6

Я вспоминаю тот день, когда мы с Борькой только-только свалили экзамены — и в лес. «Эге-ге-гей! Хо-хо-хо-хо! Здравствуй!» Это эхо невидимой белкой мечется с дерева на дерево, вторя нашим голосам.

— Давай наоремся вдоволь, — предлагаю я.

— Давай, — соглашается Борька.

И мы кричим, кричим до хрипоты: после торжественной тишины экзаменационных дней это доставляет особое удовольствие.

Наверное, ничего нет в мире красивее подмосковного июньского леса. Бредешь по тропе, словно из сказки в сказку: вот завороженным хороводом стоят белые березы: сними с них чары — и они закружатся на мураве, как девушки из знаменитого ансамбля; а из-за хоровода ужо выглядывают кряжистыми парнями дубы. Сколько силы затаенной — потягиваются, вывертываются ветвями-руками вверх, кто кого перемахнет; глядишь, а на поляну выбежала елка, и кругом разноцветными огоньками ромашки, колокольчики, словно какой-то великан нес огромный букет да вот и обронил самые диковинные цветы.

А с чем сравнить настоянный на разнотравье и чуть-чуть разбавленный можжевельником да хвойником лесной воздух! И уж конечно ни один искусствовед-орнитолог не в силах передать даже высококачественной записью голоса птиц в природе.

Подмосковный лес — сказка, которую надо читать медленно и в уединении.

Всю эту красоту я видел, но как бы краем глаза, потому что рядом вышагивал Борис, и мы изощрялись друг перед другом, выкрикивая всякие несуразности. Но вот тропка наша круто завернула влево, и, чтобы срезать угол, мы перепрыгнули через канаву, на дне которой, подернутая ряской, зеленела вода. Траншея. Верст за сорок-пятьдесят от Москвы все леса изборождены старыми, как шрамы, траншеями и окопами.

Выбрав кочку посуше, я прыгнул в траншею — она была мне по пояс — и пригнулся, затаясь.

— Паш! Ты куда пропал? — обернулся Борька, прошагавший далеко вперед.

Я не откликался.

— Эй, ты где? — с заметным беспокойством еще громче спросил он.

Я выждал пару минут и что есть силы закричал:

— Ура-а-а! Полундра-а!

— Ладно тебе, хватит дурачиться, — сказал Борька, увидев меня, выглядывавшего из траншеи. — Подумаешь, окопа не видел!

— Ты поди-ка лучше сюда, — поманил я, — смотри, какой отсюда обзор.

Сколько окопу лет? Можно точно сказать, не спрашивая никого. Расчет простой: подмосковные окопы могли быть вырыты только осенью сорок первого года.

За это время тонкие, гибкие саженцы стали крепкими деревцами, и возможно, что обзор из траншеи был шире, чем сейчас. Но три десятка лет — ничто для взрослого дерева, такого, например, как дуб. Кто бывал в село Коломенском, видел, наверно, дубы, которым уже шестьсот лет. По сравнению с ними деревья, что столпились возле траншеи, — малыши.

Значит, вот эта корявая, изможденная липа видела солдат в касках, что выжидали врага. Вернее, они на перекуре между атаками поглядывали на эту липу: мол, спасибо, маскируешь неплохо. И на березу, что опустила ветки над самой траншеей. Ну, на сколько могла она подрасти за эти годы? Все выглядело так, как тогда, почти так…

Действительно, любопытное свойство человеческой натуры: дай-ка я погляжу на мир глазами своего предшественника и побуду на том самом месте, где стоял он. Неспроста же в мемориалах или музеях чаще всего задают одни и те же вопросы: «Скажите, и в то время это выглядело так же?»

Людям история дороже в подлинниках, а не в дубликатах. И потому они с детской наивностью ищут место, где Петр I изрек: «Здесь будет город заложен». Потомки Стеньки Разина лезут на утес, чтобы глазами вольнолюбивого предка глянуть на Волгу. Таких мест по всей нашей Родине сотни, тысячи. И хотя несоразмерны по времени и различны по значимости «экспонаты» — ржавая кольчуга и продырявленная солдатская каска минувшей войны, — их соединяет незримый проводок, по которому пульсирует память.

— Борь, — сказал я, — вот здесь стояли солдаты, когда на них пошли фашистские танки.

— Ну и что? — Борька с недоверчивостью посмотрел на окоп. — Не было здесь танков, немцы не дошли до Апрелевки километра два.

