Книга вторая ИУДЕО-ХРИСТИАНСКОЕ ПИСАНИЕ

In pricipio erat Verbum *(Ин 1:1)

* В начале было Слово (лат.).

ГЛАВА ПЕРВАЯ Вещи, сокрытые от создания мира

А. Сходство между библейскими мифами и мировой мифологией

Р.Ж.: Мы закончили гем, что только гипотеза о заместительной жертве может считаться научной в подлинном смысле этого слова. Конечно, эта дискуссия развивается стремительно; она носит лишь схематический характер, но в главном наши будущие читатели получили необходимые ориентиры. Теперь нас зовут другие сюжеты, вернее, другие, еще более впечатляющие стороны той же истины.

Теперь мы уже будем говорить так, как если бы существование механизма жертвоприношения, его роль в зарождении религии, культуры и самого человечества были уже принятыми и вполне подтвержденными тезисами. В действительности я никогда не забываю о том, что речь идет лишь о гипотезе; и я тем более не забываю о том, что все, оставшееся нам для изучения, будет давать только новые, еще более убедительные доказательства.

Сейчас мы обратимся к иудео-христианству; затем займемся психопатологией, которая в конце приведет нас к размышлениям о современной эпохе. Нас обвинят в том, что мы рядимся в Пико делла Мирандола, универсального человека; необходимо сопротивляться этому старомодному искушению, если мы хотим увидеть правду. В действительности речь идет совсем о другом. Гипотеза, которую мы сформулировали, интересна с точки зрения гуманизации и примитивной религиозности, но не может ограничиваться той замечательной территорией, которую мы уже преодолели (хотя и слишком широкими шагами). Эта гипотеза, как мы увидим, заставит нас еще более расширить горизонт; ибо именно в контексте этого универсального горизонта она обретает свое значение. И именно в этом случае, как мне думается, она становится максимально убедительной.

Если мы обратимся к Ветхому Завету, в особенности к самым старым его фрагментам или тем, которые содержат наиболее старые фрагменты, мы неожиданно окажемся на знакомой территории и несомненно подумаем, что ничего не изменилось. Сразу станут отчетливыми те три выделенных нами фрагмента:

1) конфликтный разброд, стирание иерархических различий, формирующих общину;

2) ситуация все против одного коллективного насилия;

3) развитие запретов и ритуалов.

Первые строки текста говорят нам о сотворении мира, смешении языков, порче нравов в Содоме и Гоморре. И сразу же за этим мы узнаем о десяти бедствиях Египта в книге Исхода, которые соответствуют чуме в Фивах у Софокла. Потоп также являет собой пример метафоры кризиса. В первый момент всегда следует это связывать с крайне часто повторяющимися темами братьев или близнецов-врагов: Каин и Авель, Иаков и Исав, Иосиф и его одиннадцать братьев и т.д.

Второй момент обнаруживается так же легко. Разрешение кризиса, возвращение к дифференциации всегда происходит в результате насилия, изгнания одного из двоих братьев.

Во всех важнейших событиях в книгах Бытия и Исхода присутствует тема или намек на тему изгнания или учредительного убийства. Это, конечно, более отчетливо видно на примере изгнания из рая; Бог прибегает к насилию и основывает человеческий род, прогоняя от себя Адама и Еву.

В благословении, которое Исаак дает Иакову, а не Исаву, мы снова имеем дело с насильственным разрешением конфликта между братьями, и даже когда открывается подлог, его действенность не страдает. Этот факт свидетельствует о произвольном характере решения. В сущности, неважно, кто становится жертвой - главное, чтобы жертва была.

В сцене борьбы Иакова с ангелом речь идет о конфликте двойников, который трудно обнаружить. Вначале противник Иакова назван человеком; только его поражение и изгнание победившим делает из него Бога, у которого Иаков испрашивает благословение. То есть битва двойников ведет к изгнанию одного из них, которое есть не что иное, как возвращение к миру и порядку.

Во всех этих сценах отношения братьев или двойников носят первоначально неопределенный характер, но затем они проясняются в результате произвольного развития событий, чему свидетельством служит история Иакова и Исава.

Поскольку единственная жертва несет примирение и благополучие, поскольку она возвращает жизнь общине, нетрудно понять, что тема единственного выжившего в мире эквивалентна теме единственной жертвы, взятой из группы, кроме которой никто не погибает. Так, Ноев ковчег как единственное, что не было уничтожено потопом, обеспечивает возрождение мира. Лот и его семья оказываются единственными, кому удалось спастись при разрушении Содома и Гоморры. Жена Лота, превращенная в столп, снова вводит в эту историю мотив единственной жертвы.

Перейдем теперь к третьему моменту, который проистекает из второго, - к установлению института жертвоприношения, или, что то же самое, к обрезанию. Этот аспект очень напоминает учредительный механизм. В сцене жертвоприношения Исаака, к примеру, необходимость жертвоприношения подчеркивается появлением существа, которое как никто другой может in extremis удовлетворить потребность в заместительной жертве, - ягненка, посланного Богом.

В благословении Иакова тема козлят, приготовленных отцу для его умилостивления, является темой жертвоприношения, и, хотя она логически связана с другими элементами повествования, одна деталь выдает эту ее функцию. Именно шкурой, взятой у этих козлят, Иаков покрыл шею и руки, чтобы Исаак принял его за Исава и благословил его.

Во всех этих мифических рассказах мы также находим приведение в порядок или возвращение к порядку общества и даже природы в целом, о чем обычно упоминается в конце повествования, иначе говоря, там, где этого требует логика нашей гипотезы, и в исключительном случае - в начале, то есть в рассказе о сотворении мира. В случае с Ноем эта окончательная реорганизация фигурирует не только при заключении завета после потопа, но уже и в том, что в ковчег были помещены прототипы всех видов живых существ, что было подлинной классификацией, благодаря которой мир снова наполнится жизнью согласно божественным законам. Можно также вспомнить обетование, данное Яхве Аврааму после того, как тот принес в жертву ягненка вместо Исаака, а также правила, предписанные Иакову после того, как был изгнан его обожествленный двойник. В двух последних случаях изменение имени символизирует учредительный характер процесса.

Ж.-М.У.: До сих пор вы нам показывали только сходство между библейскими мифами и теми, о которых говорили выше. Но разве вы не делаете упор на отличиях между Библией и мифологией?

Р.Ж.: Я еще буду говорить об этих различиях. Если же я настаиваю на сходстве, то это для того, чтобы показать, что они меня ничуть не смущают и что я не пытаюсь их скрыть. Несомненно, первые книги Библии опираются на мифы, аналогичные тем, которые мы находим повсюду в мире. Но сейчас я попытаюсь вам показать, что аналогиями дело не ограничивается. Есть что-то совершенно исключительное в том, как Библия оперирует мифами, и я попытаюсь дать этому определение.

В. Исключительность библейских мифов
1. Каин

Р.Ж.: Вначале рассмотрим историю Каина:

Адам познал Еву, жену свою; и она зачала, и родила Каина, и сказала: приобрела я человека от Яхве[80]. И еще родила брата его, Авеля. И был Авель пастырь овец, а Каин был земледелец. Спустя несколько времени Каин принес от плодов земли дар Яхве, и Авель также принес от первородных стада своего и от тука их. И призрел Яхве на Авеля и на дар его, а на Каина и на дар его не призрел. Каин сильно огорчился, и поникло лице его. И сказал Яхве Каину: почему ты огорчился? И отчего поникло лице твое? Если делаешь доброе., то не поднимаешь ли лица? А если не делаешь доброго, то у дверей грех лежит, он влечет тебя к себе, но ты господствуй над ним. И сказал Каин Авелю, брату своему. И когда они были в поле, восстал Каин на Авеля, брага своего, и убил его. И сказал Яхве Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему? И сказал: ч го ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли. И ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей; когда ты будешь возделывать землю, она не станет более давать силы своей для тебя; ты будешь изгнанником и скитальцем на земле. И сказал Каин Яхве: наказание мое больше, нежели снести можно; вот, Ты теперь сгоняешь меня с лица земли, и от лица Твоего я скроюсь, и буду изгнанником и скитальцем на земле; и всякий, кто встретится со мною, убьет меня.

И сказал ему Яхве: за то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро.

И сделал Яхве Каину знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его. И пошел Каин от лица Яхве и поселился в земле Нод, на восток от Едема. И познал Каин жену свою; и она зачала и родила Еноха. И построил он город, и назвал город по имени сына своего: Енох. У Еноха родился Ирад, Ирад родил Мехиаеля, Мехиаэль родил Мафусаила, Мафусаил родил Ламеха. И взял себе Ламех две жены; имя одной: Ада, и имя второй- Цилла. Ада родила Иавала: он был отец живущих в шатрах со стадами. Имя брагу его Иувал: он был отец всех играющих на гуслях и свирели. Цилла также родила Тувалкаина, который был ковачом всех орудий из меди и железа. И сестра Тувалкаина Ноема. И сказал Ламех женам своим: Ада и Цилла! Послушайте голоса моего; жены Ламеховы! Внимайте словам моим: я убил мужа в язву мне и отрока в рану мне; если за Каина отмстится всемеро, то за Ламеха в семьдесят раз всемеро (Быт 4:1-24).

Когда люди начали умножаться на земле и родились у них дочери, тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал. И сказал Яхве: не вечно Духу Моему быть пренебрегаемым человеками, потому что они плоть; пусть будут дни их сто двадцать лет. В то время были на земле исполины, особенно же с того времени, как сыны Божии стали входить к дочерям человеческим, и они стали рождать им; это сильные, издревле славные люди. И увидел Яхве, что велико развращение человеков на земле, и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время. И раскаялся Яхве, что создал человека на земле, и восскорбел в сердце Своем. И сказал Яхве: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов и птиц небесных истреблю, ибо Я раскаялся, что создал их (Быт 6:1-7).

Миф о Каине, как мы видим, представлен в классическом виде.

Один из двух братьев убивает второго, и так учреждается община каинитов.

Часто мы спрашиваем, почему Яхве, осуждающий убийство, откликается на мольбу убийцы. Тот говорит: первый встречный убьет меня. А Яхве отвечает: если кто убьет Каина, тому отмстится семикратно. Сам Бог вмешивается и в ответ на учредительное убийство объявляет закон против убийства. Мне кажется, что это вмешательство являет учредительный характер этого решающего убийства как в данном, так и в прочих случаях. И если учредительный, то, значит, и различительный. Вот почему сразу же после этого мы слышим слова: «И сделал Господь Каину знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его». Я в этом вижу установление системы различения, направленной против миметического соперничества и распространения конфликтов.

Г.Л.: На аналогичных убийствах были построены тысячи сообществ. Рим, например. Ромул убивает Рема и основывает город. В обоих мифах убийство одного брата другим имеет одинаковую учредительную и различительную ценность. На конфликте двойников строится порядок новой общины.

Р.Ж.: И все же между этими двумя мифами есть различие, которое не обязательно принимать во внимание в рамках обычных тезисов о мифологии, но которое может оказаться чрезвычайно ценным в контексте нашей теории, в рамках антропологии, выстроенной исключительно вокруг механизма жертвоприношения и его непризнания как чего-то произвольного.

В римском мифе убийство Рема представлено нам как акт, вполне возможно прискорбный, но оправданный преступлением жертвы. Рем не признал те идеальные границы между внутренним и внешним пространством города, которые были установлены Ро-мулом. Пусть причины убийства кажутся нам смехотворными, ведь города еще не существовало, но все же они были исключительно значимыми. Чтобы город существовал, нельзя допускать, чтобы кто-либо безнаказанно манипулировал установленным в нем порядком. Поэтому Ромул оправдан. Он предстает как жрец и первосвященник, то есть он олицетворяет римскою власть во всех ее формах. Законодательная, судебная и военная власти еще не отделяются от религиозного; оно их охватывает.

В мифе о Каине, напротив, главный персонаж предстает перед нами как вульгарный убийца, пусть даже и обладающий теми же полномочиями, пусть даже напрямую общающийся с божеством.

Тот факт, что первое убийство запускает первую стадию культурного роста человечества, никоим образом не оправдывает убийцу или убийц в глазах библейского текста. Здесь также весьма четко, и даже более четко, чем во внебиблейских текстах, прослеживается учредительный характер убийства, но здесь есть и нечто другое -нравственная оценка. Осуждение убийства наводит этот текст на совершенно другие размышления. «Где твой брат Авель?»

Важность этического измерения в Библии хорошо известна. Но редки такие комментарии, которые пытались бы четко его определить прежде всего на уровне текстов, пусть не самых старых, но тех, которые работают с материалами архаики. Макс Вебер, как мне кажется, смог это сделать лучше других. В великой неоконченной книге «Древний иудаизм» он часто говорит о явной тенденции библейских писателей нравственно солидаризироваться с жертвами, быть на их стороне, причем речь идет как о текстах, состоящих из отредактированных фрагментов, так и о тех, которые изначально были цельными[81].

Этому наблюдению Макс Вебер придает исключительно социологическое и культурное значение. Он осуждает тенденциозное отношение к жертвам, характерное для культурной атмосферы иудаизма, и ищет тому причины в бесчисленных катастрофах, сопровождавших евреев на протяжении всей истории их существования, в отсутствии у этого народа больших исторических достижений, сопоставимых с достижениями соседствующих с ним великих империй: Египта, Ассирии, Вавилона, Персии, Греции, Рима и т.д.

То есть он совершенно не интересуется возможными последствиями для мифического и религиозного текста того, что ему казалось в конечном итоге предрассудком, аналогичным многим другим подобного рода убеждениям, в данном случае - благосклонное отношение к жертвам.

В контексте антропологии жертвы, которой мы здесь касаемся, такое безразличие более невозможно. Если мифологические тексты являются одновременно верным и искаженным отражением коллективного насилия, на котором строится общество; если для нас важен факт реального насилия, который не замалчивается, а только искажается и трансформируется самим эффектом механизма жертвоприношения; если миф является ретроспективным взглядом преследователей на собственные деяния, то мы не можем считать несущественными те изменения перспективы, суть которых в том, чтобы поставить себя рядом с жертвой, признать ее невиновность и преступность убийц.

Если миф является не чистой выдумкой, а трансформированным верованиями палачей как в виновность жертвы, так и в ее божественность, если мифы, иными словами, выражают точку зрения общины, примирившейся под воздействием коллективного убийства и единодушно убежденной в том, что ее действия легитимны и священны, что они выражают волю самого божества и что неприемлемы всякие попытки его осудить, критиковать или анализировать, то реабилитация жертвы и осуждение ее преследователей не представляется чем-то само собой разумеющимся и заслуживает большего, нежели бледных и бессодержательных комментариев. Это поведение не может не отразиться не только на мифотвочестве, но постепенно и на всем, что касается сокрытых основ коллективного насилия: ритуалов, запретов и религиозной трансценденции. Постепенно этим процессом будут охвачены все формы и ценности культуры, даже на первый взгляд самые отдаленные от мифов.

Ж.-М.У.: Разве не это происходит с мифом о Каине, каким бы примитивным он ни был?

Р.Ж.: Если внимательно проанализировать этот рассказ, мы поймем его библейский смысл: культура, рожденная от насилия, должна будет вернуться к насилию. Вначале мы наблюдаем бурный культурный прорыв: изобретаются технологии, в пустыне строятся города; но вскоре насилие, приостановленное после учредительного убийства законодательными барьерами, вновь начинает распространяться и нагнетаться. Разве можно говорить о юридическом наказании, жертвоприношении или отмщении, когда семь голов, назначенных за Каина, стали семьюдесятью семью в случае Ламеха?

Г.Л.: То есть речь, очевидно, идет о распространении насилия в недифференцированном виде...

Р.Ж.: Потоп располагается на одной линии с этой эскалацией насилия, которая, как обычно, ведет к чудовищному стиранию всех различий, рождению великанов от прелюбодейной связи между сынами божьими и человеческими дочерями. Культура погружается в кризис, и ее уничтожение почти так же, как божественное наказание, представляется крайним последствием возвращения к насилию, из которого она выросла.

В отношении учредительного и дезинтегрирующего насилия история Каина, несмотря на ее несомненные мифические смыслы, имеет ценность как откровение в гораздо большей степени, нежели мифологии за пределами иудаизма. За пределами библейского повествования несомненно существуют такие мифы, которые можно считать соответствующими универсальным мифологическим нормам; именно инициативе иудейских редакторов, их критической переработке текста следует приписать утверждение о невинности жертвы и о том, что культура, основанная на убийстве, в той или иной мере сохраняет свой насильственный характер, что непременно обернется против нее и станет ее погибелью в тот момент, когда исчерпается упорядочивающий и жертвенный потенциал ее насильственного происхождения.

Это не голословное утверждение. Авель всего лишь первая в длинном списке жертв, которых Библия извлекла из земли и освободила от вины, которую им вменяла зачастую вся община. «Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли!»

2. Иосиф

Р.Ж.: Если в мифе о Каине коллективный характер преследования остается за скобками, то в случае с Иосифом он предстает со всей очевидностью.

Прочитаем фрагменты истории об Иосифе, которые важны для нашего анализа.

Израиль любил Иосифа более всех сыновей своих, потому что он был сын старости его, - и сделал ему разноцветную одежду. И увидели братья его, что отец их любит его более всех братьев его; и возненавидели его и не могли говорит с ним дружелюбно. И видел Иосиф сон, и рассказал братьям своим; и они возненавидели его еще более. Он сказал им: выслушайте сон, который я видел: вот, мы вяжем снопы посреди поля; и вот, мой сноп встал и стал прямо; и вот, ваши снопы стали кругом и поклонились моему снопу. И сказали ему братья его: неужели ты будешь царствовать над нами? Неужели будешь владеть нами? И возненавидели его еще более за сны его и за слова его. И видел он еще другой сон и рассказал его братьям своим, говоря: вот, я видел еще сон: вот, солнце и луна и одиннадцать звезд поклоняются мне И он рассказал отцу своему и братьям своим; и побранил его отец его и сказал ему: что это за сон, который ты видел? Неужели я и твоя мать, и твои братья придем поклониться тебе до земли? Братья его досадовали на него, а отец его заметил это слово. Братья его пошли пасти скот отца своего в Сихем. И сказал Израиль Иосифу: братья твои не пасут ли в Сихеме? Пойди, я пошлю тебя к ним. Он отвечал ему: вот я. И сказал ему: пойди, посмотри, здоровы ли братья мои и цел ли скот, и принеси мне ответ. И послал его из долины Хевронской, и он при шел в Сихем. И нашел его некто блуждающим в поле, и спросил его тот человек, говоря: чего ты ищешь? Он сказал: я ищу братьев моих; скажи мне, где они пасут? И сказал тот человек: они ушли отсюда, ибо я слышал, как они говорили: пойдем в Дофан. И пошел Иосиф за братьями своими и нашел их в Дофане. И увидели они его издали, и прежде нежели он приблизился к ним, стали умышлять против него, чтобы убить его. И сказали друг другу: вот, идет сновидец. Пойдем теперь, и убьем его, и бросим его в какой-нибудь ров, и скажем, что хищный зверь съел его; и увидим, что будет из его снов. И услышал сие Рувим и избавил его от рук их, сказав: не убьем его. И сказал им Рувим: не проливайте крови; бросьте его в ров, который в пустыне, а руки не налагайте на него. Сие говорил он, чтобы избавить его от рук их и возвратить его к отцу его. Когда Иосиф пришел к братьям своим, они сняли с Иосифа одежду его, одежду разноцветную, которая была на нем. И взяли его и бросили его в ров; ров же тот был пуст; воды в нем не было. И сели они есть хлеб, и, взглянув, увидели, вот, идет из Галаада караван Измаильтян, и верблюды их несут стираксу, бальзам и ладан; идут они отвезти это в Египет. И сказал Иуда братьям своим: что пользы, если мы убьем брата нашего и скроем кровь его? Пойдем, продадим его Измаильтянам, а руки наши да не будут на нем, ибо он брат наш, плоть наша. Братья его послушались и, когда проходили купцы Мадиамские, вытащили Иосифа изо рва и продали Иосифа Измаильтянам за двадцать сребренников; а они отвели Иосифа в Египет. Рувим же пришел опять ко рву; и вот, нет Иосифа во рве. И разодрал он одежды свои, и возвратился к братьям своим, и сказал: отрока нет, а я, куда я денусь? И взяли одежду Иосифа, и закололи козла, и вымарали одежду кровью; и послали разноцветную одежду, и доставили к отцу своему, и сказали: мы это нашли; посмотри, сына ли твоего эта одежда, или нет. Он узнал ее и сказал: это одежда сына моего; хищный зверь съел его; верно, растерзан Иосиф. И разодрал Иаков одежды свои, и возложил вретище на чресла свои, и оплакивал сына своего многие дни. И собрались все сыновья его и все дочери его, чтобы утешить его; но он не хотел утешиться и сказал: с печалью сойду к сыну моему в преисподнюю. Так оплакивал его отец его. Мадианитяне же продали его в Египте Потифару, царедворцу фараонову, начальнику телохранителей.

И обратила взоры на Иосифа жена господина его и сказала: спи со мною. Но он отказался и сказал жене господина своего: вот, господин мой не знает при мне ничего в доме, и все, что имеет, отдал в мои руки; нет больше меня в доме сем; и он не запретил мне ничего, кроме тебя, потому что ты жена ему; как же сделаю я сие великое зло и согрешу пред Богом? Когда так она ежедневно говорила Иосифу, а он не слушался ее, чтобы спать с нею и быть с нею, случилось в один день, что он вошел в дом делать дело свое, а никого из домашних тут в доме не было; она схватила его за одежду его и сказала: ложись со мной. Но он, оставив одежду свою в руках ее, побежал и выбежал вон. Она же, увидев, что он оставил одежду свою в руках ее и побежал вон, кликнула домашних своих и сказала им так: посмотрите, он привел к нам Еврея ругаться над нами. Он пришел ко мне, чтобы лечь со мною, но я закричала громким голосом, и он, услышав, что я подняла вопль и закричала, оставил у меня одежду свою, и побежал, и выбежал вон. И оставила одежду его у себя до прихода господина его в дом свой. И пересказала ему те же слова, говоря: раб Еврей, которого ты привел к нам, приходил ко мне ругаться надо мною, но, когда я подняла вопль и закричала, он оставил у меня одежду свою и убежал вон. Когда господин его услышал слова жены своей, которые она сказала ему, говоря так поступил со мною раб твой, то воспылал гневом; и взял Иосифа господин его и отдал его в темницу, где заключены узники царя И был он там в темнице (Быт 37:3-36; 39:7-20).

Гипотеза, лучше всего объясняющая структуру этого библейского текста, одновременно является наиболее распространенной. Редакторы книги Бытия адаптировали и видоизменили миф, существовавший до них и соответствующий их представлениям. А эти представления, очевидно, заключались в идее инверсии в отношениях между жертвой и преследующей ее общиной. В мифологической перспективе одиннадцать братьев предстают пассивными объектами в начале репрессий, а затем благодеяний со стороны героя, более или менее обожествленного. Иосиф вначале был источником беспорядков, и мы можем себе представить, до какой степени сны Иосифа о господстве провоцировали ревность со стороны одиннадцати братьев. Первоначальный миф должен был поддержать обвинение в гордыне. Козел, в кровь которого погрузили тунику Иосифа для того, чтобы доказать его отцу Иакову, что он действительно мертв, должен был до Библии более непосредственно играть роль жертвы.

В первой части рассказа мы различаем два комбинированных источника: как первый, так и второй реабилитируют жертву за счет братьев, даже если каждый из них пытается частично оправдать одного из них: первый, «Элогист», Рувима, а второй, «Яхвист», Иуду. Итак, две различные истории, параллельно рассказывающие о коллективном насилии.

Поскольку египетский хозяин обращался с Иосифом как с сыном, то обвинение, которое его жена против него выдвинула, звучало почти как обвинение в инцесте. Но вместо того чтобы ратифицировать это обвинение, как делали прочие мифы, и в первую очередь миф об Эдипе, история об Иосифе обличает его лживость.

Ж.-М.У.: Несомненно, но разве историю об Иосифе не следовало бы скорее соотнести не с мифом об Эдипе, а с такими мифами, как Федра и Ипполит?

Р.Ж.: Разумеется, но вы увидите, что в греческом мифе, в отличие от его расиновской интерпретации, Ипполит считается если не виновным в современном смысле, то по крайней мере справедливо наказанным: в избыточном целомудрии есть что-то от гордыни, и именно это раздражает Венеру. В истории Иосифа жертва невинна и осуждена напрасно.

Далее в тексте появляется другая история о несправедливо осужденной и затем спасенной жертве. На сей раз сам Иосиф прибегает к уловке, чтобы сделать виновным своего брата Вениамина, второго любимого сына Иакова и самого младшего из братьев. Однако теперь братья не готовы с легкостью согласиться на изгнание жертвы. Иуда предлагает себя на место Вениамина, и растроганный Иосиф открывается братьям и прощает их.

Г.Л.: На примере Иосифа видно, что реабилитация жертвы имеет десакрализирующий эффект: в нем нет ничего демонического или божественного, перед нами просто человек...

Ж.-М.У.: Мифологическая культура и те культурные формы, которые к ней прививаются, такие, как филососрия, а в наши дни за редкими исключениями даже и этнология, имеют тенденцию сначала оправдать учредительное убийство, чтобы затем замести его следы и убедить людей в том, что его не было Этим культурным формам удалось убедить нас в том, что человечество не виновно в этих убийствах. В Библии, напротив, наблюдается противоположное движение - стремление вернуться к истокам, к первоначальному переносу, чтобы дискредитировать и отменить его, оспорить и демистифицировать миф.

Р.Ж.: Доказательством тому, что мы все же не совсем чужды этой инспирации, служит тот факт, что на протяжении веков мы осуждаем Библию за то, что она «винит» человечество, которое, если верить нашим философам, никогда не обидело даже мухи, не говоря уже о людях. Несомненно, история о Каине обвиняет каинитскую культуру, показывая, что вся она зиждется на несправедливом убийстве Авеля. История Ромула и Рема не обвиняет город Рим, поскольку убийство Рема видится нам оправданным. Никого не интересует справедливость библейских обвинений, никто не задается вопросом, не были ли человеческие города действительно основаны на жертвоприношении невинных.

Г.Л.: Но ваш анализ здесь ограничивается Книгой Бытия. Можете ли вы продемонстрировать, что он может быть применим и к другим великим библейским текстам?

Ж.-М.У.: В Исходе отчетливо видно, что весь избранный народ отождествляет себя с заместительной жертвой по отношению к египетскому обществу.

Р.Ж.: Конечно. Моисею, который сетует на то, что египтяне не хотят отпустить евреев, Яхве отвечает, что в скором времени они не просто отпустят евреев, а изгонят их.

Став причиной жертвенного кризиса (десяти язв), который стал катастрофой для Египта, Моисей, несомненно, предстает как заместительная жертва, а вместе с ним - и все общество Израиля. Поэтому в основании иудаизма есть что-то в самом деле исключительное.

