24 сентября 1996 года в 10.28 утра землемер и двое лесорубов с бумажной фабрики «Драммондвиль палп энд пейпер» на поляне вблизи вершины горы Монгру наткнулись на разбросанные человеческие останки, как то: череп, фрагменты позвоночного столба, тазовые кости, бедренная кость, ребра (изломанные) и берцовые кости (также с повреждениями). Вызвали полицию, кости собрали и доставили судмедэксперту в больницу Нотр-Дам в Монреале. Доктор Роже Жиру заключил, что они принадлежат скелету человека европеоидного типа тридцати с чем-нибудь лет, который умер от неизвестной причины лет тридцать — сорок тому назад. Он предположил, что сломанные ребра, разрозненность частей позвоночника и повреждения берцовых костей связаны с тем, что неизвестный мужчина был жестоко избит тупым орудием или упал со значительной высоты. Но гораздо более вероятно, как он отметил, обратив внимание на следы зубов, что скелет просто погрызен койотами или другими животными, пытавшимися добраться до костного мозга. Статья об этом, напечатанная в «Газетт», привлекла внимание отставного следователя Шона О'Хирна. По его настоянию открыли старое дело, и из Нью-Йорка прилетел вызванный для осмотра черепа дантист. Сразу подтвердилось, что эти останки принадлежат Бернарду Московичу, исчезнувшему в этих местах 7 июня 1960 года. Интервью с радостным О'Хирном напечатали «Газетт» и «Пресс», кроме того, он появлялся в нескольких телешоу (так же, как и вторая жена моего отца, которая каждый раз держала на коленях фотографию мистера Московича в рамочке). «Он клялся мне в вечной любви», — утверждала она. Отчет о суде над моим отцом в Сен-Жероме печатали под заголовками вроде НЕУЖТО СПРАВЕДЛИВОСТЬ ТОРЖЕСТВУЕТ? и ВОПИЮЩИЕ КОСТИ. Защитник моего отца на процессе адвокат Джон Хьюз-Макнафтон, которого отыскали в «Динксе» (это бар на Кресент-стрит в Монреале), от одного репортера просто отмахнулся, сказав «Credo quia impossibile»[364], а второму, который пристал к нему с возобновленными обвинениями, бросил лишь: «Argumentum ex silentio»[365], после чего послал его подальше. Предприимчивый фотограф из таблоида «Алло, полиция!» ухитрился проникнуть в дом престарелых имени Царя Давида и сфотографировал моего отца в момент, когда Соланж кормит его с ложечки жареной говяжьей грудинкой. Я прилетел из Лондона, Кейт — из Торонто, а Савла привезла из Нью-Йорка на машине девица по имени Линда. Все мы встретились в коттедже у озера в Лаврентийских горах, где когда-то жили такой счастливой семьей. Трудно было заставить себя смириться с открытием, что отец лгал и все-таки был убийцей. Кейт, естественно, оспаривала неоспоримое.
— Бука был пьян, мог забрести туда, упасть, сломать обе ноги и умереть с голода. Как смеете вы оба так быстро соглашаться с обвинениями в папин адрес, когда сам он ни на что уже ответить не может, даже имени своего не помнит.
— Кейт, ты не одна здесь, кого все это расстраивает. Будь благоразумнее, пожалуйста.
— Ах, конечно, благоразумнее! Папа был маньяк-убийца! Ему это запросто, правда? Застрелил Буку, втащил на вершину горы и переломал ему ноги лопатой.
— Я же не говорю, что это было именно…
— И ведь не было даже намека на попытку зарыть его. Ты что думаешь, папа бросил бы его на съедение зверям?
— А если у него времени не было?
— За все эти годы?
— Останки обнаружили невдалеке от того места, где у папы был шалаш, о котором он однажды нам рассказывал. Поблизости нашли осколок стекла. От бутылки из-под виски!
— Ну и что?
— Кейт, мы знаем, каково тебе, но…
— Они оба были пьяны. Он мог убить его случайно. Считай так, если хочешь.
— Папа для нас ничего не жалел, и мы просто обязаны всякое сомнение толковать в его пользу. Так что вы можете верить чему угодно, а я лично хоть до ста лет доживу, а все буду считать его невиновным. Между прочим, вы не забыли? Он ведь до конца не расставался с мыслью, что Бука где-нибудь живет себе спокойненько и однажды объявится.
