3

Последний раз мы увиделись с Лидой не в тот вечер, когда она передала мне письмо. Нам суждено было встретиться еще, и устроил это — вот друг так друг! — Борис. В день моих проводов в армию, а точнее, утром он пошел на неоправданную, быть может, жертву — пропустил подряд две лекции в институте. Поступить так мог только он. Борис решил проводить меня до самой станции, до самого поезда, до самого вагона, до самого прощального свистка.

Когда, перед тем как выйти из дому, мы присели на минутку и замолчали, я взглянул на настенные часы, что метрономом уже отсчитывали мои шаги. Часы показывали восемь пятнадцать утра, до отхода электрички был еще примерно час. Но мы выходили с запасом, потому что на вокзал решили идти не по кратчайшей дороге, а по Апрелевской улице — такова традиция в нашем подмосковном городке, — эта улица ведет в армию.

Давным-давно, когда вся Апрелевка состояла из одной только этой улицы, по ее ухабам скрипели подводы с рекрутами, собранными в окрестных деревнях. Все дороги сходились на улице, которая упиралась в железнодорожный шлагбаум. И вот он: «Стоит состав — сорок вагонов и паровоз на всех парах». Так поется в песне, сочиненной безвестным гармонистом в те далекие годы, что отсюда и не увидать. Называется песня «Апрелевская длинная» — не от улицы ли, по которой в безысходной тоске плелись вереницы провожающих? И заунывно всхлипывала и голосила гармонь.

«Апрелевскую длинную» никто не записывал, ее подсочиняли на ходу. И, подобно старым домам, на месте которых вырастали новые, забывались прежние куплеты, и другие голоса подхватывали иной припев:

Не скажет маменька родная:

«Вставай, сынок, попей чайку».

А скажет воинский начальник:

«Кругом, налево, шагом марш!»

Может, только этот куплет и остался от старой песни?

В июньские дни сорок первого года над Апрелевской улицей не умолкала «длинная» ни днем ни ночью. Сотни сапог прогромыхали по ее камням вслед за новым куплетом:

Враги напали на Отчизну,

Прощай, Апрелевка моя,

И если вас я не увижу,

То знайте, пал героем я!

Апрелевка, Апрелевка! Сколько невест не стало женами, сколько жен стало вдовами. Напрасно выходили они на дорогу в майские дни сорок пятого: «состав сорок вагонов» не привез обратно многих из тех, кто ушел в армию по Апрелевской. Но опять цвела сирень, рдели рябиновые гроздья и один за другим шли мимо старых палисадников новые гармонисты.

Удивительно: если тебя провожают всего несколько человек, выйди на Апрелевскую улицу с гармонью — и вот уже целая толпа за тобой, да такая дружная, словно эти парни и девчата только и делали, что дожидались, когда наконец пройдутся вместе до станции. А девчата — откуда они вдруг берутся, эти красавицы, как на подбор!

И что еще удивительнее — рядом с новобранцем, который так себе парень, ни два ни полтора, ни лицом ни ростом не вышел, — смотришь, рядом с ним такая девушка павой вышагивает, что хоть сейчас под венец. Словно не в армию, а в загс провожают. Словно не его, сорванца и забияку, у которого синяки под глазами не сходят со школьной скамьи, а ее — почет и уважение — вышла чествовать вся Апрелевка. А подвыпивший родитель этого новобранца вдруг приосанится и не устанет пожимать встречным руку.

— Что, Петрович, сынка в армию снарядил?

— Дак оно как положено, Иваныч!

— Ну-ну… А чья это рядом с ним?

— Невеста его, чья же еще!

— Смотри-ка! Солдат и жених, стало быть?

— Дак оно как положено!

И взыграет гармонь, и подхватят голоса не печалью, а надеждой:

Прощай, Апрелевка, мы знаем:

Солдат девчата подождут.

Теперь настал мой черед пройти по Апрелевской улице. И все как у всех. И веселая толпа, и гармонь впереди. И бодрящийся отец, и мать, едва сдерживающая слезы. И впереди — до самого шлагбаума дорога, правда не в ухабах, не в булыжнике, а в рыжем, заезженном машинами асфальте. Тысяча раз «спасибо» Борису! Он шел все-таки рядом. Красное кашне из-под плаща через плечо. В правой руке мой чемодан, в левой — новенький портфель с бронзовой застежкой. С вокзала Борису надо ехать в Москву, в институт. И его портфель значил, конечно, куда больше, чем мой чемодан. Там конспекты, учебники, а здесь — пара белья, бритва, мыло, зубная паста. Там руда науки, из которой Борис выплавит синий ромбик с золотым гербом посредине — красу и гордость дипломника, здесь — походные атрибуты, уложенные согласно предписанию военкомовской повестки.

Я с завистью поглядывал на лоснящийся портфель, но не осуждал Бориса. Он прав: каждый как может. И не поддайся я минутному малодушию, не пойди на поводу у отцовского «все успеется», сдай я в конце концов документы в тот же пищевой институт — я не топал бы сейчас во главе толпы под переливы «Апрелевской длинной». Сидели бы мы сейчас с Борисом в электричке, листали конспекты. А там… Какое мне было бы дело, что там! Поживем — увидим. Не все улицы — Апрелевские и но все, как сейчас вот эта, упираются в полосатый железнодорожный шлагбаум.