Чтобы «работать» нормально, как это происходите другими мифами, о которых мы здесь говорили, Исход должен был бы быть египетским мифом; этот миф показал бы нам жертвенный кризис, который разрешился изгнанием виновников катастрофы, Моисея и его товарищей. Это изгнание вернуло бы нарушенный Моисеем порядок в египетское общество. Мы имеем дело именно с такой моделью, но смещенной в сторону заместительной жертвы, которая не только очеловечена, но и основывает сообщество нового типа.

Г.Л.: Я ясно вижу в этом тенденцию возвращаться к учредительному механизму религии и ставить под вопрос ее обоснованность, но от этого великие истории Бытия и Исхода не перестают быть частью общей мифологической палитры и сохраняют свой мифологический характер. Осмелитесь ли вы утверждать, что в этих случаях мы не имеем больше дела с мифами?

Р.Ж.: Нет, мне кажется, что мы имеем дело с ниспровергнутыми мифологическими формами, которые тем не менее сохраняют многие мифические особенности. Если бы у нас были только эти тексты, мы не могли бы говорить о радикальной исключительности Библии по сравнению с мифологиями всех народов мира.

3. Закон и пророки

Р.Ж.: Бытие и Исход - это только начало В других книгах Закона, и прежде всего в Пророках, дух, чуткий к роли заместительной жертвы, не может не почувствовать все более отчетливую тенденцию к появлению этой жертвы в самый решающий момент. Эта тенденция сопровождается все более радикальным ниспровержением великих столпов примитивной религии: культа жертвоприношения, открыто отвергнутого пророками еще до вавилонского пленения, равно как и примитивной концепции закона как навязчивого различения, отказа от смешения, ужаса перед обезразличенностью.

В книгах Закона легко увидеть наставления, которые встречаются во всех примитивных законах, и госпожа Мэри Дуглас уже давно распространялась по поводу библейского страха размывания границ в своей книге Purity and Danger. Она неправа, как мне кажется, поскольку не видит той роли, какую в этом страхе перед смешением играет боязнь повторения насилия[82].

В любом случае, в Библии эти архаичные юридические предписания имеют куда меньшее значение, чем то, что идет за ними: пророческое вдохновение борется со всеми этими навязчивыми предписаниями, чтобы расчистить место для того, ради чего они были написаны, - для сохранения гармоничных отношений внутри общины. По сути, пророки всегда говорят одно и то же: не имеют значения юридические предписания, главное - чтобы вы не враждовали друг с другом. Именно эта новая инспирация выражается в самых важных формулировках, которые проникают даже в книги Закона: «Люби ближнего своего, как самого себя» (Лев 19:18).

Ж.-М.У.: Таким образом, пророческая мысль разрушает три главных столпа примитивной религии: запреты, жертвоприношения и мифы, и это разрушение всегда продиктовано актуальностью того механизма, который создает религию, - единодушного насилия но отношению к заместительной жертве.

Р.Ж.: В корпусе пророков мы имеем дело уже не с мифическими или легендарными текстами, а с воодушевлением, предостережениями и предсказаниями о будущем избранного народа. Представленная здесь гипотеза позволяет увидеть измерение, общее для профетической литературы и великих мифов Пятикнижия. Профетизм - это исключительный ответ на всеохватывающий кризис в израильском обществе, который, несомненно, усугублялся враждебностью соседних империй Ассирии и Вавилона, которые угрожали и разрушали маленькие израильские и иудейские города, но всегда интерпретировался пророками как кризис религиозный и культурный, связанный с исчерпавшей себя системой жертвоприношений и конфликтным отмиранием традиционного порядка. То определение, которое пророки давали этому кризису, вынуждает нас связать его с той гипотезой, которую мы здесь выдвигаем. Именно потому, что опыт аналогичен, этот кризис может быть описан при помощи терминов и метафор, заимствованных из мифологической копилки избранного народа.

Если кризис, который предположительно лежал у основания мифических текстов, напрямую упоминается у пророков, если о нем говорят как о религиозной и даже культурной и социальной реальности, то в этом месте следует задаться вопросом, не проявляется ли в этих уникальных религиозных текстах более явно, чем в других местах, также и специфический ответ на такого рода кризис, на феномен коллективного переноса, который является движущим механизмом машины, порождающей религию.

И это именно так. В первых книгах Библии учредительный механизм показывался здесь и там из гущи текста, иногда уже достаточно выпукло, но всегда бегло и еще двусмысленно. Этот механизм никогда не был темой размышлений. Но в профетической литературе мы имеем дело с корпусом удивительных текстов, которые очень близки друг другу и необычайно эксплицитны. Это четыре Песни Слуги Яхве, включенные во вторую часть Книги Исайи, - возможно, величайшее достижение пророческой мысли, - это Книга утешения Израиля. Современная историческая критика изолировала эти четыре Песни, признав их единство и относительную независимость от соседних глав. Это несомненное достижение, тем более что исторической критике никогда не удавалось определить, в чем собственно заключается исключительность этих фрагментов. В связи с возвращением из Вавилона, которое дозволил совершить Кир, книга в загадочном контрапункте развивает две темы: торжествующего Мессии, который здесь отождествляется с царем-освободителем, и страдающего Мессии, Слуги Яхве.

Чтобы признать релевантность нашей гипотезе в том, что касается Слуги, достаточно процитировать ключевой фрагмент. Сперва отметим, что Слуга предстает в контексте кризиса профетизма и для того, чтобы его разрешить. Он становится вместилищем всего насилия, фактически исходящего от самого Бога; он замещает собой всех членов общества:

Все мы блуждали, как овцы, совратились каждый на свою дорогу: и Яхве возложил на Него грехи всех нас (Ис 53:6).

Все черты, приписываемые Слуге, соответствуют его роли козла отпущения.

Ибо Он взошел пред Ним, как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия; и мы видели Его, и не было в Нем вида, который привлекал бы нас к Нему. Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни; и мы отвращали от Него лице свое; Он был презираем, и мы ни во что ставили Его (Ис 53:2-3).

Если эти черты делают его похожим на некоторый тип жертвы, появляющийся в языческом мире, на греческого pharmakos, например, и если его судьба, зарезервированная для анафемы[83], похожа на судьбу фармака, то все же мы имеем дело не с ритуальным жертвоприношением, а со спонтанным историческим событием одновременно коллективного и юридического свойства, санкционированным властями.

Выведи народ слепой, хотя у него есть глаза, и глухой, хотя у него есть уши. Пусть все народы соберутся вместе, и совокупятся племена. Кто между ними предсказал это? Пусть возвестят, что было от начала; пуст представят свидетелей от себя и оправдаются, чтобы можно было услышать и сказать: «правда!» (Ис 43:8-9).

То есть это событие имеет в себе черты не ритуала, а такого рода события, из которого моя гипотеза выводит ритуалы и все, что носит религиозный характер. Самое удивительное здесь, самое уникальное - это невинность Слуги, тот факт, что он не имеет никакого отношения к насилию, совершенно его чужд. Многие фрагменты возлагают па человечество главную ответственность за эту спасительную смерть Один из них идет еще дальше, возлагая на него исключительную ответственность: «А мы думали, что Он был поражаем, наказуем и уничижен Богом» (Ис 53:4). То есть это не так. Не Бог его поразил; с Него ответственность полностью снимается.

Во всем Ветхом Завете экзегетическая работа проводится в направлении, противоположном обычной мифологической и культурной динамике. И все же нельзя сказать, что эта работа доведена до конца. Даже в самых удачных текстах, таких, как четвертая песнь Слуги, сохраняется двусмысленность в том, что касается роли Яхве. Если человеческое общество многократно представлено в качестве несущего ответственность за гибель жертвы, в других местах сам Бог выступает как главный инициатор преследования: «Но Яхве угодно было поразить Его, и Он предал Его мучению» (53:10). Эта амбивалентность роли Яхве соответствует концепции божества в Ветхом Завете. В профетической литературе эта концепция стремится все более освободиться от насилия, присущего примитивным божествам. Даже когда отмщение приписывается Яхве, множество формулировок указывает на то, что в действительности речь идет о миметическом и взаимном насилии, которое усиливается по мере того, как распадаются старые культурные формы. И все же Ветхий Завет так до конца и не освободится от элемента насилия в концепции божества.

Ж.-М.У.: То есть, по вашему мнению, достижение Ветхого Завета, почти одинаково повлиявшее на все аспекты примитивной религиозности, состоит в том, что мифы вдохновляются идеями, им противоположными, и гем не менее сохраняются. Жертвоприношения критикуются, но продолжают совершаться, закон упрощается, формулируется как любовь к ближнему, но все же сохраняется. И даже если Яхве представляется во все менее жестоких образах, все более доброжелательных, он продолжает быть Богом, сохраняющим за собой право мстить. Остается в силе понятие божественного отмщения.

Р.Ж.: Именно так. Я могу показать, что только евангельские тексты достигают того, что не удалось Ветхому Завету. Эти тексты располагаются на одной линии с иудейской Библией как ее продолжение, представляют собой совершенную форму того, что иудейская Библия оставила незавершенным и что всегда подчеркивалось в традиции христианства. Истинность всего этого обеспечивается истолкованием от лица заместительной жертвы, и она предстает в самих текстах в непосредственно достоверном образе, который при этом неожидан и непривычен для любой традиции, включая христианскую, которая никогда не признавала ключевого значения с антропологической точки зрения того, что я называю заместительной жертвой.

С. Евангельское откровение об учредительном убийстве
1. Проклятие фарисеев

Г.Л.: Как вы думаете показать, что истинность заместительной жертвы находит прямое отражение в евангельских текстах?

Р.Ж.: В Евангелиях от Матфея и от Луки есть блок текстов, который еще недавно называли «Проклятиями книжникам и фарисеям». Отказ от этого названия связан с тем чувством неловкости, которое обычно сопутствует чтению этих фрагментов. Его никак нельзя называть ошибочным в буквальном смысле, но он сужает спектр обвинений, выдвигаемых Иисусом против своих собеседников. Несомненно, они имеются в виду в первую очередь, по внимательное причтение показывает, что с фарисеями вступает в игру нечто несравненно более широкое и даже просто всеобщее. Впрочем, это можно сказать вообще обо всем Евангелии, и всякое частичное толкование текста, даже если оно представляется обоснованным, в конечном счете не препятствует откровению этого более широкого замысла в историческом плане.

Самое ужасное и значимое «проклятие» звучит в конце фрагмента у Матфея и Луки. Вначале процитируем текст Матфея (23:34-36):

Вот, Я посылаю к вам пророков, и мудрых, и книжников; и вы иных убьете и распнете, а иных будете бить в синагогах ваших и гнать из города в город; да придет на вас вся кровь праведная, пролитая на земле; от крови Авеля праведного до крови Захарии, сына Варахиина, которого вы убили между' храмом и жертвенником. Истинно говорю вам, что все сие придет на род сей.

Этот текст дает понять, что убийств было много. Иисус вспоминает лишь о двух: об Авеле, первой подобной жертве, упомянутой в Библии, и о некоем Захарии, последнем убитом, о котором есть упоминание во второй книге Паралипоменон, то есть в Библии в целом - той, которую читал Иисус.

Очевидно, что упоминание о первом и последнем убийстве замещает полный список. Остальные жертвы подразумеваются. Текст носит подытоживающий характер и не может ограничиваться только иудейской религией, поскольку убийство Авеля стоит у истоков всего человечества, у истоков возникновения первого культурного порядка. Каинитская культура - это не иудейская культура. Текст также эксплицитно говорит о «всей крови праведной, пролитой на земле». Поэтому представляется, что такое убийство, прототипом которого было убийство Авеля, не ограничивается рамками одной из мировых религией или одного исторического периода; речь идет об универсальном феномене, последствия которого отягощают не только фарисеев, но и это поколение, то есть всех современников Евангелия, глухих и слепых к той новости, которую оно провозглашает.

Текст Луки аналогичен, но, прежде чем упомянуть об Авеле, он вносит одно важнейшее добавление. Речь идет о «взыскании от рода сего крови всех пророков, пролитой от создания мира, от крови Авеля до крови Захарии, убитого между жертвенником и храмом» (Лк 11:50-51). Греческий текст говорит: άπό καταβολής κόσμου. То же выражение фигурирует у Матфея в цитате из Псалма 78, которую Иисус относит к самому себе:

Отверзу в притчах уста Мои, изреку сокровенное от создания мира (Мф 13:35).

Вульгата всякий раз переводит: a constitutione mundi. Καταβολή может означать основание мира, если оно наступает в результате кризиса насилия, может означать порядок, если он вырастает из беспорядка. У этого термина есть и медицинское значение - приступ болезни, припадок, за которым следует успокоение.

Нельзя забывать, что для еврейской культуры Библия является единственной достоверной этнологической энциклопедией и даже единственной мыслимой. Если смотреть на Библию в целом, Иисус имеет в виду не только фарисеев, но все человечество. Разумеется, прискорбные последствия этого откровения лягут тяжким бременем исключительно на тех, кто сподобился его услышать и отказался понимать его значение, не признал, что оно имеет к ним отношение так же, как и к остальному человечеству. Фарисеи, к которым обращается Иисус, первыми показывают этот дурной пример, но они не последние, и из евангельского текста не следует, что их бесчисленные последователи не подпадают под это проклятие под тем предлогом, что они не относятся к этой группе.

Иисус хорошо знает, что фарисеи лично не убивали пророков, так же как христиане своими руками не распинали Иисуса. Он говорит о фарисеях, что они - сыновья тех, кто убивал (Мф 23:31). Речь идет не о наследственном преемстве, а о духовной и интеллектуальной солидарности, которая выражается, что знаменательно, в акте отвержения, аналогичном отвержению иудаизма христианами. Сыновья думают, что отказываются солидаризироваться с отцами, если проклинают их, то есть если отказываются признать совершенное ими убийство. Но они не понимают, что уже в убийстве пророков речь шла об отвержении насилия. Таким образом, дети остаются в подчинении у той ментальной структуры, которая была порождена учредительным убийством. Они всегда говорят:

Если бы мы были во дни отцов наших, то не были бы сообщниками их в пролитии крови пророков (Мф 23:30).

Парадоксальным образом именно это желание порвать всякий раз обеспечивает преемственность между отцами и сыновьями.

Чтобы понять важность текстов, которые мы только что прочитали в синоптических Евангелиях, необходимо привести фрагмент из Евангелия от Иоанна, который более всего им соответствует:

Почему вы не понимаете речи Моей? Потому что не можете слышать слова Моего. Ваш отец диавол; и вы хотите исполнять похоти отца вашего. Он был человекоубийца от начала и не устоял в истине, ибо нет в нем истины. Когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи. Тогда взяли каменья, чтобы бросить на Него. (Пн 8:43-44; 59).

Здесь главное - это тройное соответствие, которое устанавливается между диавол ом, первоначальным убийством и обманом. Быть сыном диавола значит унаследовать обман. Какой обман? Обман о самом убийстве. Обман есть двойное убийство, поскольку он постоянно заканчивается убийством для того, чтобы прикрыть убийство. Быть сыном диавола - то же, что быть сыном тех, кто убивал своих пророков от создания мира.

Н.А. Даль написал длинное эссе, в котором показывает, что человекоубийственный характер Сатаны - это прикрытая аллюзия на убийство Авеля Каином[84]. Конечно, убийство Авеля в Книге Бытия имеет исключительное значение Но это значение связано с тем, что это было первое учредительное убийство и первый библейский рассказ, который приоткрыл завесу над тайной учредительного убийства и его величайшего значения для человеческого общества. Мы видели, что это убийство представлено нам как начало закона, санкционирующее семикратное возмездие за убийство -начало всякого запрета на убийство внутри каинитского общества, начало его культуры.

Вот почему убийство Авеля имеет исключительное значение и вот почему синоптические Евангелия о нем упоминают. Но было бы пренебрежением к особенности текста Иоанна, если бы мы пытались свести его любой ценой к синоптическим Евангелиям, отнести к определенной исторической фигуре, носившей имя Авеля, или даже только к одной определенной категории жертв, называемых пророками. Говоря, что вначале было убийство, текст Иоанна идет дальше всех остальных в раскрытии учредительного механизма; он устраняет всякую предопределенность, всякую спецификацию, которая могла бы возникнуть при интерпретации мифа. Он идет до конца в толковании библейского текста и наводит на гипотезу об учредительном убийстве.

Ошибка библейских экзегетов в этом вопросе сопоставима с ошибкой этнологов и всех прочих ученых-гуманитариев, которые переходят от мифа к мифу и от института к институту, от означающего к означающему или от означаемого к означаемому, так никогда и не подходя к символической матрице всех этих означающих и означаемых, - к заместительной жертве.

Г.Л.: Это та же ошибка, но слепота библейских экзегетов еще более парадоксальна и тотальна, чем у остальных ученых, поскольку прямо у них перед глазами, в тексте, который они расшифровывают, находится верный герменевтический ключ к любой возможной интерпретации, но они отказываются его использовать; они даже не видят тех возможностей, которые перед ними открываются.

Р.Ж.: Применительно к тексту Иоанна опасность мифического прочтения сохраняется в том случае, если не признавать, что Сатана - это и есть учредительный механизм, принцип всего человеческого сообщества. Все тексты Нового Завета подтверждают такое прочтение, и особенно сцена «искушений Иисуса», где диавол представляется как князь и принцип мира сего, pnnceps hujus mundi. Это не абстрактная метафизическая редукция, полемическая фигура речи или впадение в суеверие, делающее Сатану подлинным противником Иисуса. Сатана идентичен круговому механизму насилия, порабощению людей в тех культурных и философских системах, которые обеспечивают им modus vivendi, связанный с насилием. Вот почему он обещает Иисусу господство в том случае, если тот ему поклонится. Но одновременно он - skandalon, живое препятствие, о которое спотыкаются люди, миметический образец, поскольку он становится соперником и переходит нам дорогу. Мы еще поговорим о skandalon в контексте желания.

Сатана - это имя миметического процесса в целом; вот почему он является источником не только соперничества и беспорядка, но и вообще всякого ложного порядка, в котором живут люди. Поэтому с самого начала случилось убийство; для сатанинского порядка нет другого начала, кроме убийства, а это убийство есть ложь. Люди являются сынами Сатаны, поскольку они - плод этого убийства. Оно не было актом, от последствий которого можно было бы избавиться, не вынеся на свет и не отвергнув его самого; это бездонный кладезь; трансцендентный источник лжи, действующий на все сферы и структуры, созданные по его подобию, при том что правда не может просочиться, а слушатели Иисуса не могут даже услышать Его слово. Из первичного убийства люди всегда выводят все новую ложь, которая не позволяет евангельскому слову проникнуть в их умы. Даже самое эксплицитное откровение остается мертвой буквой.

Ж.-М.У.: Одним словом, вы показываете, что, несмотря на отличие регистра и стиля. Евангелие от Иоанна говорит в точности то же самое, что и синоптические Евангелия. Для большинства современных экзегетов их работа заключается почти исключительно в попытках найти различия между этими текстами. Вы же, напротив, пытаетесь продемонстрировать их точки соприкосновения, поскольку полагаете, что все тексты представляют собой четыре версии изложения одной и той же мысли. И эта мысль непременно останется вне поля нашего зрения, если мы будем интересоваться только расхождениями.

Р.Ж.: Эти расхождения существуют, но они имеют второстепенное значение, к тому же мы их вовсе не игнорируем. В некоторых случаях они позволяют обнаружить некоторые отклонения, тоже незначительные с точки зрения послания в целом, которые они передают.

2. Метафора гробов

Р.Ж.: Теперь перейдем к проклятиям. Они говорят нам о тайной зависимости от учредительного убийства, о парадоксальной преемственности между насилием предыдущих поколений и его разоблачением нынешним поколением. То есть мы видим здесь саму суть того механизма, который занимает нас с самого начала: великая «метафора» евангельского текста проясняется. И это метафора гробов. Гроб служит для воздаяния последних почестей умершему, но также и в первую очередь для сокрытия трупа, его маскировки. Это существенный момент. Сами убийства, в которых принимали участие отцы, походят на гробы, поскольку главным образом в коллективных убийствах, но также и при индивидуальных экзекуциях люди убивают, чтобы обманывать друг друга и самих себя в том, что касается насилия и убийства. Удивительно: нужно убивать и продолжать убивать, чтобы не отдавать себе отчета в том, что ты убиваешь.

Поэтому понятно, на каком основании Иисус обвиняет книжников и фарисеев в том, что они строят гробницы пророкам, которых убили их отцы Не признавать учредительного характера убийства, отрицая участие отцов или осуждая виновных, демонстрируя тем самым свою непричастность, - значит повторять этот учредительный жест, укреплять фундамент, на котором крепится завеса над правдой; мы не хотим знать, что все человечество было основано на мифическом сокрытии собственного насилия, которое всегда проецировалось на очередных жертв. Все культуры, все религии строятся на этом фундаменте и пользуются этим прикрытием так же, как гробницы выстраиваются вокруг умершего и прячут его в себе. Убийство нуждается в гробах, и гробы есть не что иное, как продолжение и повторение убийства. Религия-гробница есть не что иное, как прикрытие собственного основания и своего единственного raison d'etre.

Горе вам, что строите гробницы пророкам, которых избили отцы ваши: сим вы свидетельствуете о делах отцов ваших и соглашаетесь с ними, ибо они избили пророков, а вы строите им гробницы (Лк 11:47-48).

Они убили, а вы строите, вот история всей человеческой культуры, которую Иисус обнаруживает и компрометирует раз и навсегда. Вот почему он может от первого лица цитировать слова Псалма 78: «Отверзу в притчах уста Мои; изреку сокровенное от создания мира» (Мф 13:35).

Если метафора гроба относится к устройству человеческого общества в целом, то она одновременно может быть применена также и к индивидам, воспитанным этим обществом. Взятые по отдельности, фарисеи суть единое целое с той системой, частью которой являются.

Трудно назвать метафорическим использование понятия «гроб» в данном контексте, поскольку он подводит нас к самой сути проблемы. Говоря о мегафоре, мы подразумеваем перенос, а здесь нет никакого метафорического переноса. Напротив, именно гробница стала отправной точкой для всех конститутивных переносов в культуре. Многие светлые умы полагают, что это буквально верно применительно к человеческой истории и в целом; погребальные обряды, как мы говорили, вполне могли быть первыми проявлениями культуры[85]. Именно вокруг первых жертв примирения, именно начиная с первых переносов внутри человеческих групп формировались эти обряды. Вспомним также о жертвенниках, которые имели учредительную функцию в древних городах и всегда были связаны с более или менее прикрытыми историями линчеваний.

Ж. М.У.: Здесь следовало бы повторить то, о чем мы говорили в прошлый раз Об этом следует помнить, чтобы осмыслить одновременно простоту гипотезы и бесконечный спектр областей ее применения. Если бы речь шла просто об одной из многих теорий, ее выводы и взаимосвязи, ею производимые, непременно заинтересовали бы экспертов.

Р.Ж.: Археологические открытия подтверждают библейское свидетельство о том, что во времена Иисуса в Палестине действительно возводили гробницы пророкам. Это очень интересно, и возможно, что подобная практика подсказала «метафору». Поэтому было бы оскорбительным ограничивать область смыслов, выводимых из этого текста и из разных контекстов использования термина «гроб», простым упоминанием об этой практике. Тот факт, что эта метафора применима как к коллективу, так и к отдельному человеку, хорошо показывает, что здесь мы имеем дело далеко не только с намеком на конкретное захоронение, тем более что в следующем фрагменте мы находим куда больше, чем просто высказывание из области «морали»:

Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты (Мф 23:27).

Внутри каждого человека, как и внутри любой религиозной и культурной системы, его формирующей, есть нечто сокрытое, и это не только абстрактный «грех» в духе современной религиозности, не только «комплексы» в психоаналитическом смысле, но всегда и некоторое количество трупов, которые разлагаются и распространяют свое зловоние.

Лука сравнивает фарисеев не просто с гробницами, а именно с гробами, которые закапывают в землю, то есть с их сокрытым, усовершенствованным и продублированным компонентом, если можно так сказать, поскольку гробы не ограничиваются сокрытием смерти - они скрывают самое себя.

Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что вы - как гробы скрытые, над которыми люди ходят и не знают того (Лк 11:44).

Ж.-М.У.: Это дублирование сокрытия запускает процесс культурного различения с момента учредительного убийства. Последнее стремится скрыться за ритуалами, непосредственно связанными с жертвоприношениями, но и сами эти ритуалы оказываются слишком откровенными и потому стремятся скрыться за пост-ритуальными институтами, судебными и политическими, а также за производными формами культуры, которые не оставляют даже тени сомнения в своем происхождении от первичного убийства.

Р.Ж.: Таким образом, здесь речь идет о знании, которое мы уже потеряли, так еще не обретя. Это знание, конечно же, присутствует в великих библейских текстах, и прежде всего у пророков, но религиозные и правовые институты тщательно его скрывают.

Фарисеи, удовлетворенные тем, что сами считают своим религиозным достижением, оказываются слепы к самому главному; и это ослепление людей, которые претендуют на роль духовных вождей:

Горе вам, законникам, что вы взяли ключ разумения; сами не вошли, и входящим воспрепятствовали (Лк 11:52).

Мишель Серр первым указал мне на значение этого упоминания «ключа разумения». Иисус пришел для того, чтобы вернуть его людям. В евангельской перспективе страсти - это в первую очередь следствие откровения, неприемлемого для его слушателей, но также, что даже более существенно, подтверждение действием самого этого откровения. Но чтобы не слушать того, что провозглашал Иисус, его слушатели объединяются и решают от Него избавиться, подтверждая тем самым верность пророческого «проклятия фарисеям».

Чтобы избавиться от назойливой правды о насилии, они прибегают к насилию:

Когда Он говорил им это, книжники и фарисеи начали сильно приступать к Нему, вынуждая у Него ответы на многое, подыскиваясь под Него и стараясь уловить что-нибудь из уст Его, чтобы обвинить Его (Лк 11:53-54).

Человек - это всегда в большей или меньшей степени насильственное отрицание своего насилия. Именно к этому сводится религия, происходящая от человека, в отличие от той, которая исходит от Бога. Чтобы недвусмысленно показать это, Иисус нарушает самый центральный закон человеческого порядка и отменяет его. Те, кто объединился против Иисуса, сделали это для того, чтобы сохранить высокомерную убежденность: «Если бы мы были во дни отцов наших, то не были бы сообщниками их в пролитии крови пророков» (Мф 23:30).

Правда учредительного убийства звучит из уст Иисуса, который связывает современное поведение людей с далеким прошлым, а также с ближайшим будущим, поскольку он возвещает свои страдания и соотносит их со всей человеческой историей. И та же правда об убийстве еще более отчетливо прочерчивается в самих Страстях Иисуса, которые исполняют пророчества и придают им вес. И в конечном счете не столь важно, сколько веков или даже тысячелетий должно будет пройти, прежде чем эта правда сможет прозвучать во весь голос. Слово сохраняется, и оно рано или поздно возымеет действие. Все тайное станет явным.

