Часть вторая В ПЛЕНУ

Глава 1 Разлука


у не странный ли ты человек, Джемал! Спокойно дремлешь в седле, когда кругом тебя такая прелесть! Ей-Богу, если бы мог только, так бы и захватил в свои объятия всю эту чудную природу. Ведь помимо того, что это твоя родина, она дьявольски красива — эта страна с её суровыми, неприветными очами. И можно ли так равнодушно относиться к ней?..

Эта восторженная, пылкая речь принадлежала молодому белокурому офицерику с жизнерадостным, симпатичным лицом, ехавшему впереди большого отряда по одной из тропинок нагорного Дагестана.

Был вечер. Солнце садилось. Бесплодные, каменистые горы, покрытые внизу мохнатой, точно взъерошенной растительностью, уходя ввысь, постепенно обнажались от своего пушистого наряда и под самыми облаками принимали то фиолетовую окраску, то покрывались слоем синевато-сизого тумана, как дымок кадильницы. Высоко-высоко седели снеговые вершины, теперь отливающие рубинами и яхонтами в лучах умирающего дневного светила… Кругом точно хмурились утёсы, сдавливая всё теснее и теснее промежуток между своими каменными уступами, как будто грозя каждую минуту оторваться от груди своих могучих стремнин и ринуться вниз, прямо туда, в раскрытые руки жадно тянувшейся к ним бездны.

А там, дальше, шумели горные потоки, низвергаясь с уступов, испещряя своими змееобразными лентами горные хребты и уносясь далеко-далеко в тёмные, затерянные у подножия гор низины.

Картина была действительно величественно-подавляюще-прекрасна.

Молодой офицер восторгался недаром.

По самому откосу горной тропинки, повисшей над зияющей бездной, осторожно ступал его конь. Дорога над пропастью была узка, как нитка, и зазевайся путник — жадная бездна, того и гляди, поглотит его.

Длинной, бесконечной лентой вытянулся отряд; чуть двигаясь, шагом, ступают друг за другом привыкшие ко всяким неудобствам и случайностям выносливые на диво русские солдатики.

Впереди них едет высокий нерусского типа генерал… Чуть позади него далеко ещё не старый полковник в адъютантской форме с печальным выражением красивого лица.

Старший путник — барон Николаи, командующий отрядом; младший — князь Давид Александрович Чавчавадзе, его близкий родственник.

Несколько офицерских фигур там и сям мелькают среди длинной вереницы солдат.

Путь долог и труден. Все устали. У всех равнодушно-унылые или скучающие лица. Один только белокурый офицерик никак не может успокоиться. Суровая красота Дагестанских гор решительно очаровала его.

— Нет, что ни говори, а хороша твоя родина, Джемал! — не унимается он, охватывая влюблённым взором горы и бездны.

Тот, к кому относились эти слова, медленно поднял руку и, указывая ею на север, с едва уловимым оттенком грусти произнёс гортанным голосом:

— Моя родина — там, а не здесь… С тех пор, как я живу у русских, моё сердце отдано их стране.

Это был необычайно красивый офицер с тонким, смуглым лицом и великолепными чёрными глазами, живыми и грустными в одно и то же время. Он был одет в форму поручика лейб-гвардии Преображенского полка и казался немногим старше своего белокурого спутника.

— А если так, — весь вспыхнув, произнёс его молодой товарищ, и синие, обычно добродушные глаза его блеснули гневом, — если так, ты бы и отказал отцу! Чего церемониться! Так вот и так, мол, папенька, а водворяться на родину я к вам не желаю, и ваш хинкал или шашлык, как его там, тоже кушать не намерен, и…

— Тише! — быстро прервал его черноглазый красавец, указывая глазами на ехавших впереди отряда офицеров. — Перестань, ради Бога, Миша! Князь может услышать, и тогда…

— Ах, пусть слышит, — так же горячо, но уже пониженным до шёпота голосом заговорил голубоглазый юноша, — или ты думаешь, что князь не понимает всю тяжесть приносимой тобою жертвы! Нет, Джемал! Прости, но ты или странный человек, или просто… святой! Не угодно ли! После пятнадцати лет, проведённых в России, к которой ты так сильно привязался и где тебя успели полюбить и оценить по заслугам, ты, вполне сроднившийся с цивилизованным, гуманным народом, по доброй воле едешь снова в кавказские трущобы к твоим дикарям, хотя тебя вовсе туда не тянет…

— Полно, Зарубин, — снова своим гортанным, но замечательно приятным голосом произнёс черноглазый офицер, — или ты забыл, что от моего решения зависит участь, а может быть, и жизнь стольких несчастных? Ты же знаешь, при каких условиях является моё возвращение в горы: только заполучив меня домой, отец даст свободу бедным вашим пленницам, попавшимся в руки горцев! Неужели же ты, такой чуткий и отзывчивый, не понимаешь меня?..

— О! — с необычайной горячностью вырвалось из груди белокурого юноши. — Всё это я отлично понимаю, Джемал! Но… что поделаешь, если мне… мне… так тяжело терять тебя, дружище… Ведь с той минуты, когда я узнал, как ты спас жизнь моему отцу, я тебе отдал всю мою душу… И мне так не хочется отпускать тебя! И зачем, зачем ты уезжаешь только!

— А ты разве бы не поступил на моём месте точно так же? — с чуть заметной улыбкой произнёс молодой человек, обращаясь к своему другу.

Тот замялся на мгновение.

— Гм! Право, не знаю… но… но…

— Ну, вот видишь!.. Нет, это дело считай поконченным, Миша! «Фатиха»… как говорят мои любезные одноплеменники, то есть быть по сему. Было бы ужасно повергнуть в отчаяние бедного князя Чавчавадзе моим отказом ехать к отцу, когда он уже надеется завтра с зарею обнять томящихся в плену жену и малюток…

— Чёрт меня побери, если я когда-нибудь забуду тебя, товарищ! — неожиданно сорвалось с уст молодого офицера, и, чтобы не обнаружить своего волнения перед солдатами, он поскакал вперёд и почтительно, приложив руку к козырьку фуражки, произнёс, обращаясь к старшему из офицеров:

— Внизу слышится шум Мечика, мы почти у цели, господин барон.

Весь этот разговор происходил 15 лет спустя после того, как маленький сын Шамиля был отдан заложником русским. Красивый, черноглазый и черноволосый офицер-преображенец был не кто иной, как сам Джемалэддин, по окончании кадетского корпуса получивший офицерские эполеты, хотя он и продолжал считаться заложником. А его белокурый спутник был — ставший за это время уже взрослым юношею — Миша Зарубин, сын отставного капитана Зарубина, того самого капитана, которому Джемалэддин спас жизнь в первые же дни знакомства.

Отряд, в котором ехали оба молодых офицера, достиг большой нагорной плоскости и по приказу командира стал готовиться к привалу. Рота подходила за ротой. Длинная тянущаяся гуськом вереница солдатиков словно выползала из-за уступа и занимала площадку. Вскоре обширная с виду каменистая плоскость была сплошь покрыта движущимися, снующими на ней фигурами. Для офицеров разбили палатку, для себя развели костры… Бивуачная жизнь вошла в свою колею.

— Ну, а мне пора! — произнёс молодой Зарубин. — Куринское уже далеко позади, а ещё надо мне уклониться в сторону, чтобы попасть в наше укрепление. Едва ли поспею к утру. Позвольте вас поблагодарить, господин барон, что разрешили присоединиться к вам проводить товарища! — почтительно склонив голову перед начальством и вытягиваясь в струнку, заключил он.

Старшие офицеры, ласково улыбаясь, пожали руку юноше.

— Служите, хорошенько, Миша, — произнёс князь Чавчавадзе, дружески хлопнув по плечу молодого подпоручика. — Помните, что наш старый друг, а ваш отец-герой честно послужил своей родине. Следуйте его примеру во всём, чтобы он мог гордиться вами.

— Постараюсь, князь! — горячо ответил юноша. Потом он подошёл к Джемалу и тихо шепнул:

— Проводи меня немного!

Ему хотелось проститься не на глазах начальства со своим другом.

Тот послушно вышел за ним из палатки.

Несколько человек казаков стояли неподалёку с осёдланными наготове лошадьми.

Это была охрана молодого Зарубина, без которой немыслимо было пускаться в горы.

Между ними, подле коня, навьюченного тюками, стояла высокая сутуловатая фигура старика-солдата с добрым, морщинистым лицом.

— Прощай, Потапыч! — произнёс своим гортанным голосом красавец Джемал, обращаясь к нему. — Не поминай лихом!

— Счастливо оставаться, ваше благородие! — сердечно отозвался тот. — Дай вам Бог, потому как я… По-божески скажу вам: больно мне вас жаль, ваше благородие… Обусурманитесь вы опять там в горах… А я… я вас век не забуду… Потому вот вы моего барина от Гасанкиной шашки выручили… Век за вас Бога молить стану!

Голос старика дрогнул и оборвался. Растроганный Джемал ласково обнял его.

— Ах вы русские! Души у вас драгоценные! — тихо прошептал он и, внезапно нахмурясь, чтобы скрыть охватившее его волнение, сказал:

— Ну, Михаил, прощай!

Друзья обнялись.

— Слушай, Миша, — после минутного молчания, когда они отошли в сторону от конвоя и дядьки, снова произнёс молодой офицер, — тебя я никогда не забуду… Ты так и знай: и тебя и твоих всегда, всегда буду помнить, клянусь тебе! До смерти буду помнить вас за то счастье, которое я нашёл в вашей семье. Помни, Зарубин, у тебя будет испытанный, преданный друг в горах… И если надо будет пожертвовать жизнью за тебя, не замедля исполню это!

— Спасибо, Джемал! — мог только произнести растроганным до глубины души голосом Миша. — Истинно говорю тебе: такого, как ты, сердечного, доброго, любящего ближних, я ещё не встречал, и подумать только — ты не христианин! — вырвалось у него пылко, помимо воли.

Если бы сумерки не сгустились так плотно, Зарубин мог бы увидеть яркий румянец, внезапно и густо окрасивший бледные щёки его друга. Мог бы заметить и то резкое движение, каким молодой татарин поднёс руку к груди.

— По условию отца, указанному русским, я не смею нарушить требований Корана, — тихо произнёс он, — не смею стать христианином, но… будь уверен и ты и сестра твоя, что я всей душой стремлюсь к вашей вере и от всего сердца ищу соединения с Иисусом Распятым. Отнеси это с моим прощальным приветом ей, когда ты снова её увидишь! — глухим, глубоко потрясённым голосом заключил молодой горец.

Миша бросился в объятия своего друга.

Потом он быстро вскочил на лошадь, подведённую ему одним из конвойных, ещё раз обернулся к товарищу и, дрожащим голосом крикнув: «Храни тебя Бог, Джемал!» — скрылся со своим крошечным отрядом в наступающих сумерках ночи.

Глава 2 Сладкие грёзы


опот коней давно уже стих в отдалении, а Джемалэддин всё ещё стоял на прежнем месте и ярко горящими глазами впивался в темноту ночи… С бивуака доносились к нему солдатские возгласы, говор, смех… Там и сям вспыхивало пламя костров, разбросанных по площадке. Где-то запищала гармоника, этот неизменный спутник каждой роты в походе. Но вот постепенно потухали огни костров, один за другим… Последние головни догорали… Солдатики, разложив на землю шинели, разлеглись на своих импровизированных постелях. Голоса офицеров тоже затихали в палатке, а Джемал всё стоял и думал, прижавшись к холодной стене утёса и далёкий мыслью о сне. Целый рой быстрых грёз розовой вереницей поднялся в разгорячённом мозгу молодого офицера. Погружаясь в их сладкий, дурманящий голову туман, он забыл и весь мир, и печальную действительность, ожидающую его завтра…

— О, какой смешной, бритый мальчик! Я ещё никогда не видел такого… Почему он такой бритый, папа? Почему у тебя бритая голова, мальчик? Папа, откуда ты достал такого?

И маленький Миша Зарубин во всю величину своих синих глазёнок любопытно приковывается к смущённому лицу юного, черноглазого Джемала.

Тот в свою очередь смотрит в ласковое детское личико, слушает звонкий детский голос и ничего не понимает…

Этот бритый, черноглазый джигит — это он, Джемалэддин. Его только что привёз в Тифлис, в свою семью капитан Борис Владимирович Зарубин, и уже новые впечатления вихрем закружили маленького дикаря в их быстром круговороте. Ласковая дама с густой чёрной косой крепко обнимает его и, усадив на свои колени, говорит:

— Бедный крошка! Дорогой мой малютка!

Ему, джигиту, совестно сидеть на её коленях, но длинные косы ласковой дамы напоминают ему чёрные кудри его матери, а её нежный голос, странно похожий на голос Патимат, проникает прямо в душу. Дама ласково смотрит на него, в то время как добрый саиб рассказывает ей что-то…

И вдруг лицо дамы покрывается смертельной бледностью… А саиб всё говорит, говорит без умолку… И вот постепенно на белом, как алебастр, лице дамы появляется румянец. Вот он ярче, ярче… Бледности как и не бывало. Глаза молодой женщины, теперь обращённые к маленькому пленнику, сияют неизъяснимой признательностью и добротой.

Саиб кончил.

Ласковые глаза, приближаясь к Джемалу, горят как звёзды.

— Вот ты какой! О чудный мой мальчик, благородный, милый! — шепчут нежные розовые губы и покрывают его лицо бесчисленными поцелуями…

Так только целовала его мать.

Джемалэддин вспоминает о ней и тихо плачет.

И вдруг синеглазый мальчик подходит к нему…

— Ты спас моего папу, я тебя люблю! Мы будем друзьями, — говорит он, и с длинных пушистых ресниц падают чистые детские слёзы.

Они друзья. Друзья на жизнь и на смерть.

После трёх лет разлуки, проведённых Джемалом в Петербурге под присмотром добрых и ласковых воспитателей, они встречаются снова.

И как странно встречаются… Необычайно странно…

Обоих их отдают в 1-й кадетский корпус, — только одного привозят туда из великолепных палат белого падишаха, другого, значительно раньше, из скромной офицерской квартиры в Тифлисе.

Большое красное казённое здание смотрит так неприветливо своим некрасивым каменным фронтоном. Но ещё неприветливее внутри его, в бесконечных длинных коридорах, где снуют несколько десятков смешных, стриженых маленьких существ в военной форме, делающей их похожими на уродцев-карликов.

Посреди огромной светлой залы их собралась целая большая толпа. Они кричат, спорят, волнуются, грозят кому-то…

В центре их стоит стройный, тонкий, черноглазый мальчик с тоскливыми, глубокими как ночь глазами, со смущением в необычайно красивом лице.

— Бей его, братцы, некрещёную татарву, бей! — кричит, бестолково размахивая руками, маленькая орава. — Отец у него — разбойник. Наши крепости осаждает и проливает русскую кровь. У-у! Бритоголовый татарчонок! Проси прощения, а то пришёл твой конец!

Джемал, успевший за два года выучиться русскому языку, понимает всё до слова…

Точно под ударом нагайки вздрагивает он… Вся кровь полымем вспыхивает в его жилах.

О, его, как сына имама, в горах никто не смел никогда трогать пальцем, а тут!.. Чувство жестокой обиды вспыхивает в гордом ребёнке. И что он сделал этим крикливым мальчуганам? Чего они хотят от него…

Русские бьют горцев, горцы русских… Одни хотят покорить, другие — отстоять свою свободу… Никому не обидно. На то и война… Его только сейчас привёз в корпус саиб, адъютант белого падишаха, и он не знает никакой вины за собою… Разве он может быть ответчиком за поступки всех горцев? О глупые, неразумные дети, как бестолково жестоки они!

А глупые дети уже наступают на него, потрясая кулаками, с громкими криками. Их глаза горят недетским огнём ненависти и вражды… Они готовы избить до полусмерти ни в чём не повинного ребёнка…

Но вдруг чей-то отдалённо знакомый Джемалу голос прозвучал за его спиною:

— Оставьте его, или я вздую первого, кто поднимет на него руку!

Быстро оборачивается Джемалэддин… Перед ним маленький мальчик, его тифлисский друг, сын саиба.

Они бросаются в объятия друг другу. Его маленькие враги в недоумении расступаются перед ними.

— Глупцы! — кричит им Миша Зарубин, и глаза его воодушевлённо сверкают… — Знаете, кого вы бить хотели? Герой! Он от смерти спас моего отца!

И тут же пылко выливается нескладный рассказ из уст белокурого кадетика.

Жадно прислушиваются к нему остальные… В их глазах смятение… Они смущены… Джемал — герой!.. Теперь они сами сознают это. О, как несправедливы и жестоки были они!

И за минуту до этого сжатые в кулаки руки дружески протягиваются навстречу маленькому татарину.

«Он говорил им о смирении, и они не послушали Его… Он говорил о ничтожестве земной жизни, и они распяли Его… Они плевали Ему в лицо и всячески поносили Его… А Он, их Бог, который мог послать на их головы тысячу громов за это, Он сносил их обиды и смиренно молчал…»

Ярким румянцем горит обычно бледненькое, худое, болезненное личико рассказчицы… Вдохновенно сверкают большие, ясные глаза. Джемалэддин жадно ловит каждое её слово… О, сколько нового света проливает она в его смятенную душу!.. Как великолепно и светло это новое учение его новых друзей. Там отстраняется всё: и война, и канлы, и жестокие обычаи его родины, всё, всё, что так претило с первых дней детства его душе. Исса! Великий, Кроткий, Незлобливый Исса проповедует мир и всеобщую любовь!

Горячим умилением наполняется душа Джемала. Он быстро схватывает худенькую, красную, как у всех подростков, руку маленькой проповедницы и шепчет, сверкая разгоревшимися глазами:

— О, Лена! Я хочу отдать себя Иссе! Хочу быть христианином!

Вся радостная, сияющая, летит к матери Леночка Зарубина, увлекая за собой потрясённого до глубины души Джемалэддина.

— Мама! Мама! Он признал Спасителя! Он хочет принять нашу веру, мама! — ещё с порога кричит она.

И тут новое горе, новое разочарование…

Ему нельзя креститься, нельзя познать учение Иисуса.

Его отец, отдавая сына в заложники, поставил условием белому падишаху, непременным условием, чтобы его сын остался верен исламу, и без разрешения Шамиля Джемалу нельзя сделаться христианином, принять другую веру.

А они с Леной не знали этого…

Девочка горько рыдает, уткнувшись в колени матери, открывшей ей грустную истину.

Темнее чёрной тучи становится Джемалэддин…

Новые картины рисуются в разгорячённой воображением памяти Джемалэддина.

Зарубины приехали из Тифлиса. Боевая карьера внезапно кончилась для капитана. Старая рана раскрылась, и вследствие этого он не мог больше участвовать в строю. Для Джемалэддина наступили розовые дни с их приездом. Ласки доброй Елизаветы Ивановны, дружба Леночки и Миши, отеческое отношение самого Зарубина и добродушная воркотня неисправимого Потапыча всё это, вместе взятое, услаждало и красило жизнь юного пленника.

Его тоска по матери и по родным горам мало-помалу стихла… Когда смутное, как сон, известие о смерти Патимат, засохшей в тоске по сыну, пришло с Кавказа, Джемалэддин, уже тогда взрослый юноша, только и мечтающий служить под знаменем белого царя, перенёс его с покорной грустью.

Предчувствие говорило ему ещё тогда, при отъезде из Ахульго, что он не увидит больше матери. Он успел свыкнуться с этой мыслью и теперь трогательно покорился своей неумолимой «кысмет».

А тут снова ласковые, тихие, полные христианского значения речи Леночки, говорившей о смирении и милосердии Христа, поддержали его в тяжёлую минуту горя.

И не только о Боге говорила с ним Лена… Чуткая, впечатлительная девочка, жадно стремившаяся к познанию и совершенству, заразила этой своей жаждой юного Джемала… Они вместе читали русских и иностранных писателей, вместе следили за новыми произведениями литературы и искусств, вместе учились понимать это искусство. Весёлый, легкомысленный, жизнерадостный Миша далеко отставал в этом от них. Несмотря на природные способности, он учился лениво и кое-как переваливал из класса в класс, в иных засиживаясь по два года. Совершенно иные интересы притягивали его: он жаждал подвигов, войны, удалых набегов. Книга не удовлетворяла его… Его идеалом была война… Драться за царя и родину — было единственной целью и потребностью души подвижного и жадного на впечатления мальчика.

Пример отца страстно воодушевлял его.

Джемалэддин вышел в полк на три года раньше своего друга. Миша застрял. Он день и ночь бредил Кавказом, куда обязательно решил перевестись по окончании корпуса. Наконец желанный день настал, день счастья для Миши и глубокого разочарования для его друга.

Быстро проносятся картины, сменяя одна другую, заставляя снова переживать молодого офицера то яркое счастье, то тяжёлую тоску. Вот и оно, ужасное, полное невыразимого, безысходного отчаяния воспоминание. До них доходит слух о разграблении мюридами богатого поместья Цинандалы в Кахетии, о взятии ими в плен жившего в этом поместье, преданного русскому царю аристократического семейства, которое жестокие горцы угнали в горы.

Говорят о каком-то выкупе… об обмене пленных на аманата… Говорят, будто Шамиль требует сына назад и в таком случае только соглашается возвратить пленным свободу…

Вначале он не придал никакого значения слухам… Но вот они звучат всё явственнее, всё настойчивее… О нём, Джемалэддине, говорят всюду, его жалеют… Наконец сам государь призывает его к себе…

Шибко-шибко бьётся сердце Джемалэддина при этом воспоминании… Он до сих пор не может забыть задушевных речей монарха, сердечно приласкавшего его… Он, великий государь, ничего не требует, ничего не хочет. Он понимает, как тяжела, как непосильна будет задача для бедного Джемалэддина исполнить то, чего от него ожидают. Ему ли вернуться теперь назад, на суровую, дикую его родину, когда яркий светоч цивилизации преобразил совсем прежнего маленького дикаря? Государь только поясняет ему с необычайной лаской положение вещей, весь ужас неволи пленных женщин и детей, освобождение которых возможно лишь с возвращением сына имама в горы. Но он, Джемал, готов идти на все… Готов принести какую угодно жертву. И жизнь отдать за русского царя, за одну такую ласку готов он, Джемалэддин!

К тому же учение Иссы требует жертв, а он в глубине души горячий последователь этого учения… О, он принесёт эту жертву, во имя Иссы, во имя монарха, во имя милосердия!.. И потрясённый до глубины души, он даёт слово ценою собственного благополучия возвратить свободу пленной семье.

Ярко светит с неба февральское солнышко… Светит прямо на белую пелену снежных сугробов… Ослепительный, яркий морозный день, последний день зимы, повис над столицей… У окна квартиры Зарубиных стоит белая, тонкая как былинка, девушка, с ярким, как бы во внутрь себя ушедшим взглядом. Неизъяснимо кроткая улыбка застыла в её необычайно одухотворённом, милом личике.

— Джемал, — тихо, чуть слышно говорит она, — будешь ли ты помнить закон Иисуса? Будешь ли там у себя, в горах, милосердным и добрым, как Он нас учил этому?

— Лена! — может только выговорить, задохнувшись от волнения, молодой офицер.

Тогда белая девушка срывает маленький золотой крестик со своей груди и, быстро надев его на грудь своего друга, лепечет, вся так и сияя лучистой, светлой улыбкой:

— Не надо переставать быть мусульманином, Джемал, чтобы следовать его Закону! Бог Един на земле и на небе и у мусульман, и у русских, и у всех! Слушай голос сердца, и пусть этот маленький крестик предохраняет тебя от всего дурного в твоей тёмной, дикой стране! Не расставайся с ним никогда и, глядя на него, вспоминай о Заветах Иисуса!.. Исполнишь ли ты всё это, брат мой Джемал?

Что-то неземное осеняет белое личико худенькой девушки, и в одну минуту оно делается прекрасным, как ни у кого… Великая, мировая любовь делает красавицей дурнушку Лену.

Джемал смотрит в сияющее неземным светом личико, и ему кажется, что пред ним сам ангел Джабраил, посланный с неба…

— Всё, всё исполню я, что только повелевает Христос! Клянусь тебе в этом, сестра моя Лена! — шепчет он, охваченный глубоким чувством.

Она молча протягивает руку и кладёт её на голову своего друга, а он, повинуясь непреодолимому порыву, склоняется перед нею до земли…

И потом долгий, бесконечный, унылый путь, путь о бок с Мишей, который к этому времени получает назначение в одну из вновь образовавшихся русских крепостей Нагорного Дагестана… Длинный путь, исполненный тревог, и сомнений, и глухой тоски…

Всё светлое, радостное, хорошее осталось позади него, далеко, далеко… Неизвестное, тёмное, как бездна, будущее ждёт его там, впереди, глядя на него непроницаемыми и чёрными, как ночь, глазами…

Глава 3 Вновь воскресший. Пятнадцать лет войны


а высокой гористой площадке, покрытой лесом и как бы перерезанной горным источником, у самого подножия стремнины правильными рядами теснятся прочно выстроенные деревянные сакли, образуя между собой широкую улицу. На левой стороне её, дальше к востоку, стройно высится белый минарет мечети, заканчивающийся большим полумесяцем из красной меди. На правой стороне улицы, прямо против мечети, окружённый деревянным тыном из заострённых кольев, находится имамский дворец.

Из-за высоких стен не видно саклей дворца. Оба конца аула обнесены валами, а ворота, ведущие в него, снабжены небольшими башнями. Около западной башни находится окружённая низеньким тыном туснак-хана[72] с гудыней[73] внутри неё.

Недалеко от аула на правом берегу истока выстроен громадный сарай. Это завод Шамиля, где отливаются пушки. Рядом с ним такие же, но меньшие сараи: это кузницы, слесарня, мастерские и пороховые склады.

Большой аул с деревянными саклями, башнями и минаретом — это Дарго-Ведени, новая столица и резиденция имама.

Пятнадцать лет прошло с тех пор, как бушующие волны седого Койсу приняли в свои холодные объятия неустрашимого всадника и его коня.

