Как я говорил уже, все начиналось кошмарно. Дерганый, как подросток, я не находил себе места, считая дни до встречи с Мириам — до той встречи, что, как я думал, станет решающей. В Торонто я решил прилететь накануне вечером, вселиться в «Парк-Плазу» и — ни капли в рот и ни ногой из номера. Взял с собой книжку Апдайка «Кролик, беги», но никак не мог заставить себя вчитаться. Раскрыл «Нью рипаблик», а там статья про то, как сенатор Кеннеди победил Хэмфри на предварительных выборах в Западной Виргинии — ну победил и победил: помня, какая сволочь был его папаша Джо Кеннеди[309], я и от сына ничего путного не ждал. Фотографию, что красовалась на первой полосе «Нью-Йорк таймс» — ликующий Никита Хрущев показывает обломки сбитого самолета-шпиона «У-2», — я тоже не нашел интересной. Отшвырнул от себя и книгу, и журналы с газетами и выключил прикроватную лампу. Сон не шел, с неизбежностью материализовалась миссис Огилви, и вот уже она, облизнув губы кончиком языка, начинает расстегивать пуговки того платья, что было ей чуть маловато. [На с. 218. («ИЛ», 2007, № 9) — …одета в тесное — как она только влезла в него — летнее платье. — Прим. Майкла Панофски.]
— И ничего у тебя не выйдет, надменная ты империалистическая шлюха, — сказал я. — Я Мириам даже с женой не изменяю, чего же ради я буду валять дурака с тобой!
Уж я и ворочался. И метался. Помни: смотреть надо прямо в глаза — в эти ее голубые очи, за которые умереть не жалко, — но НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ не на грудь. И не на ноги. Животное. Еще и еще раз я репетировал анекдоты, которые ей, возможно, понравятся и вознаградят меня появлением ямочек на ее щеках, а истории о себе я отбирал такие, чтобы они меня высвечивали нужным образом как бы исподволь; все, что, на мой взгляд, попахивало саморекламой, я с возмущением отвергал. Надеясь успокоить нервы, закурил «монтекристо», после чего бросился в ванную чистить зубы и вычистил даже язык, настолько я боялся запаха изо рта. Возвращаясь к кровати — так уж угодно было судьбе, — вынужден был пройти мимо моего мини-бара. Не худо бы все там проверить, может, орешков кешью пожевать. Да и глоточек пропустить не помешает. А в три часа утра я с ужасом обнаружил на стеклянном столике дюжину пустых шкаликов из-под виски, водки и джина. Пьяница. Слабак. Мучимый ненавистью к себе, я вновь залез в кровать и принялся вызывать в себе картинку с Мириам на моей свадьбе, как она с удивительной грацией движется в этом своем многослойном шифоновом коротком платье. А какие глаза! А эти голые плечи! О господи, что, если в баре я встану с ней поздороваться, а она заметит, что у меня стоит? Мысленно я сделал себе заметку, чтобы непосредственно перед ланчем отдрочить — в качестве превентивной меры. Потом заснул, но лишь на короткое время, после чего буквально выпрыгнул из кровати, ругая себя на чем свет стоит: ты проспал, идиот, теперь ты опоздаешь! Начал лихорадочно одеваться и только тогда сообразил взглянуть на часы. Было шесть утра. Черт! Черт! Черт! Я разделся, принял душ и побрился, снова оделся и пошел болтаться по улицам до семи, когда в гриль-баре «Принц Артур» начинают подавать завтрак.
— На время ланча я заказывал столик, — сказал я метрдотелю. — Хотелось бы, чтобы он был у окна.
— Боюсь, что столики уже все зарезервированы, сэр.
— Вон тот, — сказал я и сунул ему двадцатку.
Вернувшись в номер, я заметил, что на телефоне вспыхивает красная лампочка. Значит, пока меня не было, мне кто-то звонил. Сердце сильно забилось. Она не сможет. Она передумала. «Я не встречаюсь с мужчинами, которые дрочат в гостиничных сортирах». Но звонила, оказывается, Вторая Мадам Панофски. Я перезвонил домой.
— Ты забыл на столике в прихожей свой бумажник, — сказала она.
— Не может быть!
— Вот он, у меня в руке, со всеми твоими кредитными картами.
— Н-да, от тебя что-нибудь хорошее услышишь, пожалуй!
— По-твоему, это я виновата?
— Я что-нибудь придумаю, — сказал я, вешая трубку. И тут вдруг подступила такая тошнота, что я пулей бросился в туалет. Обняв унитаз, я стоял на коленях, и меня вновь и вновь выворачивало наизнанку. Поздравляю, Барни, теперь от тебя будет вонять, как из канализации. Что делать? Я снова разделся, снова принял душ, зубной щеткой чуть не стер с зубов всю эмаль, прополоскал горло, сменил рубашку и носки и опять пошел на улицу. Пройдя три квартала, встал как вкопанный, вспомнив, что попросил метрдотеля в 12.55 поставить у нашего столика ведерко с бутылкой шампанского «дом периньон». Сколько в этом рисовки! Столь утонченная женщина, как Мириам, наверняка сочтет это нарочитым. Этаким толстым намеком. Словно я ставлю себе целью соблазнить ее. «Думаешь, купил мне бутылку шампанского, так можно сразу в кровать тащить?» А у меня ни в коем случае нет таких нечистых помыслов. Честно-честно. Что ж, вновь возвратился в гостиницу, отменил шампанское. Но вдруг она все-таки, как это ни маловероятно, согласится зайти ко мне в номер? Что-то ведь все же есть во мне хорошее!
— Вот вам простенький тест, Панофски. Отметьте галочкой минимум три положительные черты характера из следующих десяти.
— Fuck you!
Окинул на всякий случай взглядом комнату — ба: кровать не застелена! Позвонил администратору, пожаловался, потом в рум-сервис — заказал дюжину красных роз и бутылку «дом периньон» с двумя бокалами.
— Но, мистер Панофски, вы ведь только что отменили заказ на шампанское.
— Я отменил шампанское в баре «Принц Артур», а сейчас речь идет о шампанском в номер — хорошенько охлажденном и не раньше двух часов дня, если это вас не затруднит.
К полудню я со стертыми ногами, мучимый жутким похмельем, усталый, эмоционально измотанный, решил, что чашка черного кофе в баре на крыше будет мне спасением, но почему-то вдруг взял да и заказал вместо кофе «кровавую мэри». Вертя в пальцах бокал, обнаружил, что остается куда-то вбить еще три четверти часа, а в бокале одни кубики льда. Что ж, заказал вторую. Вынул из кармана приготовленный список разговорных тем. Смотрела ли она фильм «Психоз»? Читала ли «Гендерсон — король дождя» Сола Беллоу? Что она думает о встрече в Нью-Йорке Бен-Гуриона с Аденауэром? Должен ли быть казнен Карил Чессман[310]? После третьей «кровавой мэри», обретя покой и уверенность, я посмотрел на часы — 12.55! И тут меня вновь обуяла паника. Вот дьявол, я же забыл утром отдрочить, а теперь уже поздно. Да и реквизит. Все ведь осталось в номере! Я знал, что ее отец — социалист, поэтому взял с собой книжку «Свобода в современном государстве» Гарольда Ласки[311] и последний выпуск журнала «Нью стейтсмен». Сломя голову ринулся в свой номер, сунул «Нью стейтсмен» в карман пиджака и сел за стол в баре «Принц Артур» в час ноль две, а тут и Мириам подоспела — смотрю, метрдотель уже ведет ее к столу. Встав поприветствовать ее, я кое-как прикрыл торчок ресторанной салфеткой. О, как она была хороша в стильной кожаной черной шляпе и черном шерстяном платье, подстриженная короче, чем при нашей первой встрече! Я прямо изнывал от желания сделать ей комплимент по поводу ее внешности, но побоялся, как бы она не сочла это излишней куртуазностью. Бестактным — с места в карьер — приставанием.
— Как здорово, что я наконец вижу вас, — сказал я. — Выпьете?
— А вы?
— Да так… разве что «перье». Хотя повод есть, как вы считаете? Как насчет бутылки шампанского?
— Ну, даже не знаю…
Я подозвал официанта.
— Принесите нам, пожалуйста, бутылку «дом периньон».
— Но вы же только что отмени…
— Просто принесите, и все, будьте добры.
Прикуривая одну сигарету от другой, я пытался вспомнить хоть одно из отрепетированных bon mots[312], но все, с чем я сумел выступить, было:
— Жарко сегодня, не правда ли?
— По-моему, нет.
— Да и по-моему тоже.
— Да?
— АвысмотрелиГендерсонкорольдождя?
— Простите?
— Гендерсонкороль… в смысле «Психоз»!
— Нет еще.
— Я думаю, сцена под душем… Но что думаете о ней вы?
— Я думаю, надо сперва посмотреть.
— А, да, конечно. Естественно. Можно бы и сегодня вечером, если вы…
— Но вы-то наверняка уже смотрели.
— Ах да. Правильно. Я забыл. «Черт! Он что, в Монреаль, что ли, поехал за этой несчастной бутылкой шампанского?» Как по-вашему, — спросил я, уже начиная плавать в поту, — правильно сделал Бен-Гурион, что согласился встретиться в Нью-Йорке с Эйзенхауэром?
— Вы, наверное, хотели сказать — с Аденауэром?
— Господи, ну конечно!
— А что — вы пригласили меня на интервью? — спросила она. И вот они, долгожданные ямочки на щеках.
Я готов был тут же на месте умереть и отправиться в рай. Не смей опускать взгляд на ее грудь. Держи его на уровне глаз.
— А, вот же он!
— В рум-сервисе спрашивают, остается ли в силе ваш заказ на вторую бутылку, ту, что вы просили принести в ваш…
— Вы не могли бы просто налить, и все?
Мы сдвинули бокалы.
— Передать не могу, до чего я рад, что вы сегодня все-таки пришли, — сказал я.
— Ну, вам ведь тоже, видимо, непросто было выкроить для меня время в плотном графике деловых встреч.
— Да я же только ради вас и приехал!
— А мне казалось, вы говорили…
— А, конечно. Бизнес. Да, да, я тут по делу.
— Вы что, пьяны, Барни?
— Разумеется, нет. Наверное, надо что-нибудь заказать. На всякую комплексную удешевленку не смотрите. Берите, что хочется. Что же это они кондиционер здесь не поставили! — сказал я, расслабляя узел галстука.
— Но тут совсем не жарко.
— Да. То есть нет, не жарко.
На первое она заказала гороховый суп, а я — непонятно зачем — суп из лобстера, блюдо, которое ненавижу. Помещение бара покачивалось и колебалось, а я все силился сказать что-нибудь умное, какой-нибудь афоризм, переплюнуть самого Оскара Уайльда; думал, думал и говорю:
— Вам нравится жить в Торонто?
— Мне нравится моя работа.
Я досчитал до десяти, а потом говорю:
— Я развожусь.
— Ах, я вам сочувствую.
— Намсейчаснеобязательновэтовдаваться, ноэтозначит, чтоуваснебудетпричинуклонятьсяотвстречсомной, потомучтояужебольшенебудуженатым.
— Вы говорите так быстро, что я не уверена, правильно ли я вас понимаю.
— Я говорю: скоро я больше не буду женатым.
— Ну, очевидно, раз вы разводитесь. Но я надеюсь, вы делаете это не из-за меня?
— Что же еще-то я могу сделать? Я люблю вас. Отчаянно.
— Барни, вы же меня не знаете.
Тут — надо же такому случиться! — над нашим столом склонился пышущий гневом Янкель Шнейдер, которого я не видел с тех пор, как мы были десятилетними мальчишками и учились в начальной школе. Не то чтобы совсем уж призрак Банко[313], но что-то вроде.
— А, вот тот мерзавец, который мне в детстве не давал проходу, доводил до белого каления, все передразнивал, как я заикаюсь, — раздалось у меня над ухом.
— Не понимаю, о чем вы?
— А вы, значит, имеете несчастье быть его женой?
— Пока нет, — уточнил я.
— Что такое? — удивилась Мириам.
— Может, ты хотя бы к ней с этим лезть не будешь?
— Он смеялся над тем, как я заикаюсь, и я ночами все волосы из головы повыдергал, а матери приходилось меня буквально за шкирку, пинками гнать в школу. Зачем ты это делал?
— Мириам, я не делал этого.
— Какое тебе в этом было удовольствие?
— Я даже не уверен, черт тебя дери, что помню, кто ты такой!
— Годами я мечтал о том, как я буду за рулем, а ты — на переходе через улицу, и я тебя сшибу и раздавлю. Понадобилось восемь лет психоанализа, чтобы я решил, что ты этого не стоишь. Ты пакость, Барни, — сказал он, затянулся последний раз сигаретой, после чего бросил ее мне в раковый суп и ушел.
— Господи Иисусе, — сказал я.
— Я думала, вы сейчас его ударите.
— Ну не при вас же, Мириам!
— Мне говорили, что у вас гнусный характер, и, когда вы слишком много выпьете, вот как сейчас, например (что вас не слишком-то красит), вы начинаете напрашиваться на драку.
— Макайвер?
— Я этого не сказала.
— Что-то мне нехорошо. Сейчас стошнит.
— До туалета добраться сумеете?
— Какой стыд.
— Вы можете —?..
— Мне надо лечь.
Она помогла мне добраться до номера, где я немедленно пал на колени, рыгая в унитаз и звучно пердя. Я желал, чтобы меня закопали заживо. Утопили и четвертовали. Разорвали пополам лошадьми. Что угодно, только не это. Она намочила полотенце, вытерла мне лицо и довела в конце концов до кровати.
— Как это унизительно!
— Шшш, — сказала она.
— Вы возненавидите меня и больше не захотите видеть.
— Ах, помолчите, — сказала она, вновь промокнув мне лоб влажным полотенцем, потом заставила выпить стакан воды, поддерживая мне затылок прохладной ладонью. Я решил больше не мыть голову. Никогда. Вновь откинувшись, я закрыл глаза в надежде, что комната перестанет вращаться.
— Я полежу минут пять и буду в порядке. Не уходите, пожалуйста.
— Попробуйте заснуть.
— Я люблю вас.
— Да. Конечно.
— Мы поженимся, и у нас будет десять детей, — сказал я.
Когда я проснулся — примерно через пару часов, — она сидела в кресле, скрестив свои длинные ноги, и читала «Кролик, беги». Сразу я голос подавать не стал, а воспользовался тем, что она вся ушла в чтение, чтобы как следует насладиться зрелищем такой красоты рядом с собой. Слезы текли по моим щекам. Сердце сжималось. Если время сейчас остановится навсегда, я не стану жаловаться. Наконец я сказал:
— Я знаю, вы больше не захотите меня видеть. И я не виню вас.
— Я собираюсь заказать вам бутерброд и кофе, — сказала она. — И, если вы не возражаете, бутерброд с тунцом себе. Есть хочется.
— Наверное, от меня жутко воняет. Вы не уйдете, если я по-быстрому приму душ?
— Я смотрю, вы меня считаете легко предсказуемой.
— Как вы можете такое говорить?
— Вы ведь ожидали, что я приду к вам в номер.
— Конечно нет.
— Тогда для кого здесь шампанское и розы?
— Где?
Она показала.
— О-о.
— Вот вам и о-о.
— Сегодня я вообще не знаю, что делаю. Я как сам не свой. Полный распад. Сейчас позвоню в рум-сервис и скажу, чтобы унесли.
— Нет, вы этого не сделаете.
— Не сделаю.
— Ну, так и о чем мы будем говорить? О фильме «Психоз» или о встрече Бен-Гуриона с Аденауэром?
— Мириам, я не могу вам лгать. Ни сейчас, ни вообще. Янкель говорил правду.
— Какой Янкель?
— Тот человек, что подошел к нашему столику. Я заступал ему дорогу на игровую площадку и говорил: «Т-т-ты в к-к-к-ровать п-п-п-писаешь, п-п-пиздюк?» А когда он вставал в ужасе от необходимости отвечать у доски перед классом, я принимался хихикать, так что ему уже ни слова было не вымолвить, и он срывался на плач. «М-м-м-мол-лодец, Я-я-я-янкель!» — потешался я. Зачем я только делал это?
— Но неужто же вы думаете, что я могу на это ответить?
— Ах, Мириам, если бы вы только знали, как я на вас рассчитываю!
И тут я вдруг почувствовал — с болью и радостью одновременно, — как по моей душе пошел будто весенний ледоход. Я нес какую-то околесицу, что-то бормотал (боюсь, что совсем бессвязно), путая злоключения и обиды детства с историями про Париж. От рассказа о том, как Бука покупал героин, я возвращался к жалобам на мать, на то, что она была ко мне равнодушна. Я рассказал Мириам про Йосселя Пински, про то, как он пережил Освенцим, а теперь коротает дни в баре на улице Трумпельдора[314] в Тель-Авиве, занимаясь всякого рода гешефтами. Однажды я с его подачи уже торговал крадеными египетскими древностями и теперь посчитал, что она должна знать и об этом. Как и о том, что я занимаюсь «степом». От байки про то, как Иззи Панофски «бросили на мораль», я перескочил к тому вечеру, когда Макайвер читал свою прозу в магазине Джорджа Уитмена, а потом почему-то плавно перешел к приключениям Хайми Минцбаума. Рассказал про pneumatique, которая доставила мне письмо слишком поздно, в результате чего Клара так рано и бессмысленно ушла и снится мне теперь ночами, гниющая в гробу.
— Так это вы, значит, тот Калибанович из ее стихотворения.
— Да, это я.
Я объяснил ей, что на Второй Мадам Панофски женился вопреки… нет, из чувства вины перед Кларой… нет, назло, чтобы отомстить за ее представление обо мне. При этом я поклялся, что никогда никого не любил, пока на собственной свадьбе не увидел Мириам. Потом смотрю — за окном уже сумерки, а наша бутылка шампанского пуста.
— Может, пойдем куда-нибудь, поужинаем? — спросил я.
— Давайте сперва просто погуляем.
— Прекрасная идея!
Самодовольный Торонто никогда не был городом моей мечты. Не город, а всеканадская бухгалтерия. Но, оказавшись в громе и суете часа пик на Роуд-авеню теплым вечером начала мая, я чувствовал в душе весну и был в том настроении, когда хочется всех обнять, простить и рассказать им, как сладостно жить на свете. Весна действительно вступала в свои права: на деревьях вовсю лопались почки. Если пучки гвоздик, выставленных в ведрах у дверей магазинов, были и впрямь подозрительны (есть мнение, что их оранжевый и лиловый цвет — это всего лишь краска из баллончиков), то букеты нарциссов своей чистотой и непорочностью все искупали. Да и некоторые из офисных девушек, парами попадавшихся нам навстречу, были неоспоримо хороши. В своем восторге я, наверное, слишком широко улыбнулся при виде молодой матери, катившей мимо нас прогулочную коляску с малышом, потому что она нахмурилась и ускорила шаг. В кои-то веки я без раздражения смотрел, как потный спортсмен в шортах изображает бег на месте, вместе с нами ожидая, когда переменится цвет светофора.
— Чудесный вечер, не правда ли? — обратился к нему я, и он тут же хлопнул себя по заднему карману, проверяя, на месте ли кошелек.
И, наверное, я слишком явно задержался, восхищаясь новеньким «альфа-ромео», припаркованным перед антикварным магазином, — иначе зачем бы его владелец как ошпаренный выскочил, встал у передней дверцы и на нас уставился. Где-то чуть дальше от центра мы набрели на скверик, где, кажется, можно было бы немного посидеть, отдохнуть на скамейке, но ворота оказались закрыты на замок, а вывеска, криво прикрученная к решетке, гласила:
НЕ ЕСТЬ
НЕ ПИТЬ
НЕ ВКЛЮЧАТЬ МУЗЫКУ
НЕ ВЫГУЛИВАТЬ СОБАК
Стиснув ладонь Мириам, я сказал:
— Подчас мне кажется, что духом этого города, его главной движущей силой является навязчивый страх, что кто-то где-то, не приведи господи, будет счастлив.
— Фу, как стыдно.
— А что такое?
— Вы цитируете Менкена[315] — он так говорил о пуританах. И не ссылаетесь.
— Да неужто?
— Делаете вид, будто сами придумали. А ведь, кажется, обещали не врать мне.
— Да. Простите. С этой секунды больше — ни-ни.
— Я выросла во лжи и никогда больше не стану с ней мириться.
Тут Мириам внезапно посерьезнела и рассказала мне о своем отце, слесаре-лекальщике и организаторе профсоюза. Она его обожала — такой идеалист! — пока не выяснилось, что он маниакальный распутник. Зажимал фабричных девок в сортире. Выискивал их по барам и дансингам субботними вечерами. Мама была убита горем.
— Зачем ты его терпишь? — спросила ее Мириам.
— Так ведь что же делать-то? — ответила мать и склонилась, всхлипывая, над швейной машинкой.
Мать Мириам умирала трудно. Рак кишечника.
— Это он ее им наградил, — сказала Мириам.
— Ну уж… Не слишком ли?
— Нет, не слишком. И ни один мужчина такого со мной не сделает.
Не помню, где и что мы ели — кажется, где-то на Йонг-стрит, сидели в отдельной выгородке бок о бок, соприкасаясь бедрами.
— Никогда не видывала, чтобы на собственной свадьбе человек выглядел таким несчастным. И каждый раз, как гляну, вы смотрите на меня.
— А что, если бы я не сошел тогда с поезда?
— Если бы вы только знали, как я-то этого хотела!
— Да ну?
— А сегодня я все утро просидела в парикмахерской, а потом купила все эти обновки — специально для нашей встречи, — а вы ни разу даже не сказали, что вам нравится, как я выгляжу.
— Нет. Да. Нет, честно, выглядите вы потрясающе.
Было уже чуть ли не два часа ночи, когда мы добрались до здания на Эглинтон-авеню, где была ее квартира.
— А теперь, судя по всему, вы станете притворяться, будто не хотите зайти, — сказала она.
— Нет. Д-да. Мириам, не мучьте меня.
— Мне надо в семь вставать.
— А. Ну ладно. Наверное, в таком случае…
— Ах, да идем же, — сказала она и втащила меня за руку.
Теперь, когда все близится к концу, время начало тикать быстро, как счетчик такси. Скоро мне стукнет шестьдесят восемь, и Бетти, у которой такие вещи на контроле, наверняка захочет устроить по этому поводу в «Динксе» посиделки. Сентиментальная наша Бетти хочет, чтобы Зака, Хьюз-Макнафтона, меня и еще кое-кого из завсегдатаев посмертно кремировали, и тогда она поставит нас в урнах на стойку бара, лишь бы ей с нами не расставаться. Возможно, мне не следовало рассказывать ей о том, что сделала Флора Чернофски. После того как Норман на своем спортивном «мерседесе» врезался в опору линии электропередачи и разбился насмерть, она его кремировала и пепел разделила на части. Большую порцию поместила в специально сделанные песочные часы, а остальное пошло в таймер для варки яиц. «Так Норм всегда будет со мной», — сказала она.
Я не пойду на эти Беттины посиделки. Нечего тут праздновать. А кроме того, я стал теперь таким раздражительным старым мерзавцем, что уже и за себя не отвечаю. Вчера под вечер пошел в видеосалон возвращать фильм «Банковский сыщик», мою любимую ленту Филдса[316], а там юный балбес с конским хвостиком, к тому времени вставивший себе еще и кольцо в нос, мне и говорит:
— Ах-ах! Что же вы обратно-то не перемотали? С вас еще три доллара за перемотку.
— У вас есть шариковая ручка?
В недоумении он дает мне ручку, я сую ее в дырку и принимаюсь крутить бобину по часовой стрелке [Против часовой стрелки. — Прим. Майкла Панофски.], не обращая ни малейшего внимания на то, что за мной выстроилась очередь из пяти человек.
— Что вы делаете?
— Перематываю.
— Да вы же год так будете мотать!
— Сейчас всего только три, сынок, а эту кассету я должен был сдать к пяти.
— Дайте сюда, папаша, и можете забыть об этих трех баксах.
Позавтракал сегодня поздно, а потом включил радио, решив послушать Мириам для разнообразия в прямом эфире. Ура! Оказалось, она как раз начинает читать письмо, пришедшее якобы от радиослушателя из Калгари.
Дорогая миссис Гринберг!
Я старый чокнутый дурень, из тех, о ком рассказывают анекдоты, — человек, отдавший лучшие годы жизни любимой женщине, а она взяла да и сбежала с мужчиной помоложе. Надеюсь, Вы разберете мой почерк, который стал совсем никудышным с тех пор, как меня опять разбил микроинсульт. Как Вы, конечно, поняли, образования у меня почти что и нет. Куда мне до тех слушателей, чьи письма Вы обычно читаете вслух. Нынче я на пенсии, а был сборщиком мусора и вторсырья — ха! ха! ха! Но все равно я надеюсь, что мне хватит грамотности, чтобы попасть в эфир. Я все еще скучаю по жене и не убираю ее фотографию с тумбочки у кровати, что стоит в моей комнатке в Виннибаго. Сегодня у Мэрилу день рождения, и мне хотелось бы, чтобы Вы исполнили песенку, которая звучала в столовой гостиницы «Хайландер» в Калгари, куда я возил ее праздновать ее тридцатилетие в 1975 году.
Я от той песенки помню всего несколько слов, но они очень подходят к моему теперешнему состоянию, а вот ни названия, ни автора музыки не припомню. Там слова такие:
В лунном свете вздымаю я руки пустые,
Трам-тарам тара-рам, дорогие черты…
А музыку, как я припоминаю, играли в основном на рояле, причем написал ее какой-то знаменитый поляк. Постойте-ка. Про него же фильм когда-то показывали — с Корнелем Уайлдом, он еще болел туберкулезом, то есть тот пианист, а не Корнель. Я бы хотел, чтобы вы исполнили этот номер и посвятили его Мэрилу, на которую я не держу зла. Спасибо огромнейшее.
Искренне Ваш, УОЛЛИ ТЕМПЛ.
P. S. Мне и правда нравится классическая музыка, а уж до Вашей передачи я и вообще сам не свой. Одна из моих любимых пластинок, которую очень Вам рекомендую (может, поставите как-нибудь в другой раз), — это «Избранное» Моцарта.
Мириам сделала паузу, а потом и говорит:
— Это письмо пришло от того же шутника, что уже писал нам, представляясь то Дорин Уиллис, то еще каким-нибудь вымышленным именем.
Ч-черт!
— Я прочитала его письмо вслух только для того, чтобы этот радиослушатель знал, что он меня не одурачил. А за его труды пусть ему будет награда — я поставлю для него Шопена, Этюд 1–12, опус 10 в исполнении Луи Лорти. Запись сделана в Суффолке, Англия, в апреле 1988 года.
Наша семейная лесная почта — этот «там-там телеграф», а вернее сказать, игра в испорченный телефон — в последнее время шла с истерическим перенапрягом, так что и до меня донеслись кое-какие обрывочные сведения. Например, о том, как Майк звонил Савлу.
— Держись за шляпу: папочка пишет мемуары!
— Я знал, что он что-то задумал. Минуточку, извини. Нэнси, ты кладешь эту книгу не на ту полку. Она должна лежать там, откуда ты ее взяла… Прости, Майк. Мемуары, говоришь? Черт, вдруг его не захотят печатать? Это может совсем сломить его.
— Ну, сейчас купят всё, что касается Клары Чернофски, да и потом — он же знал кучу всяких знаменитостей.
— Слушай, это не ты мне говорил, что у Каролины какой-то родственник крутой хирург-ортопед?
— Да. И что?
— Нэнси, нет, это не совсем то место, где она стояла. Черт! Черт! Черт!.. Прости, Майк. Я бы хотел кое о чем посоветоваться. Если я отправлю тебе рентгеновские снимки, ты не можешь их ему передать?
— Чтобы опять разворошить то забытое дело о смерти или — как до сих пор выражается Кейт — исчезновении Бернарда Московича?
— Я тебе задал вопрос.
— Да. Конечно. Если ты настаиваешь…
Затем Савл позвонил Кейт.
— Ты слышала? Папочка собирается нас прославить.
— А почему ты думаешь, что один ты в нашей семье можешь быть писателем?
— Он тебе никаких набросков еще не показывал?
— Савл, ты бы послушал, как он по телефону-то разошелся! Рассказывал старые истории, хохотал. Вспоминал звезд хоккея, которых видел в их лучшие годы. А еще у папы была интрижка с учительницей, когда ему было всего четырнадцать лет.
— Да ну, он нам лапшу вешает. Он говорил, да только я никогда в это не верил.
— Помнишь, как он нам лекции читал об опасности наркотиков? Так он, оказывается, когда был в Париже, день и ночь курил гашиш! Когда он говорит о прошлом, он молодеет прямо на десятилетия. Последнее время только прошлое его по-настоящему и занимает.
Потом Майк позвонил мне.
— Папа, ты можешь обо мне писать что угодно, но только — пожалуйста — не задевай Каролину!
— А ты попробовал бы поговорить так с Сэмюэлом Пипсом[317] или Жан-Жаком Руссо, хотя ты-то ни того, ни другого и не читал, поди!
— Я не шучу, папа.
— Тебе не о чем беспокоиться. Как детки?
— Джереми прекрасно сдал экзамены за начальную школу. А Гарольд — вот, прямо сейчас, пока мы говорим с тобой, — пишет тебе письмо.
На следующее утро в десять позвонил Савл.
— Ты чего так рано встал? — поинтересовался я.
— Мне к одиннадцати к дерматологу.
— О господи! Проказа! Вешай трубку немедленно!
— Ты что, правда пишешь мемуары?
— Ну, в общем, да.
— Дал бы мне взглянуть. Папа, пожалуйста!
— Со временем, может, дам. Как Нэнси?