— Ты чего нахохлился, как побитый петух? — Это Борис. Надавил плечом, заговорщицки подмигнул: — Ты чего нос, спрашиваю, повесил? Оглянись, гвардеец! Раз, два, три! Кругом!

Я обернулся и сразу как будто прирос ботинками к асфальту. Позади меня, на расстоянии нескольких шагов, прячась за других провожатых, шла Лида. Шла не одна, с подругой под руку. Незнакомая девчонка. Я сразу понял — для отвода глаз.

На Лиде была коричневая болонья, из-под воротника ласково выглядывал голубой газовый шарфик. И снова, как вчера ночью на фоне рябиновой ветки, мне показалось, что здесь, на дороге, я разглядел в Лидином лице что-то очень новое, чего но мог заметить раньше.

— Ну что, усюрпризил я тебе, а? — спросил Борис и тут же крикнул, пятясь, хватая Лиду за рукав: — Лида! Шире шаг! Давай сюда, к нам!

Не успел я опомниться, как Лида очутилась между мной и Борисом.

— Да возьмитесь вы, истуканы! — сказал Борис весело и отодвинулся, приотстал, оставляя нас впередишагающими.

Как будто деревянный, я взял Лиду под руку и сквозь болонью почувствовал, какая она горячая.

Чего я тогда так стеснялся? Но мы шли впереди, впервые в жизни у всех на виду под руку, и теперь, как бы там ни было, все знали, кто ей я, кто мне она.

— Мам, — промолвил я, начиная смелеть, — познакомься, это Лида.

Мать улыбнулась глазами, как-то понимающе и ободряюще кивнула.

— Мама, — ласково сказала она и учтиво добавила: — Татьяна Сергеевна.

«А, что там! — подумал я, окончательно поборов робость. — Кого стесняться? Все равно война!» — и, взяв Лиду за талию, привлек к себе.

Подставив острый локоток, Лида отпрянула.

— Не надо, — жестко сказала она. — Убери руку. Я тебя только провожаю, и, пожалуйста, без претензий.

Все-таки наглец я. И надо же было испортить такую хорошую песню. До платформы не проронил больше ни слова.

На переходном мосту, перекинутом через железнодорожные пути, я приостановился. Пока что в Апрелевке это самая высокая точка обозрения. С моста город весь как на ладони. Наверное, многие, кто не был в Апрелевке даже лет пять, не узнали бы ее. Разрослась, раздалась многоэтажными домами вширь до самого леса. И правда, город но только по названию. За силуэтами башенных кранов я не сразу нашел крышу родного дома. Да и не увидел ее, а скорее угадал по телевизионной антенне. Вместе с отцом когда-то мастерили и поднимали — стройную, высокую. Отсюда, с моста, она и показалась мне сейчас мачтой корабля. Корабля детства, уплывающего в безвозвратный рейс от пожелтевших берез, от разлапистых лип, от яблонь, под которыми сиренево дымятся осенние костры. Дом оставался на месте, это я уплывал от пирса, от пристани, от порта с таким весенним, как апрельская капель, названием — Апрелевка.

Пятнадцать минут до электрички с надписью: «Москва — Нара», если тебя провожают в армию, меньше чем пятнадцать секунд. Гармонист еще что есть силы тормошит мехи, выдавливая из них задорные звуки плясовой. Каблуки и каблучки так стучат по платформе, что она осела еще сантиметров на пять (говорят, с каждыми проводами в армию платформа после «Барыни» становится ниже), и снова песня, и снова пляс! Но от станции «Победа» уже отправлен поезд. Машинист переводит ручку на «Полный вперед», и вот уже мимо поля, мимо депо, мимо завода мчится к тебе твой «состав сорок вагонов». И с последним аккордом гармони сливается торжествующий, зовущий в дорогу крик электрички.

До свидания! Мокрая соленая щека матери, жесткая щека отца. Сестренки ткнулись в щеку. До свидания, до свидания! Нащупал среди других руку Бориса. Пока, пока! Стой! А где Лида? Была не была… Подбегаю к ней, обнимаю и целую в губы. На виду у всех. Она прячет лицо, в глазах изумление: «С ума сошел! Ты что, как тогда?»

«Как тогда? как тогда? как тогда?..» Это уже колеса электрички стучат по рельсам. И хотя мимо окон проносится лес, все, кто минуту назад остался на платформе, как в замершем кинокадре. Мама, отец, сестренки смотрят на Лиду. Смотрят так, словно она свалилась с неба. Мама с улыбкой вытирает слезы, лукаво перехватывает мой взгляд отец, озорная озадаченность на лицах сестренок. И только один человек невозмутим — Борис. Он подходит к Лиде и что-то ей говорит. Что именно? Я не мог расслышать. Хлопнули двери, отсекая меня от Апрелевки. Техника — даже не выглянуть, не помахать.