3. Страсти

Р.Ж.: Иисус представлен нам как невинная жертва коллективного кризиса, который, по крайней мере временно, разрешается в агрессии по отношению к Нему. Все группы и отдельные лица, имевшие отношение к жизни Иисуса и процессу против него, имплицитно или эксплицитно были замешаны в Его убийстве: иерусалимская толпа, иудейские религиозные авторитеты, римские власти и даже ученики: не предав Иисуса и не отрекшись от него открыто, они тем не менее бежали или оставались пассивны.

Следует отметить, что это в точности та же толпа, которая за несколько дней до этого приняла Иисуса с энтузиазмом. Все как один вернулись и стали требовать его смерти, причем с такой настойчивостью, которая хотя бы отчасти выдавала их коллективную иррациональную выучку, поскольку ничего явным образом не могло оправдать этой внезапной смены настроения.

Хотя для принятия единодушного решения об экзекуции Иисуса было необходимо прежде постановление судьи, поскольку все это происходило в обществе, не лишенном правовых институтов, вначале оно было принято толпой; и это сближает распятие не с ритуальным жертвоприношением, а, как и в случае со Слугой Яхве, с тем процессом, который я помещаю у колыбели всех ритуалов и всего религиозного культа. Эта гипотеза звучит как в песнях Слуги, так и в еще более непосредственной форме в четырех евангельских рассказах о Страстях.

Это связано с тем, что она воспроизводит учредительное событие всех обрядов, которое связывает Страсти со всеми обрядами планеты. В них нет ни одного момента, который мы не встретили бы в этих бесчисленных примерах - от публичного осмеяния и гротескного воздаяния почестей до роли случая если не в выборе жертвы, то в том, как поступили с его одеждой: бросили жребий. И наконец, эта экзекуция происходит за стенами святого города, чтобы не осквернить его.

Отмечая эти параллели с прочими ритуалами, некоторые этнологи, одержимые духом непримиримого скептицизма, который при этом, что знаменательно, никоим образом не подрывает основ их веры в историчность евангельских текстов, пытались проследить ритуальные мотивы в действиях некоторых персонажей Страстей. По их убеждению, Иисус должен был служить «козлом отпущения» для легионеров Пилата, которые так праздновали очередные сатурналии. Фрэзер полемизирует с некоторыми немецкими учеными по поводу того, о каком именно ритуале могла идти речь.

В 1898 году П. Вендланд отметил поразительную аналогию между тем, как римские солдаты обращались с Христом, и тем, как другие римские солдаты обращались с лжецарем в Дуросторуме[86]. Автор предполагает, что легионеры надели на Иисуса традиционные украшения царя Сатурна, чтобы посмеяться над его претензиями на божественное царство. В длинном примечании, добавленном во второе издание книги «Золотой ветви», Фрэзер признается, что сам был поражен этим сходством, но не упомянул о нем в первом издании, поскольку не мог дать ему объяснения. Статья Вендланда не была для него удовлетворительной в первую очередь в связи с датировкой: Сатурналии праздновались в декабре, а распятие произошло на Пасху, но также и потому, что ему уже казалось возможным предложить нечто лучшее:

Каково бы ни было сходство между Страстями Христа и тем обращением, которому подвергались ложные цари Сатурналий, Страсти намного больше наводят на мысль о том, чему подвергались ложные цари на сакейских празднествах[87]. Подробнее всех об издевательствах над Христом пишет св. Матфей. Вот что он сообщает: «Тогда отпустил им Варавву, а Иисуса, бив, предал на распятие. Тогда воины правителя, взяв Иисуса в преторию, собрали на Него весь полк и, раздев Его, надели на Него багряницу: и, сплетши венец из терна, возложили Ему на голову и дали Ему в правую руку трость; и, становясь пред Ним на колени, насмехались над Ним, говоря: радуйся, Царь Иудейский! и плевали на Него и, взяв трость, били Его по голове. И когда насмеялись над Ним, сняли с Него багряницу, и одели Его в одежды Его, и повели Его на распятие». Сравните с этим обращение с ложными царями на Сакеях, как его описывает Дион Хрисостом: «Они берут одного из осужденных на смерть и сажают его на царский трон; облачают его в царские одежды и позволяют изображать тирана, пить, предаваться всяким излишествам, пользоваться в эти дни царскими наложницами; никто не мешает ему действовать как им заблагорассудится Но потом с него снимают одежды, подвергают бичеванию и распинают»[88].

Какой бы убедительной эта гипотеза ни казалась с определенной точки зрения, она все же представляется нам неприемлемой с точки зрения лежащей в ее основе концепции евангельского текста. Фрэзер продолжает видеть в нем всего лишь исторический отчет или даже репортаж «с места события». Ему не приходит в голову, что соотношение между обрядами, о которых он говорит, и Евангелиями, может быть чем-то другим, нежели случайным совпадением на уровне события, чем-то куда более существенным с точки зрения религиозного и культурного текста. Как в противном случае можно объяснить поразительное сходство между Сатурналиями и Сакеями с их лжецарем?

Иными словами, мы имеем дело с такого рода предубеждением, которое господствовало в позитивистскую эпоху. Хотя мы отказываемся соглашаться и с противоположным предубеждением, распространенным в наше время, нам все же следует в первую очередь заняться внутренней организацией текста и рассмотреть его вначале вне всяких возможных референций.

Фрэзер почерпнул этот свой тезис из вполне конкретных наблюдений. Он одновременно изобретателен и наивен. Аналогии с религиозными формами никак не ограничиваются теми, которые этнографы приводят, поскольку думают, что могут подобрать для них объяснение, соответствующее их мировоззрению. Такие аналогии распространяются также и на многие другие религиозные феномены, например на Слугу Яхве и на множество других текстов Ветхого Завета, но эти последние были объявлены неприемлемыми по той простой причине, что они авторизованы самими Евангелиями. Их объявляют компиляциями, обслуживающими религиозные интересы, при том что в действительности речь идет о параллелях, аналогичных тем, о которых не боится говорить Фрэзер - считая себя при этом весьма проницательным, - просто потому, что у него под рукой случайно оказывается объяснение, не компрометирующее его позитивизм и не рискующее, как ему представляется, оказаться свидетельством в пользу Евангелий.

Чтобы имел место освящающий перенос, необходимо, чтобы жертва «унаследовала» весь тот объем насилия, от которого была освобождена община. Но поскольку жертва считается действительно виновной, такой перенос не замечается. И благодаря этой ловкой подмене линчеватели могут выразить своей жертве свое восхищение, то есть одновременно приписать ей такие несовместимые свойства, которые и делают ее священной. Чтобы евангельский текст был мифологическим в этом смысле, ему нужно было проигнорировать произвольный и несправедливый характер насилия, направленного на Иисуса. Но очевидно противоположное: Страсти представлены как вопиющее беззаконие. Как все важные события, это подкрепляется цитатой из Ветхого Завета применительно к Иисусу: «Возненавидели Меня напрасно». Текст не только не берет на себя ответственность за коллективное насилие, но и возлагает ее на подлинно ответственных или, прибегая к формулировке из «проклятий фарисеям», возвращает им их собственное насилие. «Истинно говорю вам, что все сие придет на род сей» (Мф 23:36).

Г.Л.: Вы убедительно демонстрируете, что это слово не имеет ничего общего с архаическими проклятиями, имеющими целью призвать на проклинаемого отмщение грозных богов. Здесь происходит обратное. Это полная «деконструкция» всей примитивной системы, обнаруживающая учредительный механизм и оставляющая людей без защиты жертвоприношения, делающая их жертвами старого миметического разброда, который примет на сей раз уже типично христианскую и современную форму; каждый будет пытаться свалить ответственность за преследования и беззаконие на своего соседа, как только начнет догадываться об их универсальной роли, но еще не будет способен признать свою долю вины.

Р.Ж.: Словесное откровение об учредительном убийстве необходимо тесно связывать с откровением в действии, с повторением этого убийства но отношению к открывающему, чье послание никто не хочет слушать. В евангельской перспективе откровение в слове немедленно влечет за собой коллективное насильственное «затыкание рта», которое реализуется в конкретной форме коллективного убийства, по-своему воспроизводящего учредительный механизм и подтверждающего самим этим фактом важность того слова, которое оно пытается заглушить. Откровение нераздельно связано с насильственной оппозицией любому откровению, поскольку предметом его в первую очередь является само это насилие как обман и источник всякого обмана.

4. Мученичество Стефана

Р.Ж.: Процесс, ведущий от проклятий непосредственно к Страстям, в сконцентрированном виде представлен в захватывающем тексте, который нельзя назвать sensu stncto евангельским, но который предельно близок по крайней мере к одной из редакций Евангелия, в которой фигурируют «проклятия», - к версии Луки. Речь идет о Деяниях Апостолов, которые, как мы знаем, принадлежат перу самого Луки.

Текст, на основании которого я собираюсь реконструировать целое, состоящее из «проклятий» и Страстей, прибегает к столь эксплицитным выражениям, что в нем можно усмотреть подлинную интерпретацию евангельского текста. Речь идет о проповеди Стефана и о том, что за ней последовало. Эта проповедь, произнесенная перед Синедрионом, настолько не понравилась слушателям, что побудила их немедленно убить ее произнесшего.

Последними словами Стефана, ставшими последней каплей и вызвавшими взрыв агрессии у слушателей, было простое повторение проклятий фарисеям. Только к убийствам, перечисленным Иисусом, прибавилось, разумеется, убийство самого Иисуса, которое к этому времени уже было совершено и которое лучше всяких слов выразило суть учредительного убийства.

Стефан говорит о единстве между пророчества ми и их исполнением и о причинно-следственной связи между откровением, компрометирующим насильственное основание, и тем новым насилием, которое изгоняет это откровение ради возвращения к тому же основанию, к его новому утверждению.

«Жестоковыйные! Люди с необрезанным сердцем и ушами! вы всегда противитесь Духу Святому, как отцы ваши, так и вы. Кого из пророков не гнали отцы ваши? Они убили предвозвестивших пришествие Праведника, Которого предателями и убийцами сделались ныне вы, - вы, которые приняли закон при служении Ангелов и не сохранили».

Слушая сие, они рвались сердцами своими и скрежетали на него зубами. Стефан же, будучи исполнен Духа Святого, воззрев на небо, увидел славу Божию и Иисуса, стоящего одесную Бога, и сказал: «Вот, вижу небеса отверстые и Сына Человеческого, стоящего одесную Бога». Но они, закричав громким голосом, затыкали уши свои, и единодушно устремились на него, и, выведя за город, стали побивать его камнями (Деян 7:51-58).

Слова, обвиняющие в насилии его истинных виновников, настолько невыносимы, что следует окончательно заткнуть рот говорящему их, но пока он еще в состоянии говорить, они затыкают свои уши. Разве можно сомневаться, что его убили в знак отвержения невыносимого знания, которое, что интересно, является знанием о самом убийстве. Здесь с исключительной прямотой воспроизводится весь процесс евангельского откровения и распятия.

Стоит отметить способ экзекуции Стефана - забрасывание камнями, - который у иудеев, как и у других народов, применялся к самым нечистым людям, к самым страшным преступникам - иудейский аналог греческой анафемы.

Как во всех формах жертвоприношения, здесь речь идет прежде всего о воспроизводстве учредительного убийства, о повторении его благостных последствий: в данном случае об удалении опасности, в которую кощунник ввергает общину (ср. Втор 17:7).

Повторение этого убийства - опасное действие, которое может повлечь за собой кризис, которого пытались избежать. Первая мера, предупреждающая распространение насилия, заключается в ритуальном запрете на его осуществление внутри общины. Вот почему забрасывание камнями Стефана так же, как и распятие, происходило за стенами Иерусалима.

Но этого первого предупредительного действия недостаточно. Осторожность требует воздержания от всяческих контактов с жертвой, поскольку она является нечистой. Как связать эту первую необходимость со второй, более насущной - с максимально точным повторением первичного убийства? Точное повторение требует единодушного участия общины, или по крайней мере всех присутствующих. Это единодушное участие эксплицитно прописано в книге Второзакония (17:7). Как можно забросать жертву камнями, чтобы при этом никто не запятнал себя контактом с ней? Ясно, что именно для разрешения этой дилеммы был избран метод забрасывания камнями. Как и во всех других способах экзекуции на расстоянии - современный расстрел или сбрасывание с обрыва всем миром, как в случае Тикарау, заместительного бога в мифе тикопиа, - забрасывания камнями достаточно, чтобы соблюсти оба ритуальных требования.

Единственным участником этого действия, которого текст называет по имени, был Савл из Тарса, будущий Павел. И только он один, как кажется, не бросал камни, но текст недвусмысленно говорит нам о том, что он был идейным центром этого убийства. «Савл же одобрял убиение его». То есть его присутствие не нарушает единодушия. Текст уточняет, что убийцы набросились на Стефана все как один. Эта деталь могла бы быть чисто технической, если бы речь здесь не шла исключительно о ритуале. Именно спонтанность создает но отношению к Стефану то единодушие, которое в ритуале носит обязательный и сознательный характер.

Молниеносность этого действия, тот факт, что при этом не были соблюдены все обряды, предписанные Второзаконием, привели многих комментаторов к выводу, что эта экзекуция была не вполне законной, что ее скорее можно считать линчеванием. Вот что, например, пишет по этому поводу Йоханнес Мунк в своем издании Деяний Апостолов:

Было ли это судилище перед Синедрионом и последующее забивание камнями реальным процессом и законно произведенной экзекуцией? Мы не знаем Импровизированный и эмоциональный характер этих событий, как они были описаны, может указывать на их нелегальный характер, на линчевание[89].

Мунк сравнивает последние слова Стефана с «искрой, которая провоцирует взрыв» (a spark that starts an explosion, p. 70). Знаменательно, что мы здесь можем иметь дело со своего рода ритуализированной экзекуцией и с неудержимым порывом коллективного гнева. Чтобы эта двойная характеристика была возможна, необходимо, чтобы ритуальный характер экзекуции соответствовал формам, принятым при спонтанной экзекуции. Если ритуальный жест может быть некоторым образом деритуализирован и стать спонтанным, не меняя при этом своих форм, можно предположить, что метаморфоза уже имела место в другом смысле; законная форма экзекуции есть не что иное, как ритуализация спонтанного насилия Внимательное рассмотрение сцены мученичества Стефана необходимо приводит нас к гипотезе учредительного убийства.

Сцена из Деяний Апостолов - это явное повторение, которое подчеркивает связь между «проклятиями» и Страстями И тем, чем эта сцена является для евангельских текстов, которые мы комментировали выше, сами эти тексты являются для Страстей. Стефан -первый из тех, о ком вспоминают «проклятия». Мы уже цитировали Матфея (23:34-35), теперь же обратимся к тексту Луки, который тоже говорит, что это мученичество несет в себе функцию свидетельства. Умирал той же смертью, что Иисус, и по тем же причинам, мученики множат свидетельства об учредительном убийстве:

Потому и премудрость Божия сказала: пошлю к ним пророков и Апостолов, и из них одних убьют, а других изгонят, да взыщется от рода сего кровь всех пророков, пролитая от создания мира (Лк 11:49-50).

Этот текст не следует интерпретировать дословно. Он не говорит о том, что единственными невинными жертвами являются исповедники веры в том догматическом и богословском смысле, который в них вкладывает историческое христианство. Нужно понимать, что уже нет такой жертвы, несправедливое преследование которой не открылось бы во всей своей красе, поскольку никакая сакрализация больше невозможна. Никакая мифологическая продукция не может приукрасить преследование. Евангелия делают всякую «мифологизацию» невозможной, поскольку, вскрывая ее, они препятствуют работе учредительного механизма. Вот почему в нашем евангельском мире у нас становится все меньше мифов в прямом смысле слова и все больше текстов о преследованиях.

5. Заместительный текст

Ж.-М.У.: Если я вас правильно понимаю, процесс непризнания, который выявляется в этом тексте, должен воспроизводиться еще и в ограничительных интерпретациях, которые всегда были, а кроме того, разумеется, в таких, которые ограничивают применение текста его непосредственными адресатами.

Подобное прочтение нельзя считать лишенным значения. Оно воспроизводит в различных исторических и идеологических, но структурно неизменных обстоятельствах насильственный перенос на заместительную жертву, тот перенос, который осуществлялся, начиная с зари существования человека. Поэтому такое прочтение не является случайным или невинным. Оно превращает универсальное откровение об учредительном убийстве в полемическое разоблачение иудейской религии. Чтобы не признать себя адресатом этого послания, лучше сказать, что оно относится только к иудеям.

Р.Ж.: Такая ограничительная интерпретация - единственный способ бегства, который остается у мышления, сохраняющего верность «христианству», но твердо намеревающегося в очередной раз отстраниться от насилия ценой неизбежного нового насилия, жертвой которого не может не стать новый козел отпущения - иудей. По сути, воспроизводится то, в чем Иисус обвиняет фарисеев, но, утверждая приверженность Иисусу, это нельзя делать очевидным образом ему наперекор: в очередной раз подтверждается истинность и универсальность процесса, явленного в тексте, суть которого в перенесении его на последнюю доступную жертву. На сей раз христиане говорят: если бы мы жили во времена наших иудейских отцов, мы бы не участвовали в пролитии крови Иисуса. Если люди, к которым обращается Иисус и которые не слышат Его, дополняют меру своих отцов, то христиане, считающие себя вправе обличать этих людей, чтобы самим избежать проклятия, дополняют эту уже дополненную меру. При этом они апеллируют к тексту, который выявляет процесс непризнания, и именно это непризнание сами повторяют. Они тоже сосредоточиваются на тексте и оказываются разоблаченными этим текстом. Единственная возможность еще более утвердиться в своей слепоте - это отвергнуть, как поступают сегодня, не только процесс, выявленный текстом и парадоксальным образом повторяющийся в его тени, но и сам текст, признав его ответственным за насилие, совершающееся от его имени, обвинив его в том, что до сих пор старые формы насилия переносятся на новых жертв. В наши дни христиане склонны отвергать этот текст или по крайней мере не принимать его во внимание, скрывать его как нечто постыдное. Остается последняя уловка, последняя жертва - сам текст, который приковывают к своей обычной искаженной интерпретации и влекут на судилище общественного мнения. По высшей иронии этот евангельский текст осуждается именем милосердия. Глядя на то, во что в современном мире превращается эта доброжелательность, приходится с прискорбием констатировать, что с текстом не так уж просто бороться.

Нет никакого противоречия между избранностью еврейского народа, подтвержденной Евангелиями, и такими текстами, как «проклятия». Если бы на земле существовала какая-нибудь религиозная или культурная форма, к которой бы не относились обвинения, адресованные фарисеям, включая те формы, которые апеллируют к Иисусу, Евангелия не были бы правдой о человеческой культуре. Чтобы Евангелия могли обладать универсальным значением, которое христиане с удовлетворением признают, но при этом не могут четко сформулировать - и неспроста, - необходимо, чтобы на земле не было ничего выше иудейской религии и фарисейской секты. Эта абсолютная репрезентативность тесно связана с избранностью иудеев, от которой не отказывается Новый Завет.

Также нет противоречия между откровением о насилии в библейских текстах и тем почитанием, которым Новый Завет удостаивает Ветхий. В книгах Бытия и Исхода, как мы видели раньше, все более отчетливо проявляется факт учредительного насилия в его порождающей функции по отношению к мифическим смыслам. То есть, библейское и пророческое вдохновение в буквальном смысле освобождается от мифа, чтобы обнаружить его истинность. Вместо того чтобы как всегда возложить на жертву ответственность за коллективное убийство, это вдохновение совершает нечто обратное: возвращается к мифическому переносу, пытаясь его прекратить и переместить ответственность за насилие на его истинных виновников - членов общины, тем самым готовя путь к полному и окончательному откровению.

Ж.-М.У.: Чтобы осознать, что Евангелия действительно выявляют это насилие, следует сначала понять, что это насилие производит мифические смыслы. Теперь я понимаю, почему вы решили поместить нашу первую дискуссию об иудео-христианстве в конце фундаментальной антропологии. Вы хотите показать, что мы уже в состоянии подойти к истине обо всех нехристианских религиях, следуя по чисто гипотетическому и научному пути. Только эта гипотеза может удовлетворить исследователя-антрополога, причем в полной мере.

Р.Ж.: Я думаю, что мы указываем направление, но остается еще много работы.

Ж.-М.У.: Возможно, вы правы, но самое главное уже сделано, совпадения настолько точны, многочисленны и совершенны, что сомнениям больше нет места. Нужно было сперва увидеть эти данные, чтобы затем перейти к Евангелию и показать, что наш тезис в полной мере в нем присутствует, причем настолько эксплицитно, насколько можно только желать, поскольку он всегда сначала формулируется в какой-то теоретической форме, а затем реализуется в действии, и именно в этом двойном виде всегда присутствует в евангельском тексте. В этом есть действительно что-то исключительное.

Р.Ж.: То, что вы говорите, мне представляется верным, поскольку сама логика рассуждения побудила меня написать «Насилие и священное» именно так, как я его написал. Я осознаю несовершенство этой книги, равно как и несовершенство всего того, что мы здесь говорим.

Тезис о заместительном убийстве не имеет в себе ничего от литературной или субъективной экстраполяции; мне кажется, я это достаточно убедительно показал на антропологических текстах. Вот почему я не слушаю тех, кто обвиняет меня в высокомерии и претенциозности, но пытаюсь укрепить и усовершенствовать свою презентацию как системное целое, делая ее способной касаться всех без исключения культурологических тем. В «Насилии и священном» я не говорил о христианском тексте, поскольку там было достаточно только упомянуть его, чтобы у читателей сложилось впечатление, будто я занимаюсь апологетикой, причем исключительно ханжеской. Кстати, именно этот упрек мне постоянно делают по поводу и без повода. В наши дни само собой разумеется, что любой дискурс более или менее откровенно преследует идеологические или религиозные задачи. И самая очевидная из них - это, разумеется, интерес к евангельскому тексту, настаивание на его важности для нашей цивилизации.

В действительности, в «Насилии и священном» я только нерешительно представляю свой собственный интеллектуальный путь, который привел меня в конце концов к иудео-христианскому Писанию, но спустя долгое время после того, как я осознал важность механизма жертвоприношения. Этот путь долго оставался настолько враждебным к иудео-христианскому тексту, насколько этого требовала модернистская ортодоксия. Я решил, что лучший способ убедить читателя заключается в том, чтобы честно говорить о собственном опыте и представить его последовательные этапы в отдельных работах, посвятив одну из них священному насилию, а другую - иудео-христианству.

Г.Л.: Практика показала, что вы ошибались. Некоторые читатели надеются найти в вашей работе вселенский иезуитский заговор, а другие, что забавно, упрекают вас в том, что вы были недостаточно смелы, что не отважились занять честную позицию по отношению к христианскому тексту, что дали ему новое «гуманистическое» прочтение в стиле пресного «прогрессизма», который нас окружает.

Р.Ж.: Из всех упреков этот последний кажется мне самым странным. Недоразумения неизбежны и несомненно предсказуемы. То, что они меня еще удивляют, доказывает, что мы по-прежнему остаемся наивными. Они делают исключительно ценной подлинную коммуникацию, когда она становится возможной. И это один из чувствительных моментов, без которых продолжение нашей работы было бы едва ли возможно.

Г.Л.: Ваша работа следует в направлении, которое противоречит не только некоторым, но буквально всем направлениям современной мысли, как христианским, так и антихристианским, как прогрессистским, так и реакционным. И при этом обвинение в склонности к сенсациям является очевидным абсурдом, поскольку в большинстве вопросов вы приходите к выводам, куда более конкретным и полным нюансов, нежели все псевдоэкстремисты наших дней, служащие подпорками друг для друга. Но труднее всего «стерпеть» то, что вы нам только что показали, - эксплицитное присутствие в самом центре Евангелия известной гипотезы, которую мы уже так долго пытались обосновать, не прибегая к ссылкам на евангельский текст.

Р.Ж.: Мне кажется, это означает, что все наши философские рассуждения и «науки о человеке», которые все больше отгораживались от иудео-христиапского Писания на протяжении столетий так называемого Нового времени и которые сегодня выглядят куда более далекими от него, нежели от мифов оджибве и тикопиа (и в некотором смысле это правда), при этом являются тем пространством, которое не только не отдаляется от иудео-христианских текстов, представляющихся этим наукам презренными и мерзкими, но в действительности приближается к этим текстам неким кружным путем, который до сих пор ему самому непонятен.

Если вернуться к нашей отправной точке, отталкиваясь от наших последних утверждений, нам уже не будет казаться, будто мы читаем Евангелия в свете этнологического и современного откровения, которое нам казалось первичным. Необходимо обратить эту последовательность; первичен грандиозный рывок иудео-христианства. Все, что может появиться в этнографии, появляется в свете продолжающегося откровения, той огромной исторической работы, которая позволяет нам постепенно улавливать смысл текстов, говорящих эксплицитно, но продолжающих оставаться загадкой для таких людей, как мы, которые имеют глаза, но не видят, имеют уши, но не слышат.

Следуя все более многочисленным и точным аналогиям, этнологические исследования на протяжении веков стараются показать, что христианство представляет собой всего лишь одну из многих религий. Его претензия на абсолютную исключительность основывается всего лишь на иррациональной приверженности христиан к своей религии, в которой они воспитывались волей случая. На первый взгляд может показаться, что открытие механизма производства религии, то есть коллективного переноса насилия на жертву, которая вначале презирается, а затем освящается, кладет последний и самый тяжелый камень на попытку «демистификации», на линии продолжения которой, несомненно, располагается данная интерпретация. Но к этому открытию нас подталкивает не только очередная аналогия, но источник всех аналогий, который располагается у основания мифов, скрывается за их инфраструктурой и, в конце концов, проявляется, на сей раз совершенно откровенно, в рассказе о Страстях.

Вследствие неслыханного поворота событий тексты более чем двухтысячелетней давности, которые сначала были предметом слепого почитания, а сегодня с презрением отвергаются, оказываются единственно способными довести до конца все, что было хорошего и истинного в ан]тихристианских исследованиях Модерна, а именно - желания, еще бессильного, навсегда разрушить сакрализацию насилия. Эти тексты привносят в исследование то, чего ему недоставало, чтобы дать радикально социологическую интерпретацию всем историческим формам трансценденции, и в один миг помешают собственную трансцендентность в место, недоступное для критики, поскольку именно из него и исходит любая критика.

Кроме того, Евангелия непрестанно провозглашают этот переворот в истолковании. После изложения притчи о виноградарях, которые объединились, чтобы изгнать посланников хозяина, а затем убить его сына, чтобы оставаться единственными собственниками виноградника, Христос предлагает своим слушателям разрешить ветхозаветную экзегетическую проблему;

Но Он, взглянув на них, сказал; что значит сие написанное; камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла? (Лк 20; 17).

Это цитата из Псалма 117[90]. Всегда считалось, что на этот вопрос можно дать только «мистический» ответ, который не будет звучать серьезно с точки зрения практического знания. В этом плане, как и во многих других, антирелигиозность находится в полном согласии с современной религиозностью.