— Вот и объявился. Или нет?
Еще мы там в коттедже решали вопрос, что делать с неоконченной рукописью, которую каждый из нас прочитал; кроме того, нам хотелось насладиться в последний раз воспоминаниями детства, да и закрыть дом, уже выставленный на продажу. Обстоятельства, впрочем, не очень-то этому способствовали. Агент по недвижимости сказал: «На следующий день после референдума мне позвонили сорок два человека, желающих продать собственность в здешних местах, а вот предложений купить пока нет ни одного».
С тех пор как мы узнали, что у отца болезнь Альцгеймера, это был не первый наш семейный съезд и не второй. Всякий раз Савл заводил одну и ту же песню: дескать, у бабушки было то же самое, значит, мы все в группе риска.
Для начала, поучал всех Савл, нам не следует пользоваться подмышечными дезодорантами на основе цинка и готовить в алюминиевых кастрюлях, которые тоже под подозрением. Он выписывал и «Ланцет», и «Медицинский журнал Новой Англии» и так на этом поприще продвинулся, что прочитал нам лекцию о пользе курения — оказывается, никотин недавно признали стимулятором мозга, и курильщикам наша семейная болезнь угрожает меньше.
— Ну да, потому что они умирают раньше от рака легких, — отозвалась на это Кейт. — Так что сейчас же гаси сигару!
— Точка?
— Точка, — сказала Кейт и зарыдала.
Диагноз «болезнь Альцгеймера» нам подтвердили четыре месяца назад на совещании в офисе «Артели напрасный труд» 18 апреля 1996 года. Присутствовали доктор Гершкович, два приглашенных им специалиста, Соланж и Шанталь Рено и конечно же Кейт, Савл и я. Савл сразу после этого сел в поезд и поехал в Торонто известить Мириам. Узнав такую новость, она расплакалась и, едва совладав с голосом, тут же стала звонить Барни, проситься приехать.
— Не думаю, что смогу с этим справиться.
— Пожалуйста, Барни!
— Нет.
Однако он начал каждое утро бриться, урезал себя в потреблении алкоголя и табака и стремглав кидался на каждый звонок в дверь или по телефону. Соланж перезвонила Мириам.
— Приезжайте как только сможете, — сказала она.
— Но ведь он отказал мне.
— Он даже на краткую прогулку выходить не хочет — вдруг вы приедете, а его нет.
Мириам приехала следующим утром, и они вдвоем отправились на ланч в «Ритц», где метрдотель отличился не лучшим образом, сказав:
— О, давненько я вас вместе не видывал! Что, решили тряхнуть стариной?
Впоследствии Мириам рассказывала Савлу:
— Я заметила, что меню его озадачило, и он попросил меня сделать заказ за нас обоих. Но вначале он был весел. Даже игрив. «Я, — говорит, — с нетерпением жду, как я в дурдоме — или куда там меня поместят — буду играть в прятки и в бутылочку с другими шизанутыми. Может, у них там для нас трехколесные велосипедики найдутся… и жевачка! Мороженое шариками в стаканчиках». Прекрати, оборвала его я. Он заказал шампанское, но официанту при этом говорил что-то вроде «принесите нам бутылку… ну… эт-самое… как его… с пузырьками… что мы всегда заказывали». Официант улыбнулся — решил, видимо, что Барни пытается блистать остроумием, и мне за него было ужасно обидно. Хотелось сказать болвану: когда мой муж хочет блистать остроумием, он таки им блистает!
А все же как это было бы здорово, говорил Барни, если бы я согласилась улететь с ним в Париж в ночь его свадьбы. Мы вспоминали старые добрые времена, дни нашей молодости, и он пообещал мне, что нынче не будет непрестанно блевать, как тогда, при первом нашем свидании. «Хотя, — говорит, — если вдуматься, получилась бы некоторая даже симметрия, не правда ли?» Но это ведь не обязательно должно быть наше последнее свидание, сказала я. Мы теперь можем стать друзьями. «Нет, не можем, — нахмурился он. — Или все, или ничего». Мне дважды приходилось вставать и уходить в туалет, чтобы не разрыдаться за столом. Я видела, как он принимает таблетки — множество, даже не знаю сколько, все разноцветные… Но запивал шампанским. Под столом он коснулся моей руки и сказал, что я по-прежнему самая красивая женщина из всех, кого он видел, и что он когда-то смел надеяться, что мы умрем одновременно, лет в девяносто с лишним, как Филемон и Бавкида, и милосердный Зевс превратит нас в два дерева, которые зимой будут ласкать друг друга ветвями, а по весне сплетаться листвой.