«Как тогда? как тогда? как тогда?..» Что она этим хотела сказать?

— Да, брат, любовь не картошка, — произносит кто-то рядом.

Сбоку на меня смотрит серое в оспинках лицо. От глаз — смешинками морщинки. Я замечаю под ногами пустую корзину. Московский грибник. Наверное, едет в Рассудово на заветные места. Человек на вид солидный, а лезет в чужие дела. Небось глаз не отвел от окна, пока мы прощались на остановке.

Я отвернулся, ничего не ответив. Но сидевшая напротив женщина с двумя мешками, из которых проглядывали бидоны, не дав угаснуть первой фразе, нетерпеливо изрекла:

— Какая у них, у нонешних, к шутам любовь? Напялют эти, как их там… шорты-форты, и не поймешь, где парень, где девка. Ходят в обнимку, как эти самые… прости ты меня господи!

Теперь промолчал мужчина. Видимо, из солидарности со мной. Такой собеседнице только дай повод — профсоюзное собрание откроет в вагоне.

Ехали молча. И забыть было бы пора, но не выдержал мужчина. Сказал, ни на кого не глядя:

— Так смотря что подразумевать под любовью? Мы с супругой в субботу на танцах познакомились, в воскресенье — война. И пришлось первое свидание отложить на четыре года. Дождалась, хоть и пришел к ней не с букетом, а с пустым рукавом.

Нет, не ей он это говорил, не женщине с бидонами, а мне. Тогда я не понял, а теперь точно знаю, что мне. Бывают такие люди — встретятся на пути прохожими, так, мимо пройдут, и лица-то не запомнишь, а слово, сказанное ими на ходу, в душе остается. И запоминается оно потому, что сказано в трудную минуту.

Мужчина сошел в Рассудове. И хотя за все это время я так и не проронил ни слова, у дверей он обернулся:

— До свидания, солдат, счастливо служить!

И побрел себе но спеша по тропке меж берез. «Как тогда? как тогда?..» — опять затараторили колеса.

Как — тогда? Нет, совсем не так, как тогда. Я только сейчас понял, что подразумевала Лида под этими словами. Она напомнила мне день, который я и сам не могу забыть. Но как ей доказать, что тот первый поцелуй, «тогда», был совсем не то, что сейчас. Я и себе до сих пор ничего не могу объяснить.

Что такое любовь? В школе мы эту тему проходили на поучительных примерах Татьяны и Онегина, Ромео и Джульетты, Карениной и Вронского. Еще можно привести с десяток таких «пар» — и все уложатся в формулу, она его любит, он ее нет, или наоборот. Удивительное однообразие! Конечно, приходится посочувствовать Татьяне Лариной, что у нее так печально получилось с Онегиным. Но и этот вертопрах — тоже хорош гусь! — нагрубил девушке, ухлопал ни за что ни про что друга и потом — нате! — приехал к Татьяне извиняться. У Ромео и Джульетты, Карениной и Вронского вообще трагедия. И все из-за любви. Так что же все-таки любовь? Хоть бы раз кто-нибудь взял да и поднял руку. «Николай Григорьевич! Вот вы, как учитель, как классный руководитель, скажите, пожалуйста, прямо, без ссылки на Пушкиных, Шекспиров и Толстых, — что такое любовь?»

Нет, мы стеснялись задавать такие вопросы. Может быть, потому и стеснялись, что знали, в какое затруднительное положение поставим учителя. Ведь даже авторитетнейший С. И. Ожегов в «Словаре русского языка» и тот смущенно уходит от прямого ответа. Любовь, объясняет он, — это чувство самоотверженной, сердечной привязанности. И приводит несколько примеров: любовь к Родине, материнская любовь, горячая любовь, взаимная любовь. «Он — моя первая любовь». Вот и вся формулировка, вот и весь ответ, в котором слово «любовь» все равно остается иксом.

Между нами и учителями существовала какая-то негласная договоренность не произносить это слово вне урока, вне литературного образа. И если уж говорить на эту тему, то официально, в открытую, скажем, на диспуте. Запомнился мне один такой диспут. Назывался он «О дружбе и любви». От урока диспут отличался тем, что выступал не учитель, а лектор, и не нужно было бояться вызова к доске и плохой отметки в журнале. К диспуту заранее подготовились наши отличницы Самойлова, Дунина и Новожилова. У них все тетради были в цитатах. А мы спокойненько сидели и слушали.

Лектор — молодящийся парень с волнистым зачесом и в модной замшевой куртке — сразу подавил нас авторитетом: оказалось, что он кандидат философских наук. И даже всезнающий Николай Григорьевич, севший на предпоследней парте, как-то сразу слинял и сник. Может, нам это показалось.

Вообще парень, видно, был с головой. Мы с Борисом сидели за партой локоть в локоть и не сводили с него глаз. Лектор сразу взял быка за рога и как гайкой привинтил наше внимание первым же научным словечком, смысл которого до сих пор, признаться, так я и не уяснил.