— А, эта. Она бросила в самую пыль мои компакт-диски и измусолила авторский экземпляр «Читателя-неоконсерватора». Помнишь, я тебе тоже экземпляр посылал? В общем, она вернулась к мужу.
Но по-настоящему я взволновался, только когда позвонила Мириам, с которой я никак не мог поговорить уже полтора года. Когда я услышал, как она этим своим голосом обращается прямо ко мне, у меня сердце чуть наружу не выскочило.
— Барни, как поживаешь?
— Прекрасно. А почему ты спрашиваешь?
— Так у людей заведено, когда они долго друг с другом не общались.
— Хм. Ладно. А ты?
— Я тоже прекрасно.
— Ну так и всё, наверное? Поговорили?
— Барни, я тебя умоляю.
— Когда я слышу твой голос, как ты называешь меня по имени, у меня сразу руки трясутся, так что, умоляю, никаких «Барни» и никаких «умоляю».
— Мы прожили вместе больше тридцати лет…
— Тридцать один.
— …и по большей части чудесно. Неужто мы теперь не можем поговорить?
— Я хочу, чтобы ты вернулась домой.
— Я дома.
— Ты всегда гордилась своей прямотой. Так и переходи прямо к делу, прошу тебя.
— Мне звонила Соланж.
— У меня с ней ничего нет. Мы добрые друзья, вот и все.
— Барни, ты не должен передо мной отчитываться.
— Черт возьми, и правда не должен.
— Тебе уже не тридцать лет…
— Да и тебе…
— …и продолжать так пить больше нельзя. Она хочет, чтобы ты показался специалисту. Пожалуйста, сделай, что она просит.
— Гммм.
— Ты знаешь, я ведь до сих пор переживаю за тебя. Часто о тебе думаю. Савл говорит, ты пишешь мемуары?
— Ах вот оно что. Да вроде как, решил немножко наследить в песках времен.
Вознагражден: в трубке слышится гортанный смешок.
— Не вздумай дурно отзываться о детях. Особенно…
— А знаешь, что сказал однажды Ирли Уинн?
— Ирли Уинн?
— Это бейсболист. Великий питчер, то есть подающий. Его имя занесено на скрижали славы. Как-то раз его спросили: мог бы он засандалить собственной матери? «Это смотря как она умеет отбивать», — ответил он. [Проверить эту цитату мне не удалось. — Прим. Майкла Панофски.]
— Особенно о Савле. Он такой ранимый!
— И о профессоре Хоппере, правильно? Которого я сам запустил в наш дом. Ах, прости, пожалуйста. Как поживает Блэр?
— Он решил досрочно уйти на пенсию. Мы собираемся провести год в Лондоне, где он сможет наконец закончить монографию о Китсе.
— Толстенных книг о Китсе уже и так не меньше шести. Какого он там хрена может нового придумать?
— Барни, держи себя в руках.
— Прошу прощения. Это Савл не умеет себя держать в руках, а не я.
— Савл один к одному твоя копия, потому ты к нему и придираешься.
— Ага! Ну-ну.
— Блэр не хочет, чтобы ты повсюду раструбил, что когда-то он сотрудничал с журналом «Американский изгнанник в Канаде».
— Поэтому он и прячется у тебя под юбкой? Мог бы и сам позвонить.
— Он не знал, что я буду тебе звонить, а на самом деле я — честно, Барни, — звоню, потому что волнуюсь за тебя и хочу, чтобы ты показался врачу.
— Передай от меня Блэру вот что… Господи! Еще одна монография о Китсе… Передай ему: дескать, я считаю, что книг, похожих друг на друга, как искусственно выращенные помидоры, уже и так достаточно, — сказал я и повесил трубку, чтобы не опозориться еще больше.
Непосредственно от Блэра я так никаких вестей и не дождался, зато довольно скоро в этаком еще — знаете? — конверте ВСЕ БУДЕТ ЗАВИСЕТЬ ОТ ВАС пришло заказное письмо от его адвокатов из Торонто. Их клиент, профессор Блэр Хоппер, кандидат наук, в соответствии с законом о доступе к информации обратился в ФБР с запросом, на который ему ответили, что в 1994 году на имя ректора колледжа «Виктория» Торонтского университета поступило анонимное письмо, в котором утверждалось, что вышеупомянутый профессор Хоппер — известный сексуальный маньяк, в 1969 году засланный в Канаду в качестве агента ФБР чтобы следить за деятельностью граждан США, уклоняющихся от призыва в армию. Если эта клевета, абсолютно беспочвенная, будет повторена в книге так называемых мемуаров Барни Панофски, профессор Хоппер оставляет за собой право вчинить иск как автору, так и издателю.
Призвав себе на помощь Хьюз-Макнафтона, я написал ответ под грифом ОТ ВАС НИЧЕГО ЗАВИСЕТЬ НЕ БУДЕТ, где заверял, что никогда не опускался до анонимных писем, а если эти гнусные инсинуации будут повторены публично, я тоже оставляю за собой право прибегнуть к помощи закона. Я пошел отправлять письмо, но вдруг передумал. Взял такси, приехал на улицу Нотр-Дам, купил новую пишущую машинку, переписал письмо и отправил заказным. Затем я выбросил свою старую машинку и новую тоже. Даром, что ли, я сын инспектора полиции?
На озере у меня есть сосед, представитель растущей армии телевизионных пиратов, которые обзаводятся спутниковыми антеннами размером с кухонный поднос, хотя у нас это противозаконно, поскольку дает доступ к сотне каналов из США, не лицензированных в Канаде. Он даже ухитряется их все расшифровать, потому что не пожалел тридцати долларов на декодер. Это я только лишь к тому, что в моем нынешнем состоянии полураспада я ночи напролет страдаю, потому что из прошлого принимаю чертову уйму путаных картин, а вот расшифровать их мне нечем. В последнее время я много раз просыпался, будучи совершенно уже не уверенным, что же, собственно, в тот день на озере произошло. Вдруг я подправил в своем сознании события того дня, как приукрашивал иногда другие эпизоды своей жизни, с тем чтобы предстать в более выгодном свете? Грубо говоря, что, если О'Хирн прав? Что, если, как этот мерзавец и подозревает, я действительно выстрелил Буке в сердце? Мне позарез нужно думать, что я не способен на такую жестокость, но что, если я на самом деле убийца?
Однажды я проснулся среди ночи совершенно потрясенный: мне снился кошмар, в котором я застрелил Буку и стою над ним, смотрю, как он корчится и кровь хлещет у него из груди. Выкрутившись из мокрых от пота простынь, я оделся и поехал на дачу; к рассвету прибыл. И пошел бродить по лесу в надежде, что окружающий пейзаж всколыхнет мою память, сам приведет меня к месту вдруг да и впрямь совершенного преступления, как бы ни заросло там все кустами за тридцать с чем-то лет, прошедших с исчезновения Буки. Я заблудился. Запаниковал. Память временами отшибало вовсе, и я не мог понять, что это за лес, где я и зачем я здесь. Должно быть, много часов уже я сидел на поваленном дереве, курил «монтекристо» и вдруг слышу музыку (далеко не небесную), звучащую где-то поблизости. Пошел на звук и в результате оказался на собственной лужайке перед домом, где Бенуа О'Нил поставил свою негритянскую верещалку, чтобы ему не скучно было сгребать листья.
Что ж, с прибытием, поц.
Как это ни парадоксально, но в те дни, когда моя память работает безупречно, мне тяжелее, чем когда она отказывает. Или — иными словами — путешествуя по лабиринтам прошлого, я натыкаюсь на эпизоды, которые помню слишком явственно. Взять, например, хоть Блэра.
Блэр Хоппер (бывший Гауптман) в 1969 году вдруг вырос посреди моей жизни как полип. Объявился у меня на озере, где Мириам, сердце которой всегда обливалось кровью при виде беглых деток, обиженных жен и всякой прочей нечисти, всех привечала. Он пришел дождливым вечером, добыв адрес в «Руководстве для призывников, желающих иммигрировать в Канаду»:
Даже если вы не выбирали Канаду в качестве земли обетованной и все получилось случайно, мы рады приветствовать вас. Мы, добровольные работники Программы противодействия призыву в армию, полагаем, что ваше нежелание участвовать в войне во Вьетнаме носит принципиальный характер и, следовательно, вы когда-нибудь станете выдающимися гражданами.
(Да, чуть не забыл упомянуть о том, что по зверским условиям моего освобождения от Второй Мадам Панофски она получила дом в Хемпстеде со всеми его уютными закоулками, а вот недвижимость в Лаврентийских горах я все-таки отстоял. Первым моим побуждением было избавиться от места якобы совершенного преступления, но, подумав, я сообразил, что это было бы равносильно признанию вины. Так что я, наоборот, сперва разнес весь коттедж в куски, даже стены сломал, а потом все восстановил, поставил красивые стеклянные двери и световые люки, добавил комнаты для детей и кабинеты для себя и Мириам.)
Декорации те же, входит Блэр. Очень хотелось бы написать, что Макс, наш наделенный даром предвидения пес овчарочьей породы, с которым так нравилось играть детишкам, встретил непрошеного гостя рычанием, скалил зубы — но нет, правда состоит в том, что этот четвероногий предатель тут же бросился к нему, виляя хвостом. Честность повелевает мне признать, что Блэр Хоппер, он же Гауптман, в те дни был молодым человеком приятной наружности. Тут ничего не скажешь. А возраста он был скорее Мириам, чем моего, иначе говоря, лет на десять младше меня. Высокий, светловолосый, голубоглазый и широкоплечий. Как ловко на нем сидела бы форма эсэсовца! Но в реальности он был в рубашке, галстуке, светлом летнем костюме в полосочку и мягких туфлях. Прибыл с дарами: бочонком непастеризованного меда, которым снабдила его коммуна в Вермонте, что служила этапом на подпольной трассе перемещения современных беглых рабов, и — ух, красотища! — парой расшитых бисером настоящих индейских мокасин. Я в тот момент посасывал «макаллан» и пригласил его ко мне присоединиться.
— Я бы лучше выпил минералки, — сказал он, — но только если у вас есть уже открытая бутылка.
Вода у нас тогда как раз кончилась, и Мириам заварила ему травяной чай. «Роузхип» назывался, что ли, — не помню.
— Как на границе, осложнений не было? — спросила она.
— Я как турист приехал. В этом костюме я вполне могу сойти за республиканца и члена загородного клуба. Да и дорожных чеков у меня было достаточно — проверили, козлы, не поленились!
— Должен предупредить вас, — сказал я, изображая ледяную вежливость, — что мой отец — полицейский в отставке. Поэтому в нашем доме служащих полиции не называют этим словом.
— Конечно, в этой стране все по-другому, сэр, — сказал он, и его щеки порозовели. — Наверняка и полиция ведет себя здесь прекрасно.
— Ну, честно говоря, не знаю. — И только я хотел выдать какой-нибудь анекдот из раздела «о выходках сыщика Иззи Панофски», как меня перебила Мириам:
— Вам бутерброд с ореховым маслом сделать?
Блэр прибыл в пятницу и пробыл у нас только десять дней, но уже в тот первый уик-энд он старался быть полезным, настойчиво вызывался что-то там мыть и починил ворота, которыми я все обещал заняться, но никак руки не доходили. Когда в кухню залетела оса и я схватился за мухобойку, он с криком «Не надо! Не надо!» как-то умудрился выгнать ее за дверь. Да что там: этот хитрющий мерзавец умел запросто, без напряжения сил и без всяких этих «Черт! Черт! Черт!» открыть банку таблеток аспирина с самой заковыристой, снабженной секретом от детей крышкой, пусть даже ее надо сперва нажать, а уж потом только повернуть. И вот еще что. Я совершенно не обратил внимания на то, как он при виде Мириам встал в стойку и как она, похоже, с удовольствием его знаки внимания принимала.
В воскресенье вечером Мириам спрашивает:
— Тебе разве не надо сегодня ехать в город?
— Да ну, я решил недельку отдохнуть, — отвечаю я как можно более небрежным тоном.
— А как же ваши мужские посиделки за покером в среду вечером?
— Да обойдутся они и без меня разок. А если я кому в офисе понадоблюсь, позвонят сюда.
Обладая естественной прелестью, Мириам пребывала в трогательном неведении о том, какое вокруг нее создается поле притяжения. Я, во всяком случае, мог бы весь остаток жизни любоваться ею в полном счастье и обалдении от того, что прямо здесь, рядом со мной такая красавица; впрочем, ей я старался об этом не говорить. Да и теперь, едва закрою глаза, изо всех сил пытаясь удержать слезы раскаяния, сразу вспоминается, как она кормит Савла — глаза опустит, а ладонью поддерживает его неокрепший пульсирующий затылочек. Вижу, как она учит Майкла читать, превращая это в веселую игру — оба хохочут. Могу зримо представить, как они с Кейт плещутся в ванне. Наглядно представляю себе ее на кухне — возится там, что-то готовит субботним вечером, слушая по радио трансляцию концерта из Метрополитен-опера. Или как она спит в нашей кровати. Или сидит в кресле, читает, длинные ноги скрещены в щиколотках. В дни нашего с ней безоблачного счастья иногда мы договаривались встретиться в баре отеля «Ритц» и вместе куда-нибудь сходить, и тогда я ждал ее за столиком в укромном уголке, чтобы смотреть, как она вплывает в зал — элегантно одетая, невозмутимая, притягивающая взгляды, — вот, наконец увидела: одаривает нежной улыбкой, целует. Ах, Мириам, как томится по тебе мое сердце!
Одевалась Мириам всегда сдержанно, к модным вывертам относилась равнодушно. Ей не нужно было себя рекламировать, поэтому ни в мини-юбках, ни в платьях с большим декольте она не появлялась. Летом на даче у озера она могла позволить себе расслабиться. Черные как смоль длинные волосы скалывала простенькой заколкой, косметикой не пользовалась даже минимальной и ходила в просторных футболках, украшенных карикатурами на Моцарта или Пруста, в джинсовых шортах и босиком, против чего я не возражал нисколько, когда нам не приходилось развлекать у себя молодого, прыщущего половым задором беглого призывника, с которым у нее было много общего. Ни один, ни другая, например, не помнили Вторую мировую войну — не тот возраст, — и в понедельник вечером, с жаром обсуждая газетную статью о летчике Харрисе из бомбардировочного соединения британских ВВС, они хором принялись осуждать ковровые бомбардировки немецких городов, эту ненужную бойню, где погибало безвинное гражданское население. Естественно, это навело меня на мысль о том, как молодой Хайми Минцбаум летал над Руром.
— Минуточку, — сказал я. — А как же Ковентри[318]?
— Я понимаю, — сказал Блэр, — вашему поколению это видится по-другому, но как вы оправдаете уничтожение зажигательными бомбами Дрездена?
В тот же вечер чуть позже я заметил, как Блэр уставился на Мириам, когда она наклонилась собрать разбросанные по полу гостиной детские игрушки. Во вторник я днем задремал, а когда проснулся, дом был пуст. Ни жены. Ни детей. Ни Ubersturmfuhrer'a Блэра Хоппера-Гауптмана. Все были в огороде. Блэр в майке с красующейся на ней голубкой Пикассо помогал Мириам перелопачивать кучу компоста — еще одно дело, к которому я намеревался приступить когда-нибудь в отдаленном будущем. Наблюдая с господствующей высоты, каковой служила мне опоясывающая дом веранда, я видел, как Блэр украдкой заглядывает ей за отвисающий ворот футболки, когда она наклоняется, втыкая в землю лопату. Поганец. Неторопливо снизойдя на их огородный уровень, я спросил:
— Может, помочь?
— Да ну, иди почитай книжку, — отозвалась Мириам. — Или налей себе еще, дорогой. Ты будешь тут только мешать.
Но прежде чем уйти из огорода, я притянул жену к себе, схватив ее за задницу обеими руками, и взасос поцеловал.
— Фу-ты ну-ты, — сказала она, вся вспыхнув.
Поздним вечером я заловил этого вуайериста из Ковентри[319] в гараже, где он точил ножи нашей газонокосилки. С собой у меня была пара банок пива, и я предложил одну ему.
— Не хотите ли сигару? — спросил я.
— Нет, спасибо, сэр.
— Да оставьте вы это «сэр» Христа ради!
— Простите.
— Блэр, я боюсь за вас. Может, зря вы сбежали в Канаду? Не лучше ли было бы сказать призывной комиссии, что вы голубой?
— Но это не так!
— Ну вот. Я и Мириам так же сказал.
— Вы к тому, что она думает…
— Да нет, конечно. Да и я ни минуты этого не думал. Просто у вас походка такая.
— А что у меня с походкой?
— Послушайте, меньше всего на свете мне хочется вас смутить. Все с вашей походкой в порядке. Забудьте. Но вы могли бы притвориться голубым. А теперь вы здесь и никогда не сможете вернуться домой.
— Мой отец так и так не захочет меня больше видеть. Он в прошлом году был активистом кампании Никсона.
— Что вы здесь будете делать?
— Надеюсь закончить в Торонто аспирантуру и преподавать.
— Вы учились в Колумбийском?
— Нет, в Принстоне.
— Хочу, чтобы вы знали: если бы мне было столько лет, сколько вам, и я был бы американцем, я бы тоже пошел с теми хиппи, что подстриглись и рванули агитировать за «Джина» Маккарти[320] — «В приличном виде — за приличную страну». Думаю, Джеймс Болдуин был прав, когда назвал ваше отечество «Четвертым рейхом». Хотя одно обстоятельство в истории с тем, как студенты захватили Колумбийский университет, меня беспокоит. Где-то я вычитал, что один студент нагадил в верхний ящик стола декана. Не думайте, что я совсем тупой. Я понимаю, это была антифашистская акция. Однако все равно, знаете ли…
— Туда нагнали столько козл… в смысле полицейских — и в форме, и в штатском… И этих студентов страшно избили. Больше ста человек попали в больницу.
Мистер Мэри Поппинс быстро поладил с нашими детьми, обучал их гоише-трюкам вроде завязывания разных морских узлов, учил, как заманить белку, чтобы она ела орешки у тебя с ладони, как заставить завестись намокший лодочный мотор, который я крыл матом и дергал за шнур, пока он не оторвется и не останется у меня в руках. Как-то под вечер, стряхнув дремоту, я спустился вниз налить себе стаканчик и, может быть, побеситься с Майком и Савлом (Кейт тогда еще не родилась), и тут вдруг снова оказалось, что их нигде не видно.
— Блэр повел их собирать землянику, — сообщила Мириам.
— Зачем же ты позволила ему куда-то уводить детей с наших глаз? Вдруг он педофил!
— Барни, ты зачем намекал Блэру, что я подумала, будто он голубой?
— Напротив. Я заверил его, что ты ничего такого не думала. Это он передергивает.
— Да ты, случаем, не ревнуешь?
— К этому липучему комуняшке? Конечно нет. Кроме того, я ведь верю тебе безоговорочно.
— Тогда я бы на твоем месте перестала к нему цепляться. Он гораздо умнее, чем ты думаешь, просто слишком вежлив, чтобы поставить тебя на место.
— У меня такое чувство, будто у меня враг в доме.
— Это потому, что он старается быть полезным?
— Слишком старается.
Блэр отравлял собой всю мою Ясную Поляну. Все десять акров берега. После сумасшедшей Клары, после всего того дерьма, которого я нахлебался со Второй Мадам Панофски, а затем суда и позора, да при том, что я еще и телевизионный бизнес свой ненавидел всеми фибрами души, хоть он и приносил большие баксы, Мириам была мне как долгожданный выигрыш в лотерее жизни. Она была моим спасением. Особым призом самоотверженному игроку. Представьте, если сможете, что «Красные носки» из Бостона вдруг выиграли первенство мира или что Даниэле Стил за ее пошлейшие любовные романчики дали Нобелевскую премию, и вы получите кое-какое представление о том, что я почувствовал, когда Мириам, вопреки всему, согласилась выйти за меня замуж. Однако мое вознесение омрачалось страхом. Боги на Олимпе наверняка записали мой номер, чтобы обрушить на меня какую-нибудь адекватную кару:
«А, там у нас еще Панофски. Давай, как полетит рейсом "Эйр Канада", устроим крушение».
«Хммм, старо».
«Тогда, может быть, рак яичек? Чик-чик — и яйца долой».
Прежде я по нескольку лет кряду уклонялся от визита к Морти Гершковичу, а тут так и забегал к нему на осмотр, а то вдруг меня застигнет врасплох какая-нибудь патология легких! Стремясь умилостивить мстительного Иегову, я стал жертвовать крупные суммы на благотворительность и еле сдерживался, чтобы не подкидывать к сердитым небесам расходные ордера, едва над нашим домом бабахнет гром и засверкают молнии. Начал тайно поститься на Йом Кипур[321]. Ждал, что дети родятся глухонемыми, без рук, с синдромом Дауна, а когда этого не произошло, мои предчувствия стали еще мрачнее. Что-то для меня заготовлено точно — гадостное и страшное. Я это знал. К этому готовился. Втайне от Мириам я спрятал пять тысяч долларов наличными в запирающийся ящик стола. Этими деньгами предполагалось откупиться от обезумевших наркоманов-грабителей, которые могут вломиться в наш домик в любую ночь.
Как только занятия в школе кончались, я перевозил Мириам с детьми в Лаврентийские горы, в наш коттедж на озере, и приезжал туда, во-первых, на выходные, а во-вторых, ночевал там со вторника на среду. Как бы поздно я ни выезжал из города вечером в пятницу или четверг, я знал, что все огни во дворе к моему приезду будут зажжены. Мириам с сонным Савлом на руках будет ждать на веранде, у ее ног будет возиться с конструктором «лего» Майк. И все бегом устремятся ко мне, едва я открою дверцу машины — Мириам, чтобы я ее обнял, а дети, чтобы повизжать, когда я буду подбрасывать их в воздух, делая вид, что еле-еле успеваю поймать.
Когда я ночевал на даче, утром Мириам имела возможность до завтрака прыгнуть в озеро и сплавать на другой берег залива. Я в это время сидел на балконе с детишками, попивал черный кофе, любуясь ее стильным кролем, а потом смотрел, как она плывет обратно ко мне, возвращаясь домой. Я встречал ее на берегу с полотенцем, насухо вытирал, задерживаясь на тех местах, куда допущен только Барни Панофски, эсквайр. А теперь появился этот Блэр, еще более тренированный пловец, и плавает с нею вместе. Оказавшись на дальнем берегу, он вскарабкивается на вершину высоченной, нависающей над озером скалы и ныряет с нее, причем не плюхается животом, à la Панофски, а входит в воду почти без брызг.
В среду вечером меня срочно истребовал звонком Серж Лакруа, этот aficionado[322], кинолюбитель-самоучка, которого я сделал режиссером одной из серий «Макайвера из Конной полиции Канады». В представлении Сержа искусство кино сводится к внезапным переходам камеры от голого по пояс главного героя, опускающегося на шкуру белого медведя со своей дамой сердца… к толстенному отбойному молотку — как он долбит бетон… или, упаси господи, к пистолету бензоколонки, извергающему тугую струю в бак автомашины. Я не мог смотреть отснятый им материал без хохота, но все равно его звонок означал, что я должен буду провести четверг в городе.
Когда я затеял этот правдивый рассказ о моей никчемно растраченной жизни, я дал зарок описывать даже и те вещи, вспоминать о которых мне до сих пор, спустя многие годы, все еще стыдно, так что получайте. В общем, решил я расставить сети для уловления моей вроде бы верной, но, может быть, заблудшей жены и ее неотразимого эсэсовца-воздыхателя. В среду вечером я объявил, что беру детей с собой в Монреаль, уверив засомневавшуюся Мириам, что они не только не будут мне обузой, но и получат массу удовольствия, околачиваясь возле меня на съемочной площадке. Затем, ранним утром в четверг, пока Мириам с этим Блэром Хоппером-Гауптманом (ведь явно родственник всех военных преступников сразу!) предавались утреннему купанию, я схватил с полки весьма чувствительные кухонные весы Мириам, взбежал наверх, из шкафчика в нашей ванной выудил ее тюбик вагинального крема, поставил на весы и записал его точный вес. По-прежнему разыгрывая из себя Джеймса Бонда, выдернул у себя из головы волосок и положил его на коробку с противозачаточными колпачками. Когда все, сидя за столом внизу, завтракали, я запел:
— Уж и не знаю, когда мне сегодня вечером удастся вернуться, но перед выездом из города я обещаю позвонить — вдруг вам что-нибудь понадобится…
Впавший в истерику Серж призвал меня, чтобы я разобрался в бюджетных хитросплетениях и успокоил разволновавшуюся труппу, но приехал я в таком дурном настроении, что только усугубил кризис. Нашему soi-disant[323] герою, исполнителю главной роли, не понравилось, как я перед всем актерским составом самым непростительным образом сделал ему выговор — дескать, перестаньте халтурить перед камерой или вас заменят. Затем бездарной шлюшке, которая изображала главную героиню, я сказал, что по сценарию, даже такому говенному, как наш, ей положено делать нечто большее, нежели просто трясти сиськами, и она убежала в слезах.
Цепляясь ко всем по малейшему поводу, я непрестанно видел перед собой мокрых от пота Мириам и Блэра, экспериментирующих с позами, которые не снились даже авторам «Камасутры». Опять сплошное déjà vu, — как сказал однажды Йоги Берра[324]. Впрочем, не совсем. Сцена та же, зато актеры новые. На сей раз, к счастью, револьвера у меня не было. Наконец, в шесть часов вечера я позвонил на дачу. Я насчитал четырнадцать гудков, пока Мириам, явно с неохотой стряхнувшая с себя посткоитальную дрему либо отвлекшаяся от упоительного позирования для очередной порнографической фотографии, подошла к телефону.
— Нам еще час будет не вырваться, — сказал я.
— Что у тебя с голосом? Что случилось, дорогой?
— Буду не раньше полдевятого, — буркнул я и повесил трубку. Сразу же сгреб детей и, не мешкая, рванул на дачу. Если они затеют совместные игрища под душем, есть шанс, что я их застигну.
Животные!
Майк и Савл, чувствуя мое состояние, сообразили притвориться спящими и всю дорогу до озера тихарились.
— Маме надо сказать, что вы обалденно провели время, хорошо?
— Да, папа.
Не успел я поставить машину на ручник и выйти на предполагаемое поле брани, как подскочившая ко мне радостная Мириам уже тискала меня в объятьях.
— А что мы сделали-то! Никогда не догадаешься, — сказала она.
Сука наглая. Блудница вавилонская. Иезавель.
Взяв за руку, она подвела меня к трактору, стоящему на заднем дворе.
— Помнишь, ты хотел заплатить Жан-Клоду, чтобы он оттащил его на свалку, и купить новый?
— Ну да. И что?
Она заставила меня сесть на сиденье и дала ключ. Блэр все это время улыбался, изображая скромного труженика. Я повернул ключ, понажимал на педаль, и мотор завелся.
— Весь вечер Блэр в нем копался. Почистил свечи, заменил масляный фильтр, бог знает, что он там сделал еще, но ты только послушай!
— На будущее: постарайтесь, чтобы не заливало свечи, мистер Панофски.
— А, да. Спасибо. Но сейчас мне нужно срочно в туалет. Извините.
Заперев за собой дверь ванной, я отворил шкафчик под раковиной и нашел, что мой волос все еще там, где положено — на крышке коробки с колпачками. И тюбик с вагинальным кремом заметно легче не стал. Но что, если он наскочил на нее неожиданно и она ни тем, ни этим не воспользовалась, так что я теперь стану отцом его ребенка! И вырастет, скорей всего, вегетарианец. И уж конечно читатель журнала Союза потребителей. Нет, нет! Все еще встревоженный, но уже ощущая более чем явственные уколы совести, я возвратил на место весы, добыл из кухонного холодильника бутылку шампанского и поставил на обеденный стол.
— Что празднуем? — спросила Мириам.
— Спасение трактора. Блэр, я даже не знаю, как мы вообще без вас обходились!
Сейчас, задним числом, я догадываюсь, что мне не следовало открывать вторую бутылку, затем бутылку «шатонёф», которым мы запивали приготовленную Мириам osso buco[325], а потом еще и коньяк. Отказываясь от коньяка, Блэр чопорно прикрыл ладонью свой бокал, едва я поднес к нему бутылку.
— Да бросьте вы! — не унимался я.
— Надеюсь, я не провалил экзамен на мужественность, — сказал он. — Но, по правде говоря, если я выпью еще хоть каплю, мне станет дурно.
Затем с неизбежностью наступила очередь его ежедневной вьетнамской проповеди, в которой он нес по кочкам Никсона, Киссинджера и Уэстморленда[326]. Будучи не в том настроении, чтобы просто так взять да и согласиться, я сказал:
— Это, конечно, грязная война, но, Блэр, неужто вы, такой совестливый человек, ни вот на столечко не чувствуете вины за то, что эту войну тащат на своих плечах главным образом черные, бедные крестьяне и работяги из глубинки, тогда как ваша небедная и продвинутая задница отсиживается в Канаде?
— Вы считаете, что мой долг быть среди тех, кто жжет напалмом детей?
Мириам сменила тему, но потом атмосфера всерьез накалилась. Как выяснилось, у Блэра в Бостоне жила сестра, она была адвокатом и давала бесплатные консультации, а заодно возглавляла организацию, занимавшуюся трудоустройством глухих, слепых и прикованных к инвалидному креслу. Вместо того чтобы признать ее деятельность достойной восхищения, я заспорил:
— Да, но при этом лишаются работы здоровые мужики! Вот: будто своими глазами вижу. Горит наш дом, а пожарные не могут его найти, потому что все слепые. Или лежу это я в реанимации, стенаю: «Сестра! Сестра! Помогите! Умираю!» А она меня не слышит, потому что глухонемая.
В последний его вечер с нами «дядя» Блэр устроил для очарованных им детей костер, а я сидел на крыльце и злобствовал, прихлебывая «реми мартен» и покуривая «монтекристо». Глядя, как они скачут на берегу и жарят сосиски и корень алтейки, я всячески желал, чтобы искры подожгли лес, и Блэра, давно объявленного в «Четвертом рейхе» в розыск злостного пироманьяка, увели бы в наручниках. Нет, такого счастья я не дождался. Тренькая на дурацкой своей гитаре, Блэр обучал моих детей балладам Вуди Гатри («Эта страна — твоя страна», «Двинем по старой пыльной дороге» и прочим левацким грезам), Мириам подпевала. Моя семья, мишпуха Панофски, чьи предки всего два поколения назад вышли из штетла, превратилась в компанию с обложки «Сатердей ивнинг пост» работы Нормана Рокуэлла. Черт! Черт! Черт!
Блэр ушел на следующее утро, когда я еще не спустился к завтраку, и я решил — все, больше я его не увижу. Но из Торонто потихонечку начали просачиваться открытки, иногда адресованные Майку и Савлу — с предложением стать друзьями по переписке. Получая на деревенской почте очередное послание, я каждый раз боролся с искушением выкинуть его в урну, но боялся — вдруг Мириам узнает. Приносил и бросал на стол под радостные крики моих вероломных детей. Квислинги — оба! А тем из вас, кто слишком молод помнить, кто такой был Квислинг, надо глянуть в историю этой… черт, ну как же ее, страна такая, рядом со Швецией. Не Дания, но тоже там неподалеку. [Норвегия. — Прим. Майкла Панофски.]
— Конечно, вы должны ответить ему, дети, — сказал я. — Но стоимость почтовых марок будет вычтена из денег, выдаваемых вам на расходы.
— Боже, ушам своим не верю! — ужаснулась Мириам.
— Я еще не закончил. Сегодня я всех приглашаю на обед в «Джорджо».
— А скажи-ка мне, Отец Горио, ты что, и там тоже заставишь детей самих платить за гамбургеры и жареную картошку, да еще и есть с рекордной скоростью, чтобы ты успел домой к началу первого иннинга игры в бейсбол?
Потом Блэр прислал Мириам оттиск статьи, написанной им для журнала «Американский изгнанник в Канаде», и она тщетно пыталась его от меня спрятать, а значит, даже ей уже было неловко.
Предположим, рассуждал Блэр, канадское правительство под давлением массовых народных выступлений будет вынуждено отстаивать независимость страны посредством национализации промышленных объектов, находящихся в собственности американского доллара, и прекращения свободного притока американских инвестиций. Неизбежное вторжение с юга будет грубым, жестоким и кровопролитным. Однако, как считал Блэр, Канада победит:
Рассматривая возможность вторжения янки, важно не забывать, что население Канады в массовом порядке развернет борьбу с этими козлами. Подпольщики и партизаны вырежут девять из десяти захватчиков. Народные массы канадцев станут поддерживать своих защитников партизан, лечить их, кормить и прятать, принимая их как своих братьев. Мы должны учиться у вьетнамцев, как надо бороться со вторжением янки…
Не знал, что ли, этот мудак, что, когда в прошлый раз американцы нагрянули к Монреалю, вице-губернатор Гай Карлтон сбежал, город капитулировал, а делегат от французского населения Валентэн Жуатар приветствовал козлов-янки как братьев, сказав: «Наши сердца всегда жаждали единения, и мы всегда принимали войска Союза как свои собственные».
Ципора Бен Иегуда
Димона
Негев
Эрец Израэль
22 Тишри 5754 года
Фонду имени Клары Чернофски для Женжчин, Лексингтон-авеню, 615, Нью-Йорк, штат Нью-Йорк, США
ВНИМАНИЮ ХАВЕРА[327] ДЖЕССИКИ ПИТЕРС И ДОКТОРА ШИРЛИ УЭЙД
Шалом, Сестры!
Мои родители, фамилия которых Фрейзер, при рождении назвали меня Емимой (в честь старшей из трех дочерей Иова), но это было тридцать пять лет назад в Чикаго, а теперь я четыре года уже как переехала в город Димона в пустыне Негев и прохожу под именем Ципора Бен Иегуда. Я черная еврейка, последовательница Бена Амми, бывшего чемпиона штата Иллинойс по реслингу, который научил нас, что мы истинные израэлиты. Да. Мы — черный народ, рассеянный римлянами по Африке, а потом перевезенный в качестве рабов в Америку. Мы все братаны, вплоть до южноафриканских лемба, которые тоже называют себя израэлитами, хотя и не соблюдают больше глатт кошер. В 1966 году христианской эры Бену Амми, еще проповедовавшему тогда в Чикаго, во время бомбардировки зажигательными снарядами винного магазина было ниспослано видение. Он забил стрелку с Иеговой, они там это дело перетерли, и он узнал, что пришло время истинным детям Израиля делать алию[328]. В Великом Исходе приняли участие триста пятьдесят крутых пацанов и пацанок, а теперь, Готт зеданк, нас стало 1500, но мы продолжаем страдать вроде как от пращей и стрел анти Семитизма белых еврейских узурпаторов.
Надо вам сказать, что быть черной еврейкой в Эрец Израэль — это вам не фунт изюму! В Кесарии есть гольф-клубы, куда нас не принимают, и рестораны в Тель-Авиве и Иерусалиме, в которых сразу, как мы покажемся на горизонте, мест нет. Бледнолицые израильтяне не одобряют некоторые наши ритуалы, особенно полигамию, которая основывается на правильном прочтении Пятикнижия Моисеева. Мы стыдим их — приходится, раз уж мы более начитанны. Мы строго постимся весь Шаббат. Мы суровые вегетарианцы, не едим даже молока и сыра. И не носим синтетической одежды. Короче, мы возвратились к истинной вере, какой она была до поругания так называемой Евро-гойской цивилизацией.
Мы патриоты. Мы не любим мусульман, потому что они были главными работорговцами. И мы против палестинского государства. В нашей общине соблюдается строгая дисциплина, мы далеко ушли от жизни «по понятиям» блатного Чикаго. И что бы вы там ни вычитали в «Джерузалем пост», мы не балуем с наркотиками. Здороваясь со взрослыми, наши дети слегка кланяются, а наши женщины свято чтят своих мужей. А верховное слово во всех вопросах принадлежит Бену Амми, нашему Мессии, которого мы зовем Абба Гадол, Великий Отец.
Наша мишпуха, состоящая из семи «духовных банд», всех держит в страхе, потому что эти расисты видят в нас авангард великой Черной миграции под маркой Закона о возвращении. Однако, согласно Абба Гадолу, в Америке всего 100 000 Черных действительно израильского происхождения. Конечно, израэлитские племена в Африке насчитывают, быть может, до пяти миллионов, но мы не ожидаем, что к нам здесь присоединится более полумиллиона человек.
Еще мне хотелось бы заверить вас, что это полная чушь — то, что якобы сказал репортеру из «Джерузалем пост» один наш подросток:
«В двухтысячном году будет полный апокалипсис. Вулканы и все такое. И вы увидите, как Черные придут отовсюду обратно в Израиль. И тогда этой страной будем править мы».
Сестры, причина, по которой я пишу вам, состоит в том, что мне нужен грант. Скажем, 10 000 долларов, чтобы братва смогла начать работу над сочинением Агады в стиле рэп, на слова поэта Айс-Ти[329]. Это будет наш дар Эрец Израэль. Типа современной Шестой книги Мойши.
Благодарная вам заранее, остаюсь
С уважением
— Меня зовут Шон О'Хирн, — представился следователь, появившийся на следующий день после исчезновения Буки, и протянул руку. — Думаю, нам надо бы немножко поболтать.
Своим более чем твердым рукопожатием он чуть не переломал мне пальцы, а потом вдруг резко перевернул пострадавшую руку, словно собрался читать по ладони.
— Э, да у вас мозоли!
О'Хирн, еще не разжиревший, не облысевший, не страдающий приступами влажного нутряного кашля, от которого у него впоследствии глаза будут чуть не на лоб лезть, был одет в зеленый — будто он лесник — габардиновый пиджак и клетчатые брюки, на голове — соломенная федора. Когда он уселся на моей веранде в бамбуковое кресло, мне в глаза бросились его двухцветные туфли для гольфа с кисточками на язычках. Значит, вечером планирует помахать клюшкой.
— Этот Арнольд Палмер, — говорил тем временем сыщик, — нечто особенное. Я однажды видел его на открытом первенстве Канады, и у меня только одно желание возникло: собрать все свои клюшки в кучу и сжечь. Может, сыграем? Сколько вам дать очков вперед?
— Я не играю в гольф.
— Ай, да не вешайте мне лапшу! Вон же у вас мозоли на руках!
— Это я грядку копал под спаржу. Ну, вы нашли Буку?
— Говорят, отсутствие новостей — уже хорошая новость, хотя, может быть, в нашем случае это и не так, а? И катер пускали, и водолазов — все без толку, да и в округе, насколько мы знаем, никто не рассказывал, что подобрал на дороге мужика, голосовавшего в плавках и ластах.
О'Хирн приехал на машине без спецраскраски, но с ним прибыли еще два автомобиля Sûréte du Québec[330]. И вот уже два молодых полицейских с притворной скукой пошли бродить по моим угодьям, явно в поисках следов свежеразрытой земли.
— Какой же вы счастливый, что вам не приходится в такую жару сидеть в городе! — сказал О'Хирн, сняв шляпу и вытирая лоб носовым платком.
— Ваши люди зря теряют время.
— У меня раньше тоже имелась дачка на озере Эхо. Не такой дворец, как у вас, просто маленькая хибарка. Так у нас там одна проблема была — муравьи и полевые мыши. Каждые выходные, прежде чем уехать, надо было все тщательно убирать и всю помойку увозить с собой. А вы куда — на свалку отвозите?
— Да просто бросаю все в бак напротив кухонной двери, а Бенуа О'Нейл забирает. Хотите там покопаться — пожалуйста, не стесняйтесь.
— Знаете, я не могу понять, почему вы не рассказали тем первым представителям полиции, которые к вам нагрянули…
— Они не нагрянули. Я их вызвал.
— …о том, что у вас здесь происходило, тем более вы были так расстроены потерей друга, который, как вы считаете, утонул.
— Он не утонул. Он вломился в чью-нибудь дачу и не вылезет оттуда, пока не прикончит там последнюю бутылку спиртного.
— Ага. Ага. Но заявлений о взломе не поступало.
— Я совершенно уверен, что протрезвевший Бука объявится здесь либо сегодня к вечеру, либо завтра.
— Слушайте, а может быть, мистер Москович до сих пор гуляет где-нибудь в лесу? Правда, он в одних плавках. Боже, комары сведут его с ума. Да и пора бы ему уже проголодаться. Как вы думаете?
— Я думаю, вам надо пройтись по всем домам, что стоят на берегу, и вы его найдете.
— Вы хорошо подумали, и это ваше последнее слово?
— Да ведь мне нечего скрывать.
— Обратного никто и не утверждает. Но, может быть, вы поможете мне разобраться с некоторыми скучными деталями — так, просто для отчета.
— Вы не откажетесь выпить?
— Против холодного пива я бы не возражал.
Мы перешли в дом. О'Хирна я снабдил пивом «мольсон», себе налил виски.
— Ого! — О'Хирн даже присвистнул. — Столько книг сразу я видел только в библиотеке. — Он остановился у висевшего на стене маленького рисунка пером. Компания чертей во главе с Вельзевулом насилует голую девушку. — Н-да-а, у кого-то тут и впрямь больное воображение!
— Это рисунок моей первой жены, хотя вас это вряд ли касается.
— Развелись, да?
— Она покончила с собой.
— Здесь?
— В Париже. Это город во Франции — а то, может, вы не знаете.
Я уже лежал на полу, в голове звенело, и только тут до меня дошло, что он меня ударил. В испуге я поспешил кое-как встать на подгибающиеся, ватные ноги.
— Вытрите чем-нибудь рот. Вы же не хотите испачкать кровью рубашку, а? Наверняка из магазина «Холт ренфрю». Или «Бриссон и Бриссон», где отоваривается этот паршивец Трюдо. [В 1960 году Пьер Элиот Трюдо вряд ли был известен. Годом трюдомании стал 1968-й, когда его избрали премьер-министром. — Прим. Майкла Панофски.] Нам ваша жена звонила. Поправьте меня, если я ошибаюсь, но она утверждает, что в среду ранним утром между вами вышло недоразумение и вы подумали, что у вас есть причина злиться на нее и мистера Московича. — Раскрыв маленький черный блокнотик, он продолжил: — По ее словам, вы приехали из Монреаля неожиданно рано и, застав их вместе в постели, подумали, что они — гм — предавались блуду. Однако — и тут я вновь ее цитирую — правда состоит в том, что ваш друг очень плохо себя чувствовал. Она принесла ему на подносе поесть, а он так дрожал, так страдал от холода, несмотря на жару, так жутко стучал зубами, что она залезла к нему в постель, чтобы согреть его, и обняла как нянька, и в этот самый момент вы ворвались и страшно разобиделись, истолковав все превратно.
— Ну ты и мудак, О'Хирн.
На этот раз он огорошил меня молниеносным ударом под дых. Я пошатнулся, стал ловить ртом воздух и опять завалился на пол. Лучше бы я там и оставался, потому что, едва я встал и попытался дать ему сдачи, как он сильно ударил меня по лицу левой, а потом влепил по другой щеке еще и правой. Я стал водить языком по зубам, проверяя, все ли на месте.
— Я тоже не принимаю ее утверждения за чистую монету. Но ведь не все это буба-майса, а? Я немножко знаю идиш. Вырос на улице Мейн. Перед вами профессиональный шабес гой[331]. Бывало, я зарабатывал кое-какие крохи, растапливая в пятницу вечером печки в домах ортодоксальных евреев, и никогда я не видывал более приличных, законопослушных граждан. По-моему, вам опять надо вытереть подбородок.
— К чему вы все это говорите?
— Послушайте, ведь это должно было вас черт знает как разозлить. Ваша жена и ваш лучший дружок валяются в обнимку.
— Ну, скажем, меня это не порадовало.
— И я не виню вас. И никто не винит. Кстати, а где мистер Москович спал?
— Наверху.
— Ничего, если я гляну? Работа у меня такая, а?
— У вас есть ордер на обыск?
— Да ну, бросьте вы. Не надо так. Вы же говорили, вам нечего скрывать.
— Первая комната направо.
Борясь со злобой пополам со страхом, я подошел к кухонному окну, смотрю, один из полицейских пошел в сторону леса. Другой выворотил содержимое мусорного бака и роется в куче отбросов. Тут вернулся О'Хирн, держа руку за спиной.
— Странное дело. Он забыл там всю свою одежду. Бумажник. Паспорт. Похоже, этот Москович и впрямь заядлый путешественник.
— Он за своими вещами вернется.
О'Хирн достал что-то из кармана пиджака.
— Вы со мной что — шутки шутить вздумали, Панофски? Когда не знаешь, что это, вполне можно принять за марихуану.
— Но это не мое.
— Да, совсем забыл, — сказал он и вынул наконец из-за спины другую руку. — Смотрите, что я нашел.
Черт! Черт! Черт! Это был отцовский табельный револьвер.
— У вас есть разрешение?
В эту минуту паника затмила мне разум, и я выпалил:
— Первый раз вижу! Он, наверное, Букин.
— Так же, как эта марихуана?
— Да.
— Однако я нашел его у вас в комнате, на тумбочке рядом с кроватью.
— Не знаю, как он туда попал.
— Да вы что, специально напрашиваетесь или как? — сказал он и ударил меня с такой силой, что я опять потерял равновесие. — А теперь отвечайте серьезно.
— А, я вспомнил. Это отцовский. Как-то раз он приезжал на уик-энд и оставил его. Он был инспектором следственного отдела полиции Монреаля.
— Ах ты, черт побери! Вы сын старого Израиля Панофски!
— Да.
— Нну-дык! Тогда мы тут в каком-то смысле вроде как мишпуха. Так, кажется, звучит у вас слово «семья» — шутники, ей-богу! А в барабане-то — пустая гильза.
— Он так и не научился толком заряжать.
— Ваш отец?
— Да.
— Сейчас я вам открою один маленький секрет. Я ведь точно как ваш отец. Скольких подозреваемых я отправил в больницу — это ужас! «Оказывали сопротивление» — вы ж понимаете.
— Я стрелял из него.
— Ну вот, это уже лучше. И насколько недавно?
— Когда жена уехала, мы с Букой много выпили.
— Ну естественно. Вы, надо полагать, были вне себя от негодования. Я бы весь кипел, это точно. За вашей спиной он трахал вашу жену. Ну и — пиф-паф. Да еще и при вашей-то вспыльчивости!
— Какой такой моей вспыльчивости?
— За вами числится привод в Десятый отдел, вот, здесь у меня и дата записана — за драку в баре. А еще на вас поступало заявление от официанта из «Руби Фу» — он обвинял вас в оскорблении действием. Надеюсь, вы не считаете меня предвзятым гоишер хазером. У нас, знаете ли, может, и нет таких шикарных поместий прямо на озере, но домашние задания мы выполняем, а?
— Я заклинал Буку не ходить купаться в таком состоянии. И когда он стал спускаться к воде, я сделал предупреждающий выстрел в воздух.
— А револьвер оказался у вас в руках случайно?
— К этому времени мы вовсю валяли дурака, — сказал я, весь под рубашкой покрываясь потом.
— Значит, выстрелили поверх его головы смеха ради? Вы гнусный лжец, — сказал он и пнул меня. — Ну-ка, давайте серьезно.
— Я вам правду говорю.
— Вы лжете, изо всех сил сцепив зубы, благо они у вас еще есть. Потому что хрен знает, как будет нехорошо, если вы упадете и выбьете себе парочку, не правда ли?
— Мне наплевать, как это выглядит. Именно так все и было.
— Стало быть, он пошел поплавать, и что потом?
— Я сам был пьян вдрезину. Ну, пошел на диван прилечь, а проснулся от кошмара — мне казалось, всего через несколько минут. Приснилось, будто мой самолет падает в Атлантику.
— Ах вы бедняжечка.
— А на самом деле я проспал что-нибудь около трех часов. Пошел искать Буку, но в доме его нигде не обнаружил. Я испугался, не утонул ли он, и позвонил в полицию, попросил их приехать как можно скорее, чего я никогда бы не сделал, если бы мне было что скрывать.
— Или если бы вы начали заметать следы слишком рьяно. Знаете что? Я обожаю Агату Кристи. Могу поспорить, опиши она этот случай, она бы назвала его «Делом пропавшего пловца». После смерти вашего отца вы должны были сдать оружие.
— Да я забыл о нем напрочь!
— Вы забыли о нем напрочь, но держали в руке и хохмы ради произвели выстрел в воздух.
— Нет, я попал ему прямо в сердце, а потом закопал в лесу, где ваши придурки как раз сейчас рыщут.
— Ну вот, это уже лучше.
— О'Хирн, вы что, шуток вообще не понимаете?
— Если меня не подводит слух, вы только что сказали: «Я попал ему прямо в сердце, а потом…»
— Fuck you, О'Хирн! Если тебе есть в чем меня обвинить, то давай, говори в чем! Если нет — вся ваша троица может ухерачивать отсюда сию же минуту!
— Ух, какой злой, какой вспыльчивый! Бить-то меня хоть не будешь? Похоже, мне сильно повезло, что это не я вам попался с вашей женой в обнимку.
— И можете еще кое-что записать себе в книжечку, но, боюсь, это вашу позицию не усилит. Я не был ни капельки зол на Буку. Я был рад. Счастлив как никогда. Потому что мне нужен развод, и теперь у меня появились для него основания. Бука согласился быть моим соответчиком. Он нужен мне как свидетель. Так зачем же мне его убивать?
— Стой-стой-стой. Куда погнал! Я этого слова не говорил, — нахмурился О'Хирн. Потом он лизнул палец и стал листать записную книжку. — По словам вашей жены, перед тем как она уехала, а уехала она потому, что имела все основания вас опасаться — при вашей-то склонности к насилию…
— У меня нет склонности к насилию.
— Я просто цитирую ее слова. Она спросила: «Что ты сделаешь с Букой?» А вы ответили — цитата: «Я убью его», и далее стали угрожать ей и ее недавно овдовевшей матери.
— Это была фигура речи.
— Так вы не отрицаете, что сказали это?
— Да вы, я смотрю, полный идиот. У меня не было намерения причинять вред Буке. Он мне нужен.
— У вас есть девушка в Торонто?
— Это не ваше дело.
— Этакая сдобненькая телочка по имени Мириам Как-ее-там.
— Не пытайтесь еще и ее к этому припутать, хамская ваша рожа! Ее здесь и вовсе не было. Она-то тут при чем?
— О'кей. Усвоил. Значит, так: этот незаконный револьвер я забираю с собой, но я вам оставлю расписку.
— Возникнут трудности с правописанием — обращайтесь.
— Ну вы и тип!
— Ну так как — я в чем-нибудь обвиняюсь?
— Да разве что в дурных манерах.
— Тогда на прощание я желаю вам приятного времяпрепровождения на поле для гольфа. И пусть тебе кто-нибудь там треснет клюшкой по твоей дурной башке, хотя она и после этого умней не станет, — сказал я и, схватив его за лацканы пиджака, принялся трясти. Он не сопротивлялся. Только улыбался. — Буба-майса! Шабес-гой! Мишпуха! Не смей меня подначивать этим своим ломаным идиш — ты, напыщенный малограмотный мудак! Агата Кристи! «Дело пропавшего пловца»! Готов поспорить, что последней книжкой, которую ты прочитал, были «Приключения Винни-Пуха» в детском переложении, да и то ты до сих пор силишься понять, о чем там речь. Где тебя учили допрашивать подозреваемых? Или ты «Звездных войн» насмотрелся? Начитался комиксов? Нет, это я бы прочухал. У тебя бы тогда пузырь изо рта торчал!
Ухмыльнувшись, О'Хирн освободился от моего захвата, коротко рубанув рукой — так ловко, что я только моргнуть успел. Другой рукой он ухватил меня сзади за шею, рванул мне голову вперед и двинул коленом в пах. Разинув рот, я согнулся пополам, но ненадолго, потому что тут же он двумя соединенными вместе руками, словно кувалдой, поддел меня под подбородок, и опять я, беспорядочно махая руками, рухнул спиной на пол.
— Панофски, сделай самому себе милость, — сказал он. — Мы знаем, что это твоя работа, и рано или поздно найдем, где ты зарыл его, жалкий ты мерзавец. Грядку под спаржу он копал, щ-щас! Так что сбереги наше время и силы. Поимей немножко рахмонес к бедным служителям закона. Это значит «жалость» на вашем жаргончике, которым я — спорим? — владею лучше тебя. Сознавайся. И показывай, где труп. Мы за это скидку даем. Я поклянусь в суде, что ты был настоящим душкой, помогал следствию и рыдал от раскаяния. Наймешь себе хитрого еврея адвоката, и все, в чем тебя обвинят, — это убийство по неосторожности или что-нибудь в таком духе, потому что была борьба и револьвер выстрелил случайно. Или это вообще была самозащита. Или — господи боже мой — может, ты даже не знал, что он заряжен! И судья, и присяжные будут тебе сочувствовать. Ну как же: жена! И лучший друг! Да чтоб мне сдохнуть, если тут не было состояния временной невменяемости. В худшем случае ты получишь три года и вернешься домой через полтора. Слушай, да ведь тут можно даже и условного добиться — для такого бедного обманутого мужа, как ты.
Но, если будешь настаивать на той своей буба-майсе, которую ты нам грузишь, я засвидетельствую на суде, что ты меня ударил, и тогда никто твоей сказке не поверит и дадут пожизненное, что означает минимум десять лет, и, пока ты будешь гнить в тюрьме, питаясь собачьим кормом и каждый день получая по мордасам от плохих парней, которые не любят евреев, твоя красотка в Торонто будет раздвигать ножки с кем-нибудь другим, а? Я к тому, что, когда ты выйдешь, ты будешь сломленным стариком. Ну, что скажешь?
Я ничего не мог сказать — меня безостановочно рвало.
— Гос-споди, поглядите, что вы наделали с ковром! Может, вам тазик принести? Где у вас тазик?
О'Хирн нагнулся и протянул руку, чтобы помочь мне встать, но я отрицательно помотал головой, опасаясь очередного подвоха.
— Да, теперь этот ковер только шампунем. Что ж, за пиво merci beaucoup[332].
Я застонал.
— А если ваш приятель, этот долгоиграющий купальщик, все-таки объявится, вы уж будьте так добры, позвоните нам, идет?
По дороге к двери О'Хирн умудрился наступить мне на руку.
— Ать-тя-тя. Извиняюсь.
Я пролежал на полу, может, час, может, дольше, во всяком случае О'Хирн со своими подручными давно уехал, когда я, собравшись с силами, налил себе очередную порцию виски, проглотил ее и набрал номер Хьюз-Макнафтона. Его не было ни дома, ни в офисе. Я застал его в «Динксе» и сообщил о визите полицейских.
— Что-то у тебя голос какой-то странный, — проговорил он.
— О'Хирн избил меня как сидорову козу. Я хочу сделать на него заяву.
— Надеюсь, ты не отвечал ни на какие вопросы?
Я подумал, что лучше бы мне рассказать Джону все как есть — про то, как О'Хирн нашел у меня отцовский короткоствольный револьвер, и про то, как я напоследок грубо с ним разговаривал.
— Ты схватил его за лацканы и тряс?
— Да вроде бы. Но только после того, как он меня ударил.
— Я хочу попросить тебя об одолжении, Барни. У меня все еще остаются кое-какие баксы в банке. Они твои. Но тебе придется найти себе другого адвоката.
— Да ведь ты мне еще и для развода нужен! Да, кстати! Нам уже не требуется искать проститутку и частного сыщика. Я поймал ее на измене. Бука будет моим свидетелем.
— Да ведь его же, наверное, нет в живых!
— Он объявится. Да, я вот еще что забыл упомянуть. Следователю известно о Мириам.
— Откуда?
— Кто ж его знает? Слухом земля полнится. Может, нас видели вместе. Ей не надо было такое говорить о голосе Мириам.
— О чем, о чем? Что-то я тебя не пойму.
— Это я так. О'кей, ладно, я не должен был. Но я сказал. Слушай, Джон, мне нельзя в тюрьму. У меня любовь.
— Мы никогда не встречались. Я тебя не знаю. Это окончательно. Ты откуда звонишь?
— Из дома на озере.
— Вешай трубку.
— Ты что — параноик? Они не могут, это незаконно!
— Вешай трубку сейчас же.
Черт! Черт! Черт!
На следующий день в Монреале меня рано утром разбудил звонок в дверь. Это был О'Хирн с ордером на мой арест за убийство. А наручники на меня надевал Лемье.
Детям никогда не надоедало слушать о том, как я ухаживал за Мириам; они радовались нашим похождениям и проделкам и постоянно требовали новых подробностей.
— Ты хочешь сказать, что он сбежал с собственной свадьбы и поехал с тобой на поезде в Торонто?
— Ну да.
— Ну ты и гад, папочка, — хихикает Кейт.
Серьезный Савл отрывается от книги и говорит:
— Так меня ведь тогда еще на свете не было.
— А в котором часу отходил поезд на Торонто? — в сотый раз задает все тот же вопрос Майкл.
— Около десяти часов, — отвечает Мириам.
— Если хоккей заканчивался, скажем, в десять тридцать, а поезд отходил приблизительно в десять, то я не понимаю, как…
— Майкл, мы ведь это уже выясняли. Наверное, отправление задержали.
— И ты заставила его слезть в…
— Я все-таки не могу понять, как…
— Ну я же еще не закончила предложение, — начинает уже обижаться Кейт.
— Ах, ну какая же ты зануда, Кейт!
— Ты будешь говорить, когда я дойду до конца предложения. И ты заставила его слезть на станции Монреаль-Вест. Точка.
— А на самом деле она втайне обиделась, что я не поехал с ней до Торонто.
— Здрасьте! Это же была его свадьба.
— Он был пьяный, — говорит Савл.
— Папочка, это правда? Вопросительный знак.
— Разумеется, нет.
— Но это ведь правда, разве нет? — что ты не мог удержаться и все время глазел на нее, запятая, несмотря на то, что это была твоя свадьба. Точка.
— Он даже танцевать меня ни разу не пригласил.
— Мамочка думала, что он просто немного чокнутый. Точка.
— Если ты непрестанно глазел на нее, скажи тогда, в чем она была одета.
— А в таком многослойном шифоновом платье с одним голым плечом. Ха. Ха. Ха.
— А это правда, запятая, что, когда он в первый раз пригласил тебя на ланч, он обтошнился по всей комнате, вопросительный знак.
— Лично я родился еще только через три года.
— Ага, удивительное дело, и почему этот день до сих пор не объявлен всенародным праздником! Как день рождения королевы Виктории.
— Дети, я вас умоляю!
— И ты пошла с ним в его номер в гостинице на первом же свидании? Вопросительный знак. Постыдилась бы. Точка.
— Мама у папы третья жена, — констатирует Майкл, — но дети у него только мы.
— Ты так в этом уверен? — спрашиваю я.
— Папочка! — возмущается Кейт.
— А я сделала укладку, надела новое сексуальное платье, а…
— Мамочка!
— …а он даже не сказал мне, что я потрясающе выгляжу.
— А потом что?
— Потом они пили шампанское.
— А первая папина жена сделалась знаменитой и…
— Про это мы уже слышали.
— …это она нарисовала тот гадкий рисунок пером. Точка.
— А теперь он стоит кучу денег, — говорит Майкл.
— Ну надо же, — вставляет Савл.
— Да, как-то это не очень романтично, — потешается Кейт, — когда твой кавалер на первом свидании весь обтошнится.
— По правде говоря, я страшно боялся произвести на вашу мать плохое впечатление.
— И как?
— Это уж пусть она ответит.
— Во всяком случае, он проявил оригинальность. Уж этого у вашего папочки не отнять.
— Стало быть, вы разговаривали, гуляли, — продолжает Кейт, — а потом что? — сделав большие глаза, спрашивает она; мальчишки тоже навостряют уши.
— Не обязательно вам все знать, — поджимает губы Мириам, и я вижу, как у нее на щеке опять проступает ямочка.
— Ну коне-ечно. По-моему, мы уже достаточно взрослые.
— А помните, — оживляется Кейт, — как мы все ездили в Торонто на машине, и…
— На «тойоте».
— Вообще-то она была «вольво универсал».
— Ну-ка, вы оба, перестаньте меня перебивать. Так вот, когда мы проезжали мимо одного большущего дома…
— Где мама когда-то жила.
— …папа на тебя этак со значением глянул, и у тебя щеки стали красными, как помидоры, и ты к нему прижалась и поцеловала его.
— Ну, должны же у нас быть какие-то свои секреты! — говорю я.
— Когда мама жила в том доме, папа был все еще женат на той толстой женщине, — говорит Кейт, надувает щеки и, животом вперед, ковыляя, идет по комнате.
— Ну, хватит. Кроме того, она тогда не была толстой.
— Мама говорит, что и ты тоже не был.
— Ну я же стараюсь, держу диету.
— Мы не хотим, чтобы с тобой случился инфаркт, папочка.
— А меня волнует не столько копченое мясо, сколько твои сигары.
— А правда, что маме на следующее утро пришлось оплачивать твой счет в «Парк-Плазе»?
— Я забыл тогда свои кредитные карточки в Монреале, а в лицо меня в те дни там никто еще не знал. Боже мой, неужто для вас нет ничего святого?
— Да-а, тебе и правда повезло, что она вышла за тебя!
— Нехорошо так говорить, — вступается за меня Кейт.
— Точка или запятая? Ты не сказала.
— Папочка у нас хороший.
— Я пошла в «Парк-Плазу» встретиться с ним за завтраком, — говорит Мириам, — а там у стойки регистрации тарарам какой-то, все глазеют, и конечно же это из-за вашего папочки. Он не взял с собой ни чековой книжки, ни каких-либо документов, а виноват в этом был, естественно, клерк-регистратор. Вышел менеджер, уже замахал руками, подзывая охрану, но тут вмешалась я, предложив свою кредитную карту. Но клерк был в ярости. «Мы, — говорит, — примем вашу карту, мисс Гринберг, но пусть сперва мистер Панофски извинится передо мной за то, что обзывал меня грязными словами, которые я даже повторить не могу». А ваш отец говорит: «Да всего-то и назвал его мудаком, типичным для Торонто, — что делать, я всегда склонен преуменьшать». А я говорю: «Барни, я требую, чтобы ты сейчас же извинился перед этим джентльменом!» Ваш отец, в обычной его манере, закусил губу, поскреб в затылке и говорит: «Раз она так хочет, я извиняюсь, но в душе остаюсь при своем мнении». Клерк аж крякнул. «Я приму кредитную карту мисс Гринберг, чтобы избавить ее от продолжения этой постыдной сцены». Ваш отец едва не набросился на него, но я оттащила. «Я весьма вам признательна», — сказала я клерку. Нам, естественно, пришлось идти завтракать в другое место, и ваш отец всю дорогу кипятился. А сейчас, если не возражаете, я должна начинать одеваться, а то опоздаю.
— А куда ты идешь?
— Блэр Хоппер делает доклад «Мир Генри Джеймса» в Макгиллском университете, он не забывает о нас и поэтому прислал два билета.
— А ты, папа? Неужели тоже пойдешь?
— Нет, он, разумеется, не пойдет. Майкл, может, ты со мной сходишь?
— Папа сказал, что берет меня с собой на хоккей.
— Я схожу, — говорит Савл.
— Во! Здорово! — притворно радуется Кейт. — Наконец-то побуду дома одна.
— Конечно, тебя бросают одну, — встреваю я, — потому что никто тебя не любит. Мириам, я буду ждать вас с Блэром в «Морском баре», выпьем — и домой.
— Может, прямо сейчас начнешь?
— Наверняка у них найдется и травяной чай. Или как минимум минералка.
— Барни, ты же его не любишь. И он это знает. Я одна приду в «Морской бар».
— Вот это правильно.
Задним-то умом я крепок (не знаю только, дар это или проклятие), поэтому теперь понимаю, что Блэр за Мириам начал волочиться с первого дня, как увидел ее. Осуждать мужчину за это я не вправе. Наоборот, всю вину я возлагаю на себя — недооценил противника. Мерзавец, но надо отдать ему должное — годами выскакивал, как чертик из коробочки, втирался в нашу семью, подрывал ее подобно сухой гнили, поселившейся в балках дома, построенного на века. Когда дети были еще малы и с ними было хлопотно, мы как-то раз проездом оказались в Торонто — по дороге к друзьям на озеро Гурон, — так Блэр пришел к нам в гостиницу со скромненьким букетиком фрезий для Мириам и бутылкой «макаллана» для меня. Предложил сводить детей в Музей науки, чтобы мы с Мириам могли вечерок отдохнуть. Майк, Савл и Кейт возвратились в гостиницу, увешанные игрушками. Конечно же образовательными, а не милитаристскими водяными пистолетами или пистонными ружьями, которыми пользовался я, чтобы изображать с ними ковбоев и индейцев и устраивать всякие прочие расистские игры: «Бабах, бабах! Вот вам за то, что снимали скальпы с ни в чем не повинных еврейских вдов и сирот, вместо того чтобы готовить уроки!»
Когда Майкл в год окончания школы победил на математической олимпиаде, от «дядюшки» Блэра пришло поздравительное письмо и экземпляр сборника эссе о канадских писателях под его редакцией. Я читал эту его книжку с нарастающим раздражением, потому что, по правде говоря, она была не так уж плоха.
Когда мы вновь оказались в Торонто, на сей раз без детей, Мириам вдруг спрашивает:
— Днем ты конечно же будешь занят?
— Да, с «Троими амигос», увы.
— Блэр предложил сходить со мной на вернисаж в галерею Айзекса.
Помню, в тот раз я рассказал ей про то, как встретил Дадди Кравица в галерее на Пятьдесят седьмой стрит в Нью-Йорке. Дадди, занимавшийся тогда обустройством своего особняка в Вестмаунте, показал на три заинтересовавшие его картины и сел поговорить с женоподобным, одышливым владельцем.
— Сколько будет стоить, если я освобожу вас от всех трех сразу? — спросил он.
— В сумме это будет тридцать пять тысяч долларов.
Дадди подмигнул мне, отстегнул свой «ролекс», положил часы перед собой на обтянутую кожей крышку стола и говорит:
— Я готов выписать вам чек на двадцать пять тысяч, но мое предложение действует только три минуты.
— Вы шутите?
— Две минуты и сорок пять секунд.
После томительно долгой паузы владелец говорит:
— Я могу спуститься до тридцати тысяч долларов.
Дадди получил эти картины за двадцать пять тысяч, причем они ударили по рукам, когда до срока оставалось меньше минуты, после чего Дадди пригласил меня в свой люкс в «Алгонкине» это дело обмыть.
— Рива пошла делать укладку к Видалу Сассуну. Потом мы с ней идем в «Сарди», а потом на мюзикл «Оливер». Места забронированы. А насчет Освальда — если хочешь мое мнение, так он просто козел отпущения. Этот Джек Руби из одной с ним шайки, ты ж понимаешь.
Мы опустошили тогда восемь мерзавчиков виски из его мини-бара, после чего Дадди принес полный чайник, который прятал под раковиной в ванной, выстроил все пустые бутылочки на столе, вновь их наполнил и, закупорив, поставил на место в бар.
— Ну что, я молодец? — победно ухмыльнулся он.
Приезжая на всяческие конференции в Монреаль (подозрительно часто, как я осознал опять-таки задним числом), Блэр заранее звонил и приглашал нас обоих на обед. Помню, как однажды я снял трубку, услышал его голос и передал трубку Мириам.
— Твой бойфренд, — сказал я, прикрыв микрофон ладонью.
Как обычно, сам я отказался, сославшись на дела, а Мириам еще и уговаривал пойти.
— Что же он все не женится?
— Потому что он безнадежно влюблен в меня. Ты не ревнуешь?
— К Блэру? Не смеши меня.
Однажды, когда все дети были в школе, позвонил бывший продюсер Мириам, Кип Хорган, и очень уговаривал ее снова пойти к нему работать, пусть пока хотя бы внештатно.
— Нам тебя ужасно не хватает, — сказал он.
Как-то раз мы сидели вместе в «Лез Аль», Мириам дождалась, когда я займусь «реми мартен X. О.» и «монтекристо», и говорит:
— Что бы ты сказал, если бы я вернулась на работу?
— Но мы не нуждаемся в деньгах. Нам и так хватает.
— А может, мне работа нужна как стимул.
— Ага. Ты будешь день-деньской на Си-би-си, а кто же мне обед приготовит?
— Какой ты тиран, тиран, Барни! — бросила мне она, выскакивая из-за стола.
— Да я же шучу.
— Нет, ты не шутишь.
— Куда ты помчалась? Я еще не допил.
— Зато я и допила, и доела, а теперь пойду погулять. Даже горничным иногда полагается выходной.
— Постой. Присядь на минуту. Знаешь, мы ведь никогда не бывали в Венеции. Я сейчас пойду прямо в «Глобал трэвел». А ты ступай домой и собирайся. Побыть с детьми уговорим Соланж и сегодня же вечером отправляемся.
— Ну здрасьте. Да ведь завтра у Савла с его командой «умников» встреча с «Лоуер-Канада-колледжем».
— Ледяные «беллини» в «Гаррис-баре». Carpaccio. Fegato alia veneziana[333]. Пьяцца Сан-Марко. Понте Риальто. Остановимся в «Палаццо Гритти», наймем катер и на нем поедем в Торчелло, чтобы позавтракать в «Чиприани».
— Странно, что ты не предложил мне норковое манто.
— Что бы я ни делал, все плохо.
— Не все, но достаточно многое. А теперь, с твоего позволения, я пойду пройдусь. Может, схожу в кино. Так что не забудь забросить белье в прачечную — оно в машине на заднем сиденье. Вот список, что нужно купить у Штейнберга, а вот квитанция на подушечку, которую я отдала в починку Лоусону — это на углу Клермонт-авеню. Если у тебя хватит терпения объехать квартал три раза, парковочное место найдешь. Времени на то, чтобы свозить Савла за новыми ботинками к «Мистеру Тони», у тебя не останется, но ты можешь успеть заскочить в «Паскаль», купишь мне восемь вешалок, а еще надо вернуть и получить назад деньги за тостер — раз уж тебе по дороге, — он не работает. Ужин придумай сам. Обожаю сюрпризы. Привет-привет. — И ушла.
В тот вечер мы ели магазинную китайскую еду. Чуть теплую и слипшуюся.
— Молодец у нас папочка? — потешалась Мириам.
Дети, чувствуя дурные флюиды, ели не поднимая глаз. Но, когда они ушли спать, мы с Мириам выпили бутылку шампанского и занялись любовью, смеясь над утренней ссорой.
— Я же знаю тебя, — говорила она. — Возвращать тостер ты наверняка и не подумал, просто выкинул его в ближайшую урну, а мне сказал, что деньги за него получил.
— Клянусь на головах детей, что я вернул тостер, как приказала мне моя домоправительница.
Следующим вечером, в четверг, я слег с гриппом, не смог пойти на хоккейный матч и смотрел его по телевизору, закутанный в одеяло на диване. Ги Лафлёр за своей синей линией перехватил неточный пас бостонцев и помчался с развевающимися волосами через центр площадки под рев трибун, от которого сотрясался весь стадион «Форум». «Ги! Ги! Ги!» Лафлёр обошел двух защитников, обманным движением заставил вратаря плюхнуться на лед и вот-вот уже должен был коронным своим бэкхендом… Но тут опять Мириам завела свое:
— Знаешь, а ведь, чтобы работать внештатно, мне вовсе не нужно твоего разрешения.
— Как же он мог так промазать по пустым воротам!
— Мне жизнь дана вовсе не для того, чтобы подбирать за тобой грязные носки и мокрые полотенца, водить детей к зубному и хлопотать по хозяйству, а в промежутках врать по телефону, будто тебя нет дома, если тебе нежелателен этот звонок.
— Три минуты! Всего три минуты до конца периода!
За воротами Милбери налетел на Шатта и повалил его, но тут Мириам заслонила собой экран.
— Я требую внимания, — отчеканила она.
— Ты права. Тебе не нужно моего разрешения.
— Еще я хочу извиниться за то, что я ляпнула насчет норкового манто. Ты этого не заслужил.
Черт! Черт! Черт! А я ведь сходил и купил его как раз в то самое утро. На Сен-Пол-стрит.
— Сколько стоит эта шмата? — спросил я.
— Четыре тысячи пятьсот. Но налог можно сбросить, если будете платить наличными.
Сняв с руки часы, я положил их на прилавок.
— Я готов заплатить три тысячи долларов, — сказал я, — но это предложение действительно в течение трех минут.
Мы стояли, смотрели друг на друга, и, когда три минуты истекли, он сказал:
— Не забудьте часы.
— Да возьму я, возьму его.
К счастью, манто было все еще спрятано в шкафу у меня в офисе. Его можно было вернуть.
— Тебе не надо было так шутить. Фи! Норковое манто! — выговаривал я Мириам. — Как я был оскорблен в тот момент! Никогда бы себе такого не позволил.
— Но я же ведь извинилась.
Так Мириам вернулась к работе на радио Си-би-си — стала изредка брать интервью у писателей, пустившихся в странствия, чтобы сбывать свои книги. Я это никак не поощрял, зато друг лесов и враг не поддающихся гниению полиэтиленовых пакетов Герр Профессор Хоппер-Гауптман всячески приветствовал.
— С кем это ты так долго болтала по телефону? — спросил я ее как-то вечером.
— А, это Блэр услышал мое интервью с Маргарет Лоуренс и позвонил сказать, какое оно интересное. А тебе оно как?
— Я собирался послушать запись вечером.
— Блэр говорит, что, если я сделаю серию из десяти канадских писателей, он обязательно найдет в Торонто, куда ее пристроить.
— Во-первых, в Канаде нет десяти писателей, во-вторых, в Торонто можно пристроить что угодно. Прости. Я этого не говорил. Слушай, а поработай-ка с Макайвером! Напомни ему о временах, когда он читал в магазине Джорджа Уитмена в Париже. Спроси, где он крадет свои идеи. Нет. Наверное, они у него свои. Больно уж скучные. Я что-нибудь не то сказал?
— Да нет, ничего.
— Я послушаю пленку после обеда.
— Знаешь, лучше не надо.
Именно Мириам настояла, чтобы Майкл продолжил образование в «Лондон скул оф экономи».
— Да ведь он из Лондона вернется законченным снобом. А чем тебе нехорош Макгилл?
— Ему надо временно пожить от нас отдельно. Ты деспот, а я извожу его своей заботой. Еврейская мамаша, и хоть ты тресни.
— Это Майк так сказал? Как он посмел?
— Это я так говорю. У тебя слишком длинная тень. И ты слишком большое удовольствие получаешь, когда удается забить его аргументацией.
— Значит, в ЛСЭ?
— Да.
Честно говоря, сам-то я еле среднюю школу закончил, аттестат получил сплошь троечный и жутко завидовал одноклассникам, которые с легкостью поступили в университет. В те добрые старые времена прием евреев в Макгилл был ограничен. Чтобы нашего брата приняли, надо было иметь сумму баллов на уровне семидесяти пяти процентов, тогда как гойским бойчикам хватало шестидесяти пяти, так что мне нечего было и соваться. Я так стыдился этой своей неудачи, что избегал тех мест, где собираются студенты (например, «Кафе Андре»), и тут же переходил на другую сторону улицы, едва завижу идущего в мою сторону бывшего одноклассника в белом свитере с большой вышитой на нем буквой «М». Все, чего я к тому времени добился, — это повышения от уборщика посуды до официанта в «Норманди руф». Поэтому я несказанно гордился успехами наших детей в науках, тем, что они становились победителями олимпиад и запросто поступали в университеты. С другой стороны, я сомневаюсь, чтобы кардинал Ньюмен, не говоря уже о докторе Арнольде[334], пришел в восторг от дуновений, что веют нынче в современных Академах[335]. Глянув в программу, по которой училась в Веллингтоновском колледже Кейт, я обнаружил в разделе наук курс домоводства — то есть там преподают науку о том, как сварить яйцо. Или как пылесосить. Савл, силясь пристроить куда-нибудь знание мультиков про Микки-Мауса, записался в Макгиллском университете на курс писательского мастерства, который вел — вы правильно догадались — Терри Макайвер. А журналистике в Веллингтоновском обучали выгнанные на пенсию репортеры из газеты «Газетт», подгоняя свои лекционные часы к терапевтическим собраниям Анонимных Алкоголиков.
В ЛСЭ Майк познакомился с Каролиной, и когда мы прилетели в Лондон навестить его, оказались приглашенными на обед в дом ее родителей, живших в шикарном Болтонсе. Выяснилось, что Найджел Кларк — известный адвокат, «советник королевы», а его жена Вирджиния эпизодически пописывает в глянцевый журнал «Татлер» статейки по садоводству. Я был так взволнован (или напуган, как считала Мириам), что заранее причислил их обоих к снобам и злостным антисемитам — из тех, чьи предки (наверняка упомянутые в «Дебретте»[336]) были заговорщиками, заодно с герцогом Виндзорским собиравшимися в тысяча девятьсот сороковом году установить в Соединенном Королевстве нацистский режим. Проведя свое расследование, я обнаружил, что загородное имение семейства Кларков расположено неподалеку от деревни Иглшем, в Шотландии.
— Надеюсь, ты понимаешь, — сказал я Мириам, — что это как раз то место, где в сорок первом году приземлился Рудольф Гесс.
— Вирджиния звонила, сказала, что форма одежды будет повседневная, но я все равно купила тебе галстук на Джермин-стрит. Тебе для справки: пишется Д, Ж, Е, Р, М, И, Н.
— Я же не ношу галстука.
— Нет, носишь. Еще она спрашивает, не надо ли проследить, чтобы на обеде не было какой-нибудь еды, которая нас не устраивает. Как мило, правда же?
— Нет, не мило. Потому что в подтексте вопрос: настолько ли вы правоверные евреи, что не едите свинину?
Найджел встретил нас не только без галстука, но и без пиджака, в спортивной рубашке и кардигане с протертым локтем, а импозантная Вирджиния была в мешковатом свитере (мы бы о таком сказали «затрапезный») и неглаженых штанах. «Понятно, — подумал я. — Для выходцев из колоний оделись похуже. Даю себе установку: мясо руками не рвать!» Втайне от Мириам — да не просто втайне, но и в нарушение данного ей торжественного обещания — я забежал в какой-то бар в Сохо и хорошенько вооружился, от души приняв на грудь шотландского виски, поэтому, когда за столом я освоил второй бокал шампанского «маркс и спенсер», меня потянуло над присутствующими слегка поизмываться. Заменяя собой отца, я принялся рассказывать о его подвигах в рядах монреальских стражей порядка. Например, о том, как они привязали преступника к капоту машины, словно пойманную дичь. Рассказал про Иззины методы дознания. О привилегиях, которые предоставляли ему в борделях. Меня, однако, ждало разочарование: Вирджиния над моими историями хохотала до слез и требовала еще, а Найджел перемежал их пикантными анекдотами из бракоразводных дел, которыми ему приходилось заниматься. Так что снова я все понял неверно, однако, вместо того чтобы подобреть к Кларкам, такой продвинутой парочке, я напрягся, обидевшись за провал своей задумки, и Мириам, как всегда, пришлось меня прикрывать, пока я наконец не перестал дуться.
— Мы в совершеннейшем восторге от вашего чудесного сына, — сказал Найджел. — Надеюсь, вы не станете препятствовать тому, чтобы он женился на девушке иной веры.
— Мне бы это и в голову не пришло, — солгал я.
Потом Найджел пригласил меня поехать вместе с ним в Шотландию, ловить в реке Спей дикого лосося. Остановиться предполагалось в Талкан-Лодже, месте буколическом и легендарном.
— Да я и с удочкой-то не знаю, как управляться, — сказал я.
— Понимаете, — подхватила вдохновенная Мириам, — когда Барни был мальчишкой, он удил в грязной луже, причем вместо нормальной удочки у него была ветка, отломанная от ближайшего дерева, а леску он делал из веревки, которой в лавке обвязывают покупки.
Очарованная Вирджиния положила ладонь на руку Мириам.
— Вы обязательно должны пойти со мной на цветочное шоу в Челси, — сказала она.
Когда мы вернулись в Монреаль, на нашем автоответчике среди множества других было три сообщения от Блэра. Дескать, в следующую среду мы приглашаемся на ланч в Университетский клуб.
— Сходи ты, — поморщившись, сказал я Мириам.
Кейт удивилась:
— Как ты так радостно позволяешь маме столь часто встречаться с Блэром?
— Кейт, какая ты глупышка! Наш брак — это скала!
А вот это вы бросьте. Я не хочу, чтобы у кого-то даже на минуту возникла мысль, будто у Мириам с Блэром Хоппером Гауптманом была интрижка. Ей хорошо было в его обществе — и это все. Возможно, ей льстило его внимание, но не больше. Я единственный, по чьей вине распался наш брак. Не отозвался на угрожающие сигналы, настолько громкие, что пробудили бы и деревенского дурачка. Да и грешил я.
Где-то я читал, что волки, предъявляя права на определенную территорию, метят ее границы, предупреждая нарушителей, чтобы не совались. Я делал нечто аналогичное. Я был по гроб жизни пришиблен тем, что такая умная и красивая женщина, как Мириам, вышла замуж за такого, как я. Поэтому, боясь потерять ее, я превращал ее в свою пленницу, методично устраняя всех друзей, которые у нее были до нашего знакомства. Когда она приглашала бывших коллег по Си-би-си к нам домой, я каждый раз вел себя ужасно. Впрочем, нельзя сказать, что моя язвительность была совсем уж неоправданной. Чуть не лопаясь от собственной непогрешимости, эти интеллектуальные хомячки с «народного радио» смотрели на меня сверху вниз, как на алчного телевизионного шлокмейстера, тогда как они, дескать, бескорыстно всех нас защищают от культурных вандалов с юга. Возможно, они и в самом деле были в чем-то слишком правы. Так или иначе, но в ответ я высмеивал квотирование эфирного времени канадского радио и ТВ, то есть принятую там политику отдачи предпочтения канадским авторам, клеймил ее как попустительство посредственности («Однако сам к выгодной кормушке крепко пристроился», — ехидно попеняла мне в ответ Мириам); еще я вслед за Оденом [На самом деле вслед за Луисом Макнисом («Музыка волынки»). — Прим. Майкла Панофски.] обвинял их в том, что они «десятки лет сидят на жопе ровно, подтяжки зацепив за пенсионный крюк». Самый тяжкий случай среди них являл собой Кип Хорган, бывший продюсер Мириам, человек образованный, насмешливый и пьющий, доводивший меня до белого каления тем, как ловко он разрушает мои изощреннейшие ковы, в прах разнося их одним своим остроумным словцом. Если бы он не находил такого понимания у Мириам, мы с ним могли бы и подружиться. А так я его возненавидел. Однажды вечером, когда он в конце концов, вусмерть пьяный, от нас ушел (последний гость, покинувший вечеринку), Мириам набросилась на меня:
— Тебе что, обязательно было целый час сидеть, непрестанно зевая?
— Ты мне скажи: он был твоим любовником?
— Барни, ты меня поражаешь. Спрашиваешь о том, что если и было, то в другой жизни, до нашей встречи!
— Я не хочу больше видеть его за этим столом!
— Что ж, поправь меня, если я ошибаюсь, но, насколько мне известно, ты до меня был женат дважды.
— Да, но только ты у меня глава семьи.
Мне не удалось этим вызвать появления ямочек у нее на щеках. Мириам лишь отмахнулась, она была расстроена.
— Кип сказал, что Марту Хансон — при мне она была простым корректором и даже не очень хорошим — скоро назначат главой художественного вещания.
— И что?
— В будущем мне придется любые свои начинания согласовывать с ней.
А в другой раз только мы включили новости по Си-би-си-ТВ, смотрим, там новая какая-то девица вещает из Лондона.
— Глазам своим не верю, — ужаснулась Мириам, — это же Салли Инграмс. Я сама ее на работу с улицы взяла!
— Мириам, только не говори мне, что ты хочешь стать телерепортером.
— Нет. Наверное, нет. И Салли, я уверена, хорошо будет с этой работой справляться. Просто меня иногда расстраивает, что все, кого я там знала, заняты интересным делом.
— А ты не считаешь, что родить и воспитать троих замечательных детей — это тоже интересное дело?
— Вообще-то да, но бывают дни, когда я так не считаю. В наше время это стало как-то не очень престижно, правда?
Пока дети еще жили дома и нуждались в постоянной поддержке Мириам, наши мелкие размолвки случались редко и заканчивались, как правило, объятиями и смехом, да и в постели мы оставались страстными любовниками. Впрочем, сейчас, когда все подряд безудержно предаются эксгибиционизму и самовосхвалению, я предпочту немодную сдержанность и скажу только, что с Мириам я делал в постели вещи, которых не позволял себе ни с кем другим, и полагаю, что она тоже. После того как последний из нашего выводка покинул гнездо, свое вступление в пору новой для нас свободы среднего возраста мы отметили тем, что чаще стали баловать себя заграничными поездками, но на Мириам начали вдруг нападать приступы уныния и неудовлетворенности возможностями ее внештатной работы, кроме того она нет-нет принималась казнить себя за бездарность. По глупости своей я недооценивал эту проблему. И конечно же в свойственной мне придурковатой манере только отмахивался — дескать, ладно тебе, это пройдет: шалости менопаузы.
Майкл женился, а Савл переехал в Нью-Йорк. И вот однажды, перед тем как заняться любовью в туристском отеле с видом на Гранаду и половину Андалусии, я говорю:
— По-моему, ты забыла про свой колпачок.
— Он мне уже не нужен, но ты-то — конечно! Ты можешь еще иметь детей.
— Мириам, бога ради.
— Небось завидуешь Нату Гольду?
Нат прожил с женой тридцать лет, а потом развелся и нашел себе женщину на двадцать лет моложе, так что в те дни его можно было встретить на Грин-авеню с прогулочной коляской, в которой сидел полуторагодовалый малыш.
— Я думаю, он выглядит глупо, — сказал я.
— Не надо песен, дорогой. Это, должно быть, очень омолаживает.
Однажды вечером, после того как Кейт вышла замуж и уехала в Торонто, я пришел домой с работы раньше обычного и обнаружил на обеденном столе буклет с программами Макгиллского университета.
— Это еще зачем? — спрашиваю.
— Да вот, думаю записаться на некоторые курсы. А что, нельзя?
— Да можно, конечно, — сказал я, однако в тот же вечер чуть попозже пришел в ужас от перспективы возвращаться в пустой дом, когда она будет сидеть в лекционной аудитории, и разразился глупой антиакадемической филиппикой. Очень напирал на правоту Владимира Набокова, говорившего своим студентам в Корнеллском университете, что «д. фил.» — это значит дурак и филистер, а также что самые одаренные люди из тех, кого он знал, в университетах не обучались.
— А как насчет твоих детей?
— Нет правил без исключения. Вот Бука, например. Окончил Гарвард.
— Сомневаюсь, чтобы они там установили в его честь мемориальную доску.
Бука был у нас предметом постоянного раздора, а кроме того, я не разделял всеохватного почтения Мириам к профессорам. Кстати (я, кажется, об этом еще не упоминал), у меня в офисе стену украшал мой школьный аттестат в рамочке, красиво освещенный сверху. Мириам меня за это ругала.
— Да сними же ты его, дорогой, — однажды взмолилась она. Но он так и остался висеть.
На следующий день после моей несвоевременной антиакадемической тирады я обнаружил университетскую брошюрку в кухонном помойном ведре.
— Мириам, — сказал я, — мне ужасно стыдно. Иди, поучись опять в Макгилле, если это тебе так нужно. Почему бы и нет?
— Не бери в голову. То был просто каприз.
И вот сегодня мы счастливы и радостны, как молодожены, а, кажется, назавтра… — хотя, конечно, ведь у нас в Лондоне уже двое внуков. Кстати, заставить себя выбросить детскую одежду Майкла, Савла и Кейт Мириам так и не смогла. И не разрешила мне избавиться от целой библиотечки рваных и изрисованных книжек Доктора Суса[337]. Тем временем ее все больше загружали работой на радио, все меньше она предавалась унынию и снова стала походить на себя в старые добрые времена. Зато когда, пусть нечасто, но все же наползала очередная черная полоса, я вел себя нелепо (к сожалению, понял я это много позже) — раньше обычного сбегал в любезный моему сердцу «Динкс» и дольше там задерживался. Являлся домой к ужину (а ужины Мириам готовила удивительные, прямо-таки празднества) и тут же хамски валился в пьяной дреме на диван в гостиной, проводя там весь остаток вечера, до тех пор, пока Мириам нежнейшим образом не разбудит меня, чтобы я перебирался в кровать.
— Между прочим, Соланж приглашала меня пойти с ней сегодня в «Театр де нуво монд», а я отказалась. Не хотела оставлять тебя одного.
— Ой, прости! Правда, прости, дорогая.
Однажды под вечер я сидел на обычном своем табурете у стойки в «Динксе», разводя турусы на колесах перед двумя девицами, которых притащил Зак, и вдруг Бетти выразительно на меня посмотрела.
— Только что заходила Мириам.
— Где?
— Она зашла, повернулась и вышла.
— Она разве не видела, что я здесь?
— Видела.
— Tempus edax rerum[338], — прокомментировал Хьюз-Макнафтон.
— Балбес ты, Джон!
Я поспешил домой и нашел там Мириам в крайнем волнении.
— Вот, специально оделась в твое любимое платье, хотела сделать тебе сюрприз, пошла в «Динкс», думала, тебе доставит удовольствие, если, в кои-то веки, я там с тобой выпью, а потом мы вместе пойдем ужинать. И тут — здра-асьте! — сидит, болтает с двумя девицами, которые в дочери ему годятся. Это не ревность. Это просто печаль.
— Ты не понимаешь. Их приволок Зак. Я просто проявлял вежливость.
— Мне уже под шестьдесят. Может, подтяжку лица сделать?
— Мириам, бога ради!
— Или начать красить волосы? Что мне делать, чтобы потрафить мужу, кабацкому волоките?
— Ты больно уж спешишь с выводами.
— Разве?
Затем, не в первый и не в последний раз, она принялась ругать отца. И развратник-то он. И обманщик. И мать из-за него умерла. Уж сколько лет прошло, а Мириам все не могла смириться с распущенностью своего отца — как вспомнит об этом, сама не своя становится. Наверное, это было первое в ее жизни предательство. Я тогда уже умел спокойно воспринимать ее вспышки. Мне все это не казалось важным. Мол, нам-то что? Идиёт.
На следующее утро мне пришлось встать рано, чтобы успеть на утренний самолет в Торонто, а когда я вечером вернулся, Мириам не было. На столе лежала записка.
Дорогой!
Я лечу в Лондон навестить Майка и Каролину с их детишками. Прости, что я вчера закатила истерику, и ничего такого не думай. Просто мне иногда нужно развеяться, как и тебе. Если вернешься домой рано, не надо ловить меня в аэропорту Мирабель. Я прошу тебя, пожалуйста. Уезжаю не больше чем на неделю. Целую.
МИРИАМ
P. S. Не надо каждый вечер ходить к Шварцу и наедаться там копченостями и жареным. Тебе это вредно. Я кое-что оставила в холодиле.
Открыв холодильник, я нашел там кастрюлю спагетти под мясным соусом, кастрюлю картофельного супа с зеленым луком, жареную курицу, палку колбасы, миску картофельного салата и пирог с сыром. В расстроенных чувствах поел перед телевизором и рано лег. В семь утра позвонила Мириам.
— Как ты там? — спросил я.
— Прекрасно. Чувствую себя девчонкой-прогульщицей. Надо мне почаще такие выходки устраивать.
— Ну, не знаю. У тебя правда все в порядке?
— Да. На ланч Каролина приглашает меня в «Дафни», так что мне пора уже собираться. Сегодня ты вечером дома будешь?
— Конечно. На завтрак я ел спагетти, обедать, наверное, буду жареной курятиной и сырным пирогом.
— Попозже я тебе еще позвоню. Целую. Пока-пока.
Не хочу даже говорить о том, что произошло в тот вечер. Это была не моя вина. Я был пьян. И никакого значения это для меня не имело. Черт! Черт! Черт! Чтобы отменить, аннулировать этот вечер, я отдал бы год жизни. Я задержался в «Динксе» дольше обычного, время старперов вышло, и начали мало-помалу стекаться одинокие поганцы и поганки. Явился Зак, когда-то работавший в той газете — ну, где все про деньги. Нет, не «Уолл-стрит джорнал». В канадской. То ли «Файнэншл рипорт», то ли «Файнэншл пост». Да и пошла она!.. [«Файнэншл таймс»; правда, ее уже нет — закрылась 18 марта 1995 г. — Прим. Майкла Панофски.] Макароны откидывают в… Дьявол, ведь я это уже выяснял. Семерых гномов зовут: Профессор, Ворчун, Весельчак, Скромник, Чихоня и еще два каких-то. Лиллиан Хелман не писала «Человека в костюме от "Брукс бразерс"». Или рубашке? Хрен с ним.
Зак (это который работал в той денежной газете) сидел со мной рядом, рассказывал о своей первой встрече с Дадди Кравицем:
— Меня послали брать интервью у новых молодых монреальских миллионеров для материала, который мы готовили. Богатые рафинированные англосаксы один за другим все отрицали, говорили, что никакие они не миллионеры, даже номинально, и каждый, мол, кто на этом настаивает, их оскорбляет. Они рассказывали мне о том, что у них заложено, и какие взяты банковские ссуды, и как им тяжело оплачивать учебу детей. Поговорил с франкоканадскими брокерами — те дуют в ту же дуду. Банкиры-англофоны все против них в сговоре. Крупных инвесторов вкладывать деньги в людей с фамилиями Биссонет или Тюржон не заманишь. Думают, мы глупые. Все у них конкуренция, конкуренция. Спать не могут, так из-за своих денег переживают. И когда я пошел разговаривать с Кравицем, я уже смирился, готов был выслушать еще более громкие жалобы на бедность. А он, наоборот, обрадовался. «Э, — говорит, — парень, спохватился: миллионер! Да я уже давно двойной, тройной миллионер. Думаешь, хвастаю? Давай-ка покажу тебе кое-какие бумаги. Кстати: где твой фотограф?» Что бы кто о нем ни говорил, мне он так понравился — я ему потом ни в чем не отказывал. И куда это ты пошел?
— Домой.
— Да ну! Давай еще по одной на дорожку!
— О'кей. Но только по одной.
В этот момент она и проскользнула в «Динкс» — та потаскушка, что сломала мне жизнь; влезла на табурет рядом с Заком, который немедленно принялся ее убалтывать. Я уже даже имени ее не помню, помню только, что это была крашеная блондинка в облегающем свитере и мини-юбке. До отвращения надушенная и лет этак тридцати. Заставив Зака отклониться назад, она сунулась вперед головенкой и говорит:
— Это вы Барни Панофски?
Я кивнул.
— Пару месяцев назад я играла в одном из эпизодов «Макайвера». Изображала журналистку из торонтской «Глоб». Вы помните?
— Конечно.
— Мне сказали, что это будет сквозная роль, но что-то я от ваших людей больше никаких вестей не получаю.
Вот тут-то мне бы и покинуть «Динкс». Или приказать, чтобы меня привязали к мачте, как Одиссея, хотя и не была она никакая не Цирцея и не Сирена, или кто там его завлекал. [Сирены. — Прим. Майкла Панофски.] Но когда Зак пошел пописать, она скользнула на табурет рядом со мной, и во мне проснулся уличный пацан. Классная девка, ш-щас мы ее! Пусть Зак на пятнадцать лет моложе и куда интереснее меня внешне, а вот покажу ему, что и у меня есть порох в пороховницах! И вовсе я на нее не запал. И не было у меня никаких насчет нее планов. Помню, я еще и еще пил и много выпил, и она тоже, но по сей день не могу взять в толк, как вышло, что я оказался у нее в квартире (не знаю даже, в каких краях), и как мы очутились в постели. Ну совершенно я не хотел, чтобы это случилось. Хотел только переплюнуть Зака. Честно.
Полный отвращения к себе, домой я попал, наверное, часа в три, а может, и позже, разделся и залез под душ.
Мириам разбудила меня звонком в восемь.
— Слава богу, ты дома, — сказала она.
— А что такое?
— Не знаю, что на меня нашло, но я тут в пять утра проснулась почему-то в страшной тревоге за тебя и стала звонить. Звонила, звонила, и никакого ответа.
— Мы допоздна пили с Заком.
— Какой-то у тебя голос странный. С тобой точно все в порядке?
— Ну, если не считать похмелья.
— Ты ничего от меня не скрываешь? Может, подрался? — в твоем-то возрасте! Несчастных случаев не было — это я уже проверила.
— Со мной все в порядке.
— Нет. Что-то случилось, Барни. Я чувствую.
— Да ничего не случилось.
— Кажется, я тебе не верю.
— Возвращайся домой, Мириам.
— В четверг.
— Прилетай завтра. Пожалуйста.
— Завтра вечером мы с Вирджинией идем в театр. На новую пьесу Гарольда Пинтера. Но мне приятно, что ты по мне соскучился. Я тоже скучаю. Сдвигаюсь на твою сторону кровати, а тебя там и нет.
К концу дня, еще дважды постояв под душем, я по привычке направился в «Динкс», но вдруг остановился. Что, если та потаскушка уже засела там и ждет меня? Что, если она нацелилась на нечто большее, чем разовый пьяный пистон? Я круто развернулся и поплелся в «Ритц». Там я как будто сбросил с себя много лет и вновь сидел на террасе «Золотой голубки» с Букой и Хайми, вновь ласково пригревавшее солнце начинало закатываться за оливково-зеленые горы, а они от этого словно огнем занялись. Внизу мимо каменной подпорной стенки, держащей террасу, — цок-цок, цок-цок — проехала запряженная осликом тележка какого-то седенького старикашки в синей блузе, и вечерний бриз донес к нам запах поклажи — то были вороха роз. Розы ехали на парфюмерную фабрику в Грасс. Потом мимо нашего столика с пыхтеньем протиснулся толстый сын пекаря, таща на спине огромную плетеную корзину, полную свежеиспеченных батонов, и их аромат тоже достиг наших ноздрей. Потом явился мерзкий пожилой француз, с важным видом прошел со своим отвисшим брюхом по террасе и увел годившуюся ему в дочери девицу, которая сидела за два столика слева от нас. «Madame Bovary, e'est moi»[339], — написал когда-то француз с попугаем [Флобер. — Прим. Майкла Панофски.], я же, в свою очередь, превратился в того гнусноватого, недоброй памяти французика из моих юношеских воспоминаний. Чувствуя большой соблазн от жалости к себе всплакнуть, я попросил счет и готов был уже встать и двинуться домой, как вдруг опять застыл: в голову пришли новые соображения. Я направился в «Динкс», осторожно вошел. Потаскушки не было. Отвел Зака в укромный уголок.
— Я прошу тебя никогда — слышишь? — никогда ни со мной, ни с кем-либо другим не шутить, упоминая ту вчерашнюю девицу, или мы больше не друзья. Ты меня понял?
— Да без проблем, Барни!
Тут Бетти говорит:
— Вам звонила некая Лорейн. — И подает мне клочок бумаги: — Вот, она оставила свой телефон.
— Если позвонит еще раз, меня нет. Вы о ней что-нибудь знаете?
— По-моему, она манекенщица или актриса. Это она снималась в той сексуальной рекламе банка — помните, по телевизору показывали? Там еще у «Монреальцев» удаляют игрока, Дик Ирвин говорит: мы, мол, еще вернемся, и тут она на Бермудах танцует при луне на пляже. Одетая в саронг. То так извернется, то этак. «Поехать в отпуск — это просто! Возьми ссуду в банке "Монреаль"». Мужики за стойкой от хохота прямо выли.
В среду я всю ночь не спал. Утром порезался и облился кофе. Потом сходил в ювелирный салон «Бирк», купил длинную нитку жемчуга и поехал встречать Мириам в аэропорт. Не успели мы выйти из дверей аэровокзала, как она говорит:
— Что-то случилось.
— Ничего.
— Пока меня не было, что-то стряслось с Савлом?
— С ним все в порядке.
— С Кейт?
— Да ну, перестань.
— Ты что-то от меня скрываешь.
— Да вовсе нет, — сказал я, открывая в честь ее возвращения домой бутылку «дом периньон». Не помогло.
— Что-то по работе? Какие-то плохие новости?
— Да абсолютно же ничего не случилось, дорогая.
Так-таки и ничего! Мириам была уже два дня дома, а мы все еще не занимались любовью; она недоумевала, а у меня из головы не шел тот пьяный пистон — что, если я подхватил герпес, какой-нибудь триппер или, избави бог, ту дрянь, что косит голубых и наркоманов? Новую болезнь с названием, в котором чудится и сыч, и свищ, и эти, как их, VIP и прочие депутаты. Ну, да вы поняли: ВИЧ, конечно.
На каждый звонок телефона я бросался опрометью, силясь непременно опередить Мириам, утром же уходил не торопясь, нога за ногу, чтобы, если — мало ли? — что-то придет по почте, самому вынуть из ящика. Возвращаясь из «Динкса» к ужину, я нес на сердце тяжесть, а в голове заранее заготовленную ложь — на случай, если эта сука звонила в мое отсутствие.
Сто лет тому назад, наслаждаясь незаслуженным счастьем с Мириам и детишками, я страшился гнева богов. Уверен был: мне готовят что-то ужасное. Какого-то карающего монстра, который вылезет из канализации в уборной, как это бывает в книжках Стивена Кинга. Теперь я понял. Этим монстром был я сам. Я сам разрушил обитель тихой любви, куда прятался от «мира телеграмм и дерготни»[340].
В те дни мне все еще приходилось изображать энтузиазм в отношении того дрека, который служил мне источником существования; надо было терпеть посредственных, профессионально неграмотных актеров, дрянных сценаристов, бездарных режиссеров и завтракать с чиновниками от телевидения то в Нью-Йорке, то в Лос-Анджелесе. Все это было унизительно до крайности. Крысиная возня. Но пока я оставался честным, у меня было свое тайное прибежище, свой алтарь. Была Мириам. Наши дети. Наш дом. Где мне не нужно было врать. А теперь, входя туда, я со страхом поворачивал ключ в замочной скважине — вдруг разоблачат! Что ж, у себя в офисе я принял превентивные меры. Призвал к себе на совещание Гейба Орлански и Сержа Лакруа.
— Помните девицу, которая изображала журналистку из «Глоб» в одной из недавних серий «Макайвера»? Кажется, ее звали Лорейн Пибоди, но может, я и ошибаюсь.
— Ну да. И что?
— Надо ее вписать еще в пару эпизодов.
— Она не может играть!
— А вы не можете писать и не можете ставить. Делайте, что вам сказано.
Шанталь увязалась за мной.
— В чем дело? — спрашиваю.
— Надо же, кто бы мог подумать!
— Подумать — что?
— Да так, ничего.
— То-то же.
— Как я насчет вас ошибалась! Вы такой же, как все здесь. Вы не заслуживаете такой женщины, как Мириам. Грязный старикашка — вот вы кто!
— Брысь отсюда!
С бьющимся в горле сердцем я позвонил Лорейн и договорился встретиться за ланчем в одном из помпезных, дорогущих ресторанов в Старом городе, из тех, куда ходят одни туристы и где меня никто не знает.
— Послушайте, — сказал я. — То, что произошло позавчера, было ошибкой. Вы не должны больше писать мне, звонить или иным образом пытаться вступить в контакт.
— Да что вы из мухи слона-то делаете? Расслабьтесь. Перепихнулись, только и всего!
— Я полагаю, мои агенты по кастингу уже с вами связались.
— Да, но если вы думаете, что я потому и…
— Разумеется, нет. Однако вы должны оказать мне одну ответную услугу.
— Вы, кажется, запретили мне вступать…
— Как только мы отсюда выйдем, я посажу вас в машину и отвезу в приемную доктора Мортимера Гершковича, где вы должны сдать кровь на анализ.
— Да ты смеешься, что ли, зая!
— Сделаете, что сказано, и для вас будет еще работа. А нет — не будет.
Мучимый чувством вины, я метался между раскаянием и злостью. Стоило побольше принять за галстук, тут же возникало ощущение, что я вел себя не так уж плохо и виновата во всем Мириам. Как смеет она надеяться на мою полную непорочность! На неуязвимость и неподверженность соблазнам. Мужики — они и есть мужики. При случае, бывает, срываются — а я ведь тоже мужик! Да меня не порицать надо, медаль дать — за то, что изменил всего один раз за тридцать один год! Кроме того, я ведь ничего к этой девке не испытывал. Ведь так и не вспомнил, как попал из бара в ее квартиру! Я подвозил ее до дому, вот и все. И вовсе я не хотел, чтобы она пригласила меня зайти выпить. Я был в сосиску пьян, да и вообще ведь не просил эту суку ко мне клеиться. Эти молодые девицы совсем сдурели: оденется как блядь последняя и давай соблазнять уважаемых пожилых мужчин, у которых, между прочим, семьи! Мной просто воспользовались, и я не собираюсь теперь облачаться во власяницу и заниматься самобичеванием. По сравнению с тем, как ведут себя другие завсегдатаи того же бара, моя нравственность на недосягаемой высоте! Мириам повезло, что у нее такой муж. Нежный. Любящий. А как семью обеспечивает! В таком настроении я вваливался после бара в дом и затевал ссоры по мельчайшим поводам.
— У нас что — опять курица?
— Рыбу ты не любишь, а мясо тебе вредно.
— Так же, как и белое вино. Оно свело в могилу Джеймса Джойса.
— Ну, если хочешь, открой красное.
— И нечего на меня покрикивать.
— Но ты же сам только что…
— Ага, конечно. Всегда я во всем виноват.
В офис позвонил Савл.
— Скажи, пожалуйста, что случилось, почему мама плачет?
— Да ничего, Савл. Честно.
— Похоже, ей так не кажется.
Я все рушил. Терял всех. Жену. Детей.
— Барни, я хочу знать, почему ты каждый вечер являешься пьяный.
— А что, мне за каждую выпитую перед обедом рюмку надо отчитываться?
— И зря ты огрызаешься — я просто боюсь, что в твоем возрасте ты уже не можешь с такими дозами алкоголя справляться как прежде. И домой приходишь в столь кошмарном настроении, что я бы, по правде говоря, предпочла обедать одна.
В постели Мириам отвернулась от меня и тихо заплакала. Мне хотелось умереть. На следующее утро я всерьез раздумывал над тем, не пойти ли через Шербрук-стрит на красный свет. Вот меня сбивает машина, мчит «скорая помощь», увозит в больницу. В реанимации Мириам сидит со мной рядом, держит за руку и все мне прощает. Но мне не хватило духу. Стоял, пока светофор не загорелся зеленым.
Поправочка. Извилистость этих воспоминаний имеет-таки некоторый смысл. Много лет я выкручивался из всевозможных безвыходных положений с помощью такого рычага, как ложь — когда большая, когда малая или средняя. Никогда не говори правду. Поймают — ври, как пленный партизан. Первый же раз, когда я сказал правду, обернулся обвинением в убийстве. Второй раз стоил мне счастья. А получилось это так. Мириам, красивая как никогда — до ослепления, до боли красивая, — зашла субботним вечером в мой кабинет с подносом, на котором несла кофейник и две чашки с блюдцами. Поставила поднос на письменный стол и, сев напротив меня в кожаное кресло, говорит:
— Я хочу знать, что случилось, пока я была в Лондоне.
— Да ничего не случилось.
— Расскажи мне. Может быть, я смогу помочь.
— Честно, Мириам, я…
— Ты так кашляешь ночами, не спишь… Эти сигары. Ты скрываешь от меня и детей то, что сказал тебе Морти Гершкович?
— У меня пока нет рака легких, если ты это имеешь в виду.
И тут я сломался и рассказал ей, что произошло.
— Я так раскаиваюсь. Это ужас какой-то. Я абсолютно ничего к ней не испытывал.
— Понятно.
— Это все, что ты мне скажешь?
— Такого никогда бы не случилось, если бы внутренне ты не был к этому готов, — сказала она и пошла собирать чемодан.
— Ты куда?
— Не знаю.
— Пожалуйста, Мириам! Ты же не хочешь сломать нам жизнь.
— Она уже сломана. Но за прошлое я тебе благодарна. Однако, пока ты не испортил ее еще больше и я не возненавидела тебя, я…
— Мы это обязательно преодолеем. Пожалуйста, дорогая моя…
Все без толку, потому что Мириам снова стало двенадцать лет. Смотрит на меня, а видит своего отца. Который зажимал фабричных девок. И шлялся, клеил их по барам.
«Зачем ты с этим миришься?» — когда-то спросила Мириам свою мать.
«А что поделаешь?» — ответила та, сгорбившись над швейной машинкой.
Мириам не будет такой смиренной, вот еще!
— Мне надо побыть одной, — сказала она.
— Я сделаю все, что ты захочешь. Продам бизнес, и мы уедем жить в Прованс или Тоскану.
— Что ты там будешь делать целыми днями — с твоей энергией? Строить модели самолетов? Играть в бридж?
Это она мне напомнила тот случай, когда я пообещал перестать так уродоваться на работе и завести себе какое-нибудь хобби. Я нанял строителей, которые соорудили мне на даче шикарнейшую мастерскую, снабженную полным набором инструментов фирмы «Блэк энд Декер». Изготовив один кривобокий шкафчик, я так раскурочил руку электропилой, что потребовалось наложить четырнадцать швов. После этого я пользовался мастерской исключительно как кладовкой.
— Мы будем путешествовать. Я буду читать. Мы справимся, Мириам.
— Барни, ты только притворяешься, будто ненавидишь свою продюсерскую фирму. На самом деле ты любишь процесс заключения сделок, любишь деньги и власть над работающими у тебя людьми.
— Я могу пойти в свой банк и договориться о хорошем выходном пособии для всех. Мириам, ты не можешь бросить меня из-за одного моего несчастного проступка.
— Барни, я устала всех ублажать. Тебя. Детей. Твоих друзей. Ты за меня все решаешь с тех самых пор, как мы поженились. А я хочу сама принимать решения, свои собственные, — плохие ли, хорошие, — пока не совсем состарилась.
Переехав в холостяцкую квартиру в Торонто и перейдя на полный рабочий день в штат радио Си-би-си, Мириам прислала ко мне Савла.
— Кто мог подумать, что до этого дойдет! — сказал я, наливая сыну выпить.
— Ты жалкий старый болван, и я рад, что она ушла от тебя. Ты никогда не стоил такой женщины. Как ты с нею обходился! Будто она твоя собственность. Черт! Черт! Черт! А теперь давай показывай, которые из этих книг и пластинок ее.
— Да бери что хочешь. Бери все. Теперь, когда всех неблагодарных детей я вырастил, а жена меня бросила, мне и дом-то этот больше не нужен. Наверное, все продам и перееду в квартиру в центре.
— Надо же! У нас была такая семья! Настоящая семья! А ты все профукал — никогда тебе этого не прощу!
— А я ведь до сих пор твой отец, ты знаешь?
— Тут я ничего не могу поделать.
Кейт умоляла Мириам простить мне мой постыдный промах — тщетно, а Майк отказался встать на чью-либо сторону. Я летал в Торонто каждые выходные, водил Мириам по ресторанам, смешил ее и начал уже подозревать, что она наслаждается этим вторым периодом ухаживания не меньше меня.
— Нам ведь так хорошо вместе. Почему ты не хочешь со мной улететь отсюда домой?
— Чтобы все испортить?
Я рискнул и изменил тактику. Сказал Мириам, что, если она желает развестись, пусть сама этим и занимается, я ничего делать не буду, а условия приму те, что выставит она. Просто подпишу все, что дадут мне ее адвокаты. «А между тем, — добавил я, — у нас имеется совместный счет в банке, и я хочу, чтобы ты пользовалась им как ни в чем не бывало». В ответ я получил щелчок по носу: она, оказывается, сняла с этого счета десять тысяч долларов, считая, что взяла их в долг, после чего вернула в банк чековые книжки и написала заявление с просьбой больше не считать ее владелицей вклада.
— Да на что ж тогда ты собираешься жить, бога ради?
— На зарплату.
— Ты ведь как-никак немолодая женщина — все-таки.
— Вот это ты мне уже разъяснил как нельзя лучше, не правда ли, дорогой?
Звонит Майк:
— Я хочу тебя известить, что мы пригласили маму приехать и погостить у нас, но ты имей в виду: это приглашение распространяется и на тебя тоже.
Кейт:
— Она начинает рассказывать, как вы вместе ездили в Венецию или Мадрид, и вдруг ударяется в слезы. Не сдавайся, папочка. Держись, жми на нее.
Приятели ободряли меня. Женщины возраста Мириам, уверяли меня они, частенько делают странные вещи, но потом успокаиваются. Имей терпение, она скоро вернется. Нусбаумы дошли до такой глупости, что приглашали меня в гости одновременно с какой-нибудь веселой вдовой или разведенкой, и одну такую я ни за что ни про что оскорбил.
— Моя жена не видит необходимости в том, чтобы красить волосы, хотя по-прежнему красива. Уверяю вас, утрата красоты — не та проблема, которая должна вас заботить.
О'Хирн в «Динксе» сообщил:
— Ваша Вторая Мадам Панофски очень обрадовалась. Надеется, что развод вас разорит. И принесет вам инсульт или инфаркт.
— Дай бог ей здоровья. Кстати, я тут подумываю, не совершить ли мне еще одно убийство.
Замаячила кандидатура Блэра. Как-то раз звоню Мириам, чтобы предупредить о своем приезде поздним вечером в пятницу.
— Нет, Барни, — отвечает она, — в субботу я увидеться с тобой не смогу. Обещала слетать с Блэром на уик-энд в Северную Каролину. Он делает там доклад в Дюковском[341].
Я заставил Шанталь позвонить в Дюковский университет на кафедру Канады и, притворяясь секретаршей Блэра, сказать, что он потерял бумажку, где написано, куда его поселяют. В каком отеле он остановится? В отеле имени Вашингтона Дюка. Тогда по моему настоянию Шанталь позвонила в этот отель, чтобы ей подтвердили, что профессору Хопперу забронирован номер.
— У нас забронирована комната для доктора Хоппера и вторая для миссис Панофски, — ответил клерк.
— Ну, теперь вам лучше? — спросила Шанталь.
Я пригласил Соланж пообедать.
— Как ты думаешь, что она нашла в этом поганце? — спросил я.
— Готова спорить, что он не поправляет ее и не противоречит ей на вечеринках. Возможно, он скорее внимателен, нежели ворчлив. Может быть, в его присутствии она чувствует, что ее ценят.
— Но я люблю Мириам! Она нужна мне!
— А что, если ей больше не нужен ты? Так бывает, представь себе…
Еще через шесть месяцев Мириам переехала к Блэру Хопперу-Гауптману, и я думал, я сойду с ума. Воображал их вместе в постели, как этот гад ласкает ее груди. Однажды, напившись пьяным в нашем пустом вестмаунтском доме, я смел все горшки и кастрюли с кухонных полок, сорвал картины со стен, перевернул столы, бил стульями об пол, пока не отлетели ножки, и вырубил телевизор одним ударом торшера. Я знал, сколько любви и заботы вложила Мириам в приобретение даже самой мельчайшей вещицы в доме, и надеялся, что гром, который я производил, разрушая то, что она собирала, она услышит даже там — в том вертепе разврата, где пребывает с Блэром в Торонто. На следующее утро сердце разрывалось от сожалений. Я собрал по кускам некоторые из ее любимых вещей и, в надежде, что они разломаны не совсем непоправимо, нанял реставратора мебели.
— Ничего, если я спрошу вас, что здесь происходило? — поинтересовался тот.
— Кража со взломом. Вандалы.
Я переехал в квартиру в центре, но продавать дом сразу все же поостерегся — вдруг что-то изменится? Мне нестерпима была мысль о том, что в нашу спальню вторгнутся чужие люди. Или что в кухне, где Мириам пекла свои чудесные круассаны и готовила osso buco, одновременно помогая Савлу делать уроки и приглядывая за тем, как Кейт перебирает в своем манежике погремушки, теперь станет хозяйничать какая-нибудь помешанная на модных наворотах бизнес-сука, установит там микроволновку, да мало ли… Ну как, скажите, как мне было смириться с тем, что какой-нибудь дантист или биржевой брокер будет топтаться по ковру, на котором мы столько раз занимались любовью! Да никому я не дам копаться в наших книжных шкафах с полными собраниями книг Тома Клэнси и Сидни Шелдона! Не хочу, чтобы какой-нибудь олух включал «Нирвану» с громкостью в десять тысяч децибел в комнате, где Мириам в три часа ночи сидела в шезлонге и кормила грудью Кейт, тихо-тихо слушая Глена Гульда — так тихо, чтобы не разбудить меня. Потом: что делать с подвальной кладовкой, битком набитой коньками и клюшками, лыжами и лыжными ботинками? Опять же и с белой плетеной колыбелькой, трижды дожидавшейся, когда Мириам счастливо разрешится от бремени. Или с тем, что получилось у Майка, когда он попытался сам смастерить себе электрогитару.
И вот я один в своей квартире, раннее утро, я уже взялся за выпивку, покуривая неизвестно которую уже сигару, вдруг закрываю глаза и вижу Мириам — какой она предстала передо мной на моей свадьбе со Второй Мадам Панофски. Женщина, обворожительнее которой я не видел в жизни. Длинные, черные как вороново крыло волосы. Пронзительно голубые глаза, за которые и умереть не жалко. В голубом шифоновом коротком платье — а как двигалась! Какое изящество! А эти ямочки на щеках. Эти обнаженные плечи.
— У меня в кармане пиджака два билета на самолет, который завтра летит в Париж. Полетели вместе.
— Не надо так шутить.
— Переезжайте ко мне. Будем жить вместе и любить друг друга. Пожалуйста, а, Мириам?
— Если я не уйду сейчас же, я опоздаю на поезд.
И вот она ушла, промелькнули три года, а я все равно до сих пор сплю на своей стороне кровати и, просыпаясь, тянусь рукой, хватаюсь за пустое место. Ах, Мириам, Мириам, как томится по тебе мое сердце!
Хорошо, не будем отвлекаться. Процесс. Мой и великого Франца К., также облыжно обвиненного.
Будь я настоящим писателем, я бы так перетасовал свои воспоминания, что вы тут у меня извелись бы все. Навел бы тень на плетень, как этот Эрик как-его-там, который написал «Что-то там Димитриоса». Эрик что-то такое электротехническое. Эрик Тумблер? Нет. У него фамилия вроде издания, для которого писал Сэм Джонсон. «Айдлер». Эрик Айдлер? [Эрик Эмблер, автор «Маски Димитриоса» (1939). В США эта его книга вышла под названием «Гроб для Димитриоса». — Прим. Майкла Панофски.] Нет. Ну и наплевать. Черт с ним. Из меня будет примерчик получше. Поновее хотя бы. Сгодился бы и для Джона Ле Карре. Хотя вы уже знаете наперед: присяжные объявили меня невиновным — правда, только потому, что не нашли трупа, зато уж сплетен по городу пошло предостаточно, да и до сих пор чуть не все считают, что я мокрушник, вышедший сухим из воды.
О'Хирн с ухмылкой наблюдал, как Лемье надевает на меня наручники, после чего меня отвезли в Сен-Жером, где в местном отделе полиции сняли отпечатки пальцев и заставили позировать для фотографий анфас и в профиль. Если кончится тем, что меня отправят на виселицу, решил я, прикинусь трусом, как блаженной памяти Джеймс Кэгни, который согласился на это из уважения к своему духовнику Пэту О'Брайену[342], чтобы не стать в глазах мальчишек-беспризорников героем (нынче говорят «объектом поведенческого копирования») и те не пошли бы по его стопам, а поступали бы в университеты или хотя бы в клубы по интересам. Камера, куда меня заперли, сравнения с отелем «Ритц», конечно, не выдерживала, но была все же гораздо лучше той, в которой приходилось коротать дни графу Монте-Кристо. Приставленный ко мне вертухай тоже оказался, слава богу, сговорчив — он прямо-таки горел желанием подзаработать хоть какую-то добавку к мизерному жалованью. Впрочем, сегодня легко шутить над этим, а тогда я был в ужасе, меня то бросало в слезы, то я покрывался холодным потом и начинал весь дрожать. Обвиняемых в убийстве под залог не выпускали. «Дальше предварительных слушаний у них не сдвинется, — успокаивал меня Хьюз-Макнафтон. — Я буду напирать на полное отсутствие улик».
Впоследствии я узнал, что обвинение, понимая слабость своей позиции, не очень-то и стремилось меня ухайдакать, несмотря на заверения О'Хирна, что тело он откопает — это, мол, всего лишь вопрос времени. Зато неистовая Вторая Мадам Панофски наняла себе какого-то огнедышащего криминалиста подручного, который всячески настаивал на моем обвинении; естественно, при этом чертова йента тут же изъявила желание аннулировать супружество. А уж как эта балаболка наслаждалась возможностью покрасоваться в суде! Да черт с ней. Все мысли мои были о Мириам, которая прилетела из Торонто и на второй день была допущена ко мне в кутузку.
— Что бы ни случилось, — сказал я, — хочу, чтобы ты знала: я Буку не убивал.
— Я верю тебе, — сказала она.
— Через неделю я отсюда выйду, — сказал я, надеясь, что произнесенное вслух обязательно сбудется. — Между тем я ведь тут кое-какие полезные знакомства завожу. Если мне понадобится сжечь свой дом или контору, у меня тут уже есть парень, который это сварганит и недорого возьмет. И еще. Я тут не единственный невиновный. Абсолютно все здесь сидят по оговору. Даже тот хмырь, что зарубил жену топором за то, что она неправильно поджарила ему яичницу — он просил глазунью, а она взяла и перевернула. На самом деле, оказывается, ничего подобного. Просто у нее закружилась голова, и она упала в подпол. Приземлилась головой на торчащее вверх лезвие. А кровь у него на рубашке — так это потому, что он подскочил помочь ей. Пожалуйста, не надо плакать. Долго они меня здесь не продержат. Честно.
Восемь дней пришлось дожидаться предварительного слушания у мирового судьи, который отклонил ходатайство Хьюз-Макнафтона и постановил, что «для суда улик достаточно, то если имеются такие свидетельства, на основании которых правильно проинструктированное жюри присяжных способно вынести обвинительный приговор». Все уперлось, как объяснял Хьюз-Макнафтон, в то, что про револьвер я О'Хирну сперва соврал, — это и навлекло на меня подозрения.
— А теперь ответь мне, Барни, дружище, — в который раз принялся увещевать меня Хьюз-Макнафтон. — Мне не нужны на суде неожиданности. О'Хирн найдет тело?
— Где?
— Ну откуда же я-то могу знать?
— Я не убивал его.
Пять долгих недель меня томили, пока наконец не назначили рассмотрение моего дела на осеннюю выездную сессию суда в Сен-Жероме. Мириам прилетала каждый уик-энд, останавливалась в местном мотеле, привозила мне книги, журналы, мои любимые сигары «монтекристо» и бутерброды с копченостями от Шварца.
— Мириам, если все же дело обернется так, что меня приговорят гнить в тюрьме, я не хочу, чтобы ты ждала меня. Ты свободна.
— Барни, прошу тебя, пожалуйста, вытри глаза. Благородство тебе не к лицу.
— Но я это серьезно!
— Нет, ты это не серьезно.
Среди моих добрых соузников был один идиот, ограбивший местный гастроном; он взял восемьдесят пять долларов с мелочью и десять блоков сигарет, после чего в тот же вечер его поймали в баре, где он пытался сбыть награбленное. Еще была парочка угонщиков машин, парень, торговавший крадеными телевизорами и музыкальными центрами, мелкий наркодилер, один эксгибиционист и тому подобная шушера.
С первого взгляда на судью я почувствовал, что падаю, падаю, падаю в никуда. Увидел свои дергающиеся в воздухе ноги и взмолился, чтобы хоть кишки меня не подвели в последние мгновенья на этом свете. Председательствующий судья Евклид Лазюр, стройный и сразу видно что суровый мужчина с крашеными черными волосами, противными кустистыми бровями, крючковатым носом и щелочкой рта, сам по себе был интересным типом. Как большинство убежденных québécois de vieille souche[343], взросление которых пришлось на годы Второй мировой войны, по молодости и глупости он открыто симпатизировал фашизму. Свои интеллектуальные зубы оттачивал в фашистской в те годы газетке «Девуар», подобно аббату Лионелю Адольфу Грую с его махрово-антисемитской «Аксьон Насьональ». Был членом «Ligue pour la Défence du Canada»[344], этакой своры франкоканадских патриотов, которые бросались в бой как бешеные псы, если Канада нападала, но рисковать шкурой в том, что они считали очередной британской империалистической войной, остерегались. Он был в гуще той радостной толпы, что двинулась по Мейн-авеню в 1942 году с битьем витрин в еврейских магазинах и криками: «Бей жида! Бей жида!» Однако с тех пор он уже осуществил публичное покаяние, объяснив это юношеской опрометчивостью. Журналисту он сказал так: «В сорок втором году мы понятия не имели, что происходит. Мы же не знали еще про лагеря смерти!» Впрочем, как указывал Хьюз-Макнафтон, было и нечто обнадеживающее в том, что судить меня будет этот раздолбай. Дело в том, что супружница этого Евклида сбежала с концертирующим пианистом. И за ним давно установилась прочная репутация женоненавистника. Во время одного из прошлых своих дел, перед тем как приговорить тетку, которая воткнула кухонный нож мужу в сердце, он сказал: «Женщины обладают богатой палитрой добродетелей, в этом они богаче мужчин, я всегда в это верил. Но многие говорят — и в это я тоже верю, — что когда они падают, то падают до такого уровня подлости, до какого самый гнусный мужчина опуститься не может».
В общем, я еле дождался, пока моя болтливая и возмутительно неверная жена займет свидетельское место.
— Бедный мистер Москович, — заговорила она, — весь дрожал, и я легла к нему в постель, просто чтобы согреть его, потому что у меня эмоциональная эмпатия ко всем страждущим, независимо от расы, цвета и сексуальной ориентации. Я человек высокотолерантный. Это многие замечают. Но, господи, где-то же надо и черту подвести! Не хочу никого в этом зале обидеть, но я очень высоко ставлю франкоканадцев. Вот наша горничная, например, — я ее просто обожала! Однако, честно говоря, я бы вам всем посоветовала отказаться наконец от традиции выдирать перед свадьбой невесте зубы. Что до меня, то я приискала бы жениху подарки получше.
Только человек, у которого одна грязь на уме, может заподозрить нечто сексуальное в том, что я легла в постель к мистеру Московичу, хотя конечно же я привлекательная женщина и в самой, что называется, поре, а муж не исполнял своих супружеских обязанностей со мной месяцами. Да что там: он даже в первую брачную ночь не скрепил наш союз физической близостью, да и дату свадьбы пытался изменить, так как она не укладывалась в расписание финалов Кубка Стэнли. Ему плевать было и на задаток, который мой отец внес в синагогу, и на то, что людей уже пригласили, и сам Гурски должен был прийти, причем не один. Мы вообще-то с ними дружим семьями. И не первый год. Мои родители на нашу свадьбу ничего не пожалели. Моей принцессе, как говорил папочка, все только лучшее — вот потому-то он и возражал так яростно против моего брака с мистером Панофски. Он из другого monde, говорил мне папа, и он был прав, ох, как он был прав, но я-то думала, что смогу поднять Барни до своего уровня — понимаете, стать чем-то вроде профессора Хиггинса в женском роде (это из «Пигмалиона», пьесы великого Бернарда Шоу). Вы могли видеть киноверсию с Лесли Хауардом, который там так хорошо сыграл, что ему потом доверили роль в «Унесенных ветром». А как мне нравилась музыкальная версия! «Моя прекрасная леди» с Рексом Гаррисоном и Джулией Эндрюс — это чудо! Надо ли удивляться, что этот мюзикл имел такой успех! Помню, когда мы с мамочкой выходили из кино и все мелодии еще звучали в голове, я сказала…
Судья, с усилием подавив зевок, перебил ее:
— Значит, вы легли в постель к мистеру Московичу…
— Чтобы согреть его. Да ей-богу же! На мне была розовая шелковая ночнушка с кружавчатыми каемочками — я ее купила в «Саксе», когда мы с мамой в последний раз были в Нью-Йорке. Когда мы с нею ходим по магазинам, продавцы принимают нас за сестричек. Для женщины ее возраста у нее потрясающая фигура…
В 1960 году в Квебеке все еще считалось, что женщины слишком глупы, чтобы участвовать в жюри присяжных. [Лишь в 1928 году, кстати, Верховный суд Канады признал женщин «физическими лицами». — Прим. Майкла Панофски.] Поэтому моя судьба была в руках двенадцати мужчин, добронравных и честных граждан. Нескольких свинарей, продавца кастрюль, банковского кассира, гробовщика, плотника, цветовода, тракториста-снегоуборщика и иже с ними, причем все явно жалели о своем даром потраченном в суде времени. Образованные на уровне младших классов церковно-приходской школы, они, пожалуй, не удивились бы, увидев у меня в дополнение к рогам еще и хвост. Я даже подумывал, не выйти ли мне как-нибудь на слушания босиком, чтобы убедить их хотя бы в том, что у меня нет раздвоенных копыт.
В начале обвинительной речи Марио Бегин, «советник королевы», сказал:
— Мои ученые коллеги, без сомнения, будут вновь и вновь напоминать вам, что трупа нет, однако истина заключается в том, что в нашем распоряжении все-таки имеются существенные факты, доказывающие, что убийство совершено. Вместо того чтобы сокрушаться по поводу того, что нет трупа, вы лучше бы считали, что он есть, но просто еще не найден. Вот под каким углом надо на это смотреть. От первого звонка обвиняемого в полицию (тут он молодец, очень умно повел себя!) и до момента прибытия на место преступления следователя сержанта Шона О'Хирна у него был целый день, чтобы избавиться от трупа. И не забывайте, что мы имеем дело с лжецом, который лжет и тут же в этом сознается. Мистер Панофски признал, что сотрудникам Surete он солгал дважды. А я вам говорю, что он о револьвере солгал не дважды, а трижды. Во-первых, сказал следователю сержанту О'Хирну, что понятия не имеет, как револьвер оказался у него на тумбочке у кровати. Потом он отрицал тот факт, что в барабане одна гильза пустая, — это вторая ложь: он сказал, что револьвер забыл его отец, который никогда не умел правильно заряжать оружие. Я нахожу это странным, поскольку его отец был опытным офицером полиции. Но главной для нас является его третья ложь. Обвиняемый был вынужден признать, что стрелял из револьвера, но будто бы только в шутку, поверх головы жертвы. Зато из показаний следователя сержанта О'Хирна мы узнаём, что обвиняемый в конце концов сломался и подтвердил, что совершил убийство. Он сказал, цитирую: я выстрелил ему в сердце, конец цитаты. Это его собственные слова. «Я выстрелил ему в сердце».
Да, сейчас мне нелегко. Так же, как и вы, уважаемые присяжные, я не лишен сострадания. Все, что мы сейчас говорим, мы говорим о муже, который, придя домой, обнаружил жену и лучшего друга вместе в постели. Конечно же ему это не могло быть приятно. Не будем недооценивать того, какое потрясение он испытал, обнаружив свою недостойную жену в постели с другим мужчиной, но не будем считать это и лицензией на убийство. «Не убий» — так звучит одна из заповедей завета, заключенного между людьми и Богом, и, насколько мы знаем обычаи избранного народа, обещанное выполняется — это свято. Я не стану сейчас занимать ваше время затейливым и пространным вступлением, потому что могу всецело положиться на красноречивые улики, доказывающие, что обвиняемый виновен в убийстве. Есть револьвер, есть пустая гильза в барабане и есть жертва, которую, как мы знаем, никто не видел с тех пор, как она погрузилась в озеро. Если бы этот человек утонул, его тело должно было бы всплыть через месяц, если не через неделю. Но, может быть, он и жив, однако тогда и я, может быть, наследник русского царя, всю семью которого жесточайшим образом истребили по приказу коммуниста Леона Троцкого (он же Бронштейн). Или, может быть, мистер Москович без денег, да и без паспорта, который он тоже забрать забыл, вылез из озера на другом берегу и в одних плавках поехал на попутках домой в Соединенные Штаты? Если вы в это верите, то у меня есть домик с садиком во Флориде, и я его готов поверившему дешево продать.
Уважаемые присяжные, ваше сочувствие к обманутому мужу понятно, но вы не должны дать состраданию возобладать над чувством справедливости. Убийство — оно убийство и есть. Теперь, когда вы выслушали доказательства, я надеюсь, что вы объявите обвиняемого полностью виновным.
Затем настал черед блеснуть Хьюз-Макнафтону.
— Я попросту не могу понять, что я тут делаю. Я в полном изумлении. За те годы, что я работаю адвокатом, дела, подобного этому, мне не попадалось. С моей точки зрения, тут все проще пареной репы. Мне положено защищать клиента, употребить для этого все свои скромные силы и способности — как-никак его обвиняют в преднамеренном убийстве, — но трупа-то нет! Что же это получается? Завтра меня попросят защищать честного банкира от обвинений в мошенничестве при отсутствии недостачи денег? Или уважаемого гражданина, который якобы сжег свой амбар, при том что никакого пожара не было? Я так уважаю закон, нашего высокочтимого судью, моих ученых коллег и вас, господа присяжные заседатели, что я должен заранее извиниться, поскольку это дело, зашедшее столь далеко, что даже представлено на ваше рассмотрение, есть ничто — пустое оскорбление вашего здравого смысла. Тем не менее faute de mieux[345] придется нам им заняться. Как вы уже слышали, Барни Панофски, любящий муж и кормилец, однажды утром неожиданно вернулся к себе в дачный домик в Лаврентийских горах и нашел там жену и лучшего друга в одной постели. Вообразите эту сцену — те из вас, кто тоже любит своих жен. Приходит, увешанный гостинцами, и видит, что его предали. Предала жена. Предал лучший друг. Мой ученый коллега хочет, чтобы вы поверили, будто миссис Панофски не совершала измены. Да нет же! Она не шлюха, объятая беззаконной похотью. В соблазнительной ночной рубашечке она забирается в постель к мистеру Московичу только потому, что тот дрожит, и она хочет согреть его. Надеюсь, вы тронуты. А я вот, честно говоря, нет. Что, одеял в доме больше не было? Нельзя было горячей воды в грелку налить? И как вышло, что, когда мой подзащитный спугнул их, на его любимой жене уже не было ее соблазнительной розовой ночной рубашки? Или миссис Панофски, в отличие от мистера Московича, нечувствительна к холоду? А может быть, ей захотелось снять рубашку, чтобы она не мешала, так сказать, взаимопроникновению? Эти вопросы я оставляю на ваше усмотрение. А также то, почему замужняя женщина, направляясь в отсутствие мужа в спальню к другому мужчине, ничтоже сумняшеся, надевает одежду, в которой она так доступна. Мне также хотелось бы спросить: если ее объятия с мистером Московичем были столь невинны, то почему она поспешила после этого убежать? Почему было не остаться, не объяснить? Не потому ли, что ее снедал стыд? Вполне оправданный, если вы спросите мое мнение. Да, еще была медицинская экспертиза, доказавшая наличие следов спермы на простынях мистера Московича, но пусть это вас не беспокоит. Он, видимо, всю ночь мастурбировал.
Насладившись смехом присяжных, Хьюз-Макнафтон продолжил еще увереннее:
— Конечно, хотя мой подзащитный был, что вполне понятно, шокирован увиденным в спальне — его обожаемая жена, его любимый друг… — это все же не давало ему лицензии на убийство, но дело-то в том, что убийства как раз и не было! А если было, так был бы и труп. Мистер Москович и мой подзащитный поссорились, это правда, и оба крепко выпили. Слишком крепко выпили. Мистер Москович решил после этого пойти искупаться — не лучшая идея в его состоянии, — а мистер Панофски, не привыкший потреблять алкоголь в таких количествах, лег на диван и отключился. Проснувшись, он не смог найти мистера Московича ни в доме, ни на мостках. Испугался, что тот утонул. Обращаю ваше внимание: мой подзащитный не сбежал, никуда не скрылся, подобно миссис Панофски. Наоборот, немедленно пригласил полицию. Приезжайте быстрее, сказал он. Разве так ведет себя человек с нечистой совестью? Нет. Определенно нет. Да, вам сказали тут, что из револьвера, принадлежавшего отцу мистера Панофски, инспектору следственного отдела Израилю Панофски, стреляли. А из того, что мой подзащитный на вопросы о револьвере сперва соврал, такой сыр-бор раздули — ух, куда там! Ну да, это печально — он должен был понимать, что Surete как-никак наша опора и защита. Но! Ведь это тоже понятно: в тот момент Барни Панофски был огорчен и испуган. Поэтому он дважды пустился в невнятные, уклончивые объяснения происхождения револьвера. Но в конце концов он добровольно сказал правду, тогда как мог бы молчать и требовать присутствия адвоката. Вспомните, он же сын инспектора полиции, воспитанный в уважении к закону, и никто его говорить не вынуждал. Как счастливы граждане нашей страны, нашей провинции, — возвысив голос, проговорил Хьюз-Макнафтон и сделал паузу, чтобы с поклоном кивнуть О'Хирну, — счастливы, что живут не в какой-нибудь стране Третьего мира, где подозреваемых полицейские избивают, где это в порядке вещей. Нет, нет. С нашей Surete нам повезло, у нас есть все причины гордиться поведением ее служащих.
Итак, мистер Панофски рассказал следователю сержанту О'Хирну правду. Он в шутку выстрелил в воздух над головой Московича. Если бы это было не так, наши проницательные сыщики нашли бы следы крови — в коттедже, на лужайке. Хотя бы где-нибудь. Они обыскали все снизу доверху, вывернули все наизнанку, приводили собак, но крови не нашли нигде, не нашли и следов борьбы, а искали ведь специалисты, которые знают свое дело! Почему же они ушли ни с чем? Да потому что Барни Панофски говорит правду. Ну так где же тогда, напрашивается у вас вопрос, пропавший мистер Москович? А он объявится где-нибудь — и ведь не в первый раз! — под вымышленным именем. Но как же так, справедливо задается вопросом сторона обвинения, как это он исчез, оставив всю одежду? А всю ли? Разве следователь О'Хирн знает точно, сколько и какой одежды привез с собой мистер Москович? Возьмется ли сержант О'Хирн под присягой заверить нас, что мистер Москович не припрятал где-нибудь заранее рубашку, пару штанов, туфли и носки? Ах да, он же оставил банковскую книжку, и с этого счета никто больше денег не снимал. Но готовы ли мы поручиться, что у него нет других счетов в других банках? Может, в других странах даже! Мистер Москович человек неординарный. К тому же больной человек, наркоман и отчаянный игрок. Не мог ли он сбежать, взяв себе новое имя, исчезнуть, чтобы уйти от наркодилеров, букмекеров, каких-нибудь владельцев казино, которым он задолжал огромные суммы? Вы услышите здесь показания свидетелей, в том числе видного канадского писателя и всемирно знаменитого американского художника, которые знали обоих — и мистера Московича, и мистера Панофски — еще по Парижу, так ведь и там мистер Москович исчезал, причем бывало, что и не на один месяц. А еще я в качестве свидетельства представлю вам рассказ, написанный мистером Московичем, однако предварительно я должен извиниться за непристойный, а иногда и богохульный язык этого произведения, который может оскорбить вас. Рассказ называется «Марголис», он про человека, который бросает жену и ребенка, чтобы начать новую жизнь под новым именем в другом месте. Интересно, что у мистера Московича — то-то вы удивитесь, даже для Барни Панофски это было сюрпризом — действительно есть жена и маленький ребенок, которые живут в Денвере, и они столь высокого о нем мнения, что даже не приехали сюда. От свидетелей вы узнаете — а я еще и корешки чеков в доказательство приложу, — что время от времени мистер Панофски выручал своего друга, платил за него, когда тот проигрывался до того, что становилось совсем уж некуда деваться… и это тот самый друг, которого он обнаружит в постели со своей женой!
Я не буду заставлять горемычного мистера Панофски выступать в этом суде. Без вины виноватый, он и так настрадался. Дважды предан. Женой. Лучшим другом. Но уж на ваш-то здравый смысл я рассчитываю, вы оправдаете его. А в заключение, рискуя показаться нескромным, я вам при-знаюсь, что жизнь у адвоката — ох, не подарок! Ну вот хотя бы сегодня: дело, в котором я участвую, настолько абсурдно, в нем так не сходятся концы с концами, что мне стыдно за это деньги брать! А прямо отсюда я еду защищать человека, которого обвиняют в краже сокровищ Короны из Тауэра в Лондоне. Там только одна загвоздка. Сокровища все на месте! Вот и здесь то же самое. Уважаемого человека обвиняют в убийстве. Загвоздка. Отсутствует убитый. Спасибо за внимание.
О'Хирн рассказал, что, приехав ко мне на дачу, он обнаружил у меня на ладонях свежие мозоли, которые я объяснил тем, что копал грядку под спаржу. В результате дальнейших расспросов он выяснил, что семейная жизнь у меня далека от идеала, а в Торонто у меня любовница, еврейка. «Не пытайтесь еще и ее к этому приплести, хамская ваша рожа!» — сказал ему я. О спрятанном [sic!] револьвере я ему трижды солгал, а потом сказал: «Я попал ему прямо в сердце, а потом закопал в лесу, где ваши придурки как раз сейчас рыщут». И вообще во время допроса я проявлял враждебность, сыпал непристойностями и не раз всуе поминал имя Господа нашего Иисуса Христа. Кончил тем, что полез в драку, и меня пришлось усмирять. Презрительно отзывался о неевреях, служащих в Surete du Quebec, а его самого — тут О'Хирн, прежде чем цитировать, извинился за грубость языка — назвал напыщенным малограмотным мудаком…
Тут я прямо-таки восхитился: экий мерзавец!
…В библиотеке у обвиняемого, продолжил свою речь О'Хирн, наличествует много книг, запрещенных Церковью[346]. Авторы одних — масоны, других — известные коммунисты, и все, как правило, собратья обвиняемого по вере, причем о чтении он сказал так: «Готов поспорить, что последней книжкой, которую ты прочитал, были "Приключения Винни Пуха" в детском переложении, да и то ты до сих пор силишься понять, о чем там речь. Где тебя учили допрашивать подозреваемых? Или ты "Звездных войн" насмотрелся? Начитался комиксов? Нет, это я бы прочухал. У тебя бы тогда пузырь изо рта торчал!» Из уважения к презумпции невиновности (хотя интуиция следователя говорит ему совсем иное) О'Хирн навел справки в Нью-Йорке. Там выяснилось, что убитый — «или исчезнувший», скривившись, выговорил О'Хирн, — домой не вернулся. А его банковский счет по сей день не тронут.
Хьюз-Макнафтон бился как рыба об лед, пытаясь обезвредить мою глупую и пагубную фразу о том, что я, дескать, выстрелил Буке прямо в сердце, — говорил, что я от природы насмешлив, питаю слабость к иронии, так что это мое так называемое признание следует считать всего лишь гневным выкриком. Но когда он бросил взгляд на присяжных, а потом посмотрел на меня, я почувствовал, что Хьюз-Макнафтон дело мое считает пропащим. Все более горячась, он с отчаяния пустился на такую театральную уловку, которой постыдился бы даже Перри Мейсон[347].
— Что, если я пообещаю вам, — с заговорщицким видом обратился он к жюри, — совершить здесь маленькое чудо? Что, если я сосчитаю сейчас до пяти и вон через ту дверь в торце зала сюда войдет Бернард Москович? Раз, два, три, четыре… ПЯТЬ!
Присяжные повскакивали с мест, все уставились на дверь, и я тоже повернулся всем телом, чуть себе шею не свернул, а уж как забилось у меня сердце!
— Вот видите! — сказал Хьюз-Макнафтон. — Вы все бросились смотреть, потому что у всех есть более чем разумная причина усомниться в том, что убийство имело место.
Эффект получился обратный ожидаемому. Члены жюри явно обиделись, им не понравилась роль марионеток на веревочках. Марио Бегин, «советник королевы», не мог сдержать свою радость. Мои страдания еще усилились, когда я бросил взгляд на Мириам, сидевшую в одном из задних рядов зала, и увидел, что она близка к обмороку.
Под руководством Хьюз-Макнафтона перед судом прошел целый парад свидетелей моего добронравия, и все зря. Зак, не совсем трезвый, явный roué[348], не к месту много шутил. Серж Лакруа выглядел бы куда достовернее, если бы не выкрасился перед этим в блондина и не нацепил серьгу с бриллиантом. Прилетевшему из Нью-Йорка Лео Бишински не стоило брать с собой смазливенькую шлюшонку в два раза младше себя — да она еще и встала, помахала ему ручкой, когда он уселся на свидетельское место. Но если передо мной и впрямь всерьез замаячила виселица, виной тому был милейший Ирв Нусбаум, и никто другой. Мой дорогой приятель Ирв настоял на том, что присягу он принесет только на Ветхом Завете и непременно в ермолке. Он сказал, что я — настоящая опора всей здешней еврейской общины, жертвователь из жертвователей и собиратель из собирателей, сделавший для государства Израиль столько, что мог бы и поменьше. И вообще, он был бы горд назвать меня своим сыном.
Плавая в поту, я все яснее понимал, что теперь мне точно уготовано место в длинной череде еврейских мучеников. Капитана Дрейфуса томили на Острове Дьявола много лет и отпустили не потому, что оправдали, а потому, что помиловали. Кто следующий? Менахем Мендл Бейлис, жертва злостной клеветы в Киеве тысяча девятьсот одиннадцатого года. Черносотенцы обвинили его в ритуальном убийстве двенадцатилетнего христианского мальчика, и он просидел два года в тюрьме, пока наконец не был оправдан. Потом идет Макс Франк, сын богатого еврейского торговца, — обвинен в убийстве четырнадцатилетней девочки, приговорен судом к повешению, а затем выкраден и растерзан толпой, причем не где-нибудь, а в США, в штате Джорджия, 1915 год…
Коротая время, я составлял тезисы своего выступления с последним словом. «Я не отравлял ваших колодцев, — примерно так я собирался начать, — и не убивал детей, чтобы добывать из них кровь для пасхальной мацы. А если меня ткнуть чем-нибудь острым, неужто не покажется кровь?..»
И вдруг — эврика! — этот никчемный фигляр мэтр Джон Хьюз-Макнафтон совершил-таки чудо, вызвав последнего, совершенно неожиданного свидетеля. То был добрый епископ Сильвен Гастон Савар, совершенно мне в ту пору незнакомый. Маленький, но сверкающий прибамбасами облачения настоящий епископ в черной сутане семенящей походочкой вкатился в зал суда, милостиво кивая испуганным присяжным, трое из которых сразу принялись креститься. В наманикюренных, усыпанных кольцами ручках сей благородный архипастырь держал переплетенное в кожу житие своей тетки, Сестры Октавии, этой антисемитской сучары. Я наблюдал его явление, абсолютно ничего не понимая, но молчал: Хьюз-Макнафтон, слава богу, вовремя ткнул меня локтем в бок, а епископ тем временем говорил о том, что я — хотя и еврей по рождению, как наш Спаситель (вот: подумайте и об этом тоже), — согласился оплатить перевод на английский его скромной книжки. Своим скрипучим, писклявым голосом в продолжение этой новости он поведал, что я вдобавок вызвался провести кампанию по сбору средств на установку статуи Сестры Октавии, которая будет стоять на центральной площади города Сент-Юсташ, а положиться на меня в подобном деле можно, ибо я собиратель из собирателей, как уже обрисовал меня один из выступавших ранее. Закончив свое свидетельство, епископ наградил меня кивком — вроде как благословил, — расправил свои юбки и сел.
С этого момента происходящее превратилось в фарс; Марио Бегин, «советник королевы», понял это и пал духом. Но все же продолжал совершать ритуальные телодвижения: вызывал своих свидетелей, которые говорили о моем вспыльчивом характере, перечисляли угрозы, драки в барах и другие примеры моего неподобающего поведения.
Да чушь все это.
Наверняка почти все вы смотрели фильм «Крестный отец-2» Мартина как-его-там, ч-черт. Ну, вы помните — его звали вроде как того оперного певца, что играл главную роль в мюзикле «Зюйд-Вест». Мартин Пинца? Нет. Подождите. Сейчас, сейчас. Ну вот, почти уже вспомнил. Зовут Марта, а фамилия как у оруженосца Дон Кихота. Мартин Панса? Мартин Пузо? [Мой отец спутал двух итало-американских кинодеятелей: писателя и сценариста Марио Пьюзо и режиссера Мартина Скорсезе. Пьюзо писал сценарии фильмов о Крестном отце, а Скорсезе поставил много фильмов, в том числе «Разъяренного быка». — Прим. Майкла Панофски.] Не важно, суть в том, что в «Крестном отце-2» против мафии затевают уголовное преследование, и один из бандитов в обмен на неприкосновенность его как свидетеля соглашается сотрудничать со следствием. Но Аль Пачино привозит с Сицилии отца этого человека, и как раз когда коварный изменник должен начать всех закладывать, в зал суда входит старик отец, садится и выразительно на него смотрит. У несостоявшегося стукача отнимается язык. Вот и на моем суде то же самое: пока председатель суда мистер Евклид Лазюр, волнуясь, читал заключительную речь, мой дражайший епископ, сложив на коленях ручки, мило улыбался членам жюри присяжных.
Присяжные для порядка два часа совещались, а потом вышли с оправдательным приговором — как раз когда им пора было мчаться домой, чтобы не упустить трансляцию показательного хоккея: «Монреальцы» против «Вашингтонских кепочников». Я вскочил, стиснул в объятиях Хьюз-Макнафтона, а потом бросился к Мириам.
Одно соображение вдогонку. Все те годы, что предшествовали суду надо мной, когда я застревал в плотном — бампер к бамперу — потоке транспорта на шоссе, ведущем к моему коттеджу, впереди меня чуть не каждый раз оказывался помятый, изъеденный ржавчиной пикапчик с наклейкой на заднем бампере; я тащился за ним, и перед глазами у меня стояло: ХРИСТОС СПАСАЕТ, а я еще, помню, хмыкал: дескать, не очень-то уповай на это, чувак! Теперь я уже не такой убежденный скептик.
Однако новости грустные!
Загляните на первую страницу этих извилистых мемуаров, и вы увидите, что Терри был для меня просто нож острый. Заноза под ногтем. Рассказывать историю своей впустую растраченной жизни я затеял в ответ на гнусный поклеп, возведенный на меня Терри Макайвером в его автобиографии, касающейся моих отношений с Букой, моих трех жен (он называет их тройкой кучера Барни Панофски) и той жуткой истории, что я, как горб, буду влачить до могилы. О'кей, о'кей. Это все издержки первой книги. Хотя и не столь постыдные, как юношеские потуги великого Гюстава Флобера. В «Бешенстве и бессилии» он рассказал историю замурованного заживо человека, который ест собственную руку. В его новелле «Quidquid Volueris»[349] главный герой — бессловесный сын черной рабыни и орангутанга. Правда, когда Флобер высасывал из пальца свои бредни, ему было не шестьдесят семь, как мне, а всего пятнадцать.
Это я к тому, что теперь, когда написаны мириады слов, весь мой разбухший, тяжелый, как кирпич, манускрипт внезапно лишился всякого raison d'ètre[350]. Наш самовлюбленный мерзавец взял да и помер. Инфаркт. En route[351] в Макгилл, где он собирался что-то читать и раздавать автографы, на Шербрук-стрит вдруг закружился на месте и упал на тротуар, схватившись за грудь. Если бы его быстро доставили в больницу, он, может, и не умер бы, но прохожие принимали его за выпивоху и обходили стороной. Bonjour la visite[352].
Макайвер так никогда и не женился. «Я уже выбрал себе место у ног самой взыскательной из возлюбленных, — сказал он однажды репортеру «Газетт», — литературы». Однако и в преклонном возрасте он не чурался покровительства богатых женщин — стервятниц культурной помойки. Говорят, он собирал рецензии на свои книги в альбом, прокладывая страницы целлофаном. В последние годы МВС [Монреальский Великий Старец. — Прим. Майкла Панофски.] был щедро осыпан наградами. Его кабинет по всем стенам украшали почетные грамоты. Всеканадская книжная ярмарка в Торонто наградила его премией. В Макгиллском университете он стал президентом. Ходили слухи, что он стоит на очереди за назначением в сенат, где получил бы возможность обмениваться идеями с моим высокочтимым соседом, обладателем пентхауса в нашем доме, Харви Шварцем. Впрочем, бывший consiglifre самого Гурски нынче тоже выбился в ньюсмейкеры. На собственные средства он основал Движение за единую Канаду. «Я решил посвятить остаток жизни спасению этой страны, которая была так добра ко мне», — сказал этот жулик, валютный спекулянт, наперсточник от недвижимости, рейдерских и перекупных дел мастер и налоговый шулер, упрятавший миллионы долларов в семейный «Фонд Шварца».
Насчет похорон у меня некий раздрай. В моем возрасте, когда стоишь и смотришь в двухметровую яму, по коже бегут мурашки, но есть и кое-какая приятность в том, что ты дожил, дожал, дотянул, и вот — на чьи-то чужие похороны смотришь все-таки с этой стороны! И пусть они будут чьи угодно, лишь бы не Мириам и не кого-нибудь из наших детей. Однако, к вящему моему изумлению, на похоронах Макайвера я искренне плакал. Когда-то мы были оба молоды, бездумно и беспечно болтались по Парижу — этакие, как теперь говорят, отвязные провинциалы, и — задним числом — жаль, что не подружились.
Опять отступление, но на сей раз весьма уместное. Недавно я летал в Нью-Йорк навестить Савла и посмотреть Грегори Хайнза в паре с этим новым вундеркиндом, Сэвьоном Гловером, в мюзикле «Последний джем-сешн Джелли». По-моему, Гловер самый талантливый чечеточник из всех, кого я когда-либо видел, и я на следующий день вернулся, чтобы посмотреть его снова. А еще на следующий день мы встретились и выпили в отеле «Алгонкин» с Лео Бишински.
— Мне уже шестьдесят восемь, был-ля, — сказал он. — Не понимаю. И как это так получилось? Только отвернешься — и уже! Мне шестьдесят восемь лет, я четыре раза женился-разводился, нахапал сорок восемь миллионов долларов — и это при том, что меня обкрадывали без зазрения совести. Продавал рожу с обложки «Вэнити фейр». А сколько раз обо мне писал журнал «Пипл»! Меня цитировала в своих колонках Лиз Смит. Я написал портрет Джонни Карсона, а теперь ко мне наперебой рвутся Джей Лено и Давид Леттерман[353]. У меня ретроспектива в Музее современного искусства. Отец никогда бы не поверил, что кистью можно заработать больше, чем торговлей модным женским шмотьем. Вот уж мать бы гордилась! Кстати, то, что обо мне пишет этот австралопитек Роберт Хьюз[354] в журнале «Тайм», — типичная заказуха. А вместе с тем ребята, с которыми я шмузал и хохмил в «Ле Куполь» — или оно «Ля», не важно, — в «Селекте» и в «Мабийоне», все теперь меня ненавидят. Придешь к кому-нибудь из них на вернисаж, а они либо нос воротят, либо так: «Bay, кто к нам пришел! Звезда! Да как же мы сподобились! Ты что это, Лео! Не надо, мы скромные, мы тебя не стоим!» Черт подери, а ведь сидели вместе в кафешках и, посмеиваясь, ждали, когда подойдет глянуть на нашу мазню Уолтер Крайслер-младший — вдруг что-нибудь да купит? Я думал, мы друзья до гроба. Вместе прошли огонь и воду. Да будь они все неладны! Сегодня меня всюду принимают, в самых высших кругах — и на Парк-авеню, и в Ист-Хэмптоне. Что хмыкаешь, с почтением смотри: перед тобой человек, который фуршетил в самом Белом доме! Между прочим, обеды, куда меня приглашают, — о, это отдельная песня: высокочтимый хозяин либо шустрый биржевой спекулянт, либо бывший скупщик обесцененных акций с женой вроде охотничьего трофея, только куда болтливее, и обязательно у них на стене висит одна из моих цацкас, причем обошлась она мудиле грешному миллиона в два, а у меня при этом единственное желание — сдернуть ее, сунуть под мышку и сделать ноги, потому что сидеть с ними больше пяти минут — это спятить можно. А я сижу, сгораю со стыда, смотрю на него и спрашиваю себя: неужто я все это для него делал? Когда я ел один раз в день, неужто это его одобрения я добивался? У меня шестеро разных детей от четырех жен, а я никого из них видеть не могу, даже подумать тошно, что, когда я крякнусь, они будут как сыр в масле кататься. Один — продюсер звукозаписей хип-хопа. От Моцарта до рэпа и хип-хопа — а? Дорожка не каждому под силу! Хотя кто я такой, чтобы говорить это? Между Гойей и мной тоже разница есть. Вчера делали биопсию моей простаты — жду плохих новостей. Все завидуют мне по поводу моих кисок, а я как лягу с какой-нибудь в постель, так аж трясусь от ужаса: не встанет — ведь засмеют! Черт, Барни, как мы когда-то веселились! Не понимаю, куда все ушло, а главное — зачем же так быстро!..
Макайвер, надо отдать ему должное, победил благодаря упорству — шансов у него было мало. Приплыл-таки на своем слабеньком, необязательном талантишке к признанию в родной стране, что, однако же, больше того, чего добился — и даже к чему стремился — я. Не следовало мне к нему так зло цепляться. После похорон Макайвера я засел в «Динксе». Открываю страницу некрологов газеты «Газетт», читаю: ЧЕРПАЯ ВДОХНОВЕНИЕ В СВОЕЙ ДУШЕ, ТЕРРИ МАКАЙВЕР ЗАРЫЛСЯ В НЕДОСЯГАЕМЫЕ ГЛУБИНЫ. О господи! Тем не менее в тот же вечер я написал поминальное письмо в ту же газету, и спустя три дня оно было там напечатано.
Макайвер, конечно, здорово меня подвел, но это не причина, чтобы взять всю мою писанину и выбросить. Нет уж, возьму-ка я лучше да найду своим почти завершенным признаниям нового адресата. Пусть они теперь посвящаются моим любимым: Мириам, Майку, Савлу и Кейт. А еще Соланж и Шанталь. Но не Каролине.
Вспоминается, как во время моего последнего визита к Майку и Каролине в Лондон меня однажды накормили вегетарианским обедом: артишоки, за ними овощное рагу, сырное ассорти и выращенные на чистой органике фрукты. Когда дело дошло до декофеинированного кофе, я вынул коробку с сигарами, закурил «монтекристо» и предложил Майку.
— Прости, что на сей раз это не «коиба», — сказал я, испытующе на него глядя.
Майк прикурил, а Каролина соскользнула со стула и — бочком, бочком — пошла открывать окно.
— Но в тот раз ты, конечно, от души насладился сигарами, правда?
— Спрашиваешь!
В некотором уже раздражении я говорю:
— Что ж, вдарим по коньячку — ты да я да мы с тобой — и попечалуемся о тех временах, когда мы были единой семьей, еще и хищников держали, а твой меньшой братишка, мерзавец мелкий, приторговывал у себя в колледже марихуаной.
— Майк терпеть не может коньяк, — вклинилась Каролина.
— Да ну, чуть-чуть, одну унцию, — взмолился Майк, у которого была манера мерить спиртное крошечной серебряной стопочкой. — Только чтобы составить папе компанию.
— А потом ты проснешься в четыре утра с диким сердцебиением и не сможешь больше уснуть.
Следующим утром, мучаясь похмельем, тихо-тихо на цыпочках крадусь вниз — Майк давно уехал, у него привычка выходить из дому точно в 8.06 (как раз двадцать четыре минуты езды до офиса), — думаю, схвачу сейчас такси, и к «Блуму». И уж наемся — и соленой говядины, и латкес, однако не судьба: из засады выскочила Каролина. Она, оказывается, специально не пошла на занятие йогой, чтобы побаловать старого греховодника целебным завтраком: свежевыжатый морковный сок, брокколи на пару и только что нарезанный зеленый салат, в котором, как она утверждает, «много железа».
Попав в капкан, я все-таки не сдался — плеснул в морковный сок на два пальца водки. Каролина в ответ наградила меня фирменным своим испепеляющим взглядом.
— Что-то рановато, Барни, — процедила она, оставив невысказанное «даже для вас» висеть в воздухе, который вокруг меня в ее присутствии враждебно сгущался.
— Кой хрен рановато — уже одиннадцать! — огрызнулся я.
Нет, не такой уж я законченный хам. Никогда в разговоре с приличной молодой дамой у меня не проскакивают всякие «хрены». Но мне нравится заставлять Каролину морщиться — пусть лишний раз вспомнит, что со всеми своими голубыми кровями, связями в высших сферах и шибко возвышенным образованием, выйдя замуж, она вляпалась в мишпуху евреев-выскочек. Затесалась в шайку неотесанных потомков нищих фусгееров — хулиганов и отщепенцев, что выступили из своих штетлов и пешим ходом пошли через всю Европу к берегам Атлантики, на ходу распевая:
Гейт, йиделех, ин дер вэйтер вельт;
ин Канада, вет up фердинен гельт.
Ножками, еврейчики, да в дальние края;
В Канаде будем в золоте и ты, и я.
Вообще-то я просто вредничал. Жлобствовал. Сам знаю. Особенно если учесть, какая Каролина интеллигентная женщина, симпатичная и — насколько я могу об этом судить — верная жена и хорошая мать. Майкла она обожает. На самом деле больше всего она меня раздражает тем, что, уподобляясь многим другим женщинам, знающим мою историю, явно старается со свекром наедине не оставаться: вдруг все эти слухи обо мне — правда! Вот и в то утро я принялся ее поддразнивать:
— Каролина, детка моя, теперь-то, когда мы так хорошо знакомы, почему бы тебе не подойти ко мне попросту да не спросить прямо в лоб: да или нет?
Она резко вскочила из-за стола, сгребла тарелки и встала так, чтобы между нами оказалась кухонная стойка. Принялась стирать с нее воображаемые пятна.
— Ну хорошо, спрашиваю: было?
— Нет.
— Ну и чего мы добились?
— А что же еще-то я могу сказать?
Поздно вечером я услышал, как у Майка с Каролиной из-за меня происходит ссора.
— Неужто он такой глупый и наивный, — говорила она, — что думает, будто словом «хрен» может вогнать меня в краску?
— Давай-ка лучше обсудим это завтра.
— Завтра. Через неделю. Он тиран! — И тут она рассказала мужу о нашей кухонной стычке. — Он сам об этом заговорил. Не я. Сказал, что это неправда, но потом добавил, с этакой еще издевательской ухмылочкой: «А что же еще-то я могу сказать?»
— Истину знает только он.
— Это не ответ.
— Меня тогда на свете не было. Откуда мне знать?
— Или ты просто не хочешь знать? А?
— Давай оставим эту тему, Каролина. Вряд ли сейчас имеет смысл ее муссировать.
— Понять не могу, как твоя мать все эти годы могла с ним уживаться!
— Он не всегда был таким издерганным. Или это страх смерти?.. Давай-ка теперь поспим.
— Тебе не обязательно было курить вчера сигару. Мог бы сказать ему, что ты бросил.
— Ну, мне хотелось раз в жизни его порадовать. Он такой старый и одинокий.
— Ты боишься его!
— Каролина, ты ни в коем случае не должна была отделываться от тех «коибас», не спросясь меня.
— Почему это?
— Потому что это был подарок отца.
— Но я же о тебе думала! С таким трудом ты бросил курить! Я не хотела, чтобы ты подвергался соблазну.
— Все равно…
Черт! Черт! Черт! Прости меня, Майк. Мне стыдно. Вновь я тебя недооценил. Тем не менее я решил оставить это висеть в воздухе. И это тоже для меня типично.
Мне хочется донести до моих близких правду. Пусть знают, что, когда Хьюз-Макнафтон выступил с этим своим дурацким фокусом и стал считать до пяти — якобы Бука возьмет да и войдет сейчас в дверь зала, — я ведь тоже вывернул шею. Подумал: насколько это было бы похоже на моего порочного дружка — в последний миг явиться и спасти меня. Я не убивал Буку и не хоронил его в лесу. Я невиновен. Впрочем, сейчас, когда я сам уже играю эндшпиль, а Бука лет на пять еще и старше, он, может быть, давно на том свете по причинам самым что ни на есть банальным. Но не такова Вторая Мадам Панофски, чтобы в это поверить.
Стоп. Забыл кое о чем рассказать. Моя бочкообразная вторая жена объявилась на похоронах Макайвера — наверное, на меня пришла посмотреть, а несколько позже отозвалась на мое слезливое письмецо в «Газетт» одним словом, которое довела до моего сведения, воспользовавшись услугами курьера: ЛИЦЕМЕР!!! Холм, на котором хоронили Макайвера, она покоряла, ковыляя и опираясь на две палки, при этом дышала с присвистом, а ее туловище укрывал балахон, смахивавший на палатку. Голова у нее была обмотана каким-то тюрбаном, я иногда украдкой на нее поглядывал, но не заметил, чтобы из-под него торчала хоть одна прядь волос. Из этого я заключил, что бедняжка прошла курс химиотерапии, а значит, она тоже запросто может угодить в одну из этих двухметровых ям прежде меня. Тем самым сэкономив мне что-нибудь около тринадцати тысяч семисот пятидесяти долларов в месяц. После суда надо мной дело о нашем разводе получило окончательное разрешение в сенате (Резолюция № 67 от 15 марта 1961 года). Ей присудили алименты в две тысячи в месяц, большие по тем временам деньги, к тому же сумма выплаты должна была с инфляцией возрастать. Плюс дом в Хэмпстеде. Но даже и при этом никогда я не желал этой полоумной образине рака.
Мучимый бессонницей, все еще не отойдя от переживаний на похоронах Макайвера, я подумал, не оживить ли мне мою враждебность к усопшему чтением его мемуаров. Вот: раз! — открываю наугад. Смотрю, открылось на его пленительном описании моей свадьбы со Второй Мадам Панофски:
Монреаль. 29 апреля 1959 года. С тех пор как я вернулся в Монреаль и засел в своем подвальчике на Таппер-стрит, я как-то ухитрялся не сталкиваться с П., хотя слышать о его подвигах приходилось. Естественно, по возвращении в Монреаль он всерьез ударился в торговлю, спекулируя всем, чем только можно — от металлического лома до египетских артефактов, поговаривают, что краденых. Сегодня мне не повезло. Мы чуть не лбами столкнулись под дождем на Шербрук-стрит [Или Стэнли-стрит? — Прим. Майкла Панофски.], и П., как всегда лукавя, притворно радуясь приятной встрече, чуть не силком затащил меня в «Ритц» выпить. Ну конечно же в «Ритц» [В «Тур Эйфель», согласно воспоминаниям моего отца — Прим. Майкла Панофски.], à coup sûr[355] — ведь надо же поразить меня невиданным скоробогатством. Он хвастал, что сделался теперь телепродюсером, думает и кинопроизводством заняться, но я-то знал, что на самом деле он всего лишь поставщик гнусной телерекламы и учебных фильмов для профессионально-технического образования. Потом, как это за ним водится, достает из-за голенища нож:
— Ах, я так тебе сочувствую, — говорит. — Отзывы на твой первый роман могли бы быть и получше. По-моему, он очень ничего!
Затем он поинтересовался, хватает ли мне на жизнь, и весь истекал эмпатией, при этом бесстыдно, comme d'habitude[356], задавал щекотливые вопросы.
Я объяснил ему, что в поте лица тружусь над новым романом, а живу на грант от недавно организованного Совета по культуре и раз в неделю преподаю писательское мастерство в Веллингтоновском колледже.
Он сказал, что задумал телевизионный сериал о частном сыщике, и имел наглость спросить меня, не хочу ли я попробовать себя в сценарном деле, что вызвало у меня смех.
Осознав, что далековато зашел, П. принялся настаивать, чтобы я пришел на его свадьбу — хотя бы «по старой дружбе». Сказал, что там будет Бука, как будто это для меня могло стать дополнительной приманкой. Первым моим побуждением было решительно отказаться, однако, вспомнив про свой писательский долг непрестанно сыпать зерно на литературную мельницу, я, так и быть, согласился. Как-никак на еврейском бракосочетании прежде мне бывать не приходилось, поэтому я решил пострадать во славу онтологии. Как и предполагалось, недостатка в брашнах и питиях не наблюдалось. Однако, зная, что даже в Париже П. выискивал в еврейском квартале ресторанчики, где подавали гефилте фиш и куриный суп с клецками из мацы и разводами жира на поверхности, я был удивлен тем, что набор кулинарных изысков был не столько этнически обусловлен, сколько неописуем вовсе. Как я и предчувствовал, Бербэнка с «Бедекером» в числе гостей не наблюдалось, зато был во множестве представлен тип Блайштейна с сигарой[357].
Вот отрывки conversazioni[358], взятые из моей записной книжки:
1. Писатель, говорите? Как интересно. А я вашу фамилию знаю?
2. Как вы находите Шолом-Алейхема? Хотя что я говорю, вы, наверное, не понимаете идиш. Такой выразительный язык!
3. Ох, почитать бы вам письма моей дочки из летнего лагеря! Вы бы так и померли со смеху.
4. И как? Вы сочинили уже какой-нибудь бестселлер?
5. Эх, записать бы историю моей жизни! Вот была бы книга так книга, да все времени нет заняться.
Невесту я застал за столом с десертом, где утроба слепленного из мороженого дракона изрыгала дынные шарики и ягоды. Она подняла свою тарелку немыслимо высоко, а затем гору фруктов на ней увенчала шоколадным эклером. Мне тут же вспомнились строки о том, как «Рахиль Мак-Кой, по папе Рабинович, рвет виноград жестокой пятерней»[359]. Поэтому меня не очень удивило, что жених казался грустным, непрестанно закладывал за галстук и без конца увивался вокруг привлекательной молодой особы, которая изо всех сил старалась держаться от него подальше. Впоследствии, впрочем, она станет его третьей женой — единственно, говорят, чтобы только не делать аборт. [Я и впрямь появился на свет через шесть месяцев после свадьбы родителей. — Прим. Майкла Панофски.] Но в тот вечер она не попала еще в его тенета и сообщила мне, что ей мой первый роман безоговорочно понравился. «Если бы я знала, что вы сюда придете, — сказала она, — я бы принесла книгу, и вы бы подписали».
Мы перешли на площадку для танцев, где П. (в обнимку со своей суженой, по ходу дела вылизывающей измазанные шоколадом пальцы) умудрился дважды на меня налететь, да еще и локтями пихался. Забавно, но это заставляло меня только тесней прижиматься к партнерше, и — если я правильно толкую язык ее тела — девушке было не так уж неприятно.
Прошедший в жестокой борьбе референдум 30 октября 1995 года не посрамил проверенных временем избирательных традиций нашей la belle province. Я следил за процессом по телевизору в «Динксе» вместе со всей нашей тамошней компашкой. Вот уж действительно еле-еле! НЕТ независимости — 50,57 %; ДА — 49,43 %. Однако не прошло и нескольких дней, как мы узнали, что на самом деле наше поражение было не так уж и близко. Счетная комиссия, вся из назначенцев нашего сепаратистского правительства, оказывается, отвергла что-то около 80 000 бюллетеней — главным образом в округах, где наиболее явными были как раз федералистские настроения. Бюллетени признавали испорченными из-за того, что крест на них был то слишком жирный, то слишком блеклый, то кривой, то вылезал за пределы клеточки.
Когда я был в седьмом классе, миссис Огилви как-то раз повернулась к классу своей зажигательной задницей и написала на доске:
КАНАДА ЭТО:
а. диктатура
б. постколониальная слаборазвитая демократия
в. теократия
Из этих ответов не подходит ни один. В действительности Канада — это дурдом, невыносимо богатая страна под управлением идиотов, и ее доморощенные проблемы как в кривом зеркале отражают беды и тяготы окружающего мира, где голод, расовые конфликты и вандалы у власти, к несчастью, не исключение, а правило. Подхваченный этой спасительной мыслью, я унесся домой и только налил себе стаканчик на сон грядущий, как зазвонил телефон. То был Серж Лакруа. Ему срочно понадобилось со мной увидеться. [Боюсь, что к этому моменту дневник моего отца становится недостоверным, даже несколько путаным, и вообще страницы рукописи могли оказаться сложенными в случайном порядке. Референдум происходил 30 октября 1995 года, а события, о которых говорится далее, имели место около года спустя. — Прим. Майкла Панофски.] Что-нибудь за полгода до этого, просматривая поставленный Сержем эпизод «Макайвера из Конной полиции Канады», я повернулся к Шанталь и говорю:
— Не верю. Гнать его надо. Сегодня же и уволь его, ладно?
— Сделайте это сами.
Но я трус и поэтому не смог — ну как я его уволю, когда он столько лет у меня проработал! Я продолжал тянуть, несмотря на то, что его работа становилась день ото дня все хуже. Однако теперь, когда он сам напросился прийти в двенадцать дня ко мне в офис и наверняка попросит прибавки, сделать это мне будет проще, и я решил: буду действовать, а Шанталь станет моим свидетелем.
— Садитесь, Серж. Чем могу быть полезен?
— Я сразу, без обиняков. Понимаете, ваш друг доктор Гершкович установил, что после моего приключеньица в парке «Лафонтен» я стал ВИЧ-носителем. А теперь он диагностирует у меня СПИД в полный рост.
— А, черт, Серж! Как я сочувствую!
— Я еще могу работать, но я пойму, если вы пойдете на расторжение контракта со мной.
— Между прочим, — подала голос Шанталь, — как раз вчера Барни просил меня переписать твой контракт. Он хочет урезать твой процент с тиражирования.
— Как — зная то, что с ним случилось? — будто со стороны услышал я свой вопрос. При этом я делал Шанталь страшные глаза и жалел, что не прикусил вовремя язык.
— Да. Почему бы и нет? — сказала она.
— Мне нужен совет, Барни.
Что ж, пошли втроем перекусить в «Хуторок».
— А что Питер? — спросил я.
— Похоже, Питер из числа немногих счастливчиков. Кажется, он невосприимчив. Барни, в Нью-Йорке есть один страховой маклер, который покупает полисы страхования жизни у таких, как я. Я пишу завещание в его пользу, а он мне выдает авансом семьдесят пять процентов суммы, причитающейся в случае смерти. Что вы на это скажете?
— Скажу, что незачем иметь дело с такого рода кровососами. Сообщите мне, сколько вам нужно, и я дам в долг. Шанталь, по-моему, ты как раз это и хотела предложить, а?
— Да.
Когда Серж ушел, Шанталь задержалась, и мы еще выпили.
— Знаете что, Барни? А вы не такой уж плохой человек.
— Да ну, плохой, плохой. Ты обо мне и половины не знаешь. Имя моим грехам легион. Вот я и пытаюсь хотя бы некоторые загладить, пока еще есть время.
— Ну, будь по-вашему.
— Господи, да среди моих знакомых скоро будет мертвых больше, чем живых. Почему вы с Савлом все не женитесь?
— Ну здрасьте! Мне что же — монетку подбрасывать? Кого мне слушать — вы одно говорите, мать другое, и все мне добра хотят.
— Мне не нравится, когда ты ссоришься с Соланж.
— А вы почему на ней не женитесь?
— Потому что на днях вернется Мириам. Вот давай на спор! Для пацана, обязанного именем герою комикса, я не такой уж и придурок, как ты считаешь?
— Барни, я все хотела спросить вас одну вещь.
— Не надо.
— Тогда, много лет назад, вы действительно убили человека?
— Думаю, что нет, но бывают дни, когда я не так уж и уверен. Нет, не убивал. Я бы не смог.
Бывают дни, когда моя память не лучше мутного калейдоскопа, а временами наоборот — действует идеально. Сегодня у меня, кажется, в моторе не троит и в голове не клинит, так что скорей-скорей за стол и пером к бумаге, которой последнее время я избегал и, не ровен час, завтра снова начну от нее шарахаться. Я не лгал о тех последних двух днях [Трех днях. — Прим. Майкла Панофски.] с Букой, но рассказал не все. На самом деле Бука Великий и Ужасный, когда приехал ко мне «переламываться», уже не был тем другом, которого я чтил. Бесцельно прожитые годы и пропущенные через мозг наркотики — не говоря уже о времени, которое стирает, и лихорадке, которая сушит, — помутили ему разум, исказили его индивидуальность и даже внешний вид. [Парафраз строк «Колыбельной» У. X. Одена: «Любовь моя, челом уснувшим тронь / Мою предать способную ладонь. / Стирает время, сушит лихорадка / Всю красоту детей, их внешний вид, / И стылая могила говорит, / Насколько детское мгновенье кратко…»[360]. — Прим. Майкла Панофски.] Он, например, уже не был щедр на похвалы другим писателям, кроме Макайвера, — конечно, ведь тот когда-то «подавал надежды», — да и того если хвалил, то только в пику мне. И вот еще что. После того как он исчез, в ходе одного из моих рейдов по местам его лёжек и водопоев в Нью-Йорке обнаружилось, что в последнее время на нем прочно утвердилось клеймо человека, который обещал больше, чем делал.
Когда мы подъехали к моему дому в Хэмпстеде, чтобы ему очередной раз ширнуться, он сказал:
— Ого, да ты, видать, разбогател!