— Как это «не было»? Кто успел подсчитать километры? Здесь был бой, — не согласился я. — Очевидцы рассказывали.

— Какие очевидцы? Те, что в бомбоубежищах сидели? И потом, даже если и так. Какой смысл солдатам стоять против танков, если пули о броню все равно как об стенку горох? Против танков нужно было танками.

«Нужно было» — любимая Борькина фраза, как я заметил, очень подходящая в тех случаях, когда речь идет о том, что уже произошло. Продули, к примеру, в волейбол — Борис тут как тут: «Нужно было блоки чаще ставить». Правильно заметил. Но мог бы и раньше подсказать. Сам-то где был?

— Нужно было… — продолжал Борька развивать свою мысль, а я уже не слушал его. Я только предположил на миг, на минутку, что…

Да, именно сегодня, именно сейчас, именно из этого ольшаника показался броневой лоб танка. Стальная громада с белым крестом выползла неуклюже, но уверенно покатила, скрежеща гусеницами, по нашему лесу. И против этого чудовища остались не кто-нибудь, а именно я, именно Борька.

Не может быть! Это сон или явь? Как же это случилось? Почему война не остановилась на границе, далеко-далеко от Москвы?

Я представляю мать, ее руки в земле — пропалывает грядки. Ей и в голову не может прийти, что километрах в двух от Апрелевки — танки. Никто не знает, что это война. По рельсам звонкий перестук электричек «Апрелевка — Москва». На заводе грампластинок прессовщицы загоняют в черные диски музыку. В магазине покупатели переругиваются с продавцом. В детском саду ребятня играет в «палочку-выручалочку».

А в апрелевском лесу — фашистские танки. Именно сегодня, именно сейчас, именно из этого ольшаника, что курчавится метрах в ста от окопа.

— Борь! — говорю я. — А что, если сегодня в апрелевском лесу появились фашистские танки? И ползут сейчас на эту траншею? А вокруг уже ни души. И танками пройдено полторы тысячи километров, а перед ними осталось лишь сорок два до Москвы. Что бы мы с тобой сделали, а, Борь?

— Фантазер же ты! — снисходительно улыбается Борька. — Разве теперь допустят, чтобы кто-то дошел до самой столицы? Если война и будет, все решат ракеты. Нажал на клавишу — и поминай как звали. Враз или города, или страны, если маленькая, нет. Военные на ракетных пультах, как на роялях, будут играть.

— Ну а все же, — настаиваю я, — допустим.

— Нечего и допускать, — отрезает Борис, и я вижу, что мои вопросы начинают его раздражать. Как хорошо все-таки, что эта траншея старая.

…Почему я вспомнил о нашей, казалось бы, ничем не примечательной прогулке? Ах да, в этот самый момент я сел было за письмо, в котором хотел рассказать о подвиге «Стремительного». И опять ничего не клеилось. Думаю, получит Борька, прочтет и начнет прикидывать. «Кто увидел торпеду? Командир и сигнальщик? А остальные — нет? Значит, командир «Стремительного» принял единоличное решение, ни у кого не спросясь? Но те, другие, кто был в машинном отделении и в рубках, может, они не захотели бы погибать. Имел ли командир право давать в таком случае команду? Можно было бы по-другому…»

Но я не хочу, чтобы было по-другому. И хотя Борис — мой товарищ, можно сказать, кореш, я но хотел бы, чтобы в такую минуту он находился на мостике «Стремительного».

Бывает же такое — лучшие качества, свойства характера, которые так ценил в человеке, вдруг оборачиваются другой стороной. В Борисе мне больше всего нравилось его умение быть самим собой. Он мог прямо сказать учителю: «Я не выучил урока, ставьте двойку». Или задавал иногда такие вопросы, которые могли поставить в тупик преподавателя истории. В школе, подражая героям любимых книг, все мы чуть-чуть актеры. У меня, как заметил однажды Борис, не было «резко выраженной индивидуальности». Зато в нем не только мною — всеми одноклассниками отмечались черты, роднящие с теми или иными представителями классической литературы. Как только из уст учителя было услышано новое словечко «нигилист», я сразу подумал о Борисе. Ну конечно, это он, унаследовавший через несколько поколений гены свободомыслящего интеллигента. Базаров равняется Кирьянову. Та же насмешливость взгляда, то же отрицательное отношение к традициям и обычаям. Все на проверку согласно любимой Борисом поговорке:

— Русский глазам не верит, надо пощупать.

Я восхищался такой постановкой вопроса. Видимо, в Борисе мне нравилось то, чего недоставало в собственном характере.

