Как я вздыхаю, вспоминая чудные давнишние деньки, когда, благодаря неожиданному приходу Мириам, я мог мигом сорваться со скучного производственного совещания моей «Артели напрасный труд»! Вот и Мириам: ждет меня в приемной, одной рукой придерживая Савла, прилепившегося на бедре, а в другой сжимая ладошку Майкла. Плечо оттягивает сумка с детской бутылочкой, пеленками, книжкой-раскраской, цветными карандашами, как минимум тремя машинками со спичечный коробок величиной, Йейтсом или Берриманом[194] в бумажной обложке и последним номером «Нью-Йорк ревью оф букс». Или вот она с извиняющимся видом ведет за собой бродячую собаку, которая то ли рылась в помойке на Грин-авеню, то ли дрожала в подъезде на улице Атуотера. А однажды утром привела изможденного подростка, который все время ежился и зажимался в постоянном ожидании удара, одновременно ухмыляясь искательно и коварно.
— Это Тимоти Хоббс, — представила его она. — Он из Эдмонтона.
— Привет, Тим.
— Драсссь.
— Я обещала Тиму, что у тебя для него найдется работа.
— Какая еще работа?
— Тим спит не раздеваясь на Центральном вокзале, поэтому, боюсь, необходимо выплатить ему жалованье за неделю вперед.
Я пристроил Тима разносить письма, а заодно обслуживать ксерокс, несмотря на то, что он время от времени вытирал нос быстрым движением запястья. Исчез он к концу недели, вместе с сумочкой секретарши, калькулятором, электрической пишущей машинкой, бутылкой виски и моим недавно перезаправленным увлажнителем воздуха.
В другое утро Мириам привела беглую девчонку — мол, она без толку себя растрачивает, работая официанткой в грязной забегаловке, да еще и страдает от босса, который, не потрепав за грудь, мимо нее в кухне пройти не может.
— Мэри-Лy, — сказала Мириам, — хочет окончить компьютерные курсы.
В тот же день (я, можно сказать, не успел и глазом моргнуть) выхожу в полдень из офиса и вижу на парковочной площадке целую флотилию мотоциклов и велосипедов, брошенных там мальчишками курьерами и рассыльными. Оказывается, Мэри-Лу уже вовсю обслуживает пацанов в нашем недавно установленном — все так радовались! — грузовом лифте. Посыпались жалобы, и мне пришлось ее отпустить.
Мириам и теперь, насколько мне известно, по пятницам устраивает в их квартире день открытых дверей — приходят студенты Блэра, и она утешает обиженных и тех, кто оторван от дома. Девицам помогает с организацией абортов и свидетельствует в суде, защищая молодых людей, обвиненных в хранении наркотиков.
Сегодня я плюнул и не пошел в офис «Артели напрасный труд» — предпочел подольше поваляться в постели. Включил программу «По вашим заявкам», закрыл глаза и поплыл, представляя себе, будто Мириам здесь, со мною, под пуховым одеялом, греет мои старые кости. Этот голос я знаю насквозь — до последнего обертона. Эге, у нее что-то случилось! Прокрутив магнитофонную запись на ночь еще раз, я уже мог сказать это с уверенностью. Мириам нервничает. Наверное, опять поругалась по телефону с Кейт. Или лучше бы с Блэром. Возможно, настал черед старого Панофски сделать решительный ход. «Конечно, возвращайся домой, дорогая. Если я выбегу прямо сейчас, ранним утром я уже буду у твоего подъезда в Торонто. Да нет, не надо волноваться, как я доеду. Я же бросил пить! Ну да, ты права. Этим и объясняются перемены к худшему в моем характере. Да, я тоже люблю тебя!»
Хлопнув еще стопарик неразбавленного, я так расхрабрился, что действительно набрал код Торонто и ее номер телефона, но, когда услышал, как она своим несравненным голосом сказала «алло», понял, что мое сердце вот-вот разорвется. И бросил трубку. Ну молодец, добился своего, подумал я. Блэр, видимо, где-то бродит, обнимая и целуя деревья или наклеивая плакаты «Общества защиты прав животных» на витрины меховых салонов. Мириам дома одна, в неглиже, и думает теперь, что квартиру прозванивал грабитель. Или сексуальный маньяк. Я напугал ее. Но звонить снова, чтобы успокоить, не посмел. Вместо этого налил себе еще стаканчик и понял, что не миновать мне очередной типичной ночи одинокого старпера, когда лежишь, взад-вперед перематывая ленту попусту растраченной жизни, в недоумении от того, как это ты оттуда попал — условно говоря — сюда. Как из трепетного отрока, который в постели декламировал «Бесплодную землю» Т. С. Элиота, получился престарелый распространитель телевизионного дрека[195], мизантроп, человеческий облик которого только и держится что на утраченной любви да на гордости за детей.
БОСУЭЛЛ[196]: Но ведь человеку свойственно страшиться смерти, не правда ли?
ДЖОНСОН: Мало того, сэр! Вся жизнь есть не что иное, как борьба с навязчивыми мыслями о ней.
Свою первую работу, ставшую предвестником всех будущих прегрешений против хорошего вкуса, я получил на эстраде (гнусный Терри Макайвер, несомненно, сказал бы «в comedia dell'arte, где П. был приобщен к ремеслу мимикрии»). Меня наняли всего лишь продавать мороженое, шоколадки и орешки в «Театре варьете», где я ходил между рядами с подносом. Потом с шоу, звездой которого была Лили Сен-Сир, ненадолго приехал клоун Макси Пил, и тут мне выпал первый шанс.
— Эй, носатик, — окликнул меня Макси, — как насчет получать по два бакса за представление?
Моя роль заключалась в том, чтобы, когда подойдет очередь выходить на сцену клоуну Макси, кинуться на галерку и, прежде чем он успеет вымолвить первое слово, проорать: «Эй ты, поц, хрен моржовый!»
В наигранном испуге клоун Макси должен был устремить взгляд на галерку и в ответ крикнуть: «Слышь, пацан, а чего бы тебе не сунуть руки в карманы да за свой со всех сил не ухватиться?» Партер на это должен был отозваться диким гоготом, и Макси мог начинать пикироваться с первыми рядами.
Неделю назад, когда я был на очередном обследовании у Морти Гершковича, он вдруг радостно объявил:
— Смотри-ка, ты с прошлого года усох почти на полдюйма! — После чего он послал мне воздушный поцелуй и вонзил палец в резиновой перчатке в мою задницу.
— Трюфелей ты там не найдешь, — сказал я.
— Так пойдет дальше, надо будет делать на ней подтяжку кожи. И чем скорее, тем лучше. Помнишь Меира Лабковича?
— Нет.
— Да помнишь ты, помнишь! В параллельном классе учился. Большая шишка теперь в Ассоциации зоопарков и аквариумов. Он в школе первым стилягой был — брюки дудочкой, пиджак до колен… Вчера улетел в Цюрих. На пересадку почки. Они там закупают их в Пакистане. Кошмарных денег стоят, а куда денешься? А знаешь, какое новшество готовят для госбюджетных больниц? Свиные сердца для трансплантации. В Хьюстоне над этим уже вовсю работают. Ну и ответь мне теперь, что бы сказал на это Любавический ребе? Слабо тебе, Барни?[197]
В тот день я был у Морти последним пациентом, но не успели мы усесться в его офисе, чтобы от души на досуге потрепаться, как дверь распахнулась, влетел неистовый Дадди Кравиц и принялся все с себя сдирать и расшвыривать: кашемировое пальто — туда! белый шелковый шарф — сюда! Впрочем, этим и ограничился, в результате оставшись в шикарном смокинге. Едва удостоив меня кивком, он обратился к Морти:
— Нужна болезнь!
— Простите?
— Да не мне, жене нужна. Слушай, я ужасно спешу, она ждет в машине. «Ягуар», между прочим! Новейшей модели. Тебе бы тоже надо такую, Барни. Стоит денег, зато все штабелями укладываются. А жена плачет, понимаешь ли, слезы льет!
— Из-за того, что у нее нет никакой болезни?
Дадди объяснил, что при всех своих миллионах, при том, что он спонсор Монреальского симфонического оркестра, Музея изобразительных искусств, Монреальской центральной больницы и Макгиллского университета, при том, что ежегодно он жертвует чудовищные суммы на детские лагеря, до сих пор ему все никак не завоевать достойного с точки зрения жены места в вестмаунтском высшем обществе. Но сегодня, по дороге на благотворительный бал в пользу музея — «Клубника, знаете ли, и шампанское, но нас сажают там черт знает на каких задворках!» — так вот, по дороге, стало быть, его вдруг осенило.
— Должна же быть какая-то болезнь, о которой еще не наговорились; что-нибудь, ради чего я мог бы зарегистрировать благотворительный фонд, организовать бал в отеле «Ритц» с концертом, куда пригласил бы какую-нибудь знаменитую балерину или оперную певицу, — ведь, господи, не важно, сколько это будет стоить, зато все явятся как миленькие! Но это трудно. Мне объяснять не надо. Сам понимаю. Рассеянный склероз уже урвали. Рак — нечего и говорить. Паркинсона. Альцгеймера. Болезни печени и сердца. Полиартрит. Да что ни назови, всё растащили уже. Так что мне нужна какая-нибудь болезнь, которая еще свежа как майская роза, что-нибудь лакомое, вокруг чего можно хороводы водить — поднять большой шурум-бурум, а почетным председателем поставить генерал-губернатора или еще какого-нибудь мудня из высшего начальства. Сестру Кенни или там миссис Рузвельт, вы ж понимаете — и вот вам «Марч оф даймс»[198]. Полиомиелит — это был ужас какой-то. Полиомиелитом можно было кого угодно зацепить за живое — ведь дети! Насчет таких вещей люди просто сами не свои.
— Как насчет СПИДа? — предложил я.
— Ты не с луны свалился, Барни? Его уж давно оприходовали. Теперь в моде эта, как ее — ну, когда женщина заболеет, она начинает жрать, как свинья; жрет, жрет, потом два пальца в рот, и все обратно, — как эта болезнь называется?
— Булимия.
— Гадость первостатейная, но раз она была у принцессы Дианы, в Вестмаунте все от нее без ума. Черт, — вдруг сам себя прервал Дадди, глянув на часы. — Давай думай, Морти, я опаздываю. Еще минута, и она начнет, как всегда, с клаксоном баловать. Она меня с ума сведет. Давай удиви меня.
— Болезнь Крона.
— Что-то не слыхал. А это круто?
— Да в одной Канаде тысяч двести ею страдают.
— Блеск! Теперь твое слово. Расскажи про нее.
— Другое ее название илеит, или воспаление подвздошной кишки.
— Ты мне без терминов, пожалуйста! Ты давай рассказывай популярно!
— Приводит к скоплению газов, диарее, ректальному кровотечению, вызывает жар и потерю веса. Заболеешь — начнешь по пятнадцать раз в день в сортир бегать.
— Вот те на! Рихтикер шванц![199] Сейчас, звоню Уэйну Грецки[200]. Скажу: как насчет возглавить богадельню для пердунов? Мистер Трюдо, это Д. К. на проводе, у меня идея, как вам враз улучшить имидж. Не хотите ли стать членом попечительского совета богадельни — моя жена организует ее для людей, которые срут день и ночь? Эгей, все слышали? — вы приглашаетесь к моей жене на ежегодный Бал Засранцев! Знаешь, моей жене надо, чтобы это было, ну, как-то так, гламурненько. Ты вот что, Морти, рожай идею получше и приходи с ней завтра к девяти утра. Рад был повидаться, Барни. Мне жаль, что жена от тебя сбежала. Это правда? Она действительно удрала к парню помоложе?
— Н-ну да.
— Это у них теперь у всех в крови. Феминистки чертовы. Один раз поможешь ей вечером помыть посуду, и все: побежала учиться, диплом-шмиплом — глядь, ей уже какой-то шибко резвый штоссер[201] на круп копытами влез. Барни, нужны будут билеты на хоккей или бейсбол, я твой. Звони, сходим, вместе перекусим. Ну вот, здрасьте пожалуйста, начала! Бип, бип, бип!
Только это я допил и собрался ложиться, звонит Ирв Нусбаум, спрашивает, видел ли я последние сводки опросов общественного мнения по поводу референдума.
— Сползаем, — говорит.
— Ну. И что тут нового?
Оказывается, его это радует. Он предвкушает, аж на месте подсигивает.
— Вот помяни мое слово, со дня на день косяком пойдут антисемитские инциденты! Я это печенкой чувствую. Кошмар!
Ирв только что возвратился из поездки по Израилю — «Общее еврейское дело» устраивает такие туры всем кому не лень.
— Я познакомился там с парнем по фамилии Пински, так он говорит, что знал тебя еще в Париже, когда у тебя горшка не было, куда пописать. Говорит, вы вместе провернули-таки парочку гешефтов. Если это так, бьюсь об заклад, что они не были очень уж кошерными.
— Они и не были. И как нынче Йоссель?
— Да ничего, крутит что-то такое с бриллиантами. Я наткнулся на него в «Океане», а это чуть не самый дорогой ресторан в Израиле. Он там накачивал шампанским какую-то новую русскую иммигрантку. Ничего такая поблядушечка. Кетцеле претца.[202] А потом уехал на «ягуаре» — значит, на жизнь зарабатывает. А! Вот: он еще велел спросить насчет какого-то парня, вашего с ним общего старого знакомого — какого-то Бигги или Бугги, я точно не помню, — мол, он тебе что, тоже такую же кучу денег должен, как и ему?
— У него какие-то известия есть от Буки?
— Да нет, говорит, получишь с него, как же! От мертвого осла уши. Дал мне свою визитку. Хочет с тобой связаться.
Спать я уже не мог. Мучила вина: ведь уже много лет я не пытаюсь связаться с Йосселем. Потому что он перестал быть нужным мне человеком? Неужто я в такое дерьмо превратился?
Черт! Черт! Черт! Знал бы заранее, что доживу до столь преклонного возраста (шестьдесят семь как-никак), предпочел бы заработать репутацию порядочного человека, джентльмена, а прослыл разбойником, который настриг бабла, производя телевизионный дрек. Быть бы мне таким, как Натан Боренштейн — вот действительно уважаемый человек! Врач-терапевт на пенсии доктор Боренштейн, которому теперь уже, наверное, под восемьдесят (божий одуванчик, как называет таких моя дочь Кейт), ходит согбенный, в трифокальных очках, и почти всегда об руку с маленькой среброволосой миссис Боренштейн, своей ровесницей. Купив абонемент во «Дворец искусств» на концерты симфонической музыки, я подгадал так, чтобы сидеть сразу за ними, и хотя место рядом со мной сейчас пустует, я все равно держу его — на всякий случай. Когда свет в зале меркнет, они с миссис Боренштейн берут друг дружку под ручку, этак спокойно, сдержанно, а позже он руку высвобождает, открывает партитуру, следит по ней, подсвечивая фонариком, и удовлетворенно кивает или кусает губы, смотря по ситуации. В последний раз я видел их обоих на премьере «Волшебной флейты» в исполнении монреальской оперной труппы. Как всегда, я ориентировался на Боренштейна — хлопал одновременно с ним и воздерживался тогда же, когда и он. Больше всего во «Дворце искусств» женщин, разодетых в пух и прах, увешанных бриллиантами и прошедших через ринопластику, облучение углекислотным лазером, липосакцию и пластику живота. А Морти Гершкович говорит, что нынче у них сплошь и рядом еще и соевое масло в грудях. Кусаешь такую за сосок и что имеешь? Увы! — заправку для салата.
Я об этих Боренштейнах повадился даже кое-какую информацию собирать. Говорят, она в последнее время стала плохо видеть, так он ей после обеда читает вслух. У них трое детей. Старший сын доктор, работает в организации «Врачи без границ», ездит по Африке — туда, где больше искусанных мухами детишек со вздутыми животами. Еще у них дочь скрипачка в Симфоническом оркестре Торонто и сын физик где-то в Израиле — ммм — нет, не в Тель-Авиве, в другом каком-то городе. И не в Иерусалиме. В институте чего-то в городе каком-то — но не в Тель-Авиве и не в Иерусалиме. Вот вертится ведь прямо на языке. На «Г» начинается. «Институт Герцля»? [Институт Вейцмана в Реховоте. — Прим. Майкла Панофски.] Нет. Но что-то в этом роде. Да какая разница?
Однажды после концерта во «Дворце искусств» я осмелился подойти к Боренштейнам. Дело было уже на улице, они вышли и стояли в нерешительности. Дождь как из ведра. Гром. Молнии. Такая летняя мгновенная гроза.
— Простите, что вмешиваюсь, доктор, — начал я, — но я как раз иду на стоянку за машиной. Можно я предложу подвезти вас?
— Ну, мы были бы очень благодарны вам, мистер…
— Панофски. Барни Панофски.
Тут, смотрю, миссис Боренштейн напряглась и схватила мужа за руку.
— У нас уже заказано такси, — пискнула она.
— Ах да, верно, — сказал он смущенно.
На первой странице этой обреченной рукописи я намекнул уже — мол, из-за жуткой истории, что как горб будет преследовать меня до могилы, я стал отверженным. Но если уж быть до конца честным, то после того как меня оправдали и выпустили, некий особый круг мужчин начал проявлять ко мне повышенный интерес — этакие аристократы-англосаксы, от которых веет наследственными деньжищами; прежде они бы меня в упор не видели, а теперь наперебой ставят выпивку в отеле «Ритц»: «За ваш успех, Панофски!» А то еще подойдет, по плечу хлопнет и без приглашения — плюх! — ко мне за столик в «Бивер-клабе»: «По моему скромному мнению, вы такой урок им преподали — ы-ых! Всем этим добрым самаритянам». А потом еще и позовет присоединиться к полуденной игре в сквош в их элитной компании: «Причем я не единственный, кто у нас вами восхищается!»
Некоторые из их кичливых жен, прежде находившие меня несносным, грубым, мрачным и непривлекательным мужчиной, теперь в моем присутствии просто млеют. Начинают бесстыдно флиртовать, простив мне даже низкое происхождение. Вы только представьте! Аид, обнаруживший страсть к чему-то помимо денег! Настоящий убийца, который спокойно расхаживает среди нас! «Вы на меня не обижайтесь, Барни, но я всегда ассоциировала вашу нацию скорее с «преступностью белых воротничков», но уж никак не с такими делами, как — ну, вы понимаете». Я обнаружил, что эти женщины еще больше возбуждаются, когда я не очень-то и отрицаю, что совершил сие кошмарное злодеяние. В итоге я многое узнал о цивилизации наиболее богатой части Вестмаунта, о тамошних тревогах и заботах. Жена одного из партнеров адвокатской фирмы «Макдугал, Блэкстоун, Коури, Фрейм и Маруа» как-то пожаловалась: «Я, — говорит, — могу прийти в ресторан отеля "Ритц" голой, Ангус даже бровью не поведет. "Ты опаздываешь!" — вот все, что он мне скажет. Да, кстати: Ангус во вторник уезжает в Оттаву с ночевкой (если это, конечно, вам кстати), а я в такие дни запрещаю себе только одно — стандартную позу "мужчина сверху". О нестандартных я начитана. Как-никак вхожу в правление клуба "Книга месяца"!»
Зато уж для людей достойных я как был, так и остаюсь неприкасаемым. К счастью, в Монреале их не так уж много.
Каждое лето Боренштейны ездят в Стратфорд (тот, что в Онтарио) на шекспировский фестиваль, и я там как-то раз оказался в ресторане «Чёрч» неподалеку от них. Миссис Боренштейн то и дело краснела, и я готов поклясться, что старик, державший руку под столом, вовсю заигрывал с женщиной, на которой женат скоро полвека. Я подозвал официанта и попросил его послать им бутылку «дом периньон», но лишь после того как я уйду, и не говорить, откуда она взялась. Затем я вышел под дождь, до слез жалея себя и ругая Мириам, меня бросившую.
В большинстве своем люди, которых я знаю, мне не нравятся, но они мне далеко не так отвратительны, как Его Бесчестие Барни Панофски. Мириам это понимала. Однажды, после весьма характерного для меня приступа пьяной ярости, которая побуждала меня снова искать спасения в бутылке «макаллана», Мириам сказала:
— Ты ненавидишь телесериалы, которые сам же производишь, и презираешь чуть не каждого, кто у тебя в них занят. Почему бы тебе не послать их к черту, пока ты не заработал рак?
— И чем мне тогда заняться? Мне еще нет пятидесяти!
— Открой книжный магазин.
— Как же я тогда смогу позволить себе гаванские сигары и коньяк V.S.O.P. или Х.О.? И мы тогда не сможем ездить первым классом в Европу. И не сможем оплатить хорошее образование детей. И, наконец, мы ничего не сможем им оставить!
— Я не хочу на склоне лет оказаться лицом к лицу со злобным старцем, жалеющим о впустую растраченной жизни.
Ну вот, в конце концов и не оказалась — все верно! Зато теперь растрачивает собственную жизнь на герра доктора профессора Спаси-Кита, великого защитника тюленей и агитатора за подтирочную бумагу непременно из макулатуры; на Хоппера, который раньше был Гауптманом и отбросил вторую «н» на конце настоящей фамилии, чтобы людям труднее было проследить его родственную связь с бандитом, убившим ребенка Линдбергов, а может быть, и с Адольфом Эйхманом, если как следует порыться в генеалогии.
Хватит.
Тема сегодняшней проповеди — доктор Боренштейн. Если принять за данность его безупречный вкус, то каково же было мое изумление, мой ужас, когда я в прошлую среду вечером увидел его вместе с миссис Боренштейн в четвертом ряду Зала имени Стивена Ликока — они пришли послушать, как Терри Макайвер будет читать свои мемуары «О времени и лихорадке»! Я-то не мог не прийти, но я скрывался в последнем ряду. Как этот претенциозный жулик читает свои произведения, я не слыхал с того несчастного раза, когда мы оба были на другой стороне луны, в книжной лавке Джорджа Уитмена. Но что же здесь, среди толпы пропагандистов канкульта, делает столь утонченная пара?
Представил Терри профессор Лукас Беллами, автор книги «Северный чин: эссе на темы культуры и ее места в постколониальной Канаде». Свой нескладный панегирик он начал с того, что Терри Макайвер не нуждается в представлении. Потом перечислил все регалии Терри. Литературная Премия генерал-губернатора. Медаль «Знак почета» Ассоциации канадских писателей. Орден Канады. «А также, — в заключение сказал профессор, — если существует такая вещь, как справедливость, Нобелевская премия в не столь отдаленном будущем. Ведь, по правде говоря, если бы Терри Макайвер не был канадцем, он бы давно получил международное признание: его бы тогда не могли игнорировать империалисты от культуры в Нью-Йорке и снобы, что надзирают за литературным насестом в Лондоне».
Прежде чем приняться за чтение, Терри объявил, что он, как и многие другие писатели, подписал призыв запретить практику сплошных вырубок и объявить заповедником пролив Клейокуот в Британской Колумбии. «Сплошные вырубки, — сказал он, — ведут к обеднению видового разнообразия природы. Согласно оценкам, в день до ста видов животных вымирают из-за воздействия человека на окружающую среду, каковое приводит также и к глобальному потеплению», — вот уж что я, по простоте душевной, считал бы за великое благо для нашей родины! «Многообразие биологических видов — это наше живое наследство», — провозгласил он под аплодисменты, после чего попросил каждого подписать воззвание, которое билетерши пронесут по рядам. Я пришел с Соланж, она теперь постоянно меня сопровождает, а скоро и вовсе станет со мной бок о бок, влившись в ряды пенсионеров, но все равно продолжает носить короткие юбки, более подходящие женщинам возраста Шанталь. Я боялся, что в таком виде она будет выглядеть глупо, это меня огорчало — ведь я так высоко ее ценю, — но я не посмел и слова сказать. Соланж оказала мне честь, согласившись работать у меня режиссером, но все равно тосковала, ей хотелось быть в кадре, играть лирических героинь. Я не позволил ей дождаться момента, когда Терри станет дарить книги с автографами, быстро вывел из зала и увез обедать в «Экспресс».
— Зачем ты подписала это дурацкое воззвание, которое они послали по рядам? — спросил я.
— Какое же оно дурацкое? Жизнь диких животных действительно под угрозой.
— Ну, наша с тобой тоже. Впрочем, знаешь что? Ты права. А особенно беспокоит меня судьба гиен, шакалов, тараканов, гадюк и помоечных крыс.
— А нельзя было дождаться, когда я закончу есть?
— Вдруг из-за нашей халатности они все пойдут по пути динозавров?
— Ты на него уже вступил? — спросила она, и тут я словно поплыл куда-то, еле сдерживая слезы. Мы ведь сюда с Мириам ходили. Мириам, как томится по тебе мое сердце! Что ее угнетало нынче утром? Может быть, Кейт высказала ей по телефону осуждение за то, что она ушла от меня? Как же это Кейт посмела? Чего-чего? Ну и правильно, лапушка ты моя! Напомни ей о том, чего она лишилась. Или нет, не надо.
— Ay, ay, я зде-есь! — вернула меня к действительности Соланж, проведя рукой у меня перед лицом.
— Ты что — собираешься купить его книгу?
— Да.
— Но, Соланж, дорогая, там же нет картинок!
— Понятно. Опять собираешься разыгрывать милую сценку из серии «Все актрисы идиотки» — что ж, давай, вместе посмеемся.
— Прости. Я зря это сказал. Дело в том, что я знал Макайвера в Париже, да и с тех пор встречался с ним неоднократно.
— Ты мне это уже сто раз говорил, — сказала она с раздражением.
— И мы друг друга очень недолюбливаем.
— Ты чему больше завидуешь, Барни, — его таланту или его внешности?
— О, это ты меня здорово поддела. Но тут надо подумать. А скажи-ка ты мне — вот ты, умница каких мало, pure laine лягушатница, ведущая родословную, не ровен час, от les filles du roi[203], — как ты собираешься проголосовать на референдуме?
— Я всерьез подумываю сказать на сей раз «да». Среди квебекских патриотов и впрямь полно расистов, и мне это отвратительно, но уже больше ста лет эта страна выбивается из сил, а ее взнуздали и держат, все время пытаясь заткнуть квадратной пробкой круглую дыру. Конечно, риск есть и всем нам будет нелегко, но почему нам нельзя иметь свою страну?
— Потому что это разрушит мою. Твои предки сделали глупость. Надо было продать Квебек и оставить себе Луизиану.
— Барни, ты что — совсем уже? Нельзя так пить в твоем возрасте. И самого себя уговаривать, будто Мириам вернется.
— А сама-то хороша! Столько лет прошло, а до сих пор не выкинула одежду Роже. Это уже смахивает на извращение.
— Шанталь говорит, что в офисе твое поведение стало еще более предосудительным, чем когда-либо. Люди страшатся дней, когда ты появляешься. Потом, Барни, — тут она дотронулась до моей сморщенной, как у ящерицы, лапы, — ты вступаешь в тот период жизни, когда жить одному становится просто опасно.
— Что ты все намеками какими-то, Соланж? Говори прямо!
— Шанталь сказала, что в прошлый четверг ты диктовал ей письмо «Троим амигос», а когда пришел в понедельник, снова продиктовал то же самое письмо.
— Значит, опять напала забывчивость. Должно быть, с похмелья.
— В который раз уже.
— Раз в год меня обследует Морти Гершкович. Усыхаю, говорит. Если доживу до девяноста, ты сможешь повсюду носить меня в сумочке.
— Мы с Шанталь все обсудили. В случае, если твое здоровье ухудшится, ты всегда можешь переехать к нам. Мы отгородим часть квартиры железной сеткой, как это делают владельцы «универсалов», когда возят с собой собак. И время от времени будем бросать тебе туда латкес.
— Да лучше уж я к Кейт перееду!
— Мерзавец! Не смей даже думать об этом. У нее своих забот полон рот, семейная жизнь наконец налаживается. Только тебя ей и не хватало.
— Ты поступишь глупо, если проголосуешь «да». Я не хочу, чтобы ты это сделала.
— Не хочешь? Не много ли ты на себя берешь? Что бы ты сделал, если бы был молодым франкоканадцем?
— Ну, естественно, проголосовал бы «да». Но ни ты, ни я не молоды и не до такой уж степени глупы.
Когда я высадил ее у дома на Кот-де-Неж, Соланж не сразу отошла от машины.
— Пожалуйста, не пей сегодня больше. Езжай сразу домой и ложись.
— Именно так я и собираюсь поступить.
— Ну да, конечно, даже готов поклясться здоровьем внуков.
— Нет, честно, Соланж.
Но очутиться в пустой квартире, в кровати без Мириам, оказалось выше моих сил, и я поехал в «Джамбо», надеясь встретить там мэтра Джона Хьюз-Макнафтона или Зака. Как бы не так! Мне тут же сел на уши Шон О'Хирн, тяжело угнездившийся за стойкой на соседнем со мной табурете; его глаза уже горели пьяной злостью.
— Принесите мистеру П. выпить, — в промежутке между хрипами одышки проговорил он.
— Знаете что, Шон? Я вас искал. У меня для вас есть кое-что интересное.
— Ну-ну-ну?
— Ваши люди перекопали весь мой огород, вы снова и снова посылали водолазов в озеро, взяли соскобы со всего, что было в доме, везде искали следы крови — ну в точности как показывают по телевизору. Но поскольку вы пустоголовые балбесы, никому не пришло в голову спросить, куда исчезла моя бензопила.
— Какого хрена. У вас ее никогда не было, мистер П. Потому что, если у вас в усадьбе появляется нужда в каких-то тяжелых работах, вы нанимаете для этого гоев вроде меня. Такой уж вы народ, да и всегда такими были.
— А откуда же тогда пустой крюк на стене гаража?
— Да идите вы с вашим пустым крюком. Меня вы им сейчас за задницу не уцепите.
— А что, если бы я сообщил вам, что на прошлой неделе я был в коттедже, рылся в коробке со старыми квитанциями, вдруг — глядь! — товарный чек на бензопилу, причем датированный четвертым июля тысяча девятьсот пятьдесят девятого года.
— Я бы сказал, что вы лжец и послал бы вас на хер.
Остальные посетители бара смотрели по ящику поздние новости. А там, что ни день, сплошной референдум. Когда весь экран заполняла физиономия Проныры, подымался гогот, все начинали отпускать замогильные шутки, которыми только и оставалось теперь утешаться англоязычной части населения.
— Ну, и где же сейчас эта бензопила?
— Там, куда я ее забросил. Где-то на глубине четырех сотен футов лежит, бедолага, ржавая и совершенно для вас бесполезная через столько лет.
— Хотите сказать, что у вас хватило хладнокровия расчленить его?
— Шон, теперь, когда вы так прилипли ко Второй Мадам Панофски, почему вы на ней не женитесь? Я буду по-прежнему платить алименты. Я бы даже приданое за ней дал.
— Нет, чтобы такой человек, как вы, смог расчленить труп… это невозможно. Да и крови нигде не было. Так что кончайте вешать мне лапшу, старый олух.
— Конечно, крови не было, потому что я мог расчленить его, оттащив подальше в лес. Не забудьте: прежде чем вы, придурки, сообразили предъявить мне обвинение, у меня был целый день, когда я там сидел в коттедже один.
— У вас нездоровый юмор, вы это знаете, мистер П.? Во, гляньте-ка, вон он. Спаситель хренов.
Теперь на экране вовсю мельтешил кипучий Доляр Редюкс. «Не позволяйте себя запугать! — призывал он. — Не важно, что нам говорят сейчас! После того как вы проголосуете «да», вся остальная Канада прибежит к нам на полусогнутых!»
— Что ж, — сказал О'Хирн, — если это произойдет, и вы, и все ваши соплеменники на следующий же день сбежите в Торонто. А вот таким, как я, куда податься? Н-да, влип так влип.
— Так я, между прочим, и сам собираюсь голосовать «да».
— Ну-ну-ну?
— Уже сто лет как эту страну взнуздали и держат, пытаясь заткнуть квадратной пробкой круглую дыру. Вы намерены еще сто лет терпеть тут междоусобицы и рознь или лучше все-таки решить дело раз и навсегда?
Я был все еще не готов смириться с отсутствием в постели Мириам, поэтому машину бросил на парковке, поднял ворот пальто, чтобы не так продувал зверский ветер, предвестник наступающей шестимесячной зимы, и пошел бродить по утратившим былой блеск центральным улицам умирающего города, который по-прежнему люблю. Мимо заколоченных магазинов. На всех подряд бутиках ветшающей Кресент-стрит таблички: ЗАКРЫВАЕМСЯ, ПРОДАЕТСЯ, ПОЛНАЯ ЛИКВИДАЦИЯ. Гибнущее здание в стиле ар-деко, где когда-то помещался театр «Йорк», облюбовали бомжи. На витринном стекле магазина старой книги какой-то оболтус при помощи баллончика с краской вывел: АНГЛИЧАНЕ, FUCK YOU. Каждый фонарный столб на улице Сен-Катрин украшен плакатами с OUI и NON[204]. У зала «Форум» стояли лагерем нечесаные, дрожащие от холода подростки со спальными мешками — утром тут начнут продавать билеты на концерт каких-то «Бон Джови». Грязный, заросший старик с дикими глазами, бормоча себе под нос и толкая перед собой тележку из супермаркета, подошел к мусорному баку и принялся в нем рыться в поисках пустых банок, которые можно сдать в утиль. Из проезда за индийским ресторанчиком выскочила толстая крыса.
Мак-Барни зарезал сон[205]. Уже в кровати я пробовал одно средство за другим, и все без толку. На сей раз, когда я добрался до миссис Огилви и запустил ей руки под свитер, пытаясь расстегнуть крючки кружавчатого бюстгальтера, она мне вдруг влепила затрещину.
— Как ты посмел! — говорит.
— Тогда зачем же вы на кухне прижимались грудями к моей спине?
— Да ну, еще чего. Это надо совсем быть никудышной, а я красивая женщина и получаю свое каждый вечер в спортзале от мистера Стюарта, мистера Кента и мистера Аберкорна, хотя и не обязательно в таком порядке. Я что, так низко пала? Стану я соблазнять какого-то еврейчика с улицы Жанны Манс, мальчишку-онаниста с грязными ногтями!
— Но вы оставили дверь в спальню открытой!
— Да. А ты даже тогда со своим мочевым пузырем не справлялся. Все писать бегал. Всего четырнадцать лет, а уже проблемы с простатой. Не рак ли у тебя?
Сон все не шел. Тогда я поставил кассету своей жизни на перемотку и по ходу дела стал стирать неприятные моменты, внутренним взором их переснимая… Например, тот понедельник пятьдесят второго года: вот я вхожу в гостиницу на рю де Несль, вот консьержка стучит в окошечко своей выгородки, сдвигает стекло и напевно произносит: «Il у a un pneumatique pour vous, Monsieur Panofsky»[206].
Клара ждет меня к обеду. Почему бы и нет? Я захожу в ближайший гастроном и покупаю бутылку «сент-эмильон», любимого вина Клары. Обнаружив, что она беспробудно спит на кровати, а рядом на полу валяется пустой пузырек из-под снотворного, я сразу ее поднимаю, сперва усаживаю, а потом заставляю встать и ходить, ходить по комнате, пока не приедет «скорая». А после того как ей сделали промывание желудка, сажусь у ее ложа, беру за руку, глажу.
— Ты спас мне жизнь, — говорит она.
— Я же твой рыцарь.
— Да.
Тут вдруг наплывом ее разлагающийся труп, пустые глазницы, черви на груди, и вновь ко мне стучится кантор Чернофски.
— Такой взрослый мальчик, а собираешься писать в кровать? — вопрошает он.
Проснувшись, осознаю, что подошло время очередного писанья — надо с натугой выжимать из себя жалкую струйку, стряхивать без конца набегающие капли, а потом плестись назад в постель.
Полпятого утра. Проваливаюсь, и тут же меня переполняет радость: Бука! Он подходит и надо мной склоняется.
— Я знал, что ты в конце концов объявишься, — говорю я. — Но где же ты все эти годы пропадал?
— Петра. Нью-Дели. Самарра. Вавилон. Папуа. Александрия. Трансильвания.
— Сколько у меня из-за тебя неприятностей было, это не передать. Всё рассказывать — даже начинать не стану. Мириам, слышишь? Бука пришел! Поставь на стол еще один прибор, ладно?
— Как я могу поставить? Я ведь не живу здесь больше. Я ушла от тебя.
— Никуда ты не ушла.
— Ты что, забыл?
— Ты портишь мне такой хороший сон!
Тут я как-то неправильно переворачиваюсь. И в сон влезает Вторая Мадам Панофски. Опять бежит в слезах к своей «хонде» и кричит:
— Что ты собираешься делать?
— Что делать, что делать — убить его, вот что делать!
О, Всевышний! Мне за многое, за очень многое придется отвечать, но не сейчас, погоди. Ну пожалуйста, ну я очень-очень прошу!
И именно в этот момент начинает звонить телефон. Звонок, еще звонок, еще. Случилось что-то плохое. С Мириам. С детьми. Но то была плачущая Соланж.
— Сержа избили. Какая-то шайка мерзавцев, устраивающих расправы над голубыми.
— О нет!
— Он прогуливался по «Парку Лафонтен». Ему надо швы накладывать. И по-моему, у него сломана рука.
— Где он?
— Здесь.
— А куда смотрел Питер?
Питер, талантливый художник-сценограф, — постоянный спутник Сержа Лакруа. Они вместе живут в благоустроенной мансарде в Старом городе, и я даже однажды у них обедал. Стены выкрашены лиловым. Повсюду зеркала. И уж не знаю сколько, но что-то много шныряющих под ногами персидских кошек.
— Будь Питер здесь, такого бы не случилось. Но он на съемках в Британской Колумбии.
— Сейчас приеду. — Я повесил трубку и набрал номер домашнего телефона Морти Гершковича.
— Морти, прости, что разбудил, но тут произошел несчастный случай с моим вторым режиссером. Я повезу его сейчас в Центральную, но мне не хочется, чтобы он в приемном покое ждал два часа только для того, чтобы предстать в конце концов перед каким-нибудь интерном, который не спал уже тридцать шесть часов.
— Не надо в Центральную. Я встречу вас в больнице Королевы Елизаветы через полчаса.
Решив за руль не садиться, я взял такси и приехал к Соланж. У Сержа на голове рана, левый глаз заплыл, а явно сломанную кисть правой руки он поддерживал левой.
— И что тебя в твоем возрасте понесло шляться по парку? Знаешь ведь, как это опасно.
— А я думала, ты пришел помочь, — поджала губы Соланж.
Морти, который уже ждал нас в больнице, наложил на голову пострадавшего восемнадцать швов, ему сделали рентген и зафиксировали кисть в гипсе. Потом Морти отвел меня в сторонку.
— Пока он здесь, я хочу послать его на анализ крови, но он отказывается.
— Предоставь это мне.
После всех треволнений я привез Соланж и Сержа к себе домой. Сержа уложили в свободной спальне.
— Вот. Будь хорошим мальчиком и спи. Или мне, ложась в постель, надо запереться на ключ?
Он улыбнулся и стиснул мне руку, а я вернулся на кухню, где открыл для Соланж бутылку шампанского.
— Хорошо бы ты еще за Шанталь перестал волочиться, — сказала она.
— Да ну! Ты выдумываешь.
— Она ведь не знает, какой ты хулиган. Она такая беззащитная.
Я открыл холодильник.
— У нас есть выбор. Есть банка печеночного паштета. Могу подогреть каша книшес[207]. А еще, если жаба меня не задушит, могу разделить с тобой вот эту баночку икры.
Тени миссис Огилви.
В газете «Газетт» сегодня утром я обнаружил статью о хорошенькой учительнице музыки из Манчестера, которой теперь сорок один год и она обвиняется в том, что двенадцать лет назад соблазняла мальчиков в возрасте от тринадцати до пятнадцати из состава детского оркестра. Предполагаемые жертвы, у которых память проснулась после двухдневного семинара по противодействию жестокому обращению с детьми, рассказали судье, как она их, бедных, обижала. Один пострадал от нее после очередного урока игры на скрипке, когда он был в нежном возрасте четырнадцати лет. «Пенелопа легла на кровать и увлекла меня за собой. Она расстегнула блузку и разрешила мне трогать ее груди. Я расстегнул ей джинсы. На ней были красные шелковые трусы. Она залезла мне рукой в штаны. Я занимался с нею оральным сексом в течение двадцати минут. После этого она напоила меня чаем с шоколадными конфетами и сказала: "Какой ты, оказывается, шалунишка!"»
В ходе другого инцидента, происходившего после рождественской вечеринки с возлияниями, по словам второго якобы пострадавшего, «присев на край кровати, Пенелопа сняла трусы. Расстегнула блузку, легла на спину, закрыла глаза и всем давала».
Судья распорядился прервать слушания по делу, поскольку предположительно имевшие место инциденты происходили давно и очень трудно теперь найти свидетелей и какие бы то ни было доказательства, которыми можно было бы подтвердить или опровергнуть показания учительницы, обвинения отрицающей. Оглашая вердикт, он сказал, что мальчики — ему это совершенно очевидно — не понесли никакого психологического ущерба, а, напротив, участвовали во всем этом добровольно и «безмерно наслаждались происходящим». Зря только он не добавил для равновесия, что Пенелопа конечно же делала для приобщения юношества к музыкальной культуре несколько больше, чем Иегуди Менухин. Когда мальчики достигали пятнадцатилетия, интерес к ним у Пенелопы пропадал. К сожалению, то же самое было и с миссис Огилви. Для меня этот жестокий удар был лишь отчасти смягчен тем, что я завел себе новую подружку — Дороти Горовиц. Дороти была моя ровесница и ничего такого мне не позволяла помимо обжиманий в гостиной на клеенчатой софе или на скамье парка «Утремон», но даже и эти удовольствия были отравлены тем, как жестко она проводила политику зонирования. Дороти отдергивала руку как от огня, едва я попытаюсь направить ее ко вздрагивающему корню моей страсти, который выскакивал, как чертик из коробочки, потому что соответствующие пуговицы бывали заблаговременно расстегнуты.
Шел тысяча девятьсот сорок третий год. Армия фельдмаршала фон Паулюса уже подверглась разгрому в Сталинграде, американцы захватили Гвадалканал, а я разжился плакатиком с фотографией «голливудской наяды» Уильямс в раздельном купальнике в горошек и прицепил его к стене в своей комнате. Моя мать занялась тогда сочинением анекдотов (она отправляла их по почте Бобу Хоупу и Джеку Бенни) и реприз, которые тем же способом предлагала Уолту Уинчеллу, а мой отец уже щеголял в форме стража порядка. Иззи Панофски был единственным евреем во всей монреальской полиции. Вся наша улица Жанны Манс им гордилась.
А в настоящий момент, наскоро проглотив завтрак у себя дома в «Замке лорда Бинга», я решил воспользоваться тем, что Маккеев, живущих прямо подо мной, нет дома — уехали в свой загородный коттедж на озере Мемфремагог. Скатал в гостиной ковер и отодвинул портьеру, скрывающую огромное, до полу, зеркало, которого я немного стесняюсь перед посторонними, но оно мне совершенно необходимо. Затем я облачился во фрак, надел цилиндр и верные чечеточные туфли «капецио-мастер-тап», после чего сунул в CD-плеер диск с «Bye Bye Blackbird» в аранжировке Луи Армстронга. Не забыл, коснувшись шляпы, поклониться почтеннейшей публике с галерки и с тростью под мышкой для разминки сделал несколько проходок с разворотами, потом пару прыжков — хоп! хоп! — (уже лучше), после чего (а ну-ка, без помарочек!) прошелся в ритме ча-ча-ча: каито, аи-яй-яй!.. Ун каито де ту корасон. М-та-та, м-корасон! Выходит вроде бы! — а значит, можно попробовать и шим-шам-шимми. Попробовал и рухнул, задыхаясь, в ближайшее кресло.
Ну вот, — подумал я. — Приехали. Дыц, тыц… поц! И в который раз решил понемногу завязывать с курением сигар, поеданием обвалянных в муке отбивных средней жирности, перестать наливаться пивом с «икрой из говядины» [Это называется «телячья икра». — Прим. Майкла Панофски.] (вкуснейшая, надо вам сказать, штука, ее специально под пиво подают в «Экспрессе»), зарекся в три горла жрать коньяк Х.О…. что еще? — «мраморные стейки на ребрышках» в заведении «У Мойши», ну, кофеин, это понятно — короче, надо лишить себя всего того, что стало мне вредно с тех самых пор, как я могу это себе позволить.
Да, так о чем бишь я? Ага. Год тысяча девятьсот пятьдесят шестой. Я давно уже вернулся из Парижа. Клара мертва, но еще не икона; у Терри Макайвера вышел первый роман, и литература еще могла бы пострадать от него куда меньше, если бы его сразил на взлете тоже какой-нибудь джентльмен из Порлока[208]; что касается Буки, то он главным образом вдарял по героину и каждый раз, когда оказывался прочно на мели, писал мне. Денег для него мне было не жалко, но я выкраивал их с трудом — как раз тогда я пустился в плавание по мутным волнам ТВ-индустрии, бился и барахтался и никогда не платил по счетам до Последнего Уведомления. В довершение всех моих тогдашних трудностей я, как последний идиот, возобновил связь с Абигейл, а она — господи ты боже мой! — сразу стала намекать, что готова уйти от Арни ко мне, прихватив с собою еще и двоих детей.
Одну секунду! Не переключайтесь. Перелистывая свой дневник читателя, я наткнулся на высказывание, очень уместное для того времени и той проблемы, в которой я тогда жутко погряз. Это слова Доктора Джонсона, написанные в 1772 году, когда ему было шестьдесят три: «Мой ум расстроен, память путается. В последнее время я с бесплодной настойчивостью пытаюсь направлять мысли в прошлое. Но я еще плохо владею мыслями; почти каждый раз какой-нибудь неприятный эпизод выбивает меня из колеи, лишая покоя».
Вот дальше и пойдет один такой неприятный эпизод, а начался он следующим образом. Однажды мой бухгалтер, гад и мерзавец Тед Райан, послал Арни в головной офис банка «Монреаль» с запечатанным конвертом, сказав, что в нем лежит подписанный чек на пятьдесят тысяч долларов. Но когда служащий банка вскрыл конверт, он нашел там фотографии голых мальчишек и приглашение на ужин при свечах к Арни домой. Осатаневший Арни разыскал меня в «Динксе».
— Есть кое-что, чего ты не знаешь. Каждое утро, прежде чем сесть на рабочее место, я захожу в сортир и меня рвет. У меня уже опоясывающий лишай завелся. Сидим с Абигейл вечером, смотрим по ящику игру «Стань миллионером», и вдруг я начинаю рыдать. При этом оправдываюсь — это, мол, я так, ничего. Ага. Ничего себе ничего! Барни, я твой друг, а он — нет. Ну ты вспомни, как в детстве-то было. Когда ты не мог решить на экзамене пример по тригонометрии, кто кинул тебе бумажку с ответом? Я и тогда был горазд в математике. А теперь? Сколько лет уже я для тебя жонглирую цифрами? Меня ведь за это и посадить могут, а я хоть слово сказал? Выгони ты эту сволочь. Я мог бы выполнять его работу, даже если одну руку мне привязать к заднице!
— Арни, я не сомневаюсь в твоих способностях. Но ты ведь не ездишь на морскую рыбалку в заливе Рестигуш с Маккензи из банка «Монреаль»!
— Да я в жизни не мог насадить червя на крючок, мне это противно.
— Ты что, не знаешь, как многим я рисковал, проворачивая то дельце с земельными участками? Там потонуть было — раз плюнуть. Арни, мне придется терпеть его еще год. Максимум.
— Я уже на детей кричу. А телефон звонит, так я дергаюсь, будто в меня стреляют. В три часа ночи просыпаюсь, оттого что еще во сне начал ругаться с этим юдофобом. Так ворочаюсь в постели, что бедная Абигейл не может глаз сомкнуть, поэтому раз в неделю ей приходится отсыпаться вне дома. По средам чего-то там накомстрячит, наготовит и едет со всем этим в Виль-Сен-Лоран. У Ривки Орнштейн ночует. Я не виню ее. Приезжает хотя бы отдохнувшая.
— Сколько я плачу тебе, Арни?
— Двадцать пять тысяч.
— Со следующей недели будешь получать тридцать.
Когда в среду вечером ровно в восемь приехала Абигейл, я произнес перед ней заранее заготовленную речь:
— Конечно, у меня никогда прежде ничего подобного не было, но мы должны принести себя в жертву ради Арни и ради детей. Я не смогу жить, зная, что обошелся с ним жестоко, и точно так же не сможет жить с этим женщина твоей редкостной красоты, ума и честности. А нам останутся наши воспоминания. Ну, помнишь, как у Селии Джонсон и Тревора Хауарда в фильме «Короткая встреча»[209].
— Никогда не смотрю британские фильмы. У них у всех там такой странный акцент! Кто может понять их английский?
— Никто не отнимет у нас то чудо, что дано нам одно на двоих, но мы должны собрать все свое мужество.
— Знаешь что? Если бы у меня руки не были заняты, я бы тебе похлопала. Но у меня в них как раз каша и жареная грудинка, которые я готовила для тебя. На, — сказала Абигейл, пихая мне в руки кастрюльки. — Подавись!
Как только она ушла, хлопнув дверью, я подогрел грудинку, которая оказалась очень сочной, разве что чуть пересоленной. Зато каша была безупречна. «А что, — подумал я, — вот бы нам перестать трахаться, но чтобы она продолжала мне готовить!.. Н-нэ. Она на это не купится».
В тот же вечер, хотя и несколько позже, затягиваясь «монтекристо», я вдруг сам себя удивил, решившись поступить с Арни справедливо и положить конец распрям в офисе. Проснулся с твердым намерением, пусть жертвуя собой, но стать мужчиной, решительным и исполненным благородства. Имитируя в мягких тапках чечеточную проходку, на радостях запел-заголосил: «Итси-битси, тинни-вини, желтый в крапинку бикини». [На самом деле песенка «Итси-битси» была популярна лишь в 1960 году. — Прим. Майкла Панофски.] Затем, сразу после долгого, обильно сдобренного алкоголем ланча в «Динксе», где я еще больше укрепился в своем решении, я пригласил Арни к себе в кабинет.
— Что-нибудь не так? — спрашивает, а у самого, смотрю, нижняя губа дрожит.
— Сядь, Арни, старый мой дружище, — расплывшись в милостивой улыбке, сказал я. — У меня для тебя новость.
Арни присел на краешек стула. Скованный. Потный. И страхом от него так и веет.
— Я тут обдумал твои проблемы, — продолжил я. — И пришел к единственно возможному выводу. Пристегнись ремнем, Арни, я выгоняю Те…
— Да хрена с два! — заорал он, вскочив со стула и брызгая слюной. — Я сам немедленно ухожу!
— Арни, ты не понял. Я вы…
— Да ну, неужто? Так убери эту ухмылку с физиономии. Он, видишь ли, сделал выбор, а я? А у меня своя гордость, и я сделал свой!
— Арни, послушай меня, пожалуйста.
— И не думай, бога ради, будто я не знаю, что за всем этим кроется. Иуда. Решил к моей жене клинья подбивать. Пытался надругаться над матерью моих детей! Она не осталась вчера ночевать у Ривки, приехала домой еще до полуночи и все мне рассказала. Христопродавец, ты подкрался к ней у нас на кухне, на вечеринке в честь бар-мицвы Крейга, и терся об ее… об нее… негодяй! Она отшила тебя, и теперь я должен за это расплачиваться. А, ты смеешься! Тебя это забавляет?
— Прости. Никак не удержаться, — сказал я, оставив всякие попытки подавить смех.
— Тебе так хочется посмеяться? Ладно. Помогу тебе, скажу такое, что вообще обхохочешься. У тебя нет ни одного сотрудника, который бы не подыскивал себе другую работу. Тоже мне большой босс. Хозяин борделя. Ты думаешь, ты — Дэвид Селзник, а тебя за глаза зовут Гитлер, а иногда Дин Мартин[210]. Не потому, что ты у нас такой красавец — ты урод каких мало, уж это не беспокойся, — а потому, что ты такой же пьяница, как и он. Ну что ты из себя представляешь? Нуль в квадрате. Твой папочка продажный полицейский, а мамочка и вовсе посмешище, мешуга, долбанутая от рождения. Помнишь, в тот раз, когда она получила письмо от Гедды Хоппер[211] с подписанной фотографией? — там он был ВПЕЧАТАН, ее автограф! А твоя мать совала им в нос каждому встречному-поперечному, и они не знали, куда прятать глаза.
— Ты копаешь себе глубокую яму, Арни.
— Франсина однажды ходила к тебе относить документы и говорит, что застала тебя в дурацкой соломенной шляпе, одетого валетом червей и к тому же в чечеточных туфлях. Ха-ха-ха. Фред Астер, дай глянуть на твои лавры. Дуп-диду-дидуп, выступает Джин Келли[212] Панофски! Ну мы и посмеялись над тобой! Так что сам туда же ступай, поц из давнего далёка, я передать тебе не могу, как я рад, что отсюда сваливаю.
И выскочил.
В ярости бросившись из кабинета, я попытался догнать Арни, но чуть не лоб в лоб столкнулся с Тедом.
— Это твоя вина, Тед! Ты уволен. С сегодняшнего дня ты здесь больше не работаешь.
— Что вы там такое бормочете? Хоть убей не разберу, только сдается мне, кто-то сегодня чуток перебрал.
— Ты у меня больше не будешь тут издеваться над Арни. Выгребай все из стола и убирайся.
— А как насчет моего контракта?
— Получишь жалованье за шесть месяцев, и дело с концом. Bonjour la visite[213].
— В таком случае я свяжусь с вами через адвоката.
Черт! Черт! Черт! Что я наделал? Я мог бы обойтись без Арни, от него только лох ин дер копф[214], но без крутых связей в гоише банке я пропаду! Перед внутренним взором сразу замелькали векселя, которые завалят всю поверхность моего стола завтра же утром. Отзывы займов. Комиссии, проверки. Всевозможные чиновники, роющиеся в бумагах.
— На что это вы все уставились? — рявкнул я.
Головы сникли.
— Ваш местечковый Гитлер подумывает о сокращении штатов. Миниатюризация в действии. [На самом деле слово «миниатюризация» вошло в язык только в сентябре 1975 года, когда «Ю. С. ньюс энд уорлд рипорт» сообщила читателям: «Всякое дальше, выше, больше — в прошлом. Теперь все должно быть маленьким, еще меньше, совсем крошечным. Инженеры из Детройта называют нынешнюю тенденцию «миниатюризацией». Шесть лет спустя, когда в 1981 году разразился экономический спад и компании начали увольнять сотрудников тысячами, слово «миниатюризация» стало расхожим и в этом его смысле. — Прим. Майкла Панофски.] Так что, если кто-то здесь подыскивает себе другую работу — флаг ему в руки. А древко — знаете куда. Незаменимых у нас нет. Вы все тут одноразовые. Как туалетная бумага. Счастливо оставаться.
В жутком настроении, готовый провалиться сквозь землю от стыда за дикую сцену, разыгранную перед сотрудниками, я направился прямо в «Динкс» искать поддержки.
— У тебя выдался трудный день на работе, ми-илый? — спросил Джон Хьюз-Макнафтон.
— Знаешь что, Джон? Эти твои шуточки совсем не так остроумны, как тебе кажется. Особенно когда ты с утра зенки залил. Как сейчас, — отбрил его я и двинулся в бар отеля «Ритц».
Было, наверное, часов восемь вечера, когда я оттуда вывалился, кое-как влез в такси и поехал к Арни в его пустынный и еле обжитой Шомеди. Дверь отворила Абигейл.
— Ты что, посмел явиться сюда? — в ужасе прошипела она.
— Я к нему пришел, не к тебе, — сказал я, протискиваясь мимо.
— Это Говноед пришел, Арни. К тебе.
Арни выключил телевизор.
— Я уже побывал сегодня у адвоката и предупреждаю: то, что ты сейчас хочешь сказать, тебе надо говорить не мне, а ему. Потому что, по мнению Лазаря, у меня хорошие основания взыскать с тебя за моральный ущерб. Увольнение несправедливо.
— Но это ж ты сам уволился.
— Сперва ты его уволил, — сказала Абигейл. — Он так и написал в своем заявлении.
— Я сяду — не возражаете?
— Садись.
— Арни, я тебя сегодня не увольнял. Я позвал тебя, чтобы сказать, что я увольняю Теда, — сказал я и повторил по слогам: — Те-да.
— О боже! — простонал Арни, обхватил голову руками и стал раскачиваться.
— Не распускай нюни. У меня и так уже сегодня что-то чересчур долгий день.
— Ну и как?
— Что как?
— Ты уволил Теда?
— Да.
— Наконец-то, — сказала Абигейл.
— У вас тут какая-нибудь выпивка водится?
Арни кинулся к буфету.
— Вот — с бар-мицвы Крейга персиковая настойка осталась. Постой. Есть же еще что-то в бутылке виски «чивас регал».
— Да не пьет он «чивас». Он пьет… ах, да откуда мне знать? Что-то я ничего уже не соображаю. Несу сама не знаю что. Сейчас дам бокал.
— И что же будет теперь? — спросил Арни и опять стал раскачиваться, но уже с руками, зажатыми между ног.
— Ну, ты мне наговорил сегодня много резкостей.
— Я был не в своем уме. Я все беру назад. Абсолютно. Хочу, чтобы ты знал, что я восхищаюсь твоими величайшими достижениями. Ты мой учитель.
— Я сейчас умру, — пробормотала Абигейл.
— Арни, — сказал я, залпом проглотив виски, остававшееся в бутылке, — сейчас ты можешь сделать одно из двух. Либо ты увольняешься с выплатой годового жалованья, либо завтра с утра возвращаешься на работу. Обсуди это с матерью твоих детей.
— Скажи ему, что ты хочешь должность и зарплату Теда.
— Я хочу должность и зарплату Теда.
— Я слышал, что она сказала. Ответ — нет.
— Почему?
— Арни, ты слышал мое предложение. Обсуди его с Абигейл и дай мне знать, — сказал я вставая.
— Тебе не следует садиться за руль в твоем состоянии, — сказал Арни. — Подожди минутку. Я тебя отвезу.
— Я приехал на такси. Ты мог бы взять да вызвать мне еще одно, а? Сделай-ка это, Арни, пожалуйста.
Абигейл дождалась, когда Арни исчезнет в кухне, и говорит:
— Мой керамический горшочек. И стеклянная миска. Если обнаружится их отсутствие, он обвинит женщину, которая у нас убирает.
— Но я же не доел еще кашу, — сказал я.
23 октября 1995 г.
Дорогой Барни,
каждому свой альбатрос[215].
С первого дня, как ты появился в Париже, трогательно неуклюжий, плохо образованный, бесцеремонный, было безоговорочно ясно (и мне, и другим, чьи имена я могу назвать), что тебя снедает зависть к моему таланту. Зависть завистью, но ты еще и подольститься ко мне пытался, симулируя дружбу. Меня, конечно, не проведешь. Но я сжалился над тобой и с интересом наблюдал, как ты червем вползаешь в доверие компании шутов гороховых, с лукавым самоуничижением претендуя на вакантную должность всеобщего бесплатного фактотума.
Для Клары — кошелек. Для Буки — пудель на поводке. Задним числом я, конечно, ругаю себя за потворство, потому что, не познакомь я тебя со всеми, бедная Клара Чернофски была бы жива по сей день, и жив был бы Бука, хотя последний — увы — куда большая потеря для наркодилеров, чем для беллетристического братства. Будучи наблюдателем la condition humaine[216], после произошедшего с Букой я иногда задаюсь вопросом, как ты можешь продолжать отправления своей жизнедеятельности, став виновником двух безвременных смертей? Но уж заснуть тебе, поди, трудновато!
Говорят, твой дед по матери был старьевщиком, и это, на мой взгляд, очень симптоматично, особенно в свете того обстоятельства, что ты — надо же, какая чудная симметрия! — кончил тем, что сделался поставщиком телевизионного хлама для hoi polloi[217]. Зная твой мстительный характер, я даже не удивился, что ты, фиглярствуя, назвал особенно порнографичный свой сериал «Макайвером из Канадской конной полиции». Как не удивлялся, видя твои страдания в Зале имени Стивена Ликока, когда я читал при переполненном зале. Но какой же я глупец, что поверил, будто существует грязь, до которой даже ты не можешь опуститься. Поздравляю, Барни! Последний твой злобный выпад застал меня врасплох. Дело в том, что я прочел хулиганскую рецензию твоего сына на мою книгу «О времени и лихорадке» в газете «Вашингтон таймс». Бедный склеротик Барни Панофски! Годы порока сделали его таким немощным, что пришлось нанимать сына, чтобы тот выполнил работенку, за которую папаше взяться страшно.
Хотя я никогда не снисхожу до того, чтобы отвечать или даже читать критические разборы моих трудов (большинство из которых хвалебные, следует отметить), в данном случае я счел себя обязанным написать литературному редактору «Вашингтон таймс», чтобы он себе отметил, что диатриба Савла Панофски инспирирована личной враждой ко мне его отца.
Сейчас вам может показаться, что меня опять куда-то заносит. Но нет. Это я специально. Мистер Льюис, наш классный руководитель, обожал читать нам волнующее, немеркнущее стихотворение Генри Ньюболта «Барабан Дрейка»:
Если хоть один дон
Увидит Девон,
Я выйду из порта Рая!
И, врага удалив,
Очищу Пролив,
В боевой барабан ударяя.
Однако, как утверждает сегодняшняя «Нью-Йорк таймс», сэр Генри Ньюболт (что это? как можно?) был, оказывается, притворщиком. Ну да, строчил патриотические вирши, но уклонился от военной службы во время Англо-бурской войны: его, дескать, миссия в том, чтобы, оставаясь дома, поддерживать боевой дух нации. Легенда же о боевом барабане Дрейка — и вовсе чистой воды фальшивка его собственного изобретения. А в действительности поэт, сам себя подававший как воплощение викторианских добродетелей, будучи женат, всю жизнь состоял в связи со свояченицей — в Лондоне трахал жену, а во время частых наездов в деревню — ее сестру. У. X. Оден когда-то написал:
Время — это злой палач
Тех, кто прям, кто мчится вскачь,
Да и красоты знаток —
Он уж ей отмерит срок!
Словесам — благоволит:
В песне жив любой пиит,
Будь он трус, чванливый хам, —
Ты воспой, и аз воздам!
Ну, может, так, может, нет. Однако мне ни разу в жизни не попадался писатель или художник, который бы не был саморекламшиком, хвастуном и продажным лжецом на поводу у трусливой алчности и отчаянного стремления к славе.
Хемингуэй, этот забияка и рубаха-парень, несмотря на присущий ему встроенный детектор лжи и дерьма, все свои подвиги на Первой мировой войне сочинил, сидя за машинкой. Милый дедушка Льюис Кэрролл, любимец многих поколений детворы, отнюдь не был тем человеком, на которого можно спокойно оставить десятилетнюю дочь. «Товарищ» Пикассо в оккупированном Париже вовсю заискивал перед фашистами. Если Сименон действительно оттрахал десять тысяч женщин, я съем свою соломенную шляпу. Одетс стучал на старых друзей в Комитет по антиамериканской деятельности. Мальро воровал. Лиллиан Хелман врала так, что тошно делается. Приятный во всех отношениях Роберт Фрост на самом деле был форменный подлец и сукин сын. Менкен был оголтелым антисемитом, но в этом ему далеко до отчаянного плагиатора Т. С. Элиота; впрочем, я таких много могу назвать. Ивлин Во был карьеристом, а Фрэнк Харрис, думаю, так и помер девственником. Подвиги Жана-Поля Сартра в Сопротивлении весьма сомнительны, зато позднее он стал апологетом ГУЛАГа. Эдмунд Уилсон мухлевал с налогами, а сэр Стэнли Спенсер[218] был сущий жлоб. Лоуренс Аравийский всех книг в оксфордской библиотеке явно не перечитал. А Марко Поло к Китайской империи подходил, скорее всего, не ближе, чем это позволяют прогулки по пьяцца Сан-Марко. О чем речь! — были бы установлены точные факты, бьюсь об заклад, оказалось бы, что старина Гомер обладал стопроцентным зрением!
Я сбежал на территорию культуры, поехал в Париж в надежде обогатиться общением с чистыми сердцами, с «непризнанными законоустроителями мира», а домой вернулся с твердым решением никогда больше не иметь касательства ни к писателям, ни к художникам.
Кроме Буки.
После моего отбытия Буку видели то в Стамбуле, то в Танжере, то на острове у берегов Испании. Как его? Нет, не Майорка, другой. Крит? Да ну, что за глупости. Тот, который изгадили хиппи. [Ибица. — Прим. Майкла Панофски.] В общем, первое письмо от Буки я получил в тысяча девятьсот пятьдесят четвертом, через два года после моего возвращения в Монреаль, и пришло оно из буддийского монастыря на острове, который прежде назывался Формоза [На самом деле это письмо от Буки пришло в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году, причем из Нью-Йорка, а не с Тайваня; Бука написал его, впервые побывав на рок-концерте. — Прим. Майкла Панофски.], а теперь именуется как-то по-другому — ну точно как кока-кола, заново родившаяся под названием «кола-классик». Хрен с ним. В моем возрасте уже необязательно держаться в курсе. Вот у меня в руках рекламная газетка, призывающая смотреть фильмы с участием очередного мрачного дылды в паре со старлеткой типа «груди на блюде», при этом и тот, и другая загребают по десять миллионов долларов за одно только появление в кадре, а я даже не знаю, как их звать. Судите сами. Женщинам, которые делались звездами экрана, раньше приходилось надевать на себя косынки и темные очки, чтобы их не узнавали на улицах, а теперь им для этого достаточно надеть хоть что-нибудь. И раз уж я так расшалился: вот понятия не имею, что такое «отстой», «умат» и «улет», а также зачем продвинутые молодые люди, собираясь в ресторан, говорят, что идут курить бамбук. И «аськи» у меня нет, и понять, кто такой Логин, я не могу, хоть тресни! И я не чатился онлайн, и никогда не буду.
Бука писал:
Человечество, вопиюще несовершенное, еще не закончило эволюционный виток. В далеком будущем — и по логике развития, и ради удобства — гениталии как мужчин, так и женщин воздвигнутся там, где у нас сейчас головы, а содержимое наших акротериев и прочих всяких куполов сползет туда, где прежде были органы пола. Это позволит молодым и старым вставляться, минуя лирические преамбулы, утомляющие предварительные игры и неизбежную возню с пуговицами и молниями. Они обретут способность осуществлять, как советовал Форстер, «простое подключение» — прямо на перекрестке, пока горит красный, или в очереди в кассу супермаркета, или на скамье синагоги, в церкви… Выражение «факаться», или, как говорят люди благовоспитанные, «заниматься любовью», сменится на «оттолкнуться набалдашниками» — ну, навскидку: «Шел я тут по Пятой авеню, вижу, идет такая — «зю?» — типа ля-ля-фа в оба глаза. Что поделаешь, оттолкнулись набалдашниками».
Побочным следствием новой утонченной реальности станет то, что бордель или иной вертеп разврата, как запретное место, куда ходят удовлетворять низменные страсти, уступит место библиотеке — а как же: чтобы духовно общаться не абы как, а со всеми грамматическими удобствами, надо ведь будет расстегиваться и спускать штаны! Правда, под постоянной угрозой, что застукает спецотряд по борьбе с грамотностью. А новым социальным злом станет интеллигенция. Вспомнишь потом, где ты впервые об этом прочел.
Терри вернулся в Монреаль через год после меня, чтобы вступить в наследство; отцовскую книжную лавку превратил в пиццерию, но вот что удивительно, не устаю поражаться: когда мы впервые пересеклись (это было на Стэнли-стрит), мы ведь буквально бросились друг другу в объятья, радуясь случайной встрече, и, чтобы за нее выпить, вместе двинулись в «Тур Эйфель» в полной уверенности, будто когда-то были закадычными друзьями и вместе сучили лапками все те шебутные два года на левом берегу Сены. Битый час у нас ушел на всякие «а помнишь». Да как же я забуду вечер, когда мы всей компанией пошли на концерт Шарля Трене, а потом ели луковый суп на Центральном рынке! Или тот раз, когда в баре на Монмартре Бука сел за рояль, сделав вид, что он Коул Портер, и нас всех без конца поили бесплатно… Потом мы с Терри de haut en bas[219] прошлись насчет провинциального городка, куда — ладно уж, так и быть — соблаговолили вернуться, и насчет того, что улица Сен-Катрин, главная магистраль, которая когда-то казалась средоточием всего цивилизованного мира, теперь, на наш взгляд, что? — ла-а-ажа-лажа-лажа. Господи, подумал я, как же это я не замечал, что Макайвер-то, оказывается, в доску свой парень, да и про меня он в тот вечер, я уверен, думал то же самое. Я обещал позвонить — если не завтра, то послезавтра точно, и он заверил меня в том же. Но он не позвонил, и я тоже. Зря, наверное. Потому что, сделай один из нас первый шаг, я думаю, мы стали бы друзьями. Это была развилка, и мы на ней разошлись. Но это была не единственная развилка в моей жизни. О! Куда там.
Едем дальше. Лео Бишински поселился опять в Нью- Йорке — завел себе студию в Гринич-Виллидже и успел уже стать предметом неудобочитаемой критики в самых recherché[220] художественных журналах. Да и великолепный первый роман Седрика Ричардсона своим появлением поверг критику в самый настоящий экстаз. Я впрямую, без всякой задней мысли послал ему хвалебное письмо, на которое он не ответил. Это меня задело. Все же мы когда-то были больше чем друзьями. И повязаны ого как крепко!
Он мне все: «Ну вы народ!.. Ну народ!..» И сует чуть ли не в нос, сует бедное сморщенное тельце, как будто оно из помойного бака выскочило и на него набросилось.
И все, больше я о Седрике не слышал, пока его фотография не появилась в «Нью-Йорк таймс» на первой полосе. Окровавленного, со сломанным носом, его поддерживали под руки двое ухмыляющихся толстожопых патрульных из полиции штата Кентукки. Он принял участие в попытке записать двенадцать черных детей в школу для белых, последовала драка, полетели камни, и ему досталось. За массовую драку вместе с ним было арестовано и десять белых. Что до меня, то, вернувшись из Парижа, где мне до смерти надоело гробить свою жизнь на всех этих дрочил от искусства, я твердо решил начать новую жизнь. Как это Клара когда-то сказала? «Когда вернешься домой, чтобы делать деньги (да куда ты денешься — с твоим характером), и женишься на приличной, понимающей в торговле еврейской девушке…» Что ж, пусть она за меня оттуда, с небес, порадуется, подумал я. С сегодняшнего дня у Барни Панофски начинается размеренная буржуазная жизнь. Загородный клуб. На стенах сортира карикатуры, вырезанные из журнала «Нью-Йоркер». Подписка на журнал «Тайм». Карта «Америкэн экспресс». Членство в синагоге. Атташе-кейс с цифровым замочком. И т. д. и т. п. и пр.
Прошло четыре года, и я вырос из торговли сыром, оливковым маслом, старыми «DC-3s» и крадеными древнеегипетскими поделками, но все еще возвращался мыслями к Кларе, сегодня снедаемый виной, назавтра дерзостно освобожденный. Купил себе дом в монреальском пригороде Хемпстеде. Не дом, а само совершенство. Там было все: гостиная с уютным уголком на три ступеньки ниже уровня пола; камин, сложенный из природного камня; огромная, чуть не в рост человека, кухонная печь, мягкое освещение, кондиционирование воздуха, в туалетах сиденья и сушилки полотенец с подогревом, в подвале бар с водопроводом, внешняя отделка стен — алюминиевый сайдинг, в пристройке гараж на две машины, а в гостиной еще и венецианское окно. Восхитившись своим приобретением (так-то вот! — пускай теперь Клара в гробу перевернется), я обозрел его и увидел, чего не хватает. Немедленно пошел, купил баскетбольную корзину и пришурупил ее на должное место над гаражными воротами. Теперь оставалось лишь завести жену и пса по кличке Пират. Опять поворотный момент. У меня уже было 250 000 долларов в банке, но я продал все свои предприятия, выручив еще мезумон, после чего зарегистрировал ЗАО «Артель напрасный труд» и снял в центре города офис. Засим, не откладывая дело в долгий ящик, пошел искать недостающий член уравнения — так сказать, бриллиант в корону реба Барни. Это же всеми признано: одинокий состоятельный мужчина обязательно должен хотеть жениться. Да. Но хотеть — это еще не все. Чтобы добыть себе правильную Мадам, сперва я должен был заработать репутацию в приличном обществе.
С этой целью я решил просочиться в официальные, так сказать, еврейские круги, где и решают, кого считать столпом общества, кого подпоркой, а на кого надежда как на гнилой забор. Для начала я вызвался в добровольцы по сбору средств на «Общее еврейское дело», чем и объясняется мое появление однажды вечером в конторе у хитроватого, но явно не чересчур одухотворенного фабриканта одежды. На стене позади стола, за спиной коренастенького, улыбчивого Ирва Нусбаума была привинчена табличка «Человек года». Еще там висела пара бронзовых детских ботиночек. Фотография Голды Меир с автографом. На другой фотографии Ирв был снят в момент, когда он от имени Друзей университета Бен-Гуриона в Негеве вручает Бернарду Гурски диплом доктора филологии. На пьедестале стояла модель шестиметровой яхты, которую Ирв держал во Флориде, — хорошее, правильное судно под названием «Царица Эсфирь» (в честь собственной жены, а не библейской Мисс Персия). А уж фотографии гадких и несносных его детишек валялись тут, там, сям, да и вообще повсюду.
— А вы не слишком ли молоды для этого? — спросил Ирв. — Обычно средства собирают люди… ну, скажем, более зрелого возраста.
— Чтобы хотеть внести свою лепту в развитие Израиля, человек не может быть слишком молод.
— Выпить не желаете?
— Да, неплохо бы кока-колы. Или содовой.
— А как насчет виски?
— Да ну! У меня весь день еще впереди, я так рано не пью, но вы пожалуйста, вы не стесняйтесь!
Ирв осклабился. Ну ясно: вопреки тому, что обо мне говорят, я не пьяница. Этот экзамен я сдал. И был зачислен на ускоренные тактические курсы.
— Сперва я доверю вам всего несколько адресов, а там посмотрим, — начал Ирв. — Теперь слушайте здесь. Правила игры. Никогда не посещайте объект в его офисе, где он, засранец, царь и бог, а вы очередной момзер[221], пришедший за подачкой. Куда легче навешать ему лапши насчет нуждающегося Израиля, встретив его в синагоге, но там его обрабатывать не надо. Дурной тон. Все равно что менялы в храме. По телефону назначьте встречу, и тут важнейшее дело — время дня. Завтраки отпадают: вдруг ему ночью жена не дала или было не заснуть из-за изжоги. Идеальное время — ланч. Выберите небольшой ресторанчик. Чтобы столы стояли как можно реже. Такое место, где не приходится кричать. И чтобы с глазу на глаз. Черт. В этом году у нас нехорошо. Сильно упало количество антисемитских выходок.
— Да-а. Какая жалость, — сказал я.
— Не поймите меня превратно. Я против антисемитизма. Но каждый раз, когда какой-нибудь гондон рисует на стене синагоги свастику или переворачивает надгробье на одном из наших кладбищ, люди становятся нервными, они звонят мне, и они таки сами предлагают! В общем, если в этом году так и дальше пойдет, вам надо будет ваш объект брать за шкирку и мордой его, мордой в Холокост. Освенцимом его по башке. Бухенвальдом. Тем, что в той же Канаде военные преступники до сих пор гуляют и в ус не дуют. Говорите ему так: «Вы можете поручиться, что такое не произойдет снова, даже здесь? — и куда мы тогда пойдем?» Израиль это наш страховой полис — вот вы им как говорите.
Мы снабдим вас кое-какой интимной информацией о доходах вашего объекта, и если он начнет плакаться, говорить, что у него нынче голый год выдался, вы скажете: чушь, и назовете цифры. Но не те цифры, с которыми он ходит в налоговую. Настоящие цифры. Скажете ему, что теперь, когда мы вступаем в сражение с этим долбофакером Насером, его вклад в нынешнем году должен стать больше. А если начнет юлить, вы его буба-майнсес[222] не слушайте, а между делом вставьте, что в Элмридже (или где там его загородный клуб находится) все будут знать до цента, сколько он внес, и приток заказов к нему может пострадать, если станет известно, что он скупердяй. Кстати, я понял так, что вы занялись телевизионным бизнесом. Как помощь с кастингом понадобится, я к вашим услугам!
Помощь с кастингом? В джунглях шоу-бизнеса, кишащих доносчиками, мошенниками и ядовитыми змеями, я был как ребенок, которому шнурки завязывать и то помогать надо. Деньги утекали рекой, я ими как кровью исходил. Мой первый пилотный проект (его идею продал мне жулик, который клялся, будто он соавтор одной из серий «Перри Мейсона») был началом сериала про частного сыщика, у которого «свой, особенный кодекс чести». Этакий канадский клон Сэма Спейда[223]. Режиссировать фильм Национальный комитет по кинематографии прислал какого-то загнанного мерина, главную роль отдали актеру из Торонто, на которого можно было смело положиться только в том, что он будет пьян еще до завтрака. «Это наш Оливер», — говорил о нем его агент, утверждавший, будто тот отвергает предложения сниматься в Голливуде просто из принципа. При этом женщина, взятая на роль его подружки, оказалась его бывшей любовницей, о чем меня почему-то в известность не поставили, а она как увидит его при подготовке к съемкам какого-нибудь эпизода, так сразу в слезы. Результат получился невероятно, ошеломительно плох, так плох, что я не решался никому этот фильм даже показывать, но у меня он до сих пор на кассете, и, когда совсем одолевает депрессия, я его смотрю, чтобы посмеяться.
Я оказался таким ловким сборщиком пожертвований, что Ирв даже пригласил меня на свою серебряную свадьбу — ужин для избранных с танцами, происходивший в отдельном зале ресторана «У Руби Фу», где все были в вечерних платьях и смокингах, причем те, что в смокингах, все, кроме меня, зарабатывали столько, что с них можно было стрясать как минимум по двадцать тысяч долларов в год одних только пожертвований в пользу Израиля, не говоря уже о всякой прочей помощи общине. Вот там-то я и встретил мегеру, которая сделалась моей второй женой. Черт! Черт! Черт! И вот теперь мне шестьдесят семь лет, я стал усыхающим старцем, у которого с конца когда надо толком не течет, а так все время капает, но по сей день я не могу понять, как меня угораздило вляпаться в этот второй брак, из-за которого я беднею каждый месяц на десять тысяч долларов — и это еще без поправки на инфляцию. Подумать только: ее отец, этот чванливый старый боров, когда-то опасался меня, считая охотником за приданым. Оглядываясь назад и пытаясь найти хоть какое-то оправдание своему идиотизму, какое-то отпущение грехов, я стараюсь думать, что тогда это был просто не я, а пародирующий меня зомби. Притворяющийся удалым гешефтмахером, которого видела во мне и очень не одобряла Клара. Ох уж этот комплекс вины! Он заставлял меня пить в предутренние часы и бояться лечь, потому что во сне сразу возникнет Клара в гробу. Гроб, в соответствии с требованиями еврейского Закона, был сосновый и с дырочками, чтобы набег червей на чересчур юный труп произошел как можно скорее. Глубина — два метра. А там, на этой глубине, гниют ее груди. «…За обедом сможешь потчевать друзей из "Общего еврейского дела" рассказами о том, как жил с мерзкой гадиной Кларой Чамберс». И уж я теперь разгулялся, хлебал респектабельность полным ротом, чтобы доказать призраку Клары, что изображать приличного буржуазного еврейского мальчика я могу еще и лучше, чем она способна была себе представить. Иногда этак остановишься, на самого себя глянешь, и оторопь берет — ишь ты, лицедей какой, почему никто не аплодирует? В период молниеносного — всего один месяц — ухаживания за бомбой замедленного действия, которой оказалась Вторая Мадам Панофски, был, например, такой вечер, когда я повел ее ужинать в отель «Ритц», там пил чересчур много даже по моим меркам, а она без умолку щебетала о том, какую она при содействии знакомой декораторши интерьеров конфетку сделает из этой моей хемпстедской начиненной респектабельностью мышеловки.
— А как ты повезешь меня домой, — спросила она, — в твоем состоянии?
— Что ты, — ответил я и, чмокнув ее в щечку, сымпровизировал реплику, которую только моя «Артель напрасный труд» и могла бы принять к постановке: — Я никогда не прощу себе, если из-за моего «состояния» с тобою что-нибудь случится. Ты слишком дорога мне. Мы бросим мою машину здесь и возьмем такси.
— Ах, Барни! — что-то больно уж восторженно отозвалась она.
Вообще-то я зря написал: Ах, Барни! — что-то больно уж восторженно отозвалась она. Это я злобствую. И лгу. Правда состоит в том, что, когда я встретил ее, я был эмоциональным калекой и пил почти непрерывно, наказывая себя за то, что иду наперекор собственной природе, однако у Второй Мадам Панофски жизненной силы хватало на двоих, а кроме того, она очень хорошо чувствовала комическое и обладала остроумием совершенно особого, только ей присущего толка. Как и тот блаженной памяти старый блядун Хайми Минцбаум, она обладала качеством, которое больше всего восхищает меня в других людях, — аппетитом к жизни. Нет, больше того. Нацеленная в те дни на пожирание всего, что только можно употребить по части культуры, — а употребить она теперь могла хоть весь прилавок книжного рынка в Браун-Дерби, — она читала не переставая. Но читала Вторая Мадам Панофски не для удовольствия, а чтобы быть на уровне. Утром в воскресенье садилась за книжное обозрение «Нью-Йорк таймс» и прорабатывала его так, словно готовилась к экзамену. Отмечала только те книги, которые могут стать предметом обсуждения на светских мероприятиях; безотлагательно их заказывала и проглатывала с умопомрачительной скоростью: «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, «Общество изобилия» Джона Гел- брайта, «Помощник» Бернарда Маламуда, «Одержимые любовью» Джеймса Гоулда Коззенса. Самым страшным грехом, с ее точки зрения, была пустая трата времени, в чем я вновь и вновь обвинялся, потому что стоило мне в баре расслабиться, и я мог на несколько часов сцепиться языками вообще неизвестно с кем. Помимо того, что и так слишком подолгу точил лясы с уволенными на пенсию хоккеистами, пьяными спортивными комментаторами и мелкими мошенниками.
Поехав на три дня развеяться в Нью-Йорк, мы остановились в «Алгонкине», поселившись в двух отдельных комнатах, на чем настоял именно я, — мне очень уж хотелось во всем следовать тому, что я считал правилами приличия. И я бы этой поездкой был вполне доволен, если бы бродил где ни попадя, слонялся по барам и книжным лавкам, но она составила плотный график, в который впихала столько, что у нормального человека на это ушло бы недели две. В театр надо было ходить и днем, и вечером: «Двое на качелях», «Восход в Кампобелло», «Мир Сьюзи Вонг», «Эстрадник». То и дело ее расписание повелевало все бросать и мчаться куда-то на край света в магазин народных промыслов или в ювелирный салон, рекомендованный журналом «Вог». Несмотря на стертые ноги, утром она все равно в момент открытия первая врывалась в универмаг Бергдорфа Гудмана, оттуда спешила к Заксу и дальше, на Канал-стрит, в такие местечки, о которых знают только настоящие cognoscenti[224], — туда, где можно было буквально за гроши купить платья нового «мешковатого» силуэта от Живанши. Собираясь лететь в Нью-Йорк, она нарочно оделась в старое, чтобы весь этот гардероб без сожалений выкинуть в мусоропровод гостиницы, как только она купит себе первый новый наряд. И наоборот, в день нашего вылета обратно утром порвала все компрометирующие чеки с распродаж, оставив только те, которые услужливые продавщицы для нее сфабриковали, — например, чек на 39,99 долларов за стопятидесятидолларовый свитер. Когда садились в самолет, на ней было бог знает сколько пар белья и блузок, надетых одна на другую, а на выходе она с шуточками прошла мимо монреальского таможенного инспектора, вовсю флиртуя с ним en français.
Да, Вторая Мадам Панофски представляла собой образчик того человеческого типа, который все кому не лень высмеивают и поливают грязью, — этакая американо-еврейская фифа, но она каким-то образом добыла-таки нечто похожее на живой огонек из остававшейся от меня тогда полумертвой головешки. Когда мы встретились, она уже успела отработать сезон в кибуце и окончила Макгилл по специальности «психология», после чего пошла работать с трудными детьми в заведении при Центральной еврейской больнице. Они ее обожали. Она умела их рассмешить. Вторая Мадам Панофски вовсе не была плохим человеком. Если бы она не попала в мои руки, а вышла замуж за действительно, а не притворно приличного человека, она была бы сейчас образцовой женой и матерью. И не превратилась бы в озлобленную и страшно растолстевшую каргу, с головой ушедшую в «Нью эйдж»[225], трясущуюся над какими-то кристаллами и без конца таскающуюся на консультации к контактерам. Мириам сказала мне однажды: «Кришна имел право разрушать, а ты, Барни, нет». О'кей, о'кей. Что ж, попробую ближе к истине.
— Ты слишком дорога мне, — что-то больно уж восторженно отозвался я. — Мы бросим мою машину здесь и возьмем такси.
— Ах, Барни, — сказала она, — я ведь знаю: все равно ты все врешь.
Ах, Барни, какой ты мерзавец! Когда пытаешься воссоздавать былые дни, ускользающая, неверная память — это как раз то, что надо. Картинки, виньетки… Какая-то сцена вдруг смущает. Вызывает приступ боли. Вот Бука прилетел из Лас- Вегаса — он там играл и в кои-то веки что-то даже выиграл; он будет моим шафером. За пару дней до церемонии я познакомил его с невестой, а потом мы вдвоем пошли в ресторан… — ч-черт! — это было в тот вечер, когда мне следовало быть на стадионе «Мэйпл лиф гарденс» в Торонто; «Монреальцы» побили тогда «Кленовые листья» 3:2, вырвавшись на два очка вперед в финалах Кубка Стэнли. Какую игру пропустил! В третий период вступили четверо против пятерых и вдруг молниеносно — раз, два, три! — засадили три гола за шесть минут: Бакстрем, Макдоналд и Жоффрион!
— Не надо, Барни, умоляю, не делай этого, — насел на меня Бука. — Мы можем вот сейчас допить коньяк и ходу в аэропорт, а там первым же рейсом в Мексику, в Испанию, куда угодно.
— А-а, да ну тебя, — отмахнулся я.
— Она симпатичная, вижу. Сладкая женщина. Так заведи роман! Представь, мы завтра были бы в Мадриде. На узких улочках, разбегающихся от Пласа Майор, ели бы вкуснющие tapas. И cochinillo asado[226] в «Каса Ботин».
— Да черт возьми, Бука! Не могу же я уехать, пока не кончились финалы Кубка Стэнли. — И я с тяжелым сердцем полез в карман, показал ему два билета в первых рядах на следующую игру в Монреале. На ту игру, которая состоялась как раз в день моей свадьбы. Если «Монреальцы» выигрывают, у них в четвертый раз Кубок Стэнли в кармане, поэтому на сей раз, в виде исключения, я желал им поражения, чтобы я мог отложить медовый месяц и наблюдать дальнейшую борьбу, которая несомненно завершится потрясающей, великолепной победой.
— Ты как думаешь, Бука, — спросил я, — что, если мне после свадебного обеда выскочить на часок, и в «Форум» — может, я успею на третий период?
— Насчет таких вещей невесты весьма ранимы, — ответил он.
— Н-да, наверное, ты прав. Давай — за мое будущее счастье, а?
На праздновании серебряной свадьбы Ирва Нусбаума хозяин излучал радость.
— Ты видел сегодняшнюю «Газетт»? Какие-то негодяи насрали на ступенях синагоги «Б'ней Иаков». У меня телефон весь день разрывался. Потрясающе, да? — (Все это с подмигиваниями и тычками локтем.) — Ух, как ты к ней прижимаешься! Еще ближе прижмешься, придется мне вам тут комнатку свободную подыскать!
Игривая, чувственно пышная, источающая сладостные ароматы, моя будущая невеста не отстранялась от меня во время танца. Наоборот, сказав: «Мой отец на нас смотрит», прижалась еще крепче.
Лысый, будто полированный череп. Нафабренные усы. Очки в золотой оправе. Кустистые брови. Маленькие карие глазки-бусинки. Квадратный подбородок. Широкий пояс, врезавшийся в сытое брюшко. Глупый — куриной гузкой — ротик. И никакого тепла в точно отмеренной улыбке, с которой он снизошел до нашего стола. Он был застройщиком. Обладатель инженерного диплома Макгиллского университета, он воздвигал кварталы похожих на коробки от конфет офисных зданий и ульи жилых домов.
— Мы не представлены, — сказал он.
— Его зовут Барни Панофски, папочка.
Я взялся за его влажную, вялую, крошечную ладошку.
— Панофски? Панофски… А я вашего отца не знаю?
— Нет, если тебя, папочка, не разыскивала за что-нибудь полиция, а ты от меня это скрыл.
— Мой отец инспектор полиции.
— Смотрите-ка. Нет, правда? А вы чем зарабатываете на хлеб?
— Я? Я телепродюсер.
— Помнишь ту рекламу пива «мольсон» — она такое чудо! Ну, та, которая тебя так смешит. Это продукция Барни.
— Ну-ну. Ну-ну. Там с нами сидит сын мистера Бернарда, он хочет потанцевать с тобой, мой птенчик, но стесняется подойти, — сказал он, твердо взяв ее за локоть. — Вы знаете Гурских, мистер…?
— Панофски.
— Мы с ними в большой дружбе. Пойдем, мой птенчик.
— Нет! — сказала она, высвободила руку и, сдернув меня с места, снова повлекла танцевать.
Есть такой гриб — ложный белый, знаете? Так вот, отец невесты оказался как раз из тех евреев, которые усиленно рядятся под аристократов-англосаксов. Этакий ложный белый англосакс-протестант. От кончиков нафабренных усов и до подошв оксфордских остроносых туфель. Для повседневной носки он предпочитал костюм в тонкую полоску с канареечно-желтым жилетом, тем более бьющим в глаза, что из его кармашка свисала золотая цепь от карманных часов, да еще и с брелком. Для загородных променадов — специальная ротанговая трость, а для тех вечеров, когда он предавался гольфу с Харви Шварцем, особые брюки — какие? — догадайтесь с трех раз: брюки-гольф. Зато, когда ждал гостей к обеду в своем особняке в Вестмаунте, надевал пурпурный бархатный смокинг и такие же тапки; так и ходил, все время поглаживая мокрые губы указательным пальцем, как будто всецело погрузившись в решение важнейших философских проблем. Его невыносимая жена — в pince-nez — звякала в маленький колокольчик всякий раз, когда общество готово было к следующей перемене блюд. Когда я впервые у них обедал, она указала мне на то, что я неправильно пользуюсь суповой ложкой. Показывая, как надо, она поясняла, чтобы мне легче было запомнить: «Суда плывут — куда? Суда плывут — сюда. Море у нас — где?»
Дамы, естественно, пошли пить кофе в гостиную, тогда как закадычным друзьям, задержавшимся за столом, подали портвейн, передавая графинчик справа налево, и мистер Ложный Белый предложил тему, которую стоит обсудить: «Джордж Бернард Шоу однажды сказал…» или «Герберт Джордж Уэллс пытался нас уверить в том, что… И что вы теперь на это скажете, джентльмены?»
Меня старый пень конечно же невзлюбил. В его оправдание должен заметить, что он был просто из тех отцов-собственников, которым сама мысль о том, что кто-то — пусть даже Гурски — трахает папину дочку, отвратительна (это я не к тому, что в тот момент мы так далеко уже зашли). Выражая дочери свое неудовольствие, он сказал: «Этот юноша разговаривает руками!» Он считал, что я этим и себя, и всех вокруг невесть как компрометирую. Фи! — très[227] еврейская манера. — Знаешь, я бы не хотел, чтобы ты к нам его приглашала.
— Да ну? Что ж, в таком случае я от вас ухожу. Сниму квартиру!
Квартиру? У бедняги перед глазами, должно быть, тут же возникла страшная картина, как в этой квартире его драгоценную девочку будут насиловать утром, днем и вечером.
— Нет, — воспротивился он. — Не надо от нас уходить. Я не стану тебе запрещать с ним видеться. Но мой отцовский долг предупредить: ты делаешь большую ошибку. Он выходец из другого monde[228].
Дальнейшее развитие событий показало, что он был прав, не желая дочери в мужья такого раздолбая, но мешать нам не стал из страха потерять ее совсем. Пригласив меня в свою библиотеку, он сказал:
— Не стану притворяться, будто ее выбор приводит меня в восторг. У вас ни корней, ни образования, к тому же ваш бизнес вульгарен. Но когда вы станете мужем и женой, мы с моей дорогой супругой, возможно, примем вас как равного, хотя бы ради счастья нашей любимой дочери.
— Что ж, вы мне все объяснили очень доходчиво и любезно, — ответствовал я.
— Пусть будет так, но у меня к вам просьба. Моя дорогая супруга, как вам известно, является одной из первых еврейских женщин, закончивших Макгилл. В группе набора двадцать второго года. Некоторое время она была президентом «Хадассы»[229]; ее имя вписано в Золотую книгу мэра. За ту работу, что она вела с британскими детьми, которые находились здесь в эвакуации во время последнего глобального конфликта, ее удостоил благодарности наш премьер-министр…
Да, но не раньше, чем она написала в его канцелярию, умоляя прислать официальную бумагу, которая теперь и висит в рамочке у них в гостиной.
— …Она очень утонченная дама, и я буду признателен, если в будущем вы воздержитесь от уснащения вашей речи всякого рода словесными сорняками — во всяком случае, когда сидите за нашим столом. Полагаю, это окажется не слишком обременительно для столь благородного юноши.
Задним числом я понимаю, что и в нем было много такого, за что человека следует уважать. Например, во время Второй мировой войны он служил в танковых частях в чине капитана и дважды упоминался в сводках новостей с фронта. Это ведь как посмотреть. Такое признавать не очень приятно, но многие из тех, кто для либералов вроде меня не более чем мишень для насмешек — например, армейские полковники (у, туловища замшелые) или глуповатые выпускники частных школ, ставшие завсегдатаями пригородных гольф-клубов (до чего банальна их болтовня — просто уши вянут), — как раз и приняли на себя удар войны 1939 года, как раз они-то и спасли западную цивилизацию, тогда как Оден, этот будто бы бесстрашный борец-антифашист, сбежал в Америку, едва лишь варвары замаячили у ворот. [Работая над отцовской рукописью, я ограничивался корректировкой фактов, вписыванием недостающих имен, мест или дат в тех случаях, когда память его подводила, но тут мне случайно попалась книга Питера Ванситтарта «В пятидесятые» (Джон Мюррей, Лондон, 1995), и в ней мое внимание привлек следующий пассаж на с. 29:
В 1938 году один замшелый полковник, про которого мы, хихикая, говорили, что одну ногу он потерял при Монсе, вторую у Ипра, третью на Марне, а последние остатки мозгов ему вышибло на Сомме, вдруг возьми в разговоре со мной да и выдай: «Твой мистер Оден Гитлера, конечно, недолюбливает, но вот пойдет ли он со мной бить мерзавца?» Многие из тех, кого Оден высмеивал — полковники, дебиловатые выпускники частных школ, завсегдатаи пригородных гольф-клубов, скучные посредственности, благонравные, но тупые начальники — спасли западную цивилизацию. Теперь, когда стало известно, что, завидев варваров у ворот, Оден тут же отбыл в Америку, в моих глазах его репутация борца-антифашиста несколько пошатнулась.
Мне не хотелось бы считать, что к тому множеству грехов, за которые отцу предстоит ответить, следует добавить еще и плагиат. Все-таки я предпочитаю думать, что Кейт права, настаивая на том, что это добросовестное заблуждение. [«Такого не может быть, — говорит она. — Наверняка папа, роясь в картотеке, ошибочно принял выписанную им мысль Ванситтарта за одну из своих собственных». — Прим. Майкла Панофски.]
Репутация моего тестя в деловом мире была безупречна. Он был верным мужем и любящим отцом Второй Мадам Панофски. Всего через год после нашей женитьбы заболев раком, все последние месяцы изнурительной борьбы с болезнью он держался с достоинством и показал себя не меньшим стоиком, чем любой из так восхищавших его героев Д. А. Генти[230]. Должен сказать, что мои отношения с семейкой Ложных Белых начинались не вполне удачно. Взять, к примеру, хотя бы момент знакомства с будущей тещей, состоявшегося в «Ритц гарденз» за ланчем à trois[231], организованным моей предусмотрительной невестой, которая накануне вечером не один час меня муштровала.
— Ты не должен перед ланчем пить больше одной рюмки.
— Ий-есть, сэр!
— И, что бы ты ни делал, ни в коем случае не насвистывай за столом. Абсолютно чтобы никакого за столом свиста! Она этого не выносит.
— Но я же и так никогда за столом не свистел!
К вящему нашему ужасу, супруге Ложного Белого не понравился уже сам стол.
— Надо мне было мужа попросить забронировать вам столик, — процедила она сквозь зубы.
Трудности начались сразу же, разговор не клеился, мадам Ложный Белый долго изводила меня тем, что требовала отвечать на самые нескромные вопросы о моих родителях, моем прошлом, моем здоровье и моих перспективах, пока я наконец не вытащил всех нас на более безопасную территорию: как раз только что умер Сесиль Блаунт Де Милль[232], и замечательно сыграл Кэри Грант в фильме «К северу через северо-запад», а еще вот-вот ожидался приезд Большого театра. Мое поведение было примерным — во всяком случае на четыре с плюсом, — пока она не сообщила мне, что ей несказанно понравился «Исход» Леона Юриса[233]. Тут я ни с того ни с сего принялся вдруг насвистывать «Марш конфедератов».
— Он свистит за столом?
— Кто? — насторожился я.
— Вы.
— Да никогда в жизни. Ёк-каламокала, неужели?
— Он не хотел, мамочка.
— Я извиняюсь, — сказал я, но, когда принесли кофе, я уже так разнервничался, что вдруг поймал себя на том, что вовсю насвистываю тогдашний хит сезона: «Красная-ап — помада — тырыдыры — на воротничке». Стоп! — сказал я себе. — Не понимаю, что на меня нашло, — сказал я окружающим.
— Я бы хотела внести свою долю в оплату счета, — проговорила моя будущая теща, вставая.
— Что ты, Барни об этом и слышать не хочет!
— Мы часто сюда ходим. Нас здесь знают. Мой муж всегда оставляет на чай двенадцать с половиной процентов.
А тут еще близился день, когда я должен был представлять моим будущим родственникам со стороны жены своего отца — ужас! Мать к тому времени была уже вне игры (хотя она и раньше моими играми не особенно интересовалась), угасала в частной лечебнице, едва ли что-либо соображая. На стенах ее комнаты висело множество фотографий — Джорджа Джесселя, Изьки Глотника, Уолтера Уинчелла, Джека Бенни, Чарли Маккарти, Милтона Берля[234] и братьев Маркс: Граучо, Арфо и — ну, вы поняли, этого, как его… [Чико. Но был ведь еще и четвертый брат — Зеппо, появлявшийся во многих фильмах. — Прим. Майкла Панофски.][235] Вот, прямо вертится на языке! Пускай вертится. В последний раз, когда я приходил навестить маму, она сказала, что санитар все время пристает к ней, пытается изнасиловать. А меня она называла Шлоймиком — так звали ее умершего брата. Я кормил ее шоколадным мороженым в стаканчике, ее любимым, заверяя, что оно не отравленное. Доктор Бернштейн сказал, что у нее болезнь Альцгеймера, но вы, дескать, не волнуйтесь, она необязательно передается по наследству.
Готовясь к визиту четы Ложных Белых ко мне домой, я вывел шариковой ручкой у себя на правой ладони большими буквами: НЕ СВ — напоминание о том, чтобы не свистеть. Купил правильные книги и разложил на видных местах: Гарри Голдена, биографию Герцля, фотоальбом «Израиль» и новый роман Германа Вука[236]. В кондитерской «Оделис» купил шоколадный торт. Поставил вазу с фруктами. Спрятал спиртное. Распаковал коробку с купленными утром жуткими фарфоровыми чашками и блюдцами и разложил приборы на пятерых, присовокупив к ним льняные салфетки. Все пропылесосил. Взбил подушки. Предчувствуя, что мать невесты найдет повод заглянуть и в спальню, я всю ее дюйм за дюймом обследовал, чтобы там не оказалось женских волос. Потом в третий раз почистил зубы, надеясь отбить алкогольный выхлоп. Когда мой отец наконец прибыл, миссис и мистер Ложный Белый вместе с их дочерью уже сидели в гостиной. Иззи был безупречно одет в костюм, который я подобрал для него в магазине «Шотландский горец», однако, в качестве жеста символического неповиновения, отец добавил к нему детальку от себя. Надел свою сногсшибательную фетровую федору с пришпиленной к ней нелепой разноцветной кистью, такой огромной, что она запросто сошла бы за метлу. Источал запах одеколона «олд спайс» и норовил предаться воспоминаниям о былых днях, когда он был постовым в китайском квартале.
— Мы были парни молодые, способные и быстро по-китайски всяких «мяо-сяо» нахватались. А вообще-то мы за ними по большей части с крыш приглядывали — что у них там на уме. И сразу видишь, где они курильню устроили: в доме все провонят, так они простыни сушиться на улице вывешивали. Ну-ка, Барни, будь другом, плесни-ка мне лучше виски, — сказал он, отодвинув чайную чашку от себя подальше.
— Да я даже не знаю, есть ли у меня, — натужно произнес я, делая ему страшные глаза.
— Ага, скажи еще, что нет угля в НьюкасТле, — сказал он, явственно произнеся довольно-таки лишнюю букву «т», — и снега в Юконе.
Что поделаешь, принес ему бутылку и стакан.
— А себе? Ты что — сегодня пить бросил?
— Не-не, я не хочу.
— Лехаим[237], — сказал Иззи и опрокинул в себя стакан; я смотрел с завистью. — Нам там и девчонки попадались — дурное дело нехитрое! Ох, бывали дни веселые… А теперь — Христос всемогущий! — возьмите среднюю франкоканадскую семью… не знаю уж, как сегодня, но в те времена у них было по десять-пятнадцать детишек, кушать нечего, и куда пойдешь? Вот они туда девчонок своих и посылали, а потом одна тащит за собой другую, и пошло-поехало, тут мы на хату с проверкой — понятно, да? — а там — Христос всемогущий! — четыре или пять китаёз и четыре или пять девок, причем главн' дело они как? — они ведь им курнуть давали, а то нет! Опиума тогда было хоть жопой ешь. Это я говорю про тридцать второй год, когда у нас на весь отдел был один автомобиль, двухместный «форд». — Иззи помолчал, потом хлопнул себя по колену. — Хы! Споймаем, бывало, пару жуликов — куда их деть? — мы их животами на капот и наручниками к стойкам лобового. Ррррыммм, ррррыммм — пое-ехали! Те так и едут на капоте, — понятно, да? — как дичь у охотников.
— Но там же мотор внизу, — сказала моя будущая супруга. — Им не горячо было?
— Да мы недалеко. Только до отдела. Потом, я что — шшупал? — усмехнувшись, сказал Иззи. — Это ж они так ездили!
— Я подумал-подумал, — не решаясь глянуть на будущих родственников, заговорил я, — ннн… наверное, я немножечко выпью. — И потянулся за бутылкой.
— Дорогой, ты уверен?
— Что-то меня познабливает.
Иззи повозил носом, похаркал горлом и сплюнул в новехонькую салфетку ком соплей. Хорошо хоть не мимо. Услышав какое-то звяканье, я искоса посмотрел на будущую тещу — чашка в ее руке ходила ходуном.
— Стал' быть, заарестуем парня и вниз его, в подвал: давай раскалывайся — понятно, да?
— Но вы с подозреваемыми не были беспочвенно жестоки, а, мистер Панофски?
Иззи наморщил лоб.
— Без — чего?
— Без необходимости, — пояснил я.
— Да в гробу я видал с ними чикаться! Без этого никак. Абсолютно. Потом — поймите, это в природе человека: когда пацан молод да ему власть дадена, чтобы не бил по мордасам, — поди удержи его! Но когда я молодой был, я — нет, потому как помнил, что моя фамилия Панофски.
— А лично вы — как лично вы заставляли подозреваемых давать информацию? — спросил мой будущий тесть, со значением глядя на дочь, как бы говоря ей: ну что, готова породниться с такой семейкой?
— У меня была своя метода, свои способы.
— Как время летит, — сказал я, многозначительно устремив взгляд на часы. — Уже почти шесть.
— Поговоришь с ним строго, предупредишь. А не заговорит — в подвал его.
— И что с ним делают там, а, инспектор?
— Ну, в комнату его, сами в другую, дверь на замок к хренам собачьим и давай стульями швыряться. Понятно, да? Ну, чтобы напугать его как следоват. Еще, бывало, на ногу ему каблуком наступишь — хрясь! А ну, колись, сволочь!
— А что бывает, если… вдруг женщина к вам туда в подвал попадет?
— Да чтоб я помнил… Что мне скрывать, я вам как на духу: не помню я такого, чтобы женщину били, как-то случая не представилось, но если парень из себя крутого корчит, бывало что — о-го-го!
— Пап, передай-ка мне бутылку, пожалуйста.
— Дорогой, стоит ли?
— Или вот еще случай был. В пятьдесят первом году. Поступило сообщение, что какие-то подонки бьют студентов-ортодоксов из ешивы на Парк-авеню — знаете, ходят, бородатые такие? За одно то, что евреи. Ведь эти подонки — они как? Вас увидят или меня — они еще подумают, потому что на лбу у нас не написано, евреи мы или нет, виду мы особо не показываем, но когда они таких ряженых видят — тут уж ясный пень… В общем, поймали мы их предводителя — такой был бычара-венгр, только что с корабля сошел, — и привез я его в семнадцатый отдел глянуть поближе. На нем башмаки были — огромные, тяжелые, у-ух! Ну, запер я дверь — как, говорю, тебя звать-то? Пошли вы все (это он мне говорит) туда-то, говорит, и туда-то. А акцент! — мама родная! По-английски еле можахом. Ну, я ему как шандарахнул! Падает. Вырубается. Христос всемогущий! Я думал, он у меня тут богу душу отдаст. Стал ему первую помощь оказывать. А в голове мысли — вы, наверное, догадываетесь какие. Вы только представьте: ЕВРЕЙ-ПОЛИЦЕЙСКИЙ УБИЛ… — но это ежели помрет. Так что вызвал я ему «скорую»… Откача-али.
И тут — Иззи как раз вытирал рот тыльной стороной ладони, готовясь перейти к следующему случаю, — я почувствовал: все, хана, пора принимать экстренные меры. И начал свистеть. Но на сей раз из уважения к будущей теще я насвистывал нечто культурно-приемлемое: «La donna f mobile», арию из «Риголетто». Подействовало: из дома испарились не только тесть с тещей, но и будущая супруга. Бежали в панике, а Иззи и говорит:
— Ну, поздравляю. Очень милые люди. Такие сердечные. Интеллигентные. Мне очень приятно было с ними общаться. А я как?
— Думаю, ты произвел на них неизгладимое впечатление.
— Это хорошо, что ты пригласил меня посмотреть на них. Я же не зря старый сыщик. У них денег — куры не клюют. Это я тебе говорю. Сынок, требуй приданое!
Эй, нани-нани — вот, выхватил для смеха из сегодняшней «Глоб энд мейл»:
«ВЕРНАЯ» ЖЕНА УБИВАЕТ МУЖА И ПОЛУЧАЕТ СРОК УСЛОВНО
После 49 лет брака забота о больном — «слишком тяжкое испытание»
Верная 75-летняя жена, убившая тяжело больного мужа перед самым празднованием их золотой свадьбы, вчера вышла на свободу из зала уголовного суда в Эдинбурге.
Бедной страдалице дали два года условно после того, как она призналась, что в июне прошлого года задушила мужа подушкой, собираясь затем покончить с собой с помощью чрезмерной дозы снотворного. Суд принял во внимание то, что они с мужем были «преданными и любящими супругами» в течение сорока девяти лет. Однако, когда с муженьком, с этим хамом, который всегда думал только о себе, случился обширный инфаркт, наложившийся на хроническую почечную недостаточность, его жене стало слишком трудно о нем заботиться, и она впала в депрессию. Ц-ц-ц, бедняжечка! Ее адвокат [В Шотландии адвокат, выступающий в уголовном процессе, до недавнего времени назывался стряпчим, а после реформирования судопроизводства официально именуется адвокатом-солиситором. — Прим. Майкла Панофски.] объяснил, что уход за мужем в последнее время становился для нее «все более неподъемной ношей». «В ночь убийства, — сказал он, — муж пытался встать с кровати, она велела ему снова лечь, а он не подчинился. Тогда она ударила его и, когда он упал, положила ему на лицо подушку, причинив смерть от удушья». Вице-председатель Высшего уголовного суда Шотландии сказал, что он удовлетворен приговором, ибо было бы неправильно в данном случае подвергать ее наказанию, связанному с лишением свободы. «Этот случай по-настоящему трагичен, — сказал он. — Бывает, что оказываешься в ситуации, совладать с которой не способен. Совершенно ясно, что преступление, если таковое при этом совершается, происходит в период умственного помрачения либо депрессии, вызванной перенапряжением».
Сия трогательная история любви и верности, вышедшей этим престарелым битникам боком, напомнила мне об одном из немногих оставшихся у меня приятелей септуагинариев, и я в тот же вечер пошел на Вестмаунт-сквер, купил коробку бельгийских шоколадных конфет и отправился с визитом к Ирву Нусбауму, которому хотя и стукнуло уже семьдесят девять, но он все так же бодр и по-прежнему активно занимается делами общины. Ирв (дай бог ему здоровья) постоянно пребывает в страхе за судьбу нашего народа, но сейчас его больше заботит референдум. Не далее как вчера самый оголтелый из атакующих защитников Проныры предупредил les autres[238], что если мы в массовом порядке проголосуем против, то нас накажут.
— Что ж, это хорошая новость, — прокомментировал Ирв. — Тем самым наш болван побудил еще тысячу нервных евреев взяться за чемоданы. И спасибо ему. Но пусть они лучше выбирают Тель-Авив, чем между Торонто и Ванкувером.
— Ирв, ну что с тобой делать! До чего же ты злобный старикашка!
— А ты вспомни, как в дни нашей молодости юные пепсоглоты [Слово «пепсоглот» является бранным. Это жаргонное наименование франкоканадцев. Считается, что они за завтраком пьют пепси-колу. — Прим. Майкла Панофски.] маршировали по Мэйн-авеню, скандируя «Смерть жидам», а газету «Девуар» нельзя было читать — возникало впечатление, будто ее редактирует Юлиус Штрайхер[239]! Ты должен помнить: в те времена были закрытые отели в Лаврентийских горах, куда евреев не пускали ни под каким видом, а в здешние банки евреев и кассирами не брали, пусть у тебя даже жена нееврейка, все равно. Мы, как идиоты последние, жаловались, изо всех сил боролись с дискриминацией! А теперь вот задним числом вдумайся, и, если тебя тоже волнует судьба Израиля и выживание еврейского народа, тебе станет ясно, что антисемитизм — это перст Божий!
— И что? Ты полагаешь, надо провоцировать погромы?
— Ха-ха-ха. Ты что думаешь, я шучу? Мы теперь в моде, нас чуть не везде берут с распростертыми объятиями, и молодым уже нет резона жениться на шиксе. Ты оглядись вокруг! Евреи появились в правлениях банков, в Верховном суде и даже в федеральном правительстве. Харви Шварц, эта марионетка Гурского, сидит в сенате. Самая неразрешимая проблема с Холокостом в том, что он сделал антисемитизм неприличным. Впрочем, сейчас весь мир стоит на голове! Ну вот к примеру: если ты сейчас пьяница, это что? Это болезнь. Если ты убиваешь собственных родителей, подкрадываешься к ним сзади с двустволкой и сносишь им головы, как те двое ребятишек из Калифорнии, тебе что нужно? Понимание. Перерезаешь горло жене и гуляешь на свободе, а почему? Потому что ты черный. Извини, пожалуйста, я оговорился — ты афроамериканец. Ты гомосексуалист? — ну ладно, хорошо, таки чего же ты от нас-то хочешь? А! — ты хочешь, чтобы на тебе женился рабби!.. Когда-то о любви не смели говорить впрямую, а теперь знаешь, что вынуждено прятать свой лик? Антисемитизм. Слушай сюда, дружище, не для того мы пережили Гитлера, чтобы наши дети ассимилировались и еврейский народ исчез. Вот скажи ты мне, как ты думаешь, Дадди Кравиц и на этот раз сумеет выйти сухим из воды?
— Использование закрытой информации в коммерции — трудно доказуемая вещь.
(Последний раз я встретил Дадди в аэропорту Торонто, он шел в сопровождении блядчонки-секретарши.
«— Эй, Панофски, вы в Лондон? Сядем вместе!
— Да я вообще-то сперва в Нью-Йорк лечу, там на "конкорд" пересяду, — сказал я, торопливо добавив, что плачу за билет не я, платит Эм-си-эй[240].
— Ты думаешь, я не могу себе позволить лететь "конкордом"? Вот шмук[241]! Летал я на нем! Летал, и мне не понравилось. В этот "конкорд" садишься, а там одни мультимиллионеры. Такое не по мне. Д. К. лучше полетит первым классом в семьсот сорок седьмом, с вылетом прямо из Монреаля, чтобы можно было пройти в хвост через клуб и эконом-класс: пусть все эти засранцы, которые на меня сверху вниз поглядывали, увидят, какой я крутой, и подавятся».)
— Я даже надеюсь, — продолжал тем временем Ирв, — что эта их хренова «Парти Квебекуа» наконец выиграет референдум и устроит хороший переполох среди евреев, которые здесь еще остались. Только я советую им на сей раз отправляться в Тель-Авив, Хайфу и Иерусалим. Да. Пока Израиль не заполонили черные Ефиопляне или эти новые русские иммигранты, которые в большинстве своем никакие даже и не евреи. Каково, а? Семьсот пятьдесят тысяч русских иммигрантов! Израилю самому уже грозит сделаться очередной гоише страной. Но несмотря ни на что израильтяне — это единственные антисемиты, на которых мы еще можем рассчитывать. Давай смотреть в лицо фактам: ведь они ненавидят евреев диаспоры. Заговори ты там на идише, тебя тут же головой в унитаз засунут: «А, ты, видимо, очередной еврей из гетто!» Я столько лет жизни на них угрохал, столько денег собрал, через вот эти руки прошло по меньшей мере пятьдесят миллионов долларов, а приезжаю к ним, и мне говорят, что я плохой еврей, потому что не послал туда своих детей жить и воевать с арабами!
Заметочка в коллекцию капризов судьбы.
Моя первая жена Клара никаким другим женщинам не уделяла ни секунды, а в загробной жизни оказалась феминистской святой, зато Вторая Мадам Панофски, йента,[242] которая до сих пор из кожи вон лезет, чтобы посадить меня в тюрьму за убийство, — так вот она действительно превратилась в воинствующую феминистку. Я за ней приглядываю и узнал, например, что каждый Песах она объединяется с шестью другими брошенными женами, этакими современными Боадицеями[243], и они вместе устраивают чисто женский седер. Начинают с того, что пьют за Шехину — согласно каббале это женская ипостась Всевышнего. Вздымая вверх поднос с мацой, они поют:
Вот блюдо Седера. Блюдо Седера плоско,
И женщина плоска, как это блюдо,
Она пейзаж истории не застит…
Потом идут такие слова:
Почему матерям в эту ночь
Так горько?
Они лишь готовили, мыли, стирали —
Не ели. Они подавали, служили, но не
Славили Бога. Потом
Им читали о предках-отцах;
Где наши матери, где?
Грозные воительницы, сочинившие сию пародию на пасхальную агаду[244], убеждены, что Мириам, сестру Моисея, только пинали и шпыняли, несправедливо забыв о ее заслугах. Почему, например, в Книге Исхода нет упоминания о колодце Мириам? Да вырезали его, вон он — валяется на полу в монтажной! Зато в устном предании говорится, что это Мириам надо сказать спасибо за то, что сынов Израиля по всей пустыне сопровождал колодец со свежей, вкусной водой. А когда Мириам умерла, колодец высох и исчез.
Дочь рабби Гамалиэля сказала: «Есть гнев в наследии нашем. В пустыне Мириам и Аарон упрекали Моисея: "Одному ли Моисею говорил Господь? не говорил ли Он и нам?"[245] И сошел Господь в облачном столбе, и вот Мириам покрылась проказою, как снегом, Аарон же не пострадал. С Мириам поступили как с дурной дочерью, которой отец плюнул в лицо и выгнал на семь дней из стана, пока не будет ей даровано прощение».
Ах, Мириам, Мириам, как томится по тебе мое сердце! Плюну я в лицо Блэра, в твое же — никогда.
Сегодня у Мириам день рождения. Ее шестидесятилетие. Будь она со мной, ей бы подали завтрак в постель. Было бы редереровское шампанское «кристаль» и белужья икра, не говоря уже о шестидесяти длинночеренковых розах и шелковом пеньюаре — элегантном, но весьма игривом. И, может быть, еще то дико дорогое жемчужное колье, что я видел в салоне «Биркс». Не то что Герр Профессор Доктор Хоппер, который небось — и-эх! — расщедрится на набор химикатов для определения степени загрязненности воздуха. Или на пару практичных туфель, изготовленных без использования кожи животных. Нет, вот — придумал. Он подарит ей записи песен китов. Ха-ха-ха.
Я договорился с кем-то встретиться за ланчем, но не могу вспомнить, где и с кем. Звонить Шанталь, чтобы она сверилась с записями, рука не подымается — она и так уже из-за моих частых провалов памяти поглядывает на меня с подозрением. И напрасно, беспокоиться совершенно не о чем. В моем возрасте это дело обычное. Взял, звякнул в «Хуторок под оливами», спросил, не заказывал ли я у них столик. Не заказывал. В «Экспрессе», в «Ритце» — тоже нет. Тут позвонила Шанталь.
— Я звоню, чтобы напомнить вам, что у вас встреча сегодня за ланчем. Вы помните где?
— Разумеется, помню. Что за развязный тон!
— А с кем?
— Шанталь, я могу взять и уволить тебя — в два счета.
— Встретиться вы должны с Норманом Фридманом в гриль-баре «У Мойши» в час дня. Если я не путаю. Может быть, с моей матерью, но тогда «У Готье». Но раз вы сами все помните, значит, это не важно. Пока-пока.
Норман Фридман когда-то был в числе тех двухсот с лишним гостей, что собрались на моей свадьбе в отеле «Ритц-Карлтон». Смокинги, вечерние платья. Бука вусмерть обдолбанный, равно как я вусмерть злой — еще бы: пропадает дорогой билет на стадион «Форум». Черт! Черт! Черт! «Монреальцы», того и гляди, четвертый раз подряд отхватят Кубок Стэнли, а я этого не увижу! Но сделать я ничего не мог: когда до меня дошло, что происходит накладка, отложить свадьбу было уже невозможно. Между прочим, вспомните: в тысяча девятьсот пятьдесят девятом году сборная Канады была лучшей хоккейной командой всех времен. Представьте: Жак Плант на воротах, Дуг Харви, Том Джонсон и Жан-Ги Тальбо держат оборону, а впереди Морис и Анри Ришары, Берни Жоффрион, Дики Мур, Фил Гойетт, Эб Макдоналд и Ральф Бэкстрем. Но — увы! — в финале «Монреальцы» оказались без их лучшего организатора и стратега. Большой Жан Беливо неудачно упал во время третьей полуфинальной игры против Чикаго и выбыл на весь остаток сезона.
Нас мгновенно провозгласили мужем и женой, я поцеловал супругу и кинулся в бар:
— Какой счет?
— Пару минут назад Маховлича удалили за подножку, и Бэкстрем забил. [Бэкстрем забил на пятой минуте. В атаке участвовали Жоффрион и Мур. — Прим. Майкла Панофски.] Так что один-ноль, но это еще только начало первого периода. Им здорово не хватает Беливо, — проинформировал меня бармен.
Среди такого количества совершенно не знакомых мне людей я чувствовал себя не в своей тарелке, настроение было — кому бы в глаз дать, и вдруг все переменилось. Раз и навсегда. «Гори, маскарадный зал! Здесь нищий во мгле ослеп», — пропел когда-то оглушительным басом Говард Кил. [На самом деле это пропел Эзио Пинца в мюзикле «Зюйд-вест», который шел на Бродвее четыре года и девять месяцев. — Прим. Майкла Панофски.] Напротив меня в толпе стояла женщина, красивее которой я не видел в жизни. Черные как вороново крыло длинные волосы, влекущие голубые глаза, стройная, с кожей цвета слоновой кости, в голубом коротком пышном платье из многослойного шифона, и вдобавок двигалась с поразительной грацией. И — о, это лицо, эта несравненная красота! Эти нагие плечи. При взгляде на нее я почувствовал укол в сердце.
— Кто та женщина, которой что-то втолковывает Меир Коэн? — спросил я Ирва.
— Фу, бесстыдник! Или ты хочешь сказать, что тебе через час уже надоело быть женатым? Положил глаз на другую женщину?
— Не смеши меня. Любопытствую, вот и все.
— Не помню, как ее звать, — почесал в затылке Ирв, — знаю только, что Гарри Кастнер пытался подкатывать к ней — что-нибудь с полчаса назад, — и уж что там она ему сказала, неизвестно, только он стал весь белый. У этой девушки острый язычок, доложу я вам. Ее родители умерли, и с тех пор она живет в Торонто.
Сама красота, она стояла одна, но что-то ее насторожило. Меир Коэн отставлен, и уже другой соискатель спешит к ней с бокалом шампанского. Поймав на себе мой взгляд, увидев, что я уже и шаг к ней сделал, она потупила голубые глаза — такие, что за них и умереть не жалко, — повернулась ко мне спиной и двинулась по направлению к кучке гостей, среди которых стоял этот мерзавец Терри Макайвер. Смотрел на нее не я один. И тощие, с костистыми спинами, и толстомясые, с перетяжками от корсетов, чьи-то жены — все мерили ее неодобрительными взглядами. Тут ко мне вернулась Вторая Мадам Панофски — кончился танец, который она танцевала с Букой.
— Твой друг такой печальный человек, такой ранимый, — сказала она. — Надо нам что-нибудь сделать, как-то помочь ему.
— Ему ничем не поможешь.
— Тебе, по-моему, следует подойти, поговорить с твоим другом Макайвером. Мне кажется, ему одиноко.
— Да пошел он!
— Тш! Вон за тем столиком позади нас — мой дедушка. Но ты же сам Макайвера пригласил!
— Терри ходит на все мои свадьбы.
— Что? Мило, смешно, молодец. Почему бы тебе не выпить еще? Твой отец уже напился; если он опять начнет рассказывать случаи из служебной практики, моя мать сгорит со стыда.
— Слушай, скажи-ка мне, а кто та женщина, к которой только что подошел этот придурок Гордон Липшиц?
— А, та… Тут у вас не выгорит, мистер Сердцеед. Вы для нее не кандидат. Нет, правда, сделай что-нибудь, уйми отца. Вот, сунь это в карман.
— Что это?
— Чек на пятьсот долларов от Лу Зингера. Не люблю занудствовать, но мне кажется, пить тебе уже хватит.
— Что значит — я для нее не кандидат?
— Да то, что знала бы я, что она почтит нас своим присутствием, я уж конечно устроила бы встречу с оркестром. Ты собираешься мне сказать, что находишь ее привлекательной?
— Ну конечно нет, дорогая.
— Могу поспорить, что у нее туфли сорок второго размера, да и то жмут. Ее зовут Мириам Гринберг. Моя сокурсница по Макгиллу. Она была стипендиаткой и старалась соответствовать — еще бы, плату за обучение ей было бы не потянуть. Ее отец работал на фабрике, а мать брала шитье от закройщика. Выступает как пава — скажите пожалуйста! — а ведь выросла в квартире без горячей воды на Рашель-стрит. У моего дяди Фреда когда-то было несколько таких квартир; он говорит, легче вышибить воду из камня, чем квартплату из некоторых таких вот съемщиков. Умудряются сбежать прямо посреди ночи. В суд подавать? Бесполезно. Дядя Фред меня обожал. Говорил: пышечка ты моя, вот украду и съем. Сокурсники-мальчишки хотели сделать Мириам Королевой зимних балов. Ей-богу, не пойму — не такая уж она симпатичная, особенно ноги, но это был бы первый раз, когда Королевой выбрали еврейку. Она сказала «нет». Бесс Майерсон не отказалась стать «Мисс Америкой», ее это не унижало, но она… что ж, она ведь не была — гм-гм — интеллектуалкой. Не устраивала демонстраций из того, что читает «Партизан ревью» и «Нью рипаблик», а эта придет, в аудитории на стол выложит — смотрите, что я читаю! Ну как же! А я думаю, что, если заглянуть к ней в комнату, нашелся бы там и «Космополитен». Как-то раз у нас там был дебютный концерт молодого скрипача — сейчас не помню, как его фамилия, — так она в том же самом своем будничном черном платье долларов максимум за тридцать (это еще если в хорошем магазине покупать) вышла на сцену его аккомпаниатору листать ноты. Тоже мне цаца. Переехала сейчас в Торонто, хочет на радио устроиться. Ну, с ее голосом надежда есть. Твой отец опять в бар пришел. Говорит с доктором Мендельсоном. Сделай что-нибудь.
— Как, ты сказала, ее фамилия?
— Гринберг. Тебя познакомить?
— Нет. Пойдем потанцуем.
— Смотри, бармен тебе что-то сказать хочет.
— Ах, да. Я же велел ему, если возникнут проблемы… Извини. Я на минутку.
— Кончился первый период, — сказал бармен. — Наши ведут три — ноль. По голу у Жоффриона [Жоффрион забил на четырнадцатой минуте. Атаку подготовили Бэкстрем и Харви. — Прим. Майкла Панофски.] и у Джонсона. [Джонсон забил на семнадцатой минуте с подачи Бэкстрема. — Прим. Майкла Панофски.] У их вратаря уже поджилки трясутся.
— Да, но боюсь, как бы наши не перешли теперь к обороне — «Кленовые» сейчас как нажмут! Маховлич и Дафф могут еще здорово наломать нашим бока.
Вырулив с невестой в круг танцующих, я всячески старался вести ее так, чтобы оказаться ближе к Мириам, танцевавшей с Макайвером. Подобраться удалось вплотную, я даже аромат почуял; вдыхал, запоминал. «Джой» — причем самая чуточка, легкий намек, по одному прикосновению к вискам, под коленками и к подолу платья, как я узнал впоследствии. Однажды, годы спустя, лежа с Мириам в постели, я вылил рюмку коньяка ей на грудь, стал слизывать и говорю: «Ты знаешь, если бы тебе, коварная, действительно хотелось завлечь меня в сети прямо в ту мою свадебную ночь, тебе следовало не "джоем" прыскаться, а Эссенцией Мясной Коптильни. Возбуждает до безумия, а главное, все под рукой — ингредиенты продаются в "Кулинарии Шварца". Я бы все смешал, аромат нарек бы "Нектаром Иудеи" и взял копирайт на название». А тогда, на свадьбе, я с разгону налетел на Мириам, сказал «Извините», и тут Вторая Мадам Панофски говорит:
— Чтоб я не видела больше, как ты бегаешь узнавать у бармена счет матча. У нас сегодня свадьба или что? В конце концов, это оскорбительно!
— Я больше не буду, — соврал я.
— Твой папочка подсел к столу рабби. О, мой бог, — простонала она, подталкивая меня в ту сторону. Но было поздно. За длинным столом сидело человек двенадцать, в том числе рабби с женой, Губерманы, Дженни Рот, доктор Мендельсон с женой, кто-то еще, кого я не знал, и все пребывали в полном шоке, а пьяного Иззи Панофски неудержимо несло.
— Вот когда меня на мораль бросили, — во всю глотку вещал он, — тут я их поближе узнал, понял, стал' быть, что такое мадама. Некоторые прямо такие — о! — парижанки и очень даже ничего. А девушек в каждом заведении бывало человек по двадцать, двадцать пять, не меньше; ты приходишь, мадама открывает дверь и говорит: «Les dames au salon» — понятно, да? — и они все выходят, выбирай, кого хошь.
— Разрешите напомнить вам, что за столом присутствуют женщины, — сказал рабби своим приторным голоском.
— Да ну? Мне кажется, им уже больше двадцати одного. И это еще мягко сказано! Шучу, шучу, девочки. Всю ночь никто из нас не выдерживал, это ж такой, понимаашь ли, хоровод начинался, такой калейдоскоп — вы меня поняли, да? А в некоторых из этих борделей даже и мебель имелась приличная.
— Папа, можно тебя на два слова?
— Грязь? Да вы с ума сошли! Рабби, вы могли бы там кушать с пола! А какие кровати — о! — и всех, знаете ли, систематически… Вы меня поняли, да? А в комнату дают такой большой кувшин, таки они его тебе там первым делом моют!
— Папа, невеста хочет потанцевать с тобой.
— Что ты меня перебиваешь!
— Прошу прощения, — сказала жена рабби, вставая из-за стола; за нею неохотно последовали еще две дамы.
— Между прочим, в те времена это стоило доллар за палку, а всякое там мыло, полотенце и тому подобное было за счет девчонки, так что сплошь и рядом она вроде и поработала, а все равно остается должна заведению. Потом еще разносчики разные там ходили — хитрованы, — по ходу дела продавали всякую всячину. Кстати, доктор, как, вы сказали, ваша фамилия — Мендельсон?
— Бесси, ну иди же сюда, с тобой хотят потанцевать.
— Постойте, постойте… ну да, Шмуль Мендельсон! Мы звали его Стоячок, потому как — хотя что я буду вам объяснять? — подмигнув, осклабился мой отец. — Был такой один разносчик. Не ваш ли папаша?
— Иду-иду, — отозвалась Бесси.
В конце концов я все же поднял отца со стула и препроводил в бар, где сразу же спросил бармена о счете второго периода.
— Одну Жоффрион пропихнул между ног Бауэра, а потом еще одну заколотил Бонен. [В действительности счет увеличил сначала Палфорд — на пятой минуте; ассистировали Армстронг и Брюэр. Бонен забил на десятой минуте в составе тройки с Анри Ришаром и Харви, что же касается Жоффриона, то он тоже забил, но лишь на двадцатой минуте, а помогали ему Бэкстрем и Джонсон. — Прим. Майкла Панофски.]
— Надо же, у него уже десятая шайба!
— Все правильно. Но когда Харви удалили за подножку, Палфорд одну сквитал. Так что теперь пять — два в пользу наших.
— Я думал, они тут все будут крутые, не подступись, — говорил мне тем временем отец. — А они милые, приветливые люди, как выясняется. Нет, правда: никогда в жизни мне не было так хорошо. Что ты смеешься?
— Пойдем, пойдем, — сказал я, приобняв его. Состроив грозную гримасу, он взял мою ладонь и прижал к своему боку, где у него, оказывается, висел табельный револьвер. Тот самый револьвер, что в итоге загубит мне жизнь. Ну, почти загубит.
— Голым я больше не хожу никуда, не-ет, — пояснил он. — Вот пристанет кто-нибудь к тебе, ты скажешь мне, а уж я ему устрою продувку мозгов.
На том мы и порешили, а пока что поставили бокалы на стойку, сели рядышком — отец и сын — и потребовали дальнейшего угобжения. Бармен, однако, стоял, чесал в затылке. Зажмурился. Состроил кислую мину.
— Простите, сэр, но здесь только что были ваша жена и тесть и распорядились, чтобы ни вам, ни вам больше не наливать.
Отец вытащил из кармана бумажник, раскрыл его и показал бармену значок.
— Вы говорите с представителем закона!
Перегнувшись через стойку, я достал ближайшую бутылку «джонни уокера блэк лэйбл» и налил нам обоим виски не разбавляя.
— Где этот надутый болван? — заозирался я.
— Не надо, — сказал отец. — Такой чудесный вечер. Не сбивай меня с настроения.
Тесть обнаружился за столом на восемь человек, где он с важным видом вещал:
— «Как безумен род людской!»[246] — написал когда-то Шекспир, и был поразительно прав, этот Бард с Эйвона! Вот мы, например, джентльмены, — сидим здесь, ведем неторопливую беседу, размышляем о человеке и человечестве, о кратком нашем пребывании в сей юдоли скорби, обмениваемся мыслями в окружении родных и старых друзей. А ведь даже сейчас, покуда мы здесь сидим, с похвальной умеренностью вкушая благородный плод лозы, на стадионе «Форум» порядка семнадцати тысяч душ орут и беснуются, все силы своих крошечных мозгов сосредоточив на мельтешении черного резинового диска, которым перебрасываются по льду и отбирают друг у друга люди, никогда не читавшие Толстого и не слушавшие Бетховена. Уже одного этого достаточно, чтобы проникнуться отчаянием и утратить веру в человечество, не правда ли?
— Извините. Должно быть, произошла какая-то ошибка, — вклинился я. — Бармен говорит, будто вы распорядились не обслуживать меня и моего отца по части спиртного.
— Никакой ошибки нет, молодой человек. Моя дочь в слезах. На своей собственной свадьбе! А ваш уважаемый отец, молодой человек, весьма серьезно огорчил жену рабби. Кроме того, из-за него рано ушли мои добрые друзья Мендельсоны.
— Из-за того, что отец доктора Мендельсона торговал вразнос мелкой розницей и любил щупать девиц в борделях?
— Это вы так говорите. А я бы хотел вам напомнить, что девичья фамилия миссис Мендельсон — Гурски. Кому-нибудь следует отвести вашего отца домой, не то он примется рассказывать очередную отвратительную историю или вообще уткнется лицом в салат.
— Если кто-нибудь попытается вывести отсюда отца, я уйду с ним.
— И потом — как вы могли сюда, где собрались мои родные и друзья, притащить таких… таких… Хорошо, я скажу это: таких хулиганов! Вот тот ваш приятель, — сказал он, указывая на Макайвера, который сидел за столом один и что-то быстро писал, — едва поговорив с человеком, тут же убегает и что-то записывает. А вон тот, — он кивнул в сторону Буки, — был обнаружен за туалетным столиком в дамской комнате. Сидел и втягивал что-то носом через соломинку. В дамской — я повторяю — комнате!
Последовали еще какие-то упреки, но я уже не слушал: в поле зрения опять попала осаждаемая поклонниками Мириам, и я с видом лучезарного идиота направился к ней. Пол танцевальной части зала качался и уходил из-под ног, но я кое-как собрал моряцкие ноги в кучку и подплыл прямиком к ней, на ходу делая знаки другим поклонникам, чтоб расходились, причем в руке у меня была зажженная сигара, которой я орудовал не слишком осторожно.
— Нас не представили, — сказал я.
— Мое упущение. Вы ведь жених. Мазл тов![247]
— Н-да. Возможно.
— Я думаю, вам лучше сесть, — сказала она, направляя меня к ближайшему стулу.
— Вам тоже.
— Разве что на минутку. Уже поздно. Я поняла так, что вы занимаетесь телевидением.
— Артель напрасный труд.
— Ну, зря вы так.
— Это название моей фирмы.
— Вы шутите, — сказала она.
И тут — бог ты мой, ура! — я удостоился легкой улыбки. Ах, эта ямочка на щечке! Эти голубые глаза, за которые и умереть не жалко. Эти нагие плечи.
— Ничего, если я задам вам нескромный вопрос?
— Какой?
— Какого размера обувь вы носите?
— Тридцать девятого. А что?
— Я бываю в Торонто довольно часто. Давайте как-нибудь вместе пообедаем?
— Думаю, это ни к чему.
— А мне бы очень хотелось.
— Что за странная идея, — проговорила она, пытаясь ускользнуть. Но я задержал ее, ухватив за локоть.
— У меня в кармане пиджака два билета на самолет, который завтра летит в Париж. Полетели вместе!
— А мы успеем попрощаться с новобрачной?
— Вы самая красивая женщина из всех, кого я видел в жизни.
— За нами наблюдает ваш тесть.
— Во вторник мы сможем позавтракать в «Брассери лип». Я возьму напрокат машину, и мы поедем в Шартрез. Вы были когда-нибудь в Мадриде?
— Нет.
— На узких улочках, разбегающихся от Пласа Майор, мы ели бы вкуснющие tapas. И cochinillo asado в «Каса Ботин».
— Знаете что? Я — так и быть — сделаю вам одолжение: притворюсь, что этого разговора не было.
— Переезжайте ко мне. Будем жить вместе и любить друг друга. Пожалуйста, а, Мириам?
— Если я не уйду сейчас же, я опоздаю на поезд.
— Я разведусь с ней, как только вернемся. Сделаю все, что хотите. Только скажите «да». Мы даже брать с собой ничего не станем. Все, что понадобится, купим на месте.
— Извините, — сказала она и ускользнула, оставив в моих ушах шелковистый шорох.
Посрамленный, я переместился к столу, за которым царил мой отец в окружении зачарованных молодых пар.
— А, вы про тот, что на Онтарио-стрит, — говорил он. — Мы были как раз напротив, в Четвертом отделе. Облавы в публичных домах — дело святое, а как же. Тут ведь в чем закавыка: тебя бросили на мораль, а ты молодой парень, ну и естественно — офицер внизу остается, а мы наверх, где спальни, всё тихой сапой, чтобы не спугнуть, вы ж понимаете! Ну, тут такое шоу начинается!..
Мириам была все еще в зале, но уже в пальто; она о чем-то поговорила с Букой и что-то ему передала. Затем Бука подошел к нашему столу (отец в это время уже начал следующую историю) и сунул мне сложенную бумажку, которую я развернул на коленях и под прикрытием скатерти прочел:
Окончательный счет: Монреаль — 5, Торонто — 3. Поздравляю. [Команда Торонто в третьем периоде забила дважды. На тринадцатой минуте Маховлич (подготовил Гаррис и Эйман) и на семнадцатой Олмстед в силовой игре с подачи Эймана. — Прим. Майкла Панофски.]
— Бука, — сказал я. — Я влюблен. Впервые в жизни я по- настоящему, всерьез, непоправимо влюблен.
Конечно же я не знал, что в этот момент вплотную за моей спиной стояла Вторая Мадам Панофски, которая тут же кинулась мне на шею.
— Так ведь и я тоже, дорогой мой, и я тоже, — умилилась она.
Я чувствовал себя кругом виноватым, на душе было тягостно, что скрывать. Но все равно я через пару минут выскользнул из зала отеля «Ритц» и вскочил в первую машину из очереди такси, ожидавших у подъезда.
— Виндзорский вокзал, — сказал я шоферу. — И побыстрее.
У меня в запасе было всего несколько минут, но — черт! черт! черт! — движение остановила толпа ликующих хоккейных болельщиков. Машины непрестанно сигналили и еле ползли. Дудели дудки. Посреди проезжей части скакали пьяные, выделывали замысловатые коленца и орали: «Мы первые! Мы первые!»
С сердцем, бьющимся чуть не в горле, я все же ухитрился в последний миг схватить купейный билет на ночной поезд до Торонто. Мириам я нашел в третьем вагоне, она сидела, углубившись в «Прощай, Колумбус», первую книгу Филипа Рота, и тут я, глупо ухмыляясь, плюхнулся на сиденье рядом с ней, как раз когда поезд дернулся и пошел.
— Привет, — сказал я.
— Глазам своим не верю, — сказала она и захлопнула книгу.
— Я тоже, и тем не менее.
— Если вы не сойдете с поезда, когда мы остановимся в Монреаль-Весте, то сойду я.
— Я люблю вас.
— Не смешите меня. Вы меня даже не знаете. Слышите? В Монреаль-Весте! Или вы, или я. Давайте, решайте быстро.
— Если сойдете вы, то и я сойду.
— Как вы могли вытворить такое в день своей свадьбы?
— Вот — вытворил.
— Вы просто напились до безобразия. Сейчас я позову проводника.
Я показал свой билет.
— Барни, пожалуйста, не мучьте меня больше. Сойдите с поезда в Монреаль-Весте.
— А если сойду, вы согласитесь пообедать со мной в Торонто?
— Нет, — сказала она, вскочила и сдернула сумку с сетки над головой. — Я ухожу к себе в купе и запираю дверь. Спокойной ночи.
— Не очень-то вы приветливы. Ведь я теперь в таком дурацком положении!
— Вы сумасшедший. Спокойной ночи.
Я все-таки сошел в Монреаль-Весте [Мои сомнения насчет хронологии описываемых событий получили подтверждение, когда я обнаружил, что хоккейный матч 9 апреля 1959 года закончился в 22.29, тогда как ночной поезд на Торонто отправляется в 22.25, следовательно, когда отец узнал окончательный счет, у него никак не могло быть времени домчаться до Виндзорского вокзала и вскочить в мамин поезд. Однако, когда я обратился за разъяснениями к матери, у нее задрожали губы. «Так и было, — сказала она. — Все так и было». Тут она заплакала, и я решил больше с этим к ней не приставать.
Я не сомневаюсь ни в правдивости отца, ни в свидетельской добросовестности матери, но думаю, Барни просто кое-что перепутал. Вероятно, Мириам вышла из отеля «Ритц» в конце второго периода, в 21.41, а такси отца попало в толпу болельщиков, когда он уже возвращался со станции Монреаль-Вест. Есть еще и такая возможность, что ночной поезд на Торонто вышел в тот день с опозданием. Я дважды писал в компанию «Канадиен пасифик», пытаясь от них добиться, в какое именно время вышел ночной поезд на Торонто 9 апреля 1959 года, но ответа жду до сих пор. — Прим. Майкла Панофски.], стою на платформе и, качаясь, смотрю, как поезд — чух-чух-чух — набирает ход, покидая станцию. И тут — здрасьте пожалуйста — вижу, как Мириам машет мне из окошка рукой и к тому же — клянусь, мне не показалось! — смеется. Во мне все так и взыграло. В приливе новой надежды я побежал за поездом, хотел опять вскочить на подножку. Споткнулся, упал, при этом порвал брюки и оцарапал колено. Выйдя в город, чудом поймал такси.
— В «Ритц», — скомандовал я. — Ничего сегодня была игра, скажи?
— Oui-da! Мое давление подскочило выше крыши, — сказал шофер. — C'est le стресс.
Робко стучась в дверь нанятых новобрачными на ночь апартаментов в «Ритце», я крепился, готовясь к худшему, но Вторая Мадам Панофски, как ни странно, встретила меня объятиями, чем еще больше усилила мое чувство вины.
— Слава богу, ты цел! — выдохнула она. — Я уж не знала, что и думать.
— Пришлось немного проветриться, — сказал я, прижимая ее к себе.
— Это не удивительно, но…
— Наши выиграли даже без Беливо и при том, что Ракета сидел на скамье запасных. Неслабо, да?
— …что же ты, мне-то мог бы сказать? Мы беспокоились, места себе не находили!
Тут только я заметил, что в кресле сидит тесть — кипит, вот-вот взорвется.
— Она хотела, чтобы я позвонил в полицию — не было ли несчастных случаев. Я же решил, что куда прозорливее будет проверить близлежащие бары.
— Ой, мамочки! Что с твоим коленом? Погоди, принесу полотенце, промою.
— Да не суетись ты, пожалуйста. — И, уже обращаясь к тестю, с лучезарной улыбкой: — Не хотите ли с нами выпить на посошок?
— Я уже достаточно сегодня навыпивался, молодой человек. Равно как, без всякого сомнения, и вы.
— Ну, тогда наше вам с кисточкой.
— И что — я должен принять на веру, будто бы вы полтора часа слонялись по улицам?
— Папа, он цел и невредим, остальное не важно.
Проводив папашу, Вторая Мадам Панофски усадила меня в кресло, намочила в ванной полотенце и возвратилась промывать мое оцарапанное колено.
— Если больно, скажи, пупсик, и я не буду.
— Как все несправедливо. Ты заслуживаешь мужа получше меня.
— Но теперь об этом уже поздно думать, правда же?
— Я плохо себя вел, — сказал я, и непрошеные слезы заструились по моим щекам. — Если хочешь подать на развод, я не буду стоять на твоем пути.
— Ах, какое ты чудо, — сказала она и, встав на колени, принялась снимать с меня туфли и носки. — А сейчас тебе надо поспать.
— Как, в нашу первую брачную ночь?
— Я никому не скажу.
— Ну нет! — возмутился я и принялся мять ее груди, но тут, видимо, откинулся вновь на спинку кресла и захрапел.
В былые времена я позволял себе надеяться, что, когда нам с Мириам будет по девяносто с лишним, мы угаснем одновременно, как Филемон и Бавкида. А милосердный Зевс возьмет, коснется своим кадуцеем, да и сварганит из нас два дерева, чтобы они ласкали друг дружку ветвями зимой и сплетались листьями по весне.
Кстати, о деревьях. Вдруг вспомнилось, как однажды под вечер на веранде нашего домика в Лаврентийских горах мы с Мириам сидели в обществе Шона О'Хирна, который то и дело поглядывал на озеро, где полицейские водолазы когда-то искали Буку. Буку, которого, если верить мне, в последний раз я видел, когда он зигзагами сбежал с холма, в два прыжка проскочил причал и, уклонившись от моей пули, плюхнулся в воду. Удивив меня неожиданной поэтичностью слога, О'Хирн вдруг поглядел на меня в упор, потом показал на деревья и говорит:
— Интересно, что сказали бы эти вязы, если бы могли говорить.
— Да что вы, О'Хирн, — откликнулась Мириам. — Тут и гадать нечего. Они сказали бы: «Мы не вязы. Мы клены».
За годы, прошедшие со времени исчезновения Буки, я даже не знаю, сколько раз я сидел на пристани, заклиная его выйти невредимым из вод. Да что там, только позавчера я видел сон, в котором Бука, протрезвевший от долгого купания, действительно вылез на причал. И принялся вытряхивать воду из уха, прыгая на одной ноге.
«Бука, не бери в голову. Я все это говорил не всерьез. Даже не знаю, что на меня нашло».
«Да ладно, мы же старые друзья, — сказал он и обнял меня. — Хорошо, что ты такой плохой стрелок».
«Эт-точно».
Но вернемся в реальность. В утреннем выпуске «Газу» сегодня напечатали такую историю, что диву даешься; надо ее вырезать и послать очаровательной мисс Морган из передачи «Кобёл с микрофоном».
ФЕМИНИСТКИ ВОЗМУЩЕНЫ КАНДАЛАМИ ДЛЯ ЖЕНЩИН
В прошлом году в Алабаме мужчин-заключенных, скованных вместе ножными кандалами, вывели на большие дороги, заставив их по двенадцать часов в день подрезать кусты и ремонтировать обочины, однако те направили губернатору ходатайство, в котором говорилось, что такое обращение равносильно дискриминации по половому признаку. В своем ответе глава Комиссии по исполнению наказаний Алабамы заявил: «Нет причин, по которым нельзя было бы поступать так же и с женщинами». Он направил приказ начальнику Государственной женской тюрьмы имени Джулии Татуайлер в Уитампке, пригороде Монтгомери, которым предписал не позже чем через три недели начать, выводя на работы женщин, также сковывать их одной цепью. Хотя трудиться они будут не на дорогах. Женщин обеспечат работой прямо на зоне, где им придется копать огороды, косить траву и собирать мусор.
Через столько лет, все еще снедаемый чувством вины, я все никак не могу приступить к описанию несчастного моего медового месяца со Второй Мадам Панофски в Париже, где в каждом кафе мне виделся призрак Клары, а настроение портила тоска по Мириам. В довершение всего к тому времени в витрине магазина «Ла Юн» уже красовалась Кларина фотография. На ней она сидит за столиком кафе «Мабийон» и, если приглядеться, поодаль можно различить Буку, Лео Бишински, Хайми Минцбаума, Джорджа Плимптона, Синбада Вайля, Седрика Ричардсона и меня. А годом позже Седрик уже принял участие в демонстрациях студентов Сельскохозяйственного и Технологического колледжей, когда они блокировали кафетерий универмага в Гринсборо (Северная Каролина), протестуя против того, что там не обслуживают негров. Тогда же (по-моему, это был тысяча девятьсот шестьдесят третий) Седрик разошелся с Мартином Лютером Кингом и примкнул к Малколму Иксу[248], а потом и вообще ушел в подполье где-то в Чикаго — тогда его еще не сопровождали повсюду телохранители, эти его Дети Порока [Они называются «Дети Пророка». — Прим. Майкла Панофски.] или как там у них эти головорезы, действующие от имени пророка Илии, именуются. Впрочем, я опять забегаю вперед.
Фотография в магазине «Ла Юн» стояла на стопке экземпляров недавно переведенной книги Клариных стихов, которая, если мне в кои-то веки не изменяет память, к тому времени выдержала в Соединенных Штатах уже шестое издание. Мало того: на тот момент ее «Стихи мегеры» были опубликованы на шестнадцати языках, так что фонд, созданный Норманом Чернофски, как это ни удивительно, греб деньги лопатой. И тут, дабы отдать должное предполагаемым Клариным пристрастиям, Норман взял в совет директоров фонда двух черных феминисток, посеяв тем самым семена собственной гибели.
Подозревая, что маленькая, неказистая гостиница на Левом берегу может не устроить Вторую Мадам Панофски, я заказал нам номер в отеле «Крийон». И очень правильно сделал, поскольку она все еще не пришла в себя после фиаско нашей первой брачной ночи, что вполне понятно.
Я должен, между прочим, отметить, что единственный раз, когда мы со Второй Мадам Панофски до того были вдвоем, — это три суматошных дня, которые мы провели в Нью-Йорке, причем я там ее почти не видел — она вовсю порхала туда-сюда. Нам еще предстояло зайти дальше взаимных щупаний и поглаживаний, в ходе которых, помнится, однажды она высвободилась из моих объятий и, воскликнув: «Тайм-аут!», принялась запихивать груди обратно в лифчик и оправлять юбку на коленях.
— Ух! — говорит. — Еще бы чуть-чуть…
А любовью мы впервые занялись на нашей кровати в отеле «Крийон», и я с удивлением обнаружил, что она не девственна.
Вообще везти Вторую Мадам Панофски в Париж было ошибкой. Ну да, конечно, теперь я мог позволить себе все эти дорогие рестораны, мимо которых в пятьдесят первом году проходил не оглядываясь: «Гран Вефур», «Лаперуз», «Тур Д'Аржан», «Клозери де Лила». Однако, сидя на террасе «Кафе де Флор» в хорошем костюме рядом с ойсгепутцт[249] новобрачной, я смотрел на проходящие мимо юные расхристанные парочки — кто в обнимку, кто за ручку — и чувствовал себя слишком уж похожим на тех богатых туристов, над которыми мы с Кларой, бывало, насмехались, когда сиживали здесь вместе. Это меня раздражало.
— Да отложила бы ты свой дурацкий путеводитель! Хотя бы на время, пока мы сидим здесь.
— Тебе стыдно за меня?
— Да.
— Так же, как из-за того биде?
— Вовсе не обязательно было спрашивать горничную. Я бы и сам тебе объяснил, зачем эта штуковина.
— Ты говоришь на иврите?
— Нет.
— У тебя есть университетский диплом?
— Нет.
— И что — мне за тебя стыдно?
Я начал тихо закипать.
— Мы торчим здесь уже битый час, а ты сказал мне максимум слов восемь. Я не хочу показаться неблагодарной, спасибо, что уделил мне столько внимания, но долго мы еще собираемся здесь сидеть?
— Ну, рюмку допью…
— Так. Уже одиннадцать слов. Я сюда не для того приехала, чтобы оплакивать смерть твоей первой жены.
— Да и я не для того.
— Ты беспрерывно твердишь, будто мой отец ужасный сноб, и в то же время считаешь меня недочеловеком, потому что я подумала, а не ванночка ли это для ног. Полюбовался бы ты на себя в зеркало, не хочешь?
— Не решаюсь.
— Знаешь, я не желаю больше здесь сидеть и смотреть, как ты глядишь в пространство. Нам ведь только четыре дня осталось, а у меня еще множество дел, — сказала она и вынула из сумочки лист бумаги, поделенный на три столбца: «Обязательно», «Хорошо бы» и «Если успеем». — Встретимся в нашем отеле в семь. И сделай милость, постарайся явиться достаточно трезвым, чтобы можно было идти обедать. Со своей стороны я бы это — скажем так — от души приветствовала.
По мере того как наша комната заполнялась ее покупками, я начинал себя чувствовать персонажем пьесы того румына — ну, вы поняли, кого я имею в виду. Который написал про то, как Зеро Мостель превратился в слона. [Эжен Ионеско (1912–1994), румыно-французский драматург театра абсурда, автор «Лысой певицы», «Урока» и других пьес. — Прим. Майкла Панофски.] Нет, в бегемота. Пьеса называлась «Стулья»… — да, точно, а автора звали так же, как того парня, что был менеджером бейсбольной команды «Экспо» в первые годы ее существования. Его звали Джин Моуч. Спортивного деятеля, конечно, а не драматурга. Румын по имени Джин? Ай, да какая разница! В той пьесе сцена постепенно заполняется мебелью, пока для персонажей уже и места не остается, и нечто похожее происходило с нашим гостиничным номером, мало-помалу превращавшимся в полосу препятствий.
В ошеломлении я наблюдал, как пространство на крышке комода от края и до края заполняется бутылочками духов, одеколонов, шампуней, каких-то масел; помады выстроились рядами, как патроны; одна на другой высились упаковки мыла, ароматизированного разными отдушками; коробки со спреями, солями для ванн, пудрами; вот появилась натуральная морская губка; прибавились баночки с тонизирующими кремами и тюбики с загадочными мазями; карандаши для бровей; наборы косметики и к ним запасные блоки. Куда ни ступи, везде я спотыкался о коробки и сумки из магазинов, что на бульваре де ла Мадлен, на рю дю Фобур Сент- Оноре, на рю де Риволи, на авеню Георга Пятого и на бульваре Капуцинов. Наряды, с соответствующими аксессуарами, приобретались в бутиках Коррежа, Кардена, Нины Риччи. Вот вечерняя сумочка от Ланвена. И не зря у Второй Мадам Панофски университетский диплом! Я уже давно лягу спать, а она все сидит и аккуратно, бритовкой выпарывает красноречивые лейблы знаменитых кутюрье, чтобы отправить их домой по почте, а на их место вшивает ярлыки канадских фирм «Итон», «Огилви» и «Холт Ренфрю», которые специально привезла из Монреаля.
Мы, конечно, посетили Лувр, «Королевские корты» и музей Родена, где, вооруженная перечнем его основных работ, она быстро взглядывала на табличку, сверяла ее со своим перечнем и шла к следующему экспонату. На четвертый день нашего пребывания в Париже она обрадованно сообщила, что все необходимое мы уже видели и теперь можно перейти к той части списка, что под грифом «Хорошо бы».
Я человек импульсивный, из тех, кто лучше наделает ошибок, нежели будет жалеть об упущенных возможностях, и одной из самых грубых моих ошибок было молниеносное ухаживание и женитьба на Второй Мадам Панофски, но это меня отнюдь не извиняет, поскольку вел я себя в свой медовый месяц преотвратно. Должно быть, она не знала, что и думать, поскольку меня бросало из крайности в крайность — то я бывал угрюм, то проникался чувством вины и, становясь внимательным сверх меры, бросался помогать ей в нашей совместной деятельности. Однажды вечером, разыграв восторг от ее последнего туалета от Диора или Ланвена, который она продемонстрировала мне в нашем номере, я повел ее обедать в один из ресторанов из ее списка, а потом стал лукаво расспрашивать о родственниках, которых видел на нашей свадьбе, — этих богатых олрайтниках, глаза бы мои их больше не видели; с наигранным интересом я выслушивал ее ответную болтовню и наконец, как бы внезапно вспомнив, сказал:
— Да, между прочим: была там, кажется, еще одна девица — забыл, как ее звали, — в таком шифоновом многослойном платье для коктейлей, причем она, похоже, была о себе очень высокого мнения — не могу сказать, чтобы я разделял его.
— Мириам Гринберг?
— Да, что-то вроде. Она тоже из родственников?
— Едва ли. Ее даже и не приглашал никто.
— Ты хочешь сказать, что она имела наглость явиться незваной? Н-да, ну и нахалка!
— Она пришла с моим двоюродным братом Сеймуром.
Изобразив зевок, я спросил:
— А он что — ее бойфренд?
— Откуда мне знать?
— Впрочем, какая разница. Давай зайдем в «Мабийон», выпьем на сон грядущий.
— Если ты считаешь, что еще мало выпил, то пойдем лучше в «Гаррис бар».
Моя вооруженная всяческими списками дама, оказывается, ко всему подготовилась: изучив руководства по сексуальному общению (вряд ли хранимые в Еврейской публичной библиотеке), она сделала выписки на карточках, нарисовала схемы. К моему удивлению, она все знала — как надо «упиваться розой» (или, что то же самое, «нырять в муфточку»), как производят «отсос потрохами», «играют на флейте» или, отчаянно сдавив двумя пальцами, делают мужчину «стойким саксонцем»; знала о существовании позы «69» и даже «венской устрицы», хотя последнюю не очень-то еще и применишь: а ну-ка, девушка, — три, четыре! — скрестите ноги у себя на затылке! Каждую ночь я умолял ее не испытывать на мне очередной изыск. Но когда речь шла о ее удовольствиях, Вторая Мадам Панофски была настойчива и непреклонна. Она воспринимала жизнь как экзамен, который надо сдавать непрерывно.
— Интересно, что она нашла в твоем двоюродном брате Сеймуре?
— А что, мы уже всё? — спросила она, вытирая рот краем простыни.
— Это тебе решать, не мне.
— Ф-фе. Не могу понять, что люди в этом находят!
Она пошла в ванную. Долго чистила зубы. Потом полоскала горло. Потом вернулась.
— Да, ты что-то спрашивал — что-то важное?
— Да нет, совершенно ничего важного, просто я удивляюсь, что она могла найти в твоем братце Сеймуре, он же такой обормот.
— Ты о ком?
— Ах, я никак не могу запомнить, как ее зовут. Ну, ту девицу в голубом шифоновом платье.
— А-га. А-га. — Устремив на меня строгий взгляд, она осведомилась: — Ну-ка, скажи мне, в чем я была сегодня за ланчем?
— В платье.
— Ну да, конечно. В платье. Не в комбинации. А какого оно было цвета?
— Ай, да ну тебя.
— Ты что, на эту Мириам Гринберг глаз положил или как?
— Успокойся. Я просто не могу понять, что она нашла в Сеймуре.
— Так у него же машина «остин-хейли». И шестиместная парусная яхта — на каком-то из островов Вест-Индии. А в наследство ему достанется целый квартал по Шербрук-стрит и не знаю даже сколько торговых центров. Ничего себе обормот.
— Ты хочешь сказать, что она охотница за богатыми женихами?
— Знал бы ты, сколько раз я видела ее в этом же самом голубеньком платьице, ты бы вообще обалдел — ему, наверное, лет десять, да и вообще, это же prêt-à-porter[250], и она наверняка цапнула его на какой-нибудь январской распродаже в универмаге «Мэйси». Вот и скажи — почему бы ей не хотеть улучшить свое материальное положение?
А еще были ее ежедневные телефонные переговоры с мамочкой.
— Я буду краткой, мы уже на выходе. Нет, не ужинать, здесь еще только семь часов. Нет, чуть-чуть выпить: apèritifs. Идем в cafe на Монпарнас. Как называется? «Dòme» — так, кажется. Да, я помню, что говорила тетя Софи, и воду пью только бутылочную. Вчера вечером? А, мы ужинали в потрясающем ресторане, называется «Тур д'Аржан», тебе бы там понравилось — там можно подняться на самый верх в лифте, и чудный вид открывается: залитый огнями Нотр-Дам, у меня даже возникло такое чувство, будто сейчас на какой-нибудь горгулье повиснет Чарльз Лафтон[251]. Да шучу, шучу. У них коронное блюдо «утка табака», причем каждая пронумерована, и к ней дают открытку с твоим номером — я пошлю ее тебе завтра утром. А знаешь, кто там сидел, и всего за два столика от нас? Одри Хепберн! Да, я знаю, Джуэл большая ее поклонница, но у меня для нее есть кое-что другое. Нет, не могла. Ему было бы за меня неловко. Мне не позволено было даже взять меню на память! Я ведь не жила в Париже на десять центов в день, поэтому, на его взгляд, я вроде как военный преступник, а то и похуже. Да ну, шутка же. Нет, ма, мы прекрасно ладим. Что? А! — на мне было новое платье от Живанши, вот погоди, сама меня в нем увидишь, и обними папочку крепко-крепко и передай от меня тысячу раз спасибо. Что? Ну просто — черный шелк с шерстью и еще с таким бантом, подчеркивающим высокую талию, а юбочка коротенькая, едва колено закрывает. Н-нет, мешковатые уже отошли. С ними покончено. Ты только не говори ни слова Пирл или Арлине, пусть сами убедятся — когда они столько денег выкинули на то, что теперь стало просто какими-то прошлогодними шматас. Да перестань ты беспокоиться, пожалуйста. Когда мы вечером возвращаемся — не важно, рано, поздно, — мои жемчуга каждый раз запирают в сейф. Да, да, да. Кинокамеру тоже, я помню, какая она дорогая. Честно говоря, я кинокамеру оттуда и не беру. Он мне не разрешает с нею ходить по улицам, а то вдруг кто-нибудь примет нас за туристов! А, сейчас вспомню. Начала я с копченой семги, она была такая нежная-нежная. Нет, здесь ее не подают со сливочным сыром. Нет, Барни заказал улиток в домиках. Да, я знаю. Но он их любит. Нет, ну зачем мне-то. Или эти устрицы — вот еще! А хлеб — пришлось попросить, чтобы Барни убрал его от меня подальше, а то бы я его весь съела, да еще масло, оно из Нормандии, так и тает во рту. Потом мы оба ели утку, а на десерт crèpes[252]. Вино? Ой, я даже не знаю, но оно было красное и стоило ему кучу денег — да нет, я не к тому, чтобы он жаловался, но на официанта впечатление произвел, это уж точно: тот совсем по-другому стал на нас смотреть, а то сперва морщился, будто от нас дурно пахнет. Да, закончил, как всегда, кофе и сигарой. Ну, и рюмочкой коньяка, особого, — нет, не двумя. Они тут возят по проходу такую большущую тележку с бутылками. Нет, бокалы они здесь не подогревают. Да, но «Руби Фу» это еще не везде и это еще не конец света, а в Париже, где бы мы ни были, бокалы не подогревают. Да, я же сказала, он выпил две. Что? Хорошо, я передам, но тут ведь ему не надо садиться за руль, чтобы домой нас отвозить, и потом у нас же медовый месяц! Веселиться? Конечно. К чему, к чему это может привести в старости? Да ладно тебе. Что? Это сказал тебе доктор Зелигман? Правда? Ну, у него пока такой проблемы точно нет, где бы тут по дереву постучать. Что значит — я тебя оскорбляю? Я же теперь замужняя женщина. Мне можно. Да, ма-а-ам. Конечно. Я бужу его в семь, потом чищу зубы и мою голову, а потом — угадай что? — мы вместе принимаем душ, только папочке не говори, он будет в шоке. Да и ты, наверное, сейчас покраснела. Да я шучу. Ох, видела бы ты, какие нам тут выдали банные халаты, а мыло в номере, между прочим, «ланвен». Да конечно, обязательно! Я вообще-то уже сунула в один из чемоданов три куска для тебя — вот, кстати, спасибо, что напомнила, надо купить еще чемодан для обновок. Ма, я знаю, что дядя Герчик может достать их для меня по оптовой цене, но — понимаешь? — мне-то нужно здесь и сейчас! Я не кричу на тебя. Нет, я не повышаю голос. Ты это вообразила. Что? Платья в талию снова в моде, а у меня пока что талия имеется. Да вовсе я не грубиянничаю. Сколько раз надо повторять, что для зрелой женщины у тебя потрясающая фигура. Нет, оно от Диора. Да, утром надену. Ой, как на меня все смотрели! Оно из бледно-голубой чесучи, внизу plisse, а воротник такой — как пелеринка, а сверху я надеваю новое пальто, оно от Шанель, кардиган из шерстяного бежевого букле с отделкой темно-синим шелком. Я надену его в синагогу на Рош Ашана[253], Арлина умрет на месте. Вот погоди — увидишь, какие у меня теперь туфли! а сумочка! Скажи папочке, что он меня жутко балует, но я — так уж и быть, не жалуюсь. Ты только ничего ему не говори, а то ведь я ему купила шелковый платок в «Гермесе», и жемчужные запонки, и рубашку у Кардена, а что я купила тебе — не скажу, но, думаю, тебе понравится. Ма, клянусь, я о твоей фигуре говорила без всякого сарказма! Уверена: большинство женщин твоего возраста тебе завидуют. Нет, ни Ирвинга, ни Джуэл я не забыла. И вовсе это не было бы «на меня похоже». Все, что есть в твоем списке, я постепенно покупаю. Мам, перестань. Никто никаких фотографий рабби Горнштейну не пришлет. Разумеется, прежде чем идти вместе под душ, дверь номера мы запираем, да и вообще — в наше время и в нашем возрасте это никакое не преступление. Ничего плохого в телесных радостях нет. Да, да, да. Я знаю, что тебя волнует только мое благополучие, но давай сейчас не будем в это вдаваться. Я не говорю, что ты меня пилишь. Что значит у меня такой тон? Вот только не начинай. Кстати, Барни вычитал в «Геральд трибюн», будто «Монреальцы» продают Дуга Харви, и хочет знать, правда ли это. Я знаю, что ты никогда не читаешь спортивные страницы, но тебе что — трудно глянуть? Ма, как тут красиво — это не передать. Что? Нет, неправда. Я вовсе не говорю, что Монреаль некрасивый город. Бог мой, какая же ты сегодня обидчивая! Если бы я не знала, что этого не может быть, могла бы подумать, что у тебя месячные. Я не злобствую. Я понимаю, когда-нибудь и я доживу до этого, но, когда доживу, надеюсь, я буду легче смотреть на вещи. Ну вот, опять ты начинаешь. Ну голос у меня такой, другого нет, а если тебе он не нравится, мне лучше сразу повесить трубку. О'кей, о'кей. Извини меня. Нет, ходить по магазинам он терпеть не может, но за ланчем мы конечно же встречаемся. Что? Оно называется «Брассери Липп». Он ел choucroute[254], по-нашему зовере кройт, они этим славятся. Нет, погоди-ка, он начал с устриц. Ма-ма! Я их не ела! Но, честно говоря, не потому, что религия запрещает. Я ела яйцо под майонезом и семгу с картофелем фри. Нет, он пил пиво, а я белое вино. Ма, всего-то один стаканчик. Нет, по возвращении домой я не собираюсь записываться в «Анонимные алкоголики». Что потом? Потом он вернулся в отель вздремнуть. Слава богу, не знал, что я иду покупать белье и бюстгальтеры, это единственное, ради чего он может пойти со мной. Ему приносят стул, он садится и сидит, смотрит на проходящих женщин, улыбаясь, как кот, который только что съел канарейку. Ма, ты что, хотела бы, чтобы он был как твой несчастный братец Сирил? Нет, почему сразу гомосексуалист? С чего бы это? Как-никак член нашей уважаемой семьи. Он просто пятидесятипятилетний холостяк, который до сих пор живет с матерью, выписывает все мыслимые и немыслимые журналы по бодибилдингу и, несмотря ни на какие запреты, все норовит подобраться поближе к бассейну ассоциации еврейских юношей, когда там эти самые юноши купаются. Уж его гоняли-гоняли! Ну хорошо, прошу прощения. Его не гоняли. Это сплетня. Он сам туда перестал ходить. Но я считаю, что мы все наносим ему колоссальный психологический вред, заставляя притворяться тем, чем он не является. Нет, тут ты не права. Барни считает его очень умным. Ему он нравится. Они даже ходили вместе обедать, причем не раз, представляешь? Сегодня? А, сегодня в клубе на Пляс Пигаль выступает какой-то чечеточник, Барни хочет его посмотреть. Да, мам. Он хоккейный болельщик и он любит чечетку, и что, мне из-за этого с ним разводиться? А теперь мне правда-правда пора, мы уже совсем-совсем выбегаем. От Барни большой привет тебе и папе. Нет, я не выдумываю. Он сам попросил, чтобы я это сказала. Ну, пока, завтра еще поговорим.
— Канадская радиовещательная корпорация. Радио-Канада. Чем могу служить?
— Пожалуйста, соедините меня с «Миром искусства».
— «Мир искусства» слушает. С вами говорит Бет Робертс.
— Можно к телефону Мириам Гринберг?
— Алло.
— Привет, Мириам. Это Барни Панофски. Не забыли меня?
— О-о.
— Я вот оказался тут в Торонто и решил поинтересоваться, как у вас завтра со временем в обеденный перерыв.
— К сожалению, никак.
— Тогда, может быть, вечером?
— Я занята.
— Я слышал ваше интервью с Мейлером; вы такие четкие вопросы ему задавали!
— Спасибо.
— Слушайте, а может быть, устроим файв-о-клок? Выпьем по чуть-чуть.
— Барни, я не встречаюсь с женатыми мужчинами.
— Да упаси Христос! Выпьем по одной, да и все. Это что, уголовное преступление? Я как раз напротив вас тут сижу в баре мотеля «Времена года».
— Пожалуйста, не становитесь назойливым.
— Ну, может быть, тогда в другой раз?
— Конечно. Может быть. Нет. Но спасибо, что позвонили.
— Да ну, не стоит благодарности.
Я пишу это воскресным вечером за письменным столом на даче в Лаврентийских горах, а вчера я смотрел по телевизору старый черно-белый фильм, сидя в обществе чем-то озабоченной и, пожалуй, слишком уж раздражительной Шанталь. «Операция "Ураган"» — таково было название фильма, поставленного Хайми Минцбаумом в 1947 году. В главных ролях снимались: Джон Пейн, Ивонна де Карло, Дэн Дюреа и Джордж Макриди. Действие фильма начинается на американской военной базе в Англии за две недели до вторжения в Нормандию. Майор Дэн Дюреа, человек трудной судьбы, терпеть не может сержанта Джона Пейна, ленивого плейбоя и наследника большого состояния, вложенного в универмаг, поэтому он приказывает сержанту прыгнуть в оккупированную Францию с парашютом, чтобы вступить в контакт с отрядом партизан под предводительством человека, известного под конспиративной кличкой Ураган. Ураган оказывается Ивон- ной де Карло, и они с Пейном сразу же начинают испытывать взаимную неприязнь. Все, однако, меняется, когда Пейн, стреляя от бедра, вызволяет ее из пыточных подвалов, где она оказалась в лапах гестаповца Джорджа Макриди, который только и успел что сорвать с нее блузку. Де Карло и Пейн влюбляются и вместе на третий день Вторжения пускают под откос войсковой эшелон, направлявшийся к берегам Нормандии. А когда Дюреа и его измотанные боями воины, настроенные снова биться не на жизнь, а на смерть, входят в Сен-Пьер-сюр-Мер, они обнаруживают, что поселок уже освобожден Пейном, который на его центральной площади поливает шампанским Ивонну де Карло в окружении восхищенных селян. «А я уж думал, не дождусь вас тут!» — говорит Пейн командиру, подмигивая Ивонне де Карло. Конец фильма.
Хочу, чтобы не возникало кривотолков. Я не зазывал Шанталь к себе на уик-энд. Это она такой сюрприз мне сделала, явившись в субботу как раз к ужину, нагруженная всякой всячиной, которую накупила в «Бельгийской кулинарии» на авеню Лорье: pate de foie gras, толстые ломти запеченной ветчины, quiche lorraine[255], баночки со свекольным и картофельным салатами, сыры, французскую булку, а на завтрак круассаны. Я принял у нее сумку с вещичками для ночевки, а затем поприветствовал, клюнув в щечки, и специально за собой проследил, чтобы это получилось непринужденно и по-отечески.
— Ну вот, вы что, не рады меня видеть? — спросила она.
— Конечно рад.
Но бутылку шампанского я открывать не стал. Нарочно. Принес ей бокал «алиготе».
— Сейчас накрою на стол, — сказала она.
Я объяснил, что в восемь по телевизору начнется фильм, я хочу есть и смотреть, потому что ставил его мой старый друг.
— Как трогательно, — одобрила она. — Я постараюсь не болтать.
Сесть рядом с нею на диван я отказался, устроившись на безопасном расстоянии в мягком кресле с бутылкой «макаллана» и сигарой «монтекристо номер четыре». А после фильма, как со стороны, вдруг слышу свой голос:
— Шанталь, я действительно рад тебя здесь видеть, но я хочу, чтобы спать ты сегодня пошла в какую-нибудь из комнат наверху.
— Мама вам что-нибудь о нас говорила?
— Конечно нет.
— Потому что я уже не ребенок, и моя личная жизнь ее не касается.
— Шанталь, дорогая моя, так нельзя. Я уже дедушка, а тебе нет еще и тридцати.
— Вообще-то мне тридцать два.
От нее веяло такой молодостью и очарованием, что я решил — ладно, если она откажется спать наверху, а вместо этого залезет ко мне в постель, так и быть, прогонять не буду. Я ведь слаб. Сколько могу, столько могу, и не требуйте от меня большего. Она хмуро посмотрела на меня и исчезла наверху, после чего ее дверь сразу захлопнулась. Черт! Черт! Черт! На старости лет царю Давиду постель согревали цветущие юные девы — а я чем хуже? Плеснув себе в стакан изрядную порцию виски, я подумал: может, пойти наверх, успокоить ее? Но я не сделал этого, чем в кои-то веки горжусь, и от Соланж, возможно, дождусь похвалы. До четырех я все не мог уснуть, а когда к полудню поднялся, Шанталь уже уехала, не оставив мне даже записки. А вечером позвонила Соланж:
— Она пожертвовала воскресным отдыхом, поехала в такую даль, хотела помочь со сметами на следующий месяц, а тебе только и надо было что смотреть телевизор да пьянствовать. Что ты ей там сказал, мерзавец этакий? Она, как приехала, не переставая плачет и больше вообще не хочет у тебя работать.
— Знаешь что, Соланж. Я женщин уже накушался вот аж по самое некуда. И вас с ней в том числе. Особенно вас. Сейчас я всерьез подумываю, не съехаться ли мне с Сержем.
— Я хочу знать, чем ты ее так обидел!
— Ты ей скажи просто, что я жду ее в офисе завтра в десять утра.
Хайми Минцбаума я видел всего несколько месяцев назад, во время последней моей поездки в Голливуд. Приехав пропихивать пробную серию, я вдруг почувствовал непреодолимый зуд вновь испытать свою испещренную печеночными пятнами руку на написании сценария. И пошел старый дурень втюхивать некую диковатую свою идею юному нахалу, который ныне руководит студией. Шелли Кацу, внуку одного из отцов-основателей, слывущему в Беверли-Хиллз белой вороной. Вместо того чтобы носиться по каньонам на «роллс-ройсах» или «мерседесах», что ему как бы на роду написано, он славится тем, что разъезжает на фордовском пикапе тысяча девятьсот семьдесят девятого года — форсированном и с бамперами, художественно изуродованными, как я подозреваю, каким-нибудь студийным декоратором. Шелли, наверное, сказал ему: «Твоя задача сделать так, чтобы я в нем смотрелся грубым мужланом из фильма, где действие происходит в убогом городишке, скажем, на севере штата Вермонт. Неплохо бы подпустить немного ржавчинки. Молодец. Хочу, чтобы ты знал: твою работу ценят. Мы же семья!»
Служители парковок при ресторанах «Дом» и «Спаго» регулярно сшибают по пятьдесят долларов с каждого из агентов и продюсеров, кого оповестят о прибытии старого фордовского пикапа («Машина здесь и сам тоже, внутри сидит — чтоб я сдох! Нет, больше никому не звоню. Честно»), чтобы человек быстренько прискакал на цырлах, засвидетельствовал почтение, — глядишь, пошмузать[256] удастся, а то и с каким-нибудь проектом воткнуться.
— Наш герой, — объяснял я этому Шелли, — что-то вроде современного Кандида.
— Кого?
— Ну того, который у Вольтера.
— А это еще кто?
Я не хочу сказать, что этот Шелли вульгарно неграмотен, нет, он, скорее, из новых киновундеркиндов. Если бы я упомянул Супермена, Бэтмена, Чудо-женщину или даже Человека- амфибию, он бы со знанием дела кивнул, дескать, как не понять друг друга образованным людям! Ох, молодежь нынче. Христос всемогущий! Сколь многого они лишены. Не помнят битву за Сталинград, высадку в Нормандии, не помнят ни как Рита Хейворт снимала длинную — по локоть — перчатку в фильме сорок шестого года «Гильда», ни как бьет по воротам Морис Ришар, не следили ни за осадой Иерусалима, ни за тем, как ворвался в большой бейсбол поднявший до небес дворовую команду «Монреаль ройалз» Джеки Робинсон, не видели Марлона Брандо ни в бродвейской постановке, ни в фильме «Трамвай "Желание"», не видели сияющего Гарри Трумэна, всем показывающего первую полосу газеты «Чикаго трибюн» с огромным заголовком ДЬЮИ ПОБЕЖДАЕТ ТРУМЭНА.
— Наш главный герой, — продолжал я, — человек простодушный. Он еще в общем-то ребенок. Действие у меня начинается в тысяча девятьсот двенадцатом году, он на «Титанике», который отплывает в свой первый рейс, и вся публика ждет, когда он, налетев на айсберг…
— А вы знаете, что сказал Лью Грейд про это свое хламье, фильм «Поднять "Титаник"»? «Дешевле было бы спустить Атлантику!»
— И тут вдруг — какой сюрприз! — продолжил я свой рассказ, — судно благополучно прибывает в Нью-Йорк, где нашего простодушного парнишку хватает за рукав журналистка, этакая сексуальная штучка вроде Лорен Бэколл[257], которая…
— Лорен Бэколл? — удивился он. — Вы, должно быть, шутите — ей разве что бабушек играть!
— Я хотел сказать Дэми Бэсинджер, которая спрашивает его, как прошло путешествие. Скучно, отвечает он, и тут…
— Дэми Бэсинджер? Ну вы и шутник, мистер Панофски! Хочу, чтобы вы знали: я высоко ценю возможность пораскинуть мозгами вместе с человеком, который был когда-то мощным игроком, но боюсь, что мне пора переходить к другим делам. Кстати! Вы знаете, что я женился на внучке Хайми Минцбаума Фионе? Я люблю ее. И Бог благословил нас двумя детьми.
— Их вы тоже любите?
— Вне всякого сомнения!
— Надо же.
Тут зазвонил телефон.
— Да, раз уж речь зашла о… чуть не сказал «о старом черте». Это моя жена. Извините…
— Конечно-конечно.
— Ага. Ага. А теперь успокойся, дорогая, ничего страшного. Извинись перед мисс О'Хара и скажи ей, что все о'кей. Я, кажется, как раз сейчас придумал, как все решить. Честно. Ну да. Нет. В данный момент не могу сказать. — Повесив трубку, он обратил сияющий лик ко мне. — Когда Фиона сказала Хайми, что вы приедете со мной поговорить, он спросил, не хотите ли вы отобедать с ним в «Хиллкресте». Возьмите мой лимузин. Рад служить.
Со времени, когда мы в Лондоне передрались, чувство обиды у меня уже прошло, и я был необычайно рад, что Хайми тоже хочет как-то все загладить. Нам так о многом нужно поговорить! Перед тем как ехать в «Хиллкрест», я зашел в «Брентано» и купил Хайми последний роман Берил Бэйнбридж, писательницы, которую я обожаю. Потом позвонил, вызвал лимузин.
Если бы в «Хиллкресте» официант не подвел меня к столику, за которым, клюя носом в моторизованном кресле-каталке, сидел Хайми, я бы его не узнал. На голове вместо густых вьющихся черных волос торчали отдельные клочки белого пуха, нежные как шапочки одуванчиков, которые от первого дуновения могут облететь и исчезнуть. Крепкое тело спортсмена усохло, сделавшись похожим на полупустой мешок торчащих во все стороны костей. Официант, предусмотрительно снабдивший Хайми слюнявчиком, потряс его за плечо:
— Ваш гость пришел, мистер Минцбаум!
— Какара те бам взыть, — проснувшись, сказал Хайми и протянул мне похожую на веточку трясущуюся руку (ту, которая еще действовала).
— Скажите, что вы тоже рады его видеть, — подмигнув, шепнул мне официант.
Глаза у Хайми слезились, а рот все время скашивался на сторону, будто его за невидимую ниточку дергают. На подбородке струйка слюны. Он улыбнулся, вернее, попытался это сделать, раскрыв ротовое отверстие, потом указал на мой стакан.
— Хотите выпить? — перевел официант.
— Мне сделайте «праздник весны». Большой.
— А мистеру Минцбауму, без сомнения, как обычно, — сказал официант и удалился.
Качая головой из стороны в сторону, Хайми застонал. Снова потянулся ко мне, взял меня за руку бессильными пальцами.
— Все о'кей, Хайми, — сказал я, вытирая ему глаза, а потом подбородок слюнявчиком.
Официант принес мне мой коктейль, а Хайми налил минералки «эвиан».
— Пшел ты, мешуга шлеп, — сказал Хайми, выпучив от натуги глаза, и, перевернув минералку, указал на мой стакан.
— Нехорошо, нехорошо, мистер Минцбаум.
— Не говорите с ним таким тоном, — сказал я, — и принесите ему «праздник весны», пожалуйста.
— Ему нельзя.
— И быстро! — нахмурился я.
— Я принесу, но вы сами будете с нею объясняться.
— С нею?
— С его внучкой. С миссис Кац.
— Покажите, что там у вас?
— Что подавать мистеру Минцбауму, я знаю, — сказал официант, раскрывая передо мной меню, — а что будете вы, — тут он сделал паузу, но потом все же добавил: — сэр?
— А что тут подают мистеру Минцбауму?
— Овощи на пару и омлет. Без соли.
— Нет, только не сегодня. Сегодня мы оба будем жареную грудинку и латкес. И не забудьте захватить хрен.
— Вотата уше, — сказал Хайми, радостно покачиваясь взад-вперед.
— И еще мы бы хотели бутылку «божоле». О боже, я смотрю, у мистера Минцбаума нет винного бокала. Принесите ему.
— Миссис Кац будет очень недовольна.
— Делайте, что вам велено, а с миссис Кац я все улажу сам.
— Воля ваша.
Хайми ткнул в свой разинутый рот вилкой, что-то яростно пытаясь мне внушить глазами.
— Хайми, ты даже не пытайся ничего говорить. Я все равно ни слова не понимаю.
Официант принес ему «праздник весны». Мы чокнулись и оба выпили.
— За нас, — сказал я, — и за те веселые деньки, что мы знавали вместе. Их у нас никому не отнять.
Он пригубил коктейль. Я вытер ему слюнявчиком подбородок.
— А теперь за авиацию Восьмой армии, — сказал я, — за Дюка Снайдера, за Моцарта и за Кафку, за баб, за Доктора Джонсона и Сэнди Кофакса, за Джейн Остин и Билли Холидей[258].
— Вобляп, — произнес Хайми, тихо плача.
Придвинув свой стул к нему поближе, я принялся помогать Хайми резать мясо и оладьи. Когда к нам снова подошел официант, Хайми что-то залопотал, зажестикулировал…
— По'эл, не дурак! — сказал официант и принес Хайми блокнот и карандаш.
Хайми долго возился, старался, что-то писал, вырывал страницу, комкал, снова начинал, что-то бормотал, борясь с одышкой. Наконец он вручил мне то, что ему удалось накорябать печатными буквами:
Скоро мы были оба пьяны, но, по счастью, компрометирующую нас посуду уже убрали — к тому моменту, когда в зал величаво вплыла Дражайшая Супруга Фиона, за которой, с видом легавой, идущей по следу, тащился Шелли; они вошли и двинулись мимо столиков, лучась благожелательностью к тем, кто по-прежнему входит в список самых-самых, других же, тех, кто не стоит ответных любезностей, удостаивали лишь краткого кивка. Наконец приблизились к нам. Коренастая Дражайшая Супруга предстала перед нами вся в драгоценностях, упакованная в шифоновое вечернее платье, у черного бархатного ворота скрепленное усыпанной бриллиантами застежкой и оттопыривающееся все больше не там, где надо. Шелли был в смокинге и лиловой рубашке с плиссированным жабо (мне такие рубашки всегда напоминают стиральную доску), к этому галстук в виде веревочки с какой- то индейской висюлькой и ковбойские сапоги ручной работы — видимо, для защиты от ядовитых змей, если вдруг придется с риском для жизни пересекать проспект Родео Драйв.
— Ну что, старые негодники, — наверное, не наговоритесь никак? — сказала Дражайшая Фиона и, наморщив аккуратненький, скульптурно выточенный хирургом носик, запечатлела на практически лысом черепе Хайми алый оттиск накрашенных губ. — Я слышала, веселая у вас была жизнь, когда вы в молодости вместе пребывали в развратном Пар-ри.
— Какого черта Шелли не предупредил меня, что он не может говорить?
— Ну ладно, ладно. Так тоже нельзя. Вам не хватает чуткости, вот и все. Хайми просто временами бывает трудно понять. Не правда ли, дедуля?
Дальнейшее смутно, помню только, что официант отвел Фиону в сторонку, после чего она на меня накинулась:
— Вы что, в самом деле давали ему пить крепкие напитки и есть жареное мясо с вином?
Хайми, вращая глазами, пытался быть услышанным:
— Бляпо шебо жо!
— У него недержание, — сообщила Дражайшая Фиона. — А вы ведь не придете убирать за ним в три часа утра.
— Вот только не говорите мне, что вы придете!
— Так вышло, что именно сегодня мисс О'Хара на ночь отпросилась.
Помню, Хайми поставил регулятор на реверс, откатился от стола, остановился, а потом дал полный вперед и устремился в сторону Дражайшей Внучки. Та взвизгнула, но Шелли успел выхватить ее с пути опасного снаряда. Впрочем, может, ничего подобного и не было, это опять я лезу в собственную память, что-то там подстраиваю, подкручиваю, меняя реальность. Но, по-моему, разозленный Хайми, который стукачей всегда терпеть не мог, стал потом гоняться за официантом, пытаясь взять его на таран, однако при попытке слишком круто повернуть редлштуль налетел на какую-то женщину за чужим столиком. Хотя, может быть, я только хотел бы, чтобы весь этот бедлам имел место. Наслаждаясь собственным рассказом, испытываешь большой соблазн что-то где-то иногда нарочно усложнить. Честно говоря, я вообще прирожденный лакировщик действительности. Хотя, с другой стороны, разве не это главное в ремесле писателя? — пусть он даже и новичок зеленый вроде меня.
Во всяком случае, обмен гневными репликами произошел несомненно. Все более визгливым голосом меня отчитывая, Дражайшая Фиона назвала меня безответственным пьяницей. Тогда я с ледяной вежливостью осведомился, собственные ли у нее груди или с искусственным наполнением, поскольку, на мой искушенный взгляд, они какие-то не одинаковые и разной плотности. На это Шелли отозвался в том смысле, что сейчас он даст мне по морде. Приняв вызов, я выплюнул на ладонь зубные протезы, спрятал их в карман пиджака и встал наизготовку. Дражайшая Фиона закатила обильно накрашенные глаза.
— Что за отвратный тип, — сказала она. — Пойдем отсюда.
И она пошла вон из зала, толкая перед собой каталку с Хайми, несмотря на то что он продолжал протестующе бормотать.
Когда я вышел на поиски лимузина, которым был «рад служить» Шелли, швейцар объяснил, что миссис Кац велела водителю ехать домой.
— В таком случае, — сказал я, благоухая «божоле», которым Фиона на прощание облила мою рубашку, — мне нужно такси.
— Куда едете, сэр?
— В «Беверли Уилшир».
Швейцар подозвал светловолосого, необычайно мускулистого верзилу парковщика.
— За двадцать пять баксов Клинт вас отвезет, — сказал швейцар. — Это не считая чаевых.
Клинт выкатил с парковки чужой «роллс-ройс» и с шиком доставил меня в «Беверли Уилшир». В полной раздерганности чувств я сразу направился в «Приют Фернандо», сел там к стойке и потребовал себе «курвуазье X. О.», что было с моей стороны глупостью, потому что я и так выпил более чем достаточно, да и не выдерживал я уже коньяк в столь поздний час.
— Что с вами, шалунишкой этаким, приключилось? — спросила сидевшая по соседству молодая женщина, указывая на мою рубашку.
Это была рыженькая красотуля в облегающей трикотажной кофте с большим декольте и с очаровательными веснушками на кокетливо улыбающейся мордочке. Юбка на ней была длинная, по щиколотку, с высоким разрезом сбоку.
— Можно вас угостить? — спросил я.
— От бокала французского шампанского не откажусь.
Мы с Петулой («Хотите ласково — можете звать меня Пет, — сказала она, — только не заласкайте») принялись обмениваться банальностями, причем даже самые хромые мои шутки она всякий раз вознаграждала игривым пожатием моего колена. Я подал знак бармену налить еще.
— Ой, гляньте-ка! — вскинулась она. — Если мы и дальше собираемся работать, что называется, в интерактивном режиме — а что мешает? это же свободная страна! — почему бы нам тогда не захватить себе вон тот столик в углу, пока до него кто-нибудь другой не добрался?
Втянув живот, я взял свою даму под руку и, волоча ее непомерно тяжелую сумку, потащился за ней к облюбованному столику. При этом я был весь преисполнен радости: в пьяном обалдении мне померещилось даже, будто другие мужчины в баре — молодые, из тех, что уже не видят во мне конкурента (будто старый конь борозду испортит!), — поглядывают на меня с завистью. И вдруг она зазвенела. Эта ее чертова сумка! В испуге я пихнул ее девице в руки. Та покопалась и вытащила сотовый телефон. «Да. Ага. Нет, я тут вроде как не одна. Скажи им, я передаю привет, и пускай он обожает Бренду», — сказала она и спрятала аппаратик.
За соседним столом, тесно прижавшись, сидели двое немолодых мужчин, оба в джинсах и свитерах команды «Лос- Анджелес кингз».
— А что, это правда, — спросил один, у которого свитер был с номером 99, — что студию (название он произнес, понизив голос) продают япошкам?
— Ты знаешь, — сказал его приятель, — это только между нами, но я видел документы. Там остаются сущие пустяки — точки над «i» расставить.
— Только не говори мне, — тем временем щебетала Петула, наглаживая мое колено, — что ты какой-нибудь продюсер. Да я бы и тогда не стала приставать к тебе со всякой там работой — ты ж понимаешь, мне это даром не надо, так что не волнуйся. Кстати, как ты думаешь, сколько мне лет?
— Двадцать восемь.
— Ай, шалунишка, смеешься надо мной? Мне вроде как тридцать четыре, и часики в моем теле уже тикают: тик-так, тик-так, даже сейчас, пока мы тут сидим да друг на дружку смотрим. А ну-ка, дай на тебя взгляну. Ну, я бы сказала, что тебе вроде как года пятьдесят четыре — в таком что-нибудь духе. Я угадала?
Ни за что не желая лезть в пиджак за постыдными очками для чтения, я притворился, будто изучаю карту вин (сплошной туман), и заказал бутылку «вдовы клико» и «курвуазье Х.О.».
— Ух, какой же ты хитренький! — подтолкнув меня локтем, воскликнула она.
Мясо и латкес во мне делали свое дело, живот распирало, и приходилось изо всех сил напрягаться, чтобы не опозорить себя раскатистым пердежом на весь зал. Тут, к счастью, моей даме понадобилось в «комнату маленьких девочек», что позволило мне пустить шептунка и наконец-то вздохнуть с облегчением, сохраняя невинный вид в ответ на хмурый взгляд мужчины с подветренного столика справа, чья жена принялась демонстративно обмахиваться меню.
На обратном пути Петулу ненадолго перехватил сидевший в одиночестве молодой человек с серьгой в ухе. Я не удостоил его взглядом.
— Что ему надо? — спросил я.
— Что надо, что надо… — проворчала она, окинув меня взглядом, в котором сквозила вельтшмерц[259], — что всем мужикам от нас надо?
Мы стали пить шампанское (причем я себе плескал еще и коньячку); при этом я — куда тут денешься? — полез в свой кладезь специально подобранных случаев из жизни и начал без зазрения совести сыпать именами. Но она никогда не слышала ни о Кристофере Пламмере, ни о Жане Беливо, а Пьер Элиот Трюдо, которому я был когда-то представлен, отыграл вообще не в ту степь.
— А, ну тогда типа передай ему от меня, что мне дико нравятся его «Дунсбери», — ответствовала она, приняв канадского премьер-министра за американского автора газетных комиксов, тоже Трюдо, только Гарри. Подавив зевок, она добавила: — Слушай, давай типа допьем в темпе да пойдем уже в твой номер. Но ты вроде как понимаешь, конечно, что я профессиональный эскорт, правда же?
— А-а.
— Ну что ты так скуксился, малыш, — сказала она и, расстегнув защелку своей непомерной сумки, мельком продемонстрировала мне хранящийся в ней кассовый аппарат для обработки кредитных карт. — Мое агентство принимает все кредитки, кроме «Америкэн экспресс».
— А можно поинтересоваться, почем берете?
— Я не беру, а принимаю гонорар, который зависит, ну, вроде как от ассортимента с учетом фактора длительности.
Тут она снова полезла в сумку и выудила оттуда ламинированную пластиком карточку, которая удостоверяла, что у нее нет СПИДа.
— Знаете, Петула, у меня был очень длинный день. Давайте-ка просто допьем и распрощаемся. Без обид.
— Что ж, спасибо за потерянное время, дедуля, — сказала она, осушила свой бокал и направилась прямиком к тому столику, за которым в одиночестве сидел ее сутенер с серьгой в ухе.
Я подписал чек и встал, пошатываясь, так что вряд ли выглядел внушительно, когда нетвердой походкой покидал бар. Оказавшись в своем номере, я был так зол на Мириам, что не мог спать. «Вот, полюбуйся, во что я превратился, — думал я. — В моем-то возрасте болтаюсь по барам, флиртую, как дурак, с блядьми — а все из-за того, что ты бросила меня». В постель я лег с книгой Босуэлла «Жизнь Сэмюэла Джонсона» — я эту книгу беру с собой во все поездки: хочу, чтобы ее нашли рядом с постелью, если я вдруг ночью преставлюсь, — и вот, читаю: «Боюсь, однако, что, вступив в общение с Сэвиджем[260], давно ведущим жизнь беспутного городского гуляки, Джонсон хотя и не отступал от благих своих принципов, но все же не полностью соответствовал тому мнению, которое сложилось о нем в дни большей его простоты и праведности у его друга мистера Гектора; теперь же он, пусть незаметно и незначительно, но все же вынужден бывал предаваться излишествам, каковые причиняли значительное беспокойство его благородному уму». Тут шрифт перед глазами начал прыгать, и мне пришлось книгу отложить.
Можно было бы, думал я, усугубив унижение, получить все же некое подобие разрядки, включив телевизор на каком-нибудь из порноканалов, но такую мысль я отбросил. Вместо этого с бьющимся сердцем призвал к себе образ доброй старой безотказной миссис Огилви. Настоящей англичанки миссис Огилви, приехавшей из Кента, где ее отец держал мануфактурную лавку — то есть заведение, аналогичное тому, что у нас в колониях, где язык, по ее мнению, испорчен американизмами, принято называть магазином галантереи. Вновь я спугнул ее, влетев в спальню, где застал в позиции, которую увидеть и умереть — миссис Огилви, эту набожную прихожанку, регулярно поющую в хоре церкви Святого Иакова, я увидел в трусиках и поясе с чулками в момент, когда она задумчиво склонилась, улавливая груди чашками бюстгальтера, прежде чем застегнуть его. Нет, стоп. Для этого рановато. Я заставил видеомагнитофон своей памяти переключиться в режим ускоренной перемотки назад, чтобы начать просмотр персональной мягкой эротики с момента моего появления в то утро у нее в квартире.
Сладостная миссис Огилви, которая вела у нас уроки французского и литературы и часто читала нам вслух из журнала «Джон О'Лондон'с уикли», была взрослой двадцатидевятилетней женщиной и совершенно, абсолютно — как я думал — недоступной. А потом настало то воскресенье, когда она выбрала меня себе в помощники, чтобы красить стены и потолки в ее двухкомнатной квартирке.
— Будешь хорошим работником, — сказала она, — накормлю обедом. En français, s'il vous plaît?
— Простите, миссис Огилви?
— Работник?
— Ouvrier.
— Très bien[261].
Мы начали с крошечной кухоньки и все то невероятно мучительное утро непрестанно друг на друга натыкались, что неизбежно в столь вызывающе тесном пространстве. Дважды тыльная сторона моей ладони случайно пробегала по ее грудям, и я боялся, как бы рука от этого не загорелась. Потом она залезла на стремянку — настала ее очередь красить потолок. Ух ты-ы!
— Ну-ка, помоги мне слезть, милый, — сказала она.
Потеряв равновесие, на краткий миг она оказалась в моих объятиях.
— Упс!
— Извините, — проговорил я, помогая ей выровняться.
— Извинением ты у меня не обойдешься, — сказала она, взъерошив мне волосы.
В полдень мы сделали перерыв, поели бутербродов из рыбного паштета с булкой, усевшись в уголке на кухонных табуретках. Еще она открыла банку с помидорами, один плюхнула на тарелку мне, другой себе.
— Давай, пока сидим здесь, не будем терять времени. Через две недели экзамены, ты не забыл? Ну-ка, скажи мне, как правильно называется то, что в вашем обезьянствующем доминионе (да кое-где и в Штатах) частенько называют мальпо- стиком?
— Детская коляска?
— Молодец. А как в Британии называют птичку-невеличку, которая здесь известна как синица?
— Не знаю.
— Сися.
— Ай, да ну! — сказал я, чуть не подавившись паштетом.
— Ну да, мы называем их сисями, но ты-то о другом подумал, я знаю, противный мальчишка! А теперь скажи, пожалуйста, откуда взялось слово «алиби»?
— Из латыни.
— Правильно.
В этот момент она заметила у себя на юбке белый потек краски. Встала, смочила тряпочку скипидаром и, задрав юбку, разложила подол на столе, чтобы стереть пятно. Юбка на ней была в складку, коричневая. [На странице 15 («ИЛ», 2007, № 8) об этой юбке сказано, что она была «твидовая». — Прим. Майкла Панофски.] Как сейчас ее вижу. Я думал, сердце у меня вот-вот выпрыгнет из груди и вылетит в форточку. Затем, повращав бедрами, она вернула юбку на правильное место.
— Ах, господи. Я стала мокрая во всех неприличных местах. Пойду переоденусь. Извини, душенька, — сказала она и протиснулась мимо меня, мягким прикосновением грудей навсегда оставив на моей спине ожог, после чего исчезла в спальне.
Я зажег сигарету, выкурил ее, а учительница все не возвращалась. Отчаянно хотелось писать, но, чтобы попасть в туалет, нужно было пройти через ее спальню. «Может, в кухонную раковину? — подумал я. — Нет. Вдруг она войдет и застигнет меня за этим?» Не в силах больше сдерживаться, я зашел в гостиную и увидел, что дверь в спальню приоткрыта. Черт с ним, подумал я в нетерпении. И вошел в спальню, где миссис Огилви в трусах и поясе с чулками стояла, наклонясь, и в задумчивости медлила застегивать лифчик.
— Простите, — сказал я, весь вспыхнув. — Я не знал, что…
— Какая разница!
— Мне просто нужно в туалет.
— Ну так и иди давай, — буркнула она неожиданно грубым тоном.
Когда, совершенно одуревший от вожделения, я вышел, она была уже одета. Включила радио, и оттуда запели:
В восемь поезд свистнул — время выпить пришло.
Теннесси уже, наверно, недалеко;
Подбрось угля лопату, чтобы ход не падал,
А вот уже и Чаттануга за стеклом!
[На странице 15 («ИЛ», 2007, № 8) по радио пели «Спят-ка злые». — Прим. Майкла Панофски.]
Вот тут-то я и расхрабрился настолько, что подступил к ней, сунул руки ей под свитер и стал расстегивать лифчик. Она не противилась. Наоборот, повергнув меня в сладостный ужас, скинула туфли.
— Не пойму, что на меня такое нашло, — проговорила она и стянула с себя юбку.
Я потащил вниз ее трусы.
— Какой ты нетерпеливый! Надо же, разыгрался. Attendez un instant[262]. Ну-ка, скажи, что джентльмену не к лицу, ну?
Мать! Бать! Хрять!
— Ну, не помнишь? — прошептала она, запустив быстрый язычок мне в ухо. — Джентльмен никогда не должен…
— Спешить! — торжествующе выпалил я.
— Молодец! Ну-ка, дай руку. Вот здесь, ага. О! Да, s'il vous plait!
Вот тут-то я и подошел к моменту, когда, лежа в одиночестве в гостиничном номере, где на прикроватной тумбочке мокнут в стакане зубные протезы, можно бы протянуть руку и взять в нее себя непосредственно. В моем дряхлом возрасте что остается? — только самообслуживание. И это бы, конечно, помогло мне забыться сном, однако не тут-то было. Черта лысого! В этот миг воображаемая миссис Огилви шлепнула меня по руке, резко ее с себя скинув.
— Ты что себе такое позволяешь? Коварный уличный сорванец! Наглый жиденок! Быстро надевай свои вонючие тряпки, купленные наверняка на распродаже, и убирайся вон!
— Что я опять не так сделал?
— Грязный старикашка. За кого ты меня принимаешь — за уличную девку, которую можно подклеить в баре? А вдруг туда вошла бы Мириам и увидела тебя во всем блеске твоего маразма? Или кто-нибудь из твоих внуков? Ты dégoûtant, méchant[263]. Будешь мне сегодня учить «Оду западному ветру» Шелли, а в понедельник утром в классе наизусть прочтешь.
— Это же Китс.
— Чепухи твоей и слушать даже не желаю!
Во сне ко мне пришла Мириам, опять с каким-то протоколом моих грехов в руке.
— Тебе нравится думать, будто ты Хайми доброе дело сделал, встал на защиту его прав, но я-то тебя знаю. Слишком хорошо знаю.
— Мириам, что за ерунда?
— На самом деле ты скормил ему всю эту еду и выпивку потому, что не простил тот случай, когда он, ничего тебе не сказав, взял за основу сценария рассказ Буки. Ты, как всегда, мстил.
— Да вовсе нет!
— Ты никогда никому ничего не прощал.
— А ты? — закричал я, просыпаясь. — А ты?
Я проснулся рано, как у меня всегда выходит вне зависимости от того, когда я заснул; встал, страдая от прегрешений вчерашнего вечера: башка трещит, в глазах песок, нос заложен, горло дерет, в легких жар, руки-ноги будто свинцом налиты. Проделал обычные процедуры: принял душ, всунул на место освеженные мятой жвала — хотя бы только для того, чтобы перед бритьем восстановить форму вваливающихся щек, после чего позвонил в рум-сервис, использовав надежный старый трюк, позволяющий добиться, чтобы завтрак принесли бегом. Ему я научился у Дадди Кравица.
— Доброе утро, мистер Панофски.
— Ничего себе доброе! Я заказал завтрак сорок пять минут назад, и вы дали слово, что мне принесут его не позднее чем через полчаса.
— Кто принимал заказ, сэр?
— Буду я еще запоминать, кто там у вас заказы принимает, но я просил свежевыжатый апельсиновый сок, яйца в мешочек, ржаной поджаренный хлеб, чернослив, «Нью-Йорк таймс» и «Уолл-стрит джорнал».
Пауза, потом опять ее голос:
— Что-то я не могу найти ваш заказ, сэр.
— Да вы там все, наверное, нелегальные иммигранты, не иначе!
— Дайте мне десять минут.
— Смотрите только, чтобы мне не пришлось звонить вам в третий раз!
Через двенадцать минут завтрак был у меня на столе и официант рассыпался в извинениях по поводу задержки. Я запил апельсиновым соком чеснок, проглотил таблетки от давления, от холестерина, противовоспалительные, те, что для хорошего настроения на каждодневной жизненной помойке, и шарики витамина С, потом полез в «Уолл-стрит джорнал» справиться, как там поживают мои акции. Так, «Мерк» поднялся на полтора пункта, «Шлумбергер» держится стабильно, «Америкэн хоум продактс» чуточку соскользнул, «Ройал датч» два пункта набрал, остальные ни то ни се. Как там страница некрологов в «Нью-Йорк таймс»? Пусто — ни друга, ни врага. Тут зазвонил телефон. В трубке раздался елейный голосок телепродюсера с Би-би-си (тот еще тип: из тех, что выпрашивают у таксистов пустые бланки квитанций и прибирают к рукам баночки от порционного джема, оставшиеся после завтрака в гостинице). Звонит из вестибюля. Бог мой, я же о нем совсем забыл!
— Я думал, мы договорились на десять тридцать, — сказал я.
— Нет, вообще-то на полдевятого.
Я пересекся с ним пару дней назад в баре «Поло лаундж», где он поведал мне, что делает документальный фильм про тех, кто попал в голливудские черные списки. У меня было настроение покуражиться, и я принялся вешать ему лапшу про всяких этих попавших в опалу типов, с которыми я познакомился через Хайми в Лондоне в тысяча девятьсот шестьдесят первом году, и в итоге согласился дать по этому поводу интервью в надежде, что его увидит Майк. Нет, просто потому, что захотелось покрасоваться, понадувать щеки.
Сидя под жаркими лампами, щурясь и симулируя задумчивость, я сказал:
— Сенатор Маккарти был беспринципный пьяница. Клоун. Это бесспорно, однако сейчас, когда охота на ведьм давно отошла в прошлое, задним числом я понимаю, что на него следует смотреть как на самого проницательного и значительного кинокритика всех времен. Эйджи[264] перед ним просто мальчик. — Потом, не забыв для эффекта выдержать побольше паузу, я прихлопнул их всех пыльным мешком: — Уж он конюшни здорово почистил, этого не отнимешь!
— Да, честно говоря, — не сразу нашелся, что сказать, телеведущий, — такой трактовки слышать мне еще не доводилось.
Нарочито запинаясь, будто бы с трудом подыскивая слова, я продолжал:
— Для меня лично проблема в некой внутренней дихотомии: к людям, которых имеют в виду, говоря о «Голливудской десятке», я испытывал большое уважение именно как к людям, в чисто человеческом плане, но не как к писателям даже второго ряда. Как о писателях я не могу говорить о них всерьез. Это была кучка марионеток, которые и в политике-то действовали по чужой указке, а главное, всю энергию вкладывали именно в свою дурацкую, продиктованную виной и стыдом, политическую возню, так что на дело, на творчество у них уже и сил не оставалось. Вот скажите мне, Францу Кафке нужен был плавательный бассейн?
(Один — ноль в мою пользу: кажется, я слышу сдавленный смешок.)
— Я не люблю это говорить, это я только для Би-би-си, эксклюзивно. Истина в том, что, как бы ни были мне неприятны политические взгляды Ивлина Во, я лучше брякнусь на диван с одним из его романов, чем стану смотреть, когда по ночному каналу ТВ в который раз крутят какой-нибудь из их сентиментальных, либерально-предсказуемых фильмов.
И тыры-пыры, тыры-пыры в том же духе. Потом прервался, чтобы поджечь первую за этот день сигару, затянулся, снял очки и, глядя прямо в камеру, говорю:
— Напоследок, чтобы нам всем было о чем подумать, прочту-ка я пару подходящих строчек из Уильяма Батлера Йейтса: «Их лучшее не убеждает вовсе, / Тогда как худшее полно разящей силы». Вот, боюсь, что в те дни оно так и было.
Готово, засандалил! Довольный продюсер поблагодарил меня за оригинальность мысли.
— Материальчик получился — супер! — сказал он.
Зазвонил телефон, я даже испугался — никто не знал, что вчера я поехал на дачу. Это, конечно, была Кейт.
— Откуда ты узнала, что я здесь? — спросил я.
— Интуиция. Наитие. Слушай, мы ведь в среду вечером разговаривали! Что тебе стоило сказать, что уезжаешь? Звоню Соланж — та тоже понятия не имеет, куда ты делся. Вашему консьержу…
— Кейт, прости, пожалуйста.
— …пришлось впустить ее в квартиру! Я так беспокоилась — с ума чуть не сошла.
— Да, надо было позвонить. Каюсь.
— Не стоило бы тебе сейчас там по лесам слоняться. Ни к чему, да и не на пользу.
— Это уж, дорогая, позволь мне самому судить.
— И вообще. В Монреале тебе делать больше нечего. Майкл в Лондоне. Савл в Нью-Йорке. Ты же не король Лир, которого все дети выгнали. Можешь хоть завтра к нам переехать. Я позабочусь о тебе.
— Боюсь, что я чересчур закоснел в своих привычках, чтобы перед кем-то отчитываться. Даже перед тобой, Кейт. Кроме того, у меня пока что друзья здесь. Но я обещаю приехать навестить тебя. Скоро. Может, на следующий уик-энд.
Н-да, только придется тогда сидеть и слушать бесконечные разглагольствования Гевина о необходимости реформы налогообложения. Потом вникать в сюжет последнего кинофильма, который он посмотрел. Подчиняясь приказу Кейт, он сводит меня на стадион «Мэйпл лиф гарденс» и будет с наигранным энтузиазмом смотреть хоккей.
— Между прочим, ты знаешь, что я тут нашел в старом ящике? Твою тетрадку с сочинениями за пятый класс.
— Продай дачу, папа.
— Нет, Кейт. Пока не могу.
Не могу, потому что мне необходимо время от времени удаляться в свой домик у озера, на место вменяемого мне преступления, чтобы побродить со стаканом в руке по пустым комнатам, где звучал когда-то смех Мириам и радостные вопли детей. Я тут листаю древние альбомы с фотографиями и, как старый дурак, хлюпаю носом. Вот мы с Мириам на старинном мосту «Понте Веккьо» во Флоренции. А вот на террасе кафе «Золотая голубка», где я рассказывал ей про тот раз, когда сидел там с Букой и Хайми Минцбаумом. Вот Мириам сидит на нашей кровати, тихая и безмятежная, и кормит грудничка Савла. Я играю ей на пианино ее любимого Моцарта. А теперь сижу, слезы катятся у меня по щекам, а я нянчу, прижимаю к груди ее старые садовые галоши. Или нюхаю ее ночную рубашку, которую спрятал, когда Мириам собирала вещи. Представляю себе, что вот так меня и найдут когда-нибудь. Брошенного мужа. Умершего от тоски. С ее ночнушкой, прижатой к шнобелю.
— Что это там старый аид в кулаке зажал? — спросит профессор Блэр Хоппер, бывший Гауптман. — У него там что — номер счета в швейцарском банке на старой тряпке записан?
— Мой бедный, любимый, прости меня, — заплачет Мириам и, упав на колени, прижмется щекой к моей холодной руке. — Ты был прав. Он поц, чмо и шлепер!
Тут я восстаю из мертвых, как эта — как ее звали-то? — этакая была завлекушечка [Глен Клоуз. — Прим. Майкла Панофски.], якобы утопленная в ванне в том фильме с сыном Кирка Дугласа, таким же уродом, как и его папаша, только у меня в руке не будет ножа. А, вот: «Рядовое влечение». [Фильм называется «Роковое влечение», там действительно играет Майкл Дуглас. Снят студией «Парамаунт» в 1987 году. Только в Северной Америке его кассовые сборы составили 156 645 693 доллара. — Прим. Майкла Панофски.] Я поднимаюсь и дрожащим голосом говорю: «Я прощаю тебя, дорогая!»
Нельзя сбиваться на жалость к себе. По многим причинам. Хотя, конечно, соблазнительно. Однако частенько в такие моменты мои грезы вдруг пронзает голос Второй Мадам Панофски, которая тоже ведь со мной здесь жила:
— Я тебе что, не нравлюсь, а, Барни?
Оторвав взгляд от книги, я хмурюсь, всем своим видом показывая, что мне помешали, и говорю:
— Ну что ты, нравишься, почему нет?
— Ты презираешь моих родителей, которые никогда не делали тебе ничего плохого. Это ведь ты вытворил, правда же?
— Вытворил что?
— Послал моей бедной матери письмо на бланке канцелярии Букингемского дворца (откуда ты только добыл его?), где говорилось, что ее кандидатура рассматривается на предмет вручения ей к Новому году Ордена Британской империи за ее благотворительную деятельность.
— Ничего подобного я не делал.
— Она целыми днями ждала у окошка, когда придет почтальон, а потом ей пришлось отменять прием, который по этому случаю уже был запланирован. Наверное, ты был доволен, что унизил ее так жестоко.
— Да не я это! Клянусь!
— Барни, мне бы хотелось, чтобы ты дал нам шанс. Сказал бы, что мне сделать, чтобы ты был счастлив.
— Да счастлив я, счастлив, счастлив.
— Так почему же ты со мной даже не разговариваешь?
— Поправь меня, если я ошибаюсь. Сейчас-то мы что с тобой делаем? Разве не разговариваем?
— Я говорю, ты слушаешь или делаешь вид. Вон — даже книгу не отложил.
— Вот. Отложил. И что дальше?
— Да ничего, иди ты к черту, нужен больно!
Здесь я искал уединения, но, когда стал печально знаменит, вокруг повадились маячить какие-то машины, из которых выходили люди поглазеть на дом убийцы. К берегу близко подходили катера и глушили подвесные моторы, чтобы всяким мерзавцам проще было вставать и щелкать фотоаппаратами. Однако в самом начале второго супружества мне и впрямь удавалось иногда спрятаться здесь от жены.
— Дорогая, в этот уик-энд, мне кажется, тебе не хочется ехать на дачу. Сейчас самые слепни. Да и комарье после этих дождей слетится тучами. Сходи лучше на свадьбу к Сильверманам. За меня извинись, а я там вызову Бенуа — пусть придет, починит крышу, а то ведь течет!
К тому времени моего отца уже выперли из полиции на пенсию, и он иногда сваливался ко мне как снег на голову — правда, далеко не каждый уик-энд.
— С моим-то богатейшим опытом я мог бы запросто устроиться куда-нибудь в охрану, если бы эти хазеры не отобрали у меня лицензию на оружие.
— А почему они ее отобрали?
— Почему-почему. Потому что моя фамилия Панофски, вот почему.
Дошло до того, что Иззи стал звонить высокопоставленному чину из Главного управления полиции провинции Квебек, который когда-то был его шофером.
— Чуть не месяц прошел, а я все не мог до него дозвониться. Ну, думаю, неужто не соображу, как его на чистую воду выманить. И сообразил, а то нет! Попросил одну подружку, чтобы своим голосом сказала, что она оператор, а звонок междугородний, из Лос-Анджелеса — простое человеческое любопытство, ты ж понимаешь, он-то не ожидал, ну и ответил. Я говорю, слушай, ты, жопа с ручкой, ты что там о себе вообразил? Если бы я звонил Папе Римскому, и то быстрее бы к нему пробился. Он говорит: ох, Панофски, я сейчас так занят, так занят! А я говорю: не засирай мне мозги, когда ты у меня служил, ты был не очень занят. Мне, говорю, не нужно никаких особых привилегий. Но погляди вокруг — в этом городе у каждого паршивого латиноса есть разрешение, а я ищу работу в охране, и без револьвера я голый. Ну, в общем, расколол его на это дело. Теперь все в порядке, и мне отдали два револьвера, моих любимых. Один короткоствольный — красавец! — а второй «тайгер». В общем, теперь у меня и эти, и еще я купил два ствола: вот, один оставляю тебе, кладу в ящик тумбочки у кровати, понял?
— Да на кой он мне?
— А вдруг кто-нибудь вломится — ты же черт знает в какой дали тут от всего живого, — ну, и сделаешь ему продувку мозгов.
На большинство уик-эндов, чтобы не сидеть в мучительной тиши, Вторая Мадам Панофски приглашала к нам своих родителей либо других столь же нежеланных гостей. Я в свою очередь для самозащиты выработал некоторые особые летние ритуалы. Исчезал, например, в озере на час или два с маской и ластами, возился там под водой, выискивая стаи окуней. Под предлогом того, что я слишком мало двигаюсь, слабею и жирею, каждое субботнее утро в любую погоду клал в рюкзак бутерброды с колбасой, немного фруктов, бутылку виски, термос с кофе и книгу, садился в свое еловое [Кедровое. — Прим. Майкла Панофски.] каноэ и плыл, как этакий современный Робинзон, на ту сторону озера, где большая гора. Греб и во всю глотку орал — либо «Спят-ка злые, злые псые, мявчи екаты — йе!», либо «И бинго, и банго, и бонго! Я требую высылки в Конго!..»
Гора, которая тогда еще значилась на картах как Орлиная Голова, давно переименована и называется теперь Монгру в честь оголтелого расиста аббата Лионеля Гру — его здешние сепаратисты почитают теперь как героя. Взобравшись на вершину, я устраивался на поляне в тени навеса, который сам когда-то построил; там я завтракал, попивал виски и читал, пока не засну.
В дом возвращался обычно уже в хорошем подпитии и под предлогом головной боли иногда ухитрялся избежать как общего обеда, так и следующих за ним игр в шарады или «эрудит». Потому что, сев за семейный стол, я неизбежно тут же ссорился с тестем, который провозглашал, например, что Ричард Никсон во время «кухонных дебатов» с Никитой Хрущевым в Москве был выше собеседника на голову.
— Папа хочет предложить твою кандидатуру для членства в клубе «Элмридж».
— Что ж, с его стороны это очень мило, только мне-то зачем? Я не играю в гольф.
— Откровенно говоря, — вступает теща, — я вас не понимаю: это же ради вас — вы сможете там знакомиться с нужными людьми, завязывать контакты, как-то восполнять отсутствие тех возможностей, которыми люди нашего круга пользуются не задумываясь. Вот сын мистера Бернарда, например. Он член клуба. И Харви Шварц тоже.
— И мы поигрываем иногда втроем, — приосанивается тесть.
— Смотрите, как это пошло на пользу тому же Максиму Гольду, а он в гольф тоже не играет. Ведь когда мальчишкой приехал из Венгрии, он еле говорил по-английски!
Довольно гнусный этот Гольд, ставший теперь невероятно богатым, управлял тогда фармацевтической компанией, и самым ходким товаром у них была плазма крови.
— Откровенно говоря, — ответил я, — я не хотел бы принадлежать к клубу, куда принимают таких, как Максим Гольд, который делает деньги на крови. Более того, — тут я поглядел на тестя с самой вежливой улыбкой, какую сумел изобразить, — я не способен понять, как это взрослые мужчины, во всем остальном вполне зрелые, могут тратить целый вечер на то, чтобы заталкивать в лунку маленький белый мячик. Только подумаешь об этом, и никакой веры в человечество не остается, вы так не считаете?
— Это шутка, папа, он тебя нарочно дразнит.
— Да ладно, что ж я, шуток не понимаю, что ли? Но там, по крайней, мере мы на свежем воздухе…
— Не отравленном сигарным дымом, — вставляет теща, обмахиваясь газетой.
— …наслаждаясь тем, что дарит нам благодетельная мать Природа, не выясняем между собою отношения на кулаках, как это делают хулиганы, играющие в хоккей. Что скажете на это, Барни?
Да, многое у меня связано с этой хижиной, она вся так и вибрирует от воспоминаний. Вот, взять хотя бы такое, к примеру.
Однажды летним вечером — ну да, конечно, это же всего два года назад было! — сидел я в кресле-качалке на веранде, которой дом весь опоясан вкруговую. Курил «монтекристо», потягивал коньяк и пребывал в полном довольстве и расслабленности, вспоминая все то хорошее, что со мной здесь происходило, как вдруг послышался хруст гравия под шинами автомобиля на подъездной дорожке. Это Мириам, подумал я, и во мне вся душа взмыла к небу. Мириам вернулась! Тут прямо передо мной остановился двухдверный «мерседес», и оттуда неловко выполз разряженный как картинка ойсгештройбельт[265] с неуверенной улыбкой на физиономии. А сам тщедушненький такой, костлявый старикашка, причем явно без понятия о том, насколько он глупо выглядит. Это оказался бедняга Норман Чернофски, давно ушедший на пенсию из своего Нью-Йоркского университета и растерявший остатки когда-то пышных седых волос. Теперь Норман носил парик.
— Черт бы меня побрал, — проговорил я, не придумав ничего уместнее.
— Я сюда приехал, потому что хочу, чтобы вы услышали, как это дело понимаю я. Мне кажется, претендовать на это вы в полном праве.
Бедный, простодушный, кроткий Норман! Он постарел, весь сморщился, однако так и остался, как потом выяснилось, склонен к истерической сентиментальности. Наряд его был, конечно, диковат, Норман выглядел в нем карикатурой на альфонса, но, увидев на его штанах пятно от соуса, я эти шматас ему простил.
— Прежде чем вы начнете говорить, — сказал я, — хочу предупредить вас, что я недавно общался с вашей женой.
Потом я пригласил его в гостиную.
— Вы общались с Флорой. Или вы думаете, я сам о ней не волнуюсь?
Норман начал с того, что напомнил мне о нашей встрече в вестибюле гостиницы «Алгонкин», произошедшей бог знает сколько лет назад и словно на другой планете, когда я подписал отказ от прав на Кларины работы, про которые мы оба думали, что они коммерческой ценности не представляют. Однако, к обоюдному нашему удивлению, Кларина репутация вдруг взлетела в поднебесье, и книжка рисунков пером, которые она машинально корябала, попивая кофе, стала год за годом расходиться тысячами экземпляров, так же как и ее «Стихи мегеры», переведенные на множество языков. «Фонд Клары Чернофски», торжественно основанный как, скорее всего, бесполезный жест любви и памяти, начал аккумулировать миллионы. Вначале офис фонда помещался в крошечной клетушке, служившей Норману кабинетом, он ни свет ни заря садился там под голой лампочкой и выстукивал ответы на корреспонденцию на портативной пишущей машинке, строго учитывая каждый цент, потраченный на бумагу, конверты, ленту для машинки, скрепки и копирку. Да-да, копировальную бумагу — вдруг кто-то там среди вас найдется достаточно старый, чтобы помнить, с чем ее едят. А как же! В те дни мы не только копиркой пользовались, нам, когда мы звонили по телефону, отвечали настоящие человеческие существа, а не электронные машинки с записанными на них всякими «ха-ха». В те стародавние времена не надо было становиться инженером по космической технике, чтобы справиться с прибором для включения и выключения собственного телевизора, — а то придумали какую-то замысловатую хреновину с двадцатью кнопками. Ну на кой, спрашивается, черт их так много! Врача вызывали на дом. Раввинами были всегда мужчины. Детей растили мамы, а не содержали их, как поросят, в сетчатых вольерах центров по уходу. Слово «софт» в странах, где понимают по-английски, означало чулки-носки-перчатки. И не было разделения зубных врачей на специалистов по деснам, по коренным зубам и по передним, по сверлёжке и по удалению — один зубодер делал все. А если официант вдруг плеснет на твою подружку горячим супом, хозяин предлагал оплатить химчистку плюс ставил на стол бутылку за счет заведения, и обиженная дамочка не вчиняла иск на квинтильон долларов — экая, понимаешь ли, цаца: у нее от этого «вкус к жизни пропал»! Если ресторан был итальянским, в нем подавали что-то похожее на макароны, иногда даже с котлетами. Не было таких блюд, как спагетти с копченой семгой или лапша «лингвини» всех цветов радуги, и не подавали всякие там рожки-ракушки с вегетарианской зеленоватой блямбой сверху, которая выглядит в точности так, будто пес наблевал. Опять я разошелся. Все-то меня заносит! Извините.
Душная нора, служившая офисом фонда, много лет назад уступила место пятикомнатным апартаментам на Лексингтон-авеню; теперь там постоянно трудится восемь человек, не считая юрисконсультов и менеджера по инвестициям, настоящего кудесника фондовой биржи. Миллионы скапливаются в фонде не только благодаря гонорарам и умелому размещению капитала, много денег поступает и в виде пожертвований. Когда Норман перестал со всем этим справляться, он взял в совет директоров двух афроамериканских феминисток — поэтессу Джессику Питерс, чьи стихи печатались в журналах «Нью-Йоркер» и «Нэйшн», и ученую даму Ширли Уэйд, преподававшую «культурологию» в Принстоне. Две эти кошмарные сестренки, в свою очередь, притащили историчку Дорис Мандельбаум, сочинившую собственный и, мягко выражаясь, спорный вариант ейстории «От Боадицеи до Мадонны».
Как раз эта самая мисс Мандельбаум и затеяла бунт, заметив, что у них в фонде выстроена все та же набившая оскомину фаллократическая структура, этакий, можно сказать, «гендерный оксюморон» — как это так! нельзя, чтобы главным начальником феминистской организации был мужчина, а значит, по сути своей сторонник патриархальной семьи. Да и по какому праву? Только потому, что он Кларин родственник? А где он был, когда она пала жертвой мужского бесчувствия? Посрамленный Норман с готовностью согласился уступить главенство, и его место передали ученой даме Ширли Уэйд. Однако Норман продолжал держать руку на пульсе, а глаз — на финансовой отчетности. В тысяча девятьсот девяносто втором году он на совете директоров обычным своим робким, извиняющимся тоном все же задал вопрос: так ли уж нужна была сестренкам прогулка на литературную конференцию в Найроби с пикником в Париже — ведь на все это уходят средства фонда!
— Наверное, если бы мы съездили в Тель-Авив, вы бы не задавали подобных вопросов? — услышал он в ответ.
Потом Норман имел наглость усомниться в законности оплаты фондом их обедов во «Временах года», в «Цирке», «Лютеции» и «Русской чайной».
— А что, для обсуждения дел нашего фонда надо собираться в грязной забегаловке где-нибудь в Гарлеме и есть там свиной рубец? Это будет кошерно?
— О господи, — проговорил Норман, покраснев.
— Хватит уже тут перед нами потрясать пенисом, Норм!
— И вообще, нам надоела ваша снисходительная манера…
— …и ваши сексистские намеки…
— …и ваш расизм!
— Как вы можете обвинять меня в… Да разве не я взял в совет директоров и вас, и вас, Ширли?
— Ой-вей, бубеле[266], вам же от этого было хорошо внутри, разве не так? Это согревало ваши кишкес!
— Можно было, придя домой, сказать женушке: у нас теперь даже шварцики в правлении есть!
В результате на экстренном заседании правления, проведенном (без Нормана) годом позже в «Прибежище басков», они всё решили и послали ему заказное письмо с уведомлением, что он выведен из состава правления фонда имени
Клары Чернофски, который отныне будет именоваться фондом имени Клары Чернофски для Женжчин.
— Черт возьми, Норман, почему же вы не обратились к адвокату и не выкинули вон всю эту шатию?
— Да это запросто, только они тогда возьмут да и напишут письмо в «Таймс», в котором заклеймят меня как расиста.
— Ну и что?
— Так ведь они будут правы, как вы не понимаете? Я перед ними раскрылся как расист; вы тоже расист, только я теперь признаю это, они мне на это глаза открыли! И я сексуально предубежден. И я лицемер. На работу в университет я — да, ходил с нашивкой «ВИЧ+» на пиджаке, но вы знаете что? Я ведь перестал посещать тот итальянский ресторанчик на Девятой улице, куда мы с Флорой наведывались годами, а почему? Официанты там многие голубые, и некоторые вдруг так исхудали! Что, если кто-то из них, чистя на кухне картошку, порежет палец и не обратит на это внимания?
Эти женщины заставили меня получше к себе присмотреться. И что вы думаете? Пришлось признать, что мне действительно было хорошо внутри, я чувствовал себя таким благородным, когда взял двух афроамериканок в совет директоров, ведь в глубине души я чего от них ожидал? — благодарности! Вы знаете, я им сказал однажды, что и сам ненавижу Шамира, и вообще я за образование палестинского государства, это правда, но в чем тут подоплека, вот вопрос! Может, я просто пытаюсь к ним подольститься? Смотрите: Чернофски такой хороший еврей! Он не выкручивает руки арабским детям на Западном берегу. Однажды на правлении Джессика приперла меня к стенке — признавайтесь, мол: если увидите, как трое моих сыновей идут к вам, скажем, по Сорок Шестой улице, вы же срочно перейдете на другую сторону — вдруг ограбят? У всех троих те самые прически — ну, знаете: с плоской макушкой, — но один стипендиат Джульярдской консерватории, а двое других учатся в Гарварде. Идет дождь, они ловят такси, и все машины проносятся мимо. Причем если бы таксистом был я — я, может, поступал бы так же. И вы тоже. Джесси Джексон[267] как ляпнет что-нибудь насчет засилья евреев — все сразу в шоке, а я вот слышал, что вы, например, называете афроамериканцев шварциками, и думаю, выйди ваша дочь за такого замуж, вы бы не бросились на радостях открывать шампанское. Я также вынужден признать, что они обе — и Джессика Питерс, и Ширли Уэйд — куда умней меня. Но вместо того чтобы радоваться… Вот! Опять я за свое. Радоваться, не радоваться! — вскричал он, молотя себя кулаком по лбу. — Какое я имею право вообще судить о наличии или отсутствии умственного превосходства афроамериканцев? Абсолютно никакого. Но в то время я втайне возмутился. А потом думаю: столько лет проработав, я выше ассистента в университете так и не поднялся, а вот Ширли в Принстоне — профессор, хотя на кафедру ее взяли только по закону о квотировании меньшинств. Да, ну и что? И Ширли, и Джессика обе шустрые и за словом в карман не лезут. Я на собраниях правления не смел рта открыть, так они меня затуркали — своими колкостями они с кого угодно спесь собьют.
Едем дальше. Когда они проголосовали, чтобы им выплачивать по тридцать тысяч долларов в год за то, что они участвуют в заседаниях правления, я встал на дыбы, но — слушайте! — как же я сам себе при этом нравился! Я прямо чувствовал этот вкус. Вкус денег. А Джессика, с этакой еще улыбочкой, и говорит: а что, Норман, если это вас так оскорбляет, вам, наверное, деньги вовсе не нужны, так откажитесь от зарплаты в фонде! Нет, сказал я в ужасе, я не могу этого сделать, потому что тогда создастся впечатление, будто я критикую моих уважаемых коллег. Это может быть истолковано как моральное их осуждение.
Хотите обо мне услышать вещи еще более стыдные? Пожалуйста. Джессика не только умница, она еще и красавица, и про нее говорят, что она спит со всеми подряд. А я вот никогда не занимался любовью с негритянкой. Господи, о чем я говорю? В свои шестьдесят три года я вообще никогда не спал ни с кем, кроме моей Флоры. Мог умереть и так и не узнать — вдруг я жутко обделен в жизни и с кем-нибудь другим было бы много лучше. Короче, на заседаниях правления я стал ловить себя на том, что поглядываю на Джессику — на ее груди, на то, как она кладет ногу на ногу, и она замечала это — могу поклясться, что замечала. Сидит себе в короткой юбочке, будто не видит, как она у нее задралась, — сидит и этак умственно рассуждает о Генри Джеймсе, Марке Твене и такие закладывает виражи, такие идеи подкидывает, я бы ничего похожего в жизни не придумал за все тридцать лет преподавания, и тут у меня что? — эрекция! Для наших собраний я заказывал ланч в ресторане внизу, и однажды принесли куски курятины с картофельным салатом; Ширли только хотела передать мне тарелку с четвертью грудки, а Джессика ее руку отводит и говорит: я, говорит, думаю, Норман не об этом мечтает — ему бы черного мясца! И обе разражаются утробным смехом, а я сижу весь красный. Боже, как мне стыдно! Я такая свинья. А Дорис — что ж, и Дорис тоже, я не выносил, когда она принималась меня поддразнивать, но она ведь права была насчет меня. Я не хотел бы, чтобы моя дочь стала жить с другой женщиной. По правде говоря, мне даже и в одной комнате находиться с лесбиянкой или гомосексуалистом неловко. Почему? Я скажу. Вот, прямо словами Дорис: я не уверен в своей мужественности. Ну например: если бы я лежал в постели с закрытыми глазами и у меня бы отсасывал мужчина (простите за терминологию) — разве я почувствовал бы разницу? Разве не кончил бы точно так же? Я как о чем-нибудь подобном начну думать, у меня от страха аж горло перехватывает. Но ведь и с вами наверняка то же самое — ну, насчет того, что, если бы это делал мужчина, — вот вы и отпускаете шуточки по поводу педиков, а я — нет, я больше — ни-ни!
О'кей. Хватит. Больше Норман увиливать не будет. Ведь у вас какой вопрос на языке вертится: почему я — кавычки открыть — украл — кавычки закрыть — эти деньги. Да не было это воровством, я взял то, что мне причиталось. Нет. Меньше, чем причиталось. Судите сами: если бы не я, кто бы когда услышал о Кларе Чернофски? Это вы, что ли, печатали ее стихи за свой счет? Вы трясли этой по-тихому напечатанной книжонкой перед одним издателем, перед другим — в те дни, когда для них я был как грязь под ногами? И не вы же рассылали умоляющие письма критикам! Сколько бы стоил литературный агент? Десять процентов, я думаю, а может, и пятнадцать. Самое идею фонда кто высказал, как не я? И все миллионы, что скопились там и растут, умножаются день ото дня, — все это благодаря мне. И каждый год мы раскошеливаемся на сотни тысяч долларов в виде грантов, стипендий, да бог знает чего еще, у меня слов не хватает, и как вы думаете, хотя бы раз мне кто-нибудь сказал спасибо? И думать забудьте. И вот я сложил все те часы, что я потратил за многие годы, и прикинул — ведь стоит же моя работа пятьдесят долларов в час, а это меньше, чем заряжает какой-нибудь хренов водопроводчик, не говоря уже об адвокате, и в сумме вышло семьсот пятьдесят тысяч. Пусть это называют кражей, растратой, мошенничеством, начхать, мне это причиталось. Кстати, хотите посмеяться? Сейчас посмеетесь. Только налейте мне еще.
— Мне кажется, вам достаточно, Норман.
— Ему кажется, мне достаточно. Из ваших уст слышать забавно. — И он протянул мне бокал.
Я налил ему чуть-чуть, обильно разбавив водой.
— Зашел я перекусить в «Лютецию». Меня усадили у двери в кухню, на самом пути официантов, которые снуют туда-сюда, а я и не знаю — ни что заказывать, ни какое вино с чем пьют. Вы любите икру? В романах я про нее читал тысячу раз, а ведь какая соленая, зараза! Не понимаю, из-за чего дер гевалт. Я это к тому что… вы как — заметили бы, что на мне шайтель[268], если бы не знали меня раньше?
— Вы у меня переночуете, Норман?
— Да я уже номер снял в мотеле.
— Вряд ли это было необходимо.
— Во-первых, я не был уверен, что вы здесь и что вы меня не прогоните. Во-вторых, я путешествую с молодой женщиной, вам она может не понравиться, но это уж мое дело, если не возражаете.
Тут в нем слезливость уступила место смешливости.
— Представляете, Дорин читает только комиксы «Арчи»! В машине эта юнге-цацка слушает рок-музыку, жует резинку и надувает из нее пузыри. Я зверею от этого. А в мотеле мы должны каждый день остановиться не позже чем в шесть тридцать, чтобы она не пропустила по телевизору очередную передачу викторины «Своя игра»! И раздеваться перед ней неловко — этакий тощий старикашка! Простите, что спрашиваю, но как у вас с варикозом вен?
— Да есть немного.
— Барни, Барни, я уже даже не пойму, кто я, куда, зачем, что я делаю! Сяду в уборной и плачу, открыв все краны, чтобы она не услышала. За Флору жутко беспокоюсь, и дочь меня теперь ненавидит, а когда меня наконец поймают, сдохну ведь в тюряге с обычными уголовниками. А вы-то как нынче? — господи, я ведь даже не спросил!
— Вы уже все деньги потратили?
— Думаю, пока у меня ушло тысяч двести, может, меньше. А какая разница?
— Вы не хотите вернуть оставшееся?
— Я взял только то, что по праву принадлежало мне.
— Ответьте мне на вопрос.
— Ответьте ему на вопрос. Не пойду я в тюрьму! Золь зайн азой[269].
— Если вы решите вернуть то, что осталось, я могу поехать в Нью-Йорк и поговорить с правлением. Предложу им признать такое возмещение при условии, что они откажутся от обвинений в ваш адрес. Уверен, они на это согласятся.
— Как я могу на вас это взваливать?
— Я богат, Норман.
— Он богат. Надо было мне телевидением заняться, продюсировать дерьмо для болванов.
— Норман, вы начинаете сейчас походить на вашего дядюшку Хайма, алав ха-шолем.
— Я вам признателен за это предложение. Правда признателен. Но Флора никогда меня назад не примет. Как я могу винить ее? Да и к старым друзьям я уже после такой истории не сунусь, — сказал он и внезапно встал. — У вас, кстати, нет конфеток каких-нибудь? Орешков или шоколадки — в таком роде, а? Я обещал ей что-нибудь привезти, но сейчас все уже будет закрыто.
— Сожалею. Нет. Норман, приходите завтракать, поговорим еще. Насчет того, чтобы возместить недостающие деньги, — это я серьезно. Могу и с Флорой поговорить.
— Может, есть шоколадное масло? И хлеб в нарезке, а?
— К сожалению, нет: я теперь уже не так часто сюда наезжаю. Кстати, неплохо бы мне проветриться. Давайте, вы оставите вашу машину здесь, а я подкину вас до мотеля.
— Да это ж всего пару миль отсюда, может, три. Я вполне в состоянии.
Надо было мне настоять.
В фонд имени Клары Чернофски для Женжчин Лексингтон-авеню, 615, г. Нью-Йорк, штат Нью-Йорк, США
От Джереми Каца
Председательствующего существа Объединения «ГНУС»
Главпочтамт, а/я 124, г. Монреаль, провинция Квебек, 18 октября 1992 г.
ЗАЯВЛЕНИЕ
Уважаемые руководящие существа!
Всем приветик. Обращаюсь к вам за грантом от имени ГНУС (Гендерно-Независимых Устроителей Существования), однако, прежде чем приступить к делу, хочу рассказать вам кое-что о нашей организации, о своей мелкой персоне и о моих куда как более значительных друзьях.
Я нахожусь на иждивении у Джорджины, которой очень горжусь — она единственный сотрудник женского пола в подразделении монреальской полиции, предназначенном для вооруженной борьбы с бандитами и террористами. Этого положения она добилась несмотря на ситуативные сложности: ей вслед свистят, строят глазки и пристают всеми иными гендерно-провокативными способами. Вот что было хотя бы на прошлой неделе: выходит она из Десятого отдела в штатском (облегающая кофточка, микроюбка, черные колготки в сеточку и туфли на шпильках), так дежурный — представляете? — поднял брови и говорит: «Ну, Джорджи, ты прямо как никогда сегодня выглядишь!»
Что до меня, то я поддерживаю, что называется, огонь в очаге и вожусь с нашими детьми, Оскаром и Радклифом. Я обожаю Джорджину, однако порою с ней бывает трудновато. После работы Джорджина иногда заходит в «Подвальчик Сафо» (это ее любимое прибежище), там с кем-нибудь знакомится и приглашает ее домой, не позвонив мне. Я, в общем-то, не возражаю, но не люблю, когда меня застают в затрапезном виде. Уж всяко я предпочел бы, чтобы она, предупредив звонком, дала мне возможность переодеться во что-то более soigné[270], не говоря уже о том, что они приходят, а на столе бумажные салфетки!
Вчера вечером Джорджина позвонила сказать, чтобы я не ждал ее домой к обеду. Что-то там типа того, что две женжчины из патрульно-постовой службы Десятого отдела, Брунгильда Мюллер и Элен Дион, решили связать узелком свои судьбы и съехаться вместе. Ну, и все женжчины отдела устроили им девичник, заказав пару столиков в «петушатнике» — баре с мужским стриптизом к востоку от центра. Раз так, я сел побаловать себя редким удовольствием — утренней газетой. А там на первой странице спортивного обозрения — фотография Майка Тайсона, преступника, осужденного за изнасилование, который вскоре снова намерен претендовать на титул чемпиона мира по боксу в тяжелом весе, и тут меня внезапно осенила идея.
Сегодня утром я постелил на стол лучшую скатерть из ирландского льна и пригласил все руководство ГНУСа на чай с печенюшками без сахара.
Не люблю бахвалиться, но что было, то было — мою идею все встретили на ура. Вот в чем она состоит. Чтобы не растекаться по древу: не правда ли, будет просто magnifico[271], если Майка Тайсона, врага всего женского рода, человека, на которого с омерзением смотрят все представители очевидных меньшинств, кто бы они ни были, вызвала бы на бой и отняла у него титул чемпиона мира в тяжелом весе женжчина-боец! Это, несомненно, стало бы ПОВОРОТНЫМ ПУНКТОМ всей ЕЙСТОРИИ. С этой целью ГНУС берется прочесать страну от моря до моря в поисках такой женжчины-претендентки. Но наши финансовые возможности ограничены, потому-то мы и обращаемся в фонд имени Клары Чернофски для Женжчин с просьбой о предоставлении нам фанта в 50 000 долларов. Мы добавим эти средства к тем, что собираем, продавая выпечку и устраивая благотворительные лотереи. Вы можете принять участие в выдвижении Первой Женжчины Чемпиона Мира в Тяжелом Весе. Ну как?
ГНУС с нетерпением ждет вашего ответа.
Я сидел в офисе, скучал и, от нечего делать сняв трубку, услышал, как секретарша в приемной говорит:
— Добрый вечер. «Артель напрасный труд» слушает.
— Соедините меня, пожалуйста, с Барни Панофски.
— Как вас представить?
— Мириам Гринберг.
— Если вы актриса, мистер Панофски предпочел бы получить от вас письмо.
— Пожалуйста, скажите ему, что на проводе Мириам Гринберг, будьте добры.
— Сейчас посмотрю, здесь ли он.
— Мириам, вы в Монреале?
— В Торонто.
— Какое совпадение! Я как раз завтра буду в Торонто. Как насчет пообедать вместе?
— Вы невозможны, Барни. Я звоню потому, что вчера пришел ваш подарок.
— А.
— Как вы решились на такую фамильярность?
— Вы правы. Мне не следовало этого делать. Но я, как увидел это в витрине «Холт Ренфрю», сразу подумал о вас.
— Я отсылаю назад.
— Как, в мой офис?
— Можете не волноваться.
— Я же сказал — извините.
— Этому надо положить конец. А то получается, будто я дала вам повод.
— А не лучше ли встретиться и все это обговорить?
— Тут нечего обговаривать.
— Ну зачем же так сердиться!
— Вы за кого меня, вообще, принимаете?
— Ах, Мириам, Мириам, вы не поверите, но, по правде говоря, я только о вас и думаю.
— Так — стоп. В моей жизни, между прочим, присутствует мужчина.
— Но вы ведь не живете вместе, правда?
— А вам-то какое дело?
— Я жуткий зануда. Понимаю. Так почему бы нам не встретиться за ланчем и…
— Я же вам сказала…
— Постойте. Встретимся за ланчем. Только один раз. И если вы решите, что не хотите меня больше видеть, — ну, так тому и быть.
— Честно?
— Клянусь!
— Когда?
— Скажите, когда вам удобно, и я приду.
— В среду. В кафетерии с комплексными обедами на крыше гостиницы «Парк Плаза».
— Нет. Внизу. В гриль-баре «Принц Артур».
Вчера вечером я совершил ошибку. Перечитал кое-что из той гнуси, которую, важно надувая щеки, принимал за нечто вроде моей собственной «Apologia pro vita sua»[272] с этакими еще легкими реверансами в сторону кардинала Ньюмена. Множество отступлений, пустословие — сплошной Барни Панофски в пьяном бреду. Правда, Лоренсу Стерну[273] подобные излишества сошли с рук, а я чем хуже? Поверьте, со мной вам еще повезло! По крайней мере, читателю не приходится ждать до конца книги третьей, пока автор соизволит народиться на белый свет. И вот еще что. Мне не требуется на шести страницах описывать, как переходят поле, а представьте, если бы эту книгу писал Томас Харди! И я умею дозировать метафоры — не то что Джон Апдайк. Когда доходит до описательных пассажей, я восхитительно лаконичен, в отличие от Ф. Д. Джеймс[274], писательницы, которой я, между прочим, восхищаюсь. Ее персонаж может войти в комнату с такой новостью, что, как бомба с подожженным фитилем, уже аж шипит — сейчас бабахнет, но Ф. Д. Джеймс ничего вам не откроет, пока не узнаете, какого цвета и из какого материала шторы, какой выделки на полу ковер, какого рисунка обои, что за картины на стенах и какого качества, сколько в комнате стульев и каков их дизайн; потом очень у нее всегда важен вопрос о тумбочках: что за тумбочки у кровати — настоящий ли это антиквариат из лавки древностей в Пимлико или жалкая подделка, купленная в сети магазинов «Хилс». Ф. Д. Джеймс не только одаренная писательница, она еще и балабуста, настоящая хозяйка, рачительная и радушная. К тому же очень привлекательная дама, но эту мысль я ни в коем случае не должен развивать, а то сейчас меня опять куда-нибудь занесет. Или еще какой проявится мой недостаток.
По вечерам я валяюсь на своем одиноком ложе, то бишь на диване, скитаюсь по каналам телевизора и предаюсь пьянству, при этом на кофейном столике на расстоянии протянутой руки у меня всегда лежит бинокль. Он бывает нужен, когда я смотрю «развернутые» интервью с болтливыми политиками, всякими учеными браминами, экономистами, редакторами газет, умными головами от социологии и психологии и другими дипломированными идиотами. Зачем? Затем, что эти интервью у них обычно берут в солидных будто бы кабинетах, и полки позади речистого придурка обязательно ломятся от книг. Сидит, скажем, перед нами прославленный автор новаторского исследования, проведенного на пяти тысячах канадцев, в результате которого выяснилось (ку-ку! ку-ку!), что богатые довольны своей жизнью чаще бедных и реже страдают от недоедания. Или — еще лучше — сексолог (что бы это слово, кстати, значило?), неожиданно осмелившийся предположить, что насильники чаще всего люди одинокие, в детстве сами подвергавшиеся сексуальным домогательствам или выросшие в неблагополучных семьях. Едва какой-нибудь такой умник на экране появится, я тут же хвать бинокль и давай высматривать: что у него за книжки на полках? Если там среди авторов затесался Терри Макайвер, я телевизор сразу гашу и сажусь сочинять письмо на Си-би-си, в котором подвергаю сомнению вкус и компетентность их экспертов.
Вчера спал плохо, проснулся в пять, так что утренних газет пришлось ждать до полседьмого.
Нечто интересное подкинула нам сегодня «Глоб энд мейл». Эльфрида Блауенштайнер, вдова из города Вены, здорово села в лужу. Я понял так, что она регулярно печаталась в колонках брачных объявлений австрийских газет:
Вдова, 64, 165 см, хотела бы разделить тихую осень своей жизни с симпатичным вдовцом. Люблю хлопотать по хозяйству, работать в саду, хочу о ком-то заботиться, буду верной подругой.
Оказалось, что сия немецкая Мадам Одинокое Сердце — это крашеная блондинка в дымчатых очках, которую помимо всего прочего не оттащить от баденской рулетки и столов для игры в «очко». На ее объявления во множестве откликались одинокие старые дурни, главным образом пенсионеры, а она из них выбирала кто побогаче. По данным полиции, ее доходы от банковских счетов, недвижимости и денежных средств, перешедших к ней в результате изменения завещаний, исчислялись миллионами. Ее излюбленный modus operandi[275] состоял в том, чтобы месяцами по капелюшечке подливать в еду и питье жертвы лекарство от диабета. Это неизбежно приводило клиента к смерти, которая казалась естественной. Пока что бабуся божий одуванчик созналась в четырех убийствах, но у полиции есть подозрение, что в ее, так сказать, шкафу скелетов гораздо больше. Мне это напомнило героя Чарли Чаплина, которого тот сыграл в своем последнем фильме, «Месье Забыл-как-звали» [ «Месье Верду» (студия «Юниверсал», 1947) не был последним фильмом Чаплина. Последним был «Графиня из Гонконга» (Чарльз Чаплин, 1967), где главную роль сыграл Марлон Брандо. — Прим. Майкла Панофски.], — как тот лихо расправлялся со вдовами; интересно, неужели Эльфрида вдохновлялась теми же идиотскими соображениями? А именно: «Что значат жизни нескольких бесполезных старых олухов по сравнению с ужасами этого мира?»
В мою пользу говорит уже хотя бы то, что я никогда всерьез не раздумывал о том, чтобы случайно утопить или отравить Вторую Мадам Панофски, а ведь наши совместные завтраки — это был сущий ад. Удивительно памятливая и болтливая, моя «благоверная» имела привычку за утренним кофе делиться со мной своими последними снами. Одно такое прекрасное утро настолько прочно запечатлелось в моем подчас довольно капризном мозгу, что я помню его по сию пору и не забуду никогда. Постараюсь покороче.
Предыдущим вечером в баре «Динкс» я встретил Джона Хьюз-Макнафтона, с которым мы собирались вместе на хоккей; у меня в нагрудном кармане лежали два билета. Джон был уже навеселе, тут же оказался и Зак Килер, тоже хорошо поддатый:
— Слышь, Барни, а ты знаешь, почему шотландцы ходят в килтах?
— Да мне, в общем-то, по барабану.
— А потому что, когда расстегиваешь молнию, овца может услышать!
Савл, чьи суждения я так или иначе должен учитывать, не одобряет моего хоккейного фанатства.
— В твоем возрасте, — сказал он мне недавно, — уже неприлично за этими балбесами хвостиком бегать.
Но в тот раз на игру я так и не попал. «Динкс» в два часа ночи закрылся, Джон, Зак и я вывалились на обжигающий уши мороз (снег, ветер, все как положено), такси нигде ни одного, и побрели мы пешком в какую-то нелегальную распивочную на Мактавиш-стрит, а уж когда доплелись, от наших пальто в тепле даже пар пошел.
Вполне понятно, что на следующее утро, когда Вторая Мадам Панофски в стеганом розовом пеньюаре присоединилась ко мне за завтраком, мне было не до нее. Прячась за газетой «Газетт», развернутой на спортивной странице, я читал:
Большой Жан Беливо привел…
— Ты знаешь, мне такой сон про тебя тяжелый приснился!
…«Монреальцев» к…
— Ку-ку! Я говорю, мне сон такой…
— Да слышу, слышу.
…убедительной победе со счетом пять…
— Будто мне снова шестнадцать лет — вот не могу только понять, почему в этом сне у меня волосы все еще заплетены в косу с бархатной ленточкой из магазина «Закс» на Пятой авеню, которую тетя Сара подарила мне за месяц до того, как идти выскребаться (ну, ты понял — она аборт делала). Кончилось тем, что бедняжке удалили матку, и от расстройства она тут же наняла частного детектива, чтобы он повсюду ходил и следил за дядей Сэмом. Самый его тяжкий грех, как выяснилось, состоял в том, что вместо занятий по изучению Талмуда у рабби Тейтельбойма он ходил играть в карты в заведение при парикмахерской «Бродвей» на улице Сан-Виатер. Ты ведь знаешь, где это? — как раз по соседству с тем местом, где раньше была кошерная мясная лавка Ройбена, мама у него кур всегда покупала. Ройбен был такой странный! Иногда мама брала меня с собой, так он каждый раз: «И как же это такая красоточка, а до сих пор не замужем?» В общем, чушь какая-то: я в этом сне еще с косичкой, и фигура у меня еще не развитая, но уже будто бы в парикмахерскую хожу — в салон мистера Марио, на Шербрук-стрит, у вокзала Виктория. Кстати, насчет вокзала: ты почему вчера не забрал из магазина абажур? Я третий раз тебя прошу, а ты все обещаешь. Опять забыл? Более важными вещами занят? Ну как же, конечно. А вот скажи я, что в доме не осталось твоего шотландского первача, ты — зуб даю — тут же все бросишь и кинешься в магазин. Я у мистера Марио была любимица. «У вас такие прекрасные волосы, и так вьются! — говорил он. — Это я должен вам платить за право их укладывать». Он три года назад умер… нет, четыре — от рака яичек (кажется, с этого все началось).
Дрожащей рукой я поставил чашку на стол и прикурил «монтекристо № 4».
— Я удивляюсь, ты когда-нибудь слышал об эмфиземе?
— Ты продолжай, продолжай.
— Это похуже аборта будет — для мужчины то есть — потерять яички, я уже не говорю о том, что это значило для Джины, его жены (бедняжка!). Вот назови любую арию Верди, и Джина запросто могла ее исполнить слово в слово, пока моет тебе волосы. А он уже по всем органам разошелся — этот рак яичек, — так что мистеру Марио живот разрезали и снова зашили — сделать ничего было нельзя. После него остались Джина и двое детишек. Дочка работает теперь в отделе парфюмерии «Ланвен» в «Холт Ренфрю» — вот почему я туда больше не хожу: своей фамильярностью она меня раздражает. Не люблю этого. Меня совершенно не радует, когда она меня при всех зовет по имени, как закадычная подружка, да так громко, что на том конце зала слышно. А младший, Мигель, стал поваром, и, по-моему, он совладелец ресторана «Микеланджело» на улице Монкленд. Ну, там — помнишь? — чуть-чуть пройти от кинотеатра «Монкленд». Я, когда была девчонкой, смотрела там «Навеки твоя Эмбер»[276] — папа сразу умер бы, если бы узнал. С Линдой Дарнелл, Корнелем Уильде и Джорджем Сандерсом, помнишь? — мне он ужасно нравился. Нам надо бы на днях попробовать сходить в «Микеланджело». Сильверманы были на прошлой неделе и говорят, там и недорого, и вкусно, и между столиками места достаточно. Совсем не так, как в этих твоих любимых бистро на Сен-Дени-стрит, которые, конечно, я понимаю, напоминают тебе Париж, ты заходишь и всех этих французиков тут же о себе оповещаешь, причем громко и по-английски, то есть, как всегда, напрашиваешься на неприятности. Я понимаю, это доставляет тебе массу удовольствия. Они подслушивают, и ты, естественно, устраиваешь представление, изображаешь из себя тупого толстосума — будто бы у тебя счет в швейцарском банке, а прочесть меню по-французски ты не способен. Я помню, как в тот раз ты проорал: «Что еще, к дьяволу, за pate? Что это такое?», произнеся это слово с ударением на первом слоге. Тебе очень в тот вечер повезло, что тебя не побили. Парень за соседним столом жутко бесился. А в «Микеланджело» Герб ел pasta у fagioli[277], а потом снова лапшу, только на сей раз lasagne по-соррентски. Собственный вес его совершенно не беспокоит, хотя, казалось бы, должен — на второй этаж взойдет, а как будто марафон пробежал. И от волдырей он из-за этого страдает. Даже и в области половых органов. Марша говорила мне: это кошмар, никакой жизни, особенно если пузырь вдруг лопнет. А Марша взяла салатик и телячьи котлеты по-милански — представляешь, это с ее-то щелями между зубов (когда мы вместе учились в школе «Юность Иудеи», она ни за что не соглашалась носить скобки), а ведь туда кусочки попадают, я просто не знаю, куда глаза девать. Однажды я проявила заботу, шепнула ей об этом, мы в тот раз были с двумя мальчиками в кафе «Мисс Монреаль»; я была с Сонни Апельбаумом, он хотел жениться на мне, и сегодня — ты только представь — я оказалась бы с мужем, разбитым болезнью Паркинсона. Я ей тихонечко так шепнула на ушко, а в ответ получила такой взгляд, такой взгляд, вот когда взглядом хотят убить, это тот самый случай, и я больше никогда ей об этом не заикалась. Однако ей все же не следует разговаривать с открытым ртом. Ах, прости, пожалуйста. Нет, я правда прошу прощения. В твоих глазах она идеал. На свадьбе у Ротштейнов ты танцевал с ней до упаду. И вы так липли при этом друг к другу, волосок между вами не просунешь. И не думай, будто никто не заметил, что вы где-то пропадали целый час вдвоем. Я знаю. Не надо мне это повторять. У нее немного закружилась голова, и ты повел ее пройтись у воды. Ага, конечно. Только вот согласитесь, сэр Галахад, что, если бы во время танца в обморок упала Норма Флейшер (она, кстати, толстая не потому, что ест много, — это у нее с эндокринной системой проблемы), ты бы и не посмотрел в ее сторону. Пройтись он ее повел. Повел ты ее в лодочный ангар. Ей такое не впервой, она на всех мужиков кидается, так что не думай, будто ты такой особенный. Надо было ей дать тебе открытку с номером, как с теми утками давали в парижском ресторане, куда ты водил меня, в этом, как его… «Тур д'Аржан».
…со счетом 5–2, но это может оказаться пирровой победой…
— Я тебе надоедаю?
— Нет.
— Тогда отложи газету в сторону, пожалуйста.
— Я и так уже отложил.
…пирровой победой, потому что Фил Гойет получил от Стэна Микиты удар клюшкой…
— Ты опять читаешь.
— Ты, кажется, начинала мне рассказывать сон.
— Я знаю, что я начинала тебе рассказывать, и расскажу, но все в свое время. Куда это мы так спешим? Вчера, между прочим, когда ты наконец вернулся, ты такой шум устроил! Судя по времени твоего возвращения, хоккей, видимо, длился восемнадцать периодов вместо обычных трех, а главное, как ты так сумел порвать рубашку, вот что мне интересно. Нет. Как раз это мне совсем не интересно. Но это мне напомнило — то есть твое поведение мне напомнило, — что я должна кое о чем с тобой договориться. В пятницу вечером мы идем к моим родителям встречать шабат[278], так вот на сей раз ты не отвертишься. Я понимаю, для тебя это тяжкая повинность, придется надеть костюм, зато отец специально для тебя держит виски лучших сортов. Да, вот еще что я забыла. В прошлый раз новая прислуга подала тебе его со льдом. Ей за это голову с плеч, правильно? А если без шуток, то это мне надо язык отрезать — сдуру сказала тебе, что мама не выносит, когда за столом свистят! И чтобы ты не делал этого ни там, ни где-либо еще. Никогда! А то садится вечером в пятницу со всеми за стол, мы еще не покончили с гефилте фиш[279], а он уже вообразил себя кандидатом на участие в «Шоу Эда Салливэна». Так что в эту пятницу — пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, не свисти ни «Спят-ка злые», ни «И бинго, и банго, и бонго! Прошу депортации в Конго», ни еще какие-нибудь идиотские песенки этого твоего Костыля Джонса[280]. Тебе смешно? Нашел наконец, над чем посмеяться? Ну и пошшел ты! Отцу скоро придут результаты биопсии, и если они окажутся положительными, я не знаю, что я сделаю, я, наверное, умру. Да, так на чем я остановилась?
— На том, что тебе шестнадцать, и у тебя косичка.
— Да, это в тот год было, когда мне исполнилось шестнадцать, и в честь этого события в синагоге давали обед с танцами. А я была в белом шикарном платье из магазина Бергдорфа Гудмана, в таких же белых перчатках, и шелковых чулках, и в туфлях на высоком каблуке. Отец как посмотрел на меня, у него даже слезы на глазах выступили. На этот обед пришел мистер Бернард с женой, пришли и Бернштейны, и Катански, и…
— А что подавали? — спросил я, угрожающе улыбаясь.
— Это ты уже издеваешься?
— Мне просто интересно.
— Ага, тебе интересно все, что важно для меня, — эту песенку я уже слышала. И ты никогда пальцем не тронул ни одной из этих твоих шикс, этих актрис так называемых, и вчера вечером не пил ни капли. Правильно? Нет, неправильно. Ну так вот: к твоему сведению, на тот обед распорядителем пригласили месье Анри, ради меня и на это не поскупились. Он сефард, еврей из Марокко, но не из тех, засаленных и грязных. Очень воспитанный, вежливый. Весьма умный. Представь его даме, так он ей ручку поцелует, но так, что в действительности даже не коснется. Потом вдруг оказалось, что его единственный сын — эпилептик, и это его подкосило. Он начал пить, и его бизнес пошел под гору. И не надо на меня так смотреть! Я-то тут при чем! Я знаю, да, это не мешает твоей работе. Пока, во всяком случае. Я бы сказала, это работа мешает твоему пьянству. Что же ты не реагируешь? Что мне надо сделать, чтобы выбить из тебя подобие улыбки? Встать на голову? Снять трусы, стоя в витрине магазина? Что-нибудь такое, чего эта молоденькая актриска, которую ты обожаешь, эта твоя Соланж не сможет никогда. Не сможет, потому что она, говорят, вообще их не носит, а я сейчас лицом к лицу как раз с тем человеком, который, я уверена, может подтвердить этот слух или опровергнуть. Да? Нет? Ну, не важно. Но в те далекие дни бизнес месье Анри процветал, и он занимался устройством праздников иногда даже не только у евреев. Его услугами пользовались старые вестмаунтские семейства, которые ни за что не позвали бы еврея, и даже такие культурные люди, как мой отец, заказывали ему устройство первого бала для своих дочерей и всякие другие праздники, о которых наверняка должны были написать в «Газетт». Ой, посмотрите на него! Он уже проявляет нетерпение. Хочешь сказать, чтобы я переходила к делу, так? А иначе ты скоро заявишь, что тебе срочно надо в туалет, и сбежишь, прихватив с собой газету, только я, между прочим, знаю, что сегодня ты там уже был, и знаю, с каким результатом. В следующий раз не забывай попрыскать дезодорантом, он для того и нужен, а ты не знал? Так вот знай. Не в каждую бутылку налито то, что пьют. Опять ни тебе улыбки, ни ха-ха. Ты, как всегда, не находишь все это остроумным. Только тебе позволено шутить. О'кей, о'кей. Тарам, тарам… да! Да, меню. Начинали мы с foie de poulet[281] — ее подавали в лодочках из огурца, а вокруг такие вроде как бы волны из маринованных патиссонов и лепестки цветов. Тетя Фанни не поняла, что это, и все съела — потом у нас это стало любимой семейной шуткой. Отец водил нас обедать в «Кафе Мартен», а там посередине стола всегда стоит ваза с цветами, так он каждый раз обязательно подмигнет нам и скажет: «Хорошо, что нет тети Фанни».
А еще на балу в честь моего шестнадцатилетия от стола к столу ходили мальчики, одетые бедуинами, носили корзины с лимонными и малиновыми, посыпанными шоколадной стружкой и корицей бейглах[282], такими необычными — никто ничего подобного в жизни не видывал. Их месье Анри сам придумал. А суп был такой вроде бульона, только — о-о-о, какой ароматный и с малю-усенькими-малюсенькими штучками из телячьего фарша в форме сердечек, обернутыми в тонкое как бумага тесто, и они там плавали. Потом всем дали немножко мятного шербета, чтобы обновить вкусовое восприятие, и гости постарше пустились между собою в разговоры — они решили, что трапеза окончена, даже и не думали, что главное блюдо впереди. А главным блюдом было седло молодого барашка и к нему на гарнир кускус и яблочные оладьи. А потом были финиковые палочки, орешки, четвертушки свежего инжира и земляника в шоколаде, причем все это как бы изливалось из бисквитных трубочек, сделанных в форме охотничьего рога.
…от Стэна Микиты удар клюшкой в начале первого периода…
— Отец подарил мне колечко с ониксом и жемчужное ожерелье с таким же браслетом и сережками. Я сходила к Бирку, мне все оценили — и нечего на меня так смотреть, вовсе я на деньгах не помешана, мне пришлось: ведь надо же застраховать, — и там сказали, что все вместе стоит полторы тысячи долларов, а это ведь был год-то еще только тысяча девятьсот сорок седьмой, так что сейчас — сам понимаешь. Еще он подарил мне туалетный набор из чистого серебра от «Маппена и Уэбба» — до сих пор у меня на трюмо стоит, и не ставь туда больше, пожалуйста, свои стаканы с виски, они на старинной коже оставляют круги, хотя тебе-то, конечно, все равно. А моя бабушка подарила мне первую в моей жизни норковую шубку с такой же муфточкой, правда, муфты теперь не носят — жаль, правда? Но я с ней ни за что не расстанусь. Да ты опять читаешь!
— Вовсе нет.
— Тогда почему ты сейчас передвинул кофейную чашку?
— Да я тут разлил немножко.
— А вот скажи-ка мне одну вещь. Ты уходишь в четверг вечером на хоккей, смотришь игру, знаешь, кто какой гол забил, а на следующее утро лезешь в спортивный раздел газеты. Зачем? Думаешь, в газете счет другим окажется?
— Ты собиралась рассказать мне свой сон.
— Тебя мой сон не интересует.
— Еще как интересует.
— Потому что он про тебя?
— Да господи боже мой, ведь не я поднимал эту тему.
— Я скажу тебе, что интересует меня. Две недели назад Сильвия Горнштейн видела тебя в отделе женского белья в «Холт Ренфрю», она говорит, ты покупал шелковую ночную рубашку, тебе упаковали ее как подарок, а потом — и вот как раз это-то меня и интересует — завернули в посылочную бурую бумагу, словно ты собрался ее кому-то отправлять по почте. Так что этот подарок был явно не мне. Так кому же, а?
— Вообще-то…
— Да кончится это когда-нибудь или нет?!
— …у Ирва Нусбаума скоро годовщина, он позвонил мне из Калгари и попросил купить подарок его жене и отослать ей.
— Лгун, лгун, лгун!
— Что ты мне сцены закатываешь!
— И кто же из твоих так называемых актрис надевал ее для тебя вчера ночью? Тебя дома не было до четырех утра!
— Между прочим, я был вчера в баре с Джоном и Заком, так что, если хочешь, можешь это проверить.
— Да пошел ты к чертовой матери! — вскочив с места, выкрикнула она.
…и тут «пожарник» Хабс переводит игру ближе к воротам «Ястребов». Вовремя подоспевший Большой Жан Беливо отличной передачей скидывает шайбу Дики Муру, и «Бум-Бум» с неудобной руки производит удар по воротам Глена Халла. Нет, дальнобойные стрельбы с таким голкипером не проходят, но тут Беливо, приняв точный пас от Дуга Харви, выкатывается один на один с Холлом. Бабах, бабах, бабах — 5:1 в нашу пользу!
Вторая Мадам Панофски забарабанила в дверь душа.
— Тебя к телефону, — крикнула она. — Твой отец.
Иззи сказал:
— Ты собирался взять меня сегодня на хоккей? Подарок что надо. Чертовы «Рейнджеры». Наверное, не нашел больше, с кем сходить… Так вот: я пойти не смогу. И ты не сможешь. — Тут он прервался, чтобы высморкаться. — Кончено дело.
— Какое дело?
— Страдания твоей бедной матери. Вчера ночью она во сне отошла, и я скорблю.
— Вот только выдумывать не надо.
— Слушай, поимей немного уважения. Видел бы ты ее, когда мы только поженились. Она была о-го-го! Шли годы, у нас бывали размолвки, ни у кого без этого не обходится, но дом в чистоте она держала всегда. По этой части у меня к ней нет претензий.
Зато у меня претензии имелись. Когда я был мальчишкой, отец дома бывал редко. На ужин я чуть не каждый день ел макароны с сыром, а по особым случаям мать варила сосиски и давала мне с комковатым картофельным пюре, посыпанным кукурузными хлопьями. Что она для меня действительно сделала, так это записала в школу чечетки «Мистера Тритатуша», который дважды привлекался за приставания к мальчикам. Она лелеяла в душе мечту услышать меня когда-нибудь по радио в передаче Майора Боуза «Час молодых талантов»[283], и чтобы я потом прославился, но, когда я провалил местный отборочный тур, ее интерес угас. Ближе всего мы с ней сошлись, когда она уже совсем выпала из реальности и пребывала в лечебнице. Я заходил к ней в комнату, затворял дверь, нахлобучивал канотье и, жонглируя тростью, откалывал у ее кровати чечетку под такие песни, как: «Гоните мух, идет пирог с повидлом» или «Позитив — это ключ к процветанию, негатив — это путь в никуда» — эту песню Бинга Кросби она особенно любила. Она радостно повизгивала, хлопала в ладоши, слезы струились по ее щекам, а мое настроение то подымалось (наконец-то я нравлюсь маме), то падало до гнева на нее за то, что она настолько, черт ее подери, глупа.
На похоронах Иззи всплакнул — не исключено, что только ради двоих ее братьев с женами, прилетевших из Виннипега, откуда мать была родом. Мои дядья, которых я не видел со времен бар-мицвы, были людьми респектабельными. Милти был врач-педиатр, а Эли — адвокат, и оба они сразу прониклись расположением ко Второй Мадам Панофски.
— Насколько я понял, — сказал ей дядя Эли, — ваш отец — добрый друг мистера Бернарда. На будущей неделе мистер Бернард собирается произносить в нашей синагоге речь, посвященную сбору пожертвований. Скажите отцу, что, если я могу быть чем-нибудь полезен, мистер Бернард может мною располагать.
Вторая Мадам Панофски поспешила объяснить, что ее родители сейчас путешествуют и находятся в Европе, а то бы конечно же они тоже пришли на похороны.
— Если дела приведут его когда-нибудь в Виннипег, у него там теперь есть друг. Так ему и передайте.
Отца моего дядья не одобряли, а матери стыдились, считая ее идиоткой и позором семьи. Тем не менее дядя Милти спросил отца:
— Где вы будете сидеть шиву[284]?
— Мои убеждения, собственно говоря, современные, — ответствовал Иззи. — Я не зацикливаюсь на религиозных формальностях.
Мои дядья и тетушки с облегчением стали готовиться к отъезду. Оставив Вторую Мадам Панофски дома, я отвез отца в «Динкс», где мы предались скорби на свой собственный манер. Когда мы весьма уже прилично ей напредавались, Иззи захлюпал носом и стал грязным платком промокать глаза.
— Никогда больше не женюсь. Никогда.
— Да кто пойдет-то за такого старого пердуна!
— Ну, не скажи, сынок. А ведь она тебя любила, знаешь ли. Забеременела она, правда, случайно, мы тебя, признаться, не планировали.
— Да ну?
— Когда забеременела, очень беспокоилась насчет своей фигуры, а я говорю, если хочешь сделать аборт, так я устрою. Нет, говорит. Она хотела назвать тебя Скизикс, в честь пацана из комикса «Бензиновый переулок», но я топнул ногой, и мы остановились на Барни, в честь Барни Гугля.
— Ты хочешь сказать, что именем я обязан персонажу комикса?
— Она надеялась, что в один прекрасный день из тебя получится звезда радио.
— Вроде Чарли Маккарти или Мортимера Снерда[285]?
— Да ладно тебе. Куклы — они и есть куклы. Но если б ты хотя бы мелькнул, хотя бы на канадском радио, о! — она была бы счастлива. Передачу «Веселая компашка» она не пропускала. Помнишь? Берт Пирл. Кей Стоукс. Кто-то еще.
— Пап, тебе деньги нужны?
— У меня есть здоровье, а его и за миллионы не купишь. Что мне нужно, так это работа. Я ходил, разговаривал с мэром Кот-Сан-Люка. Я ему — ну что? А он мне: «Иззи, — говорит, — я еврей, и олдермен у меня еврей. Не очень-то это будет красиво, если и участковый будет еврей. Среди гоев пойдут разговоры. Ты же их знаешь». В чем-то он прав. Помню, когда я еще молодой был, они шибко запрезирали Эла Джолсона[286]. Не настоящий, говорят, негр. Еврей, ваксой крашенный.
— Пап, ты чудо! Что бы я без тебя делал? Не нужна тебе никакая работа. Я перестрою первый этаж в своем доме и устрою там для тебя отдельную квартиру.
— Ага, конечно. И твоя миссус это допустит.
Как и предчувствовал Иззи, когда я сказал Второй Мадам Панофски, что собираюсь превратить первый этаж дома в квартиру для отца, она пришла в ярость.
— Я не потерплю рядом с собой это животное, — взвилась она.
— Он мой отец. Мне неприятно думать о том, что он, в его возрасте, живет в съемной комнатенке.
— А как бы тебе понравилось, если бы к нам переехал мой отец? А ведь он очень болен, и он так скучает без меня, день не увидит — и весь в тоске.
Переезд из заплеванных меблирашек в Дорчестере в новенькую, модно обставленную квартирку на тенистой улочке пригородного Хемпстеда отца не устрашил ничуть. Он сразу там почувствовал себя дома. Месяца не прошло, а его новенькая кухня уже насквозь провоняла старческим спертым духом, сигарами «белая сова» и остатками китайской готовой еды, оставленной плесневеть на бумажных тарелках. В гостиной все кресла он тут же завалил стопками журналов и газет («Истинный сыщик», «Народный расследователь», «Полицейская газета», «Плейбой» [На самом деле первый номер «Плейбоя» появился только в декабре 1953 года. — Прим. Майкла Панофски.], причем уголки журнальных обложек неизменно бывали оторваны — отец из них скручивал зубочистки, не отводя при этом глаз от телевизора, когда показывали сериалы «Перри Мейсон» или «Ствол в карман и вперед». Кровать у него стояла вечно незастеленная, а пепельницы доверху полны апельсиновых шкурок, подсолнечной лузги, огрызков маринованных огурцов и сигарных окурков. И повсюду пустые бутылки из-под виски и пива.
В кухонную дверь, которая открывалась на внутреннюю лестницу, ведущую в квартиру отца, Вторая Мадам Панофски требовала врезать замок, но в этом я ей наотрез отказал. Бедный Иззи. Неустрашимый сыщик, не выпускавший из цепких рук форточников, даже когда приходилось с ними вместе выпадать из окон, гонявшийся по переулкам за грабителями банков, с наркодилерами расправлявшийся одной левой, а уличных разбойников глушивший рукоятью револьвера, Второй Мадам Панофски он боялся так, как не боялся никакого бандита. Только слыша, что я хожу по квартире один, Иззи на цыпочках выходил на лестницу, осторожно отворял дверь кухни и спрашивал:
— Как горизонт — чист?
— Да нет ее, нет.
Схватив стакан, Иззи сразу направлялся к шкафчику с напитками в столовой.
— Осторожно, папа. Она на каждой бутылке помечает уровень карандашом.
— Ха! Ты же имеешь дело с сыщиком.
— Кроме того, теперь, — сказал я, пристально на него глядя, — воды добавлять не приходится. Все уже заранее разбавлено.
— Это новая прислуга! А на вид такая скромница-недотрога!
— Черт возьми, папа, неужели ты…
— Да я ее ни разу пальцем не тронул, что бы она там ни говорила!
Особенно Иззи радовался наступлению среды — по средам Вторая Мадам Панофски уходила навестить родителей, чтобы не видеть компании, еженедельно собиравшейся у меня играть в покер. Приходили главным образом Марв Гутман, Сид Купер, Джерри Фейгельман, Герши Штейн и Нат Гольд. Помню одну такую среду, когда вместо Ната Гольда пришел Ирв Нусбаум. Тасуя карты, Нусбаум с радостной улыбкой спросил Марва:
— Ну что, как вы с Сильвией съездили, как вам Израиль?
— Что-то невероятное! Мы потрясающе провели время. Вообще, я вам скажу, то, что они там делают…
— То, что они там делают, — подхватил Ирв, адресуясь ко всей компании и начиная сдавать, — стоит несказанных миллионов, и в этом году каждому — я хочу сказать КАЖДОМУ, придется напрячься, как никогда прежде.
— Для нас этот год выдался ну такой паршивый, такой паршивый, — нахмурился Герши.
— Хуже некуда, — подтвердил Джерри.
— А как подорожали материалы! — затосковал Марв.
— А что, — поднял брови Ирв, — борьба с федайин[287] разве дешевле? А абсорбция наших братьев из Йемена?
Приглашать Нусбаума было ошибкой, я слишком поздно это понял; через час азарт начал угасать, ребята с возмущением смотрели, как Ирв пододвинул к себе хрустальную чашу с фишками и принялся сортировать их по цветам и складывать в столбики. Фишки были не его, но он настаивал, что десять процентов от каждого кона должны быть перечислены в Негев, для финансирования университета Бен-Гуриона, где Ирв состоял в попечителях.
— Он никогда не отдыхает, — вздохнул Герши, с раздражением глядя на Ирва.
— А наши враги? — нисколько не смутился Нусбаум. — Разве они отдыхают?
К десяти настроение играть у всех окончательно пропало. Еще раз сдали карты, сыграли кон и решили завязывать, хотя по нашим стандартам было еще очень рано. Все стали выбирать себе закуски из того, что я выставил на отдельном столике: копченое мясо, салями, печеночный паштет, картофельный салат, маринованные огурчики, бейглах и нарезанный черный хлеб с тмином «киммель». Пересчитав еще раз фишки в хрустальной чаше, Ирв объявил:
— Мы собрали для университета Бен-Гуриона в Негеве триста семьдесят пять долларов. Если скинемся еще по двадцатке, получится ровно пятьсот. [375 долларов плюс шестью двадцать равняется 495 долларам. — Прим. Майкла Панофски.]
В этот самый момент Иззи, привлеченный моим обещанием еды и выпивки, ворвался в столовую, ухмыляясь и выставив перед собой короткоствольный револьвер.
— Не двигаться, — рявкнул он, приняв позу стрелка. — Это налет!
— Папа, ну ради Христа, эта твоя шутка у меня уже я не знаю где сидит. Ну глупо же!
Фыркая и не выпуская изо рта основательно изжеванной сигары, Иззи рухнул в то кресло, что было ближе к тарелкам с едой.
— Я держу в доме три ствола. — Избегая моего осуждающего взгляда, он подтащил к себе поближе тарелку с копченым мясом и, вооружившись вилкой, стал выбирать кусочки пожирнее, постные сдвигая в сторонку, а из жирных стал сооружать себе огромный бутерброд с хлебом «киммель». — Они хорошо спрятаны, а главное — в разных местах, по всему дому. Кто-нибудь задумает войти без приглашения — пусть только попробует, уж я ему сделаю продувку мозгов, запросто! — Затем он пустился в очередной заплыв по волнам своей памяти. — А вот Депрессия была, так вы знаете, сколько я тогда зарабатывал? Тысячу двести баксов в год, и ни центом больше, а вот вы небось сегодня такие же деньги на кон ставили! Мог ли я на эти деньги жить? Хороший вопрос. Не надо забывать, что у меня был бесплатный автомобиль. А если вдруг охота пройтись насчет бабцов, так это тоже мне всегда пожалуйста, халява, друзья мои, — вспоминал Иззи. Потом, не расставаясь с распадающимся на части бутербродом, перешел к шкафу с напитками и плеснул себе от души «ройал крауна» с лимонадом. — Ведь оно как выходит-то? Ты куда- нибудь пришел, а там все знают, что ты из полиции, ну и рады тебе, встречают с распростертыми — понятное дело. В мясных лавках, особенно кошерных, в бакалейных, да где угодно перед тобой прямо стелются. Особенно если им, хас вешалом[288], твоя помощь нужна. Ну и нагружают тебя бесплатной снедью. На пошивочных фабриках тоже — вдруг ты им понадобишься при расследовании, или, например, рабочих напугать, которые хотят организовать профсоюз, или еще за каким-нибудь хреном. Депрессии я на себе не ощущал вовсе. — С этими словами он встал — огромный бутерброд в одной руке, стакан виски с лимонадом в другой, маринованный огурчик зажат в зубах, — пошевелил, глядя на меня, бровями и удалился на первый этаж в свою квартиру.
— Ну, орел… — качнул головой Нат.
— Скажи мне, Марв, — заговорил опять Нусбаум, — по пути в Израиль ты в Европе останавливался?
— Да, в Париже.
— А вот не надо было тратить свои доллары в Европе. Тем более во Франции. В сорок третьем году [16 июля 1943 года французы силами нескольких тысяч служащих полиции провели в Париже облаву на евреев, собрав тринадцать тысяч человек, в числе которых были инвалиды, беременные женщины и три тысячи детей. Евреев заперли в зимнем велодроме, где они без пищи и воды дожидались депортации в лагерь уничтожения. Эта облава была частью соглашения между правительством Пьера Лаваля и нацистами, которым оказалось нелегко справиться с транспортировкой такого количества людей за один рейс. — Прим. Майкла Панофски.] французы собрали для отправки в газовые камеры столько евреев, что гестапо не успевало увозить.
Почувствовав неловкость, все стали надевать пальто и торопливо расходиться. Выйдя на площадку лестницы, ведущей в квартиру отца, я крикнул:
— Ты, папа, свин, хазер, я тебя с твоими детскими уловками насквозь вижу!
По ступенькам зашлепали тапки, появился отец с лицом пепельно-серого цвета. Временами он выглядел на пятьдесят, бывал полон энергии, а иногда, как в этот раз, казался старым и немощным.
— Что с тобой, папа? — спросил я.
— Изжога.
— Неудивительно — после такого жирнющего бутерброда.
— Дай-ка мне «алки-зельцер» — или у нее и это под замком?
— Ну что ты опять начинаешь, папа. Я устал, — взмолился я, кидая в стакан таблетку.
Иззи взял у меня стакан, выпил залпом и звучно рыгнул.
— Барни, — сказал он дрогнувшим голосом, — я люблю тебя. — И неожиданно расплакался.
— Что случилось, папа? Скажи мне скорей. Может, я смогу помочь?
— Никто мне помочь не сможет.
Рак?
— Вот, папа, держи.
Отец взял у меня бумажный платок, высморкал нос, вытер уголки глаз. Я гладил его по руке и ждал. В конце концов он поднял залитое слезами лицо и сказал:
— Ты не можешь себе представить, что такое не иметь регулярной половой жизни!
Ну вот, опять за свое, подумал я и сердито отдернул руку, а Иззи в который раз принялся оплакивать уход мадам Ланжевен, нашей бывшей горничной.
— Сорок восемь лет, — сокрушался он, — а груди, — он постучал по отделанной кафелем кухонной стойке, — вот такой твердости!
Как только шашни отца с мадам Ланжевен обнаружились, Вторая Мадам Панофски ее тут же выгнала, несмотря на все мои возражения. А нашей новой прислуге, уроженке Вест-Индии, строго-настрого запретила заходить в квартиру на первом этаже, когда Иззи дома.
— Папа, я прошу тебя, иди, пожалуйста, спать.
Но он опять направился к шкафчику с напитками, налил себе еще виски с лимонадом.
— Твоя мать, да будет земля ей пухом, ужасно страдала от гастрита. На чем только она держалась все последние годы? На стежках и скобках. На ниточках. Столько операций! Ч-черт! Ее желудок был так изрезан, что выглядел, наверное, как лед в центре поля к концу третьего периода.
— Ну ладно, папа, это уж ты как-то… чересчур наглядно, — запротестовал я.
Иззи, оказавшийся пьянее, чем я думал, вдруг обнял меня, поцеловал в обе щеки, и его глаза вновь наполнились слезами.
— Молодец, Барни, так держать! Пока удача прет, надо успеть нахапать как можно больше.
— Какой же ты безнравственный старик! — сказал я, высвобождаясь.
Иззи зашлепал по лестнице к себе, приостановился и вновь повернулся ко мне.
— Уй-ё-о! Дверь гаража. Это ее машина. Заморская барыня вернулись. Ладно, сынок, я пошел.
А через десять дней он умер от сердечного приступа на столе в массажном салоне.
Чудным летним вечером тысяча девятьсот семьдесят третьего года мы с сияющей Мириам, к тому времени уже матерью троих детей, обедали в ресторане и, как все в те дни, вовсю обсуждали уотергейтские слушания, телевизионное освещение которых смотрели чуть не весь день.
— Эти пленки его утопят, — говорила она. — Все кончится импичментом.
— Да ни черта! Выкручиваться этот мерзавец умеет как никто.
Конечно же, она была права. Как обычно. А я, как обычно, вывалил на нее свои проблемы с работой.
— Не надо было мне заказывать Марти Кляйну писать те сценарии.
— Не хочется тебе напоминать, но я ведь говорила!
— Но у него жена беременная, а чтобы перейти ко мне, он ушел с Си-би-си. Не могу же я выгнать его.
— Тогда повысь. Сделай его менеджером, продюсером, каким-нибудь директором, заведующим пепельницами. Кем угодно. Лишь бы он ничего не писал.
— Да нет, ну как же это… — заупирался я.
Как обычно, на то, чтобы переварить и принять совет Мириам, у меня ушло три дня, после чего, выдав ее идею за свою, я сделал в точности то, что она и предлагала. Между знакомыми о нас ходили анекдоты. Иногда сплетни. Бывало, придем на вечеринку — глядь, сидим уже где-нибудь в уголке или на ступеньках лестницы и, забыв обо всех окружающих, что-то друг с дружкой обсуждаем. Как-то раз сплетня сделала круг и дошла до Мириам. Она встречалась за ланчем с одной из ее так называемых подружек, в то время по уши увязшей в весьма малопристойном бракоразводном процессе, и та ей говорит:
— Я думала, Барни только на тебя смотрит. Во всяком случае, так люди говорят. А теперь — ты только, пожалуйста, не сердись, но, поскольку я и сама такого нахлебалась, я не хочу, чтобы ты была последней, кто об этом узнает. Дороти Уивер (ты ее не знаешь) видела его в прошлую среду у Джонсонов на вечеринке с коктейлями. Там твой преданный муж вовсю клеился к какой-то бабенке. Болтал с ней. На ушко нашептывал. По спинке гладил. И ушли они вместе.
— Я все про это знаю.
— Слава богу, потому что меньше всего мне хотелось бы тебя огорчать.
— Ты понимаешь, дорогая, боюсь, что той бабенкой была я, и ушли мы оттуда в «Ритц», пили шампанское, а потом — ты только никому не говори! — потом он уломал меня пойти к нему домой.
Еще, помню, обедали мы как-то раз в гостинице «Сапиньер» на горном курорте Сан-Адель. Мириам сосредоточенно изучала меню и вдруг покраснела — это я втихаря сунул руку под стол и погладил ее по шелковистому бедру. О, счастливые дни! О, ночи восторга! Наклонившись куснуть ее за ушко, я вдруг почувствовал, что она напряглась.
— Смотри, — сказала она.
Надо же, где встретились! — в дверь только что вошел с парой приятелей Янкель Шнейдер, но на сей раз он не стал останавливаться у нашего стола, чтобы оскорблять меня, хотя, сделай он это, я бы его понял. Тем не менее одним своим появлением он напомнил о нашей с ним прошлой встрече во время того самого ланча в баре отеля «Парк-Плаза» в Торонто, когда решалось, быть или не быть сближению между мной и Мириам.
Ланча, который начался кошмарно. Я таким дураком себя выставил! Впоследствии, однако, мы с Мириам уже только улыбались, вспоминая то, что сделалось одной из забавнейших страниц нашей семейной истории. Скорее даже мифом, который — в урезанном, конечно, виде — так полюбился нашим детям.
— А что было потом? — спросит, к примеру, Савл.
— Расскажи им, Мириам.
— Еще не хватало!
Но в тот вечер в Сан-Адели присутствие Янкеля еще будило во мне чувство вины. Краем глаза поглядывая на него, я видел не взрослого, сорокалетнего мужчину, а десятилетнего мальчишку, школьника, которому я здорово попортил жизнь.
— Не могу понять, зачем я его так мучил. Как я мог так отвратительно себя вести?
Мириам с пониманием взяла меня за руку.
О, Мириам, Мириам, как томится по тебе мое сердце! Без Мириам я не просто одинок — я словно не доделан. В наши лучшие дни я мог с нею всем поделиться, даже самыми стыдными моментами, которые во множестве преследуют меня в теперешних моих старческих воспоминаниях. Ну, вот хотя бы такой, к примеру.
В тот день, вконец испорченный для меня вычитанным из газеты «Газетт» сообщением, что Макайверу дали Премию Генерал-губернатора по литературе, я послал ему записку. Причем записку анонимную. Несколько строк из «Тщеты людских надежд» Сэмюэла Джонсона [На самом деле это цитата из «Молодого автора» — стихотворения, написанного Доктором Джонсоном в двадцатилетнем возрасте. — Прим. Майкла Панофски.]:
«Трудись, — вскричал он, — глупый род людской,
Стяжай чины и суетные блага!
С презрением смотрю я и тоской
На игры эти бренные. Отвага
Иная мне дана — нетленный труд
Издать, чтоб он в веках меня прославил».
Печатный пресс среди бумажных груд
Его судьбу в грядущее направил,
И он уж зрит венец над головой,
И мнеет, будто лавры лоб щекочут…
Окстись, юнец: и Сеттл, и Огилбой,
И всяк пиит себя на вечность прочил.
[Джон Огилби забыт давно и прочно, так же как Элкан Сеттл[289], который когда-то состоял в должности «главного поэта» города Лондона. — Прим. Майкла Панофски.]
Когда-то я был не только закоренелым садистом, получавшим массу удовольствия от насмешек над одноклассником заикой, но при случае — мелким воришкой, да и трусом. В детстве одной из моих обязанностей было относить в китайскую прачечную на Фермаунт-стрит и забирать оттуда наше белье. Однажды стоявший впереди меня бородатый старик в ермолке, расплачиваясь за стирку, уронил на пол пятидолларовую купюру и не заметил. Я моментально накрыл ее подошвой и — как только старик, ковыляя и шаркая, вышел за дверь — прикарманил.
В пятом классе я был тем самым хулиганом, кто написал на доске FUCK YOU, МИСС ГАРРИСОН, а пострадал за это Авик Фрид, которого на неделю выгнали из школы. Мистер Лэнгстон, наш директор, вызвал меня в свой кабинет.
— Вообще-то вас, молодой человек, следовало бы выпороть, потому что, как мне стало известно, вы знали о том, что проступок совершил Фрид. Однако отвага, с которой вы уклонялись от того, чтобы доносить на товарища, меня восхищает.
— Спасибо, сэр, — сказал я и протянул руку — ладонью вверх.
Мне много в чем стоит покаяться. Был случай на праздновании шестнадцатилетия Шейлы Орнштейн, жившей в одном из лучших домов Вестмаунта, когда я, будто бы по неловкости, а на самом деле нарочно, свалил торшер, вдребезги расколотив абажур фаврильского стекла от Тиффани[290]. Я ненавидел и ее, и все ее семейство за их богатство. Еще бы! Зато как я возмущался, когда лет пять назад какие-то негодяи влезли в мой домик на озере и не только стащили телевизор и разные другие пожитки, но еще и насрали на мой диван! Кроме того, до сих пор я большая дрянь и злобная скотина, ликующая, когда оступаются те, кто лучше меня.
Поясню на примерах.
Я понимаю, почему наиболее проницательные из наших литераторов возражают против укоренившегося нынче обычая сочинять жизнеописания так, что это смахивает на дикарские пляски подлых людишек, с этого кормящихся, на трупах гениев. Вместе с тем, по правде говоря, ничто не дает мне услады большей, чем какой-нибудь абзац в биографии человека действительно великого, доказывающий, что он/она был абсолютнейшим дерьмом. Я обожаю читать книги про тех, кто — говоря словами одного приятеля Одена (нет, не Макниса, черт, и не Ишервуда, а другого) — «…солнцем рождены, / подобрались к нему чуть ближе и сам воздух / сиянием своим сделали зримым». [Стивен Спендер. Строки из стихотворения «Я постоянно думаю о тех, кто истинно велик». Избранные стихи, 1928–1985, с.30. Рэндом-хаус. Нью-Йорк, 1986. —Прим. Майкла Панофски.] Вот только, подбираясь к солнцу, они, как теперь выясняется, пленных-то не брали![291] Очень мне, например, нравится момент в жизни Т. С. Элиота, когда он запер жену в дурдом — не иначе как за то, что именно ей принадлежат некоторые его лучшие строки. А чего стоит история про Томаса Джефферсона, вся состоящая из сладенькой, грязненькой клубнички: он ведь держал рабов и, между прочим, рабынь, причем самую хорошенькую наградил сыном, признавать которого даже и не подумал. («Как так получается, — вопрошает Доктор Джонсон, — что самый громкий вой о свободе подымают те, кто хлыстом погоняет негров?») А Мартин Лютер Кинг? Он, оказывается, грешил плагиатом и сам не свой был, до чего любил трахать белых женщин. А адмирал Бэрд, один из героев моего детства? Он всем только зубы заговаривал, на самом деле штурманского дела не знал вовсе и летать боялся так, что частенько валялся пьяный, пока самолет пилотировали подчиненные, зато насчет того, чтобы присвоить себе достижения других, был большой дока. А Франклин Делано Рузвельт обманывал Элеонору. А Джон Фицджеральд Кеннеди не писал «Профили храбрых». А Бобби Кларк специально треснул Харламова клюшкой по ногам, чтобы вывести из строя лучшего игрока в первом же матче того — помните? — многосерийного хоккейного триллера, которым стали встречи канадцев с невероятными богатырями из России. А Дилан Томас был шноррер — помоечник и попрошайка. А Зигмунд Фрейд подделывал истории болезни. Я мог бы продолжать и дальше, но, думаю, вы поняли идею. Впрочем, мои чувства в любом случае оправданы моралистом столь несравненным, как Доктор Джонсон, который свое мнение о том, зачем нужны жизнеописания, высказал однажды шекспироведу Эдмонду Мэлоуну:
«Если раскрывать только светлые стороны персонажей, читателю останется лишь опустить руки и предаться унынию в полной уверенности, что ни в чем и никогда он не сможет им уподобиться. Священнописатели, эти непогрешительные орудия Св. Духа, повествуют как о праведных, так и о порочных деяниях людей, и моральное воздействие этого подхода таково, что оным человечество уберегается от отчаяния».
Короче, какое-то представление о своих слабостях я имею. Как не чужд я и самоиронии. И понимаю, что тот же человек, кто приходил в ужас от бессвязной болтовни Второй Мадам Панофски, извел потом сотни страниц бумаги, при всяком даже неудобном случае кидаясь в беспорядочные отступления, и все это единственно ради того, чтобы подольше не приближаться к тому ключевому уик-энду на озере, который, едва не погубив мою жизнь, создал мне репутацию убийцы, каковым многие видят меня поныне. Так что — хватит, приплыли: выкладываю подноготную. Буке пора за кулисы. Декорации те же, входит следователь сержант О'Хирн. А я, со своей стороны, клянусь далее говорить правду, всю правду и только правду. Я невиновен. Честно. Ну и — бог в помощь, как говорится.
Нет, подождите. Еще не время. К дому на озере, где будут Бука, О'Хирн, Вторая Мадам Панофски и пр., я подойду чуть погодя. Обещаю. А сейчас настал момент передачи «По вашим заявкам». Час Мириам. Черт! Кажется, что-то случилось с моим радиоприемником. Может, сдохли эти — как они там называются… Ну, вы поняли — такие хреновинки, в которых дух, ток и свет. Ее голос слышится, только если до конца ввести громкость. Что-то у меня тут все начинает распадаться. Вчера вечером барахлил телевизор. То заорет, то замрет. А когда мне его наконец настроили, меня от него оторвал стук в дверь. Это был сын соседа снизу.
— Вы что к телефону не подходите, мистер Панофски?
— Почему не подхожу? Подхожу! А что случилось, Гарольд?
— Моя мама спрашивает, чего у вас телевизор так орет? Не могли бы вы сделать его потише?
— У твоей мамы, должно быть, очень тонкий слух, но — ладно, я его прикручу.
— Спасибо.
— Ой, Гарольд, подожди.
— Да, сэр?
— Вопрос на засыпку. Если у тебя радио не фурычит, на что бы ты в первую очередь стал грешить? Оно не от сети работает, а такое — ну, облегченное, чтобы ходить с ним туда-сюда.
— А, портативное.
— Ну да, а я разве не так сказал?
— Наверное, вам надо проверить батарейки.
Гарольд ушел, а я налил себе на два пальца «карду» и глянул, что там сулит в столь поздний час программа телевидения. «Багровый пират» с Бертом Ланкастером. «Серебряная чаша» с Полом Ньюменом и Вирджинией Мэйо. «Девушка из ФБР» с Цезарем Ромеро, Джорджем Брентом и Одри Тоттер. Нет уж, спасибо; но как заснуть? Что ж, пришлось отлавливать в туманных закоулках былого верную миссис Огилви, припоминая то воскресенье, когда она, одолжив у кого-то остиновский седан, пригласила меня поехать на пикник в Лаврентийские горы. Помню, меня изумило то, что мама даже приготовила нам в дорогу еду. Жуткие какие-то изыски ее собственного изобретения. Комбинированные бутерброды — на одних в слякоти недоваренного яйца лежали куски банана, другие представляли собой два куска хлеба с ореховым маслом, между которыми были расплющены сардинки.
— Не забывай: ты должен быть приличным, вежливым мальчиком, — напутствовала меня она.
Водителем миссис Огилви была плохоньким, паркуясь, умудрилась запрыгнуть на тротуар. Одета в тесное — как она только влезла в него? — летнее платье без рукавов, которое спереди было сверху донизу на пуговицах. На красный свет тормозила так, что шины шли юзом, трогалась рывком, у нее не раз глох двигатель, но мы в конце концов все-таки безаварийно выбрались на природу.
— А ты плавки взял? — спросила она.
— Забыл.
— Ах, боже мой, и я тоже забыла купальник!
Она потянулась приласкать меня, и «остин», вильнув, выкатился на встречную полосу.
— А знаешь, чья это машина? Мистера Смизерса. Он дал ее мне, чтобы я за это согласилась поехать с ним кататься лунной ночью. Фу. Ничто не заставит меня уединиться с ним на заднем сиденье. У него разит изо рта.
Мы нашли полянку и расположились на одеяле, она открыла свою корзину. Баночка пасты из килек под названием «закуска джентльмена». Шпротный паштет. Оксфордский мармелад. Булочки. Два пирога с мясом.
— Так. Я придумала игру. Ты становишься к тому дереву derrifre ко мне и считаешь до vingt-cinq en frangais. А я беру ка- кую-нибудь bonne-bouche[292] шоколадную конфетку с ликером и где-нибудь у себя прячу. Ты меня обыскиваешь. Нашел — съел. Только надо ее оттуда, где была, слизать, и без рук. Давай: на старт, внимание, марш! Только не подглядывай!
Ну, понятно — обернувшись, я обнаружил, что она голая лежит на одеяле, а шоколадки расположены точно там, где я и ожидал.
— Быстрее. Они начинают таять, и становится — а-я-яй! — щекотно.
Набравшись терпения, я ждал, когда она начнет стонать и ерзать, постепенно слабея, и наконец улучил миг, чтобы, отпрянув, вытереть запястьем рот. К моему удивлению, она вдруг подняла ноги да как даст мне пяткой по зубам!
— И ты знаешь, и я знаю, что ничего этого никогда не было. Предатель. Лгун. Ты все придумал, онанист паршивый, чтобы опорочить доброе имя приличной женщины, всеми уважаемой учительницы высшего разряда… настоящей лондонки, пережившей немецкие бомбежки (ах, какой тогда был у всех душевный подъем!) — и вдруг — нате вам! — отправили в эту тифсте провинц[293], в отсталый доминион, где ЧАЙ В ПАКЕТИКАХ… Ты все это придумал, потому что страдаешь старческой дегринголадой[294] и надеешься возбудиться, чтобы выдавить из себя пару капель спермы на простыню. Она у тебя кончается, дурень, ее надо беречь! Весь этот пикник ты придумал, чтобы…
— Да ни черта подобного! Ты взяла меня на…
— Конечно. Но дальше того, чтобы неуклюже, мальчишески-торопливо тискать меня, ты так и не продвинулся — тем более что вдруг явился тот мужлан, абориген франкоканадец — это ж надо, какие чукчи сходят здесь за французов! — и сказал, что мы вторглись в его владения. Остальное ты сочинил, потому что ни одна нормальная женщина никогда уже на тебя не посмотрит, развратный ты, усыхающий, испещренный печеночными пятнами вислобрюхий старый еврей, а с недавних пор к тому же и почти глухой, если уж совсем честно. Ты выдумал эту похотливую сказку потому, что до сих пор все медлишь, тянешь, готов сочинять любую дребедень, лишь бы не касаться правды о том, что произошло тогда у тебя на даче. Ну-ка, вон с кровати и марш в сортир, пора произвести маленькое жалкенькое пи-пи, которым едва ли наполнишь мензурку. Эх, бедный Бука!
Связь с Букой я поддерживал постоянно, он присылал мне краткие загадочные открытки оттуда, где в данный момент находился. Марракеш. Бангкок. Киото. Гавана. Кейптаун. Лас-Вегас. Богота. Бенарес:
По причине отсутствия миквы[295] для очищения использую Ганг.
Читаю Грина (правда, Генри). Честера (правда, Альфреда). А также Рота (правда, Йозефа)[296].
А еще была открытка из того города в Кашмире — ну как же он называется? [Шринагар. — Прим. Майкла Панофски.]— куда все наркоши ездят затариваться ганджубасом. В детстве у меня на стене комнаты висела карта, на которой после высадки союзников в Европе я отмечал продвижение фронтов. А тогда, в конце пятидесятых, я держал в офисе глобус, чтобы следить по нему за странствиями моего друга, этакого современного скитальца по его собственным «Трясинам отчаяния»[297]. Изредка его рассказы появлялись в «Пэрис ревью», «Зеро» и «Энкаунтере». В конце концов Бука (куда денешься?) осел в одной из мансард Гринич-Виллиджа и стал завсегдатаем «Сан-Ремо» и «Львиной головы». Женщины, что называется, толпились у его ног. Среди них в один прекрасный вечер, к изумлению присутствующих, мелькнула Ава Гарднер. Он приковывал к себе внимание — нет, вызывал даже нечто вроде благоговения у юных и прекрасных дам тем, что всегда молчал, а уж если высказывал, то сразу приговор. Однажды, например, когда всплыло имя Джека Керуака, буркнул:
— Сила — это еще не все.
— Да и зачем писать с силой? — сказал присутствовавший при этом я. — Этак можно и машинку сломать. [На самом деле сей перл первым и при большом стечении народа выдал Трумэн Капоте. — Прим. Майкла Панофски.]
Аллена Гинзберга Бука тоже ни во что не ставил. Однажды, как раз когда я там тоже был, обольстительная юная дама, пытаясь произвести впечатление, сдуру процитировала при нем первые строки «Вопля»:
Я видел, как лучшие умы поколения в губительном помешательстве,
голодные и раздетые, истерически
шляются ночи напролет по негритянским кварталам,
злобно нарываясь на то, чтобы им дали в глаз…
Бука почесал в затылке:
— Лучшие умы? А поконкретнее нельзя? Имена, явки…
— Я вас не понимаю.
— Исайя Берлин? Нет, староват. Но ведь не мистер же Трокки?
Среди Букиных постоянных собутыльников были Сеймур Крим и Анатоль Бруайар[298]. В одном Бука представлял собой полную противоположность Хайми Минцбауму — он никогда не сыпал именами, зато на адрес кафе «Львиная голова» запросто могло прийти письмо с Кубы с пометкой «для Буки», и от кого бы вы думали? — от Хемингуэя! Или зайдет вдруг Джон Чивер, пригласит его на ланч. А то забредут Норман Мейлер или Уильям Стайрон, так тоже ведь — присядут, поговорят с ним, а если его нет, осведомятся, куда подевался. Билли Холидей после ее катастрофического заключительного турне по Франции и Италии тоже наведывалась, искала с ним встречи. Приходила Мэри Маккарти. И Джон Хастон[299]. После того как фрагменты Букиного незаконченного романа появились в «Нью америкэн ревью», он и вообще стал живой легендой, но я-то знал, что все это им написано еще в Париже лет десять тому назад. Тем не менее Бука постепенно приобрел репутацию автора величайшего американского романа современности, хотя и не совсем еще завершенного. Редакторы самых уважаемых издательств Нью-Йорка наперебой, с чековыми книжками в руках, вокруг него увивались, стараясь завлечь. Как-то раз один из них прислал за Букой лимузин, чтобы отвезти его на тщательно организованный и срежиссированный обед в Саут-гемптоне, и тут — здрасьте пожалуйста! — оказывается, Буки-то и нет — уехал в гости к подружке в Саг-Харбор, так что роскошный экипаж прибыл в поместье издателя пустым, отчего ореол загадочности вокруг Буки обозначился еще резче. Другой редактор пригласил его на ланч в «Русскую чайную». Источая елей, спросил:
— Нельзя ли посмотреть еще какие-нибудь страницы вашего романа?
— Это было бы нескромностью, — отвечал Бука, уткнувшись в платок прохудившимся носом. — Никак не могу справиться с этой простудой!
— Может быть, мне поговорить с вашим агентом?
— А у меня нет агента.
Сам будучи лучшим своим агентом, Бука отвечал уклончиво или вовсе уходил от ответа, а контракты ему предлагали очень выгодные. Чем дольше он тянул с окончательной договоренностью, тем выше взлетали ставки гонорара. В конце концов Бука все же подписал с издательством «Рэндом-хаус» договор, по которому один аванс выражался суммой с шестью нулями, что теперь в порядке вещей, но это был еще пятьдесят восьмой год, тот год, когда «Монреальцы» взяли третий Кубок Стэнли подряд, а «Бостонских мишек» в пятой встрече разнесли со счетом 5:3. Жоффрион и Морис Ришар забили по шайбе в первом периоде; Беливо и опять Жоффрион во втором; а в третьем заколотил Дуг Харви — пушечным ударом с расстояния в сорок футов. Так что с памятью у старого Барни Панофски все в порядке, и не о чем тут говорить. Макароны откидывают в дуршлаг. Семеро гномов — это Засоня, Ворчун, Чихоня, Профессор, Весельчак и еще два каких-то. [Скромник и Молчун. — Прим. Майкла Панофски.] Институт Вейцмана находится в Хайфе. «Человека в сером фланелевом костюме» написал… нет, не Фредерик Уэйкман, кто-то другой. [Слоун Уилсон. — Прим. Майкла Панофски.] А Наполеона разбили неподалеку от городка, про который Костыль Джонс сочинил дурацкую песенку:
Не вода, не аква-ватер
Подмочила мне кроватер;
Я лишился дара слова —
ВАТЕРЛОО! ВАТЕРЛОО!..
Да, но я ведь говорил о Буке. Эти деньги он отчасти просадил в очко и chemin de fer, отчасти пропил, пронюхал, а что осталось, спустил по локтевой вене, а когда она от него спряталась, стал колоться в щиколотку и даже в язык. А потом звонит ко мне в офис. Был бы у меня дар предвидения, я бросил бы трубку. Но нет.
— Мне бы на твоей дачке перекантоваться какое-то время, — сказал он. — Хочу соскочить с иглы. Приютишь?
— Конечно.
— Только мне нужен метадон.
— У меня есть приятель врач, Морти Гершкович. Он достанет.
Я встретил Буку в аэропорту и поразился, как он исхудал со времени нашей последней встречи; его лоб постоянно орошался капельками пота, стекавшими по щекам несмотря на холод — погода была для конца июня нетипичная.
— Давай отметим встречу классным завтраком в «Эль-Рицо», — сказал я, взяв его под руку, — а потом поедем ко мне в Лаврентийские горы, — где, как я уведомил его, нас ждала Вторая Мадам Панофски.
— Нет, нет, нет, — испугался он. — Сперва тебе придется отвезти меня туда, где я смогу ширнуться.
— Ты ж говорил, что приехал, чтобы завязать?
— Только один раз, последний, или я просто вымру.
Мы поехали ко мне домой, где Бука сразу скинул пиджак, закатал рукав рубашки, обвязал руку галстуком и принялся выполнять сгибания-разгибания, вращать ею, дрыгать и всячески нагружать, пытаясь заставить пропавшую вену выступить, а я в это время грел зелье в ложке. Понадобились три кровопускания, прежде чем удалось правильно ввести шприц.
— Наверное, Форстер как раз под этим и разумел «простое подключение», — рискнул сыронизировать я.
— «Простите, я могу вас спросить: зачем вам шприц?» — заинтересовался аптекарь. — «Отчего же. Просто я готовлю ветчину по-техасски, а для этого ее надо всю обколоть "Джеком дэниэлсом"».
— Ну, теперь поехали завтракать?
— Я — нет. Но я рад тебя видеть.
— Я тоже.
— Сколько таких сигар ты выкуриваешь за день?
— Не считал никогда.
— Не увлекался бы ты ими, они вредные как черт-те что. Слушай, а что получилось из твоего приятеля Макайвера?
— Да ничего толком-то.
— А ведь подавал надежды, или мне казалось?
— М-м-м.
Одетая в лучшие тряпки, на крыльце нас ждала Вторая Мадам Панофски и выглядела очень привлекательно, даже сексуально — это мне честность повелевает «отдать ей должное», как говорится. Она затратила массу сил, в лепешку разбилась, готовя нам обед при свечах. Но Бука задремал уже над первым блюдом (супом-пате из дробленого гороха), его голова стала склоняться, а тело оползать, временами подергиваясь. Я увел его в комнату, которая для него была предназначена, сгрузил на кровать и показал, где для него оставлен метадон. Потом вернулся к обеденному столу.
— Жаль, что так получилось, — сказал я.
— Я старалась, весь день стояла у плиты, а ты уже по дороге успел напоить его допьяна, молодец!
— Это не так.
— А теперь тебе придется сидеть и разговаривать со мной, изображая мир и согласие. Или мне принести тебе журнал?
— Ты знаешь, он ведь очень болен.
— И я не хочу, чтобы он курил в постели. Не хватало, чтобы он поджег дом.
— Он не курит. Говорит, что это вредно для здоровья.
— Ты куда пошел? Я еще баранину не подавала. Или ты тоже есть не хочешь?
— Просто хотел плеснуть себе виски.
— Так возьми и поставь бутылку на стол, чтобы не вскакивать и не бегать каждые две минуты.
— Балдеж. Неужто мы проживем пару дней без ссор?
— Ты еще ничего не знаешь. Во вторник я сдавала твой костюм в чистку, вынимала все из карманов и вот что я там нашла.
Ой-ёй-ёй. Чек из магазина «Ригал флористс», где я произвел покупку дюжины красных длинночеренковых роз.
— А, это, — проговорил я и потянулся за бутылкой.
— Я подумала, ах, как это мило с его стороны. Вымыла вазу и не смела весь день из дому шагу ступить — вдруг пропущу доставку!
— Наверное, они не нашли наш коттедж.
— С каждой минутой у тебя нос все длиннее и длиннее.
— Ты намекаешь, что я лгу?
— Намекаю? Нет, дорогушенька. Я прямо это говорю.
— Кошмар.
— Для кого ты их покупал?
— Между прочим, вся эта история совершенно невинна, но я отказываюсь подвергаться беспардонному допросу в моем собственном доме.
— Которой из твоих шлюх предназначались эти розы?
— Тебе будет ужасно неловко, когда розы вдруг окажутся здесь завтра утром.
— Только если ты огородами проберешься в магазин и оттуда по телефону закажешь еще дюжину. Если ты держишь где-нибудь квартиру с проституткой, то я хочу это знать!
— А что — думаешь, только одну?
— Я жду! Отвечай мне на вопрос!
— Я могу запросто доказать свою невиновность и ответить на твой вопрос прямо вот так, — сказал я и щелкнул пальцами, — но я не буду этого делать, потому что мне не нравится твой тон, и вообще все это оскорбительно.
— И я здесь единственная, кто ведет себя неправильно?
— Несомненно.
— А теперь скажи мне, кому предназначались эти розы.
— Актрисе, которую мы пытаемся привлечь к участию в пилотной серии нового проекта.
— Где она живет?
— По-моему, где-то в Утремоне. Только ведь — откуда ж мне знать? У меня для этого секретарша есть.
— Где-то в Утремоне?
— На Кот-Сан-Катрин-роуд, кажется.
— А если подумать?
— Слушай, не морочь мне голову. Баранина замечательная. Правда — очень вкусно. Почему бы нам не насладиться обедом, как это делают нормальные, цивилизованные люди?
— Я позвонила в «Ригал флористс», сказала, что я твоя секретарша…
— Как ты посмела лезть не в свое…
— …и тамошний администратор спросил меня, не хочешь ли ты отменить свое распоряжение посылать каждую неделю дюжину длинночеренковых красных роз по некоему адресу в Торонто. Я сказала нет, но надо бы проверить, правильно ли у них записан адрес. Тут, наверное, он что-то заподозрил, потому что говорит: «Я пойду посмотрю, а потом вам перезвоню». И я повесила трубку. А теперь говори, как зовут твою блядь в Торонто.
— Так, всё, я не собираюсь оставаться здесь больше ни секунды, — сказал я, вскакивая с бутылкой «макаллана» в руке. — И терпеть допрос я больше не намерен!
— Сегодня спать будешь во второй гостевой комнате, а если твой приятель, этот наркоман, захочет узнать почему, скажи ему, чтобы спрашивал у меня. Он знает, что ты берешь уроки чечетки?
— Расскажи ему. Я не возражаю.
— Не могу дождаться, когда же ты предстанешь перед ним в соломенной шляпе и с тростью. Выглядишь ты при этом как форменный дебил.
— Ну, наверное, — согласился я.
— Мой отец тебя насквозь видел. Если бы я послушала его (земля ему пухом), не оказалась бы в таком положении.
— То есть не вышла бы замуж за человека из низов.
— По любым меркам я привлекательная женщина, — сказала она дрогнувшим голосом. — Неглупая, образованная. Зачем тебе кто-то еще?
— Давай-ка пойдем спать. Поговорить можно будет и утром.
Но она уже вовсю плакала.
— Зачем ты женился на мне, а, Барни?
— Это я — да, маху дал.
— На нашей свадьбе я подошла к тебе, а ты как раз говорил Буке: «Я влюблен. Впервые в жизни я по-настоящему, всерьез, непоправимо влюблен». Не передать, как я тогда была тронута. Какое чувство возникло у меня в душе! А сейчас — погляди на нас! Мы женаты чуть больше года, а ты со мной любовью уже который месяц не занимался, и за это унижение я ненавижу тебя до глубины души!
— Хочу, чтобы ты знала, — сказал я, весь во власти чувства вины, — что я не изменял тебе.
— О, как мне стыдно. Убил. Какой же ты лгун! Жалкий плебей. Животное. Давай допивай свою бутылку. Спокойной ночи.
Всю-то я бутылку не допил, но оставил едва на донышке, а когда рано утром проснулся, слышу, она говорит с матерью по телефону. Ежедневный утренний отчет Второй Мадам Панофски.
— …баранья ножка. Нет, не новозеландская. Местная. Как где, в «Делани». Ма, я прекрасно понимаю, что в Атуотере на рынке дешевле, но мне было некогда, и потом, там вечно негде машину поставить. Я помню. Конечно, я обязательно проверю счет. Я всегда проверяю. Нет, ты была абсолютно права, что сказала — оно было пережаренным и жестким. Нет, вовсе я не постеснялась, просто снаружи мне было ждать удобнее. Ма, так нечестно. Не каждый ирландец католик, и не каждый католик антисемит. Да нет, просто ребрышко какое-то упрямое попалось. Я вовсе не говорю, что ты плохо готовишь. Что? А… — суп-пате из дробленого гороха, а потом зеленый салат с сыром. Да, это ты мне дала рецепт. Я знаю, как рабби Горнштейн его обожает, а Барни — он вообще к десертам равнодушен. Господи, да ведь он из виски получает сахара столько, что никаких десертов не надо! Я скажу ему, обязательно, но он отвечает, что вовсе не стремится жить до восьмидесяти и ходить пуская слюни в маразме. Я согласна. Конечно, сейчас это не такой уж преклонный возраст. Да бог с тобой, он прекрасно знает, что у тебя диплом Макгилла и ты рецензируешь книги для женского читательского кружка при синагоге. Он вовсе не считает тебя глупой. Нет, извини, поправка: он всех считает глупыми. Что? Он тебе так сказал? Ну, по правде говоря, вряд ли он сам-то прочел все семь томов Гиббона. Да не должна ты ему ничего доказывать! Ма, Фрэнк Харрис сам отвратный тип — ты помнишь, что он подарил тебе на Хануку[300]? Тоже мне шутник. Что? Кем он работает? А… он писатель. Старый друг Барни, еще со времен Парижа. Москович. Бернард Москович. Нет, он не канадец. Да, настоящий писатель. Ма, ты не единственная, кто о нем никогда не слышал. Прошу прощения, но я ничего подобного не говорила. Я знаю, что ты человек очень начитанный. Ма, у меня тон вовсе не снисходительный. Давай не будем в это вдаваться. Я говорю обычным, нормальным тоном. Такая уж я уродилась. Нет, ну вот не смогла я вчера, у меня здесь столько дел было! Я не забыла, и я звоню тебе не по обязанности. Я правда люблю тебя и понимаю, как тебе не хватает теперь папы, и что я у тебя осталась одна — это я тоже понимаю. И — раз уж мы об этом заговорили — хочу, чтобы ты не думала, будто я считаю, что тебе не следует красить волосы, просто локоны, которые он тебе делает… у них вид чересчур девчоночий для женщины твоего возраста. Мама, я очень хорошо понимаю, что когда-нибудь и я доживу до такого же возраста; я только и надеюсь, что, когда придет мое время, я буду выглядеть так же привлекательно, как ты. И вовсе я тебя не осуждаю. Ты сама себе противоречишь. Если я что-то говорю тебе, я осуждаю, а если не говорю и намекнет кто-то другой, тогда мне на тебя наплевать и я вовремя не предупредила. Я не сказала, что кто-то на что-то намекает. Мам, я тебя умоляю. Да, конечно, мы в следующем месяце вместе поедем в Нью-Йорк. Я передать тебе не могу, до чего мне не терпится. Но ты, мама, уж пожалуйста, не обижайся, но когда тебе четырнадцать, не надо зря тратить время, пытаясь влезть в платьице двенадцатилетней. Подожди. Стоп. Никогда мне не было за тебя стыдно. Когда мне будет столько лет, сколько тебе, иметь такую фигуру, как у тебя, — это будет большим везением. Нас же за сестер принимают — разве не так подумали те продавщицы в «Блуминдейле»? А этот — помнишь, он сказал, что мы можем взять из выставленного все, что захотим, по оптовым ценам? Да ну, какие шутки. Слушай, а тебе не кажется, что Кац на тебя глаз положил? Ну при чем тут неуважение? Да, мне тоже никто не заменит папу. Но ты знаешь, немножко все же не тот у Каца товар. Да нет, не то чтобы совсем уж какие-то дешевые шматас, это не так. У него сплошь прекрасные копии того, что он видел на парижских показах мод, если, конечно, не принимать во внимание машинную строчку. Но вот берешь что-то у него, вроде одета как куколка, а придешь на вечеринку — глядь, хоть на одной женщине, но обязательно точно такая же вещь. Что ты говоришь, как это тебя не пригласили на юбилейный обед к Гинзбергам, тебя же всегда приглашали! Ма, это ты вообразила. Не может быть, чтобы старые друзья бросили тебя, когда не стало папы. Неправда, нет такого, чтобы людям неприятно было сидеть за столом с вдовой. В твоей возрастной группе это должно быть нормальным явлением. Прости. Я не хотела тебя обидеть. Ма, это не равнодушие, и я вовсе не жду, когда ты умрешь. Вовсе ты мне не в тягость. Но в твоей возрастной группе подобные вещи случаются. Такова жизнь. Мама, ты не могла бы не высказывать за меня те мысли, которых у меня, может, вовсе и не было? Неужто мы не можем больше говорить откровенно? Или теперь спокойно беседовать мы способны только о погоде? Ма, ну давай договорим, не могу же я оставить тебя в таком настроении. Ма, умоляю. Сейчас же прекрати. Ну что ты носом хлюпаешь. Да вовсе я не раздражаюсь. Знаешь что, позвони Малке, наверняка она так же одинока, как и ты, вместе сходите куда-нибудь пообедать, потом в баре, может, сумеете подклеить пару мальчиков. Ма, это шутка. Я отлично знаю, что ты никогда ничего подобного не сделаешь. Ну да, я знаю, она никогда за себя не платит. Ну и что? Нельзя сказать, чтобы ты была такая уж бедная. Что значит, что я хочу этим сказать? Да ничего, абсолютно. Мама, я никогда не спрашивала, какое он оставил наследство, и сейчас тоже не хочу об этом слышать. Черт. Если ты так думаешь, то завещай все обществу защиты животных, мне плевать. Или ты думаешь, я такое чудовище? Знаешь, что я в эту самую минуту чувствую? Унижение! А сейчас я должна с тобой попрощаться и… Мам, только в больном воображении может родиться такая мысль, будто бы я всегда ухитряюсь к концу разговора все переиначить, чтобы получилось, что обидели меня. Что? Да ладно тебе. Я сказала тебе обидные вещи? Ну, приведи пример. Ага. Ага. Черт. Если ты считаешь, что тебе идут эти локоны Ширли Темпл, ходи с ними. И знаешь еще что? Когда следующей зимой поедешь с Малкой во Флориду, купи себе бикини. Размером с носовой платочек. Но не рассчитывай тогда, что я приеду навестить тебя. А теперь я вешаю трубку и… Да вовсе это не обычный мой приступ злобы. Ма, вот жаль, что мы не записывали разговор на магнитофон, я бы его сейчас перемотала и дала тебе послушать, хотя бы с тем, чтоб доказать, что я ни слова не сказала о целлюлитных отложениях. У тебя до сих пор великолепные ноги. А сейчас я действительно должна вешать трубку, у меня столько дел, столько дел! Барни передает привет, целует. Нет, я не просто так это говорю. Ну, до свидания, всё, пока.
Все утро после вчерашней ссоры мы со Второй Мадам Панофски были друг с другом преувеличенно вежливы. Я варил и чистил яйца для ее салата Niçoise[301], а она, с пониманием отнесясь к моему состоянию, сделала мне «кровавую мэри». Но молчание в кухне стояло гнетущее, пока она не включила радио, решив развлечься воскресной утренней программой Си-би-си. Писатель из Торонто жаловался, что ни один книгопродавец не выделяет его произведениям места в витрине, потому что автор не американец и не британец. «Ад, — сообщил он в заключение своей речи, — это каждое утро новый чистый лист бумаги в твоей машинке». Вторая Мадам Панофски прибавила громкость.
— Ушам своим не верю. У него берет интервью Мириам Гринберг!
— А это еще кто такая?
— Я ее противный голосок где угодно узнаю. Как только ей удалось так пробиться? Разве что передком поработала. В университете поговаривали, что она это умеет.
— Правда?
— Ты не мог бы открыть для меня ту банку анчоусов?
— Конечно, дорогая.
Бука лежал в постели весь мокрый и спуститься к завтраку был не в состоянии. Я отнес ему еду на подносе, а затем известил Вторую Мадам Панофски, что поеду в офис подписать кое-какие бумаги (помимо прочих неотложных дел), но потом непременно к ужину вернусь.
— Смотри, будь осторожен в дороге, — напутствовала она меня, подставляя щеку для поцелуя.
— Да, конечно, — отвечал я любезно. — А, кстати! Тебе ничего не надо из города привезти?
— Да вроде нет.
— Перед тем как ехать обратно, я на всякий случай позвоню.
В «Динксе» меня ждал сердитый Хьюз-Макнафтон.
— Что за срочность? — спросил он.
— Мне нужен развод.
— Прямо завтра утром?
— Именно.
Законы Квебека основаны на наполеоновском кодексе, и в 1960 году в этой богобоязненной провинции дела о разводах решались чуть ли не на уровне Палаты общин, а основанием признавалась только супружеская измена.
— Deo volente[302], — сказал Хьюз-Макнафтон, — она закрутит интрижку, и ты сумеешь это доказать. Что ты хмыкаешь?
— Заставишь ее изменить мне, как же!
— Тогда надо, чтобы она сама подала на развод. Она пойдет на это?
— Мы это с ней еще не обсуждали.
— Если она соглашается, тогда обычно процедура такая: я нанимаю проститутку, и вас в каком-нибудь убогом мотеле в Кингстоне или еще где-нибудь частный детектив с безупречной репутацией обнаруживает in flagrante delicto[303].
— Ну так пошли.
— Не так быстро. Сперва она должна на эту комедию согласиться. Кроме того, никуда не денешься от платы по прейскуранту. Lex talionis[304]. Ее адвокат может содрать с тебя три шкуры — и сейчас заплатишь, и будешь платить до скончания века. Я испытал это на собственном опыте, дитя мое.
— На такое дело мне ничего не жалко.
— Это ты сейчас так говоришь. Все сперва так говорят. А пройдет лет пять, оглянешься издали, все увидится по-иному, и начнешь обвинять меня. Далее: я не хочу лезть не в свое дело, но вся эта срочность — из-за того, что ты увлекся другой женщиной, проказник? Она ждет ребенка?
— Нет. И я не увлекся. Я ее люблю.
— Это в какой-то мере объясняет глупость твоего поведения. Ты бы сперва поговорил с женой, может, она согласится обойти закон, тогда мы с ее адвокатом, глядишь, и договорились бы заранее, чтобы тебе оставили стул, стол, кровать и вторую пару носков.
— Она наследница огромного состояния.
— Господи, Барни, да ты прямо не от мира сего. Какое это имеет отношение к делу?
— Черт, сколько сейчас времени?
— Да восьмой час уже. А что?
— Я обещал к ужину вернуться.
— За руль тебе в таком состоянии садиться нельзя. Кроме того, я только что заказал нам еще по одной.
Я пошел к висевшему в углу телефону-автомату.
— Так я и знала: ты, как в город приедешь, сразу пьянствовать, — сказала она. — И что мне прикажешь делать? Развлекать твоего гостя? Я с ним едва знакома.
— В его состоянии он сейчас из комнаты носу не высунет. Точно. Принеси ему только что-нибудь поесть. Свари пару яиц. Бутерброд. Банан. Будь проще.
— Иди ты к черту.
— Завтра я приеду к ланчу.
— Стой. Не смей бросать трубку. Я тут с ума сойду. Все утро мы вели себя как два робота, словно ничего не случилось. Это просто пытка. Я должна знать, на каком я свете. Мы собираемся как-то приводить наш брак в порядок или нет?
— Разумеется, дорогая.
— Я так и думала, — сказала она и повесила трубку.
Хьюз-Макнафтон за это время успел расплатиться.
— Ну что, перемещаемся в «Джамбо»? — спросил он.
— Почему бы и нет?
— Ты ей сказал, что хочешь развестись?
— Да.
— А что она?
— Да и катись, говорит, колбаской.
— Я засек время нашей консультации, вышло три часа с минутами. При ставке сто пятьдесят в час ты должен мне четыреста пятьдесят, а сейчас у нас уже получается овертайм.
Было душно, стоял первый за лето вечер тяжкой жары, которая обещала установиться на много дней, и кондиционер в «Джамбо» не справлялся. Бар был полон — всё какие-то неприкаянные одиночки, но мы все же нашли место в тихом уголке.
— А что, если она не пойдет навстречу? — спросил я.
— Ты, по-моему, сказал…
— Нет, ну а вдруг?
— Тогда все затянется невесть на сколько и обойдется гораздо дороже. Барни, что бы ты ни делал, ты не должен признавать, что в кого-то влюблен. Жены на удивление чувствительны к этому. Да что там — бывает, они даже мстят! Лучшая стратегия для тебя — это уйти из дома, но чтобы она не думала, будто ты торопишься с разводом.
Из «Джамбо» мы перешли в монреальский «Пресс-клуб», так что домой я попал в четвертом часу утра. Но проснулся все равно в шесть. Был подавлен. Чувство вины сменялось тревогой. Я и за Буку волновался, и боялся, что, во-первых, жена измучает меня, пока согласится подавать на развод, а во-вторых, условия будут продиктованы ее матерью на пару с каким-нибудь безжалостным и цепким крючкотвором из их знакомых. Я побрился, принял душ, влил в себя жбан кофе, закурил «монтекристо» и поехал на дачу, проговаривая про себя разные варианты прельстительно-увещевательной речи (тебе же, дескать, будет лучше, если разведемся), но все они даже в моих собственных ушах звучали как-то диковато.
Второй Мадам Панофски в кухне не обнаружилось, не было ее и в супружеской кровати, которая оказалась уже заправленной. Быть может, мучимая теми же тревогами, что и я, она тоже встала рано, а теперь пошла искупаться? Жара, во всяком случае, к этому располагает. Что, если написать записку — дескать, ладно, согласен на развод, — оставить на кухонном столе и в темпе свалить отсюда? Нет, это была бы трусость, — подумал я. Ну и что, что трусость?.. Нет, Барни, нет, так поступать ты не должен. Я решил разбудить Буку и обсудить свою проблему с ним. И тут — здрасьте пожалуйста! — лежат, голубки — моя жена и мой лучший друг, нежатся в постели. Я поверить не мог такой удаче.
— Так-так-так! — сказал я с наигранным возмущением.
— Черт. — Вторая Мадам Панофски нагишом соскочила с кровати, цапнула свою ночнушку и убежала.
— Сам виноват, — сказал Бука. — Ты же должен был позвонить перед выездом из города.
— С тобой я разберусь позже, подонок! — гаркнул я и бросился за Второй Мадам Панофски в нашу спальню, где она уже одевалась.
— А я-то ехал, спешил, думал, сейчас помиримся, — заговорил я, — вдохнем новую жизнь в наше супружество, а ты — смотрю, валяешься в кровати с моим лучшим другом!
— Это был несчастный случай. Честно, Барни.
Недаром через мой офис прошли кипы телесценариев, сплошь состоящих из словесных клише, — мне было где брать реплики для диалога.
— Ты предала меня, — сказал я.
— Я принесла ему еду, как ты просил, — захныкала она. — Его бил озноб, простыни все мокрые, и я легла с ним рядом — просто чтобы согреть его, а он начал делать всякие вещи, и я была как воск в его руках, потому что ты не прикасался ко мне месяцами, а я же не каменная, одно цеплялось за другое, ну и вот… По-моему, я даже и не понимала, что происходит, а потом было уже поздно.
— Моя жена и мой лучший друг! — воскликнул я.
Она потянулась ко мне, хотела успокоить.
— Не тронь меня, — отпрянул я, надеясь, что не пережимаю.
— Давай все разговоры об этом отложим, — сказала она. — Сейчас я не могу, сейчас я так несчастна!
— Это ты несчастна?
Вся в слезах, она схватила сумочку, сдернула с гвоздя ключи от машины и побежала по лестнице вниз, я за ней.
— Я буду у мамы, — бросила она через плечо.
— Скажи ей, что мы разводимся!
— Сам скажи. Нет, не смей! Ей сегодня вечером к зубному. Пломбировать канал.
У самой машины она развернулась ко мне лицом.
— Если бы ты любил меня, то никогда бы не оставил наедине с таким мужчиной.
— Я верил тебе!
— Вы лишены моральных устоев — люди вроде вас с Букой. Я так неопытна, а он такой… Я понятия не имела, что происходит. Казалось, он в таком смятении, в такой печали, и я подумала, эта его рука… думала, он сам не сознает, что гладит меня там, что это случайно… то есть я притворилась, что не замечаю — не хотела выглядеть дурой и мещанкой, затевать ссору. Я ведь — ну, он же твой лучший друг, и я… он… Ах, да какая разница! Что бы я ни делала, тебе все будет не так.
Она села в машину и опустила стекло.
— Черт. Еще и ноготь сломала. Надеюсь, ты доволен? Все на меня орешь, а ведь это он начал, богом клянусь — этот твой лучший друг. Наверняка он и первую твою жену трахал — он такой! Тоже мне друг называется. И что ты теперь собираешься с ним делать?
— С ним? Что делать, что делать… Убить его — вот что делать, а потом, может быть, и до тебя с твоей мамочкой доберусь!
— Мамочкой. Черт. Как я ей покажусь в таком виде — всю косметику забыла на трюмо. Мне нужен мой карандаш, глаза подкрашивать. И мой диазепам…
— Так поди да возьми.
— Fuck you! — взвизгнула она, вдарила по газам и рванула вперед так, что из-под задних колес полетел гравий. Когда она уже точно исчезла из виду, я каким-то невероятным танцевальным махом взлетел на крыльцо, лишь чуть придерживаясь за перила. Потом очень даже лихо отколол шим-шам и да-паппл-ка, чуть было не попавшись ей за этим занятием на глаза, потому что она, взревев двигателем, задним ходом вернулась и снова опустила окошко.
— Ладно, развлекайся себе с твоей блядью в Торонто, кто я такая, чтобы возражать, — ты мужчина, а я нет, такова жизнь. Но ты хоть знаешь теперь, что в ответ можешь получить той же монетой. Довольно поганое ощущение, не правда ли?
— А, так моя жена — мороженая рыба?
— Хочешь развод? Всегда пожалуйста. Только он будет на моих условиях, ублюдок, — сказала она и снова унеслась, ломая шестерни передач и едва не врезавшись в дерево.
Ий-яба-даба-ду! Ну, Барни Панофски, ты родился с подковой в заднице. Со звонком Хьюз-Макнафтону я решил повременить, но теперь я совершенно не нуждался ни в проститутке, ни в частном сыщике. На-хре-наонина-ммм! Собрался, стер с лица ухмылку и с достаточно суровым, как я надеялся, видом пошел в дом разбираться с Букой. Небритый, он уже стоял внизу — тощая жердь в семейных трусах — и уже нащупал, тащил из бара бутылку «макаллана» восемнадцатилетней выдержки и два стакана.
— Здесь внизу попрохладнее, правда же?
— Ты отымел мою жену, сукин ты сын!
— Мне кажется, прежде чем обсуждать это, надо выпить.
— Выпить! Я даже не позавтракал еще.
— Завтракать еще рано, — сказал он и налил нам обоим не разбавляя.
— Как ты мог такое со мной сделать?
— Я это с ней делал, а не с тобой. А если бы ты позвонил, выезжая из Монреаля, неловкой ситуации можно было бы избежать. Я, пожалуй, пойду поплаваю.
— Нет уж, ты погоди! Так это я, получается, виноват?
— Ну, в каком-то смысле да. Ты пренебрегал супружескими обязанностями. Она сказала, что ты семь месяцев не занимался с ней любовью.
— Она тебе так и сказала?
— Ну что, поехали? — Он поднял стакан.
— Поехали.
— Заходит она ко мне в комнату, — начал он рассказ, вновь разливая по стаканам, — ставит поднос и садится ко мне на кровать в такой коротю-усенькой ночнушечке. Ну, было уже довольно жарко, я могу ее понять, но подозреваю, был, был в этом некий намек. Подтекст какой-то. Сколь![305]
— Сколь.
— Отложил я книгу. Джона Марканда — «Искренне ваш Уиллис Уэйд». Вот, кстати, еще один романист, жестоко недооцененный. В общем, после несколько принужденного обмена вежливыми банальностями («Как жарко, правда?» — «Я так много слышала о вас». — «Как вы добры, что возитесь со мной в моем состоянии», и т. д. и т. п.) и парочки неловких пауз… Слушай, я правда пойду поплаваю. Можно я возьму твои ласты-масты?
— Черт тебя побери, Бука!
Он налил нам еще, и мы оба закурили «монтекристо».
— Я полагаю, нам, самим придется сегодня готовить завтрак, — сказал он. — Ála tienne![306]
— Конечно. Но ты продолжай, продолжай.
— А потом, совершенно безо всякого с моей стороны понуждения, она принялась рассказывать о ваших семейных проблемах, ожидая от меня получить совет. Мол, домой тебя калачом не заманишь, чуть не каждый вечер ты просиживаешь в баре в компании пьяных неудачников и очень редко когда снисходишь до того, чтобы прийти домой прямо с работы; за столом ты с ней не разговариваешь, а ешь, уткнувшись в книгу. Или в «Хоккей ньюс» — не знаю уж, что это такое. Когда она приглашает к вам обедать другие семейные пары, своих старых подруг, ты на них наскакиваешь. Если у них правые взгляды, ты им доказываешь, что Вторую мировую войну выиграли Советы и когда-нибудь Сталина признают человеком столетия. А если они левые, с пеной у рта клянешься, что есть научные данные, доказывающие, что негры находятся на низшем интеллектуальном уровне и чрезмерно сексуальны, при этом превозносишь Никсона. Каждый раз, когда вы приходите к ее родителям обедать в шабат, ты свистишь за столом, чем оскорбляешь ее мать. Она вышла за тебя замуж вопреки возражениям отца, выдающегося интеллектуала, и что теперь? Ты пренебрегаешь ею в постели, а тут еще выясняется, что у тебя любовница в Торонто. Слушай, я подглядел, что у вас в холодильнике есть яйца под майонезом. Как ты думаешь, а?
Мы переместились за кухонный стол, взяв с собой бутылку и стаканы.
— Лехаим! — сказал он.
— Лехаим.
— Должен заметить, насчет поболтать она сама не своя. Как заведет, не остановишь, я думал, у меня мозга за мозгу заскочит. А потом она наклоняется убрать поднос, и там такие сисечки мелькнули! А она снова села ко мне на кровать и давай хныкать, так что мне просто ничего не оставалось, как только обнять ее и попытаться успокоить, а она и при этом все равно лепечет без умолку. Я начал ее поглаживать там, сям, и в ее протестах — таких тихих, вкрадчивых — мне послышалось явное приглашение. «Ах, ну зачем…»; «Ну не надо, перестаньте сейчас же…»; «Ах, пожалуйста, только не там…» Потом, притворяясь, будто не отвечает на мои ласки, она перешла к рассказу о том, какой ей вчера снился сон, и при этом добровольно поднимает руки, чтобы мне удобней было снять с нее ночнушку, и тут — слышь, самое забавное — я решил, что единственный способ заставить ее заткнуться — это трахнуть ее, вот так оно и произошло. Бутылка-то, смотри, кажется, пуста.
Я пошел, принес еще одну.
— Чин-чин, — сказал он и потянулся за кухонным полотенцем, чтобы вытереть вспотевшую грудь. — Окна-то все открыты?
— Надо бы мне зубы тебе повышибать, Бука.
— Только сперва я должен искупаться. А! Еще она кучу вопросов задавала про Клару. Мне кажется, я был для нее не более чем удобный такой deus ex machina[307]. Она хотела рассчитаться с тобой за ту женщину, что у тебя в Торонто.
— Минуточку, — сказал я. Сбегал в спальню и вернулся со старым отцовским табельным револьвером, который положил на стол между нами. — Что, испугался? — спрашиваю.
— Да подожди ты с этим, дай сперва поплаваю с-маской-с-трубкой.
— Бука, ты можешь мне оказать одну огромную услугу.
— Да ради бога, все, что захочешь.
— Я хочу, чтобы ты согласился быть соответчиком на моем бракоразводном процессе. Всего-то и надо, чтобы ты подтвердил, что я пришел домой к возлюбленной жене и обнаружил тебя с ней в постели.
— А, так ты это специально, негодяй, подстроил! Воспользовался слабостью старого друга! — ухмыльнулся он, подставляя пустой стакан.
Я сгреб револьвер и наставил на него.
— Ты будешь моим свидетелем или нет?
— Я обдумаю это в пучинах вод, — сказал он, встал и, шатаясь, побрел туда, где лежали мои ласты-масты.
— Ты так напился, куда тебе плавать, балбес чертов, — заспорил я и побрел за ним, по-прежнему держа револьвер в руке.
— А давай вместе, — предложил он, начиная спускаться по крутому травянистому откосу к воде. — Нам обоим это очень не помешает. Ям-бубу-дуду совсем трез-ву-ву сам бум.
— Лично я пойду прилягу. Тебе бы тоже не помешало. Взгляни на себя, ты же на ногах еле стоишь. Не надо, Бука!
— Кто будет в воде вторым, моет посуду!
— Стой, — заорал я. — Стой, стрелять буду!
Оценив мою шутку, Бука дико захохотал. Он еще помедлил, надевая ласты, дважды при этом упал, потом прямо в ластах побежал вниз по склону.
— Поберегись! — крикнул я и выстрелил, направив ствол гораздо выше его головы.
Бука вскинул руки вверх, будто сдается.
— Kamerad, — воззвал он ко мне. — Kamerad! Nicht schiessen![308] — Потом зигзагами спустился по откосу, пробежал по причалу и, плюхнувшись в озеро, исчез под водой.
Вернувшись в гостиную, я лег и только начал засыпать, как зазвонил телефон.
— Я звоню сообщить вам, что в ближайшем будущем моя дочь будет жить у меня. Мне поручено предупредить вас, чтобы вы не пытались вступать с ней в общение; с любыми вопросами обращайтесь к Хайману Гольдфарбу, в Квебек.
— Ай, Златовласка, до чего же ты злобная баба!
— Как вы смеете!
— И передайте ей от меня, что у Мириам Гринберг голос вовсе не противный. У нее прекрасный голос, — сказал я и повесил трубку.
Вот ведь трепло! — подумал я. Взял и сразу все выдал. Хьюз-Макнафтон меня за это ох не похвалит!
Встав на четвереньки, я дополз до дивана и мгновенно провалился в сладостный сон. Проспал, мне показалось, несколько минут, когда какой-то рев, вроде самолетного мотора, сотряс комнату, и мне приснилось, что я лечу, а мой самолет падает. Силясь выйти из ступора, я ничего не мог понять. Где я? В Монреале? В квартире Мириам? На даче? Еле встав, ковыляя на ватных ногах, я выбрался на веранду, пытаясь определить источник рева. То был пролетающий аэроплан, но он теперь был уже так далеко, что понять, натовский ли это бомбардировщик с базы в Платтсбурге или трансатлантический лайнер, я не сумел. Тут я заметил, что на дворе сумерки. Поглядев на наручные часы, с удивлением обнаружил, что спал больше трех часов. Скользнув обратно в дом, я плеснул себе в лицо холодной воды, подошел к лестнице на второй этаж и стал звать:
— Бука!
Нет ответа.
— Эй, просыпайся, Бука-Букашка!
Но его не было ни в его комнате, ни где-либо еще в доме. Вырубился, должно быть, на причале, подумал я, но его и там не было. О Господи, неужто утонул? Нет, нет, только не Бука! Пожалуйста, Господи! Футов на сорок от пристани озеро все еще мелкое и прозрачно до дна. Я прыгнул в лодку, дернул стартер мотора и стал кружить по воде, вглядываясь в дно, все больше и больше впадая в панику. В конце концов кинулся снова в дом и стал звонить в местную полицию. Ждал их два нескончаемых часа, приехали, и я выдал им несколько отредактированную версию того, что произошло. Я не стал говорить о ссоре со Второй Мадам Панофски, даже не упомянул, что она вообще была на даче. Однако сообщил, что мы с Букой пили и что я умолял его не ходить купаться.
На поверхности тело Буки не плавало, и полицейские на катере, вышедшем из Меркинз-Пойнт, осмотрели весь берег, но ничего не нашли.
— Может быть, он где-нибудь в водорослях запутался? — предположил я.
— Нет.
День спустя, уже вечером, полицейские вернулись, и с ними следователь.
— Меня зовут Шон О'Хирн, — представился детектив. — Думаю, нам надо бы немножко поболтать.
С тех пор как Бука плюхнулся в озеро, я больше его не видел. Готов поклясться на головах внуков — я рассказал в точности то, что было, но он и до этого много раз пропадал, и я никогда не терял надежды. Не проходит ни дня, когда я не ждал бы открытки из Ташкента, Нома или Аддис-Абебы. Или, еще лучше, чтобы он подкрался ко мне в «Динксе» сзади и прямо в ухо гаркнул: «Бу-у!»
Ладно, хватит об этом. Буке сейчас стукнуло бы семьдесят один год — нет, семьдесят два, — и я не понимаю, почему он не появился хотя бы только для того, чтобы раз и навсегда обелить меня, снять подозрения.