ПЕРВАЯ ЗАПИСЬ

Я долго раздумывал и наконец решил написать заявление в комитет комсомола. Живо принялся за дело и за какие-нибудь полчаса исписал пять тетрадных страниц. Перечитал и засмеялся: что-то уж очень длинно. Разве такие заявления бывают? В заявлении все, должно быть коротко и официально. Как же быть? Коротко не скажешь о моем деле. Я поговорил с Зиной Кашириной. Она мне посоветовала написать коротко, а все, что я изложил в тетради, рассказать словами. Я ее похвалил: умница, сразу нашла выход из положения! Она обиделась, думала, что смеюсь. Странные у нас отношения. Впрочем, не буду забегать вперед.

Как-то в беседе она сказала мне, что очень хорошо вести дневник: учишься правильно излагать свои мысли. Это особенно важно, подчеркнула она, для нас, молодежи. Ее мысль мне очень понравилась. Я решил: пусть мое длинное заявление будет первой записью в дневнике. В дальнейшем каждый день, понемногу, буду описывать главные события моей жизни. А все, что я изложил в первой тетради, в комитете ВЛКСМ передам на словах…


Как известно, инструментальный цех два месяца подряд держал первенство в соревновании. И мой портрет вместе с другими выставлен на главной аллее завода. Там, под портретом, вкралась ошибка: моя фамилия не Ткачев, а Ткач (всегда путают!), и средняя выработка не 180 процентов, как указано, а 185. Впрочем, это к делу не идет: портрет нужно снимать. Почему? Да потому, что я покрыл себя позором, подвел цех.

Чем я подвел цех? А тем, что по моей вине он потерял первое место в соревновании. Дальше я об этом подробно напишу. Я хочу остановиться на отношении ко мне нашей цеховой комсомольской организации. Вокруг меня создалась нездоровая атмосфера. Я не обижаюсь на взрослых рабочих. Я обижаюсь на товарищей — комсомольцев. Человек нечаянно совершил проступок, а у всех такой вид, словно ничего другого от него и не ожидали. Все ходят, косятся, а некоторые — находятся такие — даже смеются в глаза. Жду, вот-вот вызовут на собрание, спросят: «Как же так случилось?» — обсудят, накажут по заслугам… Нет, точно пустое место вокруг меня. Ну, тем, кто смеется, я даю отпор: не из робких, умею постоять за себя. А вот равнодушия терпеть не могу. Потом — у меня гордость есть. В общем, я решил уйти из инструментального.

Правда, это решение выполнить не так-то просто. Да и верно: если все начнут бегать с места на место, какой же порядок будет на заводе? Но у меня другое. Механическому очень нужны слесари-инструментальщики. Меня давно приглашали в этот цех; есть уже договоренность с отделом кадров. Стоит мне сказать «да», и я буду в механическом. Раньше я не соглашался, не хотел уходить из коллектива, к которому привык. Но теперь уйду, по причине, которую объяснил.

Сейчас я с бригадой наших слесарей работаю в механическом по сборке инструментального стенда. Работа сложная и очень ответственная, и продлится она не меньше месяца. Товарищам я уже сказал, что ухожу, но начальнику пока не говорил. Кончим стенд, и тогда подниму этот вопрос. Все будет, повторяю, зависеть от моего желания.

В механическом очень хороший коллектив. Дружный, сплоченный. И люди здесь, по-моему, добрые, отзывчивые. Я и недели не проработал, а уже со многими подружился. Здесь много знакомых ребят и девушек. С Зиной Кашириной, например, мы в прошлом году вместе кончили ФЗО. В общем, коллективом доволен.

А в инструментальном не верят, что ухожу. Смеются: «Дядя Никита тебе задаст!» Испугался я дядю Никиту! После того что произошло, я и минуты не могу оставаться в его бригаде.