Отделавшись незначительным повреждением ноги, Шамиль, как оживший мертвец, поднялся из пены Койсу, чтобы с новой неутомимой энергией повести дело газавата с ненавистными его сердцу гяурами.

Пылкая, вдохновенная речь имама снова зазвучала в Чечне и Дагестане, зажигая горячее пламя в сердцах правоверных…

Под знамёна Шамиля стекались всё новые и новые отряды, стремящиеся ценою смерти в священном газавате обрести загробное блаженство. Бесчисленные племена Чечни и Дагестана, все горцы Койсубу, Гумбета, Салатовии, Андии, Технупцала и пр. и пр. присылали «землю и воду» в знак своей покорности имаму.

Как раз в это же время один из злейших некогда врагов Шамиля, прославившийся на весь Кавказ своей храбростью, вождь аварцев Хаджи-Мурат, заявил желание примкнуть к мюридам. Шамиль с величайшею радостью, с открытыми объятиями принял услуги Хаджи-Мурата и сделал его первым своим наибом. Вместе с Хаджи-Муратом перешла на сторону мюридов и вся Авария. «Теперь уже скоро русский двуглавый орёл сожжёт свои крылья на сияющем полумесяце, красующемся на знамени правоверных», — предсказал тогда имам.

Судьба покровительствовала Шамилю, но и сам он много сделал для того, чтобы упрочить положение горцев. Из беспорядочных полчищ он создал грозные отряды, объединив всех своих воинов, вместе с тем заботясь о внутреннем устройстве горской страны. С этою целью он разделил всю страну на несколько наибств, то есть участков, во главе которых поставил своих ближайших сподвижников-наибов. Все горцы в возрасте от 16 до 60 лет были обязаны по первому требованию вступать в ряды мюридов и выходить в бой. Ослушавшиеся подвергались жестоким наказаниям. Кроме того, однако, Шамиль завёл и постоянное регулярное войско, или низам, пехоту и конницу, разделил его на альфы,[74] на хамсамиа[75] и т. д. В награду храбрым установил новые знаки, которые щедро раздавал отличившимся… Видя, что успех русских много зависит от действия орудий, Шамиль устроил литейные заводы, на которых выливались пушки, и оружейные — где выделывались шашки и винтовки.

Много потрудился имам, много ночей не спал, много потратил сил и здоровья, водворяя порядок, разъезжая по аулам и наблюдая над исполнением своих преобразований. Везде и всюду он своими вдохновенными речами старался привить народу ненависть к русским, желание освободиться от русского владычества. Благодаря преобразованиям Шамиля и его неутомимой деятельности мюриды стали более достойными противниками своего цивилизованного врага.

За эти пятнадцать лет беспрерывной войны с горцами счастье то склонялось на сторону русских, то снова улыбалось неутомимому фанатику-вождю. Ни взятие русскими Гимр, уже однажды разрушенных нами при первом имаме Кази-Мулле и снова восстановленных Шамилем, ни упорная безуспешная осада Назранского укрепления, куда кинулся было Шамиль, — ничто уже не могло остановить имама. Даже самое нападение русских на Чиркей и взятие этого укреплённого Шамилем гнезда, где он считал себя в безопасности и откуда бежал со своими мюридами, — даже такая неудача не прекратила энергии бесстрашного вождя горцев. Он верил, что неудачи должны смениться победами. И действительно, в 1841 году он овладевает аулом Гергебиль, охраняемым русским гарнизоном. Это была крупная победа. Со взятием Гергебиля прерывались все пути сообщения русских с Аварией. Шамиль уже считал себя победителем, твёрдо уверенный, что русские оставят Дагестан и уйдут. Но имам ошибся. В Кызикумыкском ханстве князь Аргутинский-Долгоруков наголову разбивает Шамиля, а неутомимый генерал Граббе в 1842 году направляется к столице имама — резиденции его Дарго. Глухи и страшны ведущие к ней Ичкерийские леса. А за каждым деревом ждут Удальцов чеченские и лезгинские винтовки. Ичкерийский лес точно ожил и кишит мюридами, на каждом шагу Удерживающими русских нападениями на них. И несмотря на геройство русских воинов, несмотря на то, что русский солдат по команде бил и разрушал всё неприступное, русским не удалось удержать облитых кровью аулов и пришлось волей-неволей повернуть обратно.

И снова вся Чечня и Дагестан встают под чёрным знаменем Шамиля… В 1843 году мюриды берут наше укрепление Унцукуль, причём спешивший к нему на выручку русский отряд истреблён ими поголовно.

Вслед за тем отнят у нас аул Гоцатль, а ещё немного времени спустя мюридами взят опять Гергебиль, отобранный было снова генералом Фези у чеченцев, и блокирован богатый областной город Темир-Хан-Шура.

После этих блестящих удач судьба как бы поворачивает спину своему любимцу.

В 1844 году князь Аргутинский разбил близ селения Морги мюридов, предводительствуемых Кибит-Магомой и Хаджи-Муратом, а в июне у аула Гиллы генерал Пассек с 1500 солдатами разгромил скопище горцев, состоящее из 20 000 человек.

Но эти победы не могли остановить распространения мюридизма. Чечня была вырвана из наших рук, а наши войска были слишком раздробленны и слабы, чтобы окончательно сломить врага.

В этих затруднительных обстоятельствах главное начальство на Кавказе было вверено в 1844 году графу М. С. Воронцову, который решил нанести сильный удар неукротимому имаму.

Был собран большой отряд и двинут к резиденции Шамиля — Дарго, которую, после жестокого штурма, удалось взять с бою. Граф Воронцов получил за эту победу княжеский титул, но победа стоила нам огромных потерь, Шамиль же успел бежать и укрепить новую столицу — Ведени. Возвращаться пришлось русским из Дарго через леса, где укрепились мюриды, преследовавшие измученных русских по пятам. При этом, вследствие невозможности провести транспорт с провизией, в рядах русского войска появился голод. Солдатики прозвали эту экспедицию «сухарной», потому что им приходилось во время неё питаться одними сухарями. И только благодаря подоспевшей помощи «сухарная» экспедиция не кончилась для русских полным уничтожением всего отряда.

В 1847 году князь Воронцов решил взять главнейшие пункты Шамилевых укреплений. После отчаянного сопротивления со стороны мюридов пал знаменитый аул Салты — «Замок Дагестана», каким он справедливо считался благодаря своей неприступности.

Вслед за тем, 6 июля 1848 года, взят был русскими войсками сильно укреплённый за это время Шамилем, неприступный аул Гергебиль, расположенный на высокой скале и состоявший из толстых стен с башнями, за которыми размещались каменные сакли, примыкавшие к краю пропасти.

Шамиль решил отомстить за это поражение нападением на укрепление, устроенное русскими у аула Ахты. 14 сентября 1848 года полчища мюридов обложили крепость, а сам имам уселся на высоком холме, чтобы наблюдать, как его воины будут праздновать победу. Но ожидания Шамиля не сбылись: мюридам пришлось отступить… Защита Ахты увенчала славою русское оружие и составила один из блистательных подвигов богатырей нашей кавказской армии. Несмотря на малочисленность гарнизона, несмотря на то, что начальник его полковник Рот был ранен в самом начале осады и его заменил не вылечившийся от ран капитан Новоселов, несмотря на отсутствие в укреплении воды, — русские отстояли укрепление: отчаянные штурмы горцев были отбиты защитниками укрепления, дравшимися с необыкновенным мужеством. Несколько раз подходили толпы горцев к самым бастионам укрепления и лезли со всех сторон по лестницам, появлялись уже на стенах с победными кликами: «Алла! Алла!», но, сброшенные оттуда русскими штыками, летели вниз вместе с опрокинутыми лестницами и заваливали ров своими трупами. Под градом пуль, камней и картечи защитники крепости замуровывали произведённые взрывами проломы в стенах и готовились отразить врага, пока на выручку не пришёл отряд князя Аргутинского, заставивший горцев отступить.

В том же сентябре 1848 года русскими войсками приступом взяты неприятельские завалы при ауле Мискинжи.

В 1849 году князь Аргутинский осадил мюридов в ауле Чох, но осада стоила больших потерь и успеха не имела.

Этими делами далеко не ограничились столкновения горцев с русскими. Чуть не каждый месяц происходили схватки, сражения, разорялись то той, то другой стороною аулы, селения, укрепления.

Между тем ряды горцев, объявивших газават русским, увеличивались новыми и новыми народностями Кавказа. Главнейшими между ними были абадзехи и убыхи. При их содействии производились постоянные набеги на русские укрепления, вызывавшие, в свою очередь, нападение на аулы. Значительно усилил ряды мюридов вождь и духовный глава абадзехов Магомет-Амин, пламенный проповедник, который неоднократно успешно боролся против русского правого фланга, находившегося под начальством генерала Евдокимова.

Главная цель, которую поставил себе Магомет-Амин, состояла в устройстве удачных набегов большими партиями горцев. Один из таких набегов был совершён в 1854 году, когда Шамилевы полчища ворвались неожиданно в Кахетию, переправились через реку Алазань и напали на богатое поместье Цинандалы, принадлежавшее знатному представителю грузинской аристократии, состоявшему на русской службе и преданному России князю Давиду Чавчавадзе. Поместье они предали пламени, всё, что было в нём ценного, увезли, жену князя и её сестру княгиню Орбелиани (дочерей царевича грузинского и внучек последнего венчанного государя Грузии) с детьми, гувернанткою, прислугою и всеми приближёнными увели в горы в надежде получить за них богатый выкуп.

Весть о дерзком вторжении мюридов в самое сердце Кахетии и о том, что они увели знатную семью хорошо известного русскому государю воина, произвела потрясающее впечатление по всей России.

По приказанию из Петербурга к Шамилю в аул Ведени был отправлен уполномоченный спросить, какой выкуп желает имам за пленных княгинь и не согласится ли он обменять их на находившихся в русском плену мюридов.

Шамиль ответил:

— Передайте белому падишаху, что Шамиль отпустит княгинь только тогда, когда падишах вернёт ему сына Джемалэддина, который уже пятнадцать лет томится среди урусов… Я так сказал и, клянусь Аллахом, не изменю моего слова…

Ответ имама решил участь Джемалэддина, мечтавшего навсегда остаться в России и на русской службе…

Глава 4 Ураган и Кривоножка. Горе Тэклы


олный неизъяснимо таинственной прелести вечер спустился над крепкими стенами Дарго-Ведени. Причудливые облака разорвались на небе, и одинокая, блестящая, в виде золотого венчика курослепа[76], звезда мигающим оком зажглась в вышине. Всё затихло в горном ауле… В саклях сераля засветились чираки. Кое-где лишь слышалось пение молитв неутомимых в своём благочестии мюридов.

На кровле одной из саклей имамского дворца внезапно появились две странные небольшие фигуры. Это были мальчик лет четырнадцати необычайной красоты и семилетняя девочка, ловкая и быстрая, как котёнок, несмотря на совершенно кривые ноги, нарушавшие общую гармонию и стройность подвижной фигурки. В руках детей дымились горящие головни в виде огненных факелов, которыми они неистово размахивали над головами. Мальчик с криком гнался за девочкой по плоской крыше, стараясь её догнать, и хохотал во всё горло.

— Кач! Кач[77]! — кричал он, высоко потрясая головнёю, и во всю прыть нёсся за хромоногой девочкой. Но та не уступала ему в ловкости и скорости бега. Быстро перебирая своими кривыми ножонками, она неслась как стрела, пущенная из лука, по самому краю крыши. Мальчик невольно одобрил её ловкость довольно-таки своеобразным комплиментом:

— Молодец, Нажабат! Джигитом будешь! Даром что кривоногая коза! — И он громко захохотал, с величайшим трудом наконец настигнув девочку.

— Ах ты дувана[78]! — вспыхнула та. — Смотри лучше на себя! В твоей неразумной голове столько же ума, сколько в моём мизинце, и сегодня ещё мулла-алим жаловался матери, что ты столько же смыслишь в науке, сколько дикий дунгуз[79] в персиковом шербете.

И она, довольная своей остротой, залилась громким хохотом.

Магомет-Шеффи (так звали мальчика) вздрогнул с головы до ног. Это уже было слишком. Этого оскорбления от сестры, девчонки, он перенести не мог.

— Я дувана? Я дунгуз? — подступил он к ней, размахивая пылающей головнёю перед самым её носом. — Вот подожди ты у меня… Я прижгу тебе твой гадкий язык, чтобы он не молол всякого вздора!

Неизвестно, чем бы кончилась эта ссора для маленькой Нажабат, если бы по счастью внизу со двора не послышался резкий, крикливый голос Хаджи-Ребили, её старухи-воспитательницы.

— Эй, Нажабат! На-жа-бат! — кричала она. — Куда забралась, горный козлёнок! Госпожа увидит — беда будет. Ступай вниз. И ты тоже, Магомет-Шеффи, слезай! Опять утащили вы головни из пекарни, глупые дети! Вот вернётся повелитель…

— Повелитель не скоро вернётся… Он повёз в Хасав-Юрт менять грузинских пленниц на брата Джемалэддина, — задорно кричал из своей засады Магомет-Шеффи. — Пока повелитель вернётся, у тебя на носу успеет вырасти шишка, а на языке целый куст архани[80], чтобы ты не могла так много ругаться и кричать, — заключил он, покатываясь со смеху вместе с дружно вторившей ему Нажабат.

Девочка, успевшая уже позабыть свою обиду на брата, теперь с наслаждением предвкушала «травлю» Хаджи-Ребили, которую все дружно ненавидели за её воркотню и несправедливость.

— Что говоришь ты, Магомет-Шеффи? — не расслышав его слов, вопила та со двора, далёкая от мысли услышать какую-нибудь дерзость.

— Для глухого уха мулла дважды не кричит с минарета! — крикнула ей с кровли за брата Нажабат. — Шеффи говорит, что очи твои — звёзды, уста — розы, а щёки — утренняя заря, — присовокупила с оглушительным смехом шалунья.

— Яхши! Яхши! — сердито зашипела старуха. — Вот я скажу мудрому Джемалэддину,[81] да охранит Аллах его от всяких бедствий, чтобы он приказал нукеру[82] сорвать ветку карагача да…

— Хо-хо, ты забыла, что никто не имеет права ударить сына имама, — вызывающе крикнул со своей кровли мальчик. — Ты плохо знаешь, старуха, адаты своей страны!

— Яхши! Яхши! Не рано ли ты торжествуешь, Магомет-Шеффи? — снова послышался внизу сердитый голос. — Вот пристыжу тебя перед братом, будет стыдно тебе.

И она с громким ворчаньем поплелась к двери сераля.

— У-у! Остроклювая ворона! Не боюсь твоего карканья. Вой чекалок относит ветер, и я не глупый джайрон, чтобы страшиться его! — послал шалун вдогонку старухе. Потом быстро опустился на пол кровли и, раздувая головню, так и сыпавшую искры, протянул, делая недовольную гримасу:

— Скучно, Нажабат!

— Скучно, Шеффи! — в тон ему отвечала девочка.

— Отец в наказание не взял встречать Джемалэддина… Хорошо, что не запер ещё… Ах, Нажабат, когда-то я буду джигитом, как Кази-Магома! Кажется, не доживу до того! — с лёгким вздохом произнёс мальчик. — Когда грузинские княгини были здесь — всё же было лучше. Ребят их могли пугать и дразнить вволю. Весело это! А теперь выманили их у нас проклятые урусы… и скучно стало в серале… пленниц увезли… баранчуков[83] также; не над кем нам больше подшутить да посмеяться…

— А Тэкла? Тэкла осталась! Или ты забыл?

— И то правда! Пойдём к ней, к Тэкле, Нажабат!

— Мать увидит… попадёт. Она строгая.

— Некогда попадать. Брат Джемал приедет — праздник будет, большой праздник. Вроде байрама.[84] Баранов что перережут — кучу! Из винтовок палить до ночи будут. Не до брани тут… Джемал — дорогой гость. Так пойдём же к Тэкле. Позабавимся вволю.

И в тот же миг быстрый, как ураган, мальчик, которого иначе и не называли все жители дворца, как ураганом, и кривоногая девочка взялись за руки и бегом ринулись с кровли сакли по выложенным сбоку деревянным ступеням, не выпуская из рук догорающих головней.


* * *

В крошечном помещении, примыкающем к пекарне сераля, в углу, на грязной циновке, лежит, скорчившись, маленькое белокурое существо. При слабом свете зажжённого чирака можно разглядеть худенькое-худенькое, изнурённое личико и большие испуганные чёрные глаза. Девочке лет восемь с виду. На ней что-то вроде длинной рубашки, изодранной до неузнаваемости. Худенькое тельце сквозит отовсюду, едва прикрытое грязными лохмотьями. Девочка тихо плачет, вздрагивая всем своим тщедушным тельцем.

Это Тэкла, маленькая пленница Шамилева сераля, увезённая вместе с княгинями Чавчавадзе и Орбелиани во время набега на Цинандалы. Она теперь собственность старшей жены имама, завистливой и жестокой Зайдет.

Горе Тэклы ужасно…

Сегодня на заре она узнала, что её госпожа, добрая, ласковая княгиня Чавчавадзе, томившаяся около восьми месяцев вместе с сестрою и детьми в плену у Шамиля, отпущена на свободу… И не только обе княгини, но и дети их, и весь женский штат прислуги, томившийся вместе с ними, вернулись опять в родную Грузию.

Она же, Текла, подруга игр маленьких княжен, должна остаться здесь, в этом ужасном серале, у жестокой Зайдет, выпросившей её у Шамиля. А ведь она, бедняжка, так жаждала свободы!.. Могла ли она думать о том, что ей приготовила безжалостная судьба? Она так надеялась снова попасть в родимые Цинандалы, где так славно жилось под крылышком ласковой княгини, с розовой Соломе и весёлой Марией, её подругами, старшими княжнами…

Сама княгиня горько заплакала, расставаясь с бедной, маленькой пленницей… Она благословила Тэклу, поцеловала её и, глядя ей в глаза долгим, скорбным взором, произнесла с трогательною материнскою добротою:

— Слушай, Тэкла, моя бедная, дорогая девочка. Ты останешься здесь одна среди этих чужих и враждующих с нами мусульман. Старайся не забывать Бога, дитя, и, что бы ни случилось с тобою, помни о Нём, Тэкла!

И обе заплакали горько-горько… Княгине было жаль Тэклу, Тэкле жаль навеки утерянной свободы.

Бедная малютка с тоскою вспоминала тихие, ласковые долины Грузии, зелёные поля и цветущие виноградники своей благословенной Кахетии…

Как привольно и чудно жилось ей там! Сколько весёлых, радостных дней выпало ей на долю в милых её сердцу Цинандалах… Каким чудным сном прошло её коротенькое розовое детство!..

Отца и матери Тэкла не помнила вовсе. Они умерли, когда она была ещё грудным дитятей. С младенческих дней княгиня взяла её к себе и вверила попечениям одной из прислужниц.

Её воспоминания неразлучны с княжеским домом и маленькими княжнами, детьми её благодетелей…

Игры, смех, первые уроки азбуки под руководством доброй учительницы — всё это вместе с ними! Ей казалось тогда, что жизнь — это одна сплошная розовая сказка, один светлый радостный сон. И вдруг это ужасное несчастье, обрушившееся над домом её благодетелей!

Однажды (о, этого дня Тэкла никогда не забудет!), когда сам князь во главе отряда грузинской милиции выступил к Шильдам против Шамилевых полчищ, уже пробравшихся в Кахетию, они, дети, мирно играли в саду вместе с Соломе и Марией под присмотром мадам Дюпре, доброй, весёлой гувернантки-француженки. Вдруг толпа крестьян прибежала оповестить княгиню, что мюриды уже поблизости, что они со всех сторон окружили Цинандалы… Спасаться времени нет… вся местность кишит ими… Обезумевшая от страха княжеская семья вместе со всей прислугой ищет спасения в садовой башне…

Вскоре громкие крики врагов огласили сад и двор замка.

Убежище их открыто… Торжествующие мюриды врываются в башню, хватают испуганных насмерть женщин и увозят их в горы, в глухой и недоступный для русских аул, где восемь месяцев томятся они среди диких, жестоких горцев…

И всё-таки плен с близкой её сердцу семьёю казался раем сравнительно с тем неизвестным будущим, которое ожидало в одинокой неволе бедную маленькую Тэклу…

Глава 5 Мучители. Белокурая избавительница


й ты, дели мастагата керестень![85] Чего ревёшь как раненая зайчиха? Или думаешь, мало ручьёв в горах, хочешь прибавить слезами горных потоков?

И Магомет-Шеффи, освещённый пылающим светом своей головни, как тёмный джин появился на пороге сакли. За ним, лукаво усмехающаяся, стояла Нажабат.

Слёзы Тэкли стихли. Она испуганно вскочила со своей циновки, уставившись на детей исполненными страха глазами. Бедная малютка знала, что далеко не к добру этот неожиданный приход двух самых заядлых и отчаянных шалунов сераля. И прежде Магомет-Шеффи и Нажабат появлялись на половине пленниц лишь для того только, чтобы дразнить и мучить княжеских детей. Тэкла не сомневалась, что и теперь они пришли к ней с тою же целью.

— Эй, мастагата керестень, чего выпучила на меня свои круглые плошки! Или ты слепа, как серая сова при свете солнца? Чего ты смотришь, точно я хочу приготовить шашлык из твоего мяса! — снова захохотал Магомет-Шеффи своим резким, грубоватым смехом.

— Из неё невкусный шашлык будет, — вторила ему, разевая рот до ушей, кривоногая Нажабат, — она худа и черна, как голодная волчиха…

— А вот мы попробуем! — не переставая смеяться, вскричал мальчик и выхватил из-за пояса кинжал, с которым у горцев никогда не разлучаются ни взрослые, ни дети.

Тэкла в страхе испустила жалобный крик.

— Господи! Что вы хотите делать со мною! — залепетала насмерть испуганная девочка, смотря во все глаза на своих мучителей. За восемь месяцев плена она успела, как и дети княгини, выучиться кое-как горскому наречию.

— У-у! Глупая кукушка! — засмеялась Нажабат. — Чего трепещешь как пойманная ласточка. Эка невидаль, что Магомет-Шеффи попробует узнать, какого цвета течёт кровь в жилах урусов!

И говоря это, она схватила трепещущую Тэклу за руку. Её брат протянул было кинжал, чтобы напугать ещё более обезумевшую от страха девочку. Но в эту минуту глаза его быстро остановились на маленьком блестящем крестике, выглянувшем из-под лохмотьев, наброшенных на Тэклу.

— Вот славная штучка! — сказала он. — Дай-ка мне её… Я подарю это той из наших девушек, которая станет моей женою, и она наденет эту игрушку себе на лоб между звонкими монетами праздничных украшений.

И он протянул было руку, чтобы сорвать крестик с груди испуганной Тэклы.

Дрожащей ручонкой маленькая грузинка схватилась за грудь. Весь её страх разом пропал. Большие, вымученные горем, чёрные глазёнки с негодованием и гневом уставились в самые зрачки мальчугана. Оскорблённая до глубины души в своём религиозном чувстве, она забыла о том, что ждёт её в случае непослушания, и только старалась всеми силами спасти свой крестик.

— Не смей прикасаться к нему нечистыми руками! — гневно вскричала она, отступая назад с горящими злобой глазами.

— О-о! Как зачирикала ласточка! — вспыхнув от бешенства и обиды, вскричал в свою очередь Магомет-Шеффи. — Или ты не понимаешь, что говорит твой язык, проклятая гяурка! Отдай мне крест, или…

И он решительно шагнул к девочке с протянутыми руками.

Вдруг случилось что-то, чего не ожидали ни сама Тэкла, ни Магомет-Шеффи, ни его сестра.

Чтобы спасти своё сокровище, маленькая грузинка быстро извернулась в державших её сильных руках Магомета-Шеффи и с громким криком: «Так вот же тебе, бритоголовый разбойник!» — изо всех сил укусила его за палец.

Мальчик рванул руку и дико вскрикнул…

Не от боли вскрикнул Магомет-Шеффи… Нет.

Слова Тэклы обожгли его больше укуса. Он — сын имама, одна из звёзд восточного неба, один из розанов на цветущем кусту, он — будущий цвет и гордость всех наибов от Андийского хребта до берегов Каспия, он получил позорное бранное слово, и от кого? От презренной пленницы, от проклятой гяурки!

Вся кровь бросилась в голову не помнящему себя от обиды и ярости мальчику. Быстро схватился он за рукоятку кинжала… Минута… и Тэкле пришлось бы дорого поплатиться за её вспыльчивость. Но Нажабат вовремя остановила брата.

— Во имя Аллаха, опомнись, Магомет-Шеффи, сын имама! — вскричала она. — Или ты забыл, что пленная девчонка принадлежит моей матери?.. Ты не простой барантач,[86] чтобы пятнать свои руки о чужую собственность! Увидит мать кровь на её теле — беда будет! Не лучше ли иначе расправиться с ненавистным волчонком?

— И то правда! Мудрое слово молвила ты, Нажабат! — согласился с сестрою мальчик. — Ну берегись, скверная уруска, — с бешено сверкающим взором прокричал он в самое лицо Тэклы. — Если нельзя узнать цвет твоей крови, я сумею прижечь твой проклятый язык, чтобы заставить его позабыть охоту браниться… Эй, Нажабат! Помоги мне расправиться с ней, — приказал он сестре.

И прежде чем Тэкла могла опомниться и понять, что с нею хотят делать, Магомет-Шеффи одним движением бросил её на пол, а Нажабат с ловкостью кошки прыгнула ей на грудь.

— Раскрой ей зубы кинжалом, Шеффи, я суну ей горяченького в рот! — со смехом кричала девочка.

Кинжал блеснул в руках мальчика… Горящая головня приближалась к самому лицу Тэклы, обдавая её едким дымом, спирающим дыхание… Магомет-Шеффи насильно разжал ей зубы кончиком кинжала, в то время как не по летам сильная Нажабат прижала её к полу, так что она не могла шевельнуть ни одним членом…

— Ну-ка, поговори у меня теперь, крикливая пичужка, — хрипел вне себя от бешенства, весь охваченный жаждой мести мальчик и быстро поднёс головню к раскрытому ротику Тэклы.