Потом — даже не знаю, может, из-за шампанского? — он начал неправильно произносить слова. Стал путаться в столовом серебре. Нужна вилка, а он берет ложку. Вместо того чтобы за ручку, берет нож за лезвие. Какая-то неприятная перемена в нем произошла. Может быть, от расстройства, разочарования. Потемнел лицом. Жестом поманил меня наклониться ближе и шепотом говорит: Соланж подделывает чеки! Обкрадывает его. Он боится, что она может заставить его подписать сфабрикованное ею завещание. А еще она нимфоманка: затащила однажды привратника из его дома с собою в лифт и задирала юбку — показывала, что на ней нет трусов. Принесли счет, и я заметила, что он не может в нем разобраться. Да ты просто подпиши, — сказала я, и он рассмеялся. «О'кей, — говорит, — только сомневаюсь, узнают ли они мою новую подпись». Вдруг говорит: «Слушай, а я ведь кое-что еще помню. Когда-то привел ее сюда с ее мамашей, а старая сука и говорит: "Мой муж всегда оставляет на чай двенадцать с половиной процентов!"»
Тут вдруг он снова весь переменился. Такой нежный стал. Любящий. Стал тем Барни, которого я как раз больше всего и люблю. И я поняла, что он забыл, что я вообще когда-либо от него уходила, видимо, решил, что мы сейчас вместе пойдем домой, а вечером, может, кино по видику посмотрим. Или будем читать в постели, переплетясь ногами. Или вдруг ни с того ни с сего — раз! — и последним самолетом в Нью-Йорк; он любил всякие сюрпризы… фокусник. О, когда-то с ним было так здорово, он был такой непредсказуемый, такой любящий, и я подумала: а что, если не возвращаться в Торонто, а и впрямь пойти с ним домой? Тут я сразу — к телефону, позвонила Соланж, чтобы она срочно приехала. Возвращаюсь к столику, его нет. Боже мой, где он? — спрашиваю официанта. «В туалете», — говорит. Я подождала у двери мужской уборной, он выходит — улыбка растерянная, ноги шаркают, а я смотрю, у него ширинка не застегнута и мокрые штаны…
Пока отец еще был в относительно неплохом состоянии, он пригласил Джона Хьюз-Макнафтона и настоял на том, чтобы подписать бумаги о передаче всех полномочий в руки детей. «Артель напрасный труд» продали «Троим амигос» из Торонто за пять миллионов долларов наличными и еще пять в акциях «Троих амигос». Согласно его воле, как выручку от этой продажи, так и другие активы (в том числе значительный портфель инвестиций) поделили на три части: пятьдесят процентов детям, по двадцать пять Мириам и Соланж. Но сперва, однако, урегулировали следующие завещательные отказы:
Двадцать пять тысяч долларов Бенуа О'Нилу, который много лет был смотрителем коттеджа.
Пятьсот тысяч долларов Шанталь Рено.
Аренду двух постоянных мест на центральной трибуне в новом «Мольсоновском центре» оплатить на пять лет вперед и оставить за Соланж Рено.
Джону Хьюз-Макнафтону до конца жизни ежемесячно оплачивать его счета в баре «Динкс».
Сто тысяч долларов перевести в Нью-Йорк некоей миссис Флоре Чернофски.
Еще был один сюрприз, неожиданный (в свете частых шуточек отца по поводу шварциков). На двести тысяч долларов учреждался доверительный фонд в Макгиллском университете для черных студентов, преуспевающих в искусствах, — им устанавливалась стипендия в память об Измаиле Бен Юсефе, известном также как Седрик Ричардсон, который умер от рака 18 ноября 1995 года.
Пять тысяч долларов отец приказал отложить отдельно на поминки в «Динксе», куда следовало пригласить всех его друзей. На похоронах никаких раввинов с речами. А местом последнего упокоения он выбрал (впрочем, давно уже) протестантское кладбище у подножия горы Монгру, но Звезда Давида на камне должна быть, а участок по соседству он купил для Мириам.
Савл схватился за телефон, стал консультироваться с матерью. Она долго не могла ничего вымолвить, потом сказала: «Да, так и нужно» — и повесила трубку.