Меня очень обидело его поведение на заседании завкома. Я не был в числе приглашенных, но явился, потому что подводили итоги соревнования. И потом я знал, что возникнут разговоры о моем проступке. Так и случилось. Сначала дядя Никита меня защищал. Это понятно, потому что он боролся за честь своего цеха. Но когда председатель завкома зачитал постановление: «Лишить инструментальный цех первого места», дядя Никита поднялся, отыскал меня глазами — я спрятался за чью-то спину, но он все равно увидел, — и сказал:

— Все еще сидишь? И тебе не стыдно? Глаза бы на тебя не глядели…

Я посидел немного и ушел. Мне было очень плохо. Я долго ходил по коридору. Потом отправился в цех. Там все уже знали. Товарищи меня окружили, но я ни с кем не мог говорить. Подумать только: стал позором всего коллектива! От этого не только из цеха — на край света сбежишь.

Я не буду описывать, что переживал после. Дядя Никита со мной не разговаривал. Остальные разговаривали, но я понимал, что это из жалости. Лучше бы проработали на собрании, чем так молчаливо терзать.

В чем же моя вина? Начну по порядку.

В конце месяца, как всегда, бригада дяди Никиты собирала штампы для заготовительного цеха. У нас накопилось много штампов, готовых к сдаче, но не было направляющих колонок. Эти колонки отжигались в термической мастерской механического цеха. Дядя Никита из себя выходил, и я был не в духе: заготовительный требовал штампы, а мы не могли дать. И вдруг звонок из термической: получайте свои колонки! Мы обрадовались, быстренько выписали требование. Дядя Никита послал меня за аккумуляторной тележкой. Я ее не нашел: на ней повезли детали на склад и не вернулись. Я говорю дяде Никите: «Давайте сбегаю в механический, заберу колонки, сколько донесу, а за остальными тележка съездит». Он говорит: «Валяй!» Я побежал. Только за ворота цеха — навстречу тележка. Кричу водителю Грише Переверзеву: «Заворачивай в механический!» — и показываю требование. Он говорит: «Это нам свободно, садись, подвезу!» Я сначала не хотел садиться. В этот день начальник вывесил приказ, запрещающий катание на тележках: они для деталей предназначены. Как выяснилось после, Гриша об этом приказе не знал. И я ему ничего не сказал. Это моя вина. Я подумал: была не была, немного проедусь, начальник не увидит, а детали быстрей доставлю. Вскочил на тележку — и поехали! За пять минут домчались до механического, с ветерком, что называется. Ворота в механическом широкие, мы без остановки — в цех и, не сбавляя хода, по цементной дорожке, мимо станков — к термичке.

Тут я увидел Зину Каширину. Она на меня посмотрела, и я соскочил с тележки. Я хотел пару слов сказать Зине насчет одного дела. Я соскочил ловко, но этот горе-водитель неожиданно сделал крутой поворот. Я упал, а он и проехал по ноге. Мне ничуть не было больно, сразу же поднялся, обругал Гришу и пошел к Зине. Правда, я немного хромал, но это чепуха. Я разговариваю с Зиной, а у нее губы трясутся… Смотрю, ко мне сбегается народ. Батюшки мои! Начальник цеха, мастера, рабочие: «Что случилось? Кто такой?» Кто-то врача зовет, кто-то кричит: «Охрану труда!»

Пришел инспектор по охране труда, начал составлять акт. Я шучу, посмеиваюсь: ерунда, мол…

Вдруг вижу: влетает в цех дядя Никита. Бледный, без фуражки, седые волосы растрепаны, задыхается… Добежал, увидел, что жив-здоров, и — так и сел на ящик с песком… Все молчат, смотрят на него. Дядя Никита посидел-посидел, потом встал, замахнулся на меня и пошел прочь. Шел медленно, какой-то слабой походкой, и зачем-то голову щупал рукой… Мне стало жаль его…

Вот тут обрывается мое заявление, потому что, действительно, я увлекся, и оно получилось очень длинное. Дальше, как и советовала Зина, я буду вести просто дневник…

Скажу честно: мы с дядей Никитой и до этого жили не особенно дружно. Я не хочу, чтобы меня расхваливали, — самому мне больше известно, что я из себя представляю, — но хотя бы одно одобрительное слово он сказал по моему адресу! Ни одного! Мало этого. Наша стенная печать нередко помещает заметки о трудовых успехах молодых рабочих. Отмечалась и моя работа (обо мне обычно пишет какой-то Очевидец, я думаю, это Гриша Переверзев, он член редколлегии…).

Так что же вы думаете? Дядя Никита говорит:

— Опять Ткача отметили. Зря! Он мог бы сделать больше и лучше. Не иначе, этот Очевидец — его дружок… Рука руку моет.

Говорит, а сам так и колет меня острыми глазами. Я молчу. Стыдно. Ведь угадал же дядя Никита: действительно, Гриша Переверзев — мой друг. Но что с ним сделаешь! Мнит себя писателем, и все! Говорю ему: ты, дескать, Гриша, полегче обо мне в газете, а он посмеивается только…

Я уверен: напрасно придумали псевдонимы. Зачем человеку прятаться? В последней своей корреспонденции Гриша разгромил меня в пух и прах. Я ему сказал:

— Ты, Очевидец, зачем прячешься? Смелости не хватает подписать свою фамилию?

Он усмехнулся:

— Это же критическая статья, имею право!

В своей критической статье Гриша писал:

«Из-за Ткача нам приписали случай травмы. Небывалое дело! Однако это факт. По условиям соревнования мы должны потерять первое место: на советских заводах не должно быть травм».

Конечно, у нас не должно быть травм. Подобных случаев я и не помню. Видно, охране труда на заводе делать нечего, вот она и цепляется к пустякам…

Я не хочу сказать, что невиновен. Я понимаю, что совершил проступок. Но мне обидно, что цех потерял первое место. Пусть бы меня наказали по заслугам, но зачем отнимать первое место?

Больше всего досталось дяде Никите. Начальник сказал ему:

— Дядя Никита, вы не воспитываете людей. Ткач-то у вас, оказывается, недисциплинированный человек. Зачем он нарушил мой приказ? Я запрещал кататься на тележке.

Как я уже сказал, дядя Никита пытался меня защищать:

— Ткач дисциплинированный. Это случайный проступок. Он не катался, он ехал по делу.

Так он говорил в кабинете начальника. Но в цехе бранил меня почем зря. Я сказал:

— Ну, хорошо, дядя Никита. Я не маленький, сам понимаю.

Дядя Никита вскипел:

— Ага, понимаешь! В таком случае ни за чем ко мне не обращайся!

Ну и прекрасно. Разошлись как в море корабли. Я числюсь в бригаде дяди Никиты, но работаю в механическом по сборке стенда. После смены захожу в инструментальный, беседую с ребятами. У дяди Никиты загадочно-зловещий вид. Ясно, что он знает о моем решении перейти в механический…

Работы по стенду близятся к концу. Ребята, с которыми я работал, радуются: скоро обратно в свой цех. Я не могу разделить их радость. Человеку, который стал позором коллектива, нечего делать в своем цехе. Уйду, уйду, решено окончательно и бесповоротно!

Тревога приходит ко мне, когда ничего не делаю. А когда работаю — прощайте, невеселые мысли! Чудесная должность — быть инструментальщиком! Забываю все, когда занят работой. Я помню каждую деталь, которую сделал за этот год после ФЗО, каждое углубление, каждое гнездышко, которое обрабатывал своим инструментом.

Ну вот, все кончено. Ушла комиссия, которая принимала стенд, а мы все еще не расходимся. Огромная, нежно поблескивающая плита, строгие направляющие, легкая стрела подъемного крана, — прощай, прощай, инструментальный стенд, милый ты наш механизм точности, как мы тебя называем…

Я вдруг обнаружил, что остался один. Куда идти? Оглянулся. Зины не было на рабочем месте. Неужели ушла? Сегодня мы с ней повздорили. Кто-то ей сказал, что я стремлюсь в механический цех из-за ее красивых глаз. Она обиделась, думала, что это исходит от меня. В общем, у нас довольно сложные отношения. На людях мы обычно подшучиваем друг над другом, а останемся вдвоем — не знаем, что говорить… Зину я нашел у выходных дверей. Она стояла у доски приказов. Я потянул ее за рукав. Зина оглянулась.

— Здравствуйте, — насмешливо сказала она. — Вы ко мне?

— Да, — сказал я. — Ты домой не идешь?

— Я, конечно, иду домой. А вы, вероятно, тоже идете домой?

Мой добродушный вид, наверное, обескуражил ее. Зина нахмурилась, лицо ее погрустнело. Она молча вышла из цеха. Я, конечно, за ней. Пройдя несколько шагов, она спросила:

— Итак, с завтрашнего дня — к нам?

Не столько вопрос, сколько ее беспокойная улыбка ободрила меня. Я сказал твердо:

— Да, завтра — к вам.

Она отвернулась, и уже до самого дома мы не проронили ни слова. У калитки долго стояли, занятые каждый своим делом: я жевал листочек, сорванный с дерева, Зина щелкала замком своей сумочки. Неожиданно мы услышали шаги. К нам подходили дядя Никита и секретарь цехового комитета комсомола Гришин. Они остановились недалеко, Гришин подозвал меня к себе; пока я разговаривал с ним, дядя Никита стоял рядом и отчужденно смотрел в сторону.

Гришин сообщил мне, что на завтра в инструментальном цехе назначено комсомольское собрание.

— Это хорошо! — обрадовался я. — Значит, и мой вопрос можно поднять.

— Какой вопрос? — спросил Гришин.

Это меня удивило. Как будто он не знает!

— Как какой вопрос? Я ж вам говорил. Насчет случая со мной…

— Какого случая?

Да что он, смеется, что ли? Или очень хитрый, или на самом деле у него короткая память… Я напомнил ему, о каком случае идет речь. Гришин засмеялся.

— А-а… Помню, помню… Но не пойму, зачем поднимать этот вопрос на собрании? Ведь о тебе уже газета писала…

— Что газета! Я хочу лично поговорить со всеми.

— Ну, хорошо, если настаиваешь, поднимем. Только вот что… Ты не боишься критики?

— Я не боюсь критики! Это лучше, чем насмехаться втихомолку или бранить на весь цех, как это делают некоторые…

Гришин взглянул на дядю Никиту и сказал усмехнувшись:

— Ну, правильно!

— Не вредно и побранить некоторых, — задумчиво, словно самому себе, сказал дядя Никита, — особенно тех, у которых амбиции много…

— И это правильно! — с тем же веселым видом подтвердил Гришин и вдруг встрепенулся: — Дядя Никита, у вас с собой газета? Дайте ему.

— Выписывать надо газетку-то, — проговорил дядя Никита, неторопливо вынимая газету из кармана, — и вообще интересоваться делами в цехе, а не так: задрал нос и — в сторону… — Он в первый раз внимательно посмотрел на меня и добавил вдруг, улыбнувшись так, что у меня забилось сердце, добро и примирительно: — Опять Очевидец про тебя настрочил. Вот дался ты ему, скажи, пожалуйста! Это тебе не стенная газета, а печатная, заводская…

Он подал мне газету, надвинул фуражку на лоб, опять приняв строгий вид, сказал Зине:

— Барышня, не пора ли домой?

— Я сейчас, папа. Поговорим еще немножко.

— Смотри, забьет голову… Я знаю его!

Гришин засмеялся и, пожав мне руку, ушел вслед за дядей Никитой. Я вернулся к Зине, развернул газету. Сразу натолкнулся на заметку, обведенную красным карандашом:

«На сборке инструментального стенда отличился молодой рабочий Ткач. Средняя суточная его выработка составляла 280 процентов. Своим трудом, примерным поведением товарищ Ткач завоевал уважение коллектива инструментального цеха…»

Дальше я не мог читать: строчки прыгали в глазах.

— У тебя очень радостное лицо, — сказала Зина не то с иронией, не то с печалью в голосе, — поздравляю!

Я свернул газету, положил в карман. Зина пристально смотрела на меня.

— Значит, завтра собрание? — нетвердо, словно в раздумье, спросила она.

— Да. Ты понимаешь, я еще там на учете.

— Я понимаю.

Она потупилась, опять принялась за сумочку.

— Эх, Зина, напрасно ты не инструментальщик! — с воодушевлением сказал я. — Как хорошо быть инструментальщиком!

— Это верно. Но и токарем неплохо.

— И токарем хорошо! И вообще, Зина, очень хорошо, когда дружный коллектив. Мне у вас очень понравилось. Если бы меня, как только пришел на завод, спросили: «Где хочешь работать?», я сказал бы: «Только у вас!»

— Ну, вот спасибо! — Зина вдруг выпрямилась, и какое-то новое, доброе и застенчивое выражение осветило ее тонкое лицо; она пожала мне руку, хотела что-то сказать, но раздумала и только покачала головой.

— Что такое? — спросил я.

— Ничего, — с улыбкой сказала она. — Я знала, что ты не бросишь свой цех. Прощай. Нам лучше, если мы будем в разных цехах: меньше будем браниться.

Тряхнула мою руку и решительно пошла прочь, к крыльцу дома. Я провожал взглядом ее худенькую фигуру. Было тревожно и вместе с тем очень хорошо на душе. Нет, Зина, мы все равно будем встречаться каждый день! И постараемся не браниться. Ты мне очень дорога, но и без коллектива, к которому привык, я не могу жить… Он ведь тоже очень хороший, коллектив, я постараюсь быть достойным его.

…Я не буду описывать собрание: это будет уже вторая запись в дневнике. Скажу только о том, что оно прошло хорошо. Меня поругали, но взыскания не наложили. Гришин сказал, что я уже исправился…

— И потом, — добавил он (и опять почему-то засмеялся), — неудобно на пострадавшего накладывать взыскание…

Интересно, почему он, когда разговаривает со мной, посмеивается? Нельзя сказать, что он несерьезный человек… Неужели он видит в моей истории что-нибудь смешное?

Раньше у меня не было общественной нагрузки. Теперь меня избрали в редколлегию цеховой газеты. Вечером, после собрания, ко мне подошел Гриша Переверзев. Он подал мне конверт и сказал: «Заметка. Прочти, отдай редактору стенгазеты».

Я развернул конверт, вытащил заметку. К ней была приложена записка:

«Уважаемая редакция! Прошу, как и раньше, подписывать мои заметки псевдонимом Очевидец. Я слышал, вы не очень охотно соглашаетесь на псевдонимы. Я решительно возражаю против этого. Мне виднее, кто и как работает в моей бригаде. А подписываться своим именем не считаю удобным. Может, это неправильно, но такова моя личная точка зрения. Когда в моей бригаде все будут сознательными, не побоюсь похвалить прямо. А пока попадаются некоторые молодые товарищи, у которых от похвал голова кружится. Особенно, если похвалит начальство. Никита Каширин».

Эх, дядя Никита, дядя Никита, откуда вы взяли, что у меня голова кружится? Моя точка зрения такова, что у нас голова крепкая. Мы работаем не для похвал, а для завода, для государства. Если ошиблись, пожалуйста, поправьте. За это будем только благодарны. А что касается похвал… Что ж, если заслужили — не откажемся.

Я хотел все это высказать дяде Никите, но вспомнил, что должен хранить редакционную тайну. Но все равно я когда-нибудь выскажу это…

Я надеюсь, что мы с дядей Никитой станем большими друзьями. Я его и сейчас люблю, только не хочу этого сказать. Разумеется, это тоже недостаток, от которого мне следует избавиться. У нас должны быть ясные, простые отношения, разница в возрасте и в характерах не должна играть роли.

О том, как развивались эти отношения, я расскажу в последующих тетрадках дневника.

Загрузка...