Но странно — почему сейчас я с такой настороженностью оглядываюсь назад, как бы оценивая каждый шаг, пройденный с другом по школьной тропе?

В памяти — словно где-то сработали невидимые реле счетно-решающего устройства — вдруг вспыхивают давным-давно забытые эпизоды. Голова, конечно, не ЭВМ, но словно кто заложил туда перфокарту с новым заданием и — мечутся-мечутся токи, а решить его не могут.

С тех пор как я увидел венок, уплывающий по волнам, память усиленно копошится в прошлом, пытаясь что-то найти. Я даже во сне вижу белые астры в лагунах и… Бориса. Никакой связи. Астры, Борис, подмосковный лес. Венок на плотике, командир, Борис… Что-то где-то было, а что где?

Вспомнил! Белый Раст — подмосковная деревня. Значит, венок, Борис, Белый Раст… Что общего?

Если, минуя памятник матросу Железняку, проехать по Дмитровскому шоссе около сорока километров и свернуть влево по указателю «Белый Раст», то можно попасть к морякам. Да, да! В этой деревне — моряки!

Я узнал ее сразу, хотя никогда здесь не был! И Борис согласился: «Белый Раст — как на картинке». Белый Раст! Нарядная, будто с интуристской открытки, церквушка на взгорке и сбегающие вниз к лощине избы с драночными крышами. Глаза моментально сличили ее с картинкой из книжки про морскую пехоту, которую мы с Борисом проглотили в два приема: он на уроке химии, я — на английском. Та же церквушка, те же дома, только на картинке по сугробистой улочке карабкались танки, подпаленно чернел снег, кустились огненные разрывы от снарядов. И на взгорке этом было людно, как никогда. С автоматами наперевес в атаку шли моряки. Очень впечатляюще: на снежном фоне — черные шинели, бушлаты и ленты бескозырок вразлет. «А ну-ка, дай жизни, Калуга, ходи веселей, Кострома!» Под картинкой была надпись: «Моряки 64-й отдельной морской стрелковой бригады выбивают гитлеровцев из с. Белый Раст». Мы с Борисом тогда еще не знали, как-то пропустили мимо строк, что Белый Раст находится не где-то за тридевять земель, а рядом. Оказывается, туда, где, быть может, родилась наша любимая песня, можно доехать на обычном автобусе. В путь!

Так вот ты где, Белый Раст! Нам повезло. Мы сразу очутились в толпе: человека в генеральской форме окружили женщины, ребятишки. Мужчин было мало. На генерале ордена — вся грудь как в разноцветной кольчуге. А в глазах грусть.

— Вот так, — промолвил он, заканчивая, наверное, свой рассказ, — какими полками, дивизиями ни командовал, а перед моряками склоняю седую голову. Храбрости такой, братства такого и мужества никогда более но видел.

Рядом стояла запыленная «Волга». Генерал, что-то вспомнив, через открытое стекло просунулся в машину и достал сверток.

— Вот, — сказал он, — до сих пор берегу, как память святую. Моряки подарили.

Он развернул сверток, и все увидели полосатую тельняшку.

— Здорово, — сказал я Борису, не отрывая от тельняшки восхищенных глаз. Борис молчал, тоже взволнованный увиденным. Подальше нашей толпы, как бы образуя другой круг, толпились избы. И словно над всем селом раздавался глуховатый голос генерала:

— Чуть рассвело — рота моряков-автоматчиков ворвалась в самый центр села. В черных бушлатах шли ребята во весь рост. Немцы по ним, как по мишеням… А моряки — вперед, и даже падали тоже вперед…

— Не могли одеть их в маскхалаты?

Это Борис спросил. Я так и знал, что без вопроса он не обойдется.

— Одевали, сынок, — сказал генерал. — И в пехотные шинели одевали, и в полушубки, и в маскхалаты. Да как бы тебе это объяснить… У них, у моряков, душевный настрой особый. Переодели мы в приказном порядке взвод. Ладно, подчинились моряки. А пошли в атаку — приказ наш в окопах оставили. Поднялись: «Полундра!» И маскхалаты долой. Под ними — все, как один, в черных бушлатах. Шапки тоже на снег полетели. Откуда только достали — в бескозырках пошли врукопашную.

Генерал долго смотрел на избы, словно что-то искал глазами, и вдруг спросил, обращаясь к толпе:

— А где же дом? Тот, что у ветлы был?