— В том вердикте, — сказал лектор, философски выгибая бровь, — в том вердикте, который выносят некоторые нашему современнику, утверждая, что он сух, есть своя логика. Да, да, дорогие мои, как это ни парадоксально. — Парень растянул улыбку и бросил кокетливый взгляд в сторону наших девчонок. Мы навострили уши. — Стремительная наша действительность, — продолжал он набирать высоту тона, — не позволяет собраться «в узел», происходит распыление эмоций. Сегодняшние молодые люди влюбляются и переживают, может быть, ничуть не меньше, чем шекспировские Ромео и Джульетта. Но нынешний Ромео исполняет в жизни далеко не единственную роль влюбленного…

Я покосился на девчат: слышите, Ромео и в подметки нам не годится с его «ахами»! Но девчата завороженно смотрели на лектора.

— Да, да! — Парень повел покровительственным жестом. — Кроме всего прочего, современный молодой человек учится, и учеба требует от него огромного умственного напряжения. Успех или неудача, скажем, двойка в дневнике, — при этом лектор сочувственно поджал губы, — пробуждают в Ромео определенную гамму чувств. В результате он не в состоянии, хотя это ему и хочется, всю силу эмоций сосредоточить на предмете своей любви. Поэтому он начинает определять место Джульетты в своих планах: высчитывает, когда сможет с нею встретиться, сколько ей времени уделить…

— Чепуха, — громко шепнул Борис, — чушь какая-то!

У Бориса всегда крайности — то сидел как пришитый, то, видите ли, не нравится.

— Для современного молодого человека, — лектор посмотрел в нашу сторону и, как мне показалось, столкнулся взглядом с Борисом, — девушка — не какое-то таинственное существо, спрятанное подальше от его глаз на женской половине дома. Для него она прежде всего партнер по работе и учебе, человек, с которым он постоянно вступает в деловые отношения. Можно согласиться с тем, что мы потеряли и продолжаем терять некоторые из аксессуаров платонической любви: мечты, вздохи на расстоянии, романтику тайных встреч и так далее. Зато мы обрели нечто большое. Мы любим не форму, а содержание, и духовная близость стала условием, а не маловероятным следствием отношений мужчины и женщины.

При этих словах Николай Григорьевич подкашлянул — мы, конечно, поняли: ему не понравились «мужчины и женщины», в нашем школьном обиходе они почему-то старательно опускались.

После выступления лектора девчатам нашим пришлось трудновато. Но зря они старались — мы их почти не слушали: заранее знали, что скажут дежурные ораторы. И когда Николай Григорьевич для проформы спросил, есть ли еще желающие выступить, наступила традиционная пауза, благовоспитанно выждав которую, мы обычно срывались с мест.

— Ну, так есть желающие? — повторил вопрос Николай Григорьевич. И сделал он это скорее для гостя-лектора, чем для нас. Откуда им быть, желающим? Кто заранее готовился, тот уже выступил.

Я схватился за крышку парты и уже приготовился к прыжку к двери, как вдруг услышал голос Бориса.

— Разрешите мне!

Что такое он еще надумал? Я опасливо взглянул на друга.

Борис шагнул из-за парты в проход, чтоб прямее стоять, заложил руку за борт куртки, как бы подчеркивая основательность того, что он собирается сказать, и исподлобья взглянул на лектора. Я-то знал, спокойствие показное. Борису стоило немало усилий, чтобы собрать себя в кулак. Но делал он это мастерски.

— Я в корне с вами не согласен, товарищ лектор, — произнес Борис не своим, вдруг осевшим от волнения голосом.

Зал шевельнулся и затих.

— В век космоса и кибернетики, — Борис прищурился, что-то вспоминая, — как справедливо заметила однажды «Комсомолка», людям нужна душистая ветка сирени. Я имею в виду любовь.

«Молодец, Борис, — подумал я, — отбрил так отбрил».

А Борис развивал свою мысль дальше.

— По-вашему выходит, что аксе… — тут Борис запнулся и почти по слогам выговорил это ужасно ученое словечко, — аксе-ссуа-ры… платонической любви утеряны. Мол, ни вздохов, ни переживаний… Я думаю, наоборот — чем больше в нашей крови логарифмов, тем поэтичнее любовь.

Я обомлел: «Вот дает, Борька! Откуда такие слова?»

А мой друг уже обрел свой голос и продолжал без тени робости.

— Мне кажется, — сказал Борис, — в нашей крови еще мечутся гены дуэлянтов. Оружие носить и применять запрещено, конечно. Но случись настоящая любовь… Настоящая! И каждый из нас готов вызвать на моральную дуэль любого, кто попытается оскорбить святое чувство.

Я увидел, как Николай Григорьевич привстал. Но не решился перебить Бориса. А по рядам бежал шелест, как в лесу по верхушкам деревьев ветер перед грозой. Язык у Бориса подвешен, ничего не скажешь. Слово бросит — и в классе пожар. Вот так однажды он взбудоражил нас перед уроком английского языка. И доказал, что лучший способ показать строптивой «англичанке» характер — уйти с урока. Бедные преподаватели иностранных языков — почему-то им больше всех досаждают ученики.

