арод! Ты даёшь гибнуть вере! Напрасно исполняешь ты намаз и халлрукс, напрасно ходишь ты в мечеть, — небо отвергнет твои молитвы и приношения. Присутствие неверных заграждает тебе путь к трону Аллаха! Молитесь, кайтесь, но прежде всего ополчитесь на новую священную войну. Я благословляю вас на брань! Смерть и уничтожение урусам!.. Именем Аллаха и Его пророка Магомета я трижды проклинаю наших врагов и объявляю им ещё раз газават! Отныне их судьба решена окончательно! Никому не будет пощады! Реки и моря покраснеют от крови неверных… О! Эти урусы увидят, что не ослабла ещё рука Шамиля, не иступились шашки мюридов, не заржавели их винтовки!..
Так говорил Шамиль своим воинам после того, как русские изгнали его из Дарго-Ведени.
Вскоре за тем неутомимый вождь горцев двинулся во главе своего, уже далеко не столь многочисленного, как прежде, войска к Новому Буртунаю. Укрепив это селение, лежащее в глухих недрах Андии, он сам расположился в небольшом ауле Чорто, откуда и посылал свои отряды в Чиркей и Аух. С одним из таких отрядов у русских, в глухом Андийском лесу, произошло новое сражение. Но твёрдая надежда Шамиля на победу не оправдалась. Несмотря на все усилия мюридов, победа осталась за русскими. Горцы, разбитые нашим войском, беспорядочно кинулись в бегство. Их храбрейшие начальники-наибы Технуцала-Измаил Ботлинский и Мустафа Ахмед Кудалинский остались с отсечёнными головами на поле битвы…
После этой победы русские подступили к Новому Буртунаю и овладели им. Желая удержать дальнейшее движение врага, Шамиль неподалёку от Буртуная приказал поспешно устроить завал. У этого завала произошло большое сражение, в котором погиб целый отряд горцев с наибом Шамхалом Тиндальским во главе.
Вскоре за Буртунаем был взят Аух.
Русским отрядом командовал князь Орбелиани.
Ужас овладел горцами: неудача следовала за неудачей…
— Этот год принадлежит князю,[112] — говорили они, — всё равно, драться или нет, — победа у урусов.
Действительно, счастье изменяло на каждом шагу когда-то непобедимому вождю мюридов. С потерею же Буртуная его дело пришло почти в полный упадок, так как для русских открывалась прямая дорога к самому Ведени, новой столице имама.
Генерал Евдокимов, старый, опытный воин, изучивший горцев и их военное дело, назначенный главнокомандующим начальником левого крыла, шаг за шагом, с преданными ему воинами, вырывал из рук горцев один аул за другим. Считавшиеся неприступными ущелья в горах на берегу реки Аргуни очутились в руках русских. Везде и всюду быстро воздвигались русские укрепления, прорубались просеки, устраивались дороги…
Мюриды отступали, с ожесточением оспаривая каждый кусок земли. Шамиль с горстью самых пламенных горцев бросился к Владикавказу, но там был встречен отрядом генерала Мищенко и разбит наголову. В то самое время генерал Евдокимов разбил другой отряд мюридов и занял Шатой, а генерал Вревский успешно двигался к аулу Кетури, в котором засели преданные Шамилю лезгины. Преодолевая неимоверные препятствия, смело поднимались по скалам в поднебесную высь аула русские солдаты отряда Вревского под выстрелами горцев. «Вперёд, братцы, покажем, что мы русские!» — кричал начальник отряда генерал барон Вревский, находившийся всегда там, где была самая большая опасность, как вдруг шальная пуля сразила храброго генерала, и он как сноп упал на землю. Смерть его не могла остановить победоносного движения русских войск, и вскоре вся Чечня очутилась в наших руках, и многие горские племена и общества покорились добровольно русскому владычеству.
Но Шамиль всё ещё не терял надежды на победу над русскими. Жестокими мерами он старался удержать население в своей власти, а горячими проповедями силился разжечь в горцах прежнюю храбрость. Однако значительная часть горцев, утомлённых войною и познавших силу русского оружия, равнодушно внимала проповеди газавата… И ряды Шамилевых воинов становились всё реже и реже.
Шамиль всё ещё верил в свою счастливую звезду. Он приказал всем верным ему наибам собраться в Шали. На созванном там совете, гудекане, после продолжительной молитвы он произнёс такую речь:
— Вы, алимы, наибы и славные мюриды, верные сподвижники мои! Не бойтесь русских! Я из Ахульго ушёл с семью мюридами только, а теперь, смотрите, снова могуществен и силён, волею Аллаха! И вы, точно так же, после всех неудач — станете победителями! Аллах наградит вашу храбрость… Пока я с вами, не бойтесь ничего! Клянусь пророком, я не оставлю вас. Клянитесь же и вы, что будете до последней капли крови биться в священном газавате! Вы — храбрые из храбрых, светочи веры пророка и опора мусульманства! Клянитесь мне!
— Валла-билла, клянёмся! — отвечали воодушевлённые его словами последние верные мюриды.
— Народы и общества Чечни и Дагестана, внимайте! — снова обратился к ним Шамиль. — Не из-за денег или наживы веду я вас на священную войну. Пророк указал воинам Аллаха проливать кровь неверных, чтобы добиться свободы!.. И мы должны повиноваться воле Его! До тех пор не заткнём мы кинжалов за пояс, пока ни один русский не останется в нашей стране!..
— Валла-билла! — раздалось опять в рядах мюридов.
После собрания в Шали Шамиль выступил против Евдокимова, сосредоточив ряды горцев в селении Тавзан.
В один туманный, ненастный день Тавзан был окружён русскими. Войско имама, испуганное неожиданным появлением неприятеля, забыв свою присягу, без одного выстрела покидало оружие и обратилось в бегство. Напрасно взывали наибы к храбрости горцев, напрасно напоминали о словах Шамиля: никакая сила не могла удержать беглецов.
Теперь Шамилю не оставалось ничего другого, как приняться за защиту своей резиденции, Ведени, которой грозило попасть в руки русских. Он бросился укреплять Ведени, но уже было поздно. Ночью показалась около аула конница Евдокимова. За нею спешили артиллерия и пехота. Пушечные залпы не замедлили загреметь над резиденцией имама…
Горцы мужественно защищали гнездо своего вождя. Но когда одна сакля за другою разрушалась от силы ядер и бомб и каждую минуту осаждающие готовы были броситься на штурм, ближайшие наибы убедили Шамиля выехать с семьёю из аула.
— Пусть мы погибнем, но не дадим торжествовать урусам смерть или плен имама и его родни, — говорили преданные своему имаму вожди мюридов.
Генерал Евдокимов между тем довёл траншеи до самых стен Ведени и поутру 1 апреля 1859 года стал громить столицу имама бесконечными залпами. К вечеру стены аула не выдержали, рухнули, и русские ворвались в аул, но там уже не оказалось ни одного горца — они бежали в горы.
Сам Шамиль из Ведени перебрался в селение Ичичу и отсюда стал укреплять недоступную гору Гуниб.
Своего сына Кази-Магому он послал строить завалы на пути, чтобы как-нибудь преградить дорогу русским войскам.
Но уже ничто не могло остановить движение наших войск. Они гнались теперь по самым пятам имама.
Горцы поняли бессилие своего вождя и один за другим спешили оставить его. Целые аулы, присягнувшие на верность имаму, отдавались во власть русским, целые отряды Шамиля со своими наибами просились на службу русскому царю…
Из многих тысяч горцев только несколько сот самых отчаянных остались верными своему вождю…
Солнце Шамиля близилось к закату.
ёмная, непроглядная ночь глядит своими незрячими, как у крота, глазами, вся окутанная непроницаемой чёрной чадрой. Что таится под этой чадрой — неизвестно… Как-то жутко вглядываться в её непроглядную завесу… И жутко и бесцельно… Всё равно не узнаешь, что кроется под нею…
Медленно движется по горной тропинке небольшая группа всадников. Несколько нукеров из вооружённых с головы до ног чеченцев окружают маленький отряд…
Далеко опередив остальных всадников, едет на гнедом коне Шамиль. Его белого коня — верного товарища его подвигов — недавно уложила русская пуля: плохое предзнаменование для горца… Голова имама уныло свешена на грудь, рука выронила повод и лежит, чуть вздрагивая, на гриве коня.
Невесёлые думы смущают душу Шамиля.
Русский сардар придвинулся к самой Ичиче со своим низамом, — к Ичиче, где он, Шамиль, укрывался с семьёю. Надо было спешить на Гуниб. О! Гуниб верное убежище… В самое небо упирается его аул… Это не Ахульго и не Ашильда… Его гора вздымается отвесно, и взять её штурмом нельзя… Разве только шайтан впутается в это дело и поможет своим друзьям-урусам… О эти урусы! Сколько крови и силы отняли они у него… Уже девятнадцать штыковых ран на теле имама… От пороха и пуль он заговорён. Эти раны болят… Но ещё больше болит его душевная рана… Ужели ему не придётся окончить священное дело газавата, самим пророком порученное ему?.. Они, эти урусы, теснят и травят его, как жалкого зайчонка голодные псы… Его — имама, недавнюю могучую силу целой Чечни, всего Дагестана! Недавнюю ещё, да… А теперь, что сталось с ним, с грозным Шамилем?..
И губы гордого имама кривятся горькой, иронической усмешкой…
Он, недавняя сила и гроза гяуров, бежит! Бежит, как жалкий трусливый караваш!
