавриил Державин появляется в своем бывшем доме. В этом доме долгое время находился театр. Его сотрудники рассказывали о появлениях призрака, похожих на признаки появления Павла I в Инженерном замке. Иногда на столах перемещались предметы, и было ощущение, что кто-то сознательно их переносит.
В Петербурге вообще ходило и ходит очень много историй, которые и проверить трудно и которые в то же время вызывают невольное доверие: очень уж серьезные люди и очень уж просто рассказывают их.
Родственница Дельвига, Екатерина Гавриловна Левашева, рассказывала, что у ее мужа с Дельвигом был уговор: тот, кто первый умрет, должен явиться другому, чтобы показать: загробная жизнь существует. Спустя семь лет Дельвиг умер, а еще через год после своей смерти, в 12 часов ночи вошел в кабинет Левашева, сел в кресло, и так же не сказав ни слова, удалился.
Таких историй из XIX века и эпохи Серебряного века можно привести довольно много.
По сравнению с царями и императорами петербургские литераторы и ученые видятся чем-то совершенно незначительным — так себе, верхушка третьего сословия. Но и в их числе очень много персонажей… ну, будем считать, что городского фольклора. Иногда такими «персонажами» становятся личности уж вовсе незначительные, непонятно за какие заслуги возведенные в ранг привидений. Скажем, в 1970-е рассказывали о призраках совсем незначительных чиновников, которые выходили из стен в здании Сената (там располагался городской архив). По одним сведениям, призрак имел неприятные очертания расплывающейся белой колонны или кокона и медленно плыл из стены в стену.
По другим рассказам, это был прозрачно-серый, но превосходно различимый призрак чиновника в вицмундире и с гусиным пером за ухом. Призрак заглядывал в комнату, с четверть минуты стоял и смотрел… и исчезал. Видели его по два и по три человека одновременно.
В 1978 году один юноша-студент ждал свою девушку. Он стоял у перил Университетской набережной, напротив корпуса филологического и восточного факультетов. Было часов 8 вечера, начало мая, пасмурный день, сумерки. Какой-то пожилой человек попросил у парня прикурить. Юноша протянул ему коробок спичек, и все припоминал — где он видел это лицо?! Пожилой человек прикурил, вежливо кивнул и удалился… Только тогда парень сообразил: ведь портрет этого человека висит в университете! Это же Дмитрий Менделеев!
Галлюцинация? Возможно. Но такие же галлюцинации в разное время случились и еще с двумя студентами и сотрудниками университета. Вращаясь преимущественно в среде ученых, я несколько раз получал сообщения о встречах с давно умершими людьми, включая такого твердокаменного материалиста, как Павлов. Иван Петрович вел себя агрессивно и даже замахнулся ланцетом на любимую болонку одной сотрудницы университета.
Если вам так удобнее — считайте, что это все странности нервных людей, а «на самом деле» никто и никого не видел. Пусть глотают касторку и валерьянку, все пройдет.
Но в том-то и дело, что такие истории ходят из поколения в поколение и рассказывают их, как правило, в семейно-дружеском кругу, доверенным лицам. Никакого шума, помпы, никакого привлечения внимания. Некоторые люди даже стеснялись, что они «что-то видели». Иных людей это серьезно мучило, потому что сам факт встречи с привидением разрушал их картину мира, заставлял ставить под сомнение привычный, официальный и в эти годы практически поголовный «материализм». По крайней мере, в среде ученых сомневаться в основах материалистического видения мира было неприлично, да и небезопасно. Опасность исходила вовсе не от властей, а от самих коллег-ученых. Прослыть в их среде вруном или чудаком означало поставить под сомнение профессиональную карьеру.
Но истории такого рода время от времени рассказывались! В 1992 году, как водится, в пурге и в метели, одну мою петербургскую знакомую чуть не задавил налетевший сзади, из-под арки Главного штаба, странный экипаж — как бы покрытый клепаными металлическими плитами грузовик с торчащим из-за плит стволом. Кто-то высовывался из люка, и женщина на мгновение встретилась с безумно горящими глазами стоявшего в броневике. Этот, с безумными глазами, что-то кричал, совал в пространство руку, но звук уносило метелью. Уже придя домой, моя знакомая сообразила, что только что мимо нее пронесся Троцкий. Со мной девушка поделилась только по одной причине: знала, что я не подниму ее на смех и не стану трепать языком.
Это идет речь о сообщениях про «исторические» призраки. Что же касается призраков людей, занимавших при жизни более скромное положение, то они встречаются значительно чаще.
В XVIII веке рассказывали о встречах с призраками замученных Бироном людей. Призраки встречались на месте палат Бирона. Скажем, женщина с окровавленными плечами с криком перебегала Невский проспект перед идущими экипажами.