Борис произнес тогда страстную обличительную речь. Но на другой день, когда мы по очереди ломали шапки в учительской, пытаясь загладить проступок, Бориса среди наказуемых не оказалось. Не пришел по уважительной причине. Попросили справку — представил: действительно был болен. Из чувства мальчишеской солидарности выдать «главаря» мы не посмели.

На диспуте Борис, судя по всему, опять был в ударе.

— Так что… — Борис мельком (Но я-то знал, лишь один я знал, куда тоньше лазера метнулся его взгляд. Отсверком, тоже видимым только мне, ответили Борису глаза Гали Скороходовой, сидевшей позади у самого окна.) взглянул назад, — так что не перевелись еще д’Артаньяны. И крепка рука на эфесе. И… — Борис помолчал, но закончил совсем прозаично: — Были ведь случаи, что люди бросали школу. Из-за любви…

— В нашей школе не было! Вы преувеличиваете, Кирьянов, — раздался в тягостной тишине голос Николая Григорьевича.

Но спичка была брошена. И задымился, вспыхнул спор. Говорили много, допоздна. Лектор уехал раньше, чем мы разошлись. Только Николай Григорьевич терпеливо дождался, пока мы разберем свои пальто в раздевалке. Недовольный был вид у нашего классного руководителя. Борис выбрал момент, подошел. Не надевая шапки, сказал извинительно:

— Может, я что-нибудь не так, Николай Григорьевич… А? Так я не от себя, честное слово. Для затравки…

Вот чудак! Зачем надо было извиняться — это же диспут, а не урок. Николай Григорьевич пожал плечами.

После диспута, по дороге домой, я все осаждал Бориса.

— Про Ромео вопрос вроде бы ясен, но мы другую сторону медали не рассмотрели. Где Пенелопы, — спрашивал я у него, — Дездемоны где? А Джульетты? Где те, которых, как говорил Маяковский, надо ревновать к Копернику?

Борис опять тянул мочало — начинай сначала.

— А где Одиссеи, где Отелло, где Ромео? — парировал он. — Да, в мире происходит девальвация чувств, но виноваты в этом прежде всего мы, мужчины.

Про девальвацию — это он загнул, козырнул очередным словечком, как тот лектор.

— Мы, мужчины, — повторил Борис, — слишком омужичились, потому и женщины так индифферентны. — И тут же подкрепил этот довод: — Вот, допустим, на танцах. Ты подходишь к девчонке и приглашаешь ее танцевать. Она отказывает. Что тебя в данном случае рассердило? То, что она не пошла с тобой танцевать? Ничего подобного. То, что уже все кружатся, а ты остался стоять остолопом. Но ты не стоишь. Ты тут же приглашаешь другую. И тебе все равно, и той, которая отказала, безразлично. Просто ты не пришелся ей с первого взгляда. Или совершил ошибку, когда приглашал.

Возразить трудно. Я знаю, что Борису никто никогда на танцах не отказывал. Был у него, как он однажды признался, «индивидуальный подход». В пылу откровения Борис даже поделился со мной одним из секретов. Он назвал этот секрет «эффектом неожиданности».

— Как ты подходишь к девчонке на танцах? Знаешь? — спросил он загадочно. — Нет, не знаешь. А ты взгляни на себя со стороны. Ты подходишь, как будто к манекену, уверенный, что тебе не возразят. И эта твоя самоуверенность видна насквозь. А разглядел внимательно, кого приглашаешь? Нет. Ничего, кроме внешности, ты не видишь. А ты в глаза взгляни, в самую душу, понял? Если девушка грустная, задумчивая стоит, улыбнись. Если хохотушка, наоборот, изобрази на лице печаль. Вот тебе и эффект неожиданности. Срабатывает безотказно.

Может быть, Борис и прав. А при чем тут любовь?

— А любовь, — заключил Борис, — любовь — это такое чувство, что… — Он покрутил пальцем, подбирая слова, но, взглянув на меня, только вздохнул. И взгляд его и вздох были настолько красноречивы, что я понял: Борис влюбился. Я знал в кого. И знал, кто ждет его под козырьком автобусной остановки на повороте Сентябрьской улицы. Сейчас дойдем до поворота, Борис протянет руку и скажет: «…Пока!»

— Пока, — сказал Борис — Дома давно ждут.

Но ждали-то его не дома — это точно.

Галка Скороходова училась в девятом, а мы в десятом. Классы были напротив, и в ту самую минуту, когда кончалась перемена, но еще не начинался урок, когда все сидели на местах в ожидании учителя и коридор был пуст, я выскакивал за дверь и передавал Галке записку от Бориса. Галка рисковала сама, но, прекрасно зная, что и я рискую быть застигнутым с поличным, награждала меня таким взглядом, словно я совершал героический подвиг. Ради этого взгляда я был готов на все, потому что Галка считалась первой красавицей школы.