Если все человеческие религии и в конечном счете всю человеческую культуру свести к притче о виноградарях-убийцах, то есть к коллективному изгнанию жертв, и если этот фундамент будет оставаться основополагающим в той мере, в какой он будет оставаться непроявленным, то станет ясно, что только те тексты, в которых этот фундамент проявляется, не будут на нем основаны и окажутся подлинным откровением. Поэтому фраза из Псалма 117 имеет исключительную эпистемологическою ценность; она требует такой интерпретации, которую Христос с иронией ожидает услышать, прекрасно сознавая, что только Он сам может ее дать, позволив себя изгнать и став самим этим краеугольным камнем, чтобы показать, что этот камень всегда существовал, но был незаметен для глаз; теперь же он открывается, чтобы больше не быть фундаментом, вернее, чтобы послужить фундаментом для чего-то радикально иного.

Таким образом, экзегетическая проблема, сформулированная Христом, не может быть разрешена иначе, как только через признание за этой фразой формулы возвращения к невидимой и очевидной вере. Претерпевая предельное насилие, Христос открывает и искореняет структурную матрицу всякой религии, даже если для поверхностной критики Евангелие предстает как новый производитель этой же самой матрицы.

Текст предупреждает нас о том, что с нами происходит, и это выходит за рамки законов обычной текстуальности, а потому мы этого даже не замечаем, как не замечали и слушатели Христа. Если такова динамика текста, претензии христианства на то, чтобы из уст Христа звучало вселенское откровение, куда более обоснованны, чем это могут себе представить сами его защитники, которые постоянно примешивают к христианской апологетике элементы обычной сакрализации, тем самым подпадая под законы обычной текстуальности и заново нивелируя подлинную основу, отчетливо прописанную в Писании; они снова в последнем и парадоксальном акте отвергают тот самый камень, которым является Христос, и по-прежнему не видят, что этот самый камень тайным образом продолжает исполнять свои функции.

Если вы прочтете комментарии к подобным притчам, написанные и христианами, и так называемыми «научными» экзегетами, вы поразитесь всеобщей неспособности распознать те признаки, которые для нас уже стали настолько очевидными, что мы воздерживаемся от повторения приведших к ним рассуждений.

Экзегеты понимают, разумеется, что Христос идентифицирует себя с камнем, отвергнутым строителями, но они не видят поразительного антропологического резонанса, вызываемого этой фразой, и той причины, по которой она присутствует уже в Ветхом Завете.

Вместо того чтобы читать мифы в свете Евангелий, мы всегда читали Евангелия в свете мифов. С точки зрения той великой демистификации, которая была произведена Евангелиями, все наши демистификации всего лишь слабые пробы и, возможно, хитроумные препятствия, мешающие нашему духу принять евангельское откровение. Но эти препятствия уже не могут не служить потенциальным стимулом к неуклонному, пусть пока и сокрытому, распространению самого этого откровения.

ГЛАВА ВТОРАЯ Интерпретация евангельского текста, основанная не на механизме жертвоприношения

А. Христос и жертвоприношение

Р.Ж.: Евангелия всегда говорят о жертвоприношениях лишь для того, чтобы показать их ненужность и бессмысленность. Фарисейскому обрядоверию Иисус противопоставляет одну фразу из Осии: «Пойдите, научитесь, что значит: милости хочу, а не жертвы. Ибо Я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию» (Мф 9:13).

Следующий за этим фрагмент не просто является нравственным предписанием; он одновременно отменяет культ жертвы и выявляет логику его действия:

Итак, если ты принесешь дар твой к жертвеннику и там вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой пред жертвенником, и пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой (Мф 5:23-24).

Г.Л.: Но разве распятие все же не является жертвоприношением Христа?

Р.Ж.: В Евангелиях нет ничего, что говорило бы о жертвенном характере смерти Иисуса, как бы мы ни понимали значения таких слов, как жертвоприношение, искупление, замещение и т.д. В Евангелиях смерть Иисуса ни разу не обозначается как жертвоприношение. Цитаты, которые используют для оправдания концепции.

Страстей как жертвы, могут и должны интерпретироваться вне этого понятия.

Страсти представлены в Евангелиях как акт, несущий спасение человечеству, по отнюдь не как жертвоприношение.

Если вы действительно следовали за мной по тому пути, которым мы прошли до этого момента, вы должны понять, почему с нашей точки зрения следует раскритиковать эту интерпретацию Страстей как жертвы и показать, что она есть самое парадоксальное и колоссальное недоразумение в истории, которое при этом яснее всего выявляет радикальную неспособность человечества понять собственное насилие, даже когда оно ставится ему на вид самым явным образом.

Из всех ниспровержений, которые мы делали по ходу наших размышлений, это - не самое значительное. Оно всего лишь логически вытекает из той антропологической позиции, которую мы заняли. В действительности именно отмена жертвоприношений Евангелиями постулирует эту позицию, которая, выявляя аутентичный и исконный смысл текста, высвобождает гипотезу о заместительной жертве и распространяет ее на сферу наук о человеке.

Разумеется, я здесь говорю не о своем собственном пути, который был проложен в обратной последовательности, но о чем-то более широком, частью чего следует считать весь тот интеллектуальный опыт, который мы можем приобрести. Благодаря истолкованию Страстей как жертвы на протяжении пятнадцати или двадцати столетий могло существовать то, что мы называем христианством, то есть культура, построенная как и все остальные, по крайней мере, до определенного момента, на мифологических формах, произведенных учредительным механизмом. Парадоксальным образом при такой интерпретации сам христианский текст служит основанием для этого. Непонимание текста эксплицитным образом выявляет учредительный механизм, на который люди опираются, чтобы снова производить культурные формы, связанные с жертвоприношениями, и создавать такое общество, которое самим фактом этого непонимания располагает себя в одном ряду со всеми человеческими культурами, отражая ту картину мира в свете жертвоприношения, которой как раз и противостоит Евангелие[91].

Ж.-М.У.: Любая подобная интерпретация несовместима с этим откровением об учредительном убийстве, которое вы обнаружили в Евангелии. Эта актуализация учредительного убийства делает совершенно немыслимым любой компромисс между Евангелием и жертвоприношением и любой концепцией, которая превращала бы смерть Иисуса в жертву; подобная концепция в очередной раз скрывала бы от нас истинное значение Страстей и ту функцию, которую Евангелия с ними связывают: подорвать основание жертвоприношений, навсегда воспрепятствовать воспроизводству учредительного механизма, отрезав ему пути к отступлению, прописав его в Евангелиях и выставив его на свет как механизм жертвоприношения.

Г.Л.: Я прекрасно вижу необходимость в интерпретации, в которой не будет места для жертвы, но на первом же этапе такая интерпретация сталкивается со значительными препятствиями - от искупительного характера смерти Иисуса и вплоть до концепции карающего божества, без которой, как представляется, невозможно толковать такие сюжеты, как истории апокалипсиса. На все, что вы здесь скажете, вам будут отвечать известными словами, которые Евангелия не преминули вложить в уста Иисуса: «Не мир пришел Я принести, но меч». Вам скажут, что христианский текст представляет собой очевидный источник разногласий и раздоров.

Р.Ж.: Ничто из этого не кажется несовместимым с предлагаемой мною нежертвенной интерпретацией. Думаю, возможно даже показать, что только в свете такого истолкования и объяснимы, в конце концов, и притязание Евангелий на историческую значимость, и все те элементы в них, которые считаются противоречащими «евангельскому духу». И опять же о той интерпретации, которая начинает здесь вырисовываться, мы будем судить по результатам. Отказываясь определять Страсти как жертвоприношение, мы приходим к более прямой, более простой, более ясной и единственно последовательной их интерпретации, которая позволяет объединить все темы Евангелия в одно непротиворечивое целое. Вопреки тому, что обычно думают, мы увидим, что нет никакого противоречия между буквой и духом; чтобы коснуться духа, достаточно по-настоящему отдаться тексту, читать его в простоте, ничего не добавляя и не убавляя.

В. Невозможность жертвенной интерпретации

Р.Ж.: Необходимо констатировать, что в прямых евангельских свидетельствах о Боге нет ничего, что бы давало основание для того постулата, к которому неизбежно приводит интерпретация в жертвенном ключе из Послания к Евреям. Средневековое богословие придало совершенную форму этому постулату, который заключается в том, что Бог Отец потребовал искупительной жертвы. Все попытки объяснить этот жертвенный «пакт» приводят к абсурдным выводам: Богу нужно было отстоять свою честь, скомпрометированную грехами человечества, и т.д. Но Бог требует не просто новой жертвы, а самой дорогой и ценной для него -собственного Сына. Нет сомнений, что этот постулат более, чем что-либо другое, поспособствовал дискредитации христианства в глазах людей доброй воли в современном мире. Если для средневековой ментальности это еще было приемлемо, то сегодня никак нет, и этот постулат являет собой камень преткновения par excellence для всего мира, протестующего против жертвоприношений, и справедливо, даже если сам этот протест не свободен от жертвенных элементов, которые до сих пор никому не удалось искоренить.

Если обратиться к тем фрагментам, которые напрямую говорят об Отце, мы без труда удостоверимся, что в них нет ничего, что позволяло бы приписать божеству малейшее насилие. Наоборот, нам представлен Бог, чуждый всякого насилия. Самые важные из этих фрагментов синоптических Евангелий формально отрицают концепцию мести и воздаяния, следы которых возвращают к Ветхому Завету. Даже не приводя самых однозначных цитат, говорящих о Боге как любви, из Евангелия от Иоанна и прежде всего из посланий, приписываемых тому же автору, можно смело утверждать, что в этом вопросе Евангелия завершают начатое Ветхим Заветом. Вот на мой взгляд один из важнейших текстов, говорящих о том, что Бог чужд всякого отмщения и, следовательно, желает, чтобы люди отказались от ненависти.

Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас (Мф 5:4.4-44).

К этому тексту следовало бы присовокупить и те, которые отрицают ответственность Бога за болезни, немощи, катастрофы, в которых страдают невинные люди, и самое главное, - за конфликты. Никакой бог не может быть за это ответственен; эта стародавняя неосознанная практика приписывания божеству ответственности за все то зло, которое случается с людьми, здесь полностью отвергается. Евангелия отнимают у божества самую главную функцию, которая была за ним закреплена в примитивных религиях, - способность сосредоточивать в себе все то, с чем люди не могут справиться в своих взаимоотношениях с миром, и прежде всего - друг с другом.

Поскольку этой функции больше не существует, Евангелия могут приступить к утверждению своего рода практического атеизма. Те, кто выступает против концепции жертвоприношения, иногда ссылаются на этот фрагмент, пытаясь обвинить евангельский текст в том, что он предлагает ветхозаветную концепцию божества, которая при пристальном рассмотрении является наиболее отдаленной и абстрактной: старик Яхве достаточно интересуется людьми, чтобы воспламеняться на них гневом за их грехи. Но в том фрагменте, который я вам только что привел, Бог, напротив, представляется совершенно невозмутимым.

На самом деле в евангельской интерпретации мы имеем дело не с безразличным Богом, а с таким, который хочет, чтобы люди его узнали, но не может быть ими узнан до тех пор, пока они не отдадут ему то, что им предложил Иисус. Это составляет квинтэссенцию проповеди Иисуса, тысячи раз им повторенную: примирение без задних мыслей и без посредничества жертвы, как мы видели выше, такое примирение, которое позволило бы Богу впервые в человеческой истории открыться таким, каков он есть. Гармония в отношениях между людьми больше не требует кровных жертвоприношений, абсурдных россказней о боге-насильнике и всех тех мифологических культурных наслоений, без которых до сих пор людям не удавалось обойтись.

Г.Л.: Мы видим, почему жертвы и все то, чего требует жертвенная ментальность, представляют собой непреодолимое препятствие для откровения такого божества. Между этим божеством, лишенным всякой связи с жертвоприношением, которое, по вашим словам, нам представлено в евангельском тексте, и теми божествами, которые требовали жертвоприношений, такая же радикальная несовместимость, как между религиозными формами восприятия жизни и современным атеизмом.

Р.Ж.: На мой взгляд, эта несовместимость носит еще более радикальный характер, поскольку современный атеизм, как мы уже указывали, неспособен вскрыть сущность механизма жертвоприношения; его беспочвенный скептицизм по отношению ко всякой религии представляет собой новый способ сохранения этого механизма в тени ради будущего повторения. И напротив, в случае евангельского текста эксплицитное откровение общего для всех религий жертвенного основания дается нам благодаря божеству ненасилия и без него немыслимо. В этом откровении божество ненасилия, Отец Иисуса, играет главную роль. Вот что означает тесная связь между Отцом и Сыном, их общая природа и та многократно повторенная Иоанном идея, что Иисус - единственный путь к Отцу, что он и Отец - одно; он не только Путь, но и Истина, и Жизнь. Вот почему видящие Иисуса видят самого Отца.

Ж.-М.У.: Чтобы оправдать интерпретацию, основанную на жертвоприношении,, о которой нет ни слова в Евангелиях, нам придется постулировать, что между Отцом и Сыном существует некий тайный заговор с целью совершения такого жертвоприношения. По неясным для нас причинам Отец потребовал бы от Сына пожертвовать собой, а Сын по неясным для нас причинам послушался бы этого распоряжения, достойного ацтекских богов. Иными словами, речь шла бы о тайном соглашении о вещах, на которых лежит печать насилия, что возможно в наши дни, например, между лидерами сверхдержав, которые вынуждены приходить к соглашению друг с другом за спиной своих народов.

Р.Ж.: Именно эта невероятная и не выдерживающая критики идея о некоем пакте прямо оспаривается текстом из Евангелия от Иоанна, решающее значение которого не станет отрицать ни один христианин:

Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает господин его; но Я назвал вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца Моего (Ин 15:15).

Ж.-М.У.: Либо здесь мы имеем дело с домостроительством спасения, не основанным на жертвоприношении, первым и единственным, когда-либо существовавшим среди людей, либо этим текстом по-прежнему руководит логика жертвоприношения, и все, что вы говорили по поводу этого евангельского текста, оказывается ложью. Абсолютная оригинальность этого текста была бы одной только видимостью.

Как во многих других случаях, здесь все будет зависеть от вашей способности показать нам, что предлагаемая вами интерпретация, не связанная с жертвоприношением, превосходит свою противоположность, которую постоянно предлагают как церкви, так и антицеркви. Вот где ставки становятся головокружительными; представление доказательств будет совершаться в той точке, которую вы сами объявляете поистине определяющей для всего сказанного ранее. Если тот радикальный переворот, который вы производите в антропологии, следует логике эволюции самого евангельского текста, лишающего смысла интерпретацию в ключе жертвоприношения, которая до сих пор мешала Евангелию радикально действовать в нашей жизни или по крайней мере проявлять себя в полную силу, то необходимо, чтобы интерпретация, не связанная с жертвоприношением, радикальным образом повлияла на все прочие интерпретации.

Мы уже располагаем блестящими свидетельствами этого превосходства; ваше прочтение проклятий фарисеям и других текстов показывает, что заместительная жертва - это, собственно говоря, не «интерпретация». Не вы интерпретируете, а сам текст. Теперь нужно показать, что все прочие темы организуются и проясняются через призму учредительного убийства и что их совокупность представляет собой результат не основанного на жертвоприношении развития ветхозаветной динамики.

С. Апокалипсис и притчи

Ж.-М.У.: Здесь, как кажется, мы сталкиваемся с непреодолимой трудностью в силу сходства между теми темами, которые вы сейчас разбираете, и структурой всех великих мифов о насилии. Что делать с этой универсальной угрозой, которую представляет апокалиптическая тема? Как не видеть в этом регрессию в сторону представления о карающем Боге? Как примирить эту угрозу с примиряющими и жизнеутверждающими аспектами евангельского текста, с проповедью Царства Божьего? Это противоречие настолько тягостно для ума, что на протяжении всего XIX века такие люди, как Ренан, стремились различать два Евангелия: первоначальную проповедь достаточно произвольно постулированного «исторического» Иисуса и искаженную, сфальсифицированную версию этой проповеди, которую произвело богословие, движимое сильными, но банальными амбициями по отношению к церковному господству, и прототипом здесь выступал, разумеется, апостол Павел. Разве вам не следует обратиться к такой интерпретации, то есть к имплицитному или эксплицитному разделению евангельского текста на две неравные доли: на «хороший» гуманистический текст, оппонирующий жертвоприношениям, с одной стороны, и «плохой» богословский текст, их поддерживающий, с другой. Разве вам не следует исключить этот плохой текст из Евангелия, освобождая его от всех классических практик жертвоприношения?

Р.Ж.: Вовсе нет. Я вам покажу, что все это без труда интегрируется внутри такой интерпретации, которая не оставляет места для жертвоприношения[92].

Самое главное - увидеть, что апокалиптическое насилие, проповеданное Евангелиями, не имеет божественного основания. Это насилие в Евангелиях всегда приписывается людям и никогда -Богу. Только тот факт, что апокалиптические черты и образы были заимствованы из Ветхого Завета, заставляет читателя думать, что мы по-прежнему имеем дело с древним божественным гневом.

Эти образы остаются уместными, поскольку описывают миметический и жертвенный кризис. В Евангелиях речь идет о кризисе с той же структурой, но на сей раз божество больше не вмешивается в события ни для прекращения насилия, ни для его совершения. То есть речь идет о длительном процессе разложения «земного града», о хаотическом столкновении растерянных людей друг с другом.

Все ссылки на Ветхий Завет предваряются словом как, выявляющим метафорический характер этого заимствования из мифологии:

И как было во дни Ноя, так будет и во дни Сына Человеческого: ели, пили, женились, выходили замуж, до того дня, как вошел Ной в ковчег, и пришел потоп и погубил всех. Так же, как было и во дни Лота: ели, пили, покупали, продавали, садили, строили; но в день, в который Лот вышел из Содома. Пролился с неба дождь огненный и серный и истребил всех; так будет и в тот день, когда Сын Человеческий явится (Лк 17:26).

Здесь не просто речь идет об эксплицитном сравнении; единственной целью было показать, что происходящее с людьми не носит сверхъестественного характера. Посреди самых необычных феноменов будут преобладать забота о насущном, апатия и безразличие. В последние дни, говорят нам, «любовь во многих охладеет». Вследствие этого повсюду восторжествует борьба двойников; этот конфликт примет планетарный характер:

Также услышите о войнах и о военных слухах. Смотрите, не ужасайтесь, ибо надлежит всему тому быть, но это еще не конец; ибо восстанет народ на народ, и царство на царство; и будут глады, моры и землетрясения по местам (Мф 24:6-7).

Г.Л.: То есть апокалиптическое насилие в Евангелиях всегда приписывается людям и никогда - Богу. Если комментаторы в этом не сомневаются, то это потому, что они читают тексты в свете ветхозаветной апокалиптики, где божество оказывается замешанным в насилии, но при этом мера его участия четко определена, поскольку в этих текстах описывается миметический кризис.

Р.Ж.: Никто не задается вопросом, воспринимаются ли эти тексты в евангельском духе, для которого они полностью теряют свой сакральный характер. Современного читателя это не интересует. Называют ли они себя верующими или неверующими, они остаются верными средневековой интерпретации, которая всему возвращает сакральность. Первые делают это потому, что сохраняют концепцию карающего Бога, который сам положит конец гнусностям падшего человечества; вторые - потому, что разоблачение концепции первых интересует их больше, нежели критика самого текста по существу, и им даже не приходит в голову, что этот текст, который они постоянно высмеивают, так и не разобрав, может обнаружить в себе дух, весьма отличный от духа жертвенного христианства.

Ж.-М.У.: Но ведь вы не станете отрицать, что в некоторых текстах Иисус принимает на свой счет древнее разрушительное насилие со стороны Яхве. У меня перед глазами притча о злых виноградарях в версии Луки, которую вы только что комментировали. Кратко ее резюмирую:

Сдав виноградник в аренду виноградарям, хозяин уехал в дальние земли. Для получения полагающейся платы он отправляет разных посыльных, пророков, которых хватают и изгоняют, так что они возвращаются с пустыми руками. Наконец он высылает своего сына, наследника, которого виноградари убивают. Иисус спрашивает своих слушателей: что сделает хозяин виноградника? И сам же отвечает: расправится с неверными арендаторами и поставит на их место других (см. Лк 20:15-16; Мк 12:9).

Р.Ж.: Расхождения между текстом Матфея и версиями Марка и Луки обычно считаются незначительными, но с нашей точки зрения оказываются весьма существенными. Здесь Иисус задает тот же вопрос, что и у Марка, но на сей раз отвечает не он, а сами слушатели.

Итак, когда придет хозяин виноградника, что сделает он с этими виноградарями? Говорят Ему: злодеев сих предаст злой смерти, а виноградник отдаст другим виноградарям, которые будут отдавать ему плоды во времена свои (Мф 21:40-41).

Иисус не приписывает насилие Богу; он предоставляет слушателям сделать вывод исходя не из Его представлений, а из своих собственных, в которых предполагается существование божественного насилия. Мне кажется, что текст Матфея следует считать предпочтительным. Иисус не случайно возлагает на своих глухих и слепых слушателей ответственность за окончательный вывод, который всегда остается одним и тем же, но только в устах его слушателей, узников собственных сакральных представлений, имеет отношение к божеству. Отказ редактора Евангелия от Матфея вставлять в уста Иисуса слова, которые делали бы Бога способным к насилию, весьма точно отражает исключительность Евангелия по сравнению с текстами Ветхого Завета.

У Марка и Луки сохраняется форма вопросов и ответов, но в пей уже нет никакой необходимости, поскольку Иисус сам задает вопросы и отвечает на них. Здесь, как нам кажется, мы имеем дело просто с фигурой речи.

Сравнение с более сложным и более значительным текстом Матфея показывает, что речь должна идти совсем о другом. Редакторы Марка и Луки или переписчики этих фрагментов явным образом упростили текст, более усложненная и значительная форма которого сохранилась у Матфея. Сохраняется форма вопросов и ответов, но она уже не соответствует первоначальной интенции, которая состояла в том, чтобы слушатели взяли на себя ответственность за насильственное разрешение конфликта.

Поскольку эта интенция у Марка и Луки не реализовалась, они убрали из диалога элемент, который казался им незначительным, но при анализе оказывается исключительно Важным.

Вообще вызывает восхищение та верность, с которой редакторы передавали столь непривычную для них и просто шокирующую евангельскую мысль. И все же на основании проанализированных примеров можно сказать, что то в одной, то в другой версии возникают незначительные сбои.

Эти первые сбои нарастали и умножались благодаря бесчисленным христианским и нехристианским комментаторам. Потомки в своих тенденциях возвращения к ветхозаветной сакрализации всегда обращались к этим текстам, возможно потому, что они казались им наиболее «характерным» выражением того религиозного духа, который был им близок. Такой, к примеру, была обычная концепция апокалипсиса, во многом почерпнутая из книги Откровения Иоанна - текста, несомненно, менее показательного с точки зрения евангельского духа, нежели апокалиптические фрагменты в самих Евангелиях (Мф 24; Мк 13; Лк 17:22-37; 21:5-37).

Та интенция, которую я приписываю притче о неверных виноградарях в версии Матфея, несомненно не является чуждой духу Евангелия. Чтобы убедиться в этом, достаточно отметить, что она весьма эксплицитно возвращается в другом месте, на сей раз в притче о талантах.

Слуга, который ограничивается тем, что закапывает свой талант в землю вместо того, чтобы позволить ему приносить плоды, рисует также вполне отталкивающий образ своего хозяина. В нем он видит требовательного господина, который жнет там, где не сеял. И то, что происходит в конце притчи с этим слугой, в целом отвечает его ожиданиям, тому представлению о хозяине, которое сложилось у него в голове, но не потому, что хозяин действительно таков, как полагает этот человек, - в этом текст Луки наиболее убедителен, - но потому, что люди сами определяют свою судьбу, и чем больше они очаровываются миметическим препятствием, тем меньше они способны его преодолеть (Лк 19:11-27).

Отнимая у этого злого слуги тот единственный талант, который ему был дан вначале, хозяин не говорит: «я действительно таков, как ты думаешь», но говорит: «раз ты видел во мне того, что жнет там, где не сеял, и т.д., почему же ты не умножил тот талант, который я тебе дал?» Притча не принимает на свой счет верование з Бога отмщения даже там, где это верование представляется обоснованным; насилие всегда совершается при помощи чисто человеческих механизмов. «Злой слуга, я осуждаю тебя твоими же собственными словами».

Именно в этом состоит главный урок, который мы можем почерпнуть из нашего анализа. Идея божественного насилия не находит себе места в евангельском откровении. Но это не единственный урок. С некоторого времени наши интерпретации обратились к таким текстам, которые называются притчами. И эти притчи представляются нам исключительно как метафоры, не достигающие высот евангельской истины, но доступные для понимания большей части слушателей (Мф 13:10-23).

Евангельский текст пытается дать определение этой недостаточности притч по сравнению с посланием Иисуса (в связи с притчей о сеятеле); до этого не доходит, но мы можем догадаться, в чем заключается эта недостаточность. Суть ее в возвращении к концепции божественного насилия и к вере в возмездие.

Чтобы привлечь внимание слушателей, Иисус должен говорить до некоторой степени на их языке, принимать во внимание еще не искорененные предрассудки. Тот образ Бога, который у них сложился, не позволяет им воспринять истину иначе, как только в оболочке мифа, и именно это делает Иисус в двух притчах, которые мы только что цитировали: он показывает игру насилия, которая обращается против людей, и оставляет за слушателями сакрализующую интерпретацию этой игры. Но предостережение действует, поскольку эта игра насилия реальна, и в самих недрах сакрализующей иллюзии оно оказывается предельно корректным.

D. Силы и власти

Г.Л.: Трудно себе представить, чтобы великие апокалиптические картины не содержали в себе сверхъестественных элементов.

Р.Ж.: Безусловно, в них затрагивались темы космического масштаба; они касаются всей планеты; разрушаются сами основы человеческого существования, но эту игру организовал не какой-то божественный режиссер; как раз полное отсутствие Бога до суда придает этому тексту особый фантастический холодящий привкус, человечество оторвано от якоря подобно водам потопа:

И будут знамения в солнце и луне и звездах, а на земле уныние народов и недоумение; и море восшумит и возмутится; люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на вселенную, ибо силы небесные поколеблются (Лк 21:25-26).

Отрывок, который я вам только что привел, может создавать иллюзию, потому что в нем упоминаются «силы небесные». Тот факт, что эти силы поколебались, показывает, что здесь не может идти речи об истинном божестве, которое непоколебимо. Силы небесные не имеют ничего общего ни с Иисусом, ни с его Отцом. И именно они доминировали и управляли людьми от начала мира. Если сопоставить этот фрагмент с другими текстами Евангелий и посланий Павла, можно констатировать, что эти земные силы получают самые разные имена; они могут быть представлены и как силы человеческие, и как силы демонические или сатанинские, и как силы ангельские. Когда Павел утверждает, что еврейский Закон был дан не самим Богом, а одним из его ангелов, он имеет в виду, что этот Закон по-прежнему подчинен этим силам, которые иногда отчетливо представляются как посредники между Богом и людьми. Если судить по тому, каким образом в разные исторические периоды до и после явления Иисуса они участвуют в земных делах, эти «силы небесные» предстают либо как созидательные силы, поддерживающие порядок и не дающие людям разрушить самих себя, пока они ожидают истинного Бога, либо, напротив, как помеха и покров, препятствующие полноте откровения.