В пханшамбу,[113] в счастливый день недели, накануне джумы, выехал он из Ичичи со всем семейством и казною, услышав, что русские войска приблизились к селению. Остановившись в Тилетле, чтобы дать передохнуть женщинам и детям, он узнал тяжёлую весть… Чох сдался русским! Чох — поблизости Гуниба, на который возлагает все свои надежды имам! А в самом Тилетле было уже опасно оставаться… Всё кишело изменой вокруг него, и он поспешил выехать из Тилетля, невзирая на ночь и усталость. Это ли не бегство? Это ли не позор? Если бы кто сказал ему, Шамилю, год-два тому назад, что он, как трусливая чекалка, будет пробираться к своей норе под покровом ночи, он бы приказал изрубить в куски дерзкого, а теперь… теперь! Да неужели же он так состарился и одряхлел, что недостанет у него силы победить или умереть!
И сгорбленная фигура имама гордо выпрямляется в седле, и глаза бешено сверкают былым, жутким огнём.
— Повелитель, — слышится ему как во сне знакомый голос его сына Кази-Магомы, — наши наибы говорят, что путь опасен в горах… Здесь вся местность кишит бродячими шайками разбойников и грабителей — барантачей… Не лучше ли остановиться на горе Ратланте-Меере[114] или ехать в Тиндал, где живёт твой самый верный и преданный тебе народ?
— Молчи, Магома! Ты говоришь, как трус. Если я, твой отец и повелитель, не боюсь штыка уруса, могу ли страшиться я жалкого барантача?
— Но отец, с нами женщины… Надо позаботиться о них…
— Жёны и дочери природных горцев должны прямо смотреть в очи опасности… Или ты не знаешь этого, сын мой?
Кази-Магома только тихо вздохнул и, пришпорив коня, отъехал от Шамиля. Его сердце сжималось от страха… Не за себя, нет! В числе прочих женщин ехала его жена, красавица Керимат, единственная привязанность в мире этого эгоистичного и расчётливого человека.
Среди женской группы царило глубокое молчание.
В самом центре её, недалеко от лошадей, навьюченных бурдюками с сокровищами и деньгами Шамилевой казны, ехали жёны имама.
Несколько поодаль держалось юное поколение сераля, изредка перешёптываясь между собою. Отряд замыкался сыновьями и зятьями Шамиля и его вернейшими слугами-мюридами.
Ночь, казалось, ещё плотнее, ещё непроницаемее надвинулась на горы. Теперь уже ни зги не видно кругом… Кони ступают наудачу… Только гул копыт резко звучит в ночном воздухе, будя и нарушая мёртвую тишину.
— Мне страшно, Зюльма! — послышался среди группы женщин нежный молодой голосок, и одна из ехавших всадниц чуть склонилась в сторону своей спутницы.
— Чего ты боишься, бедняжка? — отвечал ей молодой, нежный голос…
— О, Зюльма! Тяжело расставаться с жизнью, когда яркое солнце блещет над твоей головой… Ужели для того меня отдал Абдурахиму повелитель, чтобы умереть и лишиться счастья тогда, когда жизнь кажется такой прекрасной и радостной, как день…
— Ты боишься за мужа, Патимат?
— О, Зюльма! Ты угадала мои мысли… Слушай, красавица… Мы спешим на Гуниб, я знаю, хотя повелитель строго приказал скрывать от нас это! Русские по пятам следуют за нами… И это я знаю также. Они придут и туда… О, у них быстрые крылья, у этих урусов… Слушай! Они убьют нас всех, Зюльма; чёрное предчувствие говорит мне это… И мой Абдурахим погибнет под их штыками… О, это ужасно, Зюльма! Ужасно! Какой страшный рок повис над моей головою?
— Ты его очень любишь, бедная сестричка? — послышался нежный вопрос.
— Очень, Зюльма! Как золотое солнце моей родины, как лунный серебряный луч, как алмазную восточную звезду!.. Двух месяцев не прошло с тех пор, как имам-повелитель благословил наш рук-эта-намаз в Ичиче, а сердце моё до краёв наполнено любовью к моему господину! Да и нельзя не любить его… Он добр со мною, как ангел, и кроток, как лань… Не к кровавым подвигам и не к бранной жизни лежит его душа… Он готов дни и ночи читать книги мудрецов и знает все главные науки востока…
Гордостью звучит голосок молоденькой женщины. Она справедливо гордится своим Абдурахимом. Горячей привязанностью полно её сердце к нему.
Три месяца только тому назад он сорвал ей ветку аксана,[115] а ещё через месяц отец свершил их рук-эта-намаз; её, пятнадцатилетней девочки Патимат, и его, совсем юного, не по годам мудрого юноши.
А теперь она должна дрожать и волноваться за его жизнь… Что ждёт его там, на вершине Гуниба, что ждёт их всех, — победа или смерть? О, как ужасна будет её судьба, если убьют её Абдурахима! Переживёт ли она эту потерю?.. О нет! Тысячу раз нет! Она умрёт вместе с ним… А Зюльма? — мелькает в голове молодой женщины… Бедная, маленькая крошка Зюльма! Она так стойко переносит свою потерю! Только со дня смерти Джемалэддина её личико стало бледнее её белой чадры, да огромные глаза ввалились и горят ярче яркой звезды Ориона.
Бедняжка Зюльма! И она любила! И её Джемал не выносил жизни джигита и удалялся от шума битв, точь-в-точь как и её повелитель, и её азис… А вот взял же его Аллах к себе. Значит, Аллаху нужны кроткие, чистые сердцем.
Значит, и её Абдурахим может…
Она вздрогнула всем телом от одной мысли о возможности потерять его. О, как счастлива Написет! Её Абдурахман — воин в полном смысле этого слова, он и рубится, как настоящий джигит… Его рука привычна к мечу и кинжалу!..
Зато и спокойна Написет… Чего ей бояться!
И Нажабат спокойна… У этой нет мужа, за которого она должна томиться злыми предчувствиями… Что ей думать о страхах, одиннадцатилетней девочке?.. Вон чуть обрисовалась во мгле её маленькая, гибкая фигурка. Вон она и мурлычет себе что-то под нос… Поёт. Патимат знает эту песню… Нажабат сама сложила её… В ней она восхваляет свою красоту, уподобляя себя небесной звезде! О, как она самообольщена, бедная, жалкая кривоножка!
В недра душного сераля
Запер нас страны адат,
Но и там звезде подобно
Ярко блещет Нажабат…
— Перестань, девочка! Не до песен теперь! — шёпотом останавливает девочку Зайдет. — Молиться надо, а не петь… Аллах ведает, что нас ждёт на Гунибе…
А та только смеётся своим звучным голосом, странно звучащим среди жуткого безмолвия ночи.
Разве её мать не знает, что Гуниб неприступен и что 400 лучших мюридов будут охранять их горное гнездо? Нет, нет, рано ещё горевать и лить бесполезные слёзы… Она, Нажабат, не глупая кукушка, чтобы раньше, чем увидеть мёртвого, править тризну по нём…
И снова льётся песенка, сладкая, как голос буль-буля… И снова наибы, и мюриды, и женщины, и имам, заслышав этот смелый голосок, проникаются сознанием, что далеко ещё не всё кончено, если ребёнок так беспечно заливается песней. Недаром сам Аллах руководит предчувствием детей…
— Благослови тебя пророк, райская птичка, — умилённо шепчет алим, дедушка Нажабат, почтенный старец Джемалэддин. — Ты вливаешь в наши скорбные души сладкий бальзам мира.
И Патимат успокоилась под песню сестры.
И правда, неизвестно ещё, придут или нет на Гуниб урусы… Нечего ей бояться пока… Это чёрная ночь виновата в её невесёлых думах… Мгла в природе — мгла в сердце и на душе…
Скорее бы блеснул первый луч рассвета, и все ночные страхи тогда развеются как дым…
Вдруг песня Нажабат оборвалась на полуслове… Чей-то громкий крик раздался где-то недалеко впереди… Крик и падение на землю тяжёлого тела… Слышно, как борются двое… А там дальше топот копыт и дикие крики, характерное разбойничье гиканье…
Великий Аллах! Они окружены разбойниками барантачами!
Патимат инстинктивно сжала ногами бока коня, и верное, понятливое животное вынесло её к передовому пункту отряда…
Так и есть, она не ошиблась… Они окружены душманами… Вот несколько нукеров схватились с ними… Что-то брызнуло в самое лицо Патимат… Она вздрогнула от ужаса и поспешно обтёрлась рукавом бешмета… Это кровь, кровь нукера или врага — она не знает.
— Астафюр-Алла! — лепечет несчастная женщина-ребёнок и судорожно сжимает рукоятку кинжала… Где Абдурахим? Где отец? Сёстры, братья? Все эти близкие и дорогие сердцу существа… Ничего нельзя разглядеть во мраке ночи… Только слышны лязг кинжалов, да исступлённые крики нападающих и стоны поверженных защитников.
И вдруг всё разом покрывает мощный голос Шамиля. Белый всадник несётся туда, где кипит бой, прямо в кровавую схватку.
— Остановитесь, безумные! На кого вы обнажили кинжалы? Здесь я — имам, ваш повелитель!
Но никто точно и не слышит голоса, заставлявшего трепетать ещё так недавно с головы до ног правоверных. По крайней мере, бой не унимается, крики и стоны не стихают…
В темноте слабо обрисовалась чья-то высокая фигура… Чей-то хриплый голос кричит в ответ, прерываясь с каждой минутой злым торжествующим хохотом:
— Мы, ручуджинцы и кудинцы, не признаем власти имама! У кого больше пулов, чтобы внести богатый пешкеш, тот нам и повелитель. Имам, не время теперь подбирать цветы твоего красноречия… Если хочешь, чтобы остались в живых твои слуги, отдай всё ценное, что есть у тебя.
— Благодари Аллаха, презренный раб, что ночная мгла мешает верному прицелу моей винтовки… А то бы ты давно отправился к шайтану за твои дерзкие речи, нечестивец! — грозно посылает в темноту Шамиль.
Но смелый душман[116] только дерзко хохочет в ответ на гневные слова.