Правда, я ничего в ней особенного не находил. Длинная — до пятого класса ее и звали-то Жердь. И талантами не отличалась — в самодеятельности не пела, не танцевала. Вот только глаза — темные с обводинками, как виноградные ягодины, что поспели не на виду, а в прохладной тени куста. Глаза и еще, пожалуй, улыбка. Улыбнется — и сразу словно солнце вслед за тучкой по дождливому дню пробежало.

Вот и все, а остальное так себе. И ничем больше Галка не выделялась. Но с тех пор как в шестом не то седьмом классе Ольга Валериановна сказала на школьном вечере: «Батюшки, смотрите, Галка-то наша какой красавицей выросла. Прямо лебедица!», Галка Скороходова стала звездой школы. Не было такого старшеклассника, который не считал бы за честь пройти с ней рядом даже по коридору.

Но как этого и следовало ожидать — иначе просто не могло быть, Галка выразила благосклонность только моему другу — Борису.

Я знал все. Я знал, где они назначают свидания — у старой липы, где прощаются — у поворота на Сентябрьскую улицу. Галка и Борис встречались почти каждый день, но никто в Апрелевке не видел их вместе.

— Сегодня читал ей стихи, — откровенничал Борис — С ней, даже когда молчишь, как будто разговариваешь. Удивительно восприимчивая натура!

Я, конечно, радовался за друга. Но, как поется в песне, рядом с белой завистью во мне рождалась зависть черная. Вот к Борису любовь пришла, а ко мне? Что я, другим лыком шит? На фотокарточках выгляжу не хуже, чем Борис. Опять же — третий разряд по боксу. И даже стихи пишу. Но вот не приходит эта самая любовь. Сколько ее можно ждать?

И тогда я сам решил выйти ей навстречу. Почему бы и мне не влюбиться? Вот Люська Свиридова — по красоте не уступит Галке. Игривая челочка, вздернутый носик и глаза — как огромные незабудки, что выращены специально в оранжерее. Как две капли воды похожа на киноартистку Белохвостикову.

Принципиально не посвящая Бориса в тайну своей любви, я написал Люське записку, в которой назначил свидание. «Приду, — ответила Белохвостикова-прим, — в восемь ноль-ноль у почты».

Это была победа! Вот удивлю Бориса, когда мы с Люськой предстанем пред его очи. Да и вообще жизнь начнется другая — будем гулять вчетвером.

Без четверти восемь я встал сторожем у закрытых дверей почты. Восемь, половина девятого, девять. Люськи не было. В половине десятого, когда начало смеркаться, я увидел ее, идущей как ни в чем не бывало с подружками.

— Привет! — сказала Люська. — А где же Галка?

— Какая Галка? — ошарашенно спросил я.

— А Скороходиха! Которой ты сегодня записку передал! — засмеялась Люська и независимо пошла дальше в сопровождении прыснувших подруг.

Я обалдел. Вот оно что! Значит, Люська видела, как я передавал Борисову записку. Значит, в ее глазах я — Дон-Жуан. К черту эти записки, к черту эту почтальонскую должность!

— Я больше тебе не посыльный, — сказал я наутро Борису и выложил ему всю историю с Люськой.

— Чудак! — захохотал Борис — Кто же так с разбегу назначает свидания? Нужно было посоветоваться со мной. А записки, — Борис посмотрел на меня разочарованно, — записки можешь не передавать…

Эх, Борька, дружище, да разве нарушу я заветы нашей мужской дружбы из-за какой-то хохотушки Люськи! Нет у меня с ней любви и не будет. Подумаешь, незабудки под челочкой!

Ни я, ни Борис еще не знали, что записка, переданная мною накануне Галке, против нашей воли в самом деле оказалась последней. В тот самый час, когда мы с Борисом посмеивались над моим неудачным свиданием, клочок бумаги из тетради по алгебре белой бабочкой порхал по учительской из рук в руки, из рук в руки.

Как эта трепетнокрылая бабочка попала в сачок?

Галка Скороходова допустила непоправимую оплошность. Она оставила Борисову записку в тетради, которую сдала учительнице.

Вот они, сегодняшние девчонки-растеряхи! Никакого понятия о конспирации. Просто диву даешься, когда видишь их беспечность. Разве из таких получались партизанки! Хоть бы хватилась! Нет. Галка узнала о беде, когда та в облике Ольги Валериановны выстрелила прямо в упор:

— Тебе послание?

— Мне, — сказала Галка не дрогнув. — Тут прямо написано: «Галек, милый!»

Не знаю, что такое Борис там написал, — записка незамедлительно была передана Николаю Григорьевичу, нашему классному руководителю.

Об этом мне Борис рассказал, когда мы возвращались из школы. Друг был неузнаваем.

— Вот влип, — сокрушался Борис — Николаша (так мы между собой называли Николая Григорьевича) пригрозил: если, говорит, ты эти свиданьица не прекратишь, публично зачитаю записку на родительском собрании. Рано, говорит, любовью начал заниматься — в книги почаще заглядывай. Что делать?