Та интерпретация, которую я здесь привожу в кратком изложении, достаточно широко принята, а для более полного ознакомления с этим вопросом я отсылаю вас к великолепному комментарию Маркуса Барта на Послание к Ефесянам.[93]

Г.Л.: Вопрос о силах имеет первостепенное значение. В вашем представлении, как я понимаю, единство этих сил коренится в учредительном убийстве, и необходимо сопоставить тексты, говорящие нам о нем, с текстами Иоанна о Сатане, человекоубийце от начала, то есть о том, что человеческий мир укоренен в событии учредительного убийства.

Р.Ж.: Именно так я и думаю. Евангелия неустанно возвещают нам о том, что Христос восторжествует над этими силами, то есть, иными словами, что Он их десакрализует, но Евангелия и Новый Завет в целом датируются первым и вторым веками нашей эры, то есть принадлежат эпохе, в которую эта работа по десакрализации была еще далека от своего завершения. Вот почему редакторы Евангелий, описывая эти силы, не могут не прибегнуть к выражениям, символизирующим насилие, даже при том что они проповедуют полное и окончательное их разрушение - процесс, наследниками которого мы являемся и который позволяет нам сегодня исследовать механизм работы этих сил.

Евангелия говорят нам, что именно этим силам Иисус объявил решающую войну. И именно тогда, когда они чувствуют себя победителями, когда Слово, открывающее и обличающее их убийственную и насильственную сущность, умолкло на кресте, через новое убийство и новое насилие, которое в очередной раз якобы ознаменовалось победой, эти силы были окончательно разгромлены. И именно тогда секрет их действия, который до сих пор никому не был ведом, был разглашен евангельским текстом.

Современная мысль видит в этом только игру воображения, мнимый реванш, своего рода сублимацию поражения христианства, которая была совершена учениками Иисуса. Она никогда не подозревала, что здесь может идти речь об абсолютном прототипе интеллектуальных механизмов, которые самой ей очень интересны и которые, как ей кажется, она открыла самостоятельно, без какой-либо посторонней помощи, прежде всего без той помощи, которая могла бы исходить из евангельского текста. Знание и незнание - нам кажется, что мы обладаем монополией в этом вопросе, в то время как на самом деле самые сильные наши мысли в данной области почерпнуты из евангельской Вести; возможно, методом проб и ошибок, который скоро перестанет казаться единственно возможным, они и обнаружат механизм учредительного убийства и незнания о нем, буквально преодоленного евангельским откровением.

Павел разрабатывает доктрину блестящей победы, которая еще сокрыта, которая выглядит как поражение Иисуса, - доктрину действенности креста, не имеющей ничего общего с жертвоприношением. Затем эта доктрина была совершенно задавлена жертвенной интерпретацией, и в тех редких случаях, когда комментаторы отдавали себе в этом отчет, они обвиняли ее в привнесении магических элементов, делающих ее подозрительной для христианской ортодоксии, чем объясняется ее неубедительность.

Вот один из тех удивительных парадоксов, которых немало возникает в нашем анализе. В действительности эта доктрина Павла о действенности креста имеет колоссальное значение; с ее помощью мы приходим к подтверждению нашего тезиса о том, что крест стал откровением учредительного механизма, - интерпретации, которую неизбежно затемняет жертвенная интерпретация. Можно показать, что эта доктрина у Павла играет значительно более важную роль, чем все те, которые у него же могут, строго говоря, привести к интерпретации креста в ключе жертвоприношения. Только потом в Послании к Евреям и других текстах, им вдохновленных или следующих аналогичным путем, на сей раз вспять, восторжествует идея жертвоприношения, от которой христианское богословие до сих пор не может освободиться.

Самый откровенный текст по данному вопросу - это Кол 2:14-15. Христос, пишет Павел,

истребив учением бывшее о нас рукописание, которое было против нас, взял его от среды и пригвоздил ко кресту; отняв силы у начальств и властей, властно подверг их позору, восторжествовав над ними Собою.

Рукописание, которое было против нас, - это человеческая культура, жуткое отражение нашего насилия. Оно содержит свидетельство против нас, о котором мы даже не догадываемся. И именно это невежество удерживает начальства и власти на их престолах. Преодолевая это невежество, крест победил силы, осмеял их, показал ничтожность механизма сакрализации. Крест получает свою разрушительную действенность из того факта, что все, что не следует ему, есть зло. Чтобы Павел мог говорить так, как он говорит, необходимо, чтобы действие сил этого мира было тем же, что и действие распятия. Ведь именно это действие, записанное в евангельском тексте, демистифицировано Христом и навсегда лишено для человеческого духа структурирующей силы.

Некоторые греческие экзегеты высоко ценили эту Павлову теорию распятия. Для Оригена, как и для Павла, до Христа человечество находилось иод гнетом злых сил. Языческие идолы и священное уподоблялись демонам, по-прежнему господствующим среди народов. Христос является в мир, чтобы объявить битву этим «силам» и «властям». Даже само его рождение было дурным предзнаменованием для этих сил, пытающихся управлять человеческими обществами:

Когда родился Иисус, [...] силы поколебались, их магия утратила силу, их деяния были нивелированы[94].

Ориген неустанно возвращается к «зрелищности» Послания к Колоссянам и к делу креста, которое «пленяет само пленение» (Комм, на Ин VI, 56-57).

Очевидно, разумность этого и других аналогичных текстов заставила Данте «Божественной комедии» показать Сатану пригвожденным ко кресту - образ, кажущийся странным и даже кощунственным всем тем, кто сохраняет классическое представление о распятии как жертвоприношении.

Подтверждение тезиса, что механизм неведения раз и навсегда уничтожается в распятии «рукописанием», текстом, свидетельствовавшим против нас, мы находим и в других фрагментах посланий апостола Павла, в которых силы просчитались, проиграли в соперничестве с божественной премудростью, «которой никто из властей века сего не познал; ибо если бы познали, то не распяли бы Господа славы» (1 Кор 2:8).

В очередной раз проигрывая учредительный механизм против самого Иисуса, раскрывшего секрет их силы, учредительное убийство, власти этого мира надеялись навсегда заглушить Слово Истины; они намеревались в очередной раз победить при помощи того метода, который всегда выручал их в прошлом. Но они не поняли, что, несмотря на временное согласие, к которому присоединились даже самые верные ученики, в Евангелиях была записана не обычная мифологическая ложь, ложь всех религий планеты, а некая структурная матрица. Ученики опомнились и оживили память об этом событии не в мифической форме, которая должна была восторжествовать, но в такой форме, которая выявила невинность замученного праведника, исключая сакрализацию жертвы как виновной, ответственной за чисто человеческие беспорядки, закончившиеся вместе с ее гибелью. Вот каким образом «силы» были обмануты, и, если бы это пришлось повторить, Иисус больше не был бы распят...

К тому же смерть Иисуса не имела никаких последствий с мирской точки зрения. Взяв на себя это убийство, первосвященник не добился своей цели - принесения в жертву одного ради того, чтобы весь народ не погиб (см. Ин 11:50).

В Евангелии от Луки тем не менее такое обращение с Иисусом не было лишено определенных последствий, на которые надеялись наиболее прозорливые из убийц:

Но Ирод со своими воинами, уничижив Его и насмеявшись над Ним, оде и Его в светлую одежду и отослал обратно к Пилату. И сделались в тот день Пилат и Ирод друзьями между собою, ибо прежде были во вражде друг с другом (Лк 23:11-12).

Ж.-М.У.: Можно сказать, что этой подробностью евангельский текст показывает нам, что осознает, какого рода последствия имеет такого рода событие, к которому следует добавить и распятие, но что здесь можно говорить лишь о незначительном и кратковременном эффекте, тогда как главного, примиряющего и упорядочивающего, эффекта за этими событиями не последовало.

Если бы здесь снова шла речь о священном насилии, распятие возымело бы некое социальное действие. Но Христос непрестанно повторяет нам, что это не так; наоборот, распятие должно поколебать всякое социальное, религиозное и даже семейное устройство. Христос не «угрожает» кому бы то ни было, а всегда только говорит о последствиях этого переворота. Боги насилия утратили ценность; машина испорчена, изгнание больше не работает. Убийцы Христа трудились напрасно или, вернее, плодотворно в том смысле, что они помогли ему вписать объективную правду о насилии в евангельский текст, и эта правда, даже если она не признается и высмеивается, будет постепенно прокладывать себе дорогу, производить разрушение подобно сильнодействующему яду.

Р.Ж.: Тема христианского апокалипсиса - это человеческий, а не божественный ужас, и он грозит восторжествовать среди людей тем более явно, чем больше они станут освобождаться от своих священных страшилок, которые наши гуманисты надеялись развеять и в которых обвиняли иудео-христианство. Ну вот мы наконец освободились. Мы знаем, что мы одни, без этого небесного деда с розгами, сующегося в наши мелкие делишки. Теперь следует смотреть не столько назад, сколько вперед, нужно показывать, на что способен человек. Слово апокалипсиса решительно говорит об абсолютной ответственности человека в истории: вы хотели, чтобы дом ваш был оставлен пустым? - что ж, он оставлен пустым[95].

Евангелия демистифицировали божественное наказание; оно существует теперь только в мифическом воображении, которому сохраняет поразительную верность современный скептицизм. Возмущение современных людей обращено курьезным образом именно к этому несуществующему аспекту, поскольку это та черта, которая придает им уверенности. До тех пор пока насилие кажется божественным, оно, по существу, никого не пугает либо потому, что ведет к спасению, либо потому, что кажется несуществующим. Ветхозаветная убежденность в конечном благе насилия зиждется на самом учредительном механизме, на благотворные последствия которого человек втайне рассчитывает именно потому, что этот механизм до конца не был разоблачен. В Евангелиях эта благость насилия исчезает. Если на сей раз угроза действительно пугает, то это потому, что от нее нет средства в том измерении, в котором она находится, и нет никакой возможности от нее спастись; она перестала быть «божественной».

При отсутствии учредительного механизма принцип насилия, господствующий у людей, удивительным образом усиливает свое действие по мере того, как погружается в агонию. Чтобы это понять, достаточно припомнить парадоксальный характер всего того, что относится к миметизму и насилию. Насилие не может быть средством против самого себя, разве только при посредничестве механизма жертвоприношения, а этот механизм запускается лишь в неистовом пароксизме «кризиса». То есть насилие надломленное, утратившее свое жало и находящееся в упадке, парадоксальным образом ужасней насилия незатронутого. Такое насилие, несомненно, будет умножать свои жертвы, как это было в эпоху пророков, при тщетных попытках всего человечества оживить его примиряющие и жертвенные свойства.

Е. Проповедь царства

Г.Л.: Но разве в список последствий коллективного насилия не следует включить столь немаловажный аспект, как воссоединение учеников вокруг воскресшего и обожествленного Иисуса? Разве здесь мы не имеем дело с чем-то аналогичным тому, что встречается в других религиях?

Р.Ж.: Я хочу доказать, что ответ на этот важнейший вопрос должен быть отрицательным. Но, прежде чем до этого дойти, я завершу свои комментарии к апокалиптическим темам в нежертвенной перспективе и добавлю к ним еще одну важную тему - Царства Божьего, - которая впервые логически проявляется в связи с распятием и апокалипсисом.

Для критиков Евангелия в течение двух последних веков связка этих двух тем, апокалипсиса и так называемой проповеди «Царства Божьего», представляла неразрешимую проблему. В середине XIX века акцент ставили на царстве; либеральная мысль вслед за Ренаном фабриковала образ Иисуса как гуманиста и социалиста. Она умаляла значение апокалиптической темы. Альберт Швейцер в своем знаменитом эссе показывает суетность этих попыток и вновь делает акцент на апокалиптической теме, которую объявляет более или менее непостижимой для нас, чуждой нашим реалиям[96]. И это в начале XX века!

В первой части проповеди Иисуса тон был совершенно иным, там не было и намека на апокалиптическое провозвестие. Единственной темой было примирение между людьми, то есть Царство Божье, в которое все приглашены.

Ж.-М.У.: Мы уже определили Царство Божье, когда говорили об отношении Евангелий к иудейскому закону. Царство Божье -это любовь, замещающая запреты и обряды, весь аппарат религий жертвоприношения.

Р.Ж.: Перечитав еще раз Нагорную проповедь, мы увидим, что смысл и значение Царства Божьего там полностью проясняются. Речь всегда идет о примирении с врагами, о прекращении миметического кризиса путем отказа всех людей от насилия. Помимо коллективного изгнания, примиряющего в силу своего единодушия, только безусловный и, если нужно, односторонний отказ от насилия может положить конец отношениям двойников. Царство Божье - это полное и окончательное устранение мести и преследования в отношениях между людьми.

Иисус вводит все это в повседневную жизнь как обязанность, обязанность абсолютную, безусловную и не ищущую взаимности:

Вы слышали, что сказано: око за око и зуб за зуб. А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую; и кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду (Мф 5:88-40).

Современные интерпретаторы хорошо видят, что в Царстве Божьем это приводит к отказу людей от насилия, но, поскольку они имеют о нем ложное представ пение, они не могут понять, почему Иисус предлагает такие радикальные средства. Люди представляют себе насилие либо как своего рода паразита, которого легко можно вытравить, либо, наоборот, как неизгладимое свойство человеческой природы, инстинкт или фатум, с которым бессмысленно бороться.

Для Евангелий все обстоит иначе. Иисус приглашает всех людей посвятить себя делу освобождения от насилия, Он видит его истинную природу, видит те иллюзии, которые оно производит, способы его распространения и все те его закономерности, которые мы тысячу раз видели по мере наших исследований.

Насилие - это рабство; оно навязывает человеку ложный образ не только божества, но и всех вещей. Вот почему это закрытое царство. Убежать от насилия означает убежать из этого царства, чтобы проникнуть в другое, о котором большинство людей даже не подозревает, в царство любви, которое одновременно есть царство истинного Бога, Отца Иисуса, о котором узники насилия не имеют ни малейшего понятия.

Чтобы выйти из круга насилия, нужно отказаться от идеи возмездия, то есть следует отказаться от такого поведения, которое всегда казалось естественным и законным. Например, нам кажется справедливым отвечать на добрые дела добрыми, а на злые - злыми, но именно это делали все человеческие общества на нашей планете, и результаты этого нам известны... Люди думают, что для бегства от насилия им достаточно отказаться от всякой инициативы насилия, но поскольку никто никогда не думает, что выступает инициатором насилия, и поскольку всякое насилие носит миметический характер и заканчивается или думает, что заканчивается, первым актом насилия, отправляющим к его отправной точке, то этот отказ есть только видимость и не может ничего изменить радикально. Насилие всегда воспринимает себя как законное наказание. Поэтому нужно отказаться от этого права на наказание и даже на то, что во многих случаях выглядит как законная защита. Поскольку насилие миметично и никто никогда не чувствует себя ответственным за его первый взрыв, только полный и безусловный отказ от него может привести к желаемым результатам:

И если делаете добро тем, которые вам делают добро, какая вам за то благодарность? Ибо и грешники то же делают. И если взаймы даете тем, от которых надеетесь получить обратно, какая вам за то благодарность? Ибо и грешники дают взаймы грешникам, чтобы получить обратно столько же. Но вы любите врагов ваших, и благотворите, и взаймы давайте, не ожидая ничего; и будет вам награда великая, и будете сынами Всевышнего; ибо Он благ и к неблагодарным и злым (Лк 6:33).

Если мы будем интерпретировать евангельское учение исходя из собственных наблюдений над насилием, то мы заметим, что оно самым лаконичным и ясным образом говорит человеку, что ему нужно делать, чтобы преодолеть социальную, племенную, национальную, философскую или религиозную замкнутость. Не больше и не меньше. Это учение исключительно реалистично. Оно прекрасно видит, что последует за выходом из «метафизической изоляции», и никогда не позволяет себе ошибок современного фанатизма, отказывающегося признать амбивалентность и универсальность насилия и сваливающего вину то на беспорядок, то на порядок, то на закон, полагая, что для преодоления насилия достаточно насильственно отказаться оттого или другого, либо еще больше подавить в себе индивидуальные импульсы, либо, напротив, освободить их в нелепой надежде, что это освобождение сможет само но себе утвердить мир между людьми.

Эти комментаторы, не знающие насилия в лицо и не осознающие той роли, которую оно играет в жизни человека, либо полагают, будто Евангелия проповедуют своего рода естественную мораль, которую люди, будучи от природы добрыми, признают без всякого груда, если не найдется «злых» людей, которые им в этом помешают, либо думают, что Царство Божье - это своего рода утопия, мечта о совершенстве, выдуманная наивным фантазером, неспособным понять, на что человечество опиралось и всегда будет опираться в своей деятельности.

Никто не видит, что из истинной природы насилия можно логично вывести простое и единственное правило царства. Никто не видит, почему сами по себе непослушание или послушание этому единственному правилу производят два царства, которые не могут сообщаться друг с другом, будучи разделены настоящей бездной. Люди могуч преодолевать эту бездну; для этого достаточно, чтобы все вместе, но при этом каждый самостоятельно, поскольку другие не имеют к этому отношения и не должны оказывать влияние на изменение его позиции, приняли единственное правило Царства Божьего.

Ж.-М.У.: Если следовать вашей логике, то единственный подлинный человеческий сюжет может появиться только из правила царства; за его пределами всегда будет только миметизм и «интердивидуальность». До сих пор сюжетом была только миметическая структура.

Р.Ж.: Совершенно верно... Чтобы достичь понимания Царства Божьего, необходимо понять контекст его проповеди Сами Евангелия стоят на грани пароксизма того кризиса, который Иоанн Креститель определяет как жертвенный и пророческий, принимая на свой счет начало из Второисайи: всякий дол да наполнится, и всякая гора и холм да понизятся, кривизны выпрямятся и неровные пути сделаются гладкими. Это великое и трагическое нивелирование, триумф насилия. Вот почему взаимное признание Иоанна Крестителя и Христа, признак пророческой и мессианской подлинности, в первую очередь связано с отсутствием антагонистической симметрии, с тем простым и чудесным фактом, что ни один из них не впал в безумие насилия.

На протяжении всего периода своего существования пророки всегда обращались к избранному народу в разгар кризиса, предлагая гармонию и любовь вместо симметрично-бесплодного конфликта двойников, вместо того насилия, которое ни одно жертвоприношение не в состоянии остановить. И чем более ситуация становится безнадежной, чем более жутким и абсурдным становится взаимное насилие, тем больше шансов, что это послание будет услышано.

Иисус принес, если разобраться, то же послание, которое было зафиксировано в Евангелии: наступила окончательная эскалация насилия и другого шанса справиться с ним не будет. Все аспекты этой дилеммы представлены с максимальной точностью: жертвенные ресурсы окончательно иссякли, поскольку насилие находится на пороге разоблачения, и потому нет никакой возможности достигнуть компромисса или спастись бегством.

Мы понимаем, почему одно из имен Иисуса - пророк. Иисус -последний и самый великий из пророков, тот, кто объединил в себе и превзошел всех остальных; это пророк последнего и одновременно самого счастливого шанса. С ним произошло легкое и одновременно гигантское смещение в линейной последовательности, ведущей от Ветхого Завета, которое одновременно стало и полным разрывом связей. Полная отмена принципа жертвоприношения, прекращение божественного насилия, истинность всех предшествовавших пророчеств, наконец, эксплицитное выражение требуют полного обращения, духовного преображения, равного которому не было в истории человечества. За этим также следует полное упрощение человеческих отношений, отмена всех ложных противопоставлений двойников, упрощение в том смысле, в каком говорят об упрощении формул в математике.

Выше мы видели, что во всех текстах Ветхого Завета деконструкция мифа, ритуала и Закона по-настоящему невозможна, поскольку в них не совершилось полного откровения учредительного убийства. Вот почему всегда остается неопределенное будущее, к которому должно приводить чисто человеческое разрешение проблемы и примирение перед лицом продолжающегося насилия посредством чисто человеческого и рационального механизма, в котором просвещение людей относительно глупости и бессмысленности симметричного насилия частично будет смешиваться с упованием на новую, подлинно божественную, эпифанию насилия, на «день Господень», который одновременно станет пароксизмом божественного гнева и принесет столь же божественное примирение. Можно сказать, что, несмотря на большой прогресс, который пророки сделали в направлении точного понимания религиозных и культурных структур, Ветхий Завет никогда не достигает совершенной рациональности, которая была бы свободна от упования на это насильственное очищение и отказалась бы от требований, чтобы Бог апокалиптически разрешил проблему, ликвидировал «злых» людей, чтобы обеспечить блаженство для избранных.

Ж.-М.У.: Иными словами, в этом повторении в смягченном варианте очищения и божественного насилия заключается отличие ветхозаветного апокалипсиса от апокалипсиса евангельского. Обращаясь к последнему, все комментаторы автоматически прибегают к ветхозаветным понятиям.

Р.Ж.: Метаморфоза ветхозаветного апокалипсиса, его превращение в евангельский не было простой интеллектуальной операцией; назрел кризис, возник исторический момент, которого раньше не могло быть, момент абсолютного и сознательного выбора между двумя формами взаимности, одновременно предельно близкими и радикально противоположными, момент, когда культурный распад и правда о насилии достигли такой точки созревания, что все должно было погрузиться либо в бесконечно разрушительное насилие, либо в ненасилие Царства Божьего, которое одно только и могло бы теперь сохранить человечество.

В это предельное мгновение риск был велик как никогда, но обращение ума и поведения людей никогда еще не было таким легким делом, поскольку тщета и глупость насилия с его законами еще никогда не были столь очевидны. Предложение царства должно было быть сделано именно в этот определенный момент, явно соответствующий одному очень важному и плохо понятому евангельскому выражению: час Христа. В начале Евангелий, особенно в начале Евангелия от Иоанна, Иисус озабочен тем, чтобы не говорить раньше своего часа, и, разумеется, не пропустить этот час, который больше уже не повторится.

Предложение царства не какая-то формальность; оно соответствует той возможности, которая еще никогда не была столь доступной для иудеев, какими бы, повторюсь, - таково евангельское выражение, - «приготовленными» Ветхим Заветом они ни были, чтобы решиться на великую авантюру царства. Как раз потому, что в этой возможности нет ничего иллюзорного, весть Иисуса - это добрая весть уже сейчас и уже на этой земле. Люди впервые смогли бы избавиться от неведения и непонимания, в которое они были вовлечены с самого начала своей истории Пока остается надежда, что царство сбудется, в его проповеди нет никакой гени и она не сопровождается никакими сомнительными заявлениями.

И сразу делается ясной та чрезвычайная настоятельность, которая характерна для этой первой проповеди Иисуса, настойчивый и даже нетерпеливый тон Его увещеваний. Малейшее колебание означало бы окончательный отказ. Потерянная возможность больше не вернется... Горе тому, кто оглянется назад, горе тому, кто будет наблюдать за соседями и ждать, пока те примут решение следовать за Иисусом.

Ж.-М.У.: В сущности, речь идет не о том, чтобы внести в общество какие-то отдельные изменения, а о том, чтобы превратить дурную всеобщую взаимность, которая никому не идет на пользу, но только вредит всем людям, в благую взаимность, совпадающую с любовью и светом истинного Бога. Когда насилие достигает своей кульминации, а общество находится на грани распада, шансы на победу оказываются максимальными, равно как и опасности - в том случае, если люди не осознают неотложности выбора.

В свете того, о чем вы говорите, сразу становится ясно, почему Царство Божье представлено как вечная реальность, всегда предлагаемая всем людям, и при этом как беспрецедентный исторический шанс. Можно понять, почему Иисус с такой торжественностью говорит о своем часе и пытается добиться от своих непосредственных собеседников осознания своей громадной ответственности, равно как и того исключительного шанса, состоящего для них в том факте, что они жили в этот абсолютно уникальный для человеческой истории час (Ин 2:4; 7:30; 8:20; 12:23-27; 13:1; 17:1).

F. Царство и апокалипсис

Р.Ж.: События, которые следуют за проповедью Царства Божьего, полностью зависят от того, как эту проповедь принимают слушатели Иисуса. Если бы они без колебаний приняли приглашение, то не было бы необходимости в проповеди апокалипсиса и в распятии. Большая часть слушателей отвернулась от Иисуса с равнодушием или враждебностью. Сами ученики спорили о лучших «постах» в том, что они сочли неким новым политикорелигиозным движением, призванным добыть им удобное место под солнцем в рамках иудаизма той эпохи. Впрочем, такой же тип мышления мы обнаруживаем у многочисленных комментаторов в век модерна.

Чем более подтверждается, что это царство терпит неудачу, тем более смутным представляется его будущее. В XIX веке интерпретаторы исторической и психологической школ объясняли это неким поворотом событий, которого Иисус не мог предвидеть и который застал Его врасплох; в таком случае толкование апокалипсиса как призыва к божественному гневу подтверждало бы ложный тезис, будто Иисус или его ученики должны были испытывать ressentiment, мстительное чувство[97], выразившееся в соответствующих речах, едва ли сообразных с теми доброжелательными и человечными интонациями, которые звучали раньше.

Такая интерпретация, по-прежнему преобладающая в большинстве современных комментариев, явно абсурдна; она порождена нашей неспособностью распознать учредительное насилие и ту центральную роль, которую играет неведение о нем в человеческой истории, неведение, которое здесь увековечивается.

Без раскрытия этой роли просто невозможно было бы понять истинную логику текста. Ее замутнение происходит но мере прояснения отрицательной позиции тех индивидуумов, которые могли бы помочь Иисусу в Его миссии, распространяя благотворную заразительность целебной взаимности. Чтобы объяснить эту смену интонации, не нужно обращаться к психологическим мотивам.

У нас уже есть все звенья этой логической цепи, превращающей проповедь царства в проповедь апокалипсиса: если люди отвергают мир, предлагаемый им Иисусом, мир, который не порождается насилием и по этой причине превосходит всякое человеческое разумение[98], то действенность евангельского откровения проявится прежде всего в насилии, в жертвенном и культурном кризисе неслыханного масштаба, так как отныне больше никогда не будет освященной жертвы, которая прекратила бы его действие. Провал проекта царства в евангельской перспективе - это не провал начатого Иисусом предприятия, а неизбежный отказ от легкого и прямого пути, которым было бы принятие всеми людьми тех принципов поведения, которые предложил Иисус: это возврат на окольный путь, которым согласны идти люди, но который проходит через распятие и апокалипсис. В сущности, откровение никоим образом не прекратилось из-за того, что большинство людей судорожно цеплялись за насилие, поскольку это насилие уже стало врагом самому себе и обречено на саморазрушение, царство Сатаны, как никогда разобщенное внутри самого себя, уже не сможет устоять. Единственное различие состоит в том, что, оставаясь верными насилию и принимая его сторону, сами люди, даже если они об этом не задумываются, после того как еще раз различили его, вынуждают откровение пойти по ужасному пути безграничного насилия. На людей, и только на них, ложится ответственность за то трагическое и катастрофическое изменение, которому подвергнется все человечество.