Девочка вскрикнула и, затрепетав, как подстреленная птичка, закрыла глаза…

— Магомет-Шеффи! Нажабат! Безумные дети! Остановитесь! — послышался испуганный и в то же время властный голос с порога.

Магомет-Шеффи выронил горящую головню на пол. Нажабат оставила в покое свою жертву. В одну минуту что-то лёгкое и быстрое бросилось к распростёртой на полу Тэкле, и факел вмиг был затушен под маленькой, но сильной ногой.

Перед троими детьми предстала высокая стройная девочка лет одиннадцати с белокурыми (что очень редко встречается у горцев Кавказа) косами, перевитыми монетами и бляхами в виде полумесяцев, с такими же серьгами в розовых ушах. На ней была длинная синяя сорочка, домашняя одежда горянок, и полосатые туманы из недорогого шёлка.

Тонко очерченное прелестное личико белокурой девочки дышало необычайной кротостью и добротой. Чёрные глаза под пушистыми ресницами, обычно кроткие, как у лани, теперь сверкали горячим огнём.

Это была Патимат — любимая дочь Шамиля, добрый гений дворца, добрейшее в мире существо. Она и вторая жена имама, Шуанет, совершенно не подходили своими кроткими нравами к диким и грубым натурам остальных обитательниц сераля во главе с самою Зайдет.

Написет — старшая дочь имама, родная сестра Патимат, Кази-Магомы и Магомет-Шеффи — не принадлежала ни к добродетельной, ни к тёмной стороне женского отделения дворца. Это была флегматичная, но не злая девочка, равнодушно относящаяся к жизни, её радостям и невзгодам. Зато одиннадцатилетняя Патимат вся горела и волновалась, принимая близко к сердцу совершавшиеся вокруг неё события. И теперь белокурая девочка, услыхав крики и смех в сакле, разом почувствовала, что там творится что-то неладное, и кинулась туда.

— Глупые дети! — кричала она, задыхаясь, на Нажабат и Шеффи. — Или вы не знаете, что по адату страны нападение сильного на слабых равняется баранте?.. Не плачь, Тэкла! Не плачь, бедная горлинка; пока ты со мною, никто не посмеет обидеть тебя, — обратилась она к маленькой грузинке, обняв её за плечи и прижимая её к груди.

Сконфуженный Магомет-Шеффи, молча опустив голову, стоял перед сестрою, перебирая рукою серебряные газыри у себя на груди.

— Вот дувана… вот дели-акыз[87] чего ревёт как голодная чекалка?.. Для неё же лучше хотели сделать… Припеки я капельку её длинный язык головнёю, и она попала бы в число шагидов,[88] наполняющих рай, — с деланным смехом произнёс он, тщательно избегая в то же время встречаться взором с прямыми и чистыми глазами Патимат.

— Убирайся отсюда, Магомет-Шеффи, и ты уходи с моих очей, Нажабат! Вы жестоки, как дикие кошки, и, клянусь именем Аллаха, мудрейший устас-д-дыни,[89] Джемалэддин, твой наставник, Шеффи, не похвалит тебя за это!

— Клянусь! Дедушка Джемалэддин не разгневается на нас, успокойся, мой брат Магомет-Шеффи! — весело вскричала, перебивая сестру, живо оправившаяся от своего смущения Нажабат. — Разве ты не знаешь, что дедушка бывает добр, как ангел Джабраил, когда послушает моих песенок?

— И то правда! Ты поешь сладко, как гекоко,[90] и нежно, как буль-буль! — обрадовался Магомет-Шеффи. — Слышишь ли ты, святоша Патимат, мы не боимся твоих угроз до тех пор, пока у сестрички Нажабат не станет голос сухим и страшным, как у старой Хаджи-Ребили, — засмеялся он снова и взапуски с младшею сестрою кинулся вон из сакли.

Через минуту где-то на кровле сераля раздался звонкий, как струна чианури, голосок, распевающий песенку:


Между звёзд златых востока

Ярче всех горит одна…

Всех лучистее сверкает,

Всех прекраснее она!..

В недра душного сераля

Запер нас страны адат,

Но и там звезде подобно

Ярко блещет Нажабат…


Магомет-Шеффи сказал правду: слаще соловьиной трели и нежнее струн чианури пела маленькая мучительница бедняжки Тэклы…

Глава 6 Отец и сын


то время как между обитателями сераля, тихо, чуть заметно волнуясь, шла обычно-монотонная жизнь затворниц, глава и распорядитель этой жизни, с громадным отрядом феварис,[91] состоящим из пяти тысяч всадников, расположился на огромной плоскости, примыкающей к берегу реки Мечик. Окружённый своим отрядом, среди ближайших из своих старейшин под нанковым зонтиком, предохраняющим от палящих лучей солнца, сидел Шамиль. Перед ним на небольшой подставке лежала подзорная труба, в которую он поминутно поглядывал, опускаясь время от времени перед ней на колени.

За эти пятнадцать лет он немало изменился. Взор стал напряжённее, веки сощурились. Множество мелких морщин изрезали худое, бледное лицо имама. Продольная складка на лбу говорила о заботах и думах. И всё же прежней силой и мощью веяло от него. Глаза сверкали, несмотря на прижмуренные веки, ярким, почти юношеским огнём. Горделиво и стройно держалась не по годам статная и гибкая фигура. Что-то величаво-царственное застыло в подвижных чертах красивого и спокойного лица… Да, спокойного даже и теперь, когда сердце его кипело жаждою увидеть сына после пятнадцати лет разлуки, а грудь теснил какой-то тяжёлый клубок не то сдавленных слёз, не то затаённого счастья…

Скоро, сейчас он его увидит… Увидит своего Джемала, оторванного от отцовской груди. За ним поехали туда и Кази-Магома, и Джемалэддин, его бывший воспитатель, и почётнейшие наибы из его свиты… Обмен грузинских пленниц на дорогого аманата должен свершиться при самых торжественных условиях. Надо показать гяурам, как дорожит имам возвращением сына, как дорог его отеческому сердцу Джемал! Тридцать пять лучших всадников-джигитов переправились на ту сторону Мечика, чтобы служить конвоем сыну имама. Шамиль жалеет, что русский саиб воспротивился ему послать туда же всю его блестящую феварис. А то бы он показал гяурам, что в диких горах Андии он сумел усовершенствовать свои войска. Чу!

Выстрелы из винтовок возвещают, что обмен свершился… Имам невольно вздрагивает и, полузакрыв глаза, возносит к престолу Аллаха горячую молитву.

Слава Вечному! Его сын возвращён!

— Мой верный Юнус! — говорит имам почтительно склонившемуся перед ним одному из приближённых. — Мой верный Юнус, глаза мои ослабли, туман застилает мне зрение. Скажи, ты ничего не видишь отсюда?

— Я вижу толпу всадников, повелитель! Они скачут сюда во весь опор…

— А впереди? Впереди… ты не можешь различить, кто скачет? Кого ты видишь во главе отряда, Юнус?

Голос имама вздрагивает и обрывается, как натянутая струна чианури.

— Я вижу Кази-Магому, моего господина, мой повелитель, — отвечает почтительно Юнус. — А рядом с ним…

— А рядом с ним… — прерывает его Шамиль взволнованно, — кого ты видишь, говори, Юнус?..

— Я вижу стройного всадника на белом коне…

— Он в одежде русского саиба? Не так ли, Юнус? — трепещущим голосом вырывается из груди Шамиля.

— Он в чохе и папахе, как подобает горцу, повелитель! — тихо, но уверенно отвечает тот.

Радостная улыбка озаряет лицо имама. Он не был убеждён, посылая своего казначея Хаджи с горской одеждой для сына, что Джемалэддин послушается его и сменит свой золотом шитый офицерский мундир на чеченский бешмет и шальвары. Но вот он опять горец, настоящий горец!.. Он кровь от крови его, Шамиля, плоть от плоти его…

— О! Джемал! Сын мой первородный! Золотая звезда моих очей! — шепчет Шамиль, умилённо вперив в солнечную даль свои сощуренные глаза…

Почтительно склонив головы, стоит его свита… Наибы не должны заметить ни волнения своего повелителя, ни минутной слабости, поразившей гордую душу святейшего…

Быстро приближаются всадники… Впереди, на белой лошади, красивый и бледный, с горящими глазами, скачет Джемалэддин. Его взор затуманен тоскою, его губы плотно и скорбно сжаты. Душа его исполнена волнения… Там, у противоположного берега Мечика, он только что простился со своими… Барон Николаи подарил ему свою шашку, шашку героя, отличённого царём.

— Смотри, Джемал! Не руби ею наших! — тихо, с улыбкой сказал он ему.

— Ни ваших, ни наших! Клянусь этой шпагой, барон! — отвечал он генералу, целуя золотой эфес поданного ему оружия.

И потом… что было потом!.. Он видел целую бездну радостного восторга при встрече несчастного князя Чавчавадзе с его женой и малютками! Эти поцелуи, слёзы счастья, объятия и тихий, подавленный, радостный смех!.. Блаженный смех! Он, Джемалэддин, никогда его не забудет…

И тогда же все взоры обратились к нему… Ему обязаны своим спасением пленные. Он их герой. Он избавитель.

Женщины-пленницы обращают к нему счастливые, затуманенные слезами взоры.

Князь Чавчавадзе жмёт его руку и шепчет:

— Клянусь, до могилы не забуду я вашей жертвы, Джемалэддин!

Но почему же не радостью сиял взор Джемалэддина в те мгновения? Почему не от счастья трепетала душа?

С той минуты, когда, надев на свои плечи по желанию отца горский наряд, поданный ему одним из слуг Шамиля, он пожал в последний раз руки своих друзей, русских офицеров, точно что-то оборвалось в сердце Джемалэддина, тихо звякнув, как порванная струна… Всё близкое ему, всё дорогое, русское прерывало с ним всякую связь с этой минуты… Начиналась новая жизнь среди родного по крови, но чуждого по духу народа… Встреча с братом не шевельнула ни малейших струн нежности в его душе… За пятнадцать лет, проведённых под северным небом, в мозгу Джемала исчез самый след воспоминания о брате сверстнике. Он обнял, однако, Кази-Магому, досадуя внутренно на себя за недостаток нежности и чувства к нему.

И теперь, летя во весь опор к ставке отца, сердце Джемала далеко не наполнено восторгом при мысли о предстоящем свидании… То далёкое, оставшееся за его плечами, кажется ему во сто раз дороже и ближе: белый царь, лежащий в могиле добрый Зарубин, его жена и та белая девушка, которая так дивно говорила ему о Христе и смирении… Теперь они далеко-далеко — и могила белого царя, и милая девушка, зажегшая в его груди свет истинной святой веры…

Впереди — неведомый отец, неведомая страна с её жестокими, дикими нравами.

И впервые бедный Джемалэддин сознает, что принесённая им жертва ему не под силу…

Быстро несёт его белый конь… Быстро летят за ним всадники отряда… Вот уже близко отцовская ставка… Вот уже он ясно различает полускрытую огромным зонтиком человеческую фигуру. Это отец… Он скорее инстинктом угадывает, нежели узнает его…

Отец!.. Враг его друзей-русских… смутитель и вождь восставшей страны… и всё же близкий ему человек, всё же отец, родной отец!..

Что-то ёкает помимо воли в сердце Джемалэддина… Что-то загорается в глубине души…

Повинуясь непреодолимому порыву, он, в десяти шагах от гигантского зонта, спешивается и идёт поспешно к сидящему под ним имаму. Тот в свою очередь поднимает голову и впивается в сына проницательными, чуть сощуренными глазами. И вдруг он быстро поднимается без посторонней помощи и вытягивается во всю величину своей высокой, стройной, далеко не старческой фигуры…

Отец поджидает сына… Сын спешит к отцу…

Что-то сильнее и настойчивее заговорило в сердце Джемалэддина… Что-то подступает к сердцу и гложет его…

Вот он уже в пяти шагах от отца… Ему хорошо видно, как тихие слёзы текут по лицу Шамиля…

Джемалэддин вздрагивает. Эти слёзы решили все… Радость отца невольно растрогала чуткую душу сына. Впечатлительное сердце Джемала забило тревогу…

С тихим криком, выскользнувшим из самых недр души, рванулся он к Шамилю… Последний широко раскрыл объятия…

И потерянный, но вновь обретённый сын упал на грудь своего старого отца…

В эту же минуту могучий имам и грозный вождь всей Чечни и Дагестана исчез куда-то. Перед лицом пятитысячной толпы горцев остался лишь слабый отец, горный орёл, заполучивший снова в своё гнездо вернувшегося после стольких лет орлёнка…

Могучий имам и грозный вождь заплакал как ребёнок…

Глава 7 Маленькая крепость. Рассказ старого солдата о том, как умирали герои


реди непроходимых ущелий и грозных твердынь Дагестана, среди бездны и лесов непроходимой страны, между бурливым Андийским Койсу, разветвлённым на бесчисленные рукава и истоки, у подножия горного кряжа притаилась маленькая крепость. И не крепость даже, а укрепление, обнесённое земляным валом, наскоро обнесённое частоколом, с неизбежным бруствером и рвом, окружающим его.

С назначением наместником Кавказа и главнокомандующим кавказским корпусом князя Александра Ивановича Барятинского таких маленьких крепостей и укреплений выросло немало в горах. Теперь действия против горцев сводились у русских к правильному укреплению в непроходимых дебрях Нагорного Дагестана, к расчистке лесов и закладке таких крепостей и укреплений там, где до сих пор бегали лишь одни чекалки да туры и где горный исполин-медведь с оглушительным рёвом прокладывал себе дорогу.

Шамиль за это время мало беспокоил русских, сосредоточив все свои силы на укреплении Ведени… Его слава начинала уже меркнуть, его солнце закатывалось за горизонт. Воинственный дух мюридов упал вследствие частых неудач и обнищания, так что подчинить их своей воле Шамиль мог лишь посредством жестоких наказаний. И тем не менее горские племена успели кое-где отложиться от своего имама, притесняемые его наибами, которые всячески прижимали и обирали горский народ. Непосильные закляты[92] и фильтряты,[93] невозможные фараджи[94] — всё это заставляло несчастных, обременённых налогами таулинцев уходить из-под власти имама и предаваться на сторону русских. Счастье, казалось, изменяло своему любимцу. Число преданных ему, готовых продолжать дело газавата, становилось всё меньше и меньше… А русские проникали в самые сокровенные недра ущелий и гор, и всюду раздавался упорный и настойчивый стук топора и визг пилы, пролагающих путь, посредством срубки гигантов-деревьев, в самые непроходимые трущобы имамова царства.

Маленькая крепость у подножия горы была одним из вооружённых пунктов, охраняющих те места, где была проложена дорога. В ней был небольшой гарнизон, производивший необходимые работы по рубке леса и устройству просек.

Тихо и монотонно протекала жизнь за высоким, прочно сколоченным частоколом. Изредка лишь из Куринского укрепления приходили сюда транспорты с провизией или прилетал казак с «летучками» и газетами, рассказывающими маленькой крепости о том, что делалось в остальном большом свете.

Маленькая крепость словно затерялась среди большого мира, и никому не было дела до её крошечных интересов, до её небольшого гарнизона, состоящего из полуроты солдат. На бруствере крепости находились две пушки, вызывающе поглядывающие по направлению леса. Комендант маленькой крепости, капитан Полянов, и его помощник, хорошо знакомый уже читателю Михаил Борисович Зарубин, или просто Миша, были единственными офицерами крошечного гарнизона.

С тех пор, как Миша простился со своим другом Джемалом на берегу Мечика неподалёку от Хасав-Юрта, прошло два года.

Однообразно и монотонно протекли эти два года для пылкого юноши, жаждущего подвигов и битв. Правда, изредка во время рубки леса появлялись небольшие шайки чеченцев и поднимали стрельбу по вышедшему на работу гарнизону. Но это ли была та боевая, полная заманчивой, таинственной опасности жизнь, о которой грезил в корпусе молоденький кадет?

Его письма к родным, в далёкий Петербург, звучали заметным оттенком неудовольствия и разочарования.

Утреннее учение солдат, стрельба в цель, рубка леса отправляемыми для этой цели партиями, а под вечер долгое просиживание на бруствере в мечтах о более счастливом будущем до тех пор, пока неизменно ворчливый старик Потапыч напоминает о стакане чая и тёплой, мягкой постели, — вот и вся крепостная жизнь, доканывающая скудостью своих впечатлений молодого офицера.

— Хоть бы надумал Шамилька сделать набег на нашу местность, хоть бы ненароком наткнулся на наше гнездо да понюхал пороху! — тоскливо вырывалось не раз из груди Миши, когда он вместе со своим единственным и ближайшим начальником сидел за стаканом чая в крошечном помещении барака, носившего громкое название «Офицерского собрания».

— Эх, Зарубин, молод ты, я вижу, кровь у тебя горячая! — с улыбкой останавливал его Алексей Яковлевич Полянов, испытанный уже в бою, заслуженный офицер. — Бога благодарить надо, что Он не надоумил гололобых забрести ненароком в нашу сторонку и разнести укрепление в пух и прах…

— Ну вот ещё, — вызывающе говорил на это Зарубин, — вот ещё что выдумал! Да я был бы рад-радёшенек подраться как следует раз-другой и отвести душу. Ведь и солдатики наши совсем затосковали в бездействии, а в пушках давно паук паутину свил.

Алексей Яковлевич только рукой махал да молча качал головою на все эти речи своего юного друга.


* * *

Вечер тихо веял чуть приметным дыханием ветерка… Бездны темно курились сизым туманом. Дневные цветы медленно сжимали свои полузавядшие нежные лепестки… Дикие розы, растущие в ущельях, запахли сильнее…

Команда маленькой крепости, наскоро поужинав в длинной и безобразной постройке — полуземлянке, полубараке, — разошлась кто куда по валу и небольшой полянке, окружающей крепость.

Миша Зарубин сидел на бруствере, спустив ноги вниз над рвом, и, методично покачиваясь из стороны в сторону, внимательно вслушивался в то, что рассказывал старый, видевший виды в боях дядька-фельдфебель окружавшим его на крошечном плацу крепости солдатикам.

— И вот, братцы мои, — повествовал гнусливым голосом фельдфебель, — было нас в Михайловском до пятисот человек гарнизону… Всё больше из Тенгинского да Черноморского батальонов. Народ всё испытанный, служилый… А начальником был нам даден капитан Лико, матёрый начальник, нечаво и говорить, хошь на самого Шамилку с голыми руками…. И большой почёт ему от нашего брата был за это. Известное дело: хра-бер! Ну-с, это, значит, как взяли Лазаревское гололобые, созвал нас отец командер всех до единого солдата и говорит: «Братцы, говорит, мюриды близко, Лазаревское взяли и к нам анафемы идут. Заранее говорю, братцы: отступления не будет. Либо победа, либо смерть!» Так и сказал… Ей-Богу! Ну, мы ему, знамое дело, «уру» прокричали, чин чином, как следовает, а у самих кошки на сердце скребут. Какая там победа, коли нас пять сотен, считая нестроевых и больных, а гололобых видимо-невидимо, тьма-тьмущая. Отец Паисий после всенощной исповедовать стал. Дело известное, — всё может случиться… Чистое бельё надели, чтоб, значит, не в затрапезной амуниции перед Всевышним предстать в случае чего… Опосля охотников вызвали, кто, эта, значит, в случае поражения, крепость взорвёт, чтоб не досталась гололобым… Вышел один солдатик, Архип Осипов, Тенгинского полка рядовой… Сам из себя мозглявый такой, как сейчас вижу, да хлябоватый, в чём душа держится… Знал я его хорошо! На гармошке дьявольски здорово играл, инда до слёз прошибало, — к гармошке, значит, парень приспособился… «Я, говорит, согласен, ваше благородие, пороховой погреб взорвать, ежели в случае, значит, неудача»… А у самого глаза горят, будто у больного. Обнял его капитан Лико, эта, значит, поцеловал… Потом стали мы врага дожидаться… Всю ночь никто не ложился, тревоги ждали. На заре, с рассветом, глядим: валют «они»… видимо-невидимо… И конные, и пешие, что твоя саранча… И прямо, эта, значит, на штурм… Рвы засыпали…

Лезут… Мы их на штыки первым делом: так, мол, и так, кому жизнь не дорога, пожалуйте без сумленья. Дрогнули они, не выдержали русского гостинца и вспять… А мы их картечью в спину, эта, значит! Лихо! И много они раз так налетали, уж и не упомнить… А мы их опять да опять картечью… Без счёта раз… А только и они не промах… Повернут обратно, да и снова на стены… А тут вскорости и закипело… Прямо на штыки так и прут. Ну чистый ад… Нас сотни, их тыщи… Убьёшь одного, десяток на евоном месте словно гриб вырастет… Ружья до того понакалились, что держать было невозможно в руках… А они всё лезут и лезут, словно ополоумевшие, только Аллу своего воют, чисто лают, собаки… Мы их, они нас… Куда ни глянешь — груда тел, одно на другое навалены, что твои поленья. Уж много господ офицеров выбыло из строя; заместо их юнкера командуют… унтера тож… Плохо наше дело… Сами видим… этого не скроешь… Уж менее сотни осталось у нас… А тут они ворвались да врукопашную внизу-то, в самой серёдке крепости… Ну, видим, дело пропало… Вот тут-то Архип Осипов и решился: пришёл его час. Черкесы окружили погреб… Туда, сюда… Крышу разобрали, вовнутрь сунулись… Увидел это Архип, что враги, эта, значит, там как мухи на сахар прилипли, схватил горящий фитиль от лафета да в нутро с ним как сунется…. И такой тут, братцы вы мои, треск вышел, что не приведи Господи! И чеченцев всех повзорвало, и погреб, и Архипа… Там и похоронил себя навеки бедняга. А тольки царь-батюшка его хоша и мёртвого, а достойно почтил. Приказал, эта, значит, навсегда его в списке Тенгинского полка оставить и первым рядовым в роте считать. И на всех перекличках приказал имя его читать и при опросе имени отвечать дежурному солдату: «Погиб во славу русского оружия в Михайловском укреплении». Так-то! А потому ерой. Кабы жив остался, Егорья бы на грудь навесили, ну, а мёртвому память почтили… А на вид был мозглявый да хлябый такой, и еройства этого самого в нём не видать было… Только что на гармошке жарить умел за милую душу…

— Ну, а враги укрепление то есть это самое взяли, Дяденька? — полюбопытствовал, перебив рассказчика, какой-то солдатик.

— Взяли, братец мой, взяли… Ведь их одиннадцать тысяч привалило, а нас только всего-навсего пятьсот было. Взяли, братцы мои, взяли. Только не много от этого и поживились гололобые. Груды развалин заместо Михайловского им достались. А кто из наших восемьдесят человек раненых были, так нас в плен, эта, значит, и забрали с самим капитаном Ликой во главе… Потом государь-батюшка из плену выкупить изволил. За им, милостивцем, служба не пропадает николи! Так-то братцы! А таперича ступай на боковую… Спать пора!

И, громко зевнув, старый солдат двинулся к казарме. За ним последовали остальные. Постепенно глубокая тишина воцарилась в крепости.

Только изредка доносился громкий переклик часовых, взывающих во мраке ночи своё обычное: «слу-ша-ай!»

Миша, весь исполненный волнения вследствие слышанного им рассказа, мысленно горячился, по своему обыкновению.

«Подвиги!.. Герои!.. Славная смерть!.. Что может быть лучше этого! А тут затишье и бесполезное высиживание в ничегонеделании, со смутным ожиданием будущих благ! Нет, решительно завтра же подам просьбу о переводе на более интересный и неспокойный пункт. Пусть Полянов пошлёт в Куринское с оказией «летучку» о переводе».

И, твёрдо остановившись на своём решении, юноша готовился уже спуститься с бруствера, как неожиданный шорох привлёк его внимание.

Он взглянул в ту сторону, где чёрною, непроницаемою стеною высилась мрачная и суровая группа исполинских дубов и диких каштанов, и вдруг сердце его сладко замерло от какого-то радостного, ещё не вполне ясного предчувствия. При бледном свете месяца на тёмном фоне этой живой стены тихо покачивающих своими мохнатыми шапками деревьев двигались какие-то тёмные фигуры. Лёгкий шорох становился всё слышнее и слышнее с каждой минутой… Вот уже ясно можно разобрать характерный гортанный чеченский говор.

Сердце Миши сладко сжалось, потом забилось с необычайной силой.

В ту же минуту по соседству с ним грянул выстрел. Это часовой оповещал тревогу заснувшему было гарнизону.

И в ту же минуту маленькая крепость ожила как бы по мановению волшебного ока.

Глава 8 Мечты сбываются — враги наступают


робовой тишины, царившей за минуту до этого в укреплении, как не бывало. Проворно и спешно выбегают солдатики из неуклюжей казармы, где они только что расположились на отдых, нимало не подозревая о близости врага.

Алексей Яковлевич Полянов, на ходу застёгивая свой порыжевший от времени сюртуки зорко вглядываясь по сторонам проницательными тёмными глазами, наскоро отдавал спешные приказания команде.

— Неужели «они», Алексей Яковлевич? Неужто дождались? Господи! Вот счастье-то нежданно привалило! — так и кинулся к нему, захлёбываясь от восторга, обезумевший от радости Миша.

Но Полянов холодно осадил его.

— Слушайте, Зарубин, вы должны знать, что в деле необходимо иметь больше всего соображения и как можно меньше горячки, — умышленно подчёркивая это «вы», начал Полянов, разом точно водой облив не в меру восторженного офицера. — Я, ваш командир, приказываю вам не лезть без надобности в опасность и беспрекословно повиноваться моей команде, — сурово заключил он тоном начальства, не допускающего возражений. Потом, завидя печальное выражение на разом затуманившемся лице Миши, он тихо добавил, положив руку на плечо своего молодого друга: — В храбрости твоей я не сомневаюсь! Это уже говорит тебе не начальник, а друг! — И он крепко пожал руку молодого офицера.

«В храбрости твоей я не сомневаюсь! В храбрости твоей я не сомневаюсь!» — пело, ликуя, на все голоса в груди Миши. Сам Полянов, испытанный в боевых делах офицер, сам Полянов сказал ему это! Ему, Мише!..

«В храбрости твоей я не сомневаюсь!»

Точно розовый туман закружил голову молодого человека. Весь преисполненный радости и возбуждения, он как во сне носился по крепости, отдавая приказания, осматривая пушки, поверяя маленький гарнизон и всеми силами стараясь как можно точнее исполнять приказания, возложенные на него Поляновым, и в то же время не забывал поглядывать в ту сторону где на чёрном фоне леса смутно рисовались снующие и движущиеся фигуры врагов.

Сколько их? Превосходят ли они числом их — защитников укрепления? Ничего не видно в темноте… Всё покрыла своим таинственным пологом беспросветная мглистая ночь…


* * *

Словно серая лента, протянувшаяся от одного края неба до другого, прорезала сгущённую темноту… Заря забрезжила на востоке, и раннее утро вступило в свои права. На указанных комендантом позициях бодрые, готовые к встрече с врагом встретили это утро защитники маленькой крепости… Теперь не было уже у них того щемящего, саднящего чувства неизвестности о числе и силе неприятеля. Белая пелена рассвета сорвала таинственную маску ночи. Враг теперь весь на виду. И ни одно его движение не может ускользнуть от глаз гарнизона.

Под навесом лесной опушки расположился большой чеченский отряд.

Между деревьями то и дело мелькали высокие бараньи папахи и сухие фигуры, низко пригнувшиеся к стременам. Тёмные бешметы и чохи рельефно выделялись на свежей зелени леса. Между скромно одетыми всадниками гордо высилась на коне высокая фигура в красной чалме, с дорогим оружием у пояса.

— Да это никак наиб, старшина Шумилкин, — произнёс подле Зарубина взобравшийся на бруствер солдатик.

Миша быстро оглянулся.

— Наиб, говоришь, Спиридонов? — спросил он говорившего.

— Так точно, ваше высокоблагородие. Потому у него чалма красная, что твоя клюква. Злой в «деле» народ! Нечего говорить. На штыки так тебе и лезет.

«Вот бы его живьём, — мелькнуло в голове Миши, — поймать его, каналью, и в Темир-Хан-Шуру или в самый Тифлис к наместнику… Георгия за это дадут, пожалуй. Наиб тот же генерал, по-нашему… Ах, хорошо бы!» — вихрем пронеслось в голове размечтавшегося юноши.

— Алексей Яковлевич! А его живьём бы! — бросился он к показавшемуся на бруствере Полянову.

Тот, с нахмуренными бровями и суровым взглядом, с головы до ног оглянул расходившегося юношу.

— Извольте занять ваше место, подпоручик! — произнёс он строгим голосом.

Миша сконфузился и поспешил к своей команде. Быстро взобрались на вал солдатики, зарядили ружья… Всё наготове… Ждут… Фейерверкеры заняли свои позиции у пушек, приготовляясь достойным образом встретить нежданных гостей. Полянов со строгим, сосредоточенным лицом поспевал всюду. Миша несказанно удивлялся ему. Невзрачный, сутуловатый, серый на вид офицерик с седенькой клинушком бородкой точно преобразился: стан выпрямился, глаза сверкают… Прежнего, обычно флегматичного Полянова не осталось и следа.

Между тем неприятель то появлялся на опушке, то вновь скрывался за деревьями… Только мелькали чёрные папахи да красная чалма наиба…

— Да что они, канальи, дразнятся, что ли! — вскричал нетерпеливо Полянов и, быстро обернувшись, крикнул фейерверкеру: — А ну-ка, Тимошкин, угости их хорошенько, чтоб не мозолили глаза бездельники!

Тимошкин только и ждал этого, казалось… Быстро зажёг фитиль… тронул лафет… Раз!.. Оглушительно и густо пронёсся выстрел…

Непроницаемой серой пеленою вмиг заволокло и крепость, и поляну, и опушку. Когда дым немного рассеялся, можно было видеть трёх бесцельно мечущихся на опушке лошадей… Три всадника лежали окровавленные там же, на опушке.

— Алла! Алла! — послышалось за деревьями.

— Что? Не любишь? — с жестокой улыбкой произнёс Полянов. — Славный залп. Тимошкин, зайди ко мне после «дела», водки выпьешь. Молодец! — похвалил он фейерверкера.

— Рад стараться! — радостно отозвался тот.

У Миши судорога свела губу… «Вот оно, начинается!» — мысленно произнёс он, и вся его жизнерадостность разом пропала при виде этих трёх застывших без движения людей на опушке. А оттуда уже выделились три всадника. Впереди всех — наиб в красной чалме. Подле него юноша лет восемнадцати, черноокий, прекрасный, с гордым выражением на тонком лице. На винтовке переднего горца была привязана белая тряпка.

Вот выделился из группы загорелый всадник и замахал винтовкой с самодельным флагом.

— Ожечь их, ваше высокородие? — с явной готовностью во взоре обратился к Полянову Тимошкин.

— Нет, постой… белый флаг выкинули… Переговорить хотят…

Действительно, чеченцы хотели переговорить. Загорелый, словно бронзовый всадник быстро приблизился к самому рву, окружающему крепость, и начал ломаным русским языком, обращаясь к Полянову:

— Слушай, саиб… Моя пришла… Твоя стреляла… Трое лучших джигитов переселились в сады Аллаха от твой пушки… Но господин мой, великий вождь Гассан-бек-Джанаида простит смерть своих нукеров, если ты и твоя команда сдадите крепость. А нет — крепость будет взята и твоё тело и тела твоих аскеров[95] растащут чекалки и расклюют вороны. Мой господин ждёт ответа… Не согласишься сдать крепость — будем штурмовать… Так говорит мой господин Гассан-бек-Джанаида…

Гассан-бек-Джанаида! Словно эхом отозвалось в душе Миши, и он силился припомнить, где он слышал уже однажды это имя — «Гассан-бек-Джанаида!» — повторил он ещё раз, и вдруг яркая картина предстала пред ним. Тёмная августовская ночь… Белый шатёр… и над спящим русским офицером дикий горец-мюрид с поднятым кинжалом. А в углу маленький пленник с трепетом ужаса следит за ним… Так и есть… Он вспомнил: Гассан-бек-Джанаида, несомненно, тот самый мюрид, чуть не оставивший его сиротою. Миша взглянул по направлению красноголового наиба… Худое, почти сухое лицо… чёрная борода и горящие как уголья глаза. Ему на вид лет 35-40, не более. И возраст подходит. Сомнений больше нет. Это он, Гассан. Отец так хорошо и ярко описал его наружность, что Миша из тысячи узнал бы теперь разбойника, чуть было не убившего его отца.

— Вот хорошо бы снять с седла эту зазнавшуюся ворону! — произнёс он полувопросительно, бросив летучий взгляд находившемуся с ним по соседству Полянову.

Но тот только головой покачал:

— Они выкинули белый флаг… По военным правилам особы их неприкосновенны…

И, приставив руку рупором ко рту, он громко крикнул ближайшему мюриду:

— Скажи твоему беку-Джанаиду, что русские предлагают ему убраться восвояси… Иначе его отряд будет уложен на месте нашими ядрами, а он вздёрнут на ближайшем суку первой чинары!

Услышав эти не предвещающие ничего доброго слова, мюрид быстро отъехал от крепости и что-то проговорил сидевшему неподвижно, как статуя, на своём коне наибу.

Гассан с нахмуренным лицом выслушал переводчика. Потом что-то важно и сурово проговорил по-своему. И снова отделился от передней группы парламентёр.

— Мой господин, храбрейший из слуг имама, даёт вам полчаса времени для окончательного решения… Потом он разнесёт вдребезги ваше гнездо, и от крепости вашей не останется ни следа… Мой господин, бек-Джанаида, приказал это передать урусам.

— Слушай, ты, длиннохвостая ворона, если ты ещё раз осмелишься заикнуться о сдаче крепости, я прикажу моим молодцам угостить тебя свинцовым гостинцем! — крикнул вышедший из себя Полянов.

Вероятно, слова его произвели должное действие, потому что красноречивый глашатай мигом повернул от крепости и, вместе с наибом и черноглазым юношей, во весь опор помчался к опушке.

Переговоры были окончены. Надо было готовиться к штурму.

Гарнизон маленькой крепости состоял из пятидесяти человек, между тем как всадников, оставивших теперь свою опушку и выехавших на открытое место, насчитывалось до трёхсот.

Полянов только хмурился, оглядывая ничтожные силы своего гарнизона. Всё, что находилось в крепости, было поставлено с ружьями на валу. Даже Потапыч, давно уже не державший штыка в руках, и тот выполз из Мишиного барака с твёрдым намерением «ожечь гололобых».

— Братцы! — обратился Полянов к своему гарнизону. — Приготовьтесь к мужественной защите! Знайте, что о подвиге или смерти вашей узнает и царь, и Россия. Так не постыдную же память оставим мы по себе! Я не могу допустить даже мысли о взятии крепости. Вспомним Лазаревское и Михайловское… Или победим, или умрём!.. Да что я, — с принуждённой улыбкой оборвал себя, комендант, — с такими молодцами стоит ли говорить об этом!

— Рады стараться, ваше высокородие! — бодро и весело отозвались солдатики.

— Вот вы давеча о Михайловском укреплении говорили, дяденька, — обратился маленький востроносый солдатик к фельдфебелю, — о подвиге Архипа Осипова рассказывали, а може, такой Архип Осипов и среди нашего гарнизона выищется.

— Тьфу ты! Типун тебе на язык, дурень! — оборвал его, торопливо сплюнув на сторону, фельдфебель. — О чём говорит-то! Да мы ещё ево, эта, значит, поподчуем! Чего о смерти-то говорить зря, эта, значит…

— Ну, накликали беду, ваше благородие. Таперича отведите сердечко… И пальба вам будет… и штурмы… и всякой всячины вдоволь… Только держись! — недовольно ворчал старый Потапыч на своего воспитанника.

Сердце денщика-дядьки так и било тревогу. «Ишь, не сиделось ему в Питере, — мысленно честил он своего питомца, — пороху понюхать захотелось… А не приведи, Господи, ранят его эти мохнатые черти, убьют… О Господи! Какой я ответ матушке Елизавете Ивановне да капитану моему дам? Эх, дите, и впрямь ты дите неразумное!» — заканчивал свои тревожные мысли старик, пристально вглядываясь в моложавое жизнерадостное лицо Миши.

А Миша так и пылал весь, так и трепетал жаждою предстоящего боя.

И бой не замедлил наступить.

Глава 9 Штурм. Черноглазый юноша-воин. Погоня


еперь уже весь отряд горцев, отделившийся от опушки, стоял перед маленькой крепостью не более как на расстоянии полуверсты. Чеченцы, казалось, деятельно готовились к бою. Сравнительное затишье наступило в их рядах. Солнце высоко поднялось к зениту и пекло вовсю. Полдневная жара давала себя чувствовать. Красноголовый наиб спешился, его примеру последовали остальные, и скоро до Осаждённого гарнизона долетели слова неизбежной мусульманской молитвы:

— Ля-иллях-иль-Алла! Астафюр-Алла!

И, точно в ответ на неё, послышался стройный хор гарнизона:

— Спаси, Господи, люди Твоя!..

Отец Дормидонт ходил по рядам солдатиков и кропил их святой водой.

Вот наступила тишина… зловещая и таинственная, словно затишье перед наступающей бурей…

И она разразилась.

— Алла! Алла! — наполнило теперь звучным гулом до сих пор мертвенно-тихую поляну… и вмиг маленькая крепость была облеплена, как мухами, со всех сторон чеченским отрядом…

Залп двух крепостных орудий встретил его на полдороге.

Но это не остановило врага. С быстротою молнии бросились горцы на бруствер, десятками валясь от осыпавшей их картечи…

Теперь уже фейерверкер не успевал наводить орудия. Надо было помогать своим в том месте, где уже завязался штыковой бой. Каждый штык, каждая рука были на счету.

Там, где влезла на бруствер большая толпа чеченцев, бился Миша Зарубин во главе вверенной ему команды… Уже несколько чеченцев отбил он метким ударом своей сабли… Но вместо одного — является десяток других… Рука юноши онемела, грудь высоко вздымается под забрызганным кровью сюртуком… Это чужая кровь, вражеская… Он, Миша, слава Богу, ещё не ранен.

— Ля-иллях-иль-Алла! — вопят чеченцы.

— Ура! — гулко перекрикивая их, вылетает громовой крик из десятка охрипших солдатских грудей.

Миша бьётся как лев. Папаха съехала с его головы… Капли пота проступили на похолодевшем лбу… Какой-то красный туман застилает зрение… Он уже не думает ни о подвигах, ни о славе. Вся его цель — сбросить с бруствера вон того рослого чеченца, который заносит над ним свой короткий острый кинжал.

Раз!..

Новый взмах сабли, и высокий чеченец летит с бруствера, странно взмахнув руками… Это он, Миша, угодил ему в сердце концом своей сабли… Он убил его…

Убил? Убил человека?!

Но ему нет времени думать об этом… Вон уже лезет новая толпа на вал крепости… Со зверским остервенением кидаются они на ряды защитников…. Заметно поредели эти ряды…. Немного на валу доблестных героев-солдат. А враг всё прибывает и прибывает.

— А что, ежели, примерно, к слову сказать, дяденька… — слышится подле Миши глухой, хриплый голос, и он с трудом узнает в нём голос востроносенького солдатика, жадно расспрашивавшего фельдфебеля о бое в Михайловском укреплении, — а что, ежели, дяденька, подобно Архипу Осипову погребок взорвать…

— Не время… Молчи! — так же хрипло отзывается фельдфебель. — Ещё поку… — Он не успевает докончить фразы, и голова его, отделённая от туловища, летит в крепостной ров.

И много уже там таких голов… Много исковерканных, изодранных чеченскими кинжалами тел защитников похоронено в мутной воде канавы.

Мише некогда хорошенько вникнуть в это… Над его головой слышится снова «Алла! Алла!». Он быстро оглядывается.

Красноголовый наиб и черноокий юноша бьются в двух шагах от него.

Наиб ни на минуту не оставляет юношу одного. Зоркими глазами следит он за ним. Вот пробирается к нему с поднятой саблей солдатик, заносит руку над головой юноши… Но красноголовый разом отсекает руку, и рука, не выпуская сабли, падает в ров…

«Что он ему? Сын? Брат? Товарищ?» — мысленно спрашивает себя Миша и, затаив дыхание, расчищая саблей себе путь, пробирается к этой группе…

Вот уже он подле юноши. Вот уже в двух шагах от него. Красноголовый схватился в это время с самим Поляновым…

С быстротою молнии кидается Миша к черноокому красавцу… Тот увлёкся битвой, не видит… О, как широко раздвигаются его ноздри… Как ярко пылают огненные глаза… Что-то хищное в нём, несмотря на крайнюю молодость, что-то неумолимое и жестокое, как смерть… И при этом ярко-трогательная, почти девичья красота словно из мрамора изваянного лица…

— Эй, ты! Бритоголовая девчонка, я хочу сразиться с тобою! — вне себя кричит, закипая непреодолимым бешенством, Миша.

Черноокий красавец быстро обёртывается к нему…

Они мерят друг друга глазами, оба юные, оба всеми своими фибрами жаждущие боя…

И вот слились и столкнулись не на жизнь, а на смерть… Кинжал юного горца уже занесён над Мишей…

«Это смерть! — вихрем проносится в разгорячённом мозгу Зарубина. — Это смерть!» Погибнуть здесь, на стенах бруствера, от шашки юного горца кажется ему верхом несправедливости судьбы! Перед его глазами проносятся лица отца… матери… Лены…

И быстрым движением руки он поднимает саблю и изо всей силы втыкает её в грудь юного горца.

Бешеный, почти нечеловеческий крик заставляет вздрогнуть с головы до ног Мишу. Это не человеческий крик, нет! Так может только кричать чекалка, у которой выкрали из норы детёныша.

В один миг красноголовый наиб хватает убитого и с диким криком кидается с бруствера… За ним следуют остальные… И через минуту крепостной вал очищен от врагов.

Точно пьяный шатается Миша… Перед глазами его красные круги… В сердце жгучая жажда настичь, отомстить за смерть товарищей.

— Братцы! Кто за мною? — кричит он неестественно напряжённым звонким голосом. — Догоним разбойников, доканаем их! — И во весь опор несётся за ворота крепости… За ним его команда, человек десять самых отчаянных удальцов, сорвиголовы гарнизона…

Напрасно кричит им во весь голос Полянов:

— Остановитесь, безумцы, остановитесь, вы идёте на верную гибель!

Миша глух ко всему окружающему. Вот он настигает врага… Вот словно обезумевший врезывается в его ряды… Вот красноголовый уже близко, подле него… К нему стремится во весь опор Миша, конвульсивно сжав бока своего коня… Вот он уже выхватывает револьвер… взводит курок, целя прямо в лоб красноголового.

И вдруг что-то тесно охватывает его шею… Ловко кинутый аркан сжимает её. Он отделяется от седла, конь исчезает под ним, и в одну минуту он падает к ногам красноголового наиба…

Глава 10 Страшная действительность


сырь![96] Гяур! Мастагата керестень! Убей его скорее! Убей есыря, храбрейший наиб…

И целая толпа грязных, чумазых, почти нагих ребятишек с громким криком и визгом кинулась под самые ноги наибова коня.

— Эй, вы, тише, шайтаново племя! — грозно прикрикнул на них тот с высоты седла и красноречиво взмахнул своей нагайкой.

Дети врассыпную кинулись в разные стороны…

Но вместо них теперь выдвинулись вперёд старухи. Чёрные, костлявые, с искажёнными от злобы лицами, они цеплялись за стремена и поводья наиба и кричали ему дикими, исступлёнными голосами:

— Уруса, гяура привёз! Отдай нам его, господин, на потеху… Мы сумеем расправиться с ним… Отдай старой Илите… У неё гяур убил сына… Она сумеет выместить его смерть на этом есыре! Отдай его Илите, Гассан!

— Молчите вы, старые вороны! — прикрикнул на них ехавший впереди своего отряда бек-Джанаида. — Урус — мой пленник. Я не отдам его никому, чтобы самому выпить до дна кубок мести… Русский есырь убил моего брата Али…

— Убил Али! Убил Али! Черноокого Али, юного джигита! — завопили старухи. — О горе тебе, несчастная Селтанет. Не на радость вскормила ты твоего питомца… Горе, Селтанет, горе! — И они, потрясая костлявыми кулаками, расступились перед всадниками и пропустили перед собой весь отряд.

Молча ехал Гассан по улицам аула. За ним четыре нукера на сплетённых из ветвей чинары носилках несли тело убитого Али. Через седло Гассана был перекинут связанный по рукам и ногам и с головой укутанный в бурку пленник.

Мало ли много ли времени прошло с тех пор, как Миша Зарубин слетел с седла, полузадушенный чеченским арканом, вряд ли мог отдать себе отчёт юноша. С той минуты, как горцы окружили его с дикими, торжествующими криками, он точно перестал сознавать действительность. Оглушённый падением, молодой офицер очнулся только тогда, когда его враги были уже далеко от стен маленькой крепости, но где именно, он не понимал: плотно обматывающая его голову бурка мешала ему узнать это. Зато он чувствовал по быстро двигающемуся крупу коня, что его похититель несётся во всю прыть, спеша куда-то. Отёкшая голова, свешанная с седла, туго перетянутые верёвками руки и ноги, какой-то смутный туман в мозгу — всё это мешало молодому Зарубину ясно сознавать действительность. Миша очнулся вполне только тогда, когда чьи-то сильные руки подхватили его с седла и опустили на землю… И вмиг наброшенная на голову бурка была сорвана… Ослепительно яркий луч солнца разом ожёг его глаза и невольно заставил зажмуриться. Когда он открыл их снова, то увидел, что находится во внутреннем дворе большой сакли. Перед ним стоял Гассан-бек-Джанаида, окружённый своими нукерами. В стороне от них лежали на земле носилки с телом Али. Миша невольно вздрогнул при виде мертвеца и поспешил отвести от него глаза. В эту минуту из толпы выдвинулся тот самый горец, который ещё так недавно предлагал да-а-ват маленькой крепости.

— Знаешь ли ты, — начал он, подходя к Мише, коверканным русским языком, — знаешь ли ты, что ожидает тебя, саиб?

Зарубин, едва державшийся на ногах от слабости, собрал все свои силы и смело ответил:

— Знаю… Я убил родственника Гассана, и за это ждёт меня смерть.

— Ты убил его брата, саиб, брата, которого он любил больше собственной жизни!.. Не выдумано для тебя ещё тех мучений, которые бы могли вознаградить наиба в его потере.

— Я не боюсь ничего, — ответил Зарубин, — потому что не чувствую вины за собою… Не предательски, не из-за угла убил я юного бека, а в равном честном бою. Если Гассан считает, что я заслужил смерть, пусть убивает меня…

— Ответ достойный смелого, — произнёс горец, успевший перевести наибу слова Зарубина, — урусы храбры и презирают смерть; в этом им отказать нельзя… Мой господин приказал передать тебе, что ты умрёшь с зарею.

— Я готов к смерти! — спокойно отвечал Миша.

В то время как переводчик передавал его слова наибу, из внутренности сакли выбежала старая женщина-горянка. Седые косы её растрепались, бешмет был разорван в клочья, чадра сброшена с головы, лицо искажено от гнева. Она со всех ног кинулась к носилкам, на которых лежало распростёртое тело Али, и через минуту вопль её наполнил двор сакли…

— О мой юный сокол! О золотое солнце моей родины! О серебряный месяц мой! Радость и жизнь нашей мирной сакли… Где ты? Какие райские сны витают над твоими смежившимися очами?.. Какой сладкий сон навеял тебе своими тёмными крыльями могучий из ангелов — Азраил? Али мой! Горькая утрата моего бедного сердца! Солёная слеза моих очей!

Она приникла к телу юноши головой и на мгновение замерла на нём, исполненная невыразимого порыва тоски. Потом быстро вскочила на ноги и с лёгкостью молоденькой девушки подбежала к связанному Мише.

— Проклятый убийца, гяур… собака… шакал, пьющий чистую кровь нашего племени… О, отдай мне его, этого убийцу, Гассан! Отдай на потеху, храбрый наиб… Я вырву его лукавые очи своими пальцами… Я упьюсь его кровью… Я вымещу на нём все предсмертные страдания Али, моего вскормленника!.. Он проклянёт месяц и день, когда появился на свет… Я покажу ему, что значит месть женщины, кормилицы, потерявшей своего дорогого питомца!..

И она, сжимая в кулаки свои крючковатые пальцы, размахивала ими перед самым лицом Зарубина.

— Молчи, старуха! — сурово перебил её Гассан. — Есырь этот — мой, и его жизнь принадлежит мне по праву. Ты можешь утешиться. Его убийство не останется не отомщённым, и священные канлы будут исполнены мною. Ступай в дом, кормилица, и приготовь всё нужное к погребению твоего питомца.

Селтанет не смела ослушаться своего господина и медленно поплелась в свою саклю, но по дороге туда она несколько раз оглядывалась на пленника и, грозя ему своими костлявыми чёрными кулаками, кричала:

— Гяур!.. Шакал!.. Урус-собака!..

Лишь только она удалилась, Гассан-бек-Джанаида сделал знак своим нукерам и громко произнёс:

— Гудыня-тамуна![97]

Те с быстротой молнии кинулись к юноше, в одну минуту перерезали стягивающие его члены верёвки своими кинжалами и потащили к огромной яме, вырытой в углу двора.

Это и была подземная гудыня, неизбежная принадлежность каждого наибского двора. В одну секунду Зарубин очутился на краю её.

Один из нукеров поставил Мишу на самом краю ямы. Другой со смехом толкнул его… И вмиг юноша очутился на дне тёмной беспросветной могилы…

На другое утро, с зарею, хоронили Али, молодого бека-Джанаида. Тело его, уже с вечера перенесённое в мечеть и перевитое пеленами, муталиммы бегом вынесли из михрабы[98] и в виду огромной толпы родственников и друзей понесли на кладбище, потрясая свитками Корана и крича во всё горло: «Аллах-экбер! Аллах-экбер!»

Это делалось для того, чтобы злые джинны во главе с их повелителем, шайтаном, не перехватили по пути грешную душу умершего.

На кладбище покойника опустили в сидячем положении в приготовленную для него могилу, зарыв вместе с ним и всё его оружие, чтобы он мог достойным воином предстать перед престолом Аллаха. Потом, забросав яму землёй, они придавили могильный холм большим, тяжёлым камнем. В это время в джамии зажгли новую очистительную лампаду в честь умершего, и убитый горем Гассан вернулся в свою осиротевшую саклю.

Глава 11 Рук-эта-намаз. Зюльма. Новость Патимат


улко гремит на весь аул звучная, как гром, шалабанда[99]. Пискливо вторят ей пронзительная садза и мелодичная гюльме[100]. На гудекане толпа. Горят костры. Груды зарезанных баранов свалены в кучу. Запах свежей крови и шашлыка наполняет воздух. Выстрелы из винтовок с их повторенным горами эхом гремят над аулом… На площади цвет Веденского рыцарства джигитует, состязаясь в ловкости и быстроте… В противоположном углу то медленно развёртывается, то вновь сбирается в круг протяжная и бесконечная орираша[101].

Недаром сегодня это весёлое торжество в Дарго-Ведени, недоступной резиденции имама. Шамиль женит своего сына, красавца первенца Джемалэддина, на дочери наиба Талгика. Вот почему и костры, и джигитовка, и громадные кувшины бузы, успевшей уже в порядочном количестве перейти в желудки правоверных…

И во дворце имама также праздник.

В огромной просторной кунацкой, куда почти не проникают солнечные лучи, на мягких турецких коврах и брошенных поверх гасилей подушках сидит несколько десятков почтенных гостей.

Между ними ярко выделяется гордая фигура Даниэля, султана Елисуйского. На Даниэле генеральский мундир русской службы. Он когда-то был слугою белого падишаха; теперь он верный сподвижник Шамиля. Даже дочь свою, красавицу Каримат, отдал он в жёны сыну имама, Кази-Магоме… Подле него Технуцала-Измаил, наиб Ботлинский и Мустафа Ахмед-Кудалинский, вернейшие слуги имама. У одного из них шрам через всё лицо — след шашки уруса, у другого — не хватает пальцев на руке. Дальше казначей Хаджио и Гассан-бек-Джанаида. Лицо Гассана далеко не подходит своим выражением к весёлому настроению пиршества. Ему волей-неволей приходится из-за свадьбы сына повелителя отложить казнь пленника уруса. А душа его жаждет мести, жаждет крови гяура, как высохшая от зноя земля жаждет капли дождя. И душа Али требует возмездия… Он сегодня ещё предстал брату во сне, окровавленный, страшный… Его одного боится Гассан. Он скрыл при личном докладе Шамилю о штурме русской крепости, что ему удалось выхватить живьём русского офицера, — скрыл, горя желанием упиться местью, которой имам мог воспрепятствовать. Что, если узнает Шамиль о присутствии пленника в гудыне?.. Что ему делать тогда? Нет, нет, завтра же он покончит с урусом!..

Служанки ещё не внесли дымящегося шашлыка на шампурах, и из бурдюков ещё не брызнула хмельная струя бузы… Пир ещё не начинался… Он начнётся лишь по окончании рук-эта-намаза[102]. А пока и краснобородые почтенные алимы, и храбрейшие наибы-вожди, и молодые джигиты из беков и беев[103] сидят на мягких подушках, слушая певца-сказочника «гекоко», повествующего длинное сказание о героях — витязях страны. Сладок, как турецкий душаб, голос гекоко, и неисчерпаема, как воды Каспия, фантазия певца. Гекоко одна из самых почитаемых личностей на Кавказе. Это баян страны. Сколько раз, дрогнув под неприятельским натиском, бросались в бегство мюриды и вдруг останавливались, услышав голос своего гекоко, прославляющего подвиг былых богатырей, и, вспомнив эти былые подвиги предков, они с новым рвением кидались в бой. Зато без гекоко не обходится ни одно празднество в ауле. Он своими песнями справляет тризну по убитым, приветствует рождение мальчика и напутствует новобрачных на новый путь.

И теперь сладкий голос певца волною носится над головами сидящих в кунацкой гостей. С затаённым вниманием слушают его старейшины, наибы и молодые князья-джигиты… И не в одном из них, под впечатлением этих песен, закипает кровь в жилах и душа жаждет подвигов, о которых повествует сказочник-певец.

Один только человек далёк и от песен гекоко, и от самого празднества. Между своими братьями, Кази-Магомой и юным шестнадцатилетним Магометом-Шеффи, сидит Джемалэддин. Но это уже не тот прежний Джемалэддин, каким мы его оставили в долине Мечика, неподалёку от Хасав-Юрта.

Куда девались яркий блеск глаз и юношеская свежесть лица молодого человека! Это далеко уже не прежний красавец, нет! Глаза ввалились и горят нездоровым лихорадочным огнём. Лицо бледно и худо до неузнаваемости. Два зловещих багровых пятна выступили на неестественно обострившихся скулах.

Два года тяжёлой, безысходной тоски по его новой милой родине — России наложили неизгладимую печать на всё существо бедного Джемалэддина.

С первого же дня возвращения Шамиль окружил своего любимца нежными заботами и попечениями, не расставаясь с ним ни на минуту, расспрашивая его обо всём. Он хотел знать всё: и его жизнь в неведомой северной стране, и обычаи, и нравы России… Хотел знать и то, как велика её военная сила и каким количеством войск обладает здесь, на Кавказе, белый падишах. Хотел знать и расположение этих войск. Хотел уговорить сына пойти во главе чеченского отряда на русские полчища, но Джемалэддин категорически отказался от этого.

Он не предатель и не изменник, чтобы идти против своих, своего царя…

Он так и сказал «своих»…

И не ограничился этим, стал просить отца прекратить войну с русскими, примириться с белым царём.

Тогда между сыном и отцом впервые проявилась неприязнь. Шамиль разом охладел к Джемалэддину, и жизнь юноши вследствие этого стала невыносима, как жизнь пленника.

Все недружелюбно и косо стали поглядывать на него: гнев властелина распространился и на отношение к нему остальных. А тут ещё прибавилась нестерпимая тоска по России, и молодой горец весь отдался этой тоске.

Тогда, заметя его исхудавшее лицо и горящий лихорадочным огнём взор, Шамиль решился на новое средство, которым думал привязать к родине сына.

Дочь наиба Талгика, Зюльма, славилась красотой на весь Дарго-Ведени, и дочь наиба Талгика решено было дать в жёны Джемалэддину.

Гекоко кончил, оборвав свою песнь на полуслове… Песня замолкла, и только серебристая струна чианури, перебираемая пальцами певца, умирала, тихо звеня в своём предсмертном звуке… В ту же минуту громкий смех, шум и возня послышались за дверью, и целая толпа девушек, весёлых, смеющихся и суетливых, втолкнула в кунацкую закутанную в чадру фигуру.

Тогда все гости поднялись с циновки и окружили жениха.

Кази-Магома и Магомет-Шеффи стали тихонько подталкивать Джемалэддина навстречу закутанной невесте. Девушки проделали то же с Зюльмой. Когда наконец они сошлись на середине кунацкой, за окном сакли прогремел залп из винтовок, и в ту же минуту из соседней комнаты появился, в сопровождении телохранителей, старшин и мюршидов, Шамиль со свитком Корана в руке. Он соединил руки молодых и прочёл над их склонёнными головами свадебную молитву.

Так свершился рук-эта-намаз — венчальный обряд чеченцев.

Новый залп из винтовок возвестил о том, что он закончен. Благословив новобрачных, имам в сопутствии ближайших старейшин удалился к себе. Он, как священное лицо, не мог, по правилу тариката, оставаться на пиршестве.

Пир тотчас начался с его уходом. Смуглые караваш внесли шашлык и бурдюк с бузою, целые груды риса, приправленного чесноком и пряностями, и свежие пшеничные чуреки. Гости принялись за яства, обильно приправляя их своей любимой бузой.

Девушки и молодёжь вышли на середину кунацкой, и началась неизбежная во всех торжественных случаях лезгинка.

Джемалэддин молча сидел подле укутанной с головы до ног новобрачной. Он едва знал Зюльму, маленькую, черноглазую Зюльму, отданную ему в жёны по приказанию отца. И теперь сидящая подле него малютка-женщина казалась ему чужой и далёкой. Больше того, она возбуждала в нём что-то похожее на злобу, потому что со времени женитьбы ему будет ещё труднее вырваться из гор…

Горы!.. Здесь он всем чужой и ненужный, никому не понятный человек… А там, в России… о Боже!

Перед мысленным взором молодого горца встают милые образы близких людей — Зарубин, его жена, Миша… И та милая, худенькая, необычайно трогательная девушка, с такой смелостью говорившая ему о Христе, та, чей маленький крестик покоится у него на груди под сукном праздничной чохи… Где-то они все теперь? Вспоминают ли о своём далёком друге или вовсе забыли его?..

Джемал вздрагивает и прижимает руку к груди, к тому месту, где находится крестик… Невольная тоска сильнее обжигает ему сердце. А вокруг него между тем всё оживлённее и быстрее развёртывается стремительный и красивый танец…

Вся обвеянная своими чёрными косами, несётся в нём хорошенькая Написет — старшая из сестёр его, Джемала. Она уже невеста. Между юношами-гостями находится её избранник, юный Абдерахман. Её чёрные глаза устремлены на него… Для него одного танцует красавица. Но вот она окончила танец, и на смену ей встаёт другая…

Это Патимат — единственное существо в серале, к которому успел привязаться Джемалэддин за эти два года. И немудрено. Сердце Патимат мягко, как воск, и сама она кротка, как овечка, к тому же она отдалённо напоминает ему мать… Сколько раз приносила она ему известие о том, что у того или другого горца томится в гудыне русский пленник, и вместе с ним вымаливала разрешение отца отпустить на волю уруса!

Шамиль любил девочку больше других и порой исполнял её просьбу. Многие пленники были обязаны своим спасением черноокой ходатайнице Патимат.

Джемалэддин всей душой полюбил за это девочку. И теперь он даже оживился несколько при виде пляшущей сестры…

Ей только тринадцать лет, Патимат, но она кажется совсем уже взрослой девушкой.

Девочки у горцев развиваются рано. В тринадцать-четырнадцать лет они уже невесты. И Патимат в грации и искусстве плясать не уступит взрослой.

Быстро поднимает она над головой свой бубен и несётся с ним плавно и медленно по мягким коврам кунацкой… Вот она ближе и ближе приближается к Джемалэддину…

Как горят её чёрные глаза!.. Как веют вокруг раскрасневшегося лица белокурые косы… Вот она ловкой рукой подбросила бубен и снова, не переставая плавно кружиться в затейливой фигуре лезгинки, подхватывает его… И вдруг ускоряет темп и быстро несётся, подобно птице, перед взорами гостей… Белокурые косы прыгают и пляшут по плечам, заодно с нею, вокруг прелестной головки… Оживлённое личико направлено в сторону брата и говорит ему о чём-то без слов… О чём? Джемалэддин чувствует, что это — необычайное оживление, догадывается, что его сестре надо сообщить ему что-то…

Вот она снова подбросила звенящий бубен и, прежде чем кто-либо успел заметить, быстро наклонилась к брату и шепчет быстро-быстро на ухо ему:

— Брат! В гудыне Гассана снова томится пленник и не простой урус-солдат, нет — саиб, настоящий саиб. И с таким добрым лицом!.. Я не решаюсь просить за него отца, потому что повелитель очень сердит и запретил мне заступаться впредь за урусов… Выручи несчастного саиба, ради Аллаха!..

И тут же, изогнувшись змеёю, вихрем несётся дальше, мерно ударяя в бубен тонкими смуглыми руками…

Глава 12 Жертва Зайдет. Неожиданное спасение


узыка и пляска молодёжи в кунацкой глухо долетают на женскую половину дворца…

Жены Шамиля — у него их, по мусульманскому обычаю, несколько — не имеют права выходить со своей половины и довольствуются тем, что, рассевшись на полу, угощаются всевозможными сладостями, запивая их душистым и ароматичным душабом.

Старшая из жён, маленькая, худенькая и рябая Зайдет, производит очень неприятное впечатление. Что-то жестокое запечатлелось в её пронырливых рысьих глазках и в тонких, недобрых губах сердито поджатого рта.

Зато вторая жена Шамиля, высокая, полная, чрезвычайно симпатичная, уже и немолодая Шуанет, очень симпатична с её добродушным, не по летам моложавым и милым лицом.

Тут же между ними снуёт семнадцатилетняя Аминет, младшая жена имама, отличающаяся замечательной весёлостью и проворством. Это, однако, не мешает хорошенькой Аминет быть крайне капризным и самовольным созданием.

Жены Шамиля угощают дорогую гостью, жену Кази-Магомы, дочь Даниэля, султана Елисуйского, красавицу Каримат. Очень нарядная, вся в шёлку и драгоценностях сидит Каримат на почётном месте и из маленькой чашечки пьёт ароматичный душаб, заедая его сладкой алвой.

— Вот и женился Джемал, — лениво тянет Зайдет, — а что толку? Как ни приручай к сакле орлёнка, он всё на простор норовит.

— Веселье там, — вторит ей Аминет, складывая губки в капризную усмешку, — хоть бы одним глазком взглянуть: и садза, и гюльме, и шалабанда… Хорошо!.. Девушки наши лезгинку пляшут… Так бы и побежала туда! — мечтательно заключает она.

— Вот-вот, — сердито обрывает её Зайдет, — только тебя там и не хватало! Мало ты набегалась по двору, как угорелая кошка, с детьми, точно и сама ребёнок… Вот бы увидел кто из наибов — срам на голову нашу, чистый срам!

Зайдет постоянно чем-нибудь да допекала юную Аминет. Она явно завидовала её красоте и молодости и всячески при каждом удобном случае пилила её.

— Бегать и играть не стыдно! — со смехом вскричала молоденькая женщина, и глаза её сердито блеснули на старшую соперницу. — Стыдно жадничать и злиться, как ты жадничаешь и злишься, скупердяйка Зайдет.

Очевидно, она затронула самую чувствительную струну в душе Зайдет, потому что та вся разом покраснела, как морковка, и сердито напустилась на неё:

— Я скупердяйка? Я? Да как ты смеешь говорить это мне, старшей жене имама? Да я тебя…

— Уйми свой язык, старуха! — уже в голос расхохоталась хорошенькая Аминет. — А то он мелет вздор, как шалабанда, а в голове твоей пусто, как в пустом котле…

— Не ссорься, джаным! — протянула сонным голосом красавица Каримат. — Не ссорься!

— Что мне ссориться с глупой девчонкой! Мне и неприлично это… Я её хозяйка и повелительница; только бестолковая коза не хочет понимать этого! — надменно произнесла Зайдет и, преисполненная важности, вышла из комнаты.

За порогом общей сакли, служившей столовой для многочисленных членов женской половины сераля, находился длинный коридорчик, который вёл в крошечную каморку на самом конце его. Зайдет быстро миновала тёмный проходец и, остановившись у небольшой двери, толкнула её, предварительно сняв с неё засов.

В крошечной каморке, похожей скорее на гроб, нежели на комнату, в углу на связке соломы лежала худенькая белокурая девочка. Её огромные глаза грустно и жалобно смотрели из-под тёмных тонких бровей. Несмотря на полное изнурение, ясно выражавшееся на худеньком личике, белокурая девочка казалась хорошенькой, как ангел.

Но красота ребёнка не трогала озлобленной и всегда всем недовольной Зайдет. Она быстро приблизилась к девочке и, впиваясь в неё гневным взором, спросила:

— Ну что, надумала ты наконец отправиться к мулле, несчастная гяурка?

Бледное лицо ребёнка покрылось слабым румянцем при этих словах.

— Оставь меня! Зачем ты приходишь меня мучить? Я уже раз сказала тебе, что никогда не изменю вере отцов… Что же тебе надо ещё от меня?

— Что мне надо от неё? Вот глупая баранья башка! Или ты не слышала, что приказал повелитель?.. О, что за бессмысленные дуваны все эти урусы! Не понимают собственного счастья. Ведь сто раз говорили тебе, глупая девчонка, чтобы ты приняла нашу веру, ислам. Сам повелитель указал Магомету-Шеффи взять тебя в жёны, когда ты подрастёшь. Подумай, какая честь ждёт тебя, презренная караваш! Ты, несчастная пленница-гяурка, будешь супругой сына имама! Не глупи же и не упрямься, Тэкла! Помни, что я могу силой заставить тебя стать мусульманкой…

— Никто не заставит меня изменить Христу! — проговорила девочка. — Я останусь верна Ему, знай это, госпожа, и не мучь меня понапрасну.

— Но ты не можешь стать тогда женой Магомета-Шеффи! — воскликнула Зайдет.

— Магомета-Шеффи, — с горечью произнесла девочка, — того самого Магомета-Шеффи, который чуть не изуродовал меня два года тому назад… О, храни меня Господь от этого! Нет! Нет! Я была и останусь христианкой, и оставь меня с твоими дикими речами, госпожа! Оставь меня.

— Ты должна быть почтительнее с женою имама! — вне себя вскричала Зайдет. — Разве ты не знаешь, что в мою полную собственность отдал тебя господин?

— Оставь меня или убей поскорее, — простонала чуть слышно несчастная. — Я хочу смерти и только смерти, я слишком страдаю! Жизнь надоела мне…

Бледное лицо Зайдет вдруг приняло мягкое выражение, так мало идущее к нему.

— Слушай, Тэкла, — как только могла ласково проговорила она, — слушай! Имам обещал мне большую награду, если я уговорю тебя принять веру Аллаха… Я всей душой хочу услужить ему. Если ты исполнишь его повеление, я засыплю тебя подарками и ты будешь моей второй дочерью после Нажабат, если нет, — берегись! Я выдумаю тебе такие мученья, которые не снятся во сне, и ты скоро поймёшь, как невыгодно тебе не слушаться твоей повелительницы!

— Зачем ты говоришь это, госпожа? — произнёс слабый голосок Тэклы. — Я тебе давно сказала, что не боюсь никого и что смерть будет для меня избавлением…

— А… если так! — прошипела Зайдет и, сорвав со стены висевшую на гвозде нагайку, ударила ею изо всей силы Тэклу по плечам.

Несчастная девочка испустила продолжительный стон… Этот стон не разжалобил, а скорее ещё более раздражил разъярённую женщину. Не помня себя, она наносила теперь удар за ударом по спине и груди бедного ребёнка…

Худенькое тельце Тэклы билось и извивалось под немилосердными ударами Зайдет. Неизвестно, чем бы окончилось всё это, если бы на пороге комнаты неожиданно не появилась кривоножка Нажабат.

Она значительно выросла в эти два года, но её исковерканные ноги не выпрямились за это время.

— Мать! Мать! — кричала она, захлёбываясь и волнуясь. — Новость у нас, новость! У Гассана в гудыне сидит пленник. Патимат узнала это от наших караваш и сказала Джемалу, чтобы он просил за него отца…

— Что ты мелешь такое, кривоногая шалунья? — так и закипела разом охватившим её любопытством Зайдет.

Такое происшествие, как появление нового пленника в ауле, было очень важным событием в однообразной жизни затворниц. Немудрено поэтому, что Зайдет позабыла весь мир, услышав от Нажабат захватывающую новость.

— Клянусь Аллахом, правду говорю тебе, мать… Сейчас Патимат была в серале… Рассказывала, как там пляшут… Эх жаль, что я уродилась с такими ногами, а то бы я показала этим косолапым медведицам, как у нас надо плясать лезгинку! — с заметной завистью произнесла девочка.

Но Зайдет и не слушала её.

Совершенно позабыв о своей пленнице, вся охваченная непреодолимым желанием как можно скорее поделиться новостью с остальными, она со всех ног кинулась в сераль. Нажабат на своих кривых ножках заковыляла вслед за нею…

Тэкла, почти потерявшая сознание под жестокими ударами нагайки, долго лежала без движения, издавая слабые стоны. Потом она медленно поднялась и села на своей соломе… Что-то тёплое и липкое текло у неё по шее, прямо на обнажённое плечо… Хлёсткая и твёрдая, как кинжал, нагайка, глубоко врезавшись в нежное тело девочки, оставила на нём кровавую борозду. Зайдет не жалела силы и рук, наказывая свою маленькую пленницу. Это повторялось часто, очень часто.

Около года уже уговаривали Тэклу женщины сераля принять их веру. Они действовали не по собственному желанию. Шамиль приказал им это. Он хотел женить сына впоследствии на пленнице, потому что дочери наибов, на которых женятся сыновья властителя, неудобны были ему: надо было бы тогда родниться с семьёй невестки и приближать к себе нежеланных людей. Всё это хорошо объяснила Тэкле её мучительница. Но из всего этого бедная девочка только поняла одно: её хотят сделать мусульманкой, да ещё, вдобавок к тому, женой ненавистного ей Шеффи. О, она не хочет, не хочет этого! Жестокий, недобрый мальчик всячески изводит и мучит её. Он и Нажабат… Но это ничто в сравнении с тем ужасом, который ожидает её в ближайшем будущем… Принять мусульманство! Позабыть Христа! Христа Иисуса, которому она привыкла молиться с колыбели!.. Забыть наставления еэ близких!..

Словно сквозь сон слышатся Тэкле речи ласковой княгини:

— Что бы ни было, девочка, крепись! Всеми силами борись за свою веру… Не изменяй ей.

О да! Она не изменит! Ведь Милосердный Господь поможет ей! Поможет так же, как Он помогал и святой Нине, просветительнице Грузии, и многим другим… Да, да. Он спасёт её, Тэклу, Он, кроткий и могучий Христос Спаситель! Но только не скоро, может быть, очень не скоро… Ах, если б поскорее! Эта жизнь в борьбе становится невозможной для её детских силёнок… Вот брошена на полу окровавленная нагайка Зайдет… Завтра ей опять найдётся работа, этой нагайке… Все плечи, спина и грудь Тэклы уже исполосованы ею, а впереди будет ещё хуже: её могут насильно заставить принять мусульманство! Её — христианское дитя! Нет, нет! Она не перенесёт этого ужаса.

Бедная девочка вздрагивает всем телом. Потом поднимает голову, оглядываясь кругом. И вдруг быстрая, как стрела, мысль мелькает в её мозгу… Что это?.. Дверь её каморки, которую всегда тщательно закрывали на замок, открыта… Зайдет, заинтересованная своей новостью, позабыла второпях запереть её… А что, если?..

Жгучим огнём охватывает дрожь всё тело Тэклы… Дрожь неожиданности, восторга… Счастье свободы разом представляется близким и возможным… Бежать?.. Да, бежать!.. Сию минуту… сейчас!

Она медленно поднимается со своего ложа… и тихо-тихо крадётся к порогу… О, как сильно бьётся её маленькое сердечко!.. Куда и зачем она идёт? Тэкла старается не думать об этом… Она не знает дороги из этой глухой стороны… Говорят, Ведени окружают дремучие леса, в которых водятся дикие звери… Так что же? В тысячу раз легче погибнуть в лесистых Андийских трущобах, нежели выносить мучения Зайдет теперь и Магомета-Шеффи впоследствии, — легче, чем быть насильно отторгнутой от истинной веры Христа. И девочка, затаив дыхание и хватаясь за стены слабыми ручонками, медленно крадётся по длинному переходу. С женской половины сераля до неё доносится хохот и визг… Это Нажабат рассказывает там что-то громко…

И все смеются… И эта гостья тоже — красавица Каримат… И голос Шуанет слышится ей… О, какая добрая эта Шуанет! Когда Зайдет бьёт её, Тэклу, она заступается постоянно… Только не очень-то её слушает имам… Зайдет, как старшая, имеет больше веса… Тэкла сама не знает, почему ей всё это приходит в голову теперь, когда вся её душа рвётся на свободу. Она точно хочет отвлечь своё внимание от рокового шага. Скорее бы, скорее миновать этот ужасный переход, и тогда… Если бы Патимат была здесь! Патимат — её добрый ангел… Она бы помогла ей бежать… Патимат любит и жалеет её… Но она там, в кунацкой, танцует лезгинку и не думает о бедненькой Тэкле! Там все они, и Джемалэддин тоже… О, какой он чудесный! Он несколько раз бранил Зайдет за то, что она мучает её. За это Зайдет его не любит… Да и многие его не любят здесь. Оттого он всегда такой скучный и бледный и у него такие печальные глаза…

Тэкла останавливается разом… Холодный пот выступает у неё на лбу… Дверь сераля распахивается, и она видит Зайдет на пороге… Девочка, чуть дыша, прижалась к стене… Вот, вот, злая женщина сейчас накроет её… Но нет, слава Богу… Она только кличет служанку и снова скрывается вовнутрь сакли…

С быстротою молнии кидается к противоположной двери Тэкла, дрожащей рукой толкает её и…

Тёмная осенняя ночь принимает её в свои свежие объятия…


* * *

По-прежнему звенят струны чианури… Им вторит гул шалабанды, доносящийся со двора, и звенящий бубен в руках той или другой из юных танцовщиц… Лезгинка не прерывается ни на минуту. Гости, значительно охмелевшие от бродящей, как дрожжи, бузы, шумными возгласами выражают своё одобрение танцующим. По-прежнему мрачный и злобный сидит Гассан среди гостей. Он единственный из них не пьёт бузы и не интересуется пляской. Его мысли на дворе его сакли, в чёрной гудыне, где брошен его пленник. Он заранее предвкушает уже сладость мести… О! Лишь бы не умер только до зари собака-гяур, а он уже сумеет отомстить ему за смерть Али… Только бы не увидали его нукеры Шамиля… Отдать уруса во власть имама и не насладиться его предсмертным мучением — этого не в силах исполнить Гассан.

Появление имама прерывает его мысли… Шамиль, весь в белом, с высокой белой чалмой на голове, входит в кунацкую. Красная аба накинута на его плечи. Он идёт в джамию молиться о счастье сына. Он там пробудет всю ночь, прося Аллаха вернуть ему прежнего чеченца Джемала вместо этого полууруса, каким он сделался вдали от родной семьи.

За имамом, весь белый как лунь, с лицом подвижника, выступает святейший алим Джемалэддин, ближайший советник имама.

О, это самый важный старец из всего аула. Его советов беспрекословно слушается имам. Он недаром считается мастером религии устас-д-дыни и родственником пророка. Перед ним преклоняются самые важные из старейшин Чечни и Дагестана.

Лишь только появляется имам со своим спутником, музыка и пляска разом прерываются в кунацкой… Вся толпа танцующих сбивается в угол, как испуганное стадо овечек. Медлительно и важно проходит Шамиль посреди кунацкой, в то время как все присутствующие почтительно склоняются перед ним.

Одна только фигура остаётся в прежнем положении. Священного трепета нет в лице молодого Джемалэддина. Он видит в отце отца, и только. И сейчас он быстро приближается к имаму и без обычных установленных церемоний говорит ему:

— Повелитель! Сегодня мой праздник. Ты дал мне Зюльму в жёны, и я беспрекословно исполнил твоё желание. Порадуй же и ты меня, отец. Сделай мне подарок, за который бы я благословлял день и ночь твоё имя…

Лаской и кротостью звучит болезненно слабый голос Джемала. Какая-то печальная мольба застыла в худом, измученном лице. И это больное, исхудалое лицо, и этот глухой, прерывающийся кашлем голос подействовали на Шамиля.

Прежняя нежность к сыну вспыхнула в нём.

— Говори, в чём твоя просьба, сын мой! — произнёс он ласково.

— Отец, — произнёс тот снова, — отец, в гудыне Гассана сидит русский пленник! Отдай мне его.

Спокойное лицо Шамиля не дрогнуло ни одним нервом. Только глаза блеснули не то гневом, не то досадой.

— Отдай мне его, отец! — ещё раз произнесли губы Джемалэддина.

Гассан-бек-Джанаида весь замер в ожидании ответа. Если имам согласится на просьбу сына, — смерть Али не будет отомщена. Кроме того, Шамиль мог вполне заслуженно разгневаться на него, Гассана, за то, что он скрыл пленника от него.

Но не то, казалось, волновало повелителя. Имам даже и не взглянул на своего верного мюрида; горящий его взор обратился к сыну.

— Ты просишь за уруса? — спросил он сурово.

— Да, отец! — твёрдо произнёс тот, стойко выдерживая строгий взгляд Шамиля.

— Но знаешь ли ты, сын мой, что они поступают с нами как хитрые чекалки, врывающиеся в берлогу горного медведя? Они завистливы, как негодные кукушки, которые кладут яйца в чужое гнездо… Ты всё это знаешь, мой сын, и просишь за них?

— Да, отец! — снова глухо прозвучал голос Джемалэддина.

«Как он любит их! Они околдовали его, эти урусы, и отняли от меня моего ребёнка!» — вихрем пронеслось в голове имама, и он сурово добавил вслух:

— Гассан-бек-Джанаида — мой верный и храбрый слуга… Обездоливать моих слуг я не намерен… Любимый брат Гассана убит урусами… Не этот ли пленник убил твоего брата, Гассан?

Бледный как смерть от одного только воспоминания, подошёл Гассан к имаму.

— Прости, повелитель, что я укрыл пленного… но ты верно сказал: он и есть убийца моего брата. И я решил отомстить за эту смерть… Вся моя кровь закипает от предвкушения канлы!.. Прости мне, великий имам…

— Ты прав, — произнёс Шамиль, — учение тариката не запрещает кровавой мести за смерть близкого. Сам Великий Пророк приказывает не вкладывать меча в ножны, пока не останется ни одного неверного в подлунном мире… Твоя просьба не может быть исполнена, сын мой Джемал; пленный урус должен остаться во власти Гассана, — заключил имам и, важно обведя взором круг своих гостей, спросил их громко: — Так ли я рассудил, правоверные?

— Ты справедлив, как солнце, одинаково сияющее над богачами и байгушами[104] святейший! — был дружный ответ старейшин.

— Отец!.. Ты… — начал было Джемал, но Шамиль остановил его:

— Наш разговор окончен; я не желаю слушать больше…

Затем Шамиль медленно двинулся из кунацкой, сопутствуемый своим старым тестем-алимом.

Джемалэддин и Гассан обменялись взглядами, в которых горела самая непримиримая вражда.

Лицо молодого человека как-то разом осунулось и потемнело. Далеко не счастливым новобрачным казался теперь Джемал. В глубокой задумчивости сидел он, не притрагиваясь к яствам. Мог ли он есть, когда неподалёку несчастный пленник его любимого народа томится голодом в гудыне Гассана!

— Господин мой! — словно сквозь сон слышится ему девичий нежный голосок.

— Что, Патимат? Что, моя джаным? — быстро обернувшись в сторону говорившей, спрашивает он.

— Надо его спасти! — лепечет девочка чуть слышно. — Спасти во что бы то ни стало!

— Во что бы то ни стало, Патимат!.. Я сделаю всё возможное для этого. Клянусь тебе, дитя!

— О! Господин! Благослови тебя Аллах за это.

— Спасибо, Патимат, добрая душа! — ласково улыбнулся сестре Джемалэддин.

— Джемал, брат мой! — застенчиво произнесла не привыкшая к ласке девочка и вдруг разом развеселилась, как игривый котёнок…

Мерно зазвучал снова бубен в смуглой девичьей руке… И быстрая, как взмах орлиного крыла, лезгинка закружилась, развёртываясь в своих красивых фигурах.

В голове Джемалэддина зрело решение.

Глава 13 Пленник


рошло трое суток с тех пор, как Мишу Зарубина бросили в чёрную и глубокую, как могила, гудыню… Он отсчитывал эти сутки по игре золотистого луча, проникшего Бог весть каким чудом в его подземную тюрьму…

Луч исчезал — значит, была ночь, — сиял снова — золотое солнце вставало над чёрными лесами Андии.

Вместе с солнечным лучом появлялся и седоусый нукер наиба на краю ямы и бросал туда сухие чуреки да спускал на верёвке глиняную чашку с водою: ровно столько, сколько было надо, чтобы пленник не умер с голоду. Иногда вместо нукера подбегала к краю гудыни отвратительная, как ведьма, старая Селтанет и, грозя своими костлявыми кулаками, кричала, бешено сверкая почти безумным взором:

— Эй ты… гяур!.. Собака!.. Керестень!.. Готовься к смерти, если чёрные джинны ещё не утащили в джуджах твою нечистую душу!

В первую минуту, очутившись на дне ямы, Миша почувствовал нечто похожее на облегчение… Ему хотелось как можно скорее избавиться от присутствия врагов. Но после первых же суток, проведённых в яме, молодой человек впал в тяжёлое и мрачное отчаяние.

«Уж скорее бы они покончили со мною!» — искренно желал он, с отвращением оглядываясь на сырые, скользкие стены своей тюрьмы. Ему даже доставляло удовольствие видеть и слышать поносящую его старуху Селтанет. Всё-таки живое существо. Всё-таки человеческий голос.

Днём, когда слышались голоса в ауле и ежечасно мулла-муэдзин выкрикивал с минарета свои призывы к намазам, ему ещё не было так горько и невыносимо. Но зато ночью, когда гробовая тишина воцарялась в Дарго-Ведени, молодой Зарубин впадал в мрачное, унылое состояние, переживая весь ужас погребённого заживо в могиле человека.

Сегодняшняя ночь особенно тяжела Мише. Это не обычно тихая ночь… Нет… Поминутно слышится гул дикой музыки и треск винтовок… Голоса пирующих на гудекане горцев достигают его слуха…

«Очевидно, празднуют новый разбойничий набег на какую-нибудь из наших крепостей, — мысленно решает юноша. — Вот бы очутиться на воле и угостить как следует этих разбойников!» — мечтает он…

На воле!

С этой мечтой надо проститься… Она несбыточна, неисполнима!

Новый припадок раскаяния овладевает несчастным. Послушайся он тогда Поля нова и не бросься очертя голову преследовать врага, не сидел он бы здесь как нелепо пойманный чиж в клетке…

Что-то думают о нём там, в маленькой крепости? Вспоминают ли его? Должно быть, Потапыч выплакал все свои старые глаза по своём ненаглядном Мишеньке! Уж и панихиду, чего доброго, отслужили!

Панихиду! Да, служи её, служи, старик! Завтра его не станет! Сегодня последняя ночь осталась ему, Мише… Седоусый нукер, принёсший ему поутру воды и чуреков, ломаным русским языком пояснил ему:

— Завтра… нема уруса… Секим башка будыт! — и красноречивым жестом провёл рукою по горлу.

Итак, значит, завтра… Что-то поздно надумал Гассан! Или проморить его хочет хорошенько, как следует помучить перед казнью, дать почувствовать всю тяжесть неволи?.. Они это любят, гнусные изуверы.

Миша даже вздрагивает от непреодолимой ненависти к своему злейшему врагу… Нет, положительно что-то роковое есть в их встрече с Гассаном… Хотел убить отца, убьёт сына… Не подоспей тогда Джемал, отец Зарубина давно был бы в могиле… И где он теперь, этот Джемал? Далеко ли от него, Миши… В Дарго-Ведени тогда повезли его… А где это Дарго-Ведени? Может быть, очень далеко, может быть, очень близко. Не всё ли равно! Несладко, должно быть, живётся ему, бедняге!

Что-то холодное и влажное касается щеки Зарубина и прерывает на миг его мысль. Он быстро хватает рукою невидимый предмет и с отвращением отшвыривает его от себя. Отвратительное, скользкое существо, коснувшееся его щеки, была большая земляная жаба, каких водилось немало на дне гуды ни…

И снова прерванные мечты возвращаются к молодому человеку и переносят его на своих розовых крыльях далеко-далеко от чёрной ямы…

Ему вдруг представляется их петербургская столовая… За круглым столом сидит вся семья… Самовар, докипая, поёт свою тихую песенку… Джемал тут же… Он сидит подле Лены и читает ей Лермонтова… Джемал читает образно и красиво, с присущей сыну Востока восторженностью… Мать наливает ему, Мише, новый стакан душистого чая, горячего, крепкого, такого именно, какой он любит… А у него глаза слипаются… Чтение Джемала укачало его… «Скоро надо идти в корпус», — мелькает последняя сознательная мысль в его мозгу, и он засыпает тут же, уронив голову на руки… Ему снятся победы над горцами… Битвы… Схватки… Кавказ… желанный Кавказ, о котором он так мечтает…

Кто-то сквозь сон, слышится ему, зовёт его.

— Сейчас! — отзывается он лениво. Это Джемал, верно, напоминает, что уже время идти в корпус. — Сейчас, Джемал! — сонно лепечет он и с трудом открывает глаза: ни Джемала, ни самовара, ни столовой… Вокруг него та же чёрная гудыня, кишащая жабами и летучими мышами.

О, как сладок был его сон! Сон только!

Но что это? Кто-то зовёт его… Это не седоусый нукер, нет… Голос более нежен и звучен, точно голос ребёнка.

Миша быстро подходит к той стене, над которой слышится он.

При бледном мерцании месяца можно различить человеческую фигуру на откосе ямы. Это совсем небольшая фигурка. Должно быть, ещё мальчик, почти ребёнок… Ну да, так и есть. Ноги, выходящие из-под полы чохи, слишком малы для взрослого, и лицо, освещённое лучами месяца, не потеряло ещё детской округлости… Но кто бы ни был он, ребёнок или взрослый, будь благословен небом его внезапный приход!..

— Пленник… урус, — говорит шёпотом мальчик на своём чеченском наречии, — не бойся… урус… Не надо бояться… Ты не умрёшь завтра… Ты не бойся… Я к тебе пришла… Выпросила у Магомета-Шеффи его бешмет и шальвары и пробралась к тебе… Никто не видал… Все пируют… Рук-эта-намаз сегодня… большой праздник… Старший господин берёт в жёны Зюльму… У-у, хороша Зюльма… И глаза, как звёзды… И губы-розаны… А господин скучает… Я тебе шашлыка принесла с пира… Ешь, хороший шашлык, чесноком приправлен… Алла верды! Не будет смерти завтра… Господин не позволит… Прощай… а то мачеха Зайдет накроет, беда будет! Нам, детям имама, из сераля уходить нельзя. Прощай, урус. Не бойся… Говорю, не будет смерти…

Миша ничего почти не понял, что говорил ему странный мальчик… Но ласковый голос, кроткое личико мальчика и спущенный на верёвке кусок жареного барана как-то оживили и успокоили его.

— Кто ты? — в невольном порыве признательности обратился он к своему неожиданному другу.

Тот недоумевающе покачивал своей хорошенькой головкой. Тогда он стал пояснять нагляднее, сначала указывая на себя, потом в сторону сакли:

— Вот там Ахмет… Там Гассан… и Селтанет, и Али, а ты кто? Я хочу знать твоё имя, чтобы благословлять тебя, нежданный, Богом посланный ангел! Хочу помолиться за тебя в эту мою последнюю ночь! Скажи же твоё имя!..

Мальчик вдруг понял его и, весело, чуть слышно рассмеявшись, быстро замотал головою:

— Яхши! Яхши! Поняла! Поняла! Моя поняла, — с трудом вспомнила она слышанную от русских фразу. — Я — Патимат! Девушка — Патимат! Прощай, урус, мне поздно.

И с этими словами, быстро вскочив на ноги, она со скоростью кошки скрылась в сгущённых сумерках ночи…

Узнав от брата о его неизменном решении во что бы ни стало спасти пленного, Патимат уже не имела ни минуты покоя. Ей во что бы то ни стало хотелось предупредить уруса, что его ждёт скорое спасение.

С этой целью она выпросила у брата его будничный бешмет, говоря, что хочет нарядиться джигитом на потеху женщинам сераля. Магомет-Шеффи был в отличном настроении благодаря выпитой в изобилии бузе и исполнил желание сестры.

Быстро преобразиться в мальчика-горца для хорошенькой Патимат было делом одной минуты. Зная, что теперь пир затянется долго и никто не хватится её, она быстро выскользнула на улицу аула и достигла сакли Гассана, где она не раз тихонько от взрослых бывала с Нажабат и Шеффи в гостях у юного брата наиба, Али. Быстро отыскала девочка чёрную гудыню в углу двора и успела разглядеть в лицо пленника. О, каким худым и жалким показался ей бедняжка-урус! Сердце девочки сжалось от боли при одном воспоминании о нём.

«Лишь бы понял он её, лишь бы понял, — мечтала она. — Только вряд ли? Всё головой качал только… Или не верит в скорое избавление!.. Ах он бедный, бедный!»

Теперь, исполнив свой замысел, Патимат бегом кинулась обратно. Если заметят её отсутствие в серале — беда! Она и сёстры ни под каким видом не смеют выходить из дворца имама.

Быстрее лани неслась она туда, ловко перебирая своими маленькими ножками. Вот уже близко сераль, слава Аллаху… Что это? Старуха Хаджи-Ребиль бежит ей навстречу и кричит что-то не своим голосом.

Так и есть, её хватились… Сердечко Патимат сжалось от страха…

— Неджелсим![105] Неджелсим, Алла! — в отчаянии лепетала она.

Вот и Магомет-Шеффи, и Нажабат бегут за старой нянькой.

— Патимат! Патимат! — даже и не обращая внимания на странный костюм сестры, кричит ещё издали Нажабат. — Не видала ты её? Беглянку?

— Кого? Что такое? — ровно ничего не понимая, спрашивает, широко раскрывая глаза, Патимат. — Кто бежал? Кого ищут?

— О, негодная девчонка! О дели-акыз! О злое семя, заброшенное на нашу почву! — вопила старая Хаджи-Ребиль. — Из-за неё ли, презренной гяурки, придётся мне сложить мою старую голову! Да она не стоит ни одной пролитой капли крови истинной мусульманки!

— О ком говоришь ты? — недоумевающе спрашивала Патимат.

— Тэкла сбежала! Нет больше Тэклы! — ввернула своё слово Нажабат.

— О, она, клянусь именем Аллаха, раскается в этом! — вскричал Магомет-Шеффи, и глаза его бешено сверкнули.

Сердце Патимат радостно забилось. Тэкла убежала!.. Значит, одной мученицей будет меньше в серале. И, вся сияющая, она прошла к себе.

Глава 14 На волос от смерти


едленно и плавно всплыло нежное, румяное утро над Андийским лесистым хребтом и, опоясанное алой зарею, улыбнулось природе.

Аул ещё не просыпался… Только на дворе наиба Гассана несколько нукеров собрались против входа главной сакли и ждут появления оттуда их хозяина и господина.

Но вот он вышел, медленно поклонился, востоку и прочёл утренний намаз, умыв лицо и руки из поданного ему одним из нукеров кувшина.

За ним вышел горец-переводчик, его ближайший слуга.

По данному знаку два нукера подошли к гудыне и, зацепив пленного длинным шестом, заканчивающимся крюком, вытащили его из ямы.

Перед глазами Гассана предстала ненавистная ему фигура его врага.

Лицо пленного было бледно, но спокойно. Ярким огнём горели два синих глаза на измождённом лице… Миша Зарубин знал, что его смерть неминуема, и безропотно подчинился жестокому року.

Последняя ночь его перед смертью прошла сравнительно спокойно. Он даже успел заснуть немного и видел во сне своих. И потом этот мальчик-горец, принёсший ему кусок жареной баранины, сумел заставить его отчасти примириться со смертью. Что говорил он, Миша не понял и не разобрал, но одно уже его появление доставило ему огромную радость. Ему отрадно было встретить в предсмертные минуты сочувствующее, ласковое существо… Патимат зовут его. Какое славное, хорошенькое имя!.. И лицо у него хорошенькое, точно девочка, и до странности напоминает ему кого-то… Кого? Он решительно не может вспомнить… Он хорошо запомнил это лицо, несмотря на скупое освещение месяца, и узнает его из тысячи!..

Однако ему сейчас суждено умереть… Красноголовый Гассан, всей своей фигурой олицетворяющий возмездие, говорит ему это… Умереть теперь, сейчас, когда он ещё так молод и ничего пока ещё не сделал для своей родины! Где же те доблестные подвиги, о которых ему так сладко грезилось в корпусе?.. Где та служба на пользу царя и отечества, о которой он мечтал? Двухгодовое бездельничанье в маленькой крепости, этот недолгий бой на бруствере и в результате смерть преступника от руки какого-то чеченца! О, зачем он не послушался тогда голоса Полянина и кинулся на вылазку!..

Однако не поздно ли ему каяться теперь в этом? Надо, по крайней мере, показать горцам, как умеет умирать русский офицер!.. И он поднял исхудалое лицо на Гассана и твёрдым, бесстрашным взором впился ему в глаза.

Тот в свою очередь измерил глазами свою жертву с головы до ног и сказал что-то переводчику-горцу.

Этот выступил вперёд и обратился к Мише со своей коверканной речью:

— Мой господин желает знать, насколько ты боишься смерти, саиб? И ещё хочет знать, какое будет твоё предсмертное желание?

— Передай твоему господину, что я не трус, чтобы бояться смерти, — гордо отвечал Зарубин, и бледное лицо его вспыхнуло слабым румянцем, — а моё предсмертное желание — чтобы он как можно скорее попался нашим и был повешен на толстом суку ближайшей чинары… Твой господин, очевидно, хочет посмеяться над своей жертвой, прежде чем отправить её к праотцам. Так поступают трусы, передай это твоему господину!

Переводчик перебросился несколькими фразами с наибом. Потом снова сказал, обращаясь к Мише:

— Смерть не замедлит явиться. Ты можешь быть спокоен, саиб!

Действительно, несколько нукеров в тот же миг окружили пленника, крича что-то по-чеченски, чего он, однако, не мог понять. Потом Гассан-бек-Джанаида быстро подошёл к нему. С минуту оба врага мерили друг друга глазами. Самая жестокая, почти безумная ненависть пылала в глазах обоих.

«Чего он медлит? — вихрем пронеслось в голове Зарубина. — Уж убил бы скорее!» И вдруг новая, безумно-жгучая потребность жизни заговорила в нём усиленным голосом.

О, как не хотелось бы ему умереть!.. Над его головой синело небо, белели снеговые вершины и курились бездны, точно огромный алтарь, воздвигнутый для приношений Невидимому Творцу этих дивных красот… Сердце Миши забилось сильно-сильно…

«Господи! — мысленно произнёс он, — спаси меня! Помилуй меня! Дай мне жить! Жить!.»

А кинжал Гассана уже занесён над его головой… Глаза наиба впились с жгучим любопытством в его, Мишины, глаза… Он с бесконечным диким восторгом старается поймать трепет и страх в лице своей жертвы…

Лицо Зарубина бледно, очень бледно, но спокойно, как только может быть спокойно лицо обречённого на неизбежную смерть… Он закрыл глаза… Перед ним снова милые, милые лица… Снова большая уютная столовая с круглым столом посередине почему-то приходит в голову молодому человеку, и слышится голос Джемапа, читающего Лермонтова его сестре, Лене… И вдруг всё это покрывает ворчливо-добродушный голос Потапыча: «И что это вы, ваше высокородие, как сапоги носите… У всех подошвы рвутся, а у вас носки…» — ясно-ясно, как бы в действительности слышится ему голос его дядьки.

Удивительно, что именно это воспоминание, а не что иное приходит ему на ум сейчас… Он снова открывает глаза… Лицо Гассана уже перед самыми его глазами… Горячее дыхание врага обдаёт Мишу. Кинжал его приставлен к груди пленника… Зарубин чувствует даже холод стали, проникающий ему в самое сердце…

— Да убей же меня скорее, разбойник! Нечего издеваться надо мною! — вырывается из груди несчастного полный отчаяния возглас.

Не от страха смерти вырвался у Миши этот возглас. Только подлое издевательство со стороны врага сводит его с ума…

В лице Гассана злорадное торжество… Он достиг своей цели… Он измучил жертву. И с диким криком, в котором нет ничего человеческого, он высоко поднял кинжал…

В ту же минуту с быстротою молнии на двор влетел всадник.

— Удержи твою руку, Гассан! — кричит он голосом, исполненным волнения и дрожи. — Светлейший имам приказывает тебе отдать ему пленного уруса!.. Мне велено доставить его немедленно во дворец.

И вдруг говоривший разом обрывает свою речь и смолкает на полуслове. Лёгкий крик срывается с его губ.

— Зарубин! Миша… ты!

— Джемал! — слабым эхом откликается пленник, и они бросаются в объятия друг другу.

Слёзы радости обильно катятся по исхудалому лицу Зарубина. Господь услышал его молитву! Он не только отклонил руку убийцы, но послал ему, в лице избавителя, его лучшего, неизменного друга.

— Миша! Голубчик! Так вот какого пленника пришлось мне спасти! — горячо пожимая ему руку, дрожащим голосом произнёс Джемалэддин.

И вдруг лицо его нахмурилось, глаза потемнели; он быстро наклонился к уху своего друга и тихо шепнул:

— Медлить некогда… Отец не отдавал никакого приказания… Гассан скоро поймёт это и пошлёт погоню…

Лишь только мы выедем за ворота, ты пойдёшь в противоположную сторону, держась берега истока… За Ведени будет лес… Там ты в безопасности… Я бы дал тебе коня, но пешему укрыться легче… В лесу держись востока… Там русские укрепления… Револьвер я тебе дам за воротами, а теперь идём… Время дорого… На улице пока нет ни души… Все спят…

И, говоря это, он тронул коня, сделав знак пленнику следовать за лошадью.

Гассан, мрачно следивший всё время за каждым движением молодых людей, лишь только они тронулись в путь, преградил им дорогу.

— Господин! — обратился он, нахмурясь, к Джемалэддину. — Чем докажешь ты истину твоих речей? Чем подтвердишь приказ повелителя отдать ему моего есыря?

— Что?!

Джемалэддин сильно дёрнул повод и разом остановил коня. В лице его была целая буря негодования.

— Как смеешь ты не доверять устам сына имама, твоего главы и повелителя! — гневно крикнул он наибу. — Моё дело приказать тебе, а твоё — повиноваться, жалкий караваш!

И с гордо поднятой головою он поехал дальше.

Если бы Джемалэддин или спасённый им Миша оглянулись назад в эту минуту, то они увидели бы искажённое злобою лицо Гассана и его пылающий ненавистью взор… Но им некогда было делать это… Каждая минута была на счету. Выехав на самый конец аула и не встретив ни души на его сонных улицах Джемалэддин быстро обнял своего друга и, ещё раз сделав все нужные указания, сунул ему в руку большой турецкий пистолет.

— О, Джемал, как мне благодарить тебя! — вскричал глубоко потрясённый Миша, — семнадцать лет тому назад ты спас жизнь моего отца, теперь спасаешь мою жизнь, рискуя навлечь на себя гнев и месть Шамиля. Буду ли я когда-нибудь в состоянии отплатить тебе за всё это?..

— Полно, Зарубин! Будь это не ты, а другой, неведомый мне пленник, я бы сделал то же самое… Разве я знал, кого томит в гудыне Гассан? Уж конечно, не тебя думал я там встретить. Полно, мой дорогой, самый дорогой друг! Я не жду отплаты, но только если когда-либо моим близким будет грозить опасность, особенно ей, Патимат, моей любимой сестре, если они попадутся когда-либо в руки ваших и меня не будет с ними, облегчи её участь, Зарубин! Вот всё, что ты можешь сделать для меня.

«Патимат, — мысленно пронеслось в голове Миши, — и того ночного посетителя, мальчика-горца, звали также Патимат… Уж не сестра ли Джемала была у него в эту ночь?..» Но ему некогда было рассуждать об этом. Нельзя было терять ни минуты. Он быстро и горячо обнял своего друга и, ещё раз поблагодарив его, скрылся за ближайшими деревьями леса…

А Джемалэддин повернул коня и тихо поехал по улице аула…

Глава 15 Бегство. Неожиданная встреча


ишь только Зарубин очутился в лесу, его первой мыслью было снять свой офицерский сюртук, так как он мог привлечь внимание каждого встречного.

Он быстро исполнил это и, спрятав амуницию в кустах дикого орешника, погрузился в самую чащу, поминутно оглядываясь по сторонам, не теряя из вида тропинки.

Солнце уже стояло высоко на зените, когда он отошёл довольно далеко от Ведени и очутился в дикой глуши. Здесь он вздохнул свободнее… Со всех сторон вокруг него высились исполинские дубы и каштаны, перевитые цепкой арханью… Там и сям были разбросаны кусты диких роз, путь через которые был почти немыслим благодаря обильно снабжающим их терниям. Здесь погоня не скоро бы настигла его…

Но, избавившись от одной беды, он должен был ожидать другую. Ему грозил голод. Он слышал не раз, что убегавшие из Шамилева плена солдатики питались корнями по дороге. Но где ему набрать этих корней и где растут они, он решительно не знал. К тому же усталость давала себя чувствовать не на шутку. Его так и тянуло ко сну. А между тем хотелось уйти как можно дальше от Ведени, пока там ещё не хватились его. И он всё шёл, шёл, придерживаясь востока, как приказывал ему Джемалэддин.

Но вот его силы стали падать с каждой минутой, и он начал сильнее чувствовать усталость и голод. Ноги стали подкашиваться… Хорошо ещё, что горцы не сняли с него сапог, как они имеют обыкновение делать это. А то бы ноги его были изодраны вконец о колючие пни и кочки…

Нет, больше он не в силах идти… Миша останавливается на минуту… Прислушивается… Слава Богу, всё тихо кругом, только какая-то крошечная птичка чирикает ему что-то с куста, любопытно поглядывая на него своими круглыми глазками… Не рассуждая ни о чём больше, весь раздавленный своей страшной усталостью, он бессильно валится на зелёный мох и в тот же миг засыпает мёртвым сном измученного физически и нравственно человека…

Солнце медленно погружалось в море зелени, делая совсем золотой красивую листву чинары, и, купаясь в позлащённом мареве леса, угасало, нехотя, как бы лениво расставаясь с притихшей природой.

Миша разом проснулся и открыл глаза. Сон подкрепил его; усталость пропала… И к этому прибавилось радостное сознание — он на свободе!.. Нет этой чёрной, гадкой гудыни с её скользкими стенами и дном, кишащими отвратительными пресмыкающимися. Если ему суждена смерть, то пусть это будет смерть на воле, на просторе, а не в мрачной подземной тюрьме… А между тем голод сильнее даёт себя чувствовать с каждой минутой… Ужасный голод! Точно что-то острое проникло ему вовнутрь и колет, и жалит своим тонким жалом. Он сорвал листик какого-то дерева и стал жевать его, но тут же выплюнул с отвращением. Во рту осталась какая-то едкая, вяжущая горечь… А надо было во что бы то ни стало утолить голод!

Хотя бы доплестись до мирного аула и попросить пристанища! Да, но кто поручится, что аул, который ему попадётся на дороге, окажется мирным? Ведь в этих Андийских трущобах ещё свято чтится имя Шамиля, и только ближайшие к русским аулы уже отложились от него…

Кто поручится, что первый же попавшийся чеченец, у которого он попросит пристанища, не отправит его связанного назад в Дарго-Ведени…

Чувство облегчения, навеянное сном, вдруг исчезло… Он готов уже был впасть в самое безысходное отчаяние, как внезапно печальные мысли беглеца были прерваны раздавшимся поблизости шорохом.

Миша выхватил револьвер из кармана и взвёл курок, готовый встретить выстрелом каждого, кто попадётся на его дороге… Вот всё ближе, ближе странный шорох… Точно кто-то с усилием пробирается сквозь кусты… «Или медведь, или просто лесной джайрон идёт к водопою…» — решил Зарубин и, не выпуская оружия из руки, пристально вглядывается в чащу.

А что, если это погоня со всех сторон оцепляет кустарник, чтобы взять его живьём, как затравленного зверя?.. Вот слышнее шорох… Ещё слышнее и внятнее… Это не тяжёлые шаги медведя и не быстрые и лёгкие оленя, короля лесистых гор… Нет сомнений, не зверь, а человек или несколько человек пробираются к нему в чащу. Он сильнее сжимает свой револьвер, готовый каждую минуту спустить курок. Шорох уже близко, рядом… Уже вполне ясно, что за теми кустами крадётся человек. Вот они раздвигаются, вот…

Крик неожиданности срывается с уст Зарубина.

Ему вторит такой же крик, только более испуганный, более дикий. И перед ним появляется маленькая, худенькая, вся в рваных рубищах девочка с растрёпанной белокурой косой. Её тело всё исцарапано об острые колючки терновника… Из босых ножонок течёт кровь. Большие тёмные глаза испуганным взором впиваются в револьвер, застывший в конвульсивно сжатой руке потерявшегося от неожиданности Миши.

— Ради Господа Бога, не убивай меня, господин!.. — лепечет девочка на не совсем ясном, но понятном, однако, русском языке.

Револьвер падает из рук Зарубина… Не сон ли это? Как могла попасть эта крошка в самую глубь Андийских трущоб? Или его расстроенное воображение рисует ему подобную картину?

Но нет, это не сон… Белокурая девочка, видя, что он не враг, не разбойник, за которого она приняла его сначала, быстро подбегает к нему.

— О господин! Как я рада, что встретила тебя: я сбилась с дороги! Всюду этот ужасный кустарник… И ни тропинки нигде!

— Ты русская? — спросил девочку Зарубин.

— Я грузинка, грузинка Тэкла… Мне удалось убежать из плена, где было так тяжело, так тяжело! Ты тоже беглый пленник, я вижу это, господин! Ты русский! О, какое счастье, что я нашла тебя… Мне было так страшно идти одной по чёрному-чёрному лесу… Я всё боялась, что Зайдет пошлёт погоню за мной…

— Кто?

— Зайдет, старшая жена Шамиля! Она очень дурная женщина… она била меня за то, что я не хотела принять их веры, чтобы стать впоследствии женой Магомета-Шеффи. О, как я страдала в плену, господин! Как я страдала! У меня всё тело исполосовано нагайкой Зайдет. И Нажабат, её дочь, такая же злая. Только когда она поёт, тогда все забывают про её дурной характер и слушают её… А что, если они поймают нас, господин? Нас убьют обоих? — вдруг так и встрепенулся несчастный ребёнок, и долго сдерживаемые слёзы разом хлынули из её глаз.

— Успокойся, бедное дитя, — проговорил растроганный её участью Зарубин, — я не дам тебя в обиду! Расскажи лучше, как ты убежала из плена, бедняжка!

— О! — девочка разом оживилась, и глубоко запавшие глазки ярко загорелись счастливым огоньком. — Зайдет прибила меня во время свадьбы Джемалэддина.

— Какого Джемалэддина? — прервал девочку Миша.

— Старшего сына Шамиля, что был у русских. Или ты не знаешь его?

— Так Джемал женился? Да?

— На дочери наиба Талгика. Отец приказал ему.

— Бедный Джемал!

— О, он чудесный, Джемалэддин! — восторженно отозвалась Тэкла. — Сколько раз выручал меня из беды. Так вот на его свадьбе мне и удалось бежать. Зайдет оставила дверь открытой, и я ушла. Когда я очутилась на улице, шум пирующих на гудекане совсем оглушил меня. Везде горели костры и жарилась баранина. Горцы занялись едою и не обратили внимания, как я прошмыгнула мимо них и скрылась в лесу. Теперь я уже более суток брожу здесь как потерянная. Слава Богу, что встретила тебя, господин! А то бы, кажется, сошла с ума со страха.

— Но ведь ещё долго придётся проплутать здесь, Тэкла, прежде чем мы доберёмся до первых русских постов, — осторожно предупредил девочку Зарубин.

— О, с тобой мне не страшно, господин! — радостным возгласом вырвалось из груди ребёнка, и, прежде чем Миша мог ожидать этого, она быстро поднесла его руку к губам и крепко её поцеловала.

— Только не оставляй меня здесь одну, добрый, ласковый господин! — добавила она тихо, чуть слышно.

— Бедная малютка, — ласково произнёс растроганный Зарубин, погладив с нежностью белокурую головку ребёнка, — если нам суждено умереть — умрём вместе. Судьба недаром свела нас. Значит, Господь предназначил нам поддерживать друг друга в тяжёлые минуты опасности. Но… но… вероятно, ты голодна, Тэкла, а мне нечего дать тебе есть.

— Нет, господин, я не голодна. Да здесь поблизости растёт много диких орехов и красных, как кровь, хартута,[106] которые отлично утоляют голод и жажду. Постой, я принесу тебе их!

И она скрылась куда-то, а минуты через три появилась снова с полной горстью орехов и ягод.

Измученные беглецы принялись за еду.

Потом они пустились в путь — путь, которому трудно было предвидеть конец когда-либо…

Глава 16 Погоня


ы очень устала, Тэкла?

— Очень, господин… И ноги болят ужасно.

— Дай я понесу тебя, моя девочка!

— Нет, нет, господин, тебе самому трудно идти, а я такая тяжёлая и большая.

— Вздор. Ты легка, как пёрышко, Тэкла. — И, подхватив девочку на руки, Миша понёс её.

Хотя действительно Тэкла была не тяжелее пятилетнего ребёнка, так она была худа и миниатюрна, но измученному, усталому Мише она едва ли была теперь под силу.

Скоро он измучился вконец. Едва передвигая ноги и поминутно спотыкаясь на каждом шагу, он медленно подвигался вперёд, не оставляя, однако, своей ноши.

Солнце близилось уже к закату, а пройденное расстояние было так незначительно и мало! Ужасно мало! К довершению всего позади них вдруг послышался какой-то смутный гул. Точно целая кавалькада всадников гналась за беглецами. Миша с тревогой взглянул на свою маленькую спутницу. Тэкла инстинктивно поняла этот взгляд и в смертельном ужасе заметалась на руках своего взрослого друга.

— Это погоня! — беззвучно прошептали помертвевшие губки девочки.

— Не бойся, Тэкла! Ничего не бойся! Я не дам тебя в обиду, бедное дитя!

Но она продолжала дрожать всем телом как пойманная птичка и твердила только одно:

— О, оставь меня! Брось в лесу, господин. Неужели тебе погибать из-за меня! Со мною ты не в состоянии укрыться от погони. Беги один, добрый господин, потому что они убьют тебя, если поймают. А моя смерть им не нужна. Мне взрежут только пятки, положат саманы[107] в рану и снова зашьют, чтобы я не могла бежать от них больше. Нет, нет, тебе нельзя погибать из-за бедной маленькой грузинки-сироты! — И она, обняв его за шею, залилась слезами.

— Молчи, Тэкла! Ты рвёшь мне сердце! — вырвалось с тоскою из груди Зарубина. — Повторяю тебе: если судьба свела нас, значит, милосердный Господь желает, чтобы я позаботился о твоём спасении. Или мы спасёмся оба, или погибнем вместе. Слышишь, Тэкла!

И, говоря это, Миша крепче прижал к груди девочку и быстрее зашагал по лесу.

Топот копыт не одного, а многих коней приближался к ним с каждой минутой.

Теперь уже можно было различить, что если это и была погоня, то очень сильная погоня, из двух-трёх десятков всадников.

— Мы пропали! — снова прошептала охваченная смертельным испугом Тэкла, когда вся чаща точно ожила от шума ворвавшейся в неё кавалькады. — О, убей меня, господин! Убей меня! Лучше смерть, нежели снова вернуться во дворец Шамиля.

— Успокойся, крошка, в моём револьвере хватит зарядов для обоих, — мрачно произнёс Миша, — только надо попробовать как бы спастись сначала, а умереть мы всегда успеем!

Между тем погоня как бы разветлилась, по крайней мере, топот её послышался уже не в одном, а в нескольких местах. Очевидно, всадники разделились и рыскали по лесу, выглядывая беглецов.

«Они травят нас, как зверей!» — пронеслось вихрем в голове Миши. И, разом опустив Тэклу на землю, он схватил её за руку и бросился с нею к густо разросшемуся кусту орешника.

— Лежи так тихо, как только можешь! — приказал он почти обезумевшей от ужаса девочке и сам пригнулся к земле, почти сравнявшись с нею.

Это было как раз самое время, потому что в ту же минуту несколько всадников показались на тропинке у самой чащи, где притаились беглецы.

— Святая Нина, просветительница Грузии! Это Гассан! Я видела его не раз во дворце Шамиля. Не кто иной, как он, во главе отряда, — послышался трепещущий шёпот Тэклы.

Миша приподнял голову и замер от неожиданности… Прямо перед их засадой на своём красивом, рослом коне действительно стоял Гассан.

Он говорил что-то сопутствующим ему горцам, указывая на чащу орешника.

— Боже мой! Они отыскали наши следы и теперь поймают нас, господин! — прошептала, замирая от страха, Тэкла.

По мертвенно-бледному лицу девочки катились обильные слёзы.

— Не бойся, дитя, — успел шепнуть ей Зарубин, — в моём револьвере достаточно пуль, по крайней мере, для этих первых разбойников. Положись на милость Божию, Тэкла, и…

Он разом умолк, потому что чья-то рука раздвинула кусты над их головами… и лицо Гассана, успевшего спешиться и проникнуть в их засаду, появилось в двух-трёх шагах от них.

Тэкла вся сжалась в комочек и так тесно приткнулась к земле, точно хотела врасти в неё всем своим худеньким тельцем.

Она приготовилась к смерти… Она ожидала её… А перед мысленным взором девочки, точно дразня её, проносились близкие её сердцу картины: родимые Ци-нандалы… добрая княгиня… дети…

Вдруг загрубелая сухая рука коснулась облитой слезами щеки ребёнка.

Это шарящий в кусту Гассан нечаянно коснулся лица девочки.

Скорее инстинктом, нежели соображением Тэкла удержала безумный вопль испуга, готовый уж было сорваться с её губ…

И тотчас же кусты снова сомкнулись над её головою.

Гассан не заметил притаившихся там беглецов, быстро вскочил на коня, крикнув что-то своим спутникам, продолжавшим рыскать в других ближайших кустах… Ещё минута, другая, и топот трёх десятков коней разбудил мёртвую тишину дремучего леса.

— Они ускакали, господин! Они ускакали! Мы спасены! О, какое счастье! Святая Нина! Благодарю тебя! — вне себя от восторга кричала Тэкла.

Недавнего страха и отчаяния как не бывало…

Слёзы радости блестели на длинных ресницах девочки… Лицо дышало счастьем… Бедный ребёнок, находясь на волос от смерти, только теперь понял, как светла, как хороша жизнь! И, повинуясь непреодолимому порыву, девочка упала на колени, и горячая молитва вырвалась из её груди…

Глава 17 Лаки. Старик Амед и юноша Идиль


хочу есть, господин… Хотя бы найти немного, немного хартуты… или хотя бы горсточку диких орехов — шептала Тэкла, и чёрные глаза её, ставшие огромными, странно горели на исхудалом лице.

Она только что с трудом сползла с сука большого дуба, где они провели ночь из опасения попасться в добычу диким зверям, наполнявшим эту лесную чащу.

Миша зорко оглядывался по сторонам, выискивая знакомые кусты орешника или красноватый глазок хартуты. Но увы! Ни того ни другого не попадалось ему на глаза.

Со вчерашнего дня они уже не находили ягод.

Местность как-то сразу видоизменилась. Чаще и чаще попадались теперь чинары и лавры, реже дубы, а о диком орешнике и каштане не было и помину. Дикая чаща как бы редела, и теперь постоянно на пути их встречались зелёные лужайки, словно опоясанные или перерезанные серебристыми ручьями. Дикие азалии и мальвы испещряли их, то собираясь прихотливыми группами, то в одиночку выглядывая из травы своими разноцветными головками.

— Я не могу больше идти, господин! Я умираю от голода! — едва внятно прошептала Тэкла, в изнеможении падая на траву. — О, я готова теперь сама идти к Гассану, лишь бы он дал мне есть, прежде нежели убьёт меня…

Её глаза горели нестерпимо… Губы потрескались… Что-то дикое было в её до неузнаваемости исхудалом лице…

— Тэкла! Тэкла! Моя несчастная девочка! Собери свои силёнки! Подтянись немного! Скоро уже конец леса, и, может быть, сразу за ним будет русское укрепление или мирный аул, — утешал Миша несчастного ребёнка, силясь подбодрить её, как только мог.

Но Тэкла была глуха к его словам. Она тяжело дышала, и воспалённые глаза её устремились вдаль дико горящим взглядом.

— Она умирает! — с ужасом вскричал Зарубин. — Что мне делать! Она умирает!

Смерть ребёнка казалась ему хуже всяких ужасов погони, даже его собственной смерти. Несчастье и горе сближают людей. Она, эта маленькая Тэкла, сумела горячо привязать его к себе, и он полюбил её, как дорогую младшую сестрёнку.

И теперь Миша с мрачным отчаянием смотрел, как конвульсивно вздрагивало исхудалое тельце девочки, как судорожно двигались её запёкшиеся губы.

Собственный невыносимый голод был, казалось, забыт им. Он только думал об одном: как бы спасти Тэклу, как бы облегчить её страдания.

Если бы Гассан снова погнался за ними, он смело вышел бы к нему на встречу и ценою собственной жизни достал бы пропитание умирающей девочке… Он теперь молил Бога об этом… Он желал всей душой, чтобы судьба снова послала Гассана спасти от голода его умирающего маленького друга…

И молитва Зарубина, казалось, была услышана… Где-то совсем поблизости послышались мерные негромкие звуки, похожие на топот коней… Очевидно, кто-нибудь из преследователей решил вернуться… Вот сейчас они покажутся из чащи, и она, Тэкла, будет спасена.

Миша спокойно опустился на траву подле девочки и стал ждать. Вот ближе и ближе слышится топот… К нему присоединяются голоса… людские голоса…

Не голос Гассана! Нет!

Какое-то дребезжанье и поскрипывание примешивается к неторопливому топоту копыт.

Нет, это не погоня! Это дребезжанье и писк — характерные звуки горской арбы.

Они спасены! Слава Всевышнему, молитва его услышана Богом.

— Тэкла, очнись! Очнись, Тэкла! Мы спасены! Здесь люди! — стал трясти он полубесчувственную девочку, весь закипая новым приливом надежды.

Та медленно открыла глаза.

— Люди, говоришь ты? Люди, а с ними и хлеб, значит? — слабым голосом произнесла она.

— О моя бедняжка! — мог только проговорить Миша.

Из-за кустов показались две небольшие арбы.

Два вола тянули их, осторожно ступая по неровной дороге. На передней арбе, под навесом из парусины, сидел старый горец в тёмном бешмете и курил трубку; другой, молодой, почти юноша, шёл впереди. Вся арба была доверху наполнена чем-то, чего нельзя было разглядеть благодаря плотно затягивающей её парусине.

— Это лаки, — слабо произнесла Тэкла, — они развозят товары по горским аулам, и в Ведени приезжали такие; Зайдет их звала в сераль, — они, во всяком случае, не враги. Я попрошу у них хлеба, господин!

Собрав последние усилия, она крикнула по-чеченски:

— Да благословит Бог нашу встречу, друзья! Ради всего святого, дайте нам есть. Мы умираем с голоду!

Старик и юноша, давно уже заметившие странную пару, тотчас же перекинулись несколькими фразами между собой.

Потом старый лак порылся в кармане чохи и, вынув оттуда огромный кусок чурека, подал его девочке. Тэкла испустила радостный крик и стала поспешно убирать за обе щеки лепёшку. Вдруг взгляд её упал на Зарубина… Слабая краска залила щёки девочки…

— О, господин, — прошептала она, вся красная от смущения, — я забыла о тебе, — и, разломив чурек пополам, подала ему половину.

— Спроси их, нет ли поблизости аула, Тэкла, только не проговорись, что мы беглецы, — сказал Зарубин девочке, когда первый голод был утолён ими.

Тэкла тотчас же исполнила его приказание.

Старый лак ответил ей что-то, после чего она оживилась разом и даже захлопала в ладоши. Бледное личико её зарумянилось, глаза заблестели.

— О, господин! Какая радость! — кричала она. — Старик говорит, что одна из русских крепостей расположена неподалёку отсюда и что к вечеру они будут там. Он говорит ещё, что может подвезти нас туда, если мы желаем. Какое счастье, господин! Какое счастье!

Действительно счастье!

Миша медленно поднял руку и незаметно перекрестился.

Старик-лак спрыгнул с передка арбы и помог обоим путникам влезть во внутренность её, где были свалены в кучу куски персидских тканей и ковров и лежали целые груды всевозможных безделушек в виде металлических дешёвых бус, монист, браслетов и побрякушек.

Тэкла оживилась, повеселела. Она тотчас же вступила в разговор со стариком, который назвал себя Амедом. Лицо старика, особенно его пронырливые маленькие глазки и лукавая усмешка тонких губ, с первой же минуты не понравились Зарубину. Младший лак, которого старик называл Идиль, больше молчал и только поглядывал по сторонам, словно выискивая что-то. И этот не внушал доверия Мише.

Но выбора не было: приходилось или умирать с голоду и усталости в чаще Андийских лесов, или принять гостеприимство подозрительных и вороватых на взгляд лаков.

— Откуда вы держите путь? — обратился между тем старый Амед с вопросом к Тэкле.

Девочка замялась на мгновение, потом отвечала с деланной развязностью:

— Мы жители мирного аула Ситэ. Мы заблудились в лесу на пути к русской крепости, — пояснила она, краснея за свою ложь, — это, — прибавила она, указывая на Зарубина, — мой брат.

— Разве это брат твой?.. Но почему же он не говорит по-чеченски? — с показным равнодушием спросил старый Амед.

Тэкла вспыхнула. Потом снова начала, запинаясь:

— Мой брат был долго в плену у урусов и почти разучился говорить на родном языке…

— Да и ты сама говоришь не как природная чеченка, — перебил её старик, — надо полагать, что и ты побывала в плену у гяуров, а, девочка? — с тонкой усмешкой, заставившей вздрогнуть всем телом Тэклу, произнёс старик.

— Ну да это пустое, — добавил он тут же, как-то странно прищуривая левый глаз, — а вот что вам понадобилось в русской крепости и почему твой брат не носит папахи и чохи, вот что хотел бы узнать старый Амед?..

На последний вопрос Тэкла не знала, что ответить.

Она предпочла сделать вид, что не расслышала его и, свернувшись в комочек, приготовилась заснуть подле уже задремавшего на груде ковров Зарубина.

Вскоре усталость взяла своё, и девочка погрузилась в сладкий сон под мерное и монотонное покачивание арбы.

Глава 18 Предатели. Снова в когтях Гассана


осподин, проснись! Проснись, господин! — вне себя шептала испуганным голосом Тэкла, изо всех сил тряся за плечи разоспавшегося Мишу.

Тот открыл глаза и с изумлением вскинул ими на девочку.

— Что случилось такое? Что с тобою, Тэкла?

Она вся дрожала, не будучи в состоянии вымолвить ни слова. Миша быстро выглянул из-под навеса, и радостный крик вырвался из его груди.

— Мы дома, Тэкла! Мы дома! Я узнаю место. Тут близко укрепление… Наше укрепление, наша маленькая крепость!.. О Господи, наконец-то!

— Не радуйся раньше времени, господин! — вне себя прошептала девочка. — Знаешь, что говорят они? — кивнула она в сторону лаков. — Они хотят предать нас, господин… Предать чеченцам: здесь, очевидно, неподалёку расположен чеченский отряд… Они видели его и догадались, в чём дело… Мы пропали, господин! Мы пропали!

И она в смертельном страхе закрыла лицо руками.

— Но что же говорят они?.. Что говорят? Ради Создателя, говори скорее, Тэкла!

— О господин… Амед сказал, что богатый наиб Шамиля будет щедрее, нежели комендант маленькой крепости, и даст хороший пешкеш[108] за пленных… Мы погибли, говорю я тебе, потому что этот наиб не кто иной, как Гассан, наверное, который заехал вперёд, чтобы на опушке, в виду крепости, накрыть тебя, господин!

И она залилась тихими, беззвучными слезами отчаяния.

— Перестань, Тэкла! — строго остановил её Зарубин. — Не надо прежде времени предаваться тоске. Неужели Господь милосердный спас нас для того только и от голода, и погони, чтобы дать нам погибнуть почти в виду крепости, у самой цели?.. Слушай меня и во всём беспрекословно повинуйся мне. Обещаешь ли ты мне это, Тэкла?

— Обещаю, господин! — чуть слышно отозвалась девочка.

— Прежде всего надо выпрыгнуть из арбы незаметно для них, — кивнул он в сторону Амеда и Идиля. — А потом, минуя опушку, кустами пробраться на поляну и со всех ног бежать к крепости… Я возьму тебя на руки… а ты… ты положишься на милость Божию… и будешь молиться… Господь слушает молитвы детей.

И, говоря это, Зарубин тихо подполз к заднему отверстию арбы и легко спрыгнул на землю. Затем протянул руки и подхватил на них прыгнувшую следом за ним девочку.

Очутившись на земле, они в одну минуту кинулись в сторону и скрылись в кустах.

Острые колючки рвали им тело, гибкие ветки безжалостно хлестали по лицу, поминутно попадающиеся на пути кочки и сучья резали ноги. Но медлить и останавливаться не было времени. Скоро, скоро окончатся кустарники, и останется только пробежать поляну, отделяющую крепость от опушки леса… Тут где-то поблизости должно лежать срубленное дерево… Миша знает это место. Сколько раз он со своей полуротой проходил этим путём на «рубку»… Где-то и тропинка здесь должна быть неподалёку… Так и есть… Вот она… Теперь уже рукой подать до поляны…

— Тэкла, милая! Мы спасены! — срывается у него с уст вместе с облегчённым вздохом.

Но тут же внезапное обстоятельство разом прерывает его радостный возглас.

Лаки, очевидно, открыли их исчезновение и подняли крик. Им отозвались другие крики, донёсшиеся с опушки, и вдруг лес точно ожил как по волшебству.

Топот коней, лязг оружия и характерное гортанное гиканье чеченцев заполнили, казалось, все его сокровенные уголки.

«Надо бежать! Бежать во что бы то ни стало!» — вихрем пронеслось в мозгу Миши, и он, подхватив на руки Тэклу, стал ещё усиленнее работать ногами, с трудом пробираясь сквозь непроходимую чащу. Слава Богу, конец ей!.. Враги не успеют понять, где они, когда он уже будет у ворот крепости…

И он, с быстротою зайца выскочив из кустарника, кинулся со всех ног по поляне.

В ту же минуту несколько всадников, неожиданно появившихся из-за деревьев, испустив короткий радостный крик, кинулись за ним на своих быстрых конях.

Миша не догадался, что кустарник был оцеплен врагами.

Теперь от быстроты его ног зависело спасение. Крепко прижимая к груди потерявшую сознание Тэклу, он нёсся с быстротою стрелы по мягкой, покрытой пушистым ковром зелени поляне… Вот уже ближе, ближе крепость… Вот уже видно часового, выглянувшего из-за башни… Вот прогремел выстрел оттуда… Его заметили, слава Богу! Дают тревогу там… Только бы скорее… Только бы скорее достичь ворот… Перебежать это бесконечно долгое пространство… Но нет, это немыслимо, он сам видит теперь… Ближайший всадник почти настигает его… Дыхание его коня уже чувствует беглец за собою… Не надо оглядываться, чтобы знать, кто этот всадник, который гонится за ним — Мишей… Страшный враг он, этот всадник, непримиримый! Сам Гассан преследует Зарубина… Он, Миша, узнал это по голосу, посылающему ему тысячу проклятий, да по характерному гиканью, которым он горячит коня…

Теперь уже Миша не бежит, а мчится, точно летит по воздуху, точно какая непостижимая сила влечёт его на своих могучих крыльях… И всё-таки не уйти ему… И всё-таки нет спасения!

Пот градом течёт по его лицу… Дыхание спирает грудь… Минута ещё, и он задохнётся от этого страшного напора, давившего его внутренности…

— Урус… Гяур… Собака!.. — ясно звучит в его ушах знакомый ненавистный голос.

Бежать дальше немыслимо… Всадник уже протягивает руку, чтоб схватить беглецов.

«Конец!» — проносится в отуманенной голове Миши… Вдруг, разом вспомнив о револьвере, он выхватывает его и, обернувшись лицом к Гассану, стреляет в него…

Но дрожащая рука не может быть верна юноше… затуманенный взор лишён верности прицела…

Выстрел прогремел, не причинив ни малейшего вреда его врагу.

В ту же минуту Гассан быстро соскочил с коня и с поднятым кинжалом кинулся на Мишу.

— Алла! Алла! Урусы! — раздался в тот же миг смутный гул многих голосов.

Гассан испустил дикое проклятие, быстро взмахнул кинжалом и ударил им изо всей силы молодого офицера…

Потом быстро вскочил на коня и помчался к лесу, преследуемый ротой гарнизона, марш-маршем бегущей по поляне от крепостных ворот…


* * *

— Кушайте, мамзель пучеглазенькая, не сумлевайтесь… Шашлык вкусный, свежий… Чего вытаращила глазёнки, ешь, говорю!.. Небось какую пакость у Шамилки в ауле лопала, хинкал, как его, эта, да лепёшку, а ещё артачится… Тьфу, ты, омерзение, прости Господи!

И старый Потапыч энергично сплюнул в сторону.

Но Тэкла не прикасалась к еде. Она только во все глаза смотрела на этого странного бородатого человека, заставляющего её непременно есть горячую баранью котлету, поставленную перед нею.

Около часу тому назад она пришла в чувство и увидела вокруг себя чужих, незнакомых людей. Первым ощущением её была острая, жгучая, почти безумная радость, поглотившая её с головою: эти люди говорили по-русски.

Она у русских! Она уже не в плену!

Но тут же острое ощущение счастья исчезло, исчезло так же внезапно, как и явилось к ней.

Где же господин? Добрый, ласковый господин, которого она успела полюбить, как брата?

Среди грубых, загорелых солдатских лиц не было ни его милого, доброго, молодого лица, ни мягких синеватых глаз, смотревших на неё с такой бесконечной лаской.

— Ишь ты, ведь татарка, а белёхонькая! — произнёс один из окруживших её солдатиков.

— Всяко бывает и у них, у гололобых, и белобрысеньки, и шантретки, разно, — философски заметил другой.

— Покормить её надо! Исхудала-то как, бедняжка! — послышался чей-то звучный повелительный голос, и появившийся в эту минуту незнакомый офицер с отеческим участием погладил её по головке.

— Потапыч, тебе её поручаю, — сказал он бородатому старику, и потом все куда-то исчезли, и он, и солдаты. Остался один бородатый старик, мигом притащивший ей огромный кусок жаркого…

— Ешь, мамзель пучеглазенькая! Ешь! — проговорил он, поглаживая её своей заскорузлой рукой по головке. — Ишь ты сердешная, и то, исхудала как! Кожа да кости, индо жалко тебя, дарма что ты бусурманка… Всё же дите малое!.. И где это Мишенька достал такое-то…

При знакомом имени Тэкла разом оживилась. Одичалая, затравленная в плену девочка, как дикий зверёк глядевшая на окружающих, вдруг встрепенулась:

— Миша! Миша! Где Миша? — повторяла она, странно произнося незнакомое имя.

— Батюшки! Отцы родные! Святители-угодники! По-русски она говорит, — весь так и затрясся старый Потапыч, — стало быть, не бусурманка ты? Не бусурманка, не? А я-то, старый дурень, и не различил сослепу. Ах ты девонька ты моя болезная! Как же ты оттоле-то пришла! И то впрямь крещёная! И крестик на шейке… Ах ты ягодка горемычная! Своя! Так и есть своя! Христианская душа! Так и есть!

И старик крепко обнял девочку, в то время как слёзы умиленья целым потоком хлынули по его щекам.

Нервы Потапыча, крепкие солдатские нервы, не вытерпели в конце концов…

Час тому назад солдаты гарнизона принесли в крепость его раненого любимца вместе с этой белокурой девчуркой. Старик, отчаявшийся было увидеть когда-либо своего ненаглядного Мишеньку, просто обезумел от восторга. К тому же рана Миши, хотя и серьёзная, не была опасна… Второпях нанесённый Гассаном удар не был смертелен. Доктор уже перевязал рану, дал успокоительного питья больному, и обморок Миши перешёл в крепкий живительный сон.

За своего любимца-воспитанника дядька был теперь спокоен.

И его доброе любвеобильное сердце стремилось как-нибудь облегчить участь «пучеглазенькой» девочки.

Он не задавал даже вопроса, как попала эта «пучеглазенькая» к его Мишеньке, но раз их нашли вместе, без признака чувств лежащих на поляне в виду крепости, значит, Мишенька привёл её с собой и она имела право на гостеприимство и ласку его — Потапыча, будь она даже гололобая бусурманка.

И вдруг оказывается, что она вовсе не гололобая, вовсе не бусурманка!

Золотой крестик на груди малютки без слов говорит за неё… И по-русски она умеет говорить не хуже его, Потапыча, и за его любимца тревожится как видно…

Старик окончательно растаял.

— Ах ты сердешная, — умилялся он, — жив, жив наш Миша, живёхонек. Оградил его Господь. Слава Тебе, Господи!

— Жив! Жив! О, будь счастлив за эти речи, добрый господин! — горячо вырвалось из груди Тэклы, и глаза её благодарно и мягко блеснули старику.

— Вот тебе на… в господа попал, — недоумевающе протянул Потапыч, — не, моя лапушка, не господин я и звание у меня денщицкое. Только и всего. А вот вы из каких будете? — неожиданно перешёл он на «вы», желая не отставать от «пучеглазенькой» в искусстве вежливого обращения.

Тэкла недоумевающе подняла на него глаза…

— Ну да, из каких?.. Значит, как звать-величать тебя по батюшке надоть? — пояснил старик, как мог.

— Тэклой зовут меня, — отвечала девочка.

— Тэклой? — переспросил тот. — Как же это будет у нас теперича? Сама вот христианка, а имя, слышь, бусурманское… И где такое имя нашлось? Как же так? Не годится Тэкла! Тэ-к-ла-а! — протянул он ещё раз, недоумевающе покачивая головой, и вдруг, ударив себя по лбу, радостно вскричал: — Может, Фёклой звать-то тебя. А тебе с перепугу не выговорить, стало быть, бедняжке. И то верно… И имя стоящее, и в святцах значится… У меня тётка троюродная Фёкла была — женщина была хорошая… Фёкла! Как это я не догадался раньше. Фёкла и есть! Ну а теперь, голубушка Феклуша, кушай барашка, да и на боковую… А как Мишенька проснётся, к нему, значит, пойдём. Да ты не бойся! Комендант у нас хороший и ребята ласковые, не обидят. Кушай, Феклуша, пока горяченькое… Ишь отощала-то как! — заключил он, сокрушённо покачивая головою.

Тэкла не заставила себя упрашивать и жадно принялась за еду.


* * *

Миша очнулся не скоро… Когда он открыл глаза, то первое лицо, представшее его взорам, был Полянов. Острая, но не глубокая боль в плече заставила его поморщиться в первую минуту.

— Лучше тебе, Зарубин? — заботливо склонившись над ним, спросил комендант.

— Ах, Алексей Яковлевич! Как я рад, что снова тебя вижу! — произнёс, счастливо улыбнувшись, Миша. — А я уже думал… — И он вздрогнул всем телом, не докончив своей фразы, при одном воспоминании, что его ожидало.

— Да, не подоспей наши, искромсал бы тебя этот разбойник и кусков не собрали бы, — сурово произнёс Полянов. — К счастью, второпях нанёс удар… Не опасно…

— Убили его? — поинтересовался Миша.

— Какое! Удрал со своей оравой. Только и видели… Ну да рано или поздно поймаем, не минует своей судьбы…

— Ах, Алексей Яковлевич! Если бы ты знал, какую роль сыграл в моей судьбе этот человек… А в плену…

— Ну ладно, ладно! После расскажешь, а пока смирно лежи и поправляйся хорошенько. Да вот ещё: способен ты выслушать без волнения радостную весть — тогда слушай.

Тут Полянов быстро встал со стула, на котором сидел у постели больного, и произнёс официальным тоном, со странно изменившимся лицом:

— Подпоручик Зарубин! По приказанию государя императора главнокомандующий и наместник края приказал вручить вам орден Св. Георгия за храброе и успешное отбитие штурма Н-ского укрепления в деле 10 июня 1856 года.

И с этими словами он приколол к забинтованной груди Миши маленький белый крестик на пёстрой полосатой ленточке.

Сладкий туман разом застлал глаза молодого офицера… Тёплая волна подняла его на своём мягком гребне и снова осторожно опустила в какую-то пенящуюся розовую пучину… Сквозь этот туман он только видел официальное строгое лицо Полянова и такой же беленький крестик, как и у него, Миши, прицепленный к груди коменданта, — крестик, которого он не разглядел вначале.

Безумная радость охватила молодого человека… Он — Миша Зарубин — георгиевский кавалер! Признанный всеми и отличённый герой! О Господи! Если бы ему суждено было вынести не неделю, а целые годы плена и скитаний, какие он вынес только что, он бы безропотно покорился им, лишь бы достичь этой высокой чести!

Да полно! Не сон ли это? Может быть, сон только, а проснувшись, он снова увидит над собой искажённое лицо Гассана и занесённый над ним чеченский кинжал…

И Миша инстинктивно схватился за грудь дрожащими руками…

Нет, не сон! У самого сердца висит он, дорогой, желанный беленький крестик! И по лицу Полянова, преобразившемуся снова из официального начальнического лица в дружеское, умилённое и родное, видно, что не сон это, а правда.

— Молодец! Заслужил! Я видел, как дрался при штурме! Не мог не донести по начальству. Поздравляю! — отрывисто говорит добряк-комендант, незаметно смахивая непрошеную слезу с ресницы, и горячо, по-братски обнимает рыдающего от счастья Мишу. Потом, быстро нахмурившись, точно вспомнив что-то, добавляет прежним строго официальным тоном:

— А за самовольную вылазку и ослушание начальства я подвергаю вас, господин подпоручик, трёхдневному аресту на крепостной гауптвахте…

Глава 19 Отверженный. К Иссе!


а кровле одной из саклей небольшого горного аула Карата среди груды подушек, бурок и одеял, на нескольких циновках, сложенных одна на другую, лежит больной.

Тихий душистый вечер ласково веет над ним… Золотые лучи солнца, уже готовые угаснуть, освещают исхудалое лицо больного… Один из них проник в чёрные, слипшиеся от пота кудри и серебрит их, играя ими… Нежный, едва уловимый горный ветерок дохнул в лицо больного, скользнув по его исхудалым щекам и резко выдавшимся скулам.

Солнце заходило… На верхушку мечети вышел мулла и прокричал свой обычный призыв к вечернему намазу.

Больной тяжело вздохнул и открыл глаза. О, какие это были глаза! Целое море страданий, безысходных и мучительных, как смерть, таилось в них!..

По этим глазам только и можно было узнать прежнего Джемалэддина, — так сильно изменили его горе и болезнь.

Около года тому назад он ещё не терял смутной надежды, что отец уступит его советам и помирится с русским царём.

Но в тот памятный день, когда он освободил Мишу из когтей Гассана, у него была продолжительная и тяжёлая беседа с отцом.

Роковая беседа!

О, он никогда её не забудет! Никогда!

Шамиль, узнав о спасении и бегстве пленного, стал упрекать Джемала за его приверженность к русским и за измену родине.

— Нет! Нет! Я не изменник, отец! — вскричал он тогда. — Я люблю и тебя, и мой жалкий, дикий народ… Но я не могу, отец, оставаться слепым, как все вы, чтобы не понять, как необходимо нам пустить в наши горы русских… Они откроют нам путь к просвещению, научат нас цивилизации, сделают из нас культурный народ… Гляди, отец, ты устроил литейные заводы; но твои пушки разлетаются в щепки от их ядер, в то время как их орудия несут нам гибель и смерть… А твоё войско?.. Твой низам, эти конные и пешие воины, разбегающиеся в минуту опасности и не слушающие начальства?.. Разве можно воевать при таких условиях!.. Полно, отец! Помирись с русскими… Вышли белый флаг русскому царю, благо уполномоченный являлся с переговорами из Бурунтая от князя[109]. Помирись с белым падишахом, отец, пока есть время и не вся ещё Чечня отложилась от тебя. Ведь русский царь ничего от горцев не требует: ни перемены их веры, ни их аулов и саклей, желает только, чтобы они признали власть России над собою и вели мирную, спокойную жизнь…

Молча выслушал Шамиль эту пылкую речь Джемалэддина.

Грозно сдвинулись его седые брови. Судорога прошла по лицу. Что-то странное, непоколебимое и жестокое отразилось в нём, когда он спросил сына, усмехаясь недоброй усмешкой:

— Слушай, ты, тёмный ворон, накликающий беду, сколько тысяч туманов[110] получил ты от белого падишаха за предательство старого Шамиля?

Джемалэддин весь вздрогнул от оскорбления. Потом, с трудом удерживаясь от резкого ответа, он сказал:

— Отец! Я не изменник и не предатель, повторяю тебе, я желаю блага тебе и нашему народу. Если ты не примиришься с русскими, тебя ждёт гибель… Пойми, отец! Вся Чечня, весь Дагестан уже кишат изменой. Наш народ чувствует силу и правду на стороне русских и идёт к ним.

— Ты христианин? — сурово нахмурив чело, спросил сына Шамиль.

— Клянусь, нет! Я исповедую религию моих отцов и свято чту Магомета!

— Но ты говоришь, как христианин, больше того, как враг! Я же отвечу тебе, как истый слуга пророка: я проклинаю урусов и объявляю им новый газават! Я подниму всё, что осталось мне верным, и, клянусь бородою пророка, мы не раз ещё омоем наши кинжалы в нечистой гяурской крови!.. А ты ступай! Ты не наш! Не место тебе при имаме. Ты урус душою. Они отняли тебя от нас… Ты не сын мне больше… Я не знаю тебя!..

Целый год прошёл с этого разговора, целый год живёт в Карате сосланный сюда отцом Джемалэддин. Целый год он не видел ни отца, ни братьев. Никто не смел навестить его, боясь навлечь на себя гнев имама. С переселением сюда Джемал потерял последнюю нить связи с Ведени, вместе с тем последнюю надежду примирить с русскими отца.

Глубокая апатия овладела молодым человеком… Его заветная мечта не оправдалась… Горный коршун не захотел склониться под знамёна белого орла… Теперь он уже не надеялся ни на что и тихо угасал от медленно точившей его организм болезни.

Напрасно малютка Зюльма, оказавшаяся такой преданной и заботливой женою, приводила к нему лучших хакимов, поивших его какими-то ароматичными травами и шепчущих над ним бесконечные заклятья. Ничто не помогало…

Дня три тому назад был в Карате проездом учёный хаким[111] из персов. Его тоже привела Зюльма к больному. Этот оказался более сведущим, нежели другие. Он не шептал над ним заклятий и не поил его, как настоящий доктор-европеец, и сказал, нахмуря брови:

— Всё в руках Аллаха, и жизнь и смерть.

— Я только и жду последнего!.. — пылко вырвалось тогда из уст Джемалэддина. — Долго ли мне осталось ждать её, алим?

— Солнце не успеет три раза окрасить пурпуровым румянцем горы, как чернокрылый Азраил смежит твои очи! — пророчески отвечал тот.

Зюльма горько заплакала… А он, Джемалэддин, был счастлив…

Солнце не успеет три раза окрасить пурпуром горы… Два раза оно окрашивало уже их своим кровяным румянцем. Оставался ещё один последний раз. Но он уже не увидит этого, если верить алиму…

В тот же вечер, узнав свой приговор, Джемал послал письмо отцу с нарочным из Карата. Его верный нукер Сафар помчался туда тотчас же на своём неутомимом Карабахе.

Он писал отцу, что смерть недалёка, что он, Джемал, не может умереть, не будучи прощённым повелителем, и просил прислать ему это прощение с Сафаром. Он молил отца не отказать ему в нём. Он любил отца и жалел его. И в этом же послании ещё раз говорил о необходимости мира с русским государем. Тут же, рядом с горячими, убедительными строками о мире и милосердии белого падишаха и великодушии русского народа, были строки, исполненные самого чистосердечного, самого детского порыва… Ребёнок Джемал, разом проснувшийся в нём, а не взрослый молил о ласке своего старого отца…

С той самой минуты, как уехал Сафар, он не перестаёт томиться… Что он медлит так долго, его верный слуга? Или в Ведени задержали его?.. О, в таком случае он, Джемалэддин, умрёт не прощённым!.. Вот уже солнце опустилось низко-низко и купает свои лучи над самыми вершинами гор. Нет, нет! Сафар не успеет, не успеет вернуться!..

Холодный пот покрывает всё лицо больного… Несмотря на тёплый вечер, дрожь лихорадки пронизывает его до костей… Зубы стучат… А в пылающем мозгу восстаёт знакомая картина… Она, эта картина, всё чаще и чаще рисуется ему теперь с тех пор, как он обречён смерти… И чем более приближается к нему его смертный час, тем ярче и рельефнее встаёт перед ним эта картина…

Февральское северное утро… Золотые лучи солнца, разноцветными блестками искрящиеся на начинающей уже медленно таять белой пелене сугробов… Белые сугробы и белая девушка с кротким, неземным личиком…

— Джемал, брат мой, — шепчет она, эта девушка, — не забывайте закона Иисуса! Помните Христа!.. Не надо быть христианином, чтобы верить в Него и любить Его… Не забудьте Его, Джемал, брат мой!

— О, я не забуду Его, Лена, сестра моя, бесконечно дорогая сестра! — шепчут бледные, иссохшие губы умирающего, и рука его тянется к золотому крестику, тесно прижатому к его груди…

И перед мысленным взором больного предстаёт новый, светлый, прекрасный образ Того, Кто не побоялся испить до дна полную чашу страданий. Кто умер на кресте за грехи людей.

— О могучий, прекрасный, великий Исса! — беззвучно шепчут запёкшиеся губы умирающего. — Позволь мне, жалкому, дикому, тёмному мусульманину, дивиться Тебе и преклоняться перед Тобою!.. Бог Лены! Бог русского народа! Не отворачивай от меня Твоего светлого лица! В Тебе истина. В Тебе правда, великий христианский Бог!

Дрожащие руки хватают маленький крестик, жаркие уста приникают к нему, снова шепчут чуть внятно, беззвучно:

— Бог Лены! Бог русских! Облегчи мне мою муку, могучий Христос! Верни мне прощение моего отца! Верни его любовь, Спаситель!

И он затихает, в бессилии опустив голову на мягкие подушки…

Солнце ещё ниже. Теперь оно уже не золотое, а кроваво-красное на западе… что-то зловещее в нём, в этом пурпуровом румянце… Скоро, скоро теперь! Вот ещё окрасится пурпуром тот нижайший утёс, и душа его отлетит к Аллаху… Теперь уже недолго ждать и томиться… Но как тяжелы ему эти предсмертные минуты!.. Как мучительно мало воздуха в груди!.. Точно калёным дыханием веет на него вечерний горный ветер. О, он задохнётся сию минуту… Нечем дышать!

На мгновение больной закрывает глаза, потеряв сознание… Потом открывает их снова…

Кто это плачет подле, приникнув к его ногам?

— Ты, Зюльма?

Да, это она! Бедная малютка горько оплакивает своего повелителя. За год их брачной жизни она успела понять и оценить его великодушие и доброту. Он был с нею добр и ласков, как заботливый брат с младшей сестрёнкой. Мужчины их племени не умеют так обращаться с жёнами. Они умеют лишь приказывать и повелевать. А этот!.. О, недаром жизнь готова отдать за него Зюльма! Готова умереть вместо него, лишь бы спасти от смерти своего Джемала.

Но Аллах знает, как распорядиться своими слугами…

Чёрный Азраил идёт за душою щедрого, мудрого, доброго Джемала, а она, глупенькая малютка Зюльма, ему не нужна!

— Тебе дурно, повелитель? — с тоскою заглядывая в исхудалое лицо умирающего, шепчет она.

Глаза Джемала широко раскрываются… Его влажная, горячая, как огонь, рука хватает маленькую ручку жены.

— О, моя Зюльма! О, моя бедная крошка! Что будет с тобою, когда меня не станет! Сжалится ли над тобою отец?

— Возьми меня с собой, повелитель, возьми меня с собою! — голосом, исполненным отчаяния, шепчет молодая женщина.

Он ласково обнимает её… Сколько трогательной, бесконечной любви в её заплаканном, жалком личике!

— Спой мне, Зюльма, спой, дорогая!.. — просит больной, зная, что только песня может развлечь этого бедного взрослого ребёнка, так горячо привязавшегося к нему.

— Слушаю, повелитель! Я спою тебе ту песню, которую ты так любишь…

Зюльма оживилась… По заплаканному личику скользнула улыбка… Она схватила забытую ею в углу кровли чианури и быстро настроила струны.

В отуманенной предсмертными мучениями голове Джемала неясно прозвучал обрывок знакомой песни…


У моей матери чёрные зильфляры,

У моей матери звёзды-глаза…


Кто это пел когда-то? Ах, да! Черноокий маленький пленник напевал эту песню русскому саибу на краю обрыва, — песнь о своей матери, от которой его оторвали тогда…

Нет теперь ни русского саиба, ни кроткой матери!.. Где саиб — он не знает… А мать — она высоко, там, в лазуревых чертогах Иссы… Он взял её к себе… Пусть она мусульманка, но Бог христиан принял её. Она так много, много страдала, а Он, Исса, так милосерд и добр ко всем страдающим людям. Может быть, Он смилостивится и над ним, Джемалом, и возьмёт его также в свои чертоги?


У моей матери чёрные зильфляры,

У моей матери звёзды-глаза…


Так поёт Зюльма, и ей звонко вторят певучие струны чианури…

О, он скоро увидит эти зильфляры, эти кротко мерцающие, как звёзды, глаза!

Крыло Азраила веет уже над ним…

А Сафара всё нет и нет… Отсюда с кровли видна горная тропинка; Джемал нарочно приказал нукерам перенести себя сюда…

О, как сладко поёт Зюльма!.. Что за трогательный, за душу хватающий голосок!..

Добрая, ласковая крошка! Нелёгким покажется ей её вдовство! Тяжёлым ударом падает на её голову его смерть…

Смерть! Она уже не медлит… Голос Зюльмы как-то странно далеко звучит в его ушах… Точно между ним и ею встала целая стена на кровле… И в глазах тускнеет… чёрный туман застилает зрение… Какой-то леденящий душу холод проникает в его внутренности… Он с жадностью хватает прохладный воздух губами… но сжатое предсмертной спазмой горло не пропускает его…

Что же Сафар? Где он? Что не спешит он привезти ему прощение отца?

О, как тяжело умирать неприми́ренным!..

А солнце уже совсем, совсем близится к закату; только один золотой венчик виднеется из-за гор. Вдруг разом оборвалась песнь… На прерванном аккорде замолкла чианури… Зюльма, не отрывавшая вместе с умирающим взора от горной тропинки, быстро вскочила на ноги, далеко отбросив жалобно зазвеневшую всеми своими струнами чианури.

— Господин! Я вижу всадников… Они скачут во весь опор к Карату.

Умирающий оживился… Слабый румянец проступил в лице… Она не ошиблась — Зюльма… Действительно, целая толпа всадников несётся к аулу…

Только пыль клубится серым облаком над ними, да камни с шумом свергаются в бездну, отброшенные копытами лошадей… Впереди всех — белый всадник, на белом же как кипень коне… Что это?.. Ужели зрение обманывает Джемалэддина? Нет, он из тысячи узнает этого человека.

Нет сомнений: белый всадник — это его отец, Шамиль. Он спешит на свидание к умирающему сыну.

— Чёрный Азраил, помедли немного… Дай мне увидеть его… испросить прощение… обнять дорогого… — весь задыхаясь от волнения и муки, лепечет умирающий Джемалэддин.

А всадники приближаются… Вот они уже скачут во весь опор по улице аула… Белый конь белого всадника весь в мыле. Тяжело вздымаются его крутые бока…

Золотой венчик уж почти сгладился с вершиной и готов погаснуть, только одна красноватая точка осталась вместо огромного пурпурового шара.

Джемалэддин с тоскою следит за ним.

Смерть уже близко… Смерть уже рядом… Чёрный Азраил полуприкрыл его своим холодным крылом… Сейчас вместе с угасающей за горою солнечной точкой угаснет и его жизнь… А всадники уже спешились… Вот по лестнице на кровлю быстро вбегает кто-то.

— Это он, это отец! — весь замирая, уже не голосом, а только сердцем лепечет несчастный.

Вот Зюльма почтительно склоняется, закрывшись до глаз чадрою… Шамиль уже на кровле. Шамиль здесь…

— Отец!.. Благодарю тебя, Исса, что Ты исполнил моё желание, — хриплым голосом, собрав последние усилия, вскрикивает больной и судорожно зажимает в руке золотой крестик.

— Я прощаю тебя! Живи, мой Джемал! — несётся ему в ответ трепетный голос, и рыдающий Шамиль принимает в объятия сына.

Поздно! Поздно хватился имам.

— Отец!.. Исса великий… Иду к Тебе!.. — слышится слабый, предсмертный шёпот умирающего…

Золотая точка медленно гаснет за горами… Последний вздох поднимает грудь Джемалэддина, и он безжизненно виснет на руках отца…

Загрузка...