Что делать — я Борису посоветовать не мог. Понятно, боится матери. Отец у него — гость в доме, работает в «почтовом ящике» — дни и ночи пропадает в командировках. А мать — кто не знает ее! — самая бойкая продавщица в гастрономе. Перед ней вся Апрелевка в очереди на цыпочках стоит. Ее за грубость сколько раз увольняли. И ничего, работает Мария Ивановна. Я, говорит, как Манька-встанька. Перед матерью Борис тише воды, ниже травы.

— Нет, не будет Николаша обнародовать записку — это он так, для острастки.

— А если зачитает! — опять ужаснулся Борис и отрешенно махнул рукой: — Нет, надо завязывать. Кончать надо. Иначе вся репутация в тартарары.

Два дня Борис делал вид, будто не знает Галку. Даже не здоровался. «Соблюдают конспирацию», — догадался я. И мне Борис сказал: «Не подходи. Мало ли что?»

На третий день я был дежурным по классу. Когда после перемены все уже сидели за партами, я выглянул в коридор, нет ли учителя. Напротив дверей стояла Галка.

— Паша, — зашептала она, оглядываясь на канцелярию, — передай, пожалуйста, Борису… — и протянула записку.

И глаза у Галки были такие, что в эту минуту я взял бы записку на виду у всего педсовета.

Я схватил записку и ринулся в класс.

— Вот, — сказал я Борису, — держи, — и нащупал под партой его руку.

— От нее? — спросил Борис и посмотрел на меня как на чумного. — Верни немедленно! На следующей же перемене верни. Все кончено!

— Как же так? — смутился я. Но спорить было поздно — в класс вошел Николай Григорьевич и начался урок истории.

На перемену я решил не выходить — что отвечу Галке, если спросит? Но после уроков мы столкнулись с ней лицом к лицу в раздевалке. Она ничего не спросила, но глаза ждали ответа, и я не смог не солгать.

— Все… Все в порядке, — сказал я.

С Борисом мы долго шли не разговаривая, но возле дома я не выдержал.

— Что же получается, Борь, — начал я осторожно, — выходит, прощай любовь? Из-за какой-то записки?

— Да что ты понимаешь в любви! — огрызнулся Борис — Ну, встречались. Ну и что? А ты знаешь, что в таких ситуациях люди портят себе биографию? И будет потом сплетня хвостом тащиться до самого выпуска…

Долго мы шли молча.

— Ладно, закончим этот разговор, — сказал Борис примирительно, — давай-ка завтра съездим за мотылем и — на рыбалку!

В субботу после уроков, не заходя домой, мы сели в электричку и поехали в зоомагазин. Борис уткнулся в «Неделю», а я смотрел на него и радовался.

Когда он начал встречаться с Галкой? Вроде бы недавно. И хотя каждый день мы сидели с ним за одной партой, с тех пор как будто и не виделись. Долго не виделись. А сейчас опять встретились, едем за мотылем, а завтра махнем на рыбалку. Да здравствует дружба мужская! А любовь, даже если я в ней и не понимаю, видать, большая эгоистка. Чуть было не отняли друга.

Все это я как бы говорил Борису мысленно, а вслух сказал другое.

— Как же теперь Галка? — спросил я, словно мы и не заканчивали вчерашнего разговора.

Не отрываясь от газеты, Борис раздраженно бросил:

— Что тебе далась эта Галка? Конченное дело. И давай не будем комментировать…

— Значит, нет любви? А д’Артаньяны, про которых ты так горячо говорил на диспуте?..

Борис тут же перебил:

— Брось ты эту ахинею разводить… Любовь… любовь… — И тут же воспользовался недозволенным приемом, ударил открытой перчаткой: — Сам-то хоть раз поцеловал кого-нибудь?

— Подумаешь! — вспылил я. — Может, и целовал, какое достижение! Что в этом особенного? Хочешь… — я огляделся и увидел напротив девушек. — Хочешь, подойду и поцелую вон ту блондинку?

— Чего-чего? — но понял Борис.

Я подошел к соседней лавочке, поцеловал блондинку и выскочил в тамбур. На следующей остановке я сошел с электрички. В Москву Борис поехал один.

На какой это было остановке? Я тогда не заметил. Я вообще ничего но видел. Перед глазами в мутном овале девчата. Сидят на лавочке, переговариваются. Три-четыре шага. Блондинка даже не успела отвернуться. И сказать ничего не успела. Я наклонился — и ослепительный локон обжег мои губы. Родинка… Я, кажется, поцеловал ее в родинку. Только родинку и запомнил. Над краешком губ. И еще — запах локона, словно он откустился от черемухи.

— Не ожидал от тебя такой прыти, — сказал вечером Борис — А девчонка ничего… Хорошую она тебе затрещину влепила. (Когда? Я даже и не заметил!) Нахалом тебя обозвала. Пришлось подсесть, провести разъяснительную работу. А зовут ее, между прочим, Лида!

…«Как тогда? как тогда? как тогда?..» — приговаривают колеса. Километровый столб, будто судья на дистанции, показал в окно электрички число километров, которые уже отделяют меня от Апрелевки. Двадцать, двадцать один… А как далеко, как безвозвратно я отъехал!