Если Евангелия, и в особенности Евангелие от Матфея, четко делятся на две части, первая из которых посвящена проповеди царства, а вторая - предсказанию апокалипсиса и Страстей, то это потому, что в промежутке между этими двумя частями произошло негативное событие, имевшее ужасные последствия: затухание евангельской проповеди ввиду безразличия и презрения со стороны тех, кому она была непосредственно адресована. Разумеется, эти люди ничем не отличались от всего остального человечества. Но это событие определило характер обеих частей текста, несомненнопротивоположных по своему содержанию и интонации, но при этом совместимых и всегда логически обосновывающих друг друга, а также соединенных той нитью, о которой гуманистическая и историческая критика XIX века не могла даже подозревать. Все иллюзии этой критики и того, что за ней последовало, основаны на незнании этой нити, то есть опять же на неведении об учредительном убийстве и на забвении о нем.

Ж.-М.У.: Поскольку все это происходит в присутствии недвусмысленного откровения об учредительном убийстве, наглядный характер того, о чем вы говорите, делается все более убедительным. Если Страстям справедливо приписываются спасительные свойства, то они должны располагаться в другом измерении, не имеющем ничего общего с тем миром, который строится на насилии, с тем миром, о котором Иисус не молился, поскольку это было бы равнозначно молитве об отмене собственного дела, молитве о том, чтобы Царство Божье не пришло. Когда Иисус говорит: «Мир прейдет, но слова Мои не прейдет», Он хочет сказать не только то, что Его слова пребудут вовеки. Слово Иисуса деструктивно по отношению к миру в том смысле, в каком вы здесь говорите. Мир Ирода и Пилата, мир Каиафы и зелотов не просто не консолидирован, но буквально готов рассыпаться при первом же звучании этого слова. Ибо слово это несет в мир ту единственную истину, услышав которую мир не может не погибнуть, - истину о нем самом.

Иисус пришел не для того, чтобы вновь укрепить вокруг себя бастион насилия, порождаемого священным, не для того, чтобы распоряжаться и руководить, как Моисей, не для того, чтобы собрать вокруг себя людей и выковать себе единство в тигле ритуалов и запретов, а для того, чтобы, напротив, решительно перевернуть эту длинную страницу истории человечества.

Г.Л.: Если Иисуса иногда называют вторым Моисеем, то это потому, что вместе с ним, как и с Моисеем, начался новый решающий этап, но это совсем не то же самое, и во многих отношениях, как вы это показали, миссия Иисуса противоположна миссии Моисея, которая заключалась в судопроизводстве и законодательстве (Лк 12:13-14).

Р.Ж.: Отвержение царства теми, кому оно было предложено, сначала было угрозой только для еврейского общества, которое одно только было удостоено того, чтобы его приготовил Ветхий Завет. Слово «приготовленный» - евангельское и прилагается у Луки к Иоанну Крестителю, в котором подытоживается деятельность всех пророков до Иисуса:

И придет перед Ним Иоанн Креститель в духе и силе Илии, чтобы возвратить сердца отцов детям, и непокорным - образ мыслей праведников, дабы представить Господу народ приготовленный (Лк 1:17).

У этого приготовления есть и другая сторона: оно составляет одно целое с обезразличенным, которое рано или поздно выльется в благую либо дурную взаимность. Иудаизму как религиозной и культурной целостности ближайшее будущее угрожает полным разрушением. Лука в особенности старается различать скорый и собственно иудейский апокалипсис от апокалипсиса всемирного, который начнется «после времен язычников», после того, как Евангелие будет проповедано всему миру и, по всей вероятности, отвергнуто им.

G. Смерть Христа не была жертвоприношением

Р.Ж.: Если мы признаем обоснованность всего предыдущего анализа и попытаемся действительно освободиться от «жертвенной» ментальности, грязные и темные следы которой упрямо таятся в закоулках нашего сознания, то .мы увидим, что теперь у нас есть уже все элементы для того, чтобы понять, что смерть Иисуса не имеет ничего общего с жертвоприношением. Все, что в «нежертвенной» интерпретации оставалось еще не вполне ясным, здесь полностью разъясняется. Мы увидим, что евангельский текст в целом и во всех деталях руководствуется именно этой логикой.

Мы видели, что Иисус непосредственно, хотя и не по своей воле, стал причиной разделений и разногласий, которых не могла не вызвать Его Весть вследствие почти всеобщего непонимания, но столь же очевидно, что вся Его деятельность ориентирована на ненасилие и что более эффективной деятельности нельзя и представить.

Иисус, как я уже сказал, не отвечает за апокалиптический горизонт сначала еврейской, а затем и всей дальнейшей человеческой истории. Для иудейского мира - вследствие превосходства Ветхого Завета над всякой мифологией - точка невозврата уже была достигнута. Закон и Пророки, как мы видели, были подлинными провозвестниками Евангелия, praefiguratio Christi[99], как в Средние века верно говорили, но не умели этого доказать, поскольку не понимали, что Ветхий Завет был первым шагом за пределы системы жертвоприношений, началом постепенного отказа от культурных механизмов. И в тот самый момент, когда события приближаются к своей кульминации - в евангельской перспективе, разумеется (я вообще все рассматриваю только в этой перспективе) - на иудейскую сцену вступает Иисус.

Возврат уже невозможен; циклическая история завершена уже тем фактом, что начинает просматриваться ее внутреннее устройство.

Г.Л.: Это же устройство, как мне кажется, открывается в трудах досократиков, на рассвете того, что вполне можно назвать нашей историей в полном смысле слова, иными словами, в тот момент, когда циклы вечного возвращения - к ним вновь придет Ницше в своем гениальном безумии, - еще до конца не разложившись, откроются будущему, которое до тех пор казалось совершенно непредсказуемым.

Даже если Эмпедокл предлагает нам восхитительный текст, направленный против жертвоприношений, который вы процитировали в «Насилии и священном»[100], то досократики не видят или плохо видят этические последствия того, что они говорят о человеческих взаимоотношениях. Вот почему в западном философском мире они всегда в моде, в то время как пророки - никогда!

Р.Ж.: Вернемся к позиции самого Иисуса. Решение о ненасилии не может означать такого принятия на себя обязательств, которое может быть отменено, своего рода соглашения, в котором одна сторона обязуется исполнять отдельные пункты лишь в том случае, если другая сторона будет поступать так же. Если бы все обстояло так, то начало строительства Царства Божьего оказалось бы всего лишь очередным фарсом в стиле ритуальной мести или образования Объединенных Наций. Несмотря на всеобщее отступничество, Иисус считает себя всегда связанным с собственным обещанием царства. Для Него слово, исходящее от Бога и призывающее не подражать никому, кроме Бога, того Бога, который воздерживается от мщения и посылает солнце и дождь как «добрым», так и «злым» людям в равной мере, это слово сохраняет свое абсолютное значение вплоть до самой Его смерти, и, несомненно, именно это и делает Иисуса воплощением этого Слова. Христос не может оставаться в мире, в котором это Слово либо совсем не упоминается, либо, что еще хуже, осмеивается и обесценивается теми, кто употребляет его всуе, теми, кто притязают на верность Ему, а в действительности неверны. Судьба Иисуса в этом мире не отличается от судьбы божественного Слова. Поэтому Христос и это Слово, повторяю, - одно и то же.

Но Иисус не только остается верен этому Слову любви, но и объясняет людям, что ожидает их, если они не оставят своих прежних путей. Столь высока ставка в этой игре и столь мало остается времени, что это оправдывает крайнюю страстность и даже грубость, с которыми Иисус обращается к тем, кто «имеет уши, но не слышит, имеет глаза, но не видит». Поэтому и возникает дополнительный парадокс поразительнейшей несправедливости, которую мы, однако, можем ожидать, так как знаем, что ничего не остается Иисусу, видящему, что окружающие отказываются Его понимать, кроме как быть обвиненным в неправедном насилии, в использовании оскорбительных слов, в чрезмерной полемичности, в отсутствии уважения к «свободе» Его собеседников.

В процессе, длящемся вот уже много веков, а вернее - с начала человеческой истории, проповедь царства всегда встраивается сначала в иудейскую, а затем и во всемирную историю именно в тот момент, когда шансы на успех особенно велики, следовательно, в тот момент, когда все готово потонуть в безграничном насилии. Иисус ясно видит эту угрозу, но видит и возможность спасения. Поэтому Он чувствует своим долгом предупредить людей; возвещая Царство Божье, сам Иисус всего лишь следует тем принципам, которые Он высказывает. Было бы отсутствием любви к братьям, если бы Он сохранил молчание и предал человеческое общество той судьбе, на которую оно само себя обрекало, не сознавая этого. Если Иисус называет себя Сыном Человеческим, то это в первую очередь связано, как мне кажется, с текстом из Иезекииля, который связывает с неким «сыном человеческим» миссию предупреждения, сопоставимую с той, которую Евангелия сообщают самому Иисусу.

И было ко мне слово Яхве: сын человеческий! Изреки слово к сынам народа твоего и скажи им: если Я на какую либо землю наведу меч, и народ той земли возьмет из среды себя человека и поставит его у себя стражем; и он, увидев меч, идущий на землю, затрубит в трубу и предостережет народ; и если кто будет слушать голос трубы, но не остережет себя, - то, когда меч придет и захватит его, кровь его будет на его голове. Голос трубы он слышал, но не остерег себя, кровь его на нем будет; а кто остерегся, тот спас жизнь свою. Если же страж видел идущий меч и не затрубил в трубу, и народ не был предостережен, - то, когда придет меч и отнимет у кого из них жизнь, сей схвачен будет за грех свой, но кровь его взыщу от руки стража. И тебя, сын человеческий, Я поставил стражем дому Израилеву, и ты будешь слышать из уст Моих слово и вразумлять их от Меня. Когда Я скажу беззаконнику: «беззаконник! Ты смертью умрешь», а ты не будешь ничего говорить, чтобы предостеречь беззаконника от пути его, - то беззаконник тот умрет за грех свой, но кровь его взыщу от руки твоей. Если же ты остерегал беззаконника от пути его, чтобы он обратился от него, но он от пути своего не обратился, - то он умирает за грех свой, а ты спас душу твою. И ты, сын человеческий, скажи дому Израилеву: вы говорите так: «преступления наши и грехи наши на нас, и мы истаеваем в них: как же можем мы жить?» Скажи им: живу Я, говорит Господь Яхве: не хочу смерти грешника, но чтобы грешник обратился от пути своего и жив был. Обратитесь от злых путей ваших; для чего умирать вам, дом Израилев? (Иез 33:1-11).

Иисус не только делает все для того, чтобы предупредить людей и отвратить их от путей, отныне фатальных (ведь такие страшные тексты, как «проклятия фарисеям», суть не что иное, как последние предупреждения о грозящей гибели), но и, как только люди ослушиваются Его и возвращаются к своему обычному состоянию, Он становится для них жертвой; Он не отклоняется от их ударов, посредством которых они бы как раз примирились и вернули бы порядок в свою ритуальную общину, если бы это только было возможно. На всех возможных уровнях Он готов взять на себя всякий риск; Он всегда готов заплатить собой, чтобы уберечь людей от ожидающей их ужасной судьбы.

Мы видели, что отказаться от царства в первую очередь означает отказаться от того знания, которое несет Иисус, знания о насилии и его делах. Это знание в глазах людей, от него отказывающихся, губительно; оно само по себе есть худшее из насилий. Так, видимо, обстоит дело с точки зрения общества, построенного на жертвоприношении. В Иисусе увидели только подрывной и деструктивный элемент, источник порчи, угрозу для общества - то, чем Он действительно становится в условиях, когда Его не понимают и не признают. Его проповедь не может не выглядеть как полностью лишенная уважения к самым святым институциям, как «гибрис» и богохульство, поскольку совершенство любви, непрестанно Им демонстрируемое, Он осмеливается уподоблять самому Богу.

И действительно, проповедь Царства Божьего выявляет насильственный характер даже тех институций, которые кажутся самыми святыми: священнической иерархии, ритуального храмового порядка, даже института семьи.

По логике жертвоприношения те, кто отверг приглашение в царство, должны обратиться именно против Иисуса. Они не могут не увидеть в Нем заклятого врага и нарушителя того культурного порядка, который они тщетно пытаются восстановить.

Иными словами, Иисус предоставляет насилию самую совершенную жертву, какую только можно себе вообразить, такую жертву, которую со всех возможных точек зрения должно было выбрать для себя насилие; и одновременно это - самая невинная из жертв.

Ж-М.У.: То, что вы сейчас говорите, помогает точно выразить одну важную идею, которую вы уже намечали, а именно: среди всех когда-либо существовавших жертв Иисус - единственная жертва, способная раскрыть подлинную природу насилия, причем раскрыть ее до конца. Его смерть во всех отношениях была чем-то показательным, и в ней раз и навсегда проявился смысл всех преследований и изгнаний, которым когда-либо подвергались люди, и всех возникавших на этой почве непониманий.

Иными словами, Иисус представляет собой исключительную заместительную жертву, самую беззаконную, так как менее всего расположенную к насилию, но также самую беззаконную и самую значимую, опять же потому, что она более всего чужда насилию; то есть по всем этим причинам Иисус - исключительная жертва, в которой вся предшествующая история человечества подытожена, свершена и превзойдена.

Р.Ж.: Насилие не может потерпеть, чтобы в его царстве был кто-то, кто ничего ему не должен, кто не воздает ему никакого уважения и угрожает самому его существованию. Но оно не понимает, не способно понять, что, избавляясь от Иисуса традиционными средствами, оно попадает в западню, которую подставить ему могла лишь подобная невинность, ибо в конечном счете это совсем и не западня: здесь нет ничего скрытого. Насилие раскрывает свою игру таким образом, что свойственные ему действия раз и навсегда становятся явными; и отныне чем больше оно пытается скрыть свой смехотворный секрет, тем больше тот в свой час обнаруживается.

Таким образом, мы видим, как Страсти вписываются в проповедь царства и апокалипсиса - события, пренебрегаемого историками, которые занимаются более серьезными вопросами: всякими там Тибериями и Калигулами, существами, лишенными всякого значения в общемировой перспективе и неспособными к установлению или восстановлению культурного порядка, этого скрытого двигателя истории, зато в качестве разрушительной силы весьма способными к его подрыву и разложению.

Ж.-М.У.: Я перебью вас двумя вопросами: не гипостазируете ли вы насилие, говоря о нем как о своего рода субъекте и личном враге Иисуса Христа? Второй вопрос: как вы можете согласовать все предыдущее с реальной историей христианства, то есть с фактической безрезультатностью евангельского откровения? Никто никогда не читал Евангелия таким образом, каким это делаете вы. Какой бы блестящей и строгой ни была текстуальная логика, которую вы перед нами разворачиваете, она представляется лишенной какого-либо отношения к реальной истории человечества, и в особенности к истории того мира, который хочет называться христианским.

Р.Ж.: На ваш первый вопрос я отвечу напоминанием о том, что во всех культурных установлениях насилие по большому счету всегда оказывается истинным субъектом всякой ритуальной, институциональной и прочих структур. Начиная с момента, когда порядок жертвоприношения входит в стадию разложения, этот субъект не может не быть Соперником par excellence для Царства Божьего. Это дьявол церковного предания, о котором богословие справедливо говорит, что он одновременно и субъект, и не субъект.

На второй вопрос я пока не могу ответить, но отвечу вскоре. Пока достаточно признать, что мы ищем в тексте согласия, и думаю, что мы его найдем. Пока мы не заботимся о его возможных отношениях с нашей историей. Тот факт, что эта логика может выглядеть абстракцией, чуждой нашей истории, только еще четче оттеняет ее как логику именно этого текста, но пока не более того.

Сначала следует подчеркнуть, что смерть Христа не жертвоприношение Сказать, что Иисус умирает не в порядке жертвоприношения, а в противовес всем жертвоприношениям, - значит признать в нем само Слово Божье: «милосердия хочу, а не жертвы». Иисус не может оставаться там, где этому Слову не следуют. Он не произносит это Слово, и там, где оно не приносит плода, где продолжает хозяйничать насилие, Иисус неизбежно должен погибнуть. В отличие от нашего слова, которое неизбежно становится слугой насилия, Божье Слово говорит этому насилию «нет».

Ж.-М.У.: Но это не означает, если я вас правильно понял, что смерть Иисуса была в большей или меньшей степени замаскированным самоубийством. Вы показали нам, что это не так. Отчасти свойственная христианству приверженность к боли и страданию хорошо соотносится с идеей жертвоприношения.

Р.Ж.: Да. Не видя, что человеческое общество подчинено насилию, люди не понимают, что тот из них, кто свободен от всякого насилия и не вступает с ним ни в какой сговор, неизбежно становится его жертвой. Все они говорят, что мир плох, что в нем много насилия, но они не видят, что нет возможности компромисса между возможностями убить или быть убитым. Трагедия выявляет эту дилемму, но большинство людей не верят, что она действительно представляет «условия человеческого существования». Считается, что те, кто так думает, все преувеличивают, все воспринимают трагически, что есть тысячи способов избежать подобной дилеммы даже ь самые темные периоды человеческой истории. Несомненно. Однако такие люди не понимают, что тот относительный покой, в котором они живут, всегда обеспечивается насилием.

Как ненасилие может стать фатальным? Разумеется, оно не таково само по себе; оно целиком ориентировано на жизнь, а не на смерть. Как же закон царства может оказаться смертельным? Это становится возможным и даже неизбежным тогда, когда люди его отвергают. Чтобы разрушить насилие, достаточно, чтобы все люди решились усвоить этот закон. Если бы все подставляли другую щеку, то ни по одной щеке не били бы. Но для этого нужно, чтобы каждый в отдельности и все вместе без остатка посвятили себя общему делу.

Если бы все люди полюбили своих врагов, то враги исчезли бы. Но если все люди в решающий момент уклонятся, что будет с тем единственным, кто не уклонится? Для него слово жизни превратится в слово смерти. Можно показать, что любое дело или слово, приписываемые Иисусу, включая самые суровые на первый взгляд слова, включая также откровение об учредительном убийстве и последние попытки обратить людей с их рокового пути, полностью согласуются с законами царства. Иисуса обрекает на смерть Его абсолютная верность тому принципу, который Он определяет в своей проповеди. Нет у Его смерти иной причины, кроме любви к ближнему, проживаемой до конца в бесконечном понимании его нужд. «Нет большей любви, чем умереть за друзей своих» (Ин 15:13).

Если насилие действительно управляет всеми культурными порядками, если обстоятельства, при которых звучит евангельская проповедь, действительно таковы, как они описаны в тексте, то есть представляют собой вершину единого профетического кризиса, охватившего иудейское общество, то отказ от царства должен логически привести слушателей Иисуса к тому, чтобы обратиться против Него самого, и отказ этот в конечном итоге выливается в то, что Его избирают в качестве жертвы отпущения, приводит к апокалиптическому насилию - просто потому, что эта последняя жертва, даже убиваемая при единодушном согласии, не принесет ожидаемых благотворных плодов.

Обнаружив игру насилия и логику его действия, логику насильников, если угодно, и сопоставив ее с логикой Иисуса, мы увидим, что Он никогда не говорит ничего, что не выводилось бы логически из уже происшедших событий с точки зрения этих двух логик. Здесь и повсюду «пророческий дар» совпадает с обнаружением этих двух логик.

Теперь мы понимаем, почему Евангелия начиная с момента, когда становится ясным провал идеи царства, вкладывают в уста Иисуса многократные предсказания распятия и апокалипсиса. Большинство наблюдателей не желают видеть в этих предсказаниях ничего, кроме магических прикрас, которыми нужно замаскировать внезапность слишком отчаянной катастрофы. Богословские фальсификаторы будут приписывать своему герою черты карточного шулера, чтобы скрыть Его беспомощность.

Именно неспособность новейших экзегетов увидеть две упомянутые логики и заставляет их говорить подобным образом. Даже если логика насилия произносит последнее слово, то логика ненасилия сохраняет свое превосходство, поскольку она понимает и логику насилия, и одновременно свою собственную, на что логика насилия не способна. Пускай эта превосходящая логика ненасилия покажется бредом и безумием, пускай она строит одни лишь иллюзии, но она, несомненно, существует, и ее-то нам и следует уловить и проанализировать Если же комментаторы к этому не способны, если они приписывают Евангелиям намерения столь же смехотворные, как и у современной рекламы или у политической пропаганды, то причина этого в неверном понимании текста.

А непонимание это влечет за собой такое поведение, которое уже осуждено в самом тексте; оно только воспроизводит и развивает те реакции, которые уже возникали у слушателей Иисуса, включая самих учеников. Кто-то верит, что Иисус покончит жизнь самоубийством, кто-то верит в его волю к власти. В модернистской критике мы не найдем ни одной позиции, которая не была бы описана уже в самом тексте, и можно заключить, что в нем уже предполагались эти реакции. Нужно также сказать, что эта критика неспособна посмотреть на самое себя. Экзегеты никогда не видят, что их собственные действия уже понял и объяснил сам евангельский текст, который они тщатся понять и объяснить нам.

Г.Л.: В сущности, Иисус просто послушен до конца тому императиву любви, который, по Его же словам, исходит от Отца и обращен ко всем людям. Трудно представить, чтобы Отец обратил к Нему требования, которые не распространялись бы на всех людей: «Любите врагов ваших, [...] молитесь за обижающих вас, [...] и будете сынами Всевышнего; ибо Он благ и к неблагодарным и злым». Все люди призваны стать детьми Божьими. Единственная но совершенно принципиальная, разница заключается в том, что Сын слышит слова Отца и до конца следует им; Он полностью отождествляет себя с этими словами, в то время как другие люди, хотя и слышат, неспособны с ними отождествиться.

Р.Ж.: Иначе говоря, Иисус - единственный человек, достигший той цели, которую Бог наметил для всего человечества, единственный человек на этой земле, который не имеет ничего общего с насилием и его делами. Очевидно, что титул «Сын Человеческий» как раз и соответствует осуществлению Иисусом этого призвания, относящегося ко всем людям.

Если это земное осуществление непременно сопровождается смертью Иисуса, то не потому, что Отец так решил в силу какой-то странной жертвенной логики; о причинах этого события следует спрашивать не Отца и не Сына, а всех людей, все человечество. Сам тот факт, что человечество так никогда до конца этого не поняло, обнаруживает со всей ясностью постоянно повторяющееся непонимание учредительного механизма и нашу неспособность слышать божественное Слово.

Вот почему люди вынуждены выдумывать эту безумную потребность в жертвоприношении, которая частично освобождает их от ответственности. Если им верить, то Отец Иисуса всегда будет Богом насилия вопреки всему, что говорит Иисус, и это Бог невиданного доселе насилия, поскольку Он не просто жаждет крови жертвы, самой близкой к Нему, самой драгоценной и любимой, но и не преминет впоследствии возмечтать о том, чтобы отомстить всему человечеству за это жертвоприношение, которого Он сам потребовал и которое заранее спланировал.

В действительности же за все в ответе сами люди. Именно они убили Иисуса, поскольку были неспособны примириться, не убив Его. Но даже смерть праведника уже не смогла их примирить, и поэтому они оказались жертвами того бесконечного насилия, которое сами произвели и которое явно не имеет ничего общего с гневом или местью какого-то божества.

Когда Иисус говорит: «пусть будет не Моя, а Твоя воля», речь идет о том, чтобы умереть, но не о том, чтобы повиноваться какому-то непостижимому требованию жертвоприношения; необходимо умереть, потому что продолжать жить означало бы подчиниться насилию. Вы мне скажете: «это ведь одно и то же». Ничего подобного, поскольку в обычных интерпретациях смерть Иисуса в конечном итоге исходит не от людей, а от Бога, и именно отсюда враги христианства черпают свои «доказательства» того, что здесь мы имеем дело со схемой, обычной для всех примитивных религий. В этом различие между религиями, которые остаются в подчинении властям, и разрушением самих этих властей некоей сверхтрансцендентностью, никогда не прибегающей к насилию, не ответственной за него и всегда абсолютно ему чуждой.

Если Страсти Христовы часто истолковываются как акт послушания какому-то абсурдному же ртвенному порядку, то это делается вопреки текстам, видящим в них требование любви к ближнему и показывающим, что только эта смерть способна осуществить такую любовь во всей полноте.

Мы знаем, что мы перешли из смерти в жизнь, потому что любим братьев; не любящий брата пребывает в смерти. Всякий, ненавидящий брата своего, есть человекоубийца; а вы знаете, что никакой человекоубийца не имеет жизни вечной, в нем пребывающей (1 Ин 8:14-15).

Не любить своего брата и убить его суть одно и то же. Всякое неприятие другого ведет, как мы уже говорили, к его изгнанию и убийству. Здесь все это осмысливается в свете той ситуации, в которой находится человечество, - конфронтации враждующих братьев, достигшей предела ненависти. Вот почему убивать и умирать - одно и то же. Убивать - это умирать, умирать - это убивать, поскольку это означает оставаться внутри порочного круга дурной взаимности, внутри фатальности мщения. Не любить означает умереть, поскольку означает убить. Каин, упомянутый несколькими стихами выше в процитированном нами фрагменте из послания, говорит: поскольку я убил своего брата, теперь всякий может убить меня. Все, что в читаемом нами тексте может быть принято за нарушение непрерывности, на самом деле сохраняет неразрывную связь со всем остальным в единой логике Евангелия. Нужно не колеблясь отдать собственную жизнь, чтобы не убивать, чтобы, так поступая, выйти из порочного круга убийства и смерти. Значит, относительно столкновения двойников сказано в буквальном смысле верно: тот, кто хочет спасти свою жизнь, потеряет ее; на самом деле ему придется убить своего брата и самому умереть в роковом неведении о ближнем и о самом себе. А тот, кто соглашается потерять свою жизнь, сохраняет ее для жизни вечной, поскольку только он один не убивает, только он один познал полноту любви.

Ж.-М.У.: Мы видим решительные преимущества предлагаемой нам здесь интерпретации: она позволяет читать еще не прочитанные нами новозаветные тексты и показывает, что все эти тексты согласны друг с другом, в то время как все интерпретации, применявшиеся сих пор, содержат вопиющие противоречия. Таково, например, определение Страстей Христовых как жертвы, тогда как сами Евангелия никогда не пользуются этим словом и упоминают жертвоприношения лишь для того, чтобы их осудить.

Еще одно противоречие состоит в том, чтобы, с одной стороны, говорить об Иисусе как о субъекте взаимоотношений с Отцом, в которых нет никакого насилия и ничего потаенного, а с другой -утверждать требование жертвы, которое якобы исходит от Отца и которому Сын якобы должен подчиниться, утверждать всю эту «икономию» не человеческого, а божественного насилия, носящую неизбежно гадательно-предположительный характер, поскольку нигде в Евангелиях она даже не обсуждается.