Неизъяснимое бешенство овладевает Шамилем. Он вскидывает на плечо винтовку и наудачу, без прицела посылает выстрел во мглу.
— А ты благодари пророка, святейший, что жизнь твоя неприкосновенна по воле Аллаха, — кричит в ту же минуту прежний голос, и в один миг враги бросаются в самую середину каравана.
Крики, плач, визг женщин и детей оглашают ближайшие утёсы и бездны.
— Правоверные, — гремит по-прежнему ненавистный голос, принадлежащий, очевидно, главе разбойников, — не бойтесь, бросьте в сторону кинжалы, мы не убийцы, а только славные барантачи-джигиты… Нам нужны сокровища ваши, а не кровь… Отдайте нам казну имама и следуйте с миром в дальнейший путь.
— Ты слышишь, что они говорят, повелитель, — весь помертвевший от страха, шепчет на ухо имаму Кази-Магома, — отдадим им всё.
— Да, отдадим, а то они убьют женщин и нас, твоих верных нукеров, их много, а нас самое ничтожное число, — вторил ему казначей Хаджио, перепуганный насмерть появлением барантачей.
— Трусы! — презрительно срывается с уст Шамиля. — Трусы! Так-то вы охраняете моё благо! — И он махнул рукой, весь преисполненный сознания своего бессилия…
Барантачи, как стая диких коршунов, кинулись на добычу. Напрасно молила Зайдет и другие женщины оставить им хотя необходимое, они разграбили всё. С ужасом и тоскою прислушивалась Патимат к злорадным, торжествующим крикам барантачей… Вот они покончили дело… Вот удаляются, насмешливо благодарят имама за его щедрость… О, посмели бы они, жалкие трусы, сделать это раньше, когда имя её отца гремело по всей Чечне и Дагестану!..
Вон плачет Зайдет о разграбленных сокровищах, и певунья Нажабат вторит ей…
— Наджелсем? Наджелсем? — лепечет она, рыдая. — В большом бурдюке были мои праздничные серьги и запястья! Что я надену в следующую джуму? Беднее самой бедной дочери байгуша стала я теперь!
О глупая! Глупая маленькая Нажабат, о глупая Зайдет и Хаджи-Ребиль и другие! Они плачут о золоте и сокровищах, когда там, впереди, едет в сто раз более их несчастный человек. У него украли большее. У него взяли любовь и доверие к своему народу. А он, бедняк, не плачет и не жалуется, как они…
Острая жалость кольнула в самое сердце добрую Патимат. Она пришпорила своего коня и в одну минуту очутилась подле белой фигуры, резко выделявшейся во мраке.
— Не грусти, отец, — прозвучал нежный полуженский, полудетский голосок подле Шамиля, — не всё ещё потеряно… Не все горцы предатели и воры, как эти жалкие барантачи… Тебе остаются твои мюриды, отец… и… и… горячая, верная любовь твоей маленькой Патимат! — после внезапной паузы, заключила она.
Шамиль вздрогнул, точно проснулся от своего тяжёлого забытья.
Никто из детей, кроме разве покойного Джемалэддина, не говорил с ним так.
Дети трепетали перед ним, боялись его.
Он был для них повелитель и духовная глава скорее, нежели отец. Откуда же взялась смелость у этой крошки? И как могла она угадать его гнетущую скорбь в эту минуту?
Да, он не бедняк, не байгуш ещё, во славу Аллаха… У него осталась горсть друзей, а пока они около него, готовые сложить головы по одному его знаку, пока теплится такой беззаветной любовью к нему маленькое сердечко этой малютки, он ещё может высоко, высоко носить свою гордую голову…
О, эта крошечная птичка сумела своей неожиданной лаской успокоить его!..
Повинуясь непреодолимому порыву, он отыскал в темноте маленькую белокурую головку и прижал её к груди…
И крупные, частые слёзы оросили исхудалые щёки Шамиля.
10 августу 1859 года русские войска стянулись к Гунибу и со всех сторон окружили его.
Главнокомандующий, князь Барятинский, явившийся 18 августа в войско, приказал подробно осмотреть гору и готовиться к штурму. Но прежде чем решиться штурмовать это недоступное горное гнездо, прежде чем посылать сотни людей на верную смерть, было решено вступить в переговоры с Шамилем.
На одной из высот среди толпы конных мюридов на гнедом кабардинском коне высокий плечистый всадник в праздничном черкесском наряде, как и подобает уполномоченному великого вождя, ожидал появления русского саиба, выбранного для переговоров о мире.
Этот всадник был Кази-Магома, посланный сюда отцом. С ним были приближённые имама: Юнус, Хаджи-Али, Дебира, наиб Хунзахский и Нур-Магомет Суграт-линский, то есть почти оставшиеся верными имаму вожди, пришедшие следом за ним на Гуниб.
Нетерпеливо смотрел вдаль Кази-Магома, стараясь разглядеть, не едет ли русский отряд. Но нет, всё попрежнему пусто и тихо на горной тропинке. Не слышно топота коней. Только изредка доносятся из русского лагеря сигналы да смутно долетает гул солдатских голосов.
Кази-Магома, щурясь от солнца, зорко вглядывается в этот лагерь. Сколько там войска! Сколько тысяч нагнал сюда русский сардар. И всё это, конечно, устремится на Гуниб, потому что отец ни за что не согласится на условия урусов. Он, Кази-Магома, знает это. Знает и то, что ради проволочки времени приказал ему вести переговоры Шамиль, а сам твёрдо решил не уступать гяурам своего последнего гнезда. Недоволен этим Магома. Урусы не звери, чего боится отец? Ну возьмут их в плен как почётных аманатов, они выговорят потом право жить в горах… Только войны не будет, этого ужасного кровавого газавата! Можно будет мирно и тихо проживать в своём наибстве да сколачивать понемножку денежку. Богатым хорошо быть: и почёт, и уважение отовсюду! Тогда уж не надо бояться за свою жизнь и за жизнь красавицы Керимат.
Вдруг мысли Кази-Магомы прерываются разом. На тропинке показался русский отряд. Впереди он ясно видит фигуру русского саиба-полковника, а рядом с ним своего тестя, изменника Даниэль-Султана, который перешёл на сторону русских и сделался их переводчиком в сношениях с горцами. Кази-Магоме вполне понятно поведение тестя. Он не осуждает его. Даниэль изменил имаму, потому что нашёл, что дело газавата погибло, что не сегодня завтра русские победят последних мюридов и что поэтому выгоднее жить с русскими в дружбе и согласии. И он, Кази-Магома, на его месте поступил бы так же.
Вот приблизились всадники… Ровно, точно по команде, сразу спешились все — и горцы и урусы. Русские отдали честь, горцы — «селям» обычным прикосновением руки ко лбу, губам и сердцу. Потом все уселись на ковре, разостланном на уступе. Даниэль-Султан, как переводчик, выступил вперёд. Его глаза избегали взора зятя. Он не знал, как смотрит на его измену Кази-Магома, и что-то похожее на смущение стесняло слегка сердце перебежчика. Полковник Лазарев сказал ему несколько слов.
— Кази-Магома, сын имама и мой наречённый Аллахом зять, — начал важно Даниэль-Султан, — русский сардар передаёт твоему отцу через саиба (он указал медленным движением головы на сидевшего на ковре Лазарева), что пусть он смело отдаётся в руки урусов. Вреда ему не будет, ни ему, ни его семейству. Он получит милость русского государя и богатые дары. Пусть идёт к сардару.
— Мой отец, — начал Кази-Магома, в то время когда Даниэль-Султан передавал его слова Лазареву, — уж много раз мирился с урусами. Но урусы снова продолжали сражаться с ним. Мы уже слышали речи о мире от русских сардаров — генерала Граббе, Фези и Клюгенау, а русское войско всё-таки продолжало преследовать нас, горцев…
— Не твой ли отец виноват в этом? — снова переведя Лазареву слова Кази-Магомы и получив от него ответ, произнёс Даниэль-Султан. — Русские не возобновляли войн, пока Шамиль не поднимал своих племён на новые и новые газаваты. Пусть он подумает, что ждёт его, если он добровольно не примет предложения о сдаче. А если Шамиль теперь же сдастся, сардары немедленно будут считать войну оконченной… Сардар — наместник императора, во всём доверенное лицо его. И слова русского сардара надо принимать за слова русского царя.
— Мой отец желает свершить паломничество в Мекку, к священному гробу Магомета, — произнёс Кази-Магома снова, — отпустят ли его туда, если он сложит оружие как военнопленный?
Даниэль-Султан перевёл Лазареву и этот вопрос зятя.
— Непременно, — поспешил ответить тот, — передай ему это, Даниэль-Султан! Скажи, что, если он добровольно сложит оружие, его проводят с почётным караулом до границы и что по возвращении из Мекки ему будет разрешено выбрать для жительства какое угодно место в горах. Скажи ему ещё, что государь наш добр и милостив и что только из жалости к его неповинным жёнам и детям предлагает ему мир. Пусть он примет его скорее, потому что когда его гнездо разнесут вдребезги наши молодцы, то с ним будет уже поступлено иначе! Передай твоему зятю всё это, Даниэль-Султан! И скажи, чтобы он уговорил отца не медлить с решением.
Последний точно исполнил приказание Лазарева и слово в слово передал речь полковника. Кази-Магома угрюмо кивнул головою.
— Я не последний уполномоченный отца, — произнёс он сурово, — сейчас прискачет гонец с Гуниба, который и привезёт его окончательное решение.
Действительно, вскоре показалась стройная фигура всадника, нёсшегося во весь опор по горной тропинке. И русские, и горцы с затаённым волнением ждали его. И те и другие слишком много видели на своём веку бесцельно пролитой крови, чтобы не стараться избегнуть её.
От ответа Шамиля зависело всё.