Может быть, вот в этом поезде, в этом вагоне я совершил тогда отчаянный, безрассудный поступок — поцеловал незнакомую девушку. Поцеловал назло Борису.

Я встретил ее месяца три спустя, когда затих стыд, когда уже почти забыл тот нелепый эпизод. В автобусе, битком набитом дачниками, я передал кондуктору чьи-то деньги и услышал за спиной звенящий насмешливыми нотками голос:

— А между прочим, со старыми знакомыми принято здороваться!

Я повернулся, еще не понимая, к кому этот голос обращен. И тут кто-то тихонько, по настойчиво толкнул меня в плечо.

— Здравствуйте, смелый товарищ! — опять засмеялся голос.

Я шевельнул плечами, коловоротом развернулся на сто восемьдесят и обомлел: она! Да, это была та самая блондинка, с такой знакомой родинкой у краешка губ. Опять надавили пассажиры, штурмующие автобус на очередной остановке, и снова, как тогда, локон обжег мои губы. Вокруг пламенели кленовые букеты, а мне показалось, что в автобус внесли черемуху.

— На следующей выходите? — спросила она.

— Конечно! — сказал я и пробкой вылетел в распахнувшиеся двери.

Она была в коричневой болонье, и из-под воротничка приветливо выглядывал голубой газовый шарфик. Я думал, что вот сейчас спросит про ту мою выходку. А она даже не напомнила. Только поинтересовалась как бы невзначай:

— Скажите, Борис ваш приятель?

— Друг, — с гордостью ответил я. — А что?

— Да так, ничего, — улыбнулась она. — Рыцарь двадцатого века.

Я так и не понял, хорошо это или плохо, когда тебя называют рыцарем двадцатого века.

Мы прошли всю Апрелевскую улицу, и у поворота на Киевское шоссе она остановилась.

— Вот я и дома, — сказала она, — до свидания…

И тут я понял, что если мы не условимся о встрече сейчас, то не увидимся больше никогда. А мне не хотелось, — почему? — мне очень не хотелось, чтобы так вот «здравствуйте» и «до свидания».

— Вы в кино ходите? — спросил я первое, что пришло в голову, лишь бы что-то спросить, лишь бы не уходила вот так, сразу.

— Ну, а почему же нет? — опять улыбнулась она, и я почувствовал, что разгадала нехитрую уловку этих слов. — На девять тридцать, как все взрослые люди. Особенно по выходным дням.

Да! Кажется, Борис говорил: она работает на Грамушке — так апрелевцы называют завод грампластинок.

Я начал формулировать новый словесный заход, — и куда только девались слова! — но она вполне серьезно спросила:

— Хотите пригласить? Заходите. Вон домик с зелеными наличниками. Злых собак во дворе нет. — И, кивнув, пошла по дорожке вдоль багряного палисадника.

Домой я возвращался окольным путем, чтобы дольше идти. Шел и думал: «Как все просто! Надо же — вдруг на тебя сваливается нежданная радость. Такого настроения у меня еще никогда не было. С чем бы это сравнить, когда на душе праздник? А ни с чем не сравнить. Радость — это и есть радость. Праздник — он праздником и зовется».

Сколько раз мы встретились? Можно пересчитать по пальцам. Дважды были в кино. Я даже не помню названия картин. И еще — просто так — бродили по улицам. У меня и в мыслях не было ее поцеловать. Мы смотрели на звезды, что согревали над нами небо, слушали тишину, парящую на легких кленовых листьях. Ветер дышал осенней мятой…

Но радость никогда не приходит одна. Так получается, что по ее следам ступает грусть. Я знал, что нам придется расстаться надолго, слишком надолго, но не ожидал, что это наступит так скоро.

— Вот повестка пришла, — сказал я однажды Лиде и протянул ей «Правду».

Она не сразу поняла.

— Где повестка?

— Читай, — показал я ей на первую страницу.

Слышали, чтоб военный приказ читали женским голосом?

— «Приказ Министра обороны СССР, — продекламировала Лида, подражая Левитану. — В связи с увольнением в запас военнослужащих, в соответствии с пунктом первым настоящего приказа, призвать на действительную военную службу в Советскую Армию, Военно-Морской Флот, пограничные и внутренние войска граждан, которым ко дню призыва исполняется восемнадцать лет, не имеющих права на отсрочку от призыва, а также граждан старших призывных возрастов, у которых истекли отсрочки от призыва». Ну? — спросила Лида.

— Ко дню призыва мне все восемнадцать, отсрочек не имею, — отчеканил я по-военному.

— Шагом марш! — скомандовала Лида, мне в тон. И шутя добавила: — А куда же напишу я? Как я твой узнаю путь?

— Все равно, — сказал я в тон ей, — напиши куда-нибудь.

Мы рассмеялись.

И снова стало так тихо, как бывает лишь в осенний вечер. И в этой тишине насмешливыми нотками прозвенели Лидины слова:

— А как же рыцарь двадцатого века? У него что, отсрочка?

Я промолчал.

Повестка из Наро-Фоминского райвоенкомата пришла через две недели.


Загрузка...