После того как дела были улажены, отец очень быстро сдал. Сперва он все чаще не мог найти нужное слово для обозначения простейших вещей, безуспешно силился вспомнить имена близких и родных, а потом дошло до того, что, проснувшись, подчас не мог понять, где он и кто такой. Кейт, Савл и я снова приезжали в Монреаль и опять советовались с доктором Гершковичем и специалистами. Беременная Кейт предложила забрать Барни к себе, но врачи отсоветовали — дескать, незнакомая обстановка может ускорить течение болезни. Тогда Соланж переехала к нему в квартиру на Шербрук-стрит. Он принимал ее за Мириам, ругался, называл неблагодарной шлюхой, которая разрушила ему жизнь, она же продолжала кормить его и вытирать ему подбородок салфеткой. Когда он диктовал ей письмо и слова у него путались и искажались, а нелепые фразы повторялись вновь и вновь, она записывала и обещала сразу отослать. Он выходил к завтраку в рубашке, надетой на левую сторону, и в штанах задом наперед — она молчала. Потом он начал произносить тирады перед зеркалом, принимая изображение за другого человека и обращаясь к нему то как к Буке, то как к Кейт, то как к Кларе. Однажды, приняв собственное изображение за Терри Макайвера, он начал биться об него головой, и потребовалось наложить ему двадцать один шов. Пришлось нам с Кейт и Савлом снова собраться в Монреале.
Вопреки возражениям Соланж, 15 августа 1996 года мы сдали отца в дом престарелых имени Царя Давида. Хотя он уже никого не узнает, в том числе и своих детей, мы его не бросаем. Раз в неделю из Торонто приезжает Кейт. Случилось так, что в тот вечер, когда к отцу приехала Мириам, сама недавно оправившаяся от микроинсульта, он играл с Кейт в китайские шашки. Мать с дочерью жутко повздорили и не один месяц потом друг дружку сторонились. Даже не разговаривали, когда Савл свел их вместе за ланчем в Торонто. «Мы по-прежнему семья, — сказал он. — Так что бросьте дурить. Вы обе». Его грубоватый тон, так напомнивший им Барни, покорил их. Савл часто навещает отца в его приюте. Переполошив всех соседей Барни по больничному корпусу, он как-то раз заорал: «Как же ты допустил, чтобы это случилось, мерзавец старый!» — после чего не выдержал и разрыдался. Дежурных медсестер его визиты приводят в ужас. Если он обнаруживает у Барни на халате яичное пятно или находит простыни недостаточно свежими, устраивает страшный тарарам. «Черт! Черт! Черт!» А однажды под вечер, явившись и обнаружив, что телевизор включен на канале, где вещает Опра Уинфри[366], он сдернул телевизор с подставки и грохнул об пол. Сбежались сестры. «Здесь комната моего отца, — не унимался Савл, — и он не будет смотреть такую дрянь!»
Мой младший братец унаследовал что-то и от красоты матери, и от яростного темперамента отца. Между Барни и Савлом всегда шел какой-то бой гладиаторов — сила ломила силу, и ни один не желал уступить ни пяди. Втайне отец обожал сына-подростка с его левацкими закидонами и без конца всем рассказывал про 18 ноября, когда пятнадцать студентов захватили колледж, а вот резкий переход сына в лагерь неумолимых правых заставлял его потом с отвращением морщиться. Но все равно Савл оставался его любимым сыном — хотя бы потому, что стал писателем, воплотив собою давнишние стремления отца. На первой странице своих воспоминаний отец заявляет, что, в столь преклонном возрасте впервые принявшись писать книгу, он нарушил святой зарок, затеяв эту пачкотню. Сие, как и многое другое из того, что он пишет дальше, не совсем правда. Перебирая отцовские бумаги, я обнаружил, что в разные годы он делал несколько попыток писать рассказы. Еще я нашел первый акт пьесы и пятьдесят страниц романа. По его собственному утверждению, он читал запоем и выше всех ставил мастеров стиля — от Эдварда Гиббона до А. Дж. Либлинга[367]. Перелистывая «Дневник читателя» последнего, я обнаружил там много высказываний Гиббона. Вот два примера. Гиббон об императоре Гордиане:
Его манеры были не столь изысканны, но добротой и дружелюбием он был подобен своему отцу. О широте его интересов свидетельствуют как шестьдесят две тысячи томов его библиотеки, так и двадцать две наложницы, и плоды деяний его говорят о том, что и те и другие были у него для дела, а не напоказ. [Эдвард Гиббон. «История упадка и падения Римской империи», том 1, с. 191. Метуэн энд К°, Лондон, 1909. —Прим. Майкла Панофски.]
А вот еще из А. Дж. Либлинга — о тренере по боксу Чарли Голдмане по прозвищу Профессор:
«Жениться? Ну зачем, — говорит Профессор. — Я всегда жил и живу à la carte[368]». [А. Дж. Либлинг. «Угол арбитра, избранные эссе о боксе», с. 41. Фаррар, Страус и Жиру, Нью-Йорк, 1996. — Прим. Майкла Панофски.]
Мне посчастливилось унаследовать отцовский дар делать деньги. Увы, это свое качество он считал постыдным, потому-то я, видимо, и был наименее любимым из чад; всегда я был мишенью его сарказма. Именно на меня он обрушивался в приступах критиканства. Что бы он там ни писал, но «Дон Жуана» мы с Каролиной слушали не единожды. И, как неоспоримо свидетельствуют об этом мои примечания, я читал также «Илиаду», Свифта, Доктора Джонсона и других. А если уж так вышло, что я полагаю его сугубо евроцентристский пантеон нуждающимся в пересмотре и дополнении, если я нахожу определенные достоинства в фотографиях Роберта Мэплторпа и работах Хелен Чедвик или Дамьена Хирста[369], то это исключительно мое дело. Я возмущен его нападками и не отрицаю этого. Тем не менее стараюсь раз в месяц-полтора прилетать, навещать отца. Наверное, я меньше всех страдаю от того, каким он теперь стал, потому что, по правде говоря, по-настоящему мы никогда и не общались.
У Барни нет недостатка в других, куда более регулярных посетителях. Чуть не каждый день приходит Соланж — моет его и помогает ему рисовать в книжках-раскрасках. Частенько наведываются и старые собутыльники из бара «Динкс»: адвокат с дурной репутацией Джон Хьюз-Макнафтон, журналист-алкоголик по имени Зак и другие. А тут вдруг из сердитого письма администратора по режиму узнаю, что раз в неделю захаживает к нему еще и некая мисс Морган, мастурбирует его! Забегает и бодрый старичок Ирв Нусбаум, всегда или с пакетом бейглах, или с длинными связками жареных карнатцелей[370] из «Кулинарии Шварца». «Ваш отец, — сказал он мне однажды, — настоящий еврей. Неукротимый, дикий. Мужик! Биндюжник! Дьявол! Не знал бы, так поклялся бы, что он из Одессы!»
Когда отмечали его прошлый день рождения, отец удивил нас тем, что отозвался на свое имя. Проказливой такой ухмылочкой. Мы принесли ему надувные шарики, бумажные шляпы, пищалки-свистелки и шоколадный торт. А Мириам с Соланж, вместе крепко подумав, родили идею, которая сперва показалась нам гениальной. Они наняли танцора-чечеточника, чтобы тот для него сплясал. Барни радостно хлопал в ладоши и громко подпевал:
Спят-ка злые, злые псые, мявчи екаты — йе!
Всемпа рае даут-рае прыг вкро-ватиты!
Но тут Барни, пытаясь подражать движениям мистера Чукачакла, споткнулся и упал, да еще, оказывается, и обмочился, так что Соланж, Мириам и Кейт сбежали в коридор и там друг у дружки на грудях рыдали.
Помню еще один момент некоторого просветления. Отцу пришло письмо из Калифорнии. Я прочитать его не смог, а вот отец неожиданно прочел и долго потом плакал. Выглядело оно так:
Мать объяснила, что это письмо от Хайми Минцбаума, который несколько лет назад пережил тяжелый инсульт. Она вспомнила, как в 1961 году в Лондоне Хайми пригласил ее на ланч, во время которого заявил, что она просто обязана выйти замуж за Барни. «Только ты сможешь спасти этого обормота», — сказал он.