Н. Божественность Христа

Р.Ж.: Евангелия говорят нам: чтобы избежать насилия, нам нужна совершенная любовь к своим братьям и отказ от насильственного мимесиса, присущего отношениям двойников. Именно так поступает Отец, и все, о чем Он просит, это подражать Ему.

Вот почему Сын обещает людям, что если им удастся вести себя так, как хочет Отец, исполнять Его волю, то все они будут сынами Божьими. Не Бог создает препятствия между собой и людьми, а сами люди.

Г.Л.: Не означает ли это разрушение всяких барьеров между Богом и человеком, очередного обожествления человечества на манер Фейербаха и всего гуманизма XIX века?

Р.Ж.: Чтобы так подумать, нужно спутать любовь в христианском смысле - agape Нигрена[101] - со «здравым смыслом» Декарта, самой распространенной в мире вещью. В действительности такую любоъъ-agape до конца из всех людей пережил один только Христос. И поэтому на земле один только Христос соединился с Богом в силу совершенства своей любви. Не видя учредительного убийства и всеобщей порабощенности насилием, всеобщего соучастия в нем, богословы боятся скомпрометировать божественную трансцендентность слишком буквальным толкованием слов Евангелия. Пусть они успокоятся. Ни одно из этих слов не подвергает божественность риску стать чересчур доступной для людей.

Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всей душой твоей, и всем разумением твоим, и всей крепостью твоей - вот первая заповедь! Вторая подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя (Мк 12:30-31,; ср.: Мф 22:37; Лк 10:27).

Эти две заповеди ничем не отличаются друг от друга, поскольку любовь не делает никаких различий между существами. Так сказал сам Иисус. А мы можем повторить за ним эти слова, не боясь слишком «очеловечить» христианский текст. Сын Человеческий и Сын Божий оказываются одним и тем же потому, что только Иисус достиг совершенства своей человеческой природы, составляющей единое целое с Его божественностью.

Евангелия, особенно в версии Иоанна, но также и в синоптических версиях, недвусмысленно утверждает как божественность, так и человечность Иисуса. Богословие воплощения - это не какая-то фантастическая экстраполяция; оно строго следует логике текста. Но внятным оно становится скорее в нежертвенном, чем в жертвенном толковании. Поистине впервые идея полноты человеческого, совпадающей с полнотой божественного, освещается в собственно религиозном контексте. Один только Иисус может дать полное откровение об учредительном убийстве и о масштабе его влияния на человечество потому, что сам Он ни на миг не поддается его влиянию. Иисус учит нас истинному призванию человечества - не поддаваться этому влиянию. Неспособность понять поставленную нам задачу даже теми, кто ссылается на Евангелие и думает, будто понимает то, что оно им говорит, эта свойственная как верующим, так и неверующим, двухтысячелетняя неспособность и всегда ее конкретизирующая иллюзия жертвоприношения убедительнее всего подтверждают то, что мы здесь констатируем.

Нежертвенное истолкование позволяет понять, что только Сын един с Отцом в полноте человечности и божественности; при этом оно не влечет за собой закрытого понимания этого единства и не исключает возможности обожения человека через Сына. Это обожение не может осуществиться иначе, как только через Него, поскольку он - единственный посредник, единственный мост между царством насилия и Царством Бога. Благодаря своей абсолютной верности Слову Отца на земле, где это Слово не приняли, Иисус смог его внедрить и описать в евангельском тексте тот прием, который неизбежно должны оказать Ему люди, одержимые насилием, - гонение на Него.

Нежертвенное истолкование - это не толкование гуманизма, который устраняет из евангельского текста собственно религиозные аспекты. Обнаруживая демистифицирующую силу Евангелий, оно без труда вновь обретает все эти аспекты и показывает их необходимость, равно как и необходимость великих канонических утверждений о божественности Иисуса и о Его единстве с Отцом.

Нежертвенное истолкование не только не упраздняет божественную трансцендентность, но, напротив, открывает нам ее и показывает, что она, в своей близости к нам, так далека от нас, как мы даже не подозревали; она всегда была замаскирована и скрыта за трансцендентностью насилия, за Властями и Господствами, которые мы тупо принимали за нее саму, пусть даже частично. Чтобы устранить это смешение, чтобы уловить трансцендентность любви, не различаемой за трансцендентностью насилия, которая скрывает ее от нас, нужно выявить учредительное убийство и запускаемые им механизмы неведения.

Г.Л.: Оставаясь игрушками этих механизмов, мы даже не видим, что они уже выявлены и деконструированы Евангелиями и что божественность, о которой говорят Евангелия, не имеет никакого отношения к насилию.

Р.Ж.: Это различение двух трансцендентностей кажется абсурдным, несуществующим для духа насилия, который нами движет и который теперь нащупывает структурные аналогии между евангельским процессом и учредительным процессом во всех других религиях, процессом, который мы уже анализировали. Эти аналогии реальны, так же как реальны аналогии между дурной взаимностью насилия и доброй взаимностью любви. Поскольку обе эти структуры исключают культурные различия, они в высшей степени похожи друг на друга; вот почему можно переходить от одной к другой посредством почти мгновенного обращения; но при этом они радикально противоположны, между ними бездна, которой не может выявить никакой структурный анализ', мы видим «как бы в зеркале», in aenigmare[102].

Ж.-М. У. : Непонимание, предметом которого всегда было откровение насилия, позволяет еще лучше понять, почему христианский текст представляет Того, кто, вопреки всем препятствиям, преодолевает насилие, будучи непосредственно послан Богом ненасилия и исходя прямо от Него.

Внутри человеческого общества, которое подвластно единодушному насилию и пребывает в плену мифических смыслов, нет такого места, где эта истина могла бы восторжествовать и куда она просто могла бы проникнуть.

Момент, когда люди более всего проницаемы для истины, - это момент, когда исчезают ложные различия, но это также момент наибольшего помрачения умов, ибо в нем активизируется насилие. Всякий раз, когда насилие начинает проявляться как принцип, можно ожидать, что оно выльется в какую-нибудь насильственную эпифанию, в острый кризис и в конфликты двойников, лишающие человечество всякой проницаемости. Кажется, что насилие всегда сможет замаскировать свою истину, либо запустив механизм переноса и учредив священное, либо разрушив все до основания.

Р.Ж.: Остается либо насилием противостоять насилию и тем самым соучаствовать в его игре, либо не противостоять ему, и оно вскоре заставит вас молчать. Иными словами, способ существования насилия таков, что его откровение невозможно. Поскольку истина о насилии не может жить внутри общества, поскольку она неизбежно изгоняется, ее, самое большее, можно понять именно как изгоняемую, именно и только по мере того, как она становится жертвой, и только в тот краткий миг, что предшествует ее уничтожению. Нужно, чтобы эта жертва была нами замечена в тот момент, когда насилие будет затыкать ей рот. Нужно, чтобы она успела сказать нам достаточно для того, чтобы навлечь на себя насилие, но не в галлюцинаторном мраке всех религиозных оснований, которые именно поэтому остаются сокрытыми. Нужны достаточно проницательные свидетели, которые могли бы без искажений или с минимальными искажениями рассказать о том, что же на самом деле произошло.

Чтобы все это стало реальностью, нужно, чтобы свидетели уже находились под влиянием этого необычайного существа и, после того как поддались давлению коллективного насилия, опомнились и описали в неискаженном виде само это событие, преображающее par excellence.

Чтобы вести эту неслыханную игру, нужен человек, который ничего не должен насилию, который не мыслит по его нормам и способен сказать всю правду о насилии, оставаясь полностью чуждым ему.

Появление такого человека в мире, которым всецело управляют насилие и мифы насилия, невозможно. Чтобы понять, что увидеть и явить истину можно лишь заняв место жертвы, нужно было бы уже занимать ее место, а чтобы занять это место должным образом, нужно уже обладать истиной. Невозможно познать истину, если мы не противимся законам насилия, и невозможно противиться законам насилия, если мы не познали истину. Все человечество замкнуто в этом порочном круге. Вот почему Евангелия, Новый Завет в целом и богословие первых Соборов утверждают, что Христос - Бог не потому, что Он был распят, а потому, что Он - Бог, рожденный от Бога прежде всех веков.

Ж.-М.У.: Иными словами, признание божественности Христа в смысле ненасилия и любви, отнюдь не означая какого-то внезапного разрыва в логике евангельского текста, который мы здесь рассматриваем, составляет единственное возможное завершение этой логики.

Р.Ж.: Тот факт, что подлинное знание о насилии и его делах заключено в Евангелиях, не может быть только человеческим по своему происхождению. Сама наша неспособность по-настоящему сделать своим это знание, которое находится в нашем распоряжении вот уже два тысячелетия, подтверждает богословскую интуицию, которая в высшей степени верна, хотя и не может эксплицитно сформулировать свои основания. Эти основания можно понять только за пределами потерпевшего крах жертвенного понимания христианства, только в свете нежертвенной интерпретации, ставшей возможной благодаря этому краху.

Г.Л.: Провозглашая божественность Иисуса, богословие не ищет легких путей; это верование не хвалебное преувеличение и не плод риторического раздувания. Оно - единственный адекватный ответ на абсолютную необходимость.

Р.Ж.: Признать Христа Богом означает признать в Нем единственное существо, способное преодолеть насилие, которое до сих пор абсолютно одолевало человека. Если насилие - это субъект всякой мифической и культурной структуры, то Христос - это единственный субъект, вырвавшийся за пределы этой структуры, чтобы и нас освободить от ее господства. Только эта гипотеза и позволяет понять, почему истина о жертве отпущения представлена в Евангелиях и почему эта истина позволяет деконструировать все без исключения культурные тексты. Принять эту гипотезу следует не потому, что она всегда была гипотезой христианской ортодоксии. Эта гипотеза ортодоксальна потому, что в первые времена христианства существовала точная, но неявная интуиция евангельской логики.

Бог ненасилия, если Он существует, может возвестить людям о своем существовании не иначе, как изгоняя насилие и демонстрируя, что Он не может существовать в царстве насилия.

Но эта демонстрация долгое время будет оставаться двусмысленной и неуверенной, поскольку те, кто живет по законам насилия, видят в ней лишь образ абсолютной немощности. Вот почему вначале она принимает отчасти сфальсифицированную и смягченную форму, форму жертвенного толкования, которое снова вводит в образ божества немного священного насилия[103].

I. Девственное зачатие

Р.Ж.: Если мы обратимся к наиболее мифическим с виду евангельским темам, таким, как девственное зачатие Иисуса у Матфея и Луки, мы обнаружим, что за этой кажущейся сказочностью всегда скрывается послание, противоположное посланию мифологии, -весть о божестве ненасилия, чуждом принудительным эпифаниям священного.

Все, что рождается от мира и от «плоти», говоря языком Пролога Иоанна, отмечено насилием и в конце концов возвращается к насилию. В этом смысле все люди - братья Каина, первого, кто был отмечен печатью этого насилия.

В многочисленных мифических рождениях боги соединяются со смертными, чтобы дать жизнь героям Эти рассказы всегда отмечены чертами насилия. Зевс бросается на Семелу, мать Диониса, словно хищный зверь - на свою жертву, и зачинает, поражая ее молнией. Божественное зачатие всегда похоже на изнасилование. Мы всегда обнаруживаем перечисленные нами структурные черты, прежде всего чудовищность. Мы всегда обнаруживаем эффекты двойников, колебания различий, характерный для психоза выбор «всего или ничего». Чудовищные совокупления богов, людей и животных соответствуют достижению высшей точки взаимного насилия и его разрешению. Оргазм, умиротворяющий бога, представляет собой метафору коллективного насилия.

Г.Л.: А не наоборот, как хотел бы психоанализ!

Р.Ж.: Рождение чудовищ - особая манера мифологии делать намек на это насилие, которое ее неотступно преследует и производит самые разные смыслы. Ребенок, являющийся одновременно человеком и богом от рождения, - особенно уместная метафора для молниеносного разрешения взаимного насилия в акте единодушного примиряющего насилия, порождающего новый культурный порядок.

Девственное зачатие Иисуса несомненно использует тот же «код», что и мифологические рождения, чтобы передать нам некое послание, но параллелизм этих кодов должен позволить нам услышать это послание и понять, в чем его исключительность, понять, что именно радикально отличает его от мифологических посланий.

Те, кто вовлечен в девственное зачатие - Ангел, Дева и Всемогущий, - находятся в отношениях, не имеющих ничего общего с насилием. Здесь нет Другого в смысле братьев-врагов, в смысле чарующего препятствия, которое мы всегда соблазняемся обойти или преодолеть насилием. Полное отсутствие сексуального элемента не имеет ничего общего с пуританством или с «подавлением», придуманными уходящим XIX веком и поистине вполне достойными той низменной эпохи, которая их породила. Отсутствие всякой сексуальности - это отсутствие насильственного мимесиса, который в мифах выражают желание божества и насилие с его стороны. Это отсутствие того идола, которым всегда становится образец-препятствие.

Именно это совершенное подчинение ненасильственной воле евангельского Бога, это предвосхищение подчинения самого Христа и означают все темы и все слова в те кете о девственном зачатии:

«Радуйся, благодати полная. Господь с Тобою» (Лк 1:28). Эти неслыханные слова не вызывают никакого скандала, Мария не возводит никакого препятствия между собой и божественным Словом:

«Се, Раба Господня. Да будет Мне по Слову твоему» (Лк 1:38).

R сценах Рождества мы уже слышим приглушенный ропот, предвещающий, что люди сочтут это откровение чем-то незначительным, окружат его презрением и сделают предметом фальсификаций. Едва родившийся Младенец Иисус - уже изгой, обреченный скитаться и не иметь даже камня, чтобы преклонить главу. В гостинице Он нежеланен; Ирод повсюду Его разыскивает, чтобы убить.

Во всех этих эпизодах Евангелия и христианское предание, вдохновляясь Ветхим Заветом, выводят на первый план всех тех, для кого напрашивается роль жертвы, - дитя, женщину, нищих, домашних животных.

В эпизодах девственного зачатия и рождения Христа мифологический код может использоваться, не сводясь при этом к грубой мистификации или к «мистической наивности», которые принято в них усматривать. Столь короткий приговор этим сценам тем более примечателен в нашу эпоху, когда он больше не исходит из мифологий насилия. Разумеется, этой трансформации следует радоваться, но нельзя не признать, что она оставляет единственное послание о ненасилии вне той сферы, из которой это послание исходит, вне христианства, всеми презираемого и отвергаемого.

Г.Л.: Та единственная религия, которую позволено презирать и осмеивать, выражает нечто иное, чем насилие и неведение о нем. Нельзя не задаться вопросом о причинах такого ослепления в мире ядерного оружия и в условиях экологической катастрофы. Неужели современная интеллигенция так сильно отчуждена от того мира, в котором она живет, как ей это представляется?

Р.Ж.: Ничто так не разоблачает лучшие умы века модерна, как их неспособность уловить различие между рождественскими яслями христианства и чудовищным скотством мифологических рождений. Вот, например, что пишет Ницше в своем «Антихристе», упомянув, как прилежный ученик Гегеля, о «вневременном символизме» Отца и Сына, который, по его мнению, фигурирует в христианском тексте:

Мне стыдно вспомнить, что сделала церковь из этого символизма: не поставила ли она на пороге христианской «веры» историю Амфитриона? [104]

Спрашивается, почему Ницше испытал стыд, обнаружив в Евангелиях то, что он с энтузиазмом воспевает за его пределами. Ведь нет ничего более дионисийского, нежели миф об Амфитрионе. Рождение Геракла мне представляется вполне сообразным с волей к власти, и в этом мифе мы находим все то, что Ницше расхваливает в «Рождении трагедии» и других своих произведениях.

Следовало бы понять этот стыд - притворный, а может, и реальный. Он многое может сказать нам о двух разных мерках, с которыми все мышление модернизма, прошедшее школу Ницше и его конкурентов, применяет к изучению христианской «мифологии».

Многие современные богословы поддаются террору модернизма и безапелляционно осуждают то, в чем они больше не чувствуют «поэзии», этого последнего в нашем мире следа угасающей духовной интуиции. Так, Пауль Тиллих категорически отверг идею девственного зачатия на основании того, что он назвал «недостаточностью ее внутреннего символизма»[105]. Блажен муж, совершивший путешествие внутрь этого символизма и ничуть им не впечатлившийся!

Тема девственного зачатия у Луки но существу не особенно отличается от тезиса Павла о том, что Христос - это второй, совершенный Адам. Сказать, что Христос - Бог, рожденный от Бога, и что Он зачат без греха - значит сказать, что Он совершенно чужд этому миру насилия, в тюрьме которого люди находятся с тех пор. как этот мир стал тем, что он есть, то есть «от Адама». Первый Адам тоже был без греха, ведь именно он, согрешив первым, ввергнул человечество в этот круг, из которого нет выхода. Следовательно, Христос находится в том же положении, что и Адам, будучи подвержен тем же искушениям, что и он, тем же искушениям, что и все люди, но ради всех людей в этой парадоксальной войне с насилием, которую люди после Адама всегда проигрывали, Он побеждает.

Если Христос - единственный, кто невинен, то, следовательно, Адам не единственный, кто виновен. Все люди разделяют эту архетипическую виновность, но лишь в меру доступных им и упускаемых ими возможностей освобождения. Поэтому можно сказать, что грех является первородным, но становится актуальным с того момента, когда человечество получает знание о насилии.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ Жертвенная интерпретация и историческое христианство

А. Последствия жертвенной интерпретации

Р.Ж.: Нежертвенная интерпретация вновь обретает все великие догматы и объясняет их, я убежден, более логичным образом, чем все прежние подходы.

Я думаю, что жертвенный подход к Страстям и к искуплению не заслуживает причисления к тем принципам, которые мы могли бы законно вывести из новозаветных текстов, исключая, конечно, Послание к Евреям, которое стоит особняком.

Не оправдывая такого подхода, мы увидим, что он был вполне предсказуем и в определенном смысле даже необходим в той икономии откровения, которая систематически черпает дополнительные аргументы из глухоты и слепоты тех, кто имеет уши и не слышит, имеет глаза и не видит.

Г.Л.: Если я правильно вас понимаю, речь всегда идет о том, чтобы христиане, принимающие жертвенную интерпретацию, играли в этой икономии роль, аналогичную роли фарисеев, присутствовавших при первой проповеди Божьего Царства.

Р.Ж.: Вот именно. Речь идет о том, чтобы новые поколения христиан не повторяли и не усугубляли ошибок своих иудейских отцов. Проклятие, которое христиане наложили на иудеев, уничтожается словами Павла в Послании к Римлянам: «Неизвинителен ты, всякий человек, судящий другого, ибо тем же судом, каким судишь другого, осуждаешь себя, потому что, судя другого, делаешь то же» (Рим 2:1).

Парадоксально, но в полном согласии с жертвенной логикой, логикой Логоса насилия, которой продолжает руководствоваться человечество, интерпретация, основанная на механизме жертвоприношения, делает из этого механизма, явленного и тем самым неизбежно отмененного, если откровение о нем было действительно воспринято, своего рода основание для культуры. Именно на этом основании до сих пор покоились «христианство» и современный мир.

Ж.-М.У.: Несомненно, b историческом христианстве мы без труда обнаруживаем некоторые структурные черты, общие для всех культурных форм человечества, и в особенности наличие «козлов отпущения», которыми оказываются евреи. Мы показали механизм этого изгнания в тексте, однако он не остался лишь на уровне текста, а имел ужасные последствия в истории.

Р.Ж.: Я думаю, можно доказать, что преследовательский характер исторического христианства порожден жертвенной интерпретацией Страстей и искупления.

Все аспекты этой интерпретации взаимосвязаны. Тот факт, что в понятие божества вновь было введено насилие, не мог остаться без последствий для всей системы, поскольку он частично освобождает человечество от ответственности, которая должна была бы равно распространяться на всех людей.

Именно это частичное снятие ответственности со всех людей позволяет ограничить событие христианства, умалить его всеобщность и отыскать виновников этой ситуации, которыми, разумеется станут евреи. Одновременно это насилие отразится на том апокалиптическом разрушении, которое традиционные толкования продолжают приписывать Богу.

То, что делает христианство закрытым и враждебным по отношению ко всему, что им не является, неотделимо от жертвенной интерпретации, которая не может быть невиновной. Нетрудно показать взаимосвязь между «возвратом к священному» (resacralisation) и историей этого христианства, впрочем, структурно сходного с историей всех других культурных миров и, так же, как и они, отмеченного все большим распространением разных способов жертвоприношения, соответственно все большему распаду структур этого мира.

Не сумев понять, как относился к своей смерти сам Христос, христиане, следуя логике Послания к Евреям, приняли понятие «жертвоприношения»: их поразило сходство между Страстями Христа и древними жертвоприношениями. Они увидели только структурные аналогии, но не увидели несовместимости. Они не увидели, что жертвоприношения иудейской и всех других религий лишь отражают то, что открывается в словах Христа, а затем и в Его смерти: учредительное убийство и жертву отпущения.

В этой изначальной ошибке коренится также иллюзия этнологов, убежденных, что достаточно лишь точно определить эти самые аналогии, чтобы опровергнуть претензии христианского текста на универсальность. Антихристианство эпохи модерна - это не что иное, как перевернутое жертвенное христианство и, следовательно, его продолжение. Это антихристианство никогда по-настоящему не обращается к тексту и не делает его предметом исследования. Оно хранит верность жертвенной интерпретации и не может поступать иначе, поскольку именно на ней строится вся его критика. В христианстве хотят видеть именно жертвоприношение, и именно жертвоприношение изобличают как нечто отвратительное. Я разделяю такое отношение к жертвоприношению, но думаю, что антихристианская критика бессильна; ей никогда не удается понять, что есть в христианстве от жертвоприношения; она никогда всерьез не задумывается об этом. Если бы задумывалась, то должна была бы обнаружить, что не она одна испытывает отвращение к жертвоприношению, что все те чувства, которые она афиширует и которыми так гордится, суть не что иное, как те же самые христианские чувства, искаженные и частично нейтрализованные вследствие нашей слишком глубокой укорененности в том, от чего мы, как нам казалось, уже избавились, - в логике жертвоприношения. Если бы мир модерна занялся радикальной критикой жертвоприношения, то он бы обнаружил, как обнаружили мы, что христианство уже опередило его на этом пути и что только оно способно идти по нему до конца.

Французский глагол sacrifier («приносить в жертву») буквально означает «делать священным», производить священное. Жертву приносит (sacrifie) насилие; именно оно руками жреца-священника (sacrificateur) убивает жертву, уничтожает ее и одновременно возносит ее над всеми, делает ее в каком-то смысле бессмертной. Жертва приносится тогда, когда священное насилие берет иа себя ответственность за жертву; смерть производит жизнь, равно как и жизнь производит смерть в непрерывном цикле вечного возвращения, общем для всех великих богословских рефлексий, непосредственно привившихся к практике жертвоприношения и не имеющих ничего общего с иудео-христианской демистификацией. Разумеется, неслучайно западная философия также начинается и в определенном смысле заканчивается «интуицией» Вечного Возвращения, общей для досократиков и для Ницше; а она есть интуиция жертвоприношения par excellence.

Жертвенная интерпретация - это, в сущности, не что иное, как незаметное, но решительное движение вспять, к ветхозаветным понятиям. Чтобы доказать это, достаточно сослаться на тексты Второ исайи, которые мы цитировали в одной из предыдущих дискуссий, а именно на песнь Слуги Яхве, в которой евангельский текст, а затем и все христианство в целом видят figura Christi, прообраз Христа, самый поразительный во всем Ветхом Завете и с полным основанием, поскольку речь идет о заместительной жертве, уже частично явленной. Тот факт, что все общество объединяется против Слуги, чтобы преследовать и убить его, не мешает этой жертве быть невинной, а обществу - виновным. В этом тексте все уже почти христианское, кроме того, что в нем Яхве все же несет некоторую долю ответственности за гибель своего Слуги. Здесь речь идет не о том, чтобы приписывать эту божественную ответственность поздним интерпретациям, искажающим первоначальный смысл текста. Она эксплицитно фигурирует в самом тексте, в таких выражениях, как «за преступления народа Моего был предан казни» (Ис 55:8) или «Яхве угодно было сокрушить Его страданиями» (Ис 55:10).

Здесь, мне кажется, мы находим религиозную форму, промежуточную между чисто жертвенными религиями, называемыми «примитивными» в стиле тех мифов, которые мы комментировали, следуя за Леви-Строссом, и радикальной нежертвенностью евангельского текста. Истина о жертве отпущения уже почти высказана, но ее заглушают выражения, впутывающие Бога в это дело. Следовательно, перед нами некое неустойчивое сочетание разных элементов, одни из которых уже возвещают евангельского Бога и все то, что мы назвали сверхтрансцендентностью любви, тогда как другие по-прежнему принадлежат всеобщей религии. Религиозная мысль находится в пути, ведущем к евангельскому тексту но ей не удается полностью освободиться от понятий, созданных трансцендентностью насилия.

Богословие жертвоприношения в христианстве не соответствует тексту Евангелий, но вполне соответствует песни о Слуге Яхве. Хотя средневековая мысль всегда утверждала, что существует принципиальное различие между двумя Заветами, ей никогда не удавалось определить это различие, и на то есть причина. Мы уже констатировали тенденцию экзегетов, как средневековых, так и новейших, читать Новый Завет в свете Ветхого; например, глава 8:43-44 Евангелия от Иоанна читается в «свете» мифа о Каине... Те, кто претендуют на чтение Ветхого Завете в свете Нового, в действительности уверенно делают нечто прямо противоположное, поскольку им никогда не удается обрести «ключ разумения», утраченный фарисеями.

В. Послание к Евреям

Ж.-М.У.: Все же существует один новозаветный текст, предлагающий жертвенную интерпретацию Страстей, - Послание к Евреям, текст, каноничность которого, насколько мне известно, долгое время была под вопросом.

Р.Ж.: Автор Послания к Евреям интерпретирует смерть Христа исходя из ветхозаветных жертвоприношений. Новый Завет, как и Ветхий, был учрежден на крови, но поскольку он совершенен, то проливается уже не кровь животных, неспособных «истребить грехи», а кровь Христа. Христос же совершенен, и Его кровь способна раз и навсегда сделать то, чего не могли сделать жертвы Ветхого Завета:

Да и все почти по закону очищается кровью, и без пролития крови не бывает прощения. Итак, образы небесного должны были очищаться сими, самое же небесное лучшими сих жертвами. Ибо Христос вошел не в рукотворное святилище, по образу истинного устроенное, но в самое небо, чтобы предстать ныне за нас пред лицо Божье, и не для того, Чтобы многократно приносить Себя, как первосвященник входит во святилище ежегодно с чужою кровью, иначе надлежало бы Ему многократно страдать от начала мира; Он же однажды, к концу веков, явился для уничтожения греха жертвою Своею. [...] И всякий священник ежедневно стоит в служении, и многократно приносит одни и те же жертвы, которые никогда не могут истребить грехов. Он же, принеся одну жертву за грехи, навсегда воссел одесную Бога, ожидая затем, доколе враги Его будут положены в подножие ног Его. Ибо Он одним приношением навсегда сделал совершенными освящаемых (Евр 9:22-26; 10:11-14).