— Бука, не смеши меня. Я в долгу как в шелку. Не надо было мне соваться в телепродюсерство. Если бы не реклама и производственные фильмы-пособия (а их делать так или иначе приходится), я бы давно уже всплыл брюхом вверх.
Буку очень позабавил наш разноуровневый дом и страсть Второй Мадам Панофски к его обустройству. Огромное зеркало в золотой чешуйчатой оправе. Сборище фарфоровых кошек на каминной доске. Чайный сервиз чистого серебра и графин для виски из горного хрусталя на буфете.
— Тут кое-чего не хватает, — сощурился он.
— Чего?
— Целлофановых чехлов на абажурах.
Неожиданно для самого себя я грудью встал на защиту Второй Мадам Панофски.
— Можешь насмехаться как угодно, а мне вот нравится, что она тут нагородила, — соврал я.
Бука неспешно подошел к книжному шкафу, взял Кларину книжку «Стихи мегеры», наметанным глазом сразу вычленил две строки со сбоями размера и с неподобающим удовольствием громко их прочитал.
— Тут как-то тетка одна брала у меня интервью. Из журнала «Лайф». «Какой была Клара в период ее творческого взлета?» — спрашивает. Какой-какой — сумасшедшей, отвечаю. Маниакальной клептоманкой. Всеобщей подстилкой. «Какой ваш любимый или самый подходящий к случаю анекдот о Кларе Чернофски?» Всё, уходите. Fiche le camp. Va te faire cuire un oeuf[361]. «Когда вы решили общение сделать родом занятий?» Ну ни хрена себе! «Вас угнетает то, что вы не так знамениты, как Клара?» Да уходи же ты! «При всем моем уважении к вам я думаю, вы страдаете от низкой самооценки». Ну елы-палы! А все же я так и не понял, зачем ты на Кларе женился?
— А ты-то почему не женился?
— А — нет?
— А — да?
— Сними галстук и обвяжи им мне руку.
Прежде чем удалось засунуть иглу в вену, два раза он облился кровью, попадая не туда, куда надо, потом по дороге на озеро дремал, стонал, бормотал какие-то нечленораздельные жалобы — видимо, его мучили невыносимые кошмары. За столом во время обеда снова умудрился заснуть, и я уложил его в постель. На следующее утро я уехал в Монреаль, там слишком много выпил и, когда вернулся еще днем позже, но зато раньше, чем меня ждали, нашел Великого и Ужасного в кровати со Второй Мадам Панофски.
— Это твоя вина, — борясь с безостановочным хихиканьем, простонал Бука. — Выезжая из города, ты должен был позвонить.
Взбешенная до истерики жена, сидя за рулем «бьюика», орала:
— Тоже мне, друг называется! И что ты теперь собираешься с ним делать?
— С ним? Что делать, что делать… Убить его, вот что делать, а потом, может быть, и до тебя с твоей мамочкой доберусь!
— Fuck you! — взвизгнула она, вдарила по газам и рванула вперед так, что из-под задних колес брызнул гравий. Ну, а мы с Букой вдарили по «макаллану».
— Тебе бы надо зубы повышибать, Бука, — сказал я, но тоном скорее игривым.
— Только сперва я должен искупаться. А! Еще она меня про Клару все пытала. Ты знаешь, как я сейчас вспоминаю, мне кажется, я был для нее не более чем удобным таким deus ex machina. Хотела рассчитаться с тобой за ту женщину, что у тебя в Торонто.
— Минуточку, — сказал я. Сбегал в спальню и вернулся со старым отцовским табельным револьвером, который положил на стол между нами. — Что, испугался? — спрашиваю.
— Да подожди ты с этим, дай сперва поплаваю с-маской-с-трубкой.
— Бука, ты можешь мне оказать одну услугу?
— Например?
— Я хочу, чтобы ты согласился быть соответчиком на моем бракоразводном процессе. Всего-то и надо, чтобы ты подтвердил, что я пришел домой к возлюбленной жене и обнаружил тебя с ней в постели.
— А, так ты это специально, негодяй, подстроил!
— Да нет же, нет. Честно.
— Использовал меня как наживку!
— Неправда. Но, может быть, пришло время и тебе ради меня раз в жизни выложиться.
— Это как понимать?
— Да как! Сколько раз я тебя за эти годы выкупал из долговой ямы!
— А-а.
— Вот тебе и а-а.
— То есть ты наперед купил меня с потрохами?
— Черт!
— А что, если я брал у тебя деньги, потому что больше ты все равно ничего дать не способен?
Эта его фраза повисла в воздухе и долго там трепыхалась, пока я не ответил каким-то не своим голосом:
— Между прочим, мне ведь для тебя, Бука, в долги влезать приходилось.
— О, это уже становится интересно!
— Ладно, in vino veritas[362].
— Только не говори мне, что тебя в твоей дворовой школе учили латыни.
— Вот те на! Это уже удар ниже пояса.
— Нет. Скорее ты у нас что-то распоясался. Ты старый друг или ты — блин — бухгалтер?
— Считай как тебе нравится. Но раз уж пошел такой разговор, скажи-ка ты мне, куда девался тот твой роман, которого так ждет литературный мир?
— Это ты спрашиваешь как друг или как инвестор?
— И так, и этак.
— Я над ним в поте лица работаю.
— Бука, а ведь ты мошенник.
— Что, подвел тебя?
— Когда-то ты был писателем, и чертовски хорошим, а стал обычным наркоманом с претензиями.
— Ага, не оправдал твоих надежд. Мне было положено удивить мир, чтобы ты мог потом хвастать: «Если бы не моя помощь…»
— Слушай, ты жалок.
— Э, нет. Я скажу тебе, кто жалок. Жалок тот, кто настолько пуст, что ему нужны чьи-то чужие достижения, чтобы оправдать собственную жизнь.
Я все еще барахтался, сраженный этим ударом, а он улыбнулся и говорит:
— Что ж, если ты не против, пойду купнусь.
— Хотелось бы знать, почему, взяв в руки чью-нибудь книгу — чью угодно, — ты теперь не можешь ее не высмеять?
— Потому что именно теперь и печатают, и хвалят зачуханную дребедень. А я не опускаю планку, в отличие…
— Ты хотел почитать настоящего писателя? Вот, взгляни, — сказал я и бросил ему книжку Сола Беллоу «Гендерсон, король дождя».
— Когда-то Лео Бишински все понять не мог: «И как ты, — говорит, — терпишь этого незнайку из Монреаля?»
— На что ты конечно же отвечал, что терпишь, потому что мы друзья.
— Да господи боже ты мой, я же вел тебя, учил всему на свете! Совал тебе в руки нужные книги. И вот во что ты превратился. Телевизионный проныра. Женатый на вульгарной дочке богатенького папы.
— Ну не такой уж и вульгарной, раз ты ее только что оприходовал.
— Ну оприходовал, и — если уж говорить о твоих женах — не только ее. Клара, говорю, ну что ты в нем нашла? Как, говорит, что? Кормильца! Вот тут с ней не поспоришь. Но то, что она так рано умерла, для ее карьеры был просто ход конем!
— Бука, может, мне все-таки дать тебе по мозгам? Сколько в тебе дерьма накопилось!
— Зато я правдив! — сказал он.
Я не мог больше это выдерживать. Пребывал в полном ужасе. Ну и, как есть я безнадежный трус, ухватился за юмор. Сгреб револьвер и наставил на него.
— Ты будешь моим свидетелем или нет? — рявкнул я грозно.
— Об этом я подумаю в тимении глубин, — сказал он, встал и, шатаясь, побрел туда, где лежали мои ласты-масты.
— Ты так напился, куда тебе плавать, балбес чертов!
— А давай вместе.
Вот тут я над его головой и бабахнул. Но лишь в последнюю секунду поднял руку с револьвером выше цели. Так что, если я и не стал убийцей по факту, то по намерению — точно.
— Что случилось? — спросила Шанталь.
— Не могу вспомнить, где оставил машину. И не надо на меня так смотреть. Это с кем угодно может случиться.
— Пойдемте, — сказала она.
На Маунтен-стрит ее не оказалось. То есть, извините, на рю де ла Монтань. На Бишоп тоже.
— Кто-то ее угнал, — сказал я. — Не иначе какой-нибудь из обожаемых твоей матерью сепаратистов.
Пошли по Мезонёв (бывшему Дорчестерскому бульвару). [На самом деле бульвар до 1966 года назывался Бернсайдовским. — Прим. Майкла Панофски.] Вдруг она показывает и вопрошает:
— А это что такое?
— Если проболтаешься Соланж, будешь уволена.
В субботу я собирался днем поспать, уже совсем задремал было, вдруг звонит Соланж. Вопрос на засыпку:
— В котором часу мы вечером встречаемся?
— Мы? А зачем?
— Так ведь игра.
— А, да ну! Я, пожалуй, не поеду сегодня.
— Как, пропустишь хоккей?
— Знаешь, что я тебе скажу? Хватит с меня хоккея. Да и устал я что-то.
— Но это, может быть, последний раз, когда играет Грецки!
— Да ну, делов-то.
— Ушам своим не верю.
— Хочешь, отдам билеты? Сходите с Шанталь.
Через десять дней, если верить Шанталь, я надиктовал ей одно и то же письмо в третий раз за неделю. Выходя из кабинета, я, говорят, машинально вынул из кармана ключ, но не мог понять, зачем он нужен.
— На что это вы уставились? — спрашивает Шанталь.
— Ни на что.
— А что это у вас в руке?
— Ничего.
— Барни!
Я показал.
— А теперь скажите мне, что это такое.
— Да знаю я, знаю, черт побери! Почему ты спрашиваешь?
— Нет, вы скажите!
— Пожалуй, я бы присел куда-нибудь…
А уже следующее, что я помню, — это как возвращаюсь я из «Динкса» вечером домой, открываю дверь в квартиру, смотрю, а там меня караулят Соланж и Морти Гершкович. Черт! Черт! Черт!
— Я понимаю, Морти, времена нынче трудные, но только не говори мне, что вы теперь так и рветесь посещать пациентов на дому!
— Соланж подозревает у тебя переутомление.
— А у кого его нет — в нашем-то возрасте!
— Или это просто опухоль в мозгу. Надо сделать сканирование и магнитный резонанс.
— Да хрена с два. И не буду я больше ни транквилизаторов твоих пить, ни антидепрессантов. Я еще помню времена, когда врачи были врачами, а не работали дилерами за проценты от фармацевтических компаний.
— Да зачем же мне прописывать тебе антидепрессанты?
— Сейчас я хочу налить себе рюмочку. И вы оба присоединяйтесь — выпейте на дорожку.
— Ты ощущаешь депрессию?
— Конечно: Шанталь отобрала у меня ключи от машины и не отдает.
— Приходи завтра с утра ко мне в кабинет. Прямо в девять и приходи.
— Еще не хватало!
— Мы придем, — заверила его Соланж.
Морти оказался не один. В кабинете был еще кто-то. Толстый такой, назвался доктором Джефри Синглтоном.
— Вы кто — мозгоправ? — спросил я.
— Да.
— Тогда я вот что вам скажу. Я не имею дела с шаманами, экстрасенсами и психиатрами. Шекспир, Толстой, да даже хотя бы Диккенс знали о человеке больше, чем любому из вас может в страшном сне привидеться. А вы все — шайка шарлатанов, вам платят дикие деньги, а что вы знаете? — самые азы людских проблем, тогда как писатели, которых я упомянул, знают суть. Плевать мне на все ваши стандарты и шаблоны, которыми вы пытаетесь мерить человека. А как легко вас покупают, делая свидетелями в суде! Один работает на защиту, другой на обвинение — называется «эксперты сторон», — и оба кладут в карман изрядные гонорары. Эти ваши интеллектуальные игры приносят людям больше вреда, чем пользы. А из того, что последнее время пишут, я понял, что от увещеваний на кушетке вы, подобно моему приятелю Морти, к тому же съехали на химию. Вот это два раза в день от паранойи. А это пососи перед едой от шизофрении. А вот у меня, например, от всех болезней — первачок и табачок. Чего и вам желаю. За консультацию с вас двести долларов.
— Нам надо бы провести кое-какой анализ.
— Не выйдет: перед приходом сюда я пописал.
— Нет, вы не поняли, это скорее тест. Он много времени не займет. Воспринимайте его как игру.
— Что за снисходительный тон!
— Барни, ну хватит уже.
— Это точно ненадолго?
— Точно.
— Ну хорошо, ладно. Давайте.
— Какой сегодня день недели?
— Я ж говорил, что это будет чушь какая-то. Черт! Черт! Черт! День, который перед вторником.
— Так какой же?
— Сперва вы.
Однако сбить его не удалось.
— Так. Сейчас… Суббота, воскресенье… Понедельник.
— А какое число?
— Слушайте, вы не на то дерево лаете. Я никогда не мог запомнить ни номер моей машины, ни номер карточки соцстраха, а когда выписываю чек, всегда прошу кого-нибудь подсказать дату.
— А какой сейчас месяц?
— Апрель. О! Попал. Какой я молодец!
— Время года?
— Ну, ребята, иду на золотую медаль. Апрель — стало быть, лето.
По щекам Соланж заструились слезы.
— Что с тобой? — удивился я.
— Ничего.
— Какой нынче год?
— По календарю моего народа или согласно христианскому летоизмельчению? В смысле исчислению.
— От Рождества Христова.
— Тысяча девятьсот девяносто шестой.
— А где мы?
— Детская игра. Мы в кабинете доктора Гершковича.
— На каком этаже?
— В нашей семье сыщиком был мой отец, а не я. Мы ехали в лифте. Соланж нажала кнопку, и готово дело. Что дальше?
— В каком мы городе?
— В Монреале.
— В какой провинции?
— Так, сейчас будет потеха. Мы живем в благословенной провинции, которая затиснулась между Альбертой [Онтарио. — Прим. Майкла Панофски.] и еще одной такой же на континенте Северная Америка, Земной шар, Вселенная, как я писал в четвертом классе на коричневой бумажной обложке такой тетрадки — как она называлась-то? — где записывают задания на дом.
— А в какой мы стране?
— В Канаде пока что. Это Соланж у нас сепаратриска. Извините, не выговорил. Она у нас «за». То есть чтобы Квебек был отдельно. Так что нам надо следить за собой — вдруг что-нибудь не то с языка сорвется!
— Повторяйте за мной следующие слова. Лим…
— Боже ты мой: она сепара-тистка! Утро для меня не лучшее время.
— Лимон, ключ, шарик.
— Лимон, ключ, шарик.
— А сейчас я хочу, чтобы вы начали с цифры сто и считали в сторону уменьшения, вычитая по семь.
— Слушайте, до сих пор я был очень терпелив, но это уже чересчур. Не буду я этого делать. Я могу. Но не буду, — сказал я, закуривая «монтекристо». — Ха! Скусил тот конец, что и требуется. За это мне дополнительные баллы дадут?
— Будьте так добры, прочтите, пожалуйста, слово «охват» по буквам задом наперед.
— Вы в детстве читали про Дика Трейси?
— Да.
— Помните, когда он сделался тайным агентом, он называл себя «кищыс». Это «сыщик» наоборот.
— Так как насчет слова «охват» наоборот?
— «Т», «в», «а» и так далее. О'кей?
— Припомните, пожалуйста, те три слова, которые я просил вас повторить чуть раньше?
— А можно я спрошу?
— Да.
— Вы бы не нервничали во время такого теста?
— Нервничал бы.
— Апельсин там был. Ну, одно из тех ваших слов. Я вам и другие два скажу, если вы мне назовете Семерых Гномов.
— Что у меня в руке?
— Да как ее, был-ля! Не шариковая ручка, а эта, хрен ее разбери — а вы знаете, куда макароны откидывают? В дуршлаг! Во как!
— Что у меня надето на руке?
— Да этот, по которому время смотрят. Будильник!
— Извините, — пискнула Соланж и убежала в приемную.
— А теперь возьмите, пожалуйста, эту газету в правую руку, сложите пополам и опустите на пол.
— Нет уж. Хватит. Вы мне вот что скажите. Как я с этим вашим детским тестом справился?
— Ваша мама была бы довольна.
— То есть вы не станете надевать на меня смирительную рубашку?
— Нет. Но я бы посоветовал вам показаться невропатологу. Следует кое-что уточнить.
— Насчет работы мозга?
— Надо действовать методом исключения. Возможно, вы страдаете не только переутомлением. И это может быть не просто безобидная забывчивость, нередкая в вашем возрасте.
— Что, может быть опухоль мозга?
— Не стоит сейчас делать скоропалительные заключения. Вы живете один, мистер Панофски?
— Да. А что?
— Просто спрашиваю.
На следующий день я обманом проник в библиотеку Макгиллского университета и глянул в энциклопедию:
Когда Альцгеймер в 1907 году описывал болезнь, которая теперь названа его именем, он расценивал ее как атипичную форму тотальной деменции… с прогрессирующим распадом памяти и корковыми очаговыми расстройствами… Повторяемость болезни внутри одного рода в различных случаях может свидетельствовать как о доминантной, так и о рецессивной форме наследственности… Болезнь Альцгеймера морфологически неотличима от старческого слабоумия;…Сьорген и др. (1952) указывают на то, что в роду, где имелись случаи болезни Альцгеймера, частота старческого слабоумия выше статистически ожидаемой…
О господи! Кейт. Савл. Майкл. За что мне это, Мириам?
Патология
В основе заболевания лежит диффузная атрофия головного мозга, преимущественно его коры, характеризующаяся большей очаговостью, чем при других видах старческого слабоумия. При коронарном микротомировании видна однородная атрофия извилин, расширение борозд, уменьшение массы белого вещества и вентрикулярные вздутия.
А что, может быть, может быть…
Клинические проявления
Первое проявление — легкая потеря памяти. Домохозяйка забывает, куда положила шитье, у нее подгорают котлеты, в магазине она забывает сделать одну-две покупки. Работник умственного труда забывает о назначенных встречах или застывает в смущении посередине лекции, силясь подобрать нужное слово. Болезнь прогрессирует медленно и ощутимее может не проявляться год или больше…
— Морти, это я. Извини, что домой звоню. У тебя есть минутка?
— Конечно. Телевизор только прикручу…
— Это Альцгеймер, да?
— Мы пока не уверены.
— Морти, мы знаем друг друга тыщу лет. Не пудри мне мозги.
— Ну ладно. Есть такая вероятность. Дело в том, что твоя мать умерла от…
— Да хрен с ней, с матерью. У нее и смолоду шариков не хватало. Что с детьми-то будет?
— Да может так, а может этак. Честно.
— Но все же лучше бы им не иметь в роду подобной дряни. Черт! Черт! Черт! Савл как прочтет в газете про какую-нибудь болезнь, тут же ее у себя и находит.
— Ну, мы ведь назначили на завтрашнее утро и компьютерное сканирование, и магнитный резонанс. Я заеду в восемь, захвачу тебя.
— Мне надо улаживать дела, Морти. Сколько мне осталось?
— Если это Альцгеймер, а тут у нас еще большой вопрос — провалы памяти могут и пропадать, и появляться. Я бы сказал, год у тебя еще есть, пока…
— Пока не начну пускать слюни?
— Давай не будем заранее ничего утверждать, скоро узнаем точно. Слушай, я сегодня вечером свободен. Хочешь, зайду к тебе?
— Нет. Но все равно спасибо.
Я упоминал уже о «Марголисе», но существует и другой, еще более страшноватенький Букин рассказик, который я прочитал в тюрьме. Написанный в Париже в начале пятидесятых, он вышел в свет в «Нью америкэн ревью» через несколько месяцев после Букиного исчезновения и назывался «Зелигман». Как все свои рассказы, Бука много раз его переписывал, чистил, правил, пока не получился концентрат объемом меньше десятка машинописных страничек. Там излагается история компании процветающих нью-йоркских адвокатов (один из них и есть этот Гарольд Зелигман). Приятели, дабы развеять скуку размеренной жизни, устраивают друг другу розыгрыши, которые становятся все злее. В этой игре есть одно правило. Чтобы выходка была одобрена, она должна точно поражать какой-либо изъян характера жертвы — в случае с Зелигманом, например, то, что он под каблуком у жены, а та сама не своя насчет гульнуть. Однажды утром еще один их приятель, Борис Френкель, адвокат по уголовным делам, шутки ради заманивает Зелигмана на полицейское опознание, где ставит рядом с теми, кого предъявляют потерпевшей в деле об ограблении и попытке изнасилования. К удивлению всей компании, наблюдающей сквозь стекло, которое изнутри замаскировано под зеркало, потерпевшая, все еще не вполне пришедшая в себя, опознает в Зелигмане нападавшего на нее преступника. Приятели-адвокаты пугаются, не слишком ли далеко на сей раз зашла шутка, но Зелигман спокоен. У него железное алиби: в тот вечер, когда было совершено преступление, он вместе с женой ужинал дома с Борисом. Однако Борис, глянув в свой настольный календарь, отрицает, что ходил к ним в гости, да и жена Зелигмана утверждает, что у них дома в тот вечер никакого званого ужина не было. После чего Борис и жена Зелигмана, у которых роман в разгаре, сбегают в мотель, где срывают друг с друга одежды и предаются давно вожделенным ласкам.
Перечитав сегодня утром этот рассказ и вспомнив любовь Буки Ужасного ко всякого рода жестоким проделкам, я долго думал, но… — нет, не нашел я в себе былой веры в то, что он и впрямь мог после нашей ссоры настолько разозлиться, чтобы из мести так меня подставить. И все же… все же… Вновь обратившись к дневнику Макайвера, в его записях за 22 сентября 1951 года читаю:
…Как-то раз я на ходу обмолвился:
— Бука, — говорю, — я смотрю, ты себе нового друга завел?
— Каждый Робинзон имеет право на собственного Пятницу, не правда ли?
Нет. Бука не говорил этого, — решил я, отправляясь на одну из бесцельных утренних прогулок. Это злобная выдумка, типичная для фербрехера Терри. Мы с Букой так тепло друг к другу относились! Я не был его лакеем. Мы были соратники, братья, сражались вместе против всего мира, что называется, спина к спине у мачты. Не может быть, чтобы я в этом ошибался. Чтобы Бука, даже в том одурманенном наркотиками виде, в котором он приехал ко мне на озеро, этот истинный талант, пусть загубленный, пусть растраченный невосполнимо, сбежал бы, исчез навсегда, только чтобы отомстить мне, — нет, это невозможно! Да ведь и в саморазрушении его виноваты скорее мы: молодые и глупые, мы льстили ему, курили ему фимиам как единственному из всей компании, кому суждено стать великим. Помогали ему сломаться и те издатели, что обхаживали его в Нью-Йорке, соблазняли чрезмерно щедрыми авансами, требуя от него роман, тогда как он-то знал, что написать крупную вещь никогда уже не сможет. Вот и решение загадки. Бука бежал от непосильной ноши возлагавшихся на него надежд, ушел в подполье, стал другим человеком, как тот Марголис. «Мир, мир, смятенный дух!»[363] Я простил тебя.
Я бродил, наверное, час, может, дольше и так ушел в себя, что не заметил, как забрел в неведомые места. Долго не мог понять, где я, пока не сориентировался по автовокзалу. Подошел. И — господи ты боже мой, кого я там увидел! Владычицу моих исчезнувших поллюций, миссис Огилви, чей кустик на лобке когда-то сверкал для меня жемчужными капельками. Прикинул — да, совпадает, ей лет восемьдесят. Узловатыми пальцами вцепилась в поручень своего ходунка, к которому дерзко прицеплен британский флаг. Сгорбленная. Высохшая. Глаза навыкате. Стоит среди других таких же, скандируя:
Раз и два, и два, и три,
Мы зачем сюда пришли?
Въезд для коляски!
Въезд для коляски!
Их там собралось что-нибудь человек тридцать пять, может, больше, почти все в инвалидных колясках. Словно ожившая картина Иеронима Босха. Или сцена из фильма Феллини. Кто без одной, кто без двух ног. Пережившие инсульт и полиомиелит с ногами бессильными и тонкими, как ручки грабель. Жертвы болезни Паркинсона и рассеянного склероза с дергающимися головами, со струйками слюны на подбородках. Я сбежал, подозвал такси.
— Куда, мистер?
— Отвезите меня… э… э…
— Ну, отвезу, понятное дело. Работа у меня такая. Но куда?
— …прямо.
— Может, в больницу?
— Нет.
— А куда?
— …в центр.
— Хорошо.
— …это улица, следующая после… ну, сами знаете… мне надо…
— Ну? Ну?
— …сразу, которая после гостиницы…
— Какой гостиницы?
— Ну той!
— Так. Везу вас в больницу.
— Нет… Знаете, где книжный магазин на углу?
— Если вы собираетесь блевать, то, ради Христа, не здесь. Скажите мне, и я встану к поребрику.
— Я не собираюсь блевать.
— Ну, и то слава богу. Все же есть у тучки светлая подкладка!
— …а там еще рядом место, куда приходят выпить, понимаете?
— Типа — бар, что ли?
— Конечно. Бар. Я ведь не совсем идиот, знаете ли.
— Сегодня мне должно повезти, — сказал водитель, прижимаясь к обочине. — У вас наверняка есть бумажник, а там наверняка карточка с вашим домашним адресом. И я вас туда отвезу.
— Я знаю, где я живу.
— Тогда скажите мне. И я никому ни звука.
— …я смогу дойти, там будет уже близко, если вы высадите меня на той улице, где в названии святой. Сен… сен… как же ее…
— У! Это хрен угадаешь. В Монреале половина улиц такие.
— …Катрин! Сен-Катрин! И на углу, пожалуйста.
— На котором углу?
Черт! Черт! Черт!
— …на том углу, что сразу после религиозной улицы…
— Религиозной улицы?
— Вот не рабби, не мулла… Католик.
— Кардинал?
— Епископ!
— А! Ну вы забавник! Вам надо угол Сен-Катрин и Кресент! Верно?
— Верно. Я иду в «Динкс».
Там Хьюз-Макнафтон уже ждал меня.
— Что с тобой, Барни?
— Барни, Барни. Сам знаю, что Барни. Не забыл еще свое имя.
— Да знаешь, конечно. Бетти, принеси ему кофе.
— Нет, виски!
— Это — обязательно. Но сначала кофе.
Сперва я подождал, когда моя рука перестанет дрожать; только потом стал пить кофе. Хьюз-Макнафтон поднес огонь к моей сигаре.
— Ну, тебе получше?
— Слушай, надо, чтобы ты выправил бумаги: хочу передать весь ворох моих пожитков по доверенности детям.
— Для этого тебе не нужен адвокат, это сделает простой нотариус. А что за спешка?
— Не важно.
— Слушай, расскажу тебе одну историю — она отчасти оправдает меня в роли advocatus diaboli. Я был тогда молодым, неопытным юристом, еще не разуверившимся в людях, и вот завелся у меня клиент, симпатичный такой старый еврей (пошив и торговля всякими шматас), который решил переписать свой процветающий бизнес на двух сыновей — ты понял: чтобы при вступлении в наследство пошлину не платить. Ну, сделал я это грязное дело. Выпили вместе шампанского — старик, два его сына и я. Когда следующим утром старикан пришел к себе на фабрику и сунулся в кабинет, там уже сидят два его сына. Говорят: всё, больше ты сюда не приходи. Взяли и выперли. Так что с подобными делами будь осторожен, Барни.
— Все это очень забавно, но мои дети не такие.
В том моем состоянии больше одной рюмки в меня не влезло. Все еще в растрепанных чувствах пошел домой пешком, беспокоясь о том, когда может бабахнуть следующий провал памяти, и думая о множестве незавершенных дел. Мириам, Мириам, как томится по тебе мое сердце! Дети мои, дети! Майк даже понятия не имеет, как сильно я его люблю. А этот брак Кейт! — надолго ли? И что будет с Савлом?
Когда Савлу было лет восемь или девять, не больше, я, бывало, гонял его наверх, в мою комнату принести свитер или сценарий. Двадцать минут — его нет, полчаса… а я-то знаю: он проходил мимо книжного шкафа, вынул книгу и валяется теперь где-нибудь на животе, читает. Когда Савл с головой был погружен в «Историю английских королей», однажды вечером он за ужином всех ошарашил. Жалуется: «Если бы папа был королем, то после его смерти Майк унаследовал бы трон и стал править империей, а мне бы только титул достался — герцога такого-эдакого!»
В возрасте всего десяти лет мой младший сын уже ухватил суть: мир, который ему достанется в наследство, несправедлив.
Ой-ёй-ёй, если бы я был ангелом Божьим, я бы пометил двери каждого из моих детей крестиком, чтобы мор и всякие там казни их миновали. Увы, не та квалификация. А когда мир был мой, когда у меня было время, я занимался ерундой. Сердился, ворчал. Поучал. И все запутал.
Черт! Черт! Черт!
После смерти жены Сэм Джонсон написал мистеру Томасу Уортону: «С той поры я самому себе кажусь оторванным от человечества; будто одинокий бродяга блуждаю в дебрях жизни — без цели, без твердой точки зрения; угрюмый наблюдатель мира, с которым едва ли чем-то связан».
Но моя жена не мертва, ее просто нет со мной. Она временно отсутствует. А мне нужно поговорить с ней. Она недалеко. Онтарио, Онтарио, а какой же город? Нет, не Оттава. В том городе есть гриль-бар «Принц Артур», помните? Вот и я помню. Я еще не совсем ку-ку. Помню даже, куда откидывают спагетти. В такую штуку, которая висит у меня на стенке кухонного шкафа. А еще есть Семь Гномов, но кому, к черту, нужны их имена? Лилиан Крафт не писала «Человека в рубашке от "Брукс Бразерс"». Или в костюме. Да какая разница? То была Мэри Маккарти. Я взял трубку, стал набирать номер… остановился… и злобно заорал. Не могу вспомнить номер Мириам!