— Сгорел… — ответила пожилая женщина. — Немцы в щепки разнесли. — Она прищурилась, будто заглянула в даль пережитого. — Коль рассказывать, так и дня не хватит, а вспоминать на всю жизнь досталось.

Но вот по лицу ее будто скользнул луч солнца.

— Как бой начался, мы — в подпол. Отсидели там самый грохот, вылезаю я, и ноги подкосились. Не от страха, какой там… Смотрю, морфлотец стоит наш, да такой красавец собой. Пуговицы что в золоте, улыбается: «Не бойся, — говорит, — до свадьбы все пройдет!» И озорно так подмигнул. Тут опять стрелять начали. Мы снова спрятались. Когда уж совсем стихло, вышла я крадучись на улицу. А там немцев побитых!.. Тут я во второй раз увидела того морфлотца…

И словно тучка тенью проплыла по ее лицу.

— Убитый лежал морфлотец с флагом в руке. Половину белый, половину голубой флаг-то. Пароходный их, видать. — Женщина смахнула слезу и, заморгав, посмотрела на Бориса, который стоял напротив. — Такой, как ты, был морфлотец, — сказала она, — статный из себя. Ну, может, на годок постарше.

Как завидовал я Борису! Не только потому, что эта пожилая женщина нашла сходство с моряком. На Бориса как-то очень внимательно посмотрел генерал.

Потом мы зашли в школу. В этом кирпичном доме немцы свили последнее пулеметное гнездо. Они вели такой сильный огонь, что не поднять головы. И тогда один матрос вызвался уничтожить огневую точку. Сколько матрос прополз под свинцовым веером? Полетела одна граната, другая. Но обе взорвались под окном. А пулемет опять хлещет по нашим бойцам. Медлить нельзя, и граната последняя. И тут все увидели, как матрос сбросил каску и надел бескозырку. Вот он встал во весь рост и швырнул гранату в окно. Взрыва моряк уже не слышал. Подкошенный пулеметной очередью, он упал, обнимая землю.

Мы с Борисом постояли у того окна, от которого когда-то в ужасе отпрянули фашисты, увидев моряка с занесенной в руке гранатой. Счастливцы ребята этой школы! В маленькой комнатушке они разместили музей боевой славы. Здесь висит и копия с картины, изображающей бой за Белый Раст. Под стеклом — десятки писем с воспоминаниями моряков, освобождавших село.

Но самые дорогие экспонаты, которыми может гордиться не только школа, но любой музей, — белый флаг с голубой каймой и фляга с водой из Тихого океана. Нам разрешили подержать эту флягу в руках.

— Действительно тихоокеанская? — переспросил Борис. И по лицу было видно, что он не очень-то уверен в заправдашности этого экспоната.

И еще в музее — везет же людям — нам показали военно-морскую форму. Белая форменка с синим воротничком, тельняшка и черные брюки клеш с настоящим, отливающим медной бляхой ремнем. Это по только музейный экспонат. В День Победы лучший из лучших учеников удостаивается чести ее надеть и встать в почетном карауле у памятника погибшим морякам.

Мы долго стояли молча — генерал, я, Борис и еще много-много народу. В центре Белого Раста, на самом взгорке у гранитной плиты, на которой лежал якорь, настоящий судовой якорь — его привезли сюда моряки-тихоокеанцы.

Тяжелый якорь на мраморной плите. И цветы, полевые цветы — ромашки, колокольчики… На граните, как будто на застывшем клочке моря. (Вот почему я вспомнил эту нашу экскурсию: венок на волне, якорь в Белом Расте, Борис… Обратная связь…)

На взгорке дул сильный ветер. И верилось, честное слово, что за лесом, за полом, только поднимись повыше, увидишь океан.

— А вы знаете, — произнесла пожилая женщина, та самая, что рассказывала нам о герое-морфлотце, — сюда прилетают чайки…

Мы замерли. Из-за темно-зеленых макушек елей взметнулись четыре белых крыла. Они скользнули над полем, приблизились к нам и прошелестели над головами. Правда, две морские чайки.

— С самого Тихого океана прилетают, верно вам говорю, — сказала женщина.

— Чайки? Не может быть! Откуда?

— Да вот они и заявились! — радостно воскликнула женщина.

— Что вы! — снисходительно усмехнулся Борис — Канал рядом.

И все опять посмотрели на Бориса. Нехорошо посмотрели. А генерал даже и не взглянул.

Надо же, какая мелочь — уж давно бы забыть, а вспомнилось. Экскурсия в Белый Раст, венок «Стремительному» на граните моря.


Загрузка...