Позволив себе отступить от темы — чтобы немножко «занесло», как говаривал папа, — отмечу, что последние визиты в Монреаль меня не радовали. Не только из-за состояния, в котором пребывал отец, но и сам город, где я родился и вырос, производил весьма тягостное впечатление. С телефонной книжкой в руках я попытался найти кого-нибудь из старых приятелей и обнаружил, что, кроме двоих или троих, все переехали в Торонто, Ванкувер или Нью-Йорк — сбежали от разрастающейся межплеменной склоки. Конечно, на взгляд со стороны, особенно из-за границы, происходящее в Квебеке кажется смехотворным. Там действительно ходят по улицам взрослые мужчины, служащие «Комитета защиты французского языка», и каждый день, не покладая рулетки, измеряют размеры букв на уличных рекламных щитах — шрифт англоязычных надписей должен быть в два раза меньше шрифта франкоязычных и цветом чтобы ничуть не ярче. В тысяча девятьсот девяносто пятом году один особенно ревностный блюститель франкофонии («язычник», как окрестило таких местное арго) заметил в кошерной бакалее коробки с мацой, на которых надписи были и по-английски и по-французски одного размера; последовал приказ убрать запретный товар с полок. Правда, это вызвало такую волну протеста, что в девяносто шестом еврейской общине вышло специальное послабление: особым законом было разрешено выставлять на продажу коробки с одинаковыми надписями именно с мацой и только шестьдесят дней в году. Старый Ирв Нусбаум хихикал над новым правилом от души. «Слушайте здесь! — говорил он. — Марихуана, кокаин и героин запрещены тут у нас круглый год, зато как Песах, так еврейским наркоманчикам — пожалуйста. Шестьдесят дней в году можете себе хрупать свою мацу, не занавешивая окон и не запирая дверей. Кстати, вы не подумайте, пожалуйста, будто я лезу не в свое дело, но я-то знаю, как ваш отец хотел, чтобы его внуки получили правильное еврейское образование. Захотите устроить им поездку в Израиль — всегда рад помочь, все организую».
Рукопись отца вызвала у нас разногласия. Кейт была за публикацию, Савл настаивал на изменениях и сокращениях, а я колебался, удрученный необоснованно жестокими нападками на Каролину. Тут выяснилось, что сделать-то ничего и нельзя. Отец, оказывается, заранее договорился с издателем в Торонто. Мало того, дополнительным распоряжением к завещанию напрочь запретил какую-либо редактуру. Кроме того, как это ни странно, он назначил ответственным за публикацию рукописи именно меня. В результате долгих и тягостных переговоров с издателем было решено, что в тех местах, где я замечу явные ошибки и искажения фактов, я добавлю комментарии, что заставило меня корпеть над нескончаемым чтением. В связи с этим я получил еще два задания. Во-первых, мне разрешили перепечатать последние главы, написанные неверным, неразборчивым почерком — те, в которых Барни рассказывает, как он узнал, что страдает болезнью Альцгеймера (с того места, где описано, как они с Соланж приходят на консультацию к докторам Мортимеру Гершковичу и Джефри Синглтону). А во-вторых, я получил право добавить послесловие, которое затем должно быть одобрено Савлом и Кейт. Им это не понравилось. Мы поругались.
— Да ведь ясно же, что писатель тут я, — надулся Савл. — Кто, как не я, должен приводить в порядок черновик?
— Савл, я на эту работу не напрашивался. Если он выбрал меня, то я просто вынужден подчиниться, потому что его решение окончательно и обсуждению не подлежит. Кроме того — как он сам в этакой его снисходительной манере тут пишет, — я педант и скрупулезно все выполню. И на меня можно положиться в смысле исправления тех мест, где память ему явно изменяет.
— А вот у меня такое впечатление, — вмешалась Кейт, — что многие его так называемые ошибки — цитаты, приписанные там и сям не тем авторам, и тому подобное, — это на самом деле крючки и наживки, заброшенные как раз для тебя. Однажды он сказал мне: «Я знаю, как заставить Майка наконец-то добраться до Гиббона, Одена и множества других авторов. И моя система сработает несмотря ни на что».
— Между прочим, что бы он обо мне ни думал, многих из этих деятелей я уже читал. Но у нас есть одна проблема.
— С Букой?
— Ну вот, опять…
— Кейт, пожалуйста. Давай не будем. Он и мой отец тоже. Но когда он вновь и вновь пишет о том, как все время ждет, что Бука в один прекрасный день появится, он ведь очевидным образом лжет.
— Папа не убивал Буку.
— Кейт, нам так или иначе придется смириться с тем фактом, что папа был не совсем таков, каким прикидывался.
— Савл, замолчи! Ты этого не говорил, и я этого не слышала.
— Черт! Черт! Черт! Как он мог такое содеять!
— Да очень просто: он не делал этого.
Я поставил вопрос ребром перед Джоном Хьюз-Макнафтоном.
— Как правило, — сказал он, — адвокат своего клиента о подобных вещах не спрашивает. Ответ может быть непродуктивен. Но Барни много раз настаивал на том, что показания, которые он дал О'Хирну, — самая что ни на есть неприкрашенная правда.
— Вы верите ему?
— Жюри из двенадцати ничем не запятнанных мужчин постановило считать его невиновным.
— Но сейчас появилась новая и тяжкая улика. Мы имеем право знать правду.
— Правда состоит в том, что он ваш отец.
Наш отец, пока не был низведен до состояния чуть ли не растения, отбрасывал длинную тень. Муж Кейт, например, в его присутствии всегда терялся и поэтому не любил принимать его у них в Торонто. Жалкое нынешнее состояние Барни вкупе с тем, что Кейт мало-помалу, неохотно, но все же начинает смиряться с фактом совершенного им деяния (хотя впрямую она этого не признает, может быть, никогда), послужило толчком ко все большему их сближению. Однако что-то в ней надломилось и очень просит починки. Впрочем, появление у нее ребенка, сына, много способствовало восстановлению ее солнечного характера. Сына она назвала Барни.
Не прошло и нескольких месяцев после обнаружения на вершине горы Монгру костей Бернарда Московича, как политические взгляды моего младшего брата неожиданно поменялись на противоположные. Он вдруг вернулся к левым убеждениям своей юности и стал печатать полемические статьи теперь уже в таких журналах, как «Нейшн» и «Диссент», которые раньше считал гнусной помойкой. Савл горячо возражает, но я убежден, что его обращение произошло вследствие того, что он не видит более нужды в соперничестве с отцом. Мириам, которая ходит теперь с палочкой, просила меня не упоминать ее в этом послесловии — помимо того, что они с Блэром удалились от дел и живут теперь в коттедже поблизости от Честера, на острове Новая Шотландия.
Перед тем как его мозг начал усыхать, Барни Панофски был ярым приверженцем двух любимых постулатов: во-первых, жизнь абсурдна, а во-вторых, никто никого по-настоящему не понимает. Не слишком-то уютная концепция; что до меня, то я под ней точно не подписываюсь.
Эти строки я начал писать на веранде нашего коттеджа в Лаврентийских горах в мой наверняка последний приезд сюда. С минуты на минуту должен был пожаловать агент по недвижимости с новыми хозяевами по фамилии Фурнье, и я готовился передать им ключи. Я рад, что именно здесь, где мы жили когда-то такой счастливой семьей, я могу позволить себе закончить на той ноте, которая не имеет ничего общего с уликами и вопиющими костями. Я уже позвонил Каролине, сообщил, что произошло. Я сидел — как я говорил уже — на нашей веранде, вспоминал старые времена, и вдруг неподалеку с ревом пошел на снижение огромный широкобрюхий водяной бомбардировщик. Он чиркнул фюзеляжем по озеру и, не останавливаясь, зачерпнул черт знает сколько тонн воды, а затем набрал высоту и сбросил всю эту воду на вершину горы.
Я даже пожалел, что не захватил с собой видеокамеру. Это было невероятное, истинно канадское зрелище, дети были бы в восторге. В Лондоне они такого не увидят в жизни. По словам Бенуа О'Нила, это была обычная тренировка пилотов-пожарных. «Когда-то, много лет назад, — сказал он, — они прилетали чаще. Раза два за лето обязательно — испытывали новые самолеты». А вот мне прежде такого видеть не приходилось.
— Ну, — сказал он, — вам-то! Я ж говорю о временах, когда вас и на свете не было!
И тут как раз прибыл агент по недвижимости с этими Фурнье. Перебросившись с ними двумя-тремя вежливыми фразами, я поспешил извиниться и уехал. Одолев добрый десяток миль, вдруг ударил по тормозам и съехал на обочину. О господи, подумал я, весь вспотев, надо же срочно звонить Савлу! И перед Кейт извиниться. Боже, как жаль, что для папы это чересчур поздно. Он уже за гранью, не поймет. Черт! Черт! Черт!
Роман впервые опубликован в журнале «Иностранная литература», №№ 8, 9, 10, 2007 г.