Вот ближе и яснее значится фигура всадника, вот он уже совсем близко у ковра… Вот спешился и идёт прямо к Лазареву.
Как он ещё молод, этот уполномоченный Шамиля. Молод, а глаза горят глубокой мыслью. На высоком челе печать мудрости. Полны выражения и неизъяснимого благородства тонкие, красивые юношеские черты.
Вдруг взор Шамилева гонца приметил Даниэль-Султана. Гневом исказилось прекрасное лицо юноши. Уничтожающим презрением блеснули гордые глаза.
— Я рад, что вижу тебя, изменник, — произнёс он громко, сверкнув своими чёрными глазами, — и что в твоём присутствии могу выразить волю имама, чтобы научить тебя, как должны поступать верные слуги его. Слушай, саиб! — произнёс он, повернувшись лицом к Лазареву, и смуглое лицо его вспыхнуло нежным юношеским румянцем. — Мой тесть и повелитель, великий имам, приказал передать следующее русскому сардару: «Гуниб — гора высокая. Я стою на ней. Ещё выше меня Аллах надо мною. Русские внизу — пусть штурмуют!» Я повторяю слово в слово то, что сказал имам. И это его последнее решение! Переведи, — властно бросил он Даниэль-Султану, даже не удостоив взглядом того.
И, сказав это, юный горец быстро отдал прощальный поклон русским, ещё раз презрительным взором окинул Даниэль-Султана и, вскочив на коня, умчался, быстрый, как вихрь, по горной тропинке, ничуть не заботясь о том, следуют ли за ним Кази-Магома и остальные.
Это был второй и любимый зять Шамиля, гордость маленькой Патимат, её муж Абдурахим.
«Гуниб — гора высокая. Я стою на ней, ещё выше меня Аллах надо мною. Русские внизу — пусть штурмуют!» — таков был переданный Лазаревым Барятинскому ответ Шамиля, и после такого ответа оставалось только одно: штурмовать Гуниб. И войска приступили к штурму.
Было решено наступлением на восточный склон горы отвлекать внимание Шамилевых защитников, но нападение произвести с какой-либо из противоположных сторон. В ночь на 24 августа ширванские и апшеронские стрелки двинулись к укреплениям восточного ската, а на следующую ночь другие войска приблизились к северной стороне горы, усеянной скалами.
Главнокомандующий объявил охотничьей команде Апшеронского полка, что наградит орденом Георгия 2-й степени тех трёх храбрецов, которые первыми взберутся на высоту. И, разумеется, такие храбрецы нашлись и охотно согласились полезть на Гуниб, туда, где парили только горные орлы и где самый могучий из них нашёл своё последнее убежище…
чём замечтался, Зарубин? Или питаешь надежду попасть в число трёх избранных? А?
Молодой офицер, к которому были обращены эти слова, невольно вздрогнул и обернулся на говорившего.
Сутуловатый, невзрачный, в старом боевом сюртуке, полковник с белым Георгиевским крестиком в петлице подошёл к нему и ласково положил руку на плечо.
— Ах, Алексей Яковлевич! — искренно произнёс его молодой товарищ, в мужественном, загрубелом и загорелом лице которого с трудом можно было узнать когда-то нежные юношеские черты Миши Зарубина. — Не знаю, никогда не был трусом, а жуть берёт, как задерёшь голову кверху и взглянешь на эту махину. Ведь высь-то, высь какая! Выше облаков! Выше неба, кажется!
— А завтра мы уже будем за этими облаками! Будем, Зарубин! — уверенно произнёс его старший товарищ.
— Ты веришь в это, Полянов? — робким звуком спросил молодой офицер.
— Ещё бы!
Это «ещё бы» было произнесено таким тоном, с такой не подлежащей сомнению уверенностью, что синие глаза Зарубина блеснули счастьем и весь он разом проникся сознанием и уверенностью, что действительно завтра они будут за облаками и возьмут Гуниб.
Гуниб!
Перед ним между тёмными Аварским Койсу и Кара-Койсу высилась огромная гора с крутыми скатами в виде усечённого конуса, отвесно вздымающаяся над бездной.
Верхняя площадка её представляла из себя котловину, где поместилось недоступное последнее гнездо Шамиля.
Последнее убежище имама-вождя!
Миша Зарубин даже глаза зажмурил; им больно было смотреть в эту вышину. Даже глазам больно, а они полезут туда! И не дальше как сегодня ночью полезут.
Генерал-майор Келлер, командующий передовыми войсками, вызвал охотников пробраться на Гуниб во главе команды. Первым вступившим туда трём была обещана награда, высокая награда, заставившая смельчаков не думать об опасности. А опасность была большая: у каждого подъёма, у каждого завала засели мюриды Шамиля, приготовившиеся собственной грудью защитить гнездо своего вождя.
Но Миша нимало не думал об этих врагах. Его смущали иные мысли. Его точно подавляла высота этой страшной твердыни, — высота и неприступность Гунибской горы.
Однако он, по первому же слову генерала, вызвался, в числе прочих храбрецов, войти на эту высоту…
Три года прошло с тех пор, как Миша упал под ударом Гассанового кинжала и как его бесчувственного принесли в маленькую крепость, а сколько воды утекло с тех пор! За отличие при штурме маленькой крепости Зарубина перевели с повышением в Апшеронский полк. Полянову также дали иное, видное назначение. Они успели уже отличиться и при Буртунае, и при Ведени. Теперь предстоит ещё отличиться при Гунибе или… умереть!
В эту последнюю ночь перед штурмом они находились оба в лагере апшеронцев, расположенном недалеко от селения Куяда, у самого подножия Гуниба.
— Я рад, Алексей Яковлевич, — произнёс Миша, — что ты зашёл поговорить со мною; Бог знает, что может случиться… Так, по крайней мере, отведу душу с тобою в эту последнюю ночь.
— Ну уж и в последнюю! — недовольно протянул тот. — И что ты только не выдумаешь, Зарубин. Если такие молодцы, как ты, да будут уми…
Полянов не окончил и махнул рукою.
— Ты мне лучше вот что скажи, — после минутной паузы произнёс он, — давно получал известие о Тэкле?..
— Как же! Как же! — разом оживился Миша. — Сестра мне пишет, что она весела, здорова и скоро опять её повезут в институт. Каникулы кончаются. Славная девчурка! Как привязалась ко мне! Никогда не забуду, как там, в Цинандалах, куда я повёз её к княгине Чавчавадзе, она растрогала меня. «Ты, говорит, спас мне жизнь, ты мой брат навеки… Не хочу расставаться с тобою ни за что… Хочу быть дочкой твоей матери, сестрой твоей сестры. Вези меня к своим»…
— Так и сказала? — дрогнувшим голосом переспросил Полянов.
Хотя он уже несколько раз слышал этот рассказ из уст Миши, но зная, с каким удовольствием тот повторяет его, желал хотя этим пустяком развлечь и порадовать друга.
— Да, с тех пор как она у нас поселилась, точно солнце засияло в доме. И сестра успокоилась немного от тяжёлой утраты Джемала. Ведь она как родного брата любила его… Всех оживила, расшевелила и пригрела эта милая девочка! Ты не успел, конечно, узнать её за коротенькое пребывание в крепости, Полянов, но что это за золотая душа!
— Сколько ей теперь лет, Зарубин?
— Четырнадцать, но она кажется взрослой не по летам, как и всякая восточная женщина. Так, по крайней мере, пишет сестра. Они с Потапычем положительно боготворят её. Впрочем, все её боготворят — и отец и мама. Её нельзя не любить — Тэклу! Подумать только: с какой стойкостью выдерживала она все мучения и обиды, не желая изменить вере! И это восьмилетняя крошка! Как после того ещё не верить в существование героинь! Знаешь, Полянов, — с внезапным воодушевлением подхватил после минутного молчания Миша, — мне кажется, что недаром очутилась на моём пути эта девочка, точно сказочная фея, там, в Андийском лесу. С первой минуты этот ребёнок заполнил всё моё сердце. Даст Бог, останусь я жив сегодня, подожду, пока подрастёт Тэкла, а там…
— Ты хочешь жениться на ней, Зарубин?
— Да. Ведь никто никогда не привяжется ко мне так сильно, как этот милый ребёнок. И я никого не полюблю сильнее её, моей Тэклы. Мы видели оба смерть перед глазами, вместе молились и вместе были спасены Милосердным Творцом. Нас связала сама судьба, Полянов! Я верю в это!
— Дай Бог вам счастья, тебе и ей, — растроганным голосом произнёс его друг, — оба вы славные. Дай вам Господь! От души желаю те…
Тихий, едва слышный сигнал горниста, прозвучавший над лагерем, прервал его речь.
— Пора, — произнёс Миша, — это капитан Скворцов даёт знать, что надо идти!.. Прощай, Полянов. Тут уже не увидимся больше. Либо на Гунибе, либо…
Он махнул рукою в небо и обнял товарища. По суровому, некрасивому лицу Полянова пробежала короткая судорога.
Видно, боевой служака крепился через силу, чтобы не проронить непривычную слезу.
— Слушай, Зарубин, — произнёс он дрогнувшим голосом, — я тебе вот что скажу: ты, брат, горячий парень. Без толку в пекло не суйся. Я ведь тебя знаю… Помни, твоя жизнь нужна; храбрость и без этого проявить можно. Осторожнее действуй и зря на кинжал не лезь. — И потом, помолчав немного, заключил он нахмурясь: — Человек ты золотой и солдат бравый, и мне душевно будет жаль, если эти разбойники убьют тебя.
— Во всяком случае, если убьют, — произнёс Миша не совсем твёрдым голосом, — ты сообщи отцу. Он тебя знает по письмам моим и чтит, как героя. Ты ему передай, Алексей, что он может быть спокоен: его сын шёл по его следам и жизнь свою не щадил ради царя и родины…
— Передам, Зарубин. Облегчу душу старика. А теперь позволь благословить тебя, как старшему брату.
— Спасибо, Алексей! Благодарю, товарищ! — мог только произнести Миша.
Полянов несколько раз перекрестил его, потом обнял крепко, по-братски.
Снова прозвучал сигнал горниста. По этому сигналу охотники должны были неслышно выступить из лагеря и сосредоточиться у самой подошвы горы.
Миша ещё раз крепко обнял своего друга, пожал ему руку и поспешил к команде, выстроившейся длинной шеренгой и готовой к началу своего трудного пути.
— Или там, за облаками, или на том свете! — мысленно повторил Полянов и медленно поплёлся к своей палатке.
очь на 25 августа была черна, как могила. Только зловеще белели уродливыми привидениями горные уступы среди её непроглядной темноты. Тишина царила кругом. Такая тишина, что, казалось, вымер и Гуниб, и окруживший его плотным кольцом русский лагерь. Только Кара-Койсу да Андийский Койсу нарушают своим монотонным шёпотом эту тишину. Лишь едва уловимый, как скрёб тигровых когтей по камню, шелест чуть прорывается сквозь рёв потоков.
Тихо, неслышно поднимается охотничья команда с уступа на уступ, с камня на камень.
Смельчаки, как кошки, взбираются на утёс, подсаживая один другого, зацепляя за чуть заметную горную выбоину шестами.
Чтобы не производить шума, на ногах у всех надеты мягкие чевяки. Впереди охотников лезет бесстрашный начальник капитан Скворцов. За ним удальцы-юнкера Сресули, Терпев и Миша Зарубин.
Руки и ногти Миши давно уже изодраны об острые кремни и утёсы. Страшная ломота от продолжительной непривычной и непосильной гимнастики охватила всё тело. Голова кружилась. Сердце бьётся так сильно, что, кажется, можно услышать самый звук его биения.
«Ещё, ещё немного, — подбодрял себя молодой человек, — и я буду вон на том утёсе, что белым гребнем выступает из темноты». И он лезет и лезет вперёд и вперёд, цепляясь ногтями за каменную грудь утёсов, стараясь не отставать от Сресули, Териева и других.
— Ваше высокородие, — слышится где-то над его головою шёпот, — пожалуйте. Я лесенку прикрепил к утёсу, на первую террасу влезем.
Это рядовой Молодых, ловкий гигант-парень, привязал верёвочную лестницу к уступу и приглашает его… Минута, другая… Слава Богу! Он достигает террасы, согнувшись в три погибели, на четвереньках, как зверь. А впереди много ещё таких утёсов. Только вряд ли достигнут они их. Каждую минуту могут заметить или, вернее, услышать их мюриды, и тогда… Тогда они на выбор по одному перестреляют их, как куропаток.
Ещё долго, очень долго ползти, а уже ночь начинает расползаться понемногу, и где-то наверху чуть брезжит первая полоса рассвета. Теперь уже яснее выступают над ними глыбы террас. О, сколько сил, нечеловеческих сил надо положить здесь, прежде нежели они достигнут последнего уступа! Теперь не только эти уступы, но и лица своих спутников может отличить Миша в побелевшей пелене рассвета. Бледные, изнурённые лица. Вон змеёй извивается перед ним юнкер Сресули, повисший над бездной, ухватясь руками за утёс… Вот с трудом вскарабкался он на выступ и оборачивается к Мише.
— Пожалуйте руку, поручик. Я вам помогу. — И улыбается, а у самого пот катится градом. Взобрался совсем, Мише помог взобраться. — Теперь бы вон на вторую террасу, — бормочет он озабоченно, — засветло бы.
И приноравливается забросить верёвку за новый гребень.
Одиночный выстрел нежданно раздаётся над их головами.
За ним другой, третий.
— Пропало наше дело! — прошептал какой-то солдатик и истово перекрестился широким крестом.
— Врёшь, не пропало, — с каким-то бешеным ожесточением произнёс другой голос. — Мы, гляди, робя, у цели… Вон и караулка Шамилева на ладони… Так оно и есть.
Миша поднял голову. Что такое? Неужели они под мраком ночи доползли до самой башни, где Шамиль утвердил первую защиту Гуниба!
Действительно, на той террасе стоит караулка… При окончательно водворившемся над горами рассвете можно уже ясно разглядеть башню, из амбразур которой торчат стволы мюридовых винтовок.
— Ну, братцы, не робей. Шашки наголо! С нами Бог! — слышится звучный голос капитана Скворцова. — Не дадим перестрелять себя в одиночку. Ура!
— Ура! — эхом подхватили неустрашимые солдатики и бегом кинулись к башне. Немного их кинулось, человек десять во главе с юнкерами Териевым и Сресу-ли, поднявшимися первыми на Гуниб. Остальные ещё карабкаются на террасу. Ещё работают руками и крючьями. Но их некогда ждать.
— Ура! — кричит вместе с остальными не своим голосом Миша и несётся с обнажённой шашкой прямо ко входу башни.
Оттуда грянул залп. Кто-то из бегущих тяжело рухнул с утёса прямо в бездну, кто-то с тихим стоном бесшумно опустился на землю. Некогда смотреть, некогда жалеть.
Из караулки выбежало человек двадцать мюридов, шашки наголо, кинжалы в зубах.
— Ля-иллях-иль-Алла! — завопили они и с остервенением кинулись на русских.
— С нами Бог! — ещё раз мощным призывом прогремел голос Скворцова, и разом завязалась жаркая схватка.
Миша очутился в самом центре сражающихся. Вся мысль молодого офицера сводилась к одному: как можно больше уничтожить врагов, как можно скорее проложить путь к Гунибу.
Но русских было вдвое меньше, нежели мюридов. Команда ещё не успела взобраться на уступ, и число штурмующих обогатилось лишь двумя-тремя подоспевшими солдатиками.
Зарубин смутно понимал одно: надо было драться с удвоенной силой, потому что одному приходилось биться против двоих. А между тем они значительно ослабли, эти силы, от долгого же карабканья на горы дрожала рука, нанося неверные удары.
Быстро тает число нападающих. Миша не может не заметить этого. Несколько человек из его спутников уже лежат на земле, кто с раздробленным черепом, кто с прорванной шашкой грудью… А из караулки бегут новые мюриды…
— Алла! Алла! — вопят они.
О, как невозможно резок и противен ему этот крик! Он напоминает ему отвратительное время его плена, те ужасные мгновения, когда он бежал, преследуемый Гассаном, по поляне к крепостным воротам.
— Помоги, Господи! — шепчут пересохшие губы Миши, и он, собрав последние усилия, поднимает шашку. Перед ним высокий, сухой горец с горящим взором и чёрной бородою. Красная чалма обвивает его голову. Зарубин быстро поднял на него глаза, и вдруг невольный крик вырвался из груди молодого офицера.
Он узнал красную чалму и хорошо знакомое лицо мюрида.
Гассан-бек-Джанаида был снова перед ним.
Вмиг усталость как-то разом исчезла из его существа. Безумная, острая ненависть охватила его при виде своего мучителя. Жгучей враждой запылало сердце.
— Наконец-то я встретил тебя, разбойник! — крикнул он охрипшим голосом, совершенно не заботясь о том, понимает ли его мюрид.
Но тот, очевидно, понял, потому что его глаза ярко блеснули, непримиримой враждой исказилось сухое лицо. Он также с первого взгляда узнал своего бывшего пленника и врага.
— Будь ты проклят! — вскричал он дико и с обнажённым кинжалом кинулся на Мишу.
Но тот был наготове встретить нападение. Он поднял саблю и предупредил ею удар Гассана. Оружия их скрестились теперь. Глаза врагов пожирали взорами друг друга.
Вот снова взмахнул своим кинжалом Гассан, и алая струя крови брызнула из руки Миши. Но Зарубин даже и не заметил раны; всё его существо было наполнено одним порывом, одною целью: уничтожить во что бы то ни стало своего злейшего врага. Он поднял шашку и готовился нанести удар прямо в сердце мюрида, но в эту минуту Гассан ловким движением вышиб из его рук оружие и сильным толчком бросил своего противника на землю…
В одну минуту он был уже на груди Зарубина и, придавливая его к земле, хрипел глухим, срывающимся голосом:
— Урус!.. Гяур!.. Собака!.. Будешь помнить канлы Гассана… Умри… собака… гяур!
Острый кинжал быстро взвился над головою Миши.
В пылающей голове Зарубина в один миг мелькнул милый образ: кроткие чёрные глазки и белокурое личико ребёнка.
— Молись за меня, Тэкла! — успели шепнуть губы Миши… Кинжал молнией блеснул перед его глазами… и… разом тело Гассана рухнуло всею своею тяжестью на него: чья-то меткая дружеская сабля ловко ударила в грудь бека Джанаида.
Но и с искажённым от муки лицом, с залитой кровью грудью он ещё грозил Мише, протягивая к нему свой окровавленный кинжал.
Зарубин выхватил револьвер и, не целясь, выстрелил в своего врага.
— Велик… Алла… и… Магомет… его пророк!.. Я умираю в священном газавате! — простонал Гассан и закрыл глаза.
Злая улыбка скорчила лицо его и застыла на нём навсегда.
Пуля Миши угодила ему в сердце.
Следом за командой охотников на Гуниб поднялся и первый батальон апшеронцев под начальством полковника Егорова.
На каждом утёсе, за каждым завалом их поджидали неутомимые защитники Гуниба, принимая прямо на шашки и кинжалы храбрецов, русских удальцов. И несмотря на страшное сопротивление, к шести часам утра этот путь на Гуниб был очищен.
В то же время 21-й стрелковый батальон, по приказанию генерал-майора Тарханова, взобрался туда по северному скату, а шедший с ним батальон Грузинского полка был отправлен в обход аула к сакле, где находился Шамиль.
Тогда же, несколько позднее, взобравшийся на Гуниб полковник Радецкий, командовавший другим батальоном Апшеронского полка, окружил самый аул.
Густой туман застилал горы и мешал защитникам Гуниба видеть движение русских войск. Только когда штурмующие показались у самых стен аула, мюриды с дикими криками кинулись вовнутрь его и, засев в сакли, приготовились мужественно встретить нежданных гостей.
мой Абдурахим, мой повелитель, кажется, пришёл наш смертный час! Ты слышишь эти ужасные крики? Гяуры в ауле! Гяуры здесь!
И бледная как смерть Патимат закрыла в невыразимой тоске лицо руками. Это лицо, чуть-чуть освещённое лампадами мечети, теперь осунулось и исхудало, как у труднобольной…
Страх и отчаяние наложили свою тяжёлую печать на нежные черты молодой женщины. Прижавшись к груди мужа, она скрыла на ней своё испуганное личико и не слышала тех ласковых слов и увещаний, которыми он старался успокоить свою юную подругу.
Да и не одна она была полна смятения и страха. Шуанет, Зайдет, Нажабат и Написет, даже обычно спокойная и флегматичная Написет, были насмерть перепуганы всем происходящим.
Да и не только они: у Кази-Магомы, у Магомет-Шеффи и у прочих, укрывшихся вместе с ними в мечети, были такие же взволнованные лица.
Только двое людей спокойны, точно весь этот ужас не касается их.
Эти двое людей — Зюльма и Шамиль.
Зюльме нечего опасаться. Самое худшее, что может её ожидать, — смерть — не пугает вдову Джемала. Ведь смерть желанна для бедной Зюльмы. Только смерть соединит её в садах Аллаха с её мёртвым Джемал эдд ином.
А Шамиль? Какое властное и могучее решение написано на его высоком челе! Последнее решение… Он привёл в мечеть всю семью из аула, чтобы погибнуть последним здесь, под сводами мечети.
И женщины и дети должны умереть вместе с ним. Не в рабство же урусам отправить его бедных, его дорогих детей…
Нет! Лучше пусть они примут смерть из рук своих близких и родных…
Когда русские подойдут к джамии, он прикажет сыновьям убить женщин, а потом… потом погибнет сам с пением священного гимна на устах. Так велит ему долг чести, так приказывает ему его собственное сердце — сердце верного слуги Аллаха и ретивого последователя тариката. Он умрёт в священном газавате, умрёт в борьбе за свободу горцев, как и подобает имаму-вождю, как умер двадцать семь лет тому назад его учитель и наставник Кази-Мулла.
А шум битвы приближается с каждой минутой. Уже слышно, как они штурмуют нагорные сакли. Нет сомнения больше: русские ворвались в аул. А ещё на заре он, Шамиль, объезжал своих воинов, ободряя их, повторяя им, что Гуниб неприступен и что взять его невозможно…
Да разве есть что-либо невозможное для этих шайтанов-русских?..
Взяли Ахульго, взяли Дарго-Ведени, берут Гуниб! Ничто не в силах их охранить. Надо покориться судьбе и отдать им всё, и землю, и свободу, и жизнь… Только чем же виноваты его бедные дети, его несчастные жёны? Пусть казнят его — Шамиля, но помилуют их!.. Нет, нет! Это невозможно. Они не забудут его вины, эти урусы, не забудут гибели тех несчастных, которых он убивал у себя в плену, и не помилуют в свою очередь его близких…
— Мой верный Юнус, — говорит он своему приспешнику и другу. — Ты слышишь? Шум приближается, мои старые уши не обманывают меня!
— Так, повелитель, гяуры близко! — отвечает тот. Действительно, страшный гул повис над аулом. Вот ближе и ближе шум кровавой сечи. Стоны и вопли повисли в воздухе. Отчаянные крики «Аман! Аман!»[117] покрывают их.
— Аман? — нахмурясь произносит Шамиль. — Нет, пощады не будет. Напрасно просит о ней, у кого ослабела воля и кто не имеет мужества погибнуть в газавате! — мрачно заключает он.
Вот уже совсем близко слышится победный крик русских. Русская непонятная речь звучит уже на самой площади.
Сейчас они ворвутся сюда. Сейчас увлекут его и близких отсюда, чтобы столкнуть в чёрное отверстие гудыни.
— Кази-Магома! — говорит он сурово, отворачивая свои взоры от глаз сына. — Делай то, что я приказал тебе: обнажи твою шашку, наступил час, когда нужно исполнить то, о чём я тебе говорил, и да помилует Аллах души невинных.
Белее белого снега на Дагестанских вершинах стало лицо Кази-Магомы.
— Убить женщин? Это ли велишь ты мне, повелитель? — с дрожью спрашивает тот.
— Что же, лучше, по-твоему, чтобы они, как последние рабыни, прислуживали жёнам урусов или погибли в мрачной тюрьме у наших врагов?.. Исполняй то, что тебе приказываю, Кази-Магома, сын мой! — сурово заключил имам.
Тот нерешительно подошёл к группе женщин. Там послышались стоны и плач.
— О повелитель! — вне себя кричала Зайдет. — Ты всю жизнь свою посвятил Аллаху! Ты был ему верным слугой. Так неужели всё это было для того только, чтобы увидеть на закате своей жизни окровавленные трупы твоих жён и детей?.. Если Аллах так могуществен и велик, если Он умел принимать людские почести, то пусть спасёт своих верных рабов, пусть помилует их!
— Не богохульствуй, женщина! — остановил её, дико сверкнув глазами, Шамиль.
— Мать права! — исступлённо рыдая, кричала Нажабат. — За что мы погибаем? Зачем ты требуешь нашей смерти, отец?.. Я молода, я не ведала жизни, я жить хочу! Жить! Жить! Жить!
— Ты умрёшь, потому что смерть лучше рабства, несчастный ребёнок! — произнёс печально имам.
— Я предпочитаю жить в рабстве у русских, которые простили и приняли моего отца, нежели умереть… — надменно произнесла Керимат, обдавая Шамиля негодующим взглядом.
И снова слёзы и стоны наполнили своды мечети. Имам отвернулся от женщин и, распростёршись на полу, стал громко молиться:
— О Великий Предвечный Анд! Прими в Твои руки несчастных! Невинная кровь их чистой рекою польётся к подножию Твоего престола! Прими их, Бессмертный, на лоно Твоих садов!
Обильные слёзы текли по лицу несчастного, скатываясь на его белые одежды и на каменный пол мечети. До исступления молился Шамиль.
Кази-Магома, не смея ослушаться отца, ближе придвинулся к женщинам. Рука его дрожала. Лицо стало иссиня-бледным, как у мертвеца.
Сейчас поднимется над головою первой жертвы его острый кинжал и первая пара очей, волею Аллаха, потухнет навеки…
Крики и стоны Зайдет перешли теперь в смутные угрозы. Керимат и прочие вторили ей. Они боялись смерти и не хотели умирать.
— Да падёт наша гибель на твою голову, имам! — истерично выкрикивали женщины, и глаза их бешено сверкали на помертвевших от страха лицах.
— Отец! Отец! Пощади нас! — вопила Нажабат, заламывая руки.
А двери мечети уже вздрагивали под напором сильных ударов. Громкие крики слышались за порогом её… Вдруг чей-то нежный голосок прозвенел над склонённой головою Шамиля:
— Бедный отец! Бедный отец! Как ты страдаешь!
И в один миг смуглые худенькие ручки обвились вокруг его шеи… Чьи-то чёрные глаза впились в имама наполненным слезами взором. Он поднял голову.
Перед ним было измученное, кроткое личико Патимат.
Крепко обнял свою любимую дочь Шамиль и, прижав её к груди, тихо спросил:
— И ты, наверное, моё сердце, бранишь твоего старого отца, что из-за него должна расстаться с жизнью?
— О повелитель! Ты приказал нам умереть — и я умру! — произнесла бесстрашно Патимат. — Они боятся смерти, — кивнула она на остальных женщин, — но я покажу им, как не страшно умирать тому, кто не чувствует вины за собою!
И она смело подошла к Кази-Магоме и твёрдо сказала, подняв на него свои прелестные глаза:
— Ударь меня первую твоим кинжалом, господин! Пусть остальные видят, как смело умирает дочь имама!
Абдурахим и Зюльма с двух сторон бросились к ней.
— Спеши, Кази-Магома, — повелительно крикнула она брату, — а то урусы сейчас ворвутся в мечеть и уже будет поздно тогда.
Потом положила на грудь мужа свою белокурую головку и кротко улыбнулась ему.
Кази-Магома взмахнул кинжалом. Минута… и кровь первой жертвы обагрит каменные плиты мечети.
— Стой, Кази-Магома! — раздался в ту же секунду за его плечами отчаянный голос имама. — Патимат, моя бедная дочь, живи! И вы все живите с Аллахом и миром. Ценою собственной жизни я куплю ваше спасение!.. Я отдам себя самого в руки урусов, с тем чтобы они сохранили вашу жизнь… Мой верный Юнус, и ты, Хаджи-Али, и ты, Магомет-Худанат, — обратился он к трём оставшимся в его свите мюридам, — ведите меня к русскому сардару… Я, ваш имам и повелитель, сдаюсь белому падишаху!
С этими словами он вышел из мечети в сопровождении своих трёх вернейших слуг и друзей.
ишь только высокая, широкоплечая фигура имама скрылась за порогом мечети, сравнительное спокойствие воцарилось там.
Стоны и вопли женщин утихли.
Теперь они знали, что им нечего бояться: опасность миновала. Шамиль отправился с повинной к русскому сардару. Они, русские, наверное, казнят его, но зато они останутся живы…
Одно только существо не переставало мучительно волноваться, поминутно прислушиваясь к тому, что делается на улице.
— Ты слышишь, Зюльма, как они кричат? Это они увидели отца! — в тоске лепетала Патимат своей маленькой подруге.
— Они торжествуют, что добрались до него… Он нелегко достался им — повелитель!
— О, Зюльма! Моё сердце бьётся, как подстреленная птица! Я боюсь, что они… они… убьют его! Да, да, они убьют его, Зюльма. Моя душа говорит мне это. Он пошёл умирать за нас…
— Успокойся, звёздочка-джаным! Если и суждена твоему отцу смерть пророком, то он сумеет умереть, как подобает шагиду, во славу священного газавата. Успокойся, дитя!
И сама полуребёнок по летам, но вполне взрослая по испытанным ею тяжёлым страданиям, Зюльма крепко обняла свою подругу.
Но Патимат уже не слушала её. Как острые лезвия кинжалов вонзились ей в сердце слова Зюльмы: «Он сумеет умереть, как шагид, во славу священного газавата».
Он, отец! Её отец, которого она так нежно и горячо любит!
О, как недосягаем он был для неё прежде, там, в Ведени, когда она видела его из окон сераля идущим в сопровождении огромной свиты мюридов в мечеть или творившим суд на гудекане! Там он был святейший имам, властитель, вождь, на которого она не смела поднять очи, которого даже не смела любить, и вдруг неожиданно в ту ночь пути к Тилетлю этот вождь и имам показался ей таким бедным, таким несчастным, одиноким существом! Острая жалость впилась к ней тогда в сердце, и боязнь и страх перед ним исчезли у неё: она увидела в нём в ту минуту близкого человека, любимого отца.
И теперь ему, этому дорогому, любимому отцу, грозит опасность, смерть! Ему, всеми покинутому, обиженному, оскорблённому! Его бросят в гудыню, замучают, убьют!
О!
Слёзы разом высохли на прекрасных глазах Патимат.
Она гордо выпрямилась. Взор её загорелся дивным огнём. И, выйдя на середину мечети, она обратилась к толпе.
— Отец пошёл отдавать свою жизнь за нас уру-сам, — задрожал под сводами храма её звенящий голос, — и мы отпустили его, старика, убитого горем… Его, может быть, убивают в это время, а мы спокойны! Мы согласились принять его жертву ради нашего спасения!.. Нет! Нет! Этого не будет! Я пойду к гяурам и на коленях вымолю пощаду отцу… Я до тех пор буду ползать у ног сардара, пока он или помилует его, или прикажет убить меня, как ничтожную муху!
И прежде чем кто-либо успел опомниться, она с быстротою молнии кинулась из мечети. Абдурахим бросился за нею.
— О, какой ужас! Сколько крови! О мой Абдурахим, накрой мне очи чадрою, чтобы я не видела этого кровавого моря кругом! — тихо шептала Патимат, пробираясь по усыпанной изуродованными телами улице аула.
Некоторые сакли ещё пылали. Русские, не зная, что вождь мюридов сдался, продолжали драться в ауле, штурмуя и беря приступом сакли.
Абдурахим и Патимат, как кошки, крались задними переулками селения, между дворами и пристройками, чтобы не быть замеченными русскими. Они не знали, где находится сардар, и шли наугад, повинуясь голосу инстинкта.
А кругом них кипела битва. Вон за теми зданиями дрались ещё: длился неумолимый и страшный рукопашный бой. Всюду мелькали лица врагов. Русская речь и крики покрывали гортанные голоса горцев.
— О, лишь бы они не заметили нас! — в тоске лепетала Патимат, прижимаясь к своему путнику.
— Ты боишься, ласточка?
— Не за себя, мой повелитель! Я — женщина, а с женщинами они не дерутся. Мне страшно за тебя, мой Абдурахим!
— Пока со мною мой кинжал, тебе нечего бояться, дорогая, — сверкнув глазами, произнёс тот. — Впрочем, мы теперь удаляемся от битвы. Вон за теми саклями начнутся более безопасные места.
— Алла! Алла! — послышалось несколько голосов неподалёку от них в эту минуту… И вмиг затрещали выстрелы винтовок, зазвенели сабли…
Среди шума, крика и стонов раздался нестройный хор нескольких голосов:
Воины смелые Аллаха!
Меч священный обнажите…
И во славу газавата
В битвах головы сложите…
— Ты слышишь? — вскричал Абдурахим. — Там умирают наши мюриды. Они зовут на помощь своим гимном… Я должен спешить к ним…
— И я! И я за тобою!
В одну минуту они были у входа в саклю. Там кипела схватка. Несколько русских солдат схватились с засевшими в ней мюридами, стараясь выбить их из убежища.
При виде присоединившихся двух новых врагов (в полутьме сакли они не могли заметить женской чадры Патимат) нападающие с громким криком «ура!» ещё ожесточённее кинулись в бой. Мюриды не уступали им.
— Сам имам прислал нам своих детей на помощь! — кричали мюриды, воодушевившись присутствием молодой четы. — Умерших в газавате ждёт рай, не бойтесь, правоверные!
Абдурахим тоже выхватил из-за пояса свой кинжал и кинулся в середину мюридов.
Патимат, прижавшись к стене, в ужасе следила за мужем.
Вот высокий, плечистый стрелок-апшеронец бросился на него с поднятым наперевес штыком. Но Абдурахим ловок, как тигр, и одним прыжком очутился в стороне от врага. Вот сзади него новый враг с поднятой саблей. Но его движение подкараулил ближайший мюрид, и урус летит на пол с раскроенным черепом. Там уже много лежит таких урусов, а мюриды держатся стойко. Их выбыло куда меньшее число, нежели врагов.
«Слава Аллаху, теперь врагов осталось только трое», — быстро мелькает мысль в пылающем мозгу Патимат.
Вот и последний из них валится, поражённый шашкой правоверного.
Но вдруг новая толпа урусов с безумным торжествующим криком врывается в саклю.
— Сдавайтесь на милость государя! — кричит их предводитель, молодой загорелый офицер с орденом в петлице.
Что-то знакомое чудится Патимат в этом офицере, в его синих глазах, не имеющих в себе ничего зверского. Но кого он ей напоминает, она решительно не может вспомнить. Усталый мозг работает вяло. А сердце бьётся страхом за мужа и отца. До чего-либо иного ей нет дела теперь… О, если бы не этот гимн, обязывающий каждого правоверного спешить на помощь братьям, она ни за что не пустила бы сюда Абдурахима…
— Во имя Аллаха умрём в священном газавате, правоверные! — снова слышится призыв обезумевшей от страха женщине.
— Так умирайте же, упрямцы! — кричит синеглазый урус и бросается в самую толпу врагов.
Один за другим, как подкошенная трава, валятся мюриды. Вот их уже трое, четверо осталось, не больше.
Впереди всех рубится Абдурахим. Вдруг русский офицер заметил его и бросается к нему с обнажённой шашкой. Вот они схватились оба. Вот бьются насмерть. Шашка уруса уже занесена над головой Абдурахима…
Вдруг в один миг перед синеглазым офицером очутилась лёгкая фигурка и заслонила горца от его удара. Это женщина… Чадра её отброшена на спину, и юное бледное личико почти у самого его лица.
— Патимат! — вскрикивает Миша Зарубин и роняет саблю.
Там, на краю гудыни, в свою предсмертную ночь он видел уже раз это юное личико… Видел мальчика-горца с этими знакомыми чёрными глазами и теперь сразу узнал его.
— Патимат! — ещё раз произносят его губы.
— Есырь Гассана! Гяур-кунак! — отвечает она, разом узнав в свою очередь бывшего Веденского пленника, и счастливая улыбка озаряет её бледное лицо.
— Эй, кто из вас знает по-чеченски? — в ту же минуту обращается к солдатам Миша.
Один из апшеронцев, солдат Сидоренко, выступил вперёд; он побывал когда-то в плену Шамиля и знает горский язык.
— Скажи ей, — приказал ему Зарубин, — что, кто бы ни был этот, — он кивнул на Абдурахима, — я дарю ему жизнь. Из-за неё дарю… За её доброту и заботы обо мне в ту ночь, на краю гудыни, когда я сидел в плену. Переведи ей и спроси, кто она.
Солдатик в точности исполнил приказание. Выслушав ответ Патимат, он перевёл его своему начальнику.
— Она не простая горянка, ваше высокородие, — пояснил он. — Дочкой самому Шумилке приходится… а этот горец муж ейный, значит, — бесцеремонно ткнул он пальцем в Абдурахима.
Дочь Шамиля? Патимат? Сестра Джемала? Та самая сестра, за которую Джемал просил заступиться его, Мишу? Патимат, подруга Тэклы, добрый ангел сераля!..
Так вот с кем столкнула его судьба.
— Патимат… голубушка… милая! — оживлённо заговорил Миша, протягивая руку молодой женщине. — Как я рад, что вижу вас… Ведь Джемал мне друг… кунак был… Да переведи ты ей, ради Господа, Сидоренко! — нетерпеливо крикнул он солдату.
Тот живо исполнил приказание. Патимат радостно закивала головою.
— Яхши! Яхши! Кунак Джемала наш кунак, — залепетала она оживлённо, и вдруг лёгкий румянец, набежавший было на её лицо, внезапно скрылся, и она снова побелела, как стены сакли.
— А отец? Где отец? Урус, не знаешь? — схватив за руки Мишу, в смертельной тоске прошептала она.
Сидоренко, продолжавший свою роль переводчика, перевёл её слова.
Миша, ничего не знавший про Шамиля, поспешил, однако, успокоить свою старую знакомую.
— Скажи ей, братец, что Шамиля мы разыщем и отведём её к нему. Что я не дам её в обиду и буду защищать обоих, потому что они близкие моего друга Джемала. Переведи ей это.
Тот исполнил приказание молодого офицера.
Тогда Абдурахим, до сих пор хранивший упорное молчание и мрачно поглядывавший на своего недавнего врага, выступил вперёд и сказал:
— Я знал и прежде, что урусы храбры и дерутся, как львы, но что они великодушны, это я узнаю теперь. Веди нас к сардару, саиб. Там наш отец!
Сидоренко передал его слова, и молодые люди крепко пожали руки друг другу.
ту же минуту, когда из мечети вышел Шамиль в сопровождении своей верной свиты, громкое «ура!» пронеслось над аулом.
Это «ура!» заставило вздрогнуть до сих пор бесстрашного имама. В этом «ура!» ему почудился голос смерти.
Магомет-Худанат, следовавший за своим вождём и повелителем, увидя этот трепет, успел шепнуть ему:
— О святейший! Прикажи, и я обнажу шашку… Умрём в газавате, имам, но не дадим торжествовать урусам…
— Нет! — угрюмо ответил Шамиль. — Аллах требует, чтобы я испытал за мои и ваши грехи весь ужас унижения перед врагами и принял позорную смерть в плену и из их рук. Пусть исполнится воля Его!
На площади аула уже ждал имама присланный за ним главнокомандующим полковник Лазарев.
— Имам, — обратился последний к Шамилю, — всему миру известно о твоих подвигах, и слава их не померкнет никогда. Мы, русские, привыкли ценить и уважать героев, даже если они наши враги. Если ты, покорясь силе судьбы, выйдешь к главнокомандующему и предашься великодушию нашего государя, то спасёшь этим от гибели тысячи оставшихся в живых, тебе преданных людей. Заверши же твои славные подвиги поступком благоразумия и великодушия и сдайся добровольно… От имени главнокомандующего даю тебе честное слово русского офицера, что тогда ни один волос не спадёт с головы твоей и всех твоих близких… Главнокомандующий, кроме того, будет ходатайствовать перед государем об обеспечении будущности твоей и твоего семейства.
Шамиль с угрюмым видом слушал речь русского офицера. Он точно ещё колебался, но вдруг молча рванулся вперёд и вскрикнул:
— Иншаллах!
Кто-то подвёл лошадь к Шамилю, кто-то помог ему сесть в седло, и, окружённый толпою русских, пленник направился к ставке русского главнокомандующего, князя Барятинского. За ним пошли 60 вооружённых нукеров, его верных телохранителей.
Громовое русское «ура!» не переставая гремело над аулом, и это «ура!» разрывало сердце пленного вождя.
Шамиль был твёрдо убеждён, что его везут на верную смерть и что слова русского полковника были сказаны, только чтобы ускорить сдачу. Кругом него пылали сакли и ещё далеко не затихала битва, вырывая последние жертвы из рядов его доблестных защитников — мюридов.
Вот он ближе и ближе подвигается к ставке. Вот и берёзовая роща, где поджидает его русский сардар и где ждёт его… смерть. Да, смерть, потому что он уверен, что там, в русском лагере, для него уж приготовлена плаха… О! Он не боится смерти. Смерть в священном газавате всегда улыбалась ему. Каждый воин Аллаха, погибший за веру и свободу мусульман, обретает рай. Он это знает твёрдо и верит этому. Но умереть от руки палача! Умереть пленником!.. Не такая смерть снилась ему — бесстрашному имаму!
А между тем с каждым шагом коня он приближается к ней. Вот уже видна и ставка на опушке. О, какая большая толпа ожидает его там! Гяурам, конечно, лестно взглянуть на гибель их заклятого врага…
Смерть последует тотчас же или его будут судить раньше?.. О, как мучительна эта неизвестность! Успеет ли он, по крайней мере, обнять жён и детей? Позволят ли ему это?.. Вот и ставка. Теперь уже близко, близко от него фигура сардара, его последнего смертельного врага.
И, повинуясь какому-то внутреннему инстинкту, Шамиль быстро спешился в тридцати шагах от места, где его ждал Барятинский, и медленно стал приближаться к князю…
Блестящая свита и вид самого сардара смутили пленника. С опущенными глазами, опершись одной рукой на кинжал, приближался к ним Шамиль и молча предстал перед сидевшим на камне русским главнокомандующим.
Несколько секунд продолжалось молчание. Первым нарушил его князь, сказав через переводчика:
— Ты не принял моих условий, Шамиль, и не пожелал прийти ко мне в лагерь на Кегерские высоты, когда я предлагал тебе сдаться. Теперь я с войсками пришёл за тобою. Ты видишь, Бог и справедливость на нашей стороне. Ты мой пленник.
Непобедимый когда-то вождь весь вздрогнул при первом же звуке этого последнего слова.
«Да, он пленник! Больше того! Он приговорённый! Почему же медлит князь и зачем не велит казнить его тотчас же?»
— Сардар! — произнёс он глухим, но твёрдым голосом, хотя губы его дрожали. — Я не внял твоим советам, не осуждай меня! Я тридцать лет только и мечтал о том, чтобы добыть свободу для правоверных. Тридцать лет я стремился освободить от русского владычества горцев, так как я считал, что наш смелый, свободный по духу народ не должен нести позорное иго у христиан: это противно нашей вере, противно заветам Магомета… Тридцать лет я только и думал о том, как бы доставить свободу всем народам Кавказа, и никакие трудности, никакие неудачи, никакие поражения не могли отнять у меня надежды на успех. Но теперь я вижу, что ещё не наступил день свободы, вижу, что пророку угодно, чтобы его народы и впредь терпети чужое иго… У меня осталась лишь небольшая горсть верных воинов. Сам я стар, утомился и не в силах уже больше вдохновить горцев к новой борьбе. Я подчиняюсь воле Аллаха, не достигнув того, чему я посвятил всю жизнь: не завоевав свободы моему народу… Я сдаюсь, и моя жизнь отныне в твоих, сардар, руках…
Потом, помолчав немного, он прибавил: — Я не боюсь смерти, нет! И до последней капли крови сражался бы в священном газавате во славу Аллаха! Я погиб бы с мечом, как повелел великий пророк, но моя борьба повлекла бы к гибели моих жён и детей. Ради них я сдался, сардар, и готов умереть на плахе, но мои дети… мои бедные дети!.. Их я сдаю на милость белого падишаха!.. Теперь я сказал всё и готов умереть…
Странным огнём загорелись очи Шамиля. Фигура его выпрямилась. Губы горделиво сложились. Что-то прекрасное и могучее было в эти минуты в пленённом. Что-то бесстрашное в спокойных, словно изваянных из мрамора чертах. Да, он не боится смерти! Не ищет спасения!
— Слушай, Шамиль, — и голос князя зазвучал неизъяснимой лаской, когда он обратился к пленнику, — слушай: наш государь милостиво решил твою участь. Он не желает смерти ни твоей, имам, ни твоих жён, ни детей… Он ценит тебя как героя, боровшегося за свободу, и дарует тебе жизнь. Ты, с семьёю твоей, будете перевезены в Россию. Никто из вас не потерпит лишений и обиды. Государь соизволил даже назначить тебе пожизненную пенсию, чтобы ты мог жить безбедно, как приличествует вождю храброго народа. Наш всемилостивейший император признает твою храбрость, твои высокие порывы, твои боевые заслуги, имам!
Что это? Не ослышался ли он, Шамиль?.. Так ли сумел понять слова сардара?
«Император признает твою храбрость, твои высокие порывы, твои боевые заслуги!»
Счастливым блеском загорелись очи имама. Неизъяснимой гордостью наполнилось его сердце.
— Сардар! — с дрожью в голосе произнёс он, вперив свой огненный взор в лицо Барятинского. — Сардар! Я до сих пор шёл против вас, русских, по повелению тариката. Я был вашим врагом. Я в один год взял до тридцати русских крепостей. Я уничтожал ваши войска в Андийских лесах. Я едва не создал одного могучего Дагестанского царства на Кавказе… Теперь я, бессильный пленник, сдался на милость белого падишаха, и падишах дарует мне жизнь… Аллах рассудил мудро. Волею Его далась вам победа над нами. Значит, вы были более достойны её. Передай государю, сардар: я благодарю его за его милость ко мне, поздравляю его с владычеством над Дагестаном, и да будет отныне мир на благо нашего и вашего народа!
Шамиль кончил. Взор его потух. Стройная не по годам фигура как-то разом сгорбилась и поникла.
И вдруг взор его загорелся снова… В стороне ставки он увидел всю свою семью, доставленную сюда русскими из гунибской мечети.
Быстрыми глазами окинул он толпу женщин и остановил их на дорогом, заплаканном личике своей Патимат.
Чёрные глаза молодой женщины впивались в отца любящим, скорбным взором.
Ей уже успели сказать, что Шамилю не грозит никакая опасность, но она всё ещё не доверяла русским и готова была ежеминутно кинуться к сардару и молить его о пощаде для своего старого отца.
Шамиль всё это ясно в один миг прочёл в печальных, встревоженных глазах дочери.
Что-то горячее, как лава, подошло к его сердцу.
Воин и вождь как-то разом исчезли в нём.
Всю душу наполнило сладкое отцовское чувство.
— Моя бедная Патимат, — произнёс он беззвучно, — все вы бедные мои! Сколько невольного горя причинил вам старый ваш отец!
И вдруг перед его мысленным взором предстала чья-то лёгкая воздушная фигура, чьё-то бледное лицо улыбнулось ему светлой, ласковой улыбкой…
Старик весь замер на мгновение. Потом тихий свет разлился по его суровым чертам. Губы беззвучно прошептали:
— О мой Джемалэддин! Твоя душа может быть спокойна. Я помирился с белым падишахом. Я предался в его руки. Спи с миром, мой бедный любимый сын!..
И тихим скорбным светом засияли обычно мрачные очи пленного Шамиля.