Согласно этому посланию, существует большая разница между Страстями Христа и предшествовавшими жертвоприношениями, но и Страсти Христовы рассматриваются как жертвоприношение, истинная сущность которого так никогда и не была уловлена. Это первое богословие жертвоприношения, как и все те, которые за ним последуют, покоится на видимом сходстве между образом Страстей и образами прежних жертвоприношений, но оно упускает самую суть.

Верующий видит колоссальное различие между христианством и жертвоприношениями ветхозаветного Закона, и он прав, но доказать это различие он не может, поскольку к обоим случаям применяет термин «жертвоприношение». Говорят, что жертвоприношение Христа, в отличие от всех других, носит характер исключительный, совершенный и окончательный. На самом деле видят лишь его тождественность и преемственность с прежними жертвоприношениями, ибо не могут уловить механизм жертвоприношения, открытие которого все меняет. Различие между христианством и прежними религиями не может со временем не ослабеть и не размыться, поскольку христианство, как и все прежние религии, истолковывается в терминах жертвоприношения.

И вот что на самом деле происходит. Различие, необоснованно постулированное в рамках жертвенной системы, постепенно уступает место преемственности и тождественности с другими жертвоприношениями, не только ветхозаветными, но и всеми остальными на нашей планете. Само по себе стремление модерна «демистифицировать» христианство и доказать его адептам, что в их религии нет ничего оригинального, восходит к обычаю жертвоприношений и тем самым по-прежнему основывается на интерпретации, предложенной в Послании к Евреям. Модерн стремится завершить начатое в этом послании движение, которое видит лишь структурные и непостижимые аналогии между всеми жертвоприношениями, включая то, которое приписывается Христу.

Критика со стороны сравнительной этнологии эффективна лишь применительно к Посланию к Евреям и тем многочисленным комментариям, которые на пего опираются. Вся затея демистификации, как и само «жертвенное» христианство, основывается на смешении Послания к Евреям с евангельским текстом. Антихристиане не более расположены к отказу от жертвенной интерпретации, чем христиане-«традиционалисты». Как первые, так и вторые видят в ней самую суть христианского послания. Все споры между двойниками требуют предварительного согласия относительно основных данных.

Чтобы оправдать жертвенную интерпретацию, Послание ссылается на Псалом 40, который вкладывает в уста самого Христа. Вот этот Псалом в той версии, в какой он приводится в Послании:

Жертвы и приношения Ты не пожелал, но тело уготовал Мне. Всесожжения и жертвы за грех неугодны Тебе. Тогда Я сказал: вот, иду, как в начале книги написано обо Мне, исполнить во/по Твою, Боже (Евр 10:5-7).

Послание интерпретирует этот текст так, как если бы между Богом и Христом велся диалог о жертве, из которого люди были бы исключены. Еврейская традиция права, когда утверждает, что этот Псалом обращен ко всем верующим. Если Богу более не угодны жертвы, если культ утратил свою эффективность, то желание слушаться Яхве ставит перед всеми верующими новые обязательства, более не ограничиваемые требованиями Закона.

Справедливо усматривать здесь призыв, обращенный ко всем, а не только к одному. Но что если это обращение будет услышано только одним-единственным праведником? Для этого праведника окончательное устранение жертвоприношений и радикальная интерпретация Закона могут иметь фатальные последствия. В последующих стихах Псалом показывает, что если между Яхве и праведником существует особая связь и если эта связь рискует привести к смерти этого последнего, то это не потому, что между Яхве и праведником существует какой-то жертвенный договор, к которому другие люди не имеют никакого отношения, не в силу какого-то взаимопонимания, из которого заведомо исключались бы другие люди, а потому, что они сами себя исключили, оказавшись глухи к божественному зову. Дальнейшая часть Псалма показывает последствия этой глухоты. Поскольку люди отказываются слушать Яхве, они сговариваются против праведника; они обходятся с ним как с коллективной жертвой:

Благоволи, Яхве, избавить меня!

Яхве, поспеши на помощь мне!

Да постыдятся и посрамятся все,

ищущие погибели душе моей!

Да будут обращены назад

и преданы посмеянию

желающие мне зла!

Да будут постыжены

Все смеющиеся надо мной[106]

11с 39:14-15).

Псалом действительно близок к Евангелию, поскольку он близок к царству и его закону, и, главное, поскольку он, как и другие великие тексты Ветхого и Нового Заветов, понимает, что в пароксизме кризиса тот, кто приклоняет свое ухо, чтобы услышать заповедь любви, и кто строго следует Закону, оказывается перед решающим выбором: убить или быть убитым.

Псалом действительно христологичен, но Послание к Евреям убирает главных действующих лиц из эпизода, который вполне проявится только в Евангелиях, а в Псалмах лишь намечен: это эпизод коллективного убийства праведника[107].

Автор Послания к Евреям, кажется, первый признает, что Христос был убит несправедливо, но в его жертвенной интерпретации ответственность людей за эту смерть не имеет никакого значения. Убийцы - не более чем орудия в руках божественной воли; мы не видим, в чем состоит их ответственность. Таков наиболее распространенный упрек в адрес богословия жертвы, и он оправдан.

Яхве не желает больше слышать об убийцах, постоянно совершающих жертвоприношения и приносящих жертвы всесожжения. Это с их точки зрения Страсти продолжают быть жертвоприношением, а не с точки зрения жертвы, которая, напротив, понимает, что для Бога всякое жертвоприношение отвратительно, и умирает потому, что не согласилась иметь к нему какое-либо отношение.

Жертвы и приношения Ты не восхотел... Всесожжения и жертвы за грех Ты не потребовал

Таким образом, Послание к Евреям повторяет то, что и до него звучало во всех жертвенных формулировках: оно освобождает людей от ответственности за насилие, но в меньшей степени, чем все остальные. Подтверждая ответственность Бога за смерть жертвы, оно оставляет место и для ответственности человека, чья роль при этом недостаточно определена. Можно сказать, что это жертвенное богословие находится на том же уровне, что и имплицитное богословие Второисайи.

Иудаизм и историческое христианство, подобно всем оппозициям, вырастающим на почве иудео-христианского текста, согласны в самом главном: они оба позволяют откровению уйти от насилия, но при этом так и не доходят до понимания того факта, что сами являются двойниками друг друга и что единственное различие, существующее между ними, их же и объединяет[108].

С. Смерть Христа и конец священного

Ж.-М.У.: Но разве ваша критика жертвенной интерпретации не вынуждает вас отрицать наличие элемента священного, в смысле насилия, во всем, что касается смерти и воскресения Иисуса?

Р.Ж.: Я действительно думаю, что следует удалить элемент священного, поскольку он не играет никакой роли в гибели Иисуса. Если евангельский текст вкладывает в уста распятого Христа слова, полные бессилия и страха перед полной оставленностью: «Эли, Эли, лама савахвани», если он позволяет пройти трем символическим дням между смертью и воскресением, то он это делает не для того, чтобы ослабить веру в воскресение или во всемогущество Отца, а для того, чтобы показать, что речь здесь идет о священном, то есть не о жизни, которая непосредственно произошла бы из насилия, как в случае примитивных религий. Христос не возрождается из собственного пепла, как феникс; Он не играет с жизнью и смертью, как Дионис; именно это показывает тема пустой могилы.

Смерть здесь уже не имеет ничего общего с жизнью. Здесь подчеркивается ее естественный характер, а также беспомощность всех людей перед лицом смерти, усиленная в данном случае враждебностью толпы, иронически подчеркиваемая теми, кто смешивает божественность, о которой говорил Иисус, с первобытной маной, с насильственной мощью священного. Толпа бьется об заклад, что Иисус не способен дать ей неопровержимое знамение своей силы, то есть сойти с креста и ускользнуть от этой бесславной агонии, полной страдания и унижения.

Проходящие же злословили Его, кивая головами своими и говоря: Разрушающий храм и в ери дня Созидающий! Спаси Себя Самого; если Ты Сын Божий, сойди с креста. Подобно и первосвященники с книжниками и старейшинами и фарисеями, насмехаясь, говорили: других спасал, а Себя Самого не может спасти; если Он Царь Израилев, пусть теперь сойдет с креста, и уверуем в Него; уповал на Бога; пусть теперь избавит Его, если Он угоден Ему. Ибо Он сказал: Я Божий Сын. Также и разбойники, распятые с Ним, поносили Его (Мф 27:39-44).

Те споры, которые породила среди верующих и неверующих фраза «Эли, Эли, лама савахфани», показывают, до какой степени трудно уйти от священного и насилия Неверующие всегда чувствовали, что в этой фразе «пробалтывается» некая «маленькая правда», противоречащая богословским фальсификациям. Верующие отвечают, что эта фраза «Боже мой, Боже мой, почему ты оставил Меня» есть прямая цитата из Писания, из начала Псалма 21. И они стремятся приписать этой цитате чисто декоративную функцию, аналогичную функции какой-нибудь фразы Плутарха, приводимой Монтенем в его «Опытах». Некоторые дошли до того, что стали утверждать, будто бы сам факт цитирования Священного Писания доказывает, что Иисус вплоть до самой смерти сохранял полное самообладание Не стоит задерживаться на подобных комментариях - я упоминаю их лишь для того, чтобы продемонстрировать, до какой степени верующие, равно как и неверующие, продолжают придерживаться все той же магической, жертвенной или, если угодно, «корнелевской» идеи божества.

Главный персонаж повести Альбера Камю «Падение» замечает, что фраза «Эли, Эли, лама савахфани» двумя евангелистами из четырех была «подвергнута цензуре»[109]. Насколько глубже мыслит Симона Вейль, когда отмечает в факте присутствия этой фразы в двух других Евангелиях поразительный знак их сверхъестественного происхождения: чтобы принять натуралистический характер этой смерти так, как это делает евангельский текст, последний должен обладать непоколебимой уверенностью в чуждом этой смерти трансцендентном.

Ж.-М.У.: Одно из оснований, заставляющих думать о гуманистическом характере вашей интерпретации, есть та важность, которую вы придаете фразе «Эли, Эли, лама савахфани» в дискуссии, опубликованной в журнале Espnt в 1973 году. Современная мысль располагается между трансцендентностью насилия, которую ей не удается до конца демистифицировать, и тем, что вы называете сверхтрансцендентностью любви, которую насилие продолжает скрывать от нас. В этой ситуации мы видим, что, отнюдь не противореча этой сверхтрансцендентности и не подрывая ее, как того хотели бы христианские и антихристианские экзегеты, фраза «Эли, Эли, сама савахфани», как и все, что демистифицирует трансцендентность насилия, напротив, еще больше усиливает и прославляет эту сверхтрансцендентность любви.

Р.Ж.: Разумеется, структурные аналогии между Страстями Христа и жертвоприношениями в других религиях всегда вызывают недоумение. Жертвенная интерпретация не может видеть ничего кроме этой аналогии, и здесь мы хорошо видим, что именно этой поверхностно структурной интерпретации сохраняют верность все антихристианские концепции. Чтобы избежать соблазна такой аналогии, чтобы увидеть те знамения, которые недвусмысленно подтверждают оппозиционность этих двух трансцендентностей, необходимо начать с понимания того вклада, который внес в антропологию евангельский текст, открыв правду об учредительном механизме.

Если бы смерть Иисуса была «жертвоприношением»[110] в этимологическом смысле «производства священного» (saai-fice), то Его воскресение было бы «продуктом» распятия. Но это не так, и ортодоксальное богословие всегда побеждало соблазн превратить Страсти Христа в обожествляющий Его процесс. Для ортодоксии божественность Христа, не будучи чем-то внешним для Его человеческой природы, разумеется, не зависит от событии Его земной жизни. Вместо того чтобы делать из распятия причину божественности - соблазн, которому всегда поддавалась известная ветвь христианства, культивировавшая страдание, было бы лучше увидеть в нем ее следствие. Вести себя поистине божественно на этой земле, которая стала добычей насилия, не означает господствовать над людьми, не означает подавлять их своим авторитетом, не означает терроризировать их и изумлять их своими страданиями и теми благодеяниями, которые можно из них извлечь, не означает делать различие между двойниками, не означает участвовать в их конфликтах. «Ибо нет лицеприятия у Бога». Он не делает различий между «эллинами и иудеями, мужчинами и женщинами и т.д.». Его трансцендентность может еще казаться чистым безразличием и в конечном итоге отсутствием «всемогущества», пока она бесконечно удаляется от нас, прячась от наших насилий, но она же являет себя как героическая и совершенная любовь, когда воплощается в человеческом существе и ходит среди людей, уча их об истинном Боге и о том, как к Нему приблизиться.

Нашим первым действием было открытие учредительного механизма, отсюда следует все остальное не потому, что евангельский текст сводится к чисто антропологическим рассуждениям, а потому, что его истинного религиозного содержания мы не сможем понять до тех пор, пока не поймем его антропологического содержания.

Г.Л.: Но ведь только у Иоанна сцена распятия полностью очищена от чудесных знамений. При этом вы признаете равную ценность всех четырех Евангелий. Как же вы можете объяснить те чудесные знамения, которые присутствуют в синоптических Евангелиях? Разве они не разбивают логику ваших рассуждений?

Р.Ж.: У Марка и Луки есть только одна подобная сцена, и она имеет большое символическое значение. Речь идет о завесе в Храме, которая разорвалась надвое сверху вниз. Завеса в Храме - это то, что отделяет людей от таинства жертвоприношения, она - материальная конкретизация того неведения, на котором основывается жертвоприношение. И то, что эта завеса разрывается, означает, что Иисус своей смертью преодолел это неведение (см. Мк. 15:38; Лк 23:45).

У Матфея чудесные эффекты более зрелищны, но самый главный из них, вопреки видимости, вновь и властно возвращает нас к антропологическому и демистифицирующему смыслу Страстей:

...и гробы отверзлись; и многие тела усопших святых воскресли и, выйдя из гробов по воскресении Его, вошли в святой город и явились многим (Мф. 27:52-53).

Здесь не отказ от воскресения как сугубо религиозной темы, а признание его равнозначности с главным делом Писания, а именно с возвращением в мир всех погребенных людьми жертв не для работы смерти, а для работы жизни. Иначе говоря, жертвы, убитые от основания мира, начинают возвращаться на эту землю, чтобы их признали.

D. Приношение в жертву другого и приношение в жертву себя

Р.Ж.: Уловив и определив заблуждение жертвенной интерпретации и те бесчисленные последствия, которые она за собой влечет (неверное понимание текста и тот покров, которым она вновь «завешивает» все откровение), нужно рассмотреть и другие аспекты этой интерпретации, а прежде всего понять, что она означает для тех, кто намерен сохранять ей верность и в наши дни.

Она неминуемо означает все то, что означало обращение к ней в случае всех прежних религий. Будучи неспособны понять истинный смысл происшедшего, люди доброй воли понимают, что произошло нечто реальное и выходящее за обычные человеческие рамки. В отношении этого неслыханного события они сочли естественным и даже неизбежным обратиться к той терминологии, которая всегда служила им во всех предшествующих случаях, - к терминологии жертвоприношения.

Большинство людей сохраняют приверженность этой терминологии, поскольку не видят, как иначе можно отстоять трансцендентный характер евангельского откровения в споре с теми, кто, напротив, стремится очистить христианство от жертвенности еще более жертвенным способом - полной ампутацией его трансцендентного измерения.

Те, кто думают, будто защищают трансцендентность, сохраняя идею жертвоприношения, абсолютно заблуждаются, поскольку именно эта идея, заботливо сохраняемая антихристианской критикой, в ответе за современный атеизм, за все то, что считают «окончательной смертью Бога». Сейчас находится при смерти как раз вот это все еще относящееся к жертвоприношениям божество исторического христианства, а не Отец Иисуса, не божество Евангелий, подступить к которому нам всегда мешал и до сих пор мешает один и тот же камень преткновения - идея жертвы. Жертвенному божеству (а вместе с ним и всему историческому христианству) действительно следует «умереть», чтобы евангельский текст смог вновь предстать перед нашим взором не как эксгумированный нами труп, а как самая новая, самая прекрасная, самая живая вещь, которую мы когда-либо созерцали.

Само понятие «жертвоприношения» в течение своей долгой истории претерпевало эволюцию, в особенности под влиянием Ветхого Завета, что позволяло ему выражать определенные взгляды и определенные типы поведения, необходимые при соответствующих формах совместной жизни людей. Делая с самых незапамятных времен акцент не только на искупительных и заступнических аспектах жертвоприношения, но и на тех, которые превращают его в отречение без всякой материальной компенсации от убиваемого существа или уничтожаемого предмета, религии, порой даже самые «примитивные», наделяли жертвоприношение этической ценностью, выходящей за рамки запретов, поскольку оно уже не сводится к простому воздержанию, к отрицательному поведению; жертвоприношение приводит к жертвенности и самопожертвованию.

Несомненно, исток поведения, которое по праву может быть определено как «этическое», следует искать именно во взаимодействии запретов и обрядов. Значит, с таким поведением и с его осмыслением дело обстоит так же, как и с другими типами культурного поведения и со всей человеческой мыслью. Все человечество происходит из религии, то есть из взаимодействия между императивами, возникающими из единодушия в жертвоприношении. Здесь мы просто повторяем то, что уже попытались показать в наших антропологических обсуждениях.

Именно в иудаизме и христианстве мораль жертвоприношения достигла своей предельной утонченности. Всем формам объектного жертвоприношения противопоставляется самопожертвование, пример которого показал нам Христос, - принесение в жертву самого себя, самый благородный из всех поступков. Конечно, было бы излишним осуждать все то, что являет себя в языке жертвоприношения. Это не входит в мои намерения. Однако в свете наших исследований необходимо сделать вывод, что всякое жертвоприношение, даже - и особенно, - если это принесение в жертву себя самого, не соответствует истинному духу евангельского текста, который никогда не представляет закон царства в негативном свете самопожертвования. Отнюдь не являясь чем-то исключительно христианским или вершиной альтруизма как противоположности «эгоизма», с легким сердцем жертвующего другими, самопожертвование в очень многих случаях может скрывать за «христианской» видимостью формы рабства, вызываемые миметическим желанием. Также в самопожертвовании присутствует элемент мазохизма, и оно говорит нам о себе больше, чем само сознает и чем хотело бы сказать; при случае за ним может даже скрываться желание само-освящения и самообожествления как прямое продолжение старой жертвенной иллюзии.

Е. Суд Соломона

Р.Ж.: Резюмируя свою аргументацию против «жертвенного» истолкования Страстей, приведу один из самых красивых текстов Ветхого Завета - о суде Соломона.

Библейский язык мне представляется более эффективным средством борьбы с жертвоприношением, нежели язык философии или модернистской критики. Все экзегеты, любящие Библию, пер вым делом обращаются к ней, чтобы лучше ее понять, и мы последуем их примеру.

Тогда пришли две женщины блудницы к царю и стали пред ним. И сказала одна женщина: о, господин мой! Я и эта женщина живем в одном доме; и я родила при ней в этом доме; на третий день после того, как я родила, родина и эта женщина; и были мы вместе; и в доме никого постороннего с нами не было; только мы две были в доме; и умер сын этой женщины ночью, ибо она заспала его; и встала она ночью, и взяла сына моего от меня, когда я, раба твоя, спала, и положила его к своей груди, а своего мертвого сына положила к моей груди; утром я встала, чтобы покормить сына моего, и вот, он был мертвый; а когда я всмотрелась в него утром, то это был не мой сын, которого я родила.

И сказала другая женщина: нет, мой сын живой, а твой сын мертвый.

А та говорила ей: нет, твой сын мертвый, а мой живой. И говорили они так пред царем. И сказал царь: эта говорит: мой сын живой, а твой сын мертвый; а та говорит- нет. твой сын мертвый, а мой сын живой.

И сказал царь: подайте мне меч. И принесли меч к царю. И сказал царь: рассеките живое дитя надвое и отдайте половину одной и половину другой. И отвечала та женщина, которой сын был живой, царю, ибо взволновалась вся внутренность ее от жалости к сыну своему: о, господин мой! Отдайте ей этого ребенка живого и не умерщвляйте его.

А другая говорила: пусть же не будет ни мне, ни тебе, рубите. И отвечал царь и сказал: отдайте этой живое дитя, и не умерщвляйте его: она - его мать. И услышал весь Израиль о суде, как рассудил царь; и стали бояться царя, ибо увидели, что мудрость Божия в нем, чтобы производить суд (3 Цар 3:16-28).

В этом тексте мы без труда узнаем вселенную миметического кризиса и двойников. Тот момент, что обе женщины - проститутки, подчеркивает отсутствие различия между ними.

Этого различия текст не вводит на протяжении всего спора, увенчавшегося мудрым решением монарха, а просто определяет их как «первую» и «вторую». Не важно, которая из них говорит, ведь обе они говорят одно и то же: «Это неправда! Мой сын жив, а сын этой женщины умер». А в ответ слышится: «Нет, твой сын умер, а мой жив». Эта неопровержимая симметрия есть самая суть человеческого конфликта. Вот почему текст добавляет: «И говорили они так пред царем».

В качестве комментария царь повторяет в точности слова обеих женщин, подчеркивая, что говорят они одно и то же и что поэтому невозможно рационально разрешить этот спор в пользу одной или другой.

Не имея основания, чтобы разрешить спор, царь делает вид, будто решает рассечь надвое самого ребенка; не имея возможности отдать предпочтение одной из сторон, он решает разделить мeжду ними сам предмет спора. Французское decider (решить) восходит к латинскому decidere, что буквально означало «разрубить мечом».

В этом царском решении есть какая-то внутренняя логика и правда. Но за этой чисто формальной правдой скрывается величайшая из несправедливостей, поскольку ребенок - это не предмет, который можно разделить, и речь идет о его убийстве. Это убийство лишило бы настоящую мать живого ребенка.

«Подайте мне меч», - распорядился царь; и ему принесли меч. Затем царь сказал: «Рассеките живое дитя надвое и отдайте половину одной и половину другой». В сущности, царь решает выказать уважение к симметричности двойников, и ответу на симметричность свидетельств этих женщин соответствует абсолютное равенство в обращении с ними.

Принимая предложение царя, вторая женщина показывает, что лишена подлинной любви к ребенку. Единственное, что для нее имеет значение, - это обладание тем, чем обладает другая. Она соглашается в крайнем случае лишиться ребенка, если другая лишится его тоже. Несомненно, так говорить и действовать ее заставляет миметическое желание, нахлынувшее на нее с такой силой, что предмет спора, живой ребенок, уже не играет никакой роли; единственное важное для нее - это злобная очарованность образцом-соперницей, мстительное чувство (ressentiment), стремящееся разрушить этот образец, привести его к собственному падению, раз уж над ним невозможно восторжествовать.

Инсценировка Соломона дает возможность решения дилеммы и одновременно оказывается хитрой уловкой, которая выявит подлинные материнские чувства, если они присутствуют в одной из этих двух женщин. Эта мизансцена невольно заставляет подумать об одной важной теме исторических и пророческих книг -теме жертвоприношения детей, которые продолжались довольно долго, если судить по их постоянным осуждениям в этих книгах. Что произошло бы, если бы обе женщины согласились с решением царя? Холя речь здесь не идет о том, чтобы «проносить ребенка через огонь», трудно не услышать в этом тексте отголосок какого-то обряда, уже в этот период считавшегося отвратительным.

Этот обряд существовал столь долго не только из-за влияния соседних народов несомненно, во времена, которые трудно определить, он фигурировал, среди прочих предписывавшихся законом жертвоприношений и у самих евреев. Он имел характер пережитка. Похоже, что в многочисленных эпизодах Бытия и Исхода самым важным с исторической точки зрения был переход из того мира, где регулярно практиковались человеческие жертвоприношения, и особенно жертвоприношения «первенцев», в мир, где единственным дозволенным ритуалом, связанным с кровопролитием, стали считаться обрезание и принесение в жертву животных (благословение Иакова, жертва Авраама, обрезание сына Моисея и т.д.).

Текстуальных свидетельств в пользу этой гипотезы более чем достаточно. С моей точки зрения она интересна тем, что позволяет увидеть, как Библию от начала до конца пронизывает один и тот же антижертвенный динамизм. Можно различить ряд этапов, разнящихся по своему содержанию и по своим следствиям, но всегда сходных по своей общей направленности и по форме, которую они принимают, - это всегда, разумеется, предварительный распад предшествующей системы и кризис катастрофический, но, к счастью, разрешающийся посредством механизма жертвоприношения, который с каждым разом приобретает все более гуманный характер. Первый этап - это переход в эпоху, называемую патриархальной, от человеческих жертвоприношений к жертвоприношениям животных; второй этап - это исход, отмеченный установлением Пасхи, в которой делается акцент не на заклание животных, а на общую трапезу, а жертвоприношений в собственном смысле слова больше не совершается. Третий этап - это желание пророков отказаться от всяких жертвоприношений, которое сбывается лишь в Евангелиях.

Все это лишь умозрительные построения, и каковы бы ни были их достоинства, для моего истолкования суда Соломона в них нет особой необходимости. Даже если бы уловка царя не имела никакого отношения к жертвоприношениям детей, то в самом способе, каким она представлена в тексте, гипотетически, но все же достаточно отчетливо подразумевается жертвоприношение. Иными словами, речь там идет о примирении двойников: будучи не в состоянии различить их, царь предлагает жертву, которая положила бы конец их спору, если бы они смогли разделить ее между собой.

Если предлагаемое царем и принятое матерью мертвого ребенка решение может быть определено как жертвенное в широком смысле этого слова, то было бы несправедливо и сомнительно использовать тот же термин для характеристики поведения истинной матери, той, которая выказывает материнские чувства, вместо того чтобы принять жертвенное решение, которое она с ужасом отвергает.

Возможно, вы скажете мне, что во втором случае жертвоприношение вернулось к самому себе и что оно полностью трансформировалось из переходной формы в возвратную или из объектной в субъектную. Но я отвечу, что это неправда: я бы сказал, что пропасть между поведением этих двух женщин на самом деле не измеряется простой операцией перевертывания. Она совершенно непонятна.

Конечно, я не отрицаю, что если говорить о жертвоприношении применительно к истинной матери, то новейшая религиозная этика даже не пытается увидеть некую отчетливую реальность. Истинная мать - единственная, кто имеет права на ребенка и готова ими пожертвовать. Можно даже сказать, что она предлагает в жертву самое себя, даже не подозревая последующего развития событий. Она не может быть уверена, что внезапное решение отказаться от ребенка не будет истолковано против нее, как неспособность придерживаться и дальше своей дерзкой лжи в величественном присутствии царя. Она и не подозревает, что монарху может быть свойственна «божественная премудрость». Следовательно, она предлагает свою собственную жизнь.

Я очень хорошо понимаю, почему экзегеты предпочитают использовать здесь язык жертвоприношения. И все же я думаю, что этот язык упускает из виду существенный факт и смешивает то, что нужно, наