Первым заметил приближение «тихой грозы» Витька Ткач. Его вороватые глаза давно уже косились из-под ярко-рыжего чуба на бригадира Ефима Трубникова: вот сейчас повернется бригадир к разглагольствующему среди цеха Семену Крячко и ласково так протянет:
— Товарищ Крячко, я думаю, пора приступить к работе?
Но бригадир, словно нарочно, отодвигает минуты блаженства для Витьки Ткача. Он стоит, подозрительно сосредоточенно рассматривает деталь, и высокая крепкая его фигура, тонкое красивое лицо с черными аккуратными усами, — Витька Ткач считал, что Ефим очень похож на Чапаева, — вся поза Трубникова выражает подчеркнутое равнодушие. Сколько он может так простоять? Витьке Ткачу не терпится, ему обязательно надо ускорить события. Он осторожно кладет напильник на верстак, тихо обходит бригадира и бежит вдоль цеха туда, где виднеется среди группы товарищей нескладная короткая фигура Семена Крячко. Плутоватое лицо Витьки выражает озабоченное удивление, он даже чуть разводит руками, как бы желая сказать: «И не знаю, что такое стряслось с Семеном Крячко, — дисциплина вдруг подкачала».
Подбежав к группе рабочих, он проталкивается вплотную к Семену Крячко, дергает за рукав:
— А тебя бригадир зовет!
Крячко оглядывается, с минуту как бы непонимающе смотрит в невинные глаза Витьки, потом с оттенком покровительства роняет:
— Сейчас, сейчас. Иди.
С тех пор как начал отмечать умение и старательность в своем ученике Витьке Ткаче, Семен Крячко придерживался этого чуть грубоватого, покровительственного тона. Он всегда ловил себя на этом, и ему становилось неловко. Вот и сейчас он спохватился и, потрепав Витьку по плечу, благожелательно и чуть смущенно добавил:
— Иди, иди. Скажи — сейчас. — И, повернувшись к товарищам, уронил в который уже раз: — Толковый слесарь будет, а?
«Толковый слесарь» уходил от него уже не с той прытью, с какой бежал сюда. Он думал о Семене Крячко: «Черт маленький! Работы по горло, штамп аварийный надо сдавать, начальник из себя выходит, а он… болтает. Бригаду тянет назад».
Бригада — это Ефим Трубников, Семен Крячко и, конечно, он, Виктор Ткач. И хотя ему недавно минуло всего шестнадцать лет и делает он несложную работу, ему очень приятно сознавать, что он равноправный член бригады и даже сам Трубников всегда очень серьезно советуется с ним:
— А что думает товарищ Ткач?
Товарищ Ткач думает, что это большое свинство со стороны Семена Крячко — подводить бригаду. Товарищ Ткач вернулся к рабочему месту и свирепо взялся за напильник. Рядом кряхтит Ефим Трубников, переворачивая на верстаке огромную стальную плиту. Конечно, он не удержится, этот бригадир, чтобы не буркнуть:
— Побегай, побегай…
Витька Ткач обиженно потянул носом. Он знает, что ответить, в карман за словом не полезет.
— За дружком смотри, — и яростно шваркнет напильником по ровной плоскости детали.
«Дружок» Ефима Трубникова Семен Крячко сегодня был непонятно озабочен. Он бродил между верстаками, останавливаясь около товарищей, молча наблюдал за их работой, лицо его было беспокойно. И когда спрашивали, почему он не работает, Семен с необычной для него жесткой и твердой интонацией говорил:
— Иду сегодня к директору. Сказал — примет.
— Это насчет чего же ты к нему? — интересовались товарищи.
— Вопрос старый. Понимаешь… — Крячко оглядывался и доверительно, с оттенком некоторого удивления, пояснял: — Целый год мариновал директор заявление. Не могу и не могу уволить, министр, говорит, запретил увольнять. Ну, ладно, запретил так запретил, — что сделаешь? А вчера вдруг получаю письмо от брата, он еще с фронта заезжал в министерство, у министра был. Хлопотал за меня. Наш директор получил распоряжение перевести меня на тот завод, где брат, — одного ведь министерства заводы… Ну, директор получил — и под сукно, никому ничего не сказал. Я его вчера встретил, говорю: Иван Иванович, как же так, распоряжение есть, а вы… А он: ничего, ничего не получал. Ну и человек! Обманщик какой. Я ему копию — брат ее прислал — раз, а ему и крыть нечем.
Крячко смеялся, потом опять озабоченно стихал.
— Брат-то у тебя кто? — спрашивали товарищи. — Наверное, большая шишка? А может инженер?
— Брат-то? — Крячко задумчиво смотрел в дальний конец цеха. — Инженер, это верно. Только до войны он работал начальником орса.
— А сейчас?
— Ну и сейчас тоже, — не сразу и неохотно, будто досадуя на брата; объяснял Крячко.
— Ну вот и хорошо! — смеялись товарищи. — Возьмет тебя брат под крылышко, сделает каким-нибудь завмагом…
— Там будет видно, — недовольно обрывал беседу Крячко и надолго умолкал, хмурясь и шевеля бровями. Свернув цигарку и окутавшись дымом, он разглядывал вытянутую перед собой широкую, с тонкой сеткой въевшегося масла ладонь, переворачивая ее вверх, вниз, потом с заинтересованным видом принимался ковырять затвердевшую мозоль.
— Да, — говорил он осторожно, — если подумать, то действительно… в чем, собственно, дело? Как будто такая невозможная вещь, что — ах, ах!.. — Он усмехался, взгляд его становился недобрым и настороженным.
— Это ты насчет чего? — с хитроватой простотой допытывались собеседники. — Насчет магазина, что ли? Ничего удивительного, поставят, и все. Не справишься разве?
— А, магазин, магазин! — с досадой отмахивался Крячко. — Я говорю, кто имеет право держать меня? Кончилась война — отпускайте домой, и все. А тем более — распоряжение есть. Имеет директор право не отпустить, а? — И, не ожидая ответа, поспешно выбросив вперед ладонь, продолжал: — Нет, давай разберемся: какой особенный интерес держать меня? Ну, был бы я кадровый рабочий, незаменимый специалист, — это понятно. А то я ведь, можно сказать, пролетарий военного времени… Специальность за войну получил… Да и какая специальность? — Он презрительно махал рукой. — Вон Витька Ткач через год мне нос утрет… Я ведь раньше — что? Ты ведь знаешь, физическим трудом не занимался… Вы вот подтруниваете все — «магазин», «магазин», а я скажу — ничего удивительного и нет, если даже и так. Подумаешь, невозможная какая вещь! Работают ведь люди! Не в том дело. Я вот до войны заведовал складом на спиртозаводе, — подвальный, должность такую слыхал? — и никто мне глаза не колол. И по правде сказать, мне та работа больше по характеру… Пить — не пью, дело знаю, спокойно… А у меня нервы в последнее время ни к черту… Ну, было время — шла война, не считались… Надо! Я не говорю, что меня так уж тянет на старое место… подвальным или там еще куда… Но ведь… война кончилась — в чем дело? Я не понимаю. И потом — распоряжение… Никто не привяжет…
Он говорил все громче и все путанее, и совсем уже нельзя было в нем узнать того Семена Крячко, к которому привыкли товарищи за эти пять лет. Несмотря на свой мягкий, ровный характер, Семен Крячко обладал твердостью в деловых вопросах, необходимой рабочему человеку и уважаемой в трудовом коллективе. Ему за тридцать лет, у него светлые, чистые как у ребенка, глаза, и весь он похож на мальчика-подростка, и досадной выражении его лица казалась взрослая строгость губ и синева тщательно выбритых щек. Большие, несоразмерные с туловищем руки удивительно ловко находили себе дело, даже когда, казалось, заметного дела и не было. Такие руки бывают у потомственных мастеровых — умные руки. И хотя рабочая биография Семена Крячко исчислялась всего несколькими годами, посторонний человек не отличил бы его от кадровых рабочих — ни по ухватке, ни по искусству.
В первый год войны, мобилизованный, Крячко попал на завод, с которым и приехал в Сибирь. Работал он в инструментальном цехе. Пять лет прожил на окраине города, сперва в землянке, потом в новой, отстроенной заводом квартире. Знал только тропинку от дома в цех, базарчик на попутном, мосту («Мосторг», как звали этот базарчик рабочие), да еще — изредка — наведывался он в заводской клуб. Думал о конце войны и, может быть, о будущем семейном гнезде. Его надежду вернуться после войны домой разделяли многие товарищи. На то, что завод обрастал корпусами, богател территорией за счет ближайших кварталов, смотрели, как на явление закономерное, гордились этим, и вряд ли кому приходила мысль, что завод здесь осел прочно и навсегда. Все очень справедливо считали, что производство без людей не может существовать, а раз многие мечтают возвратиться домой, то, разумеется, и завод должен опять стать на колеса и покатить с ними в обратный путь.
Кончилась война. Завод стоял, спокойно попыхивая дымками, резвые «кукушки» бегали по узкоколейной дорожке, подвозя кирпич и цемент, — росли новые корпуса, по-прежнему солидно и сосредоточенно ухал паровой молот, и ничто не говорило о приготовлении к отъезду.
Рабочие по-прежнему спешили по утрам на работу. Их встречали привычные запахи цехов, горячие искры электросварок, шум и переговор металла.
Семен Крячко жил в одной комнате с Ефимом Трубниковым. Холостяки, они подружились в первый год войны. Семен не мог понять, разделял ли Ефим его желание вернуться домой: на все вопросы Трубников отвечал неопределенно:
— Поживем — увидим.
Семен говорил:
— Завод остается здесь. Это ясно. Я не понимаю одного — а люди? Что думает директор? Конечно, кто захочет, того отпустят, уедут. И уезжают. Ищут себе замену, обучают и — сматываются. Это разве порядок? Должен быть приказ.
— Подожди, а почему, собственно, тебя так тянет обратно? — удивлялся Трубников. — Что — жена там у тебя, дети, особняк? Я не пойму. Ты говоришь — домой. Это понятие, знаешь… растяжимое.
— Ничуть не растяжимое, — возражал Семен. — Где родился, жил, привык где — там и дом, родное место.
— Чудак ты! — говорил Ефим. — Для человека там родное место, где он трудится. Тебе что — на заводе не нравится?
— Нравится, не нравится, не в этом дело, — уклончиво отвечал Крячко. — Но вот — меня мобилизовали в войну, да? Война кончилась, да? Какой разговор может быть? Брата из армии отпустили, куда захотел, туда и поехал. А тут? Почему я не могу? Нет, приказ должен быть!
Он продолжал ходить на завод, старательно работал, все ждал, ждал приказа, который рассеял бы его сомнения. Но прошло так много времени с тех пор, как кончилась война, люди определили свое место в послевоенной жизни: кто уехал, кто прочно осел на гостеприимной сибирской земле, что давно стало ясно: никакого особенного приказа не будет. А Семен все ждал. И уже казалось, что ждал он больше ради порядка, для успокоения совести.
Товарищи над ним подшучивали. Озорной Витька Ткач, его ученик, подходил с таинственным видом, подмаргивал:
— Секрет скажу… Слушай сюда!
Наклонялся к уху, оглядывался, делал круглые глаза и шепотом выпаливал:
— Приказ! — И отскакивал, хохоча и прижавшись спиной к верстаку, поднимал обе руки вверх: — Не трожь! Сдаюсь!
Семен относился к нему благосклонно, ворчал:
— Дурак набитый ты, Витька…
Неизвестно, как повернулось бы дело, может, и уехал бы Семен Крячко, а может, так и забылся бы в работе, отложив поездку на неопределенный срок, если бы не пришло это письмо брата. Сразу навалилось на Семена радостное предвкушение перемен в жизни. Преобразился он: чистые светлые глаза его то подергивались мечтательной дымкой, то принимали жесткое, настороженное выражение, а вся фигура — томительное ожидание.
Крячко зашел к начальнику цеха, показал ему копию распоряжения министерства. Начальник огорченно повертел бумажку, аккуратно свернул, на минуту задумался, затем выразительно посмотрел на Крячко:
— Значит, уходишь?
— Да, — твердо сказал Крячко.
— У директора был?
— Сегодня примет.
Начальник звонил директору, убеждал его, что отпускать Крячко ни в коем случае нельзя: инструментальщиков очень мало в цехе и уход даже одного отразится на работе. Потом долго слушал, пытаясь что-то возразить… По лицу начальника Семен догадался, что директор говорит ему неприятные вещи.
— А-я-яй… Ну, как же это неожиданно все! Что же делать? Значит, прямо сегодня пойдешь к директору и — до свиданья, да? Ну дела…
Начальник сожалеюще и немного удивленно смотрел на Крячко. Тот, пряча бумажку-распоряжение в карман, хмуро сказал:
— Штамп мы сдадим, не беспокойтесь…
— О, да, да! — подхватил начальник. — Очень тебя прошу. Помоги Трубникову. Тут уже для тебя день или два не играют роли. А все-таки — жалко, жалко, Семен…
Крячко вышел, не дослушав, сердясь на начальника.
В обеденный перерыв он отправился к директору. Вернулся радостный, товарищи окружили его. Семен передавал свою беседу с директором так, как будто главное было не в том, что директор отпустил его, а самое главное заключалось в его, Семена Крячко, подтвердившемся убеждении: «Никто не имеет права держать»…
Виктор Ткач косился на Ефима Трубникова, — доколе тот будет отмалчиваться?
Ефим Трубников вколачивал стальную направляющую колонку в отверстие плиты, высоко взмахивая деревянным, с облохмаченной ударной частью большим молотком, и при каждом ударе выдыхал:
— Ах-ах-ах…
И было видно, что он глубоко презирает и Семена, и его разговоры об отъезде. Подождав, пока прекратятся удары, Витька смиренно проговорил:
— Опять прибегал диспетчер. Когда будем испытывать штамп, спрашивал.
Ага! Лицо Витьки расплылось в ожидательно-торжествующую улыбку: начинается «тихая гроза». У Ефима тонко задрожали ноздри, он метнул в сторону Крячко гневный взгляд. Потом с грохотом передвинул плиту по обитому жестью столу верстака, повернул голову с аккуратным пробором волос и с чуть просвечивающей лысинкой, раздельно и угрожающе-ласково протянул:
— Товарищ Крячко! Испытывать штамп дядя будет?
Было достойно удивления, как поспешно, со смущенной улыбкой подошел Крячко. Он похлопал по плечу Ефима — не сердись, дескать, — и оживленно, нетерпеливо стал покрикивать на Витьку:
— Ну, быстро! Где тележка? Клади штамп, — повезли в цех. Да позови контрольного мастера, чтобы там его не ждать. Они вечно опаздывают! Мы должны сегодня все сделать: испытать, сдать… Поехали!
«Гроза» не состоялась. Ефим мирно полез за махоркой. Витька впрягся в тележку, с грохотом покатил ее вдоль цеха. Сзади шел Семен Крячко. Выходя из цеха, Крячко оглянулся, увидел чуть сутуловатую спину Ефима и вдруг с тихим огорчением ощутил, что в мыслях об отъезде совсем забыл о друге.
Не было ни одного дня, чтобы Семен мог сказать: такой-то день прошел без Ефима. У Трубникова был беспокойный, колюче-веселый нрав, который — то ли невольно, то ли нарочно — он прятал в цехе под сухой деловой озабоченностью. Но и там нет-нет да и прорвется его характер — в шутке, в схватке с каким-нибудь нерадивым товарищем.
— На дядю делаешь? — едко говорил он, сощурив черные глаза. — Тяп-ляп, себе побольше, государству поменьше? Так?
Его уважали в цехе, этого сорокалетнего мастера. Крячко знал каждую крапинку его чуть рябоватого светлого лица. Ему нравилось в товарище все. И то, как Ефим каждое утро поправлял аккуратные свои усы, и то, что на все у него были определенные взгляды, и то, что — не скупой, хотя и знал цену копейке, тратил не зря, а с толком. В трудный первый год войны, когда столовые кормили неважно, Семен Крячко после работы тайком выделывал из металлических отходов гребешки и зажигалки и на дальнем базаре, подальше от знакомых глаз, сбывал свой товар. Трубников узнал это, набросился:
— До чего докатился! Барахольщиком стал! Какой из тебя рабочий — торговать вздумал!
— Но подожди, Ефим, — смущенно возражал Семен. — ведь трудно… Я вот продал, купил масла — работа пошла веселей!
— А разве нельзя заработать честно? — гневно спрашивал Трубников. — Делаешь два штампа — делай четыре! Не умеешь? Учись! Ведь фронту продукция нужна, — делай больше, и заработаешь больше! Это — правильно?
— Правильно, — соглашался Семен.
— Вот так и делай, как правильно, а не ищи легкого заработка!
И он, придирчивый и требовательный, учил Семена ремеслу инструментальщика, и скоро тому, действительно, не было нужды зарабатывать на базаре.
Крячко очень торопился с испытанием штампа. Теперь, когда заявление с резолюцией директора лежало в кармане, задержки злили его. Хотелось сразу покончить с утомительным, как ему говорили, процессом оформления ухода.
Крячко и Витька Ткач испытывали штамп для вырубки колпачков к радиолампам. Колпачки были похожи на маленькие стаканчики с выбранными из стенок отверстиями для контактов. Раньше Семен все хотел узнать, для чего ставят эти колпачки, но теперь это его не интересовало. Он был занят одной мыслью: поскорее сдать изделие цеху и доложить начальнику: готово! Я свободен!
Большие механические прессы вздрагивали от ударов, Крячко регулировал рычагами, Витька Ткач подкладывал полосовую сталь. Он был готов, кажется, залезть под пресс, чтобы посмотреть, как это из гладкого листа получаются такие интересные детали…
Семен покрикивал:
— Убери руки! Без пальцев хочешь остаться?
Несколько раз приходил Ефим. Брал детали в руки, измерял их штангенциркулем.
Скоро появился Иван Сергеевич, контрольный мастер, толстый и сонный на вид человек. Он тоже проверил детали и сказал:
— В порядке!
Ефим говорил ему:
— Ты предупреди контролера, чтобы проверил, как будут испытывать штамп. Если перекос, под таким давлением может погнуть плиту.
Иван Сергеевич позевывал, прикрывая рот ладонью.
— Ладно, ладно. Твое дело — сдать.
— А твое — следить за работой.
— Слушаюсь, — со скучной иронией уронил Иван Сергеевич.
Уходя, Ефим сказал Семену и Витьке:
— Кончайте да на собрание. А ты, Семен, предупреди мастеров, чтобы следили, не поломали. Главное, чтоб установили правильно.
Витька Ткач с удовольствием отметил:
— Ох, и въедливый наш бригадир! Никому покоя не дает!
Иван Сергеевич принял штамп. Сменный цеховой мастер был болен, начальник цеха — в столовой, поэтому Семен обратился к молодым слесарям, покуривающим у выхода:
— Ну, вы, орлы! Штамп сумеете установить?
— Хо-хо! Привыкать, что ли?
— Нет, вы лучше подождите начальника, без него не ставьте.
— Учи ученых!
И когда Семен с Виктором ушли, ребята дружно взялись за штамп.
— Некогда, ребята, ждать! Аварийный! Ставь!
Семен плохо слышал, что говорили выступающие на собрании рабочие. Он понял только одно: обсуждался пятилетний план. Семен перебирал в памяти строчки письма, размышлял о том, как будет оформлять документы, сдавать инструмент, прощаться с товарищами…
Нет, об этом он пока не хочет думать. В мыслях о том, как станет покидать цех, и о том, за какую работу примется по приезде к брату, Семен оставлял тревожную, неясную пустоту. А вот как он будет ехать по воронежской земле, как пойдут по обеим сторонам поезда знакомые места: река в темно-зеленых зарослях ивняка, желто-красные пятна цветов на лугу, справа, на взгорье, в сплошном кольце садов белые домики родного поселка, — обо всем этом Семен думал со сладким и нежным чувством. Полевая улица… Тихие тополя, синие самоварные дымки, голоса и звуки патефонов из открытых окон. Томительно-сладкие воспоминания затеснились в груди Семена, захотелось выйти из цеха, остаться наедине с собой. А завтра, с утра, не откладывая ни на минуту, — домой, домой… Какой он стал, брат? Кто из друзей-сверстников остался в поселке? Кто теперь работает директором спиртозавода и о каком Иване Ивановиче брат пишет, называя его «своим парнем»?
Крячко украдкой вытащил из кармана смятое письмо.
«Себе — побольше, государству — поменьше», — вспомнил он слова Ефима Трубникова и сразу встревожился.
Ну, нет, не на такую жизнь, конечно, идет Семен Крячко.
«А на какую?» — спрашивает строгий голос того Семена Крячко, которого привыкли видеть товарищи эти пять лет.
Тот, прежний Семен, неясный, скользкий, с какой-то почтительно-угодливой улыбкой, когда он только пришел в цех, смешался, забормотал что-то, исчез, и настоящий Семен выпрямился, отер лоб рукавом, сказал твердо:
«Найду другую работу… Пойду в цех…»
Прежний Семен Крячко выглянул, хихикнул:
«Ой, врешь! На легкое местечко метишь! Брось кривить душой!»
И исчез.
Крячко опустил плечи, наклонил голову:
«Опять… Уморился я… Отдохнуть надо…»
И — стих. Прислушался. Говорил Ефим Трубников.
— Я работаю на инструменте для штамповочного цеха. Обязуюсь сдавать сверх нормы два штампа.
Семен Крячко поднял голову. Ефим стоял у стола чуть поодаль от толпы, откинув голову немного назад, лицо его было весело и дерзко.
— Некоторые завозились: увольняться вздумали, — говорил он, — пусть уходят, по-моему! Не держим! Как ни трудно — обойдемся без них. Конечно, слесаря-инструментальщика сразу не подготовишь, но все равно — обойдемся! Это любителям длинных рублей к лицу рыскать взад-вперед, а мы можем здесь прекрасно устроиться. Что — город плох? Климат нехорош? Здесь все есть для человека! — Он помолчал и насмешливо прищурил глаза. — А некоторые, — он подмигнул в сторону немолодого хмурого человека в тюбетейке, мастера токарной группы, — некоторые, которым раньше все было недосуг, только здесь, я смотрю, семьей наконец обзавелись, и очень успешно. — Поздравляю, Яша!
Он не успел окончить фразу, как кто-то из толпы, кажется, Витька Ткач, ломким, мрачно-натужным басом протянул:
— С коровкой взял!
Рабочие дружно и одобрительно рассмеялись. Хмурый человек с укоризненной улыбкой покачал головой. Председатель собрания — сухощавый, с острой бородкой, старый токарь дядя Никита — погрозил Витьке пальцем. Ефим вдруг выпрямился ив наступившей тишине сказал отчетливо:
— Закрепляю себя за цехом до конца пятилетки!
Ему шумно захлопали, зашевелились, разноголосо заговорили.
— Кто следующий? — крикнул дядя Никита, наклоняясь вперед.
…Семен тихонько выбрался из толпы. После собрания Ефим Трубников около часа пропадал в штамповочном цехе.
— И чего он там торчит, — удивлялся Ткач, — штамп сделали, надо за другой приниматься.
Ефим пришел мрачный. Разложил на верстаке детали и принялся вымерять их. По его вдруг притихшей, будто скованной фигуре Крячко догадался: что-то случилось.
— В чем дело? — спросил Семен, подойдя к товарищу.
Ефим, не ответив, сорвался с места, быстро пошел вдоль цеха навстречу Ивану Сергеевичу.
— Иван Сергеевич, — тихо и проникновенно начал он, сузив глаза и чуть раздувая ноздри, — я тебе штамп сдал?
— Ну, сдал.
— Ты принял?
— Понятно. Если ты сдал, следовательно, я принял.
— Так. Контролеры обязаны за ним следить во время работы?
— Ну, допустим.
— Полюбуйся. Это что?
Иван Сергеевич взял деталь, настороженно повертел ее в руках.
— Ты достань пальчиками штангель да измерь диаметр, — сказал Трубников.
И пока Иван Сергеевич измерял, Ефим стоял над ним, пристально рассматривая его подпухшее сонное лицо.
— Не кажется ли тебе, Иван Сергеевич, что это — брак?
— Да. Действительно, маленький эллипс.
— Это не маленький эллипс, а настоящий брак! — резко сказал Ефим, и лицо его вспыхнуло, — чертовы… работники, — понизив голос и оглядываясь, продолжал он, — спать на работу ходите? Почему не приказал контролерам следить за штампом? Плиту погнули — кто за это отвечает? А?
Иван Сергеевич собирался с мыслями. Ему было это очень трудно: он не спал всю ночь, принимая продукцию. Наконец он поднял глаза и произнес те первые пришедшие на ум слова, которые он, наверное, будет вспоминать со стыдом — и перед Трубниковым, и перед самим собой:
— Виноват штамповочный цех. Болен мастер. А тебе что, собственно, за беспокойство, Ефим Павлович? Не понимаю. Сдал штамп, выписывай наряд, получай деньги…
Постоял, моргая, и вдруг, болезненно сморщившись, втянул голову в широкие полные плечи и быстро затрусил прочь.
— Дела, — пробормотал Семен Крячко. Спохватившись, быстро убрал инструмент и, боясь встретиться глазами с Трубниковым, торопясь, вышел из цеха.
Да, исправление брака займет теперь несколько дней… И Семен Крячко должен успевать за Ефимом обрабатывать заготовки…
Нет, Крячко уже не мог откладывать ни на один день свой отъезд.
…Крячко стоял посреди комнаты и, захмелевший, то прижимая большие руки к груди, то протягивая их к сидящему на кровати Ефиму, говорил возбужденно, широко смотря на друга светлыми удивленными глазами:
— Нет, ты вот что, ты послушай! Эта мысль очень… правильная! Вот — война, да? У всех одно: разбить немца — общая такая мечта… скрепляла всех — это так! А между прочим, у каждого и своя, маленькая, была мечта… Один думал: окончится война — учиться… Так! Очень правильно. Нужно! Другой — семьей обзавестись. С богом, пожалуйста! Кто против? У всех по-разному, все правы! Так почему же, черт бы тебя побрал, извини меня, пожалуйста, как только я задумал… все — ах, ах, такая невозможная вещь, что боже ж ты мой! Как будто все имеют право, а я нет! Думал, кончится война — заживу, отдохну… Мечтал об этом. Ну, хорошо! Все сделано: директор отпустил, билет в кармане, все в порядке, но вот что тошно: почему каждый смотрит так, как будто хочет сказать: ага, сбежал? Ах, ах, вот, действительно! Как будто в другое государство еду, да? Как будто там люди не нужны? Работы не найдется, да? Эх, вы-ы! — Крячко укоризненно покачал головой и, махнув рукой, нетвердо отошел к столу, повернувшись к Ефиму спиной.
Тот сидел на койке, положив локти на колени, исподлобья наблюдая за товарищем.
— Нет, зачем, — сказал он и недобро усмехнулся, — работа и там найдется… Но дело не в этом… Не то плохо, что ты едешь… Гадко то, что ты легкой жизни ищешь, вот что.
— Неправда! — резко повернулся к нему Семен.
— Правда, — с тихой силой, презрительно протянул Ефим и встал. — Сам же говоришь, на отдых потянуло… Не мути воду, Семен. Все ясно! Отдых! Маленькая мечта! Ах, удивил! Вот удивил! — Он ходил по комнате, зло поблескивая глазами.
Семен перешел на кровать и, прямо сидя на ней, тусклым и неприязненным взглядом следил за ним.
— Куцая твоя мечта, — продолжал Трубников, останавливаясь посреди комнаты и подчеркивая свои слова короткими энергичными жестами, — и очень странная для тебя, да! Что с тобой, Семен? Ты вспомни, кем ты был, когда пришел на завод? Я тебе не говорил, дело прошлое, но — неважный ты был работник! Мало того, что ни черта не умел делать, — не хотел! Ну, говорю, дело прошлое. А теперь?.. Из тебя завод человека сделал, а в тебе — ни капли уважения к нему!
— Откуда ты знаешь? — вспыхнул Семен, и красные пятна пошли у него по лицу. — Ты легче на поворотах, Ефим! Выходит, все, кто уезжает домой, не достойны уважения, подлецы? А люди, которые демобилизуются из армии, — ты куда их причислишь?
— Я тебе уже сказал: не в том дело, что едешь домой, — Ефим вдруг тоже вспыхнул, голос его странно зазвенел. — У меня особая мерка к людям, я их по высшей мерке меряю, понятно тебе? К черту эту маленькую твою возню, высокая мечта должна быть в человеке! Не та мечта, которой ты достигнешь, — а высокая и простая, да! Как арифметика!
— Ну, какая же? — хмуро спросил Семен.
— А вот какая: одна — две пятилетки и чтоб ни один камень от войны не мешался на дороге, не мозолил глаза. Я не против отдыха — какой дурак скажет, что ему отдыхать не надо, — но не ставь это единственной целью в жизни! Не заслоняйся от мира розовыми занавесками да самоварной дымовой завесой! Мир еще очень неустроен, еще будет бряцать оружием всякая сволочь, — ты это не хочешь понимать, сознательный передовой рабочий!
— Но подожди, — перебил Семен, — ты сам говорил — после войны отдохну. Это — как?
— Да! Говорил! Отдохну, отосплюсь! Ну, поспал, погулял два дня, — и опять давай шуровать! Потому что — да ну его к черту, что об этом говорить! — не мог я иначе! Выходит, насчет отдыха я обманывал себя, хитрил, чтоб легче работалось? Ладно! Я сам для себя хитрил! Устал я? Черта с два! Рыбе на берегу не отдых, она сдохнет, ей плавать надо! Мне, думаешь, не к кому ехать? Куча родственников, одними блинами закормили бы. Однако вот — не хочу. Мне без завода блины в горло не полезут. А главное, я нужен здесь, и я горд этим, да! А насчет удобств… — Он помолчал, и лицо его просветлело. — Эх, ты не знаешь, что за город здесь, что за места! Раскрой только глаза да оглянись! А что будет здесь через три-четыре года! Троллейбус пойдет, ты это представляешь? Троллейбус!
Он остановился перед другом, уже широко и добро улыбаясь. Семен смотрел на него холодно, хмуро, привалившись плечом к подушке.
— Беспокойный ты человек, Ефим, — сказал он, — и между прочим, тебе везде хорошо… А я — нет… — Встревоженно шевельнулся, взял руку Ефима, потянул его к себе: — Ты извини меня… если что-нибудь не так… Все-таки много ты для меня… сделал… спасибо тебе, вот.
И нахмурился, оттолкнул руку товарища.
Ефим пристально, все так же улыбаясь, смотрел на него.
— Ну, ладно, — сказал он, — вольному воля… Не будем ссориться, давай выпьем… Только выпьем за то, чтобы ты там жил человеком, а не мотыльком… А иначе поссоримся… Как приедешь, устроишься, сразу напиши — куда.
…Ну вот и все — сдал инструмент, простился с товарищами.
Последние напутственные слова:
— Будешь в Воронеже, зайди на Кольцовскую, пять. Посмотри — цел? Сообщи тогда.
— Никитинская, сорок, Скворцова Клава. Проведай.
— Михайловские часы на проспекте, — как они? Висят? Сообщи! Там у меня… — хо-хо — свидания были!
Ефим Трубников понурился, стоя у опустевшего верстака товарища. «Кого же поставить сюда? — думал он. — Вот задача. Витьке — рано. Придется, видно, все самому».
Проходя кладовую, Семен в последний раз заглянул в цех. По солнечной дорожке катилась аккумуляторная тележка. Ею управляла курносенькая девушка. Она что-то сказала Витьке Ткачу, тот погнался за ней, она двинула рычагами тележки, укатила. Витька грозил молотком вдогонку, волосы его на солнце отливали золотом. Девушка показала ему язык и засмеялась. Семен знал эту девушку. Она работала табельщицей. А Витьку Ткача он целый год учил слесарному искусству. Очень полюбил его Семен. У него, у этого Витьки, немцы убили отца в Воронеже.
В отделе кадров Семен сдал пропуск.
— Подождите… Дайте… на минутку обратно, — попросил он, — не забыл ли чего?
Круглое лицо того, прежнего Семена Крячко, каким он был пять лет назад, ехидно смотрело с фотокарточки.
— Возьмите, — сказал Семен, — ничего не забыл.
Провожал его Ефим Трубников. Пока ехали в трамвае, Семену хотелось, чтобы Ефим продолжал вчерашнюю беседу, тогда, свирепо поспорив с ним, Семен, может быть, облегчил бы свою душу. Но Ефим был необычно, до обиды, весел, болтал о пустяках, и оттого, что так легко и быстро примирился с его отъездом, у Семена было нехорошо и грустно на душе. Все складывалось не так, как он рисовал себе. Он готовился к этому отъезду, как к большой перемене в жизни, обстоятельно обдумывал каждую деталь, а выходило все как-то буднично. Ни в чем не было никакого значительного смысла: ни в том, как товарищи прощались с ним, ни в том, как Ефим собирал его в дорогу.
Даже на вокзале, в последнюю минуту, вышло торопливо и неловко. Ефим, спеша занять очередь к вагону, пробрался вперед, и Семен чуть не потерял его из виду. Потом, в толкотне у входа, Семен едва успел поймать руку друга и пожать ее. Его очень огорчило, что Ефима не пустили в вагон, и девушка-проводница показалась злой и некрасивой. И в купе было плохо: тесно, душно и все места заняты. Семен остановился у окна, стараясь поймать взглядом Ефима. И когда тот догадался подойти, они не могли слышать друг друга — Семен грустно улыбался и кивал головой, а Ефим ободряюще подмаргивал и подкручивал чапаевский ус.
Потянулись темные станционные постройки, заборы, штабеля угля, мелькали люди, равнодушно смотревшие на проходящий поезд, — во всем этом также не было никакого значительного смысла…
И только когда поезд вырвался из узкого коридора станционных зданий и глазам Семена представилась неохватная панорама ночного города, им овладело тревожное, щемящее чувство.
Спокойный, матово-белый свет луны не мешал электрическому сиянию: огни фонарей, квадраты окон, синие пунктиры трамвайных вспышек — все это вырисовывалось резко, очерченность электрических огней в белой ночи казалась удивительной.
По бокам поезда — внизу, под насыпью, и дальше, куда хватал глаз, — плыли неизвестные Семену огромные здания, широкие улицы, трубы заводов, потом у самых окон вагона в стремительном беге мелькали деревья, мосты над головой, врывался вдруг короткий залп оркестров из садов и обрывался, срезанный кромкой окна…
Семен вертел головой, стараясь все запечатлеть, ничего не упустить. Он смотрел с жадным запоздалым любопытством и вдруг поймал себя на этом: с тихим ожесточением обнаружил, что за пять лет ни разу толком не посмотрел на город, не успел рассмотреть его красоты, не был даже в театре; не потому, что не хватало времени, а потому, что каждый раз мешало какое-нибудь маленькое, глупое препятствие. Он вспомнил, что отказался пойти с Ефимом слушать оперу, объясняя это тем, что очень далеко.
«Шут гороховый!» — мысленно выругал он себя.
Вспомнил, что выходные дни проводил неразумно — отсыпался или часами, изнывая от скуки, сидел на крыльце…
— Хорош… сознательный рабочий! — Он сморщился, не отрываясь от окна, словно ожидая увидеть там что-то важное, гораздо важнее тех мыслей, что приходили ему сейчас в голову.
Внизу, вдоль насыпи, потянулись уже небольшие одноэтажные дома, глянула из-за поворота темная глубина рва…
Завод! Розовый кусочек был виден несколько секунд, но в этом коротком отрезке времени промелькнуло для Семена все: и улыбка Ефима, и яркая голова Витьки Ткача, и трудовые дни войны — все-все, метнулось радостным и зовущим криком и — пропало, остались только жалость и чувство невозвратимости.
С веселым звоном поезд ворвался в железные объятия моста, оставляя позади клубящийся вихрь звуков, огней, рваные хлопья дыма…
Семен опустился на чемодан и положил голову на руки. Ну вот и все. Уехал.
Как будто спокойствие пришло к нему: он сидел тихо, и воспоминания дня устало проходили перед ним. И была странная последовательность в их чередовании: сколько ни возвращался Семен к событиям дня, где-то они обрывались, оставляя пустоту, и он сам поспешно, не задерживаясь на мысли, что же там, в этой пустоте, шел дальше в воспоминаниях — к вечеру, к отъезду. Он сейчас не искал уже никакого особенного смысла во всем, что было с ним. Он обрел способность видеть вещи такими, какими они представлялись бы постороннему строгому взгляду. Потому что не могло, быть ничего особенного в действиях грешного, маленького человека, которому вдруг захотелось отдохнуть, и он забыл все: и товарищей, и завод, и свое положенное правильное место в жизни.
Едва Семен подумал об этом, а может, не подумал, а просто почувствовал себя этим маленьким, грешным, нехорошим человеком, как сразу та пустота, которую он обходил в мыслях, представилась ему в своей ясности и жизненной плоти.
Он вспомнил дело.
Он подумал о том деле, что, в сущности, стало за эти пять лет его вторым существом, а признать это раньше мешало опять-таки то самое маленькое, глупое препятствие, которое вообще мешало ему жить так, как жил Ефим Трубников, — все принимать в жизни с большим, открытым сердцем.
Сперва он подумал о том, что сейчас, наверное, уже испытывают новый штамп. Витька Ткач опять суетится, лезет с головой под пресс, а он… Кто он? Семен хотел подумать о себе, это было смешно, он горько усмехнулся: конечно, Ефим… покрикивает: «Куда с руками лезешь? Ты!»
Вдруг он представил (и это, наверное, так и должно быть в действительности): Витька Ткач один у пресса, Ефим занят в цехе, — и холодная испарина выступила у Семена на лбу. Черт возьми! Да разве можно мальчишке доверять испытание!
Семен заволновался, встал с чемодана, опять сел.
«Ну, не может быть, — успокаивал он себя, — надо быть без головы, чтобы поручить Витьке такое дело! Конечно, Ефим будет сам испытывать штамп». И тут же с горечью подумал: «Ах, недоучил малого!» — и поморщился.
…Воспоминания о деле были осторожные, словно Семен чуял опасность в них.
Нет, сейчас, конечно, еще не испытывают штамп. Плиту погнули третьего дня, следовательно, работа будет закончена только завтра. И тут Семен вспомнил то, что обязательно должен был вспомнить, но невольно отодвигал в мыслях дальше. Он вспомнил о случае с браком, о том, как тогда, третьего дня, едва подумав, что Ефиму придется делать новый штамп, — днем и ночью, чтобы не задержать заказ, — как он, Семен Крячко, унизительно поспешно собрал инструмент и прошмыгнул мимо друга. Он боялся, что Ефим остановит, попросит помочь и Семен не сумеет отказаться!
— Ах, сволочь! — тихо и злобно обругал он себя…
Быстрые, горькие, потревоженные мысли заметались у него в мозгу.
Он вспомнил, что и раньше не всегда был честным к товарищам, к заводу, что иногда проклятое, жадное «своя рубашка ближе к телу» побарывало в нем другие чувства. И, конечно, — сейчас он это отчетливо понял — в этом случае с браком он играл не последнюю роль. Разве только Иван Сергеевич виноват? Виноват и он, Семен Крячко, в том, что не подождал начальника, доверил мальчишкам-установщикам — и те погнули плиту. Как же, он был занят увольнением и в спешке отнесся к делу как бюрократ, лишь бы сдать, а там — хоть трава не расти! А Ефим теперь день и ночь делает этот штамп!
«Да и делает ли?» — неожиданно подумал Семен.
И вдруг растерянное озлобление сошло с его лица, оно приняло детски-испуганное выражение.
И надо было так подобраться фактам, чтобы сейчас, когда ничего уже нельзя сделать, он все вспомнил сразу!
— Черт возьми! — изумленно прошептал он и вскочил с чемодана. Он забыл! Он не передал Ефиму запасной комплект направляющих колонок! Он не передал те самые колонки, которые до зарезу нужны сейчас Ефиму, чтобы поскорее исправить брак! Семен отнес их в термическую мастерскую, забыв в своих хлопотах с отъездом даже сказать мастеру, чтобы тот отжег вне очереди и, конечно, чтобы не потерял и не испортил. Что же теперь делать? Неужели Ефим их не найдет?
Семен в оцепенении застыл у окна.
Он был похож на остановившегося в беге человека, который искал немедленный выход: как преодолеть препятствие? И тем досаднее для Семена было его положение, что он знал: это было маленькое глупое препятствие…
Стук колес слышался отчетливей и реже: вагон останавливался.
Кто-то слез с верхней полки и прошел сзади Семена, громко хлопнув дверью.
Семен вдруг странно, напряженно притих.
Что-то больно и трудно повернулось у него внутри.
«Отдых… Легкая жизнь… Маленькая мечта!» Он глубоко, трепетно вздохнул и оглянулся.
Смутный свет лежал в узком проходе, освещая головы и ноги сидящих внизу и спящих на полках…
В выражении лица и во всей фигуре Семена Крячко, когда он с внезапной силой наклонился за чемоданом, проступило счастливое оживление найденного решения, что не давалось ему, пока он стоял у окна…
…Пассажир, который выходил из вагона, вновь появился в дверях. Это был среднего роста, широкоплечий, со спокойным простым лицом крестьянин. Он посторонился: навстречу ему шел маленький большерукий человек с широкими удивленными глазами, с выбившимся из-под фуражки светлым чубом, — он нес чемодан и, переступая через ноги пассажиров, зло и радостно чертыхался. В тамбуре он отодвинул девушку-проводника, что загородила ему дорогу, — поезд уже набирал ход, — выбросил чемодан в темноту и, взмахнув руками, прыгнул, упав на подогнутые ноги и выбив из-под подошв сухой звонкий гравий.
Как только Крячко с попутным поездом вернулся в город и соскочил на переезде, он в первую минуту подумал: «Что же дальше? Ах да — колонки!»
По той поспешности, с какой он покинул вагон, едва вспомнив о них, можно было ожидать не меньшей поспешности и в дальнейших действиях Крячко. Но, странное дело, он вовсе не спешил. Вразвалку, словно разминаясь, походил по дощатому настилу переезда, ища «огонька», чтобы прикурить. Потом, попыхивая цигаркой, довольно долго стоял, прислонившись спиной к столбу, и смотрел на реку.
— Так, — говорил он негромко и раздумчиво. — Так. — А что заключалось в этом «так», он и сам толком не знал. Ясно он представлял себе одно: тревога за колонки оказалась напрасной. Ефиму они или не потребовались, или он нашел их по сдаточным документам, в противном случае сегодня, при прощании, в первую очередь он спросил бы о них. Да не только сегодня, они должны были потребоваться Ефиму еще вчера. Скорее всего Ефим — экономный человек — использовал старые колонки, выбросив погнутую плиту.
Эта мысль была очень правильной и единственно возможной в своей простоте. Почему же она не пришла ему там, в вагоне? Однако Семена почему-то это не огорчило.
— Так, — говорил он, запрокинув голову и смотря то вверх, через мост, то вдоль темной кромки берега, уходящей в лунную ночь, — так…
Он затоптал окурок и, подтянув ремень и плотнее надев фуражку, взял чемодан и спустился с переезда.
Он шел размашисто, шлепая сапогами по лужам, посматривая на дома.
Он забыл и о колонках, и о поездке, и о пережитых волнениях. Он шел с видом очень счастливого человека, как будто выполнил большое и трудное дело и теперь счастлив этим. Его занимало все вокруг. Вот витрина у райкома партии. Надо прочесть: «Доска почета». Он удивился: сколько раз ходил мимо и не замечал, что это — Доска почета. Вот домик выдвинулся далеко во двор. Очень старинный замысловатый рисунок на ставнях окон.
— Петухи какие-то, — с живым смешливым любопытством отметил Семен.
Его состояние было похоже на то, как если бы он уже приехал в родной поселок и идет по знакомой и забытой улице, с трудом и радостью припоминая все.
Было тихо, лунный свет освещал грязную мостовую мягко и любовно.
«Здесь будет троллейбус!» — подумал Семен, и ему сделалось жарко и весело.
Он представил, как через несколько лет большие красивые машины пойдут по этой улице… А может, не по этой, а по соседней? Может, вообще не здесь, а где-нибудь в Воронеже? Тамбове? В его маленьком районном поселке.
Семен не знал, где именно он хотел бы больше всего, — ему одинаково хорошо было от этой мысли. Еще он думал о том, что завтра, до смены, надо будет сходить в душ и — за дело.
Теплой упругой силой наполнились ладони, и Семен засмеялся, удивляясь и радуясь этому почти физическому ощущению — жажде трудной работы…
Затем он размышлял: раз ему уехать домой не судьба (он так и подумал — не судьба, как будто кто его удерживал), надо решить, на чем остановиться: жить в заводской квартире или взять ссуду и отстраивать свой домик…
И, конечно, как ни крути, в конце концов надо жениться.
А в первый выходной день они с Ефимом поедут в город, и Семен будет любоваться большими красивыми зданиями, рассмотреть которые мешало ему раньше маленькое глупое препятствие.
Вечером же обязательно надо, попасть в театр и в первый раз в жизни послушать оперу.
Семен все ускорял и ускорял шаги, торопясь дойти до поворота, откуда, он знал, был виден розовый клочок заводского неба.
— Товарищи, — скажет он, — ребята…
Ефим Трубников пойдет навстречу, разбросав в стороны руки, а Витька Ткач сделает круглые страшные глаза, пробасит:
— С приездом!
И захохочет, и пойдет приплясывать по цеху.