Из жизни современного Петербурга расскажу только один такой случай.
В 1987 году несколько обормотов, договорившись со знакомыми милиционерами из охраны, пошли пьянствовать во дворец Меншикова. Среди всего прочего, они решили покататься на навощенных полах: разгонялись в одних носках и ехали по полу огромных залов. По словам одного из участников событий, прямо из стены зала к ним вышел «такой маленький, с грубой рожей, с волосьями на голове…»
— В парике?
— Ну… В парике…
И этот маленький, с грубой рожей, длинной тростью разогнал хулиганов (включая и милицию).
— Это Меншиков был?
— Нет, лицо незнакомое…
Кто был этот решительный и эксцентричный сторож, взявшийся своими силами напугать безобразников, — не решаюсь судить однозначно. Но история была, и здоровенные синяки на головах протрезвевших идиотов видел собственными глазами.
В любом городе мира привидение — скорее исключение из правила, и исключение редкое. А в Петербурге иногда кажется, что любой видный житель города автоматически становится призраком и в объяснении нуждаются скорее обратные случаи: ну почему этот человек призраком так и не стал?!
Конечно же, я очень хорошо знаю, не хуже читателей — никаких привидений не бывает. Неужели читатель мог подумать, что я пытаюсь всерьез рассказывать ему про призраки Анны Иоанновны, Петра или Менделеева?! Ну что вы! Как вы могли так подумать!
В привидения, как известно, верит только сиволапое мужичье. Вот, например, в роду герцогов Норфолкских есть такое поверье: если роду или всей Британии грозит несчастье, предки современных Норфолков появляются и сообщают об опасности. Последний раз они появлялись в 1938 году и буквально умоляли не подписывать Мюнхенское соглашение, пугая ужасными последствиями. Как известно, Мюнхенское соглашение было подписано, Британия и Франция развязали руки Гитлеру для захвата Судетской области Чехословакии, Гитлер уверился в своей безнаказанности, и мировая война стала практически неотвратимой…
Почему тогда не послушались призраков, я не могу сказать. Может быть, Норфолки просто не пользовались нужным влиянием, а убедить других людей в серьезности предупреждения не удалось. Может быть, потомки отмахнулись от предков — мол, старые дураки, много они понимают. Или постеснялись вообще говорить с посторонними людьми о всякой мистической чуши… не знаю.
Но, конечно же, мой читатель — это не вонючее мужичье в лаптях и в армяке! Несомненно, мой читатель — интеллигентный человек, не то что эти герцоги Норфолкские. Я обращался, конечно же, к читателю просвещенному. К тому, кто и сам точно знает, что в мире может быть, а чего быть ни в коем случае не может.
Ясное дело — у всех, кто видел Анну Иоанновну, попросту начались галлюцинации (включая и солдат, стоявших на посту). Все, кто видел Николая I или Павла, — мерзкие лжецы и пройдохи, которым хочется любой ценой угодить на первые страницы газет.
Но тут я позволю себе утверждение: в самой планировке и в самой истории Петербурга есть черты, которые делают его идеальным «городом привидений». Городом, в котором людям просто не могут не мерещиться те, кто жил раньше в этом городе… Независимо от того, бывают привидения или нет.
В представлении жителя Москвы, других городов России Петербург и по сей день — воплощение европейской застройки. Он — «русская Европа», и в нем все, «как в Европе». Но это — глубокая ошибка.
Европейские города росли исторически, постепенно — в точности как и русские. Мало того что они в основном меньше, теснее Петербурга. В них (тоже в точности как в Москве или в Рязани) есть кривые тесные улочки, тупички, и уж, конечно, есть кварталы разновременной застройки. Многие европейцы (например, Проспер Мериме) считали Рим особенно красивым потому, что в нем могут рядом стоять здания, сооружение которых разделяют века и даже тысячелетия. Возможно, это и красиво, но на петербуржцев обычно не производит впечатления: очень уж далеко от привычного. У Петербурга другая эстетика.
Рассказывать себе и другим про Петербург как типично европейский город, было легко лет двадцать назад: тогда в СССР правили хорошие люди, коммунисты. Они хотели, чтобы все жили так же хорошо, как в Советском Союзе, и потому готовились к войне за мировое господство. Ни на что больше денег им, естественно, не хватало, и большинство жителей Петербурга, Москвы, а уж тем более провинции могли только мечтать о том, чтобы поехать за границу.
Сейчас, когда злые «демократы» продали нас всех американцам, многие россияне смогли выехать из страны, посмотреть мир. Выдумывать, как обстоит дело в Европе, стало несравненно труднее, и очень интересна реакция россиян уже не на воображаемые, на реальные европейские города. Москвичи и жители провинциальных городов России с удивлением обнаруживают, что во многих отношениях их города — и есть Европа. А они-то думали…
Питерцы же как раз «не узнают» европейского родства: и знаменитые европейские города «оказались» очень уж маленькими и тесными, и планировка непривычная. Улицы узкие, кривые, здания разновременные… Это что, Европа?! Это какая-то Москва, а не Европа! Вот мы — это и правда Европа…
Петербург строился быстро; по историческим меркам — мгновенно. Строился так, как если бы на его месте ничего не было. И потому возник город, во-первых, очень одностильной, одновременной постройки. Практически нигде нет такой выдержанности огромных архитектурных ансамблей. Во-вторых, Петербург — на редкость «регулярный» город. Город, в котором идея власти человека над неосмысленной природой выражена с колоссальной силой.
Выразить ее пытались и в других местах, но у европейцев не хватало места, пустого пространства, чтобы построить целый город по геометрическому плану. Если же перестраивать уже существующий город, такого эффекта не получалось. В XVII веке во Франции несколько городов возвели «регулярно» — Нанси, Легхорн, Шарльвилль. Сделать это помогли грандиозные пожары, уничтожившие большую часть городской застройки. Города эти, прямо скажем, не первые во Франции ни по численности населения, ни по значению; скорее так, провинциальные городки. Но и этим городкам далеко до Петербурга по регулярности.
Сравниться в этом плане с Петербургом может разве что Версаль — причем не город, а сам дворцово-парковый комплекс. С Версалем и связаны некоторые эффекты, очень похожие на эффекты жизни в Петербурге и совершенно отсутствующие в менее регулярных городах. Но весь версальский дворцово-парковый комплекс — порядка 6000 гектаров; с ним вполне сравнимы по размерам комплексы в Павловске, Царском Селе или в Петродворце. А петербургская городская агломерация занимает площадь больше 1400 квадратных километров. Приближение к огромному и сверхрегулярному Петербургу заметно уже на подъездах — на поезде, на автомобиле. Появляются такие ровные, по ниточке проведенные каналы, километрами тянутся такие же ровные лесополосы, что сразу же становится ясно — Петербург близко. Эту регулярность организации земли петербуржец узнает из окна вагона задолго до того, как покажется сам Петербург.
Из этой одновременности и регулярности сразу же вытекают два результата. Один из них — это театральность.
Ю. М. Лотман первым предположил, что быстрота возведения ансамбля Санкт-Петербурга превратила его в своего рода «сцену» и что «театральность» петербургской культуры — очень важный ее элемент. Действительно, Санкт-Петербург и задумали, и возвели как некий «взгляд» на Россию — и с периферии самой России, и из Европы.
Естественно, на Петербург можно смотреть и из Европы (то есть он — Россия в Европе), и из России — тогда он Европа в России. Для петербургского периода нашей истории вообще характерна неопределенность позиции: откуда смотреть. Ведь и славянофилы, и западники — чистейшей воды теоретики, смотрящие на свой предмет «со стороны». «Западник» Белинский совершенно не знал реальной Европы и, по сути дела, совершенно ею не интересовался. «Запад» был для него отвлеченным понятием, той «умственной точкой», из которой Белинский смотрел на Россию.
Точно так же и славянофилы — Самарин, до семи лет не говоривший по-русски; братья Киреевские, учившиеся в Германии, не знали реальной крестьянской России. В лучшем случае они хотели ее знать, искренне исповедовали воссоединение народа, распавшегося почти что на разные нации. Но «славянство» оставалось для них отвлеченной идеей. Опять же — некой точкой, из которой можно посмотреть и на Европу, и на допетровскую Русь, и на современную им Российскую империю.
Это, конечно, не чисто петербургское явление — но не будь Петербурга, и общественная жизнь России XVIII–XIX веков была бы иной. Ведь Петербург — и как столица, и как город, сверхзначимый для всей российской культуры этого времени, задавал тон, определял духовную жизнь империи в эти два века. А славянофилы и западники во многом — порождения петербургской культуры.
Петербург не имеет точки зрения о самом себе — в том числе из-за эксцентрического положения в пространстве. Петербург — это огромная сцена, на которой играют — и для Европы, и для России. Через эту игру постигают и самих себя.
Одновременная однотипная застройка Петербурга создает ощущение огромной декорации. За кулисами идет своя жизнь, важная в основном для того, чтобы «работала» главная «сцена». Эти кулисы: районы, где живут мещане, купцы, мелкие чиновники; позднее — и рабочие кварталы. Впрочем, кулисы — это и черные ходы, кухни, дворницкие, комнаты прислуги, служебные помещения рестораций. Территориально они находятся в той же части города, что и «сцена» — но существуют только для того, чтобы поддерживать «сцену».
В Петербурге как бы постоянно присутствует зритель: тот, кто наблюдает за его жизнью. А если так — то и сама жизнь в Петербурге становится как бы игрой, исполнением роли. С точки зрения «сцены» важно только то, что происходит на ней. Кулис как бы не существует, и само напоминание о них звучит неприлично. То-то петербургское общество так ополчилось на Крестовского с его «Петербургскими тайнами». То-то оно было так шокировано и поражено описанием трущоб у Достоевского.
Если же смотреть из-за кулис — сразу становится видна условность, даже ходульность персонажей, их «удаленность от жизни», чужеродность и так далее. То-то и Гоголю, и Белинскому (при всех различиях между ними), выглянувшим из-за кулис, Петербург казался таким невыразимо фальшивым и нелепо-напыщенным.
Так формируется еще одно пограничье Петербурга — между кулисами и «сценой».
Чувство зрителя — того, кого не надо замечать, но кто присутствует и все видит, оценивает — пронизывает все официальные церемонии. Никто в Петербурге «сцены» никогда не забывал и не забывает: на нас смотрит Европа! Нас видит Россия!
Очень интересное наблюдение сделал маркиз де Кюстин — и я очень прошу читателя об одолжении: выслушать его мнение независимо от того, как он относится к де Кюстину. Если Вам угодно — пусть маркиз будет последняя сволочь, русофоб и злобный, отвратительный тип. На здоровье. Но давайте послушаем, пока не отравляя самих себя ни его, ни своей доморощенной злобой.
Итак: «Заметно, что император не может ни на мгновение забыть ни кто он, ни постоянно привлекаемого им внимания. Он непрерывно позирует. Из этого вытекает, что он никогда не бывает естественным, даже когда он искренен. Лицо его имеет три выражения, из которых ни одно не являет просто доброты. Наиболее привычно ему выражение суровости. Другое — более редкое… выражение торжественности, третье — вежливость… Можно говорить о масках, которые он одевает и снимает по своему желанию. Я сказал бы, что император всегда при исполнении своей роли и что он исполняет ее как великий артист… Отсутствие свободы отражается на всем вплоть до лица самодержца: он имеет много масок, но не имеет лица. Вы ищете человека? Перед вами всегда император».[148]
Разумеется, «сцена» может быть не только политической или придворной. «Сцена» возникает везде, где есть официальный Петербург — чиновничий, научный, музыкальный, религиозный… главное, чтобы официальный.
Но если в Петербурге все, начиная с императора, все время играют (пусть даже играют самих себя), — это ведь касается каждого поколения. Актеры меняются по мере того, как идут годы, но получается — эта сцена как бы наполняется все новыми и новыми актерами. Культурная память Петербурга полна воспоминаниями о тех, кто играл здесь же до нынешних актеров. Вот по этим самым камням проходил Пушкин. Вот на это самое место парапета Невы опирался его зад (судя по его же собственным рисункам). В этой самой аудитории и чуть ли не с той же кафедры выступал Менделеев… И так далее.
Стоит ли удивляться — люди порой видят тех, чьими призраками буквально наполнен воздух Петербурга? Призраками — в данном случае уже в переносном смысле. Здесь призраки — это те, о ком знают люди и кого легко могут представить на практически не изменившихся улицах и площадях.
Ведь актеры-то — людишки временные, а вот сцена остается неизменной.
«Мгновенно» возникшая, однотипная, петербургская архитектура создает еще один удивительный эффект — эффект вечного присутствия петербургского периода русской истории.
В любом другом городе житель или приезжий поставлен перед самой городской историей, воплощенной в камне. В Москве вы проходите мимо церковки XV века, видите дом сталинского модерна 1920-х годов, упираетесь в псевдоклассицизм дворянской усадьбы начала XIX века, стоящей рядом с пятиэтажкой 1950-х годов… Таковы Волхонка, Моховая, Неглинная… большинство улиц и улочек в старой части города. В Москве динамика городской среды очевидна; она видна как раз потому, что все градостроительные периоды и культурно-исторические эпохи причудливо перемешаны. Все периоды представлены, но каждый из них представлен небольшим числом объектов. Он не погружает в себя, не заставляет думать о себе, не подчиняет себе настоящее.
Не таков Петербург. В центре города мы попадаем в огромный ансамбль почти двухсотлетней давности. В тот самый Петербург, который возник в конце XVIII — начале XIX веков. Любой современный житель города или приезжий поставлен перед этим — каким угодно, но только не современным городом.
(Вот еще один контраст Петербурга — между современностью и этим историческим ансамблем.)
В Петербурге вообще очень хорошо видно — какой она была, Российская империя. Не сусально-пряничная «матушка-Русь», не идиллическая «Россия, которую мы потеряли» — а реальная, и далеко не бесконфликтная Россия XIX века. С царем и народовольцами, купцами и монахами, поражающими Европу учеными и грязными юродивыми, вычесывающими на паперти вшей. Этот «дух России» через городской ансамбль очень хорошо передается всякому, имеющему хоть подобие души и мозгов.
Тем самым современный человек поставлен и перед теми, кто населял город века и поколения назад. То, что очень легко представить себе; то, что просто напрашивается всей городской обстановкой, люди запросто могут вообразить. Даже не сознательно смоделировать, а просто увидеть в экстремальной обстановке (туман, метель, ночь в старинном замке) то, о чем думается. И присутствие чего подсознательно ощущается.
Грубо говоря: петербуржцы видели, видят и будут видеть героев петербургского периода русской истории. Это происходило, происходит и будет происходить независимо от того, существуют ли привидения.
Вот и все.
Продолжают ли «действовать» эти особенности города: его «театральность», вечное присутствие прошлого? Несомненно! Современные люди — актеры на тех же подмостках. Сама сцена усложняется с каждым поколением, потому что новые актеры просто добавляются к старым. Человеку каждого нового поколения все труднее «попасть в привидения», потому что нужно сделать все больше, чтобы попасть в актуальную память потомков.
Но у ныне живущих поколений и возможностей стать городским привидением гораздо больше, нежели раньше, — ведь сегодня образованных людей в десятки раз больше, чем было в начале XX века, и в сотни раз больше, чем было в начале XIX.
В народном творчестве Петербург всю свою историю «наполняется» персонажами, хоть каким-то образом с ней связанными, и весь XX век шло пополнение «списка» этих персонажей. Я бы осмелился утверждать, что Петербург на рубеже третьего тысячелетия остается самым «привиденческим» городом России и быстро «отрывается» от других по числу связанных с ним историй. Ведь основные черты урочища никуда не исчезли, и Петербург продолжает порождать новые смыслы… в данном случае — новые призраки.
Даже мой куцый опыт позволяет утверждать — Петербург и в 1970–1990 годы оставался городом призраков и городом удивительных историй.
И сегодня, как и всю прежнюю историю Петербурга, в нем очень силен интерес к явлениям, над которыми никак не властен человек. Сильный, порой болезненный интерес к потустороннему заставляет домысливать и достраивать урочище, наполнять его новыми смыслами. И в то же время позволяет осознавать свою преемственность от живших ранее.
То есть урочище в данный момент продолжает и всегда будет «продуцировать» новые мифы и создавать новые привидения. В петербургском городском урочище неизбежно возникает городской фольклор вполне определенного типа, заданного особенностями этого урочища. Уверен, что «городом призраков» Петербург останется и в третьем тысячелетии. Каждая эпоха найдет свои способы использовать потенциал урочища и выдвинет героев и «героев», которых поместит в ее пространство.
Давайте сделаем одно ненаучное, невероятное, неприличное предположение… Давайте предположим, что после смерти человека от него могут отделяться какие-то «энергоинформационные сущности». Не будем даже спорить о том, что это за сущности, какова их природа и так далее. Сделаем вполне спекулятивное, заведомо недоказуемое (и неопровержимое) предположение: они существуют.
Ведь и в этом случае Санкт-Петербург обречен стать самым богатым на привидения городом! Ведь Санкт-Петербург отвечает двум важнейшим требованиям к тому, чтобы такие «энергоинформационные сущности» появлялись в нем и задерживались надолго.
Одно из самых загадочных особенностей призраков — почему в роли призраков оказываются чаще всего представители верхов общества или связанные с ними люди?! Лично я вижу этому только две причины.
Первая состоит в том, что большинство населения всю историю и Европы, и России обитало в жилищах, не подходящих для появления привидений. Опыт, систематизация явления показывают: привидения чаще всего появляются в каменных домах и почему-то особенно сложенных из песчаника.
Деревянные жилища почему-то меньше способствуют появлению привидений. К тому же они, увы, совсем недолговечны.
Сооружения из песчаника, сложенные из камня с большим содержанием кварца, словно притягивают привидения. Англия — классическая страна призраков именно по этой причине. В ней очень много старинных зданий из такого камня. Одно из таких зданий расположено в городе Хайде, в английском графстве Чешир. Там стали ремонтировать одну из стен в старом доме, сложенном из песчаника, и в доме стала появляться женщина в платье викторианской эпохи. С окончанием ремонта привидение исчезло. Но когда владелец стал латать дыры в той же самой стене, он увидел, как по комнате движется та же самая женщина.
Вторая причина, которую я могу назвать, — это уровень развития личности человека. Разумеется, души людей не становятся другими из-за того, что эти люди образованны, умны или занимают в обществе престижное положение.
Но люди бывают умнее или глупее, одних обуревают сильные страсти, другие всю жизнь холодны, как брюхо лягушки. Душу можно развивать, упражнять, учить! Грубо говоря — душа у человека из «верхов» общества точно такова же, как и у человека из низов. Но чем более развита душа, чем она «крупнее», тем больше вероятность, что и после смерти человека «что-то» останется там, где он жил.
Я совершенно не настаиваю на этих двух объяснениях. Очень может быть, что все это — только неуклюжие самодельные догадки, и не более того, а истина лежит в каких-то совершенно иных причинах, которые я «благополучно» пропустил. Но мне не удалось установить никаких других причин, по которым высшие слои общества несравненно чаще порождают привидения, чем низы.
А если принять предположение — то становится понятным, почему в Петербурге призраков больше! Здесь всегда жило много не самых глупых и не самых бездуховных людей России. В том числе и не только из высших сфер. Когда умирал А. С. Пушкин — у его дома стояла толпа в несколько сотен человек, и большинство из них были дворники, прислуга, лакеи, разнорабочие, извозчики. В Петербурге и простонародье было грамотно и любило читать.
В Петербурге очень много мест, где люди с тонкой нервной организацией чувствуют себя несколько неуютно. С равным успехом можно сказать, что они просто психи и что они чувствуют присутствие каких-то иных сущностей. Но это все — объяснения факта. А сам факт вот таков — люди с тонкой нервной организацией в Петербурге чувствуют себя неуютно чаще, чем в других городах.
Кто, кто в теремочке живет?
Кто, кто в невысоком живет?
Наверное, иной читатель захочет возразить: сейчас роль Петербурга в интеллектуальной жизни России вроде бы вовсе не чрезвычайная. Более того — всякий, кто достаточно хорошо знаком с городом, знает таких обитателей Петербурга, которых невозможно отнести не только к интеллектуальной элите, но даже просто к числу вменяемых людей.
Моя знакомая риэлтор (родом из Пскова) рассказывала о расселении квартиры, в которую приходилось входить в респираторе: жители пропили унитаз. Мои рассуждения об исключительности Петербурга моя знакомая отнесла за счет недостаточного знания города.
Состав населения Петербурга производит более сильное впечатление на расстоянии: приезжий, особенно интеллигентной профессии, имеет дело с верхушкой интеллектуальной элиты. А поселившись в городе, мгновенно обнаруживает, что в городе живут весьма разнообразные личности. Исторический центр Петербурга по-прежнему чарует, но в старом фонде полно не только интеллигентных старушек, но и крыс. Не в переносном смысле, а самых натуральных крыс… Таких, с длинными голыми хвостами. А на одну интеллигентную старушку приходится пятеро сварливых злобноватых бабок и не меньше запойных пролетариев.
Даже сама интеллектуальная элита при ближайшем рассмотрении — не настолько блестящая, как казалось. Петербургские ученые явно ленивее своих тверских, а тем более московских коллег. Такое впечатление, что время для них идет не так, как для жителей других городов: медленнее. Но если так, то где же реализация идеи «спрессованного» в Петербурге времени?
Ответов три:
1. После 1991 года в город въехало очень много новых людей. Просто как в мегалополис, где жизнь напряженнее и дороже, но где легче сделать карьеру и заработать. Это не уникальное для нашей эпохи явление, так было всегда. Чтобы стать петербуржцами, надо время. В XVIII веке их были десятки, от силы сотни — при населении города в десятки тысяч. И даже в начале XX века петербуржцев было не большинство городского населения: большинство просто не успели ими стать.
2. По естественным причинам большинство петербуржцев во все времена были не образованны, не сановиты, не знатны, не богаты.
Ни «Петербург Пушкина», ни «Петербург Достоевского» не полон только интеллектуальной элитой. Другое дело, что «простые люди» у Пушкина приятные и симпатичные, а у Достоевского — омерзительны.
В наше время все обстоит точно так же.
3. Никогда и ни в какую эпоху городское урочище не делало активными и умными ВСЕХ. Более того… Жизнь на геопатогенных зонах и в контрастных, мозаичных ландшафтах, в парадоксальном «неправильном» городе, эксцентричном и «слишком северном», порождает мутации (биологические и культурные). Эти мутации и становятся основой культурного, умственного процветания города. Но давно и хорошо известно, что мутации, как правило, неблагоприятны. На одну положительную приходятся десятки, если не сотни, негативных.
Петербург порождает слой умных и активных, но те же самые силы порождают намного более многочисленный слой умственно ущербных, заторможенных, отягощенных неврозами и самой разнообразной психиатрической клиникой. Среди городов России Петербург входит в число наиболее неблагополучных по состоянию здоровья населения: и физического, и психического. А кто сильнее бросается в глаза? Тихий профессор, который незаметно сидит в своем кабинете, или пьяный урод, который мочится в подворотне?
Как и во все времена, в городе сталкиваются разные люди, с разными установками и разным отношением к городу. Я попробую назвать их, без претензий на абсолютную истину и на исчерпание темы.
Город рос и захватывал пригородные районы и деревни. Часть людей испытала могучий зов Петербурга, а часть — не испытала. Эти люди даже хотели бы жить в более спокойном, монотонном и более обычном месте.
Другие люди приехали в Петербург на заработки, прижились… но точно так же, если им дать волю — охотно жили бы в месте менее беспокойном и тревожном.
Те и другие охотно поселяются в одном из районов города и мало появляются и в других районах, и в центре. Если они — «служащие», им еще приходится работать в центре. А пролетарий там что забыл? Зачем нужна стрелка Васильевского тому, кто живет и работает в Автово или в Калининском районе? Или в Вырице? Работа — здесь, жилье — здесь, магазины — вокруг их полно.
Что, старый скобарь вдруг возжаждал сокровищ культуры? Если возжаждет — то поедет, но опыт показывает — не едут гораздо чаще. Число людей, формально живущих в Петербурге и никогда не ходивших по Невскому проспекту, оценивается по-разному: от «ничтожной доли процента» до «процентов двадцать». Когда расхождение в цифрах настолько велико, это свидетельствует об одном — никто ничего толком не знает, потому что никто не считал.
Процент тех, кто на Невском бывал, даже не раз, но духовно живет в Автово (или в Малой Вишере, с тем же успехом) — естественно, гораздо больше.
Как назвать этих жителей Петербурга, но не петербуржцев? Автовцы? Еще обидятся, но это ведь вполне точное название. Если мы хотим понимать происходящее, а не жить в мире своих выдумок, надо иметь в виду — в Петербурге живут не только петербуржцы, но и автовцы, калининцы, обуховцы, лахтовцы. Все эти последние — только в самой малой степени потомки жителей пригородных деревень или пролетарских слободок. Это недавние переселенцы в Петербург, которые стали жителем не исторического Санкт-Петербурга, а одного из его пригородов.
Люди среднего класса могут даже работать в центре, но охотнее селятся в районах новостроек: дома новее и комфортнее, всё привычнее.
Совсем другой контингент — люди, сознательно выбравшие Петербург местом жительства. Такие были во все времена, но сегодня их особенно много. Человек может и расшириться в родном Пскове, и купить квартиру и в Москве… Ну, пускай в «ближнем Подмосковье» и в Петербурге… И выбирает Петербург, потому что хочет в нем жить. Это уже человек, которого позвал Великий Город.
В Петербурге живут странные полудиаспоры: ярославская, псковская, уральская, новосибирская, ростовская… Не совсем диаспоры — страна-то своя. Но и тянутся к тем, кто имеет похожие бытовые привычки, нравы, кто привык так же воспитывать детей и по тем же рецептам квасить капусту. Земляки чем-то неуловимо ближе.
Роль таких полудиаспор больше, чем иногда кажется. Среди них формируются команды, управляющие весьма заметными секторами экономики, сотрудники фирм и учреждений, группы единомышленников и артели строителей.
Все они любят Петербург и хотят в нем жить. И то, что они делают, часто рассматривают как служение городу. Часть их детей будут уже петербуржцами без всяких оговорок.
Еще оговорюсь — такие люди были во все времена. Мой предок, Николай Спесивцев, пришел в Петербург из тверской деревни, после Освобождения 1861 года. Не знаю, шел ли он именно в Петербург, или просто туда, где лучше платят за работу. Во всяком случае, петербуржцем он не был. После раннего инфаркта прапрадед лег на смоленском кладбище Васильевского острова — но как знать? Может быть, он предпочел бы лежать на сельском погосте своей родной тверской деревни?
Вот в следующем поколении прадеды уже избирались в городскую Думу, преподавали, выполняли задания Докучаева, собирая образцы озерного ила, и писали книги о жизни короедов. Имя Спесивцевых и сегодня известно старым жителям города. Имя не такое громкое, как Бутлеровых или Бехтеревых… но это уже имя петербуржцев.
Такой же путь проделывают сегодня без преувеличения десятки тысяч фамилий.
В их числе и люди из самых настоящих диаспор: армянской, азербайджанской, грузинской, курдской… долго перечислять. В первом поколении эти люди живут еще ценностями старой родины, стараются проводить там побольше времени, имеют в своих странах близких родственников и друзей… Но многие инородцы проникаются духом города… А многие и выбирают его из других городов России. Их дети кончают петербургские школы и все больше осознают себя… не русскими, нет, но петербуржцами — определенно.
XIX век породил «петербуржских немцев» и «петербуржских латышей». XX и XXI — петербуржских грузин и петербуржских армян.
Люди из полудиаспор не особенно любят коренных петербуржцев. «Коренные» злобноваты и вечно всем недовольны. Они мелочны и жадноваты. Они полагают, что все им должны просто за то, что они — петербуржцы. В этой оценке — беспощадный приговор тем, кто родился и вырос в месторазвитии, часто живет в нем далеко не первое поколение — но кто так ничего от этого и не получил. А если и получил — то рано посаженные почки или психиатрическую клинику. «Мы не сеем, не пашем, не строим… мы гордимся общественным строем»… Эти гордятся своим местом жительства и своей пропиской. Больше-то гордиться все равно нечем. Отходы месторазвития охотно вспоминают о тех, кто создал его славу и величие… Но сами они ничего не создают и создать не способны. Они присоединяются к славе тех, с кем у них только одно общее — место рождения или жительства.
Помню, как докопался до меня один уважаемый коллега… Все объяснял, кто такая «петербургская интеллигенция», какая она замечательная и как отличается от всяких там приезжих. На уныло-злобной физиономии уважаемого коллеги (с ученой степенью) ясно читалось, что жена не любит, любовница не дает, друзья сволочи (пили вместе, а довести домой некому!), дети посылают подальше, ученики — неблагодарные твари, начальники гады, жизнь перевалила на шестой десяток, а ничего хорошего нет, и что сам по себе этот человек, если бы родился в псковской деревне или даже в самом Пскове, никогда не смог бы занять нынешнего своего положения.
Пришлось объяснить уважаемому коллеге, что пока его предков воспитывали на конюшне, используя мягкие части спины, мои преподавали в Петербурге. Снобизм — не украшение мужчины, но что-то же надо было делать.
Начну с того, что петербуржец — совершенно необязательно представитель интеллектуальной и культурной элиты. Но чем совершенно чарует Петербург — это высоким уровнем культуры всего населения. Когда рабочие приходят перестилать пол и интересуются вашими книгами, когда продавщица в магазине рассказывает подружкам что-то из Тургенева — это бьет в голову, как большой бокал шампанского. Промозглый холод, мало света ползимы, крысы — но Великий город оборачивается и такой стороной.
В отличие от отходов месторазвития, уныло радующихся своей прописке за дверными цепочками, эти люди вполне могли бы и сами выбрать место своего проживания.
Любопытно, что современные петербуржцы (как и петербуржцы XIX века) очень мало замкнуты на город. Фактически все они духовно живут не только в Петербурге, но и во всей России (а недавно жили во всем Советском Союзе). То есть у каждого человека и каждой семьи есть свои любимые места отдыха, свои города, где живут близкие или дальние родственники, свои привычные маршруты… Но в целом, если брать весь петербургский субэтнос — то вряд ли найдется в России хоть одна область или хоть один город, который не освоен петербуржцами.
То же самое можно сказать и о Европе. Петербуржцы духовно живут в Европе не меньше, чем в Петербурге. То есть, имея дело с одним отдельно взятым петербуржцем, вы можете столкнуться с яростным врагом Франции — то ли по убеждениям, то ли по туристским впечатлениям. Этот человек вполне может сказать, что Берлин — его любимый город, и носить подтяжки цветов германского флага. Но тут же, за соседним столиком того же учреждения, сидит человек, который без ума от Франции и от французов, а как раз от одних только звуков немецкой речи его тошнит. В результате трудно найти европейскую страну, которую не знают и не любят в Петербурге — при том, что отдельные петербуржцы очень и очень избирательны.
Все это само по себе умножает число идей и смыслов, представленных в Петербурге. Словно толпа разноязыких разнокультурных призраков незримо пронизывает город, да еще и призраков разных регионов России.
Время и обстоятельства создания любой сущности накладывают неизгладимый отпечаток на всю историю этой сущности. Петербуржцы и сегодня живут темпами XIX века. Они не торопятся. Наверное, петербургская интеллигенция — самая неспешная и неторопливая. Огромное число умных и талантливых людей, много прекрасных идей… Которые или вообще не осуществляются, или осуществляются на 20 %, и за пять лет делается то, что можно было бы за один.
В частности, и потому многие петербуржцы уезжают в Москву или за рубеж. Ругаются, не хотят — но уезжают. В Москве быстрее темп жизни. В Британии и Германии легче реализовать задуманное. К тому же в Москве намного меньше отходов работы месторазвития. А ведь отходы злобны и завистливы, они прилагают все усилия, чтобы никто не реализовался.
Тут возможно два варианта:
1. Через 10–15 лет накопится критическая масса, и Петербург опять рванет, вырвется вперед как интеллектуальный лидер России.
2. Из-за постоянного оттока этой «критической массы» Петербург еще долго будет местом, где интеллект России рождается, выращивается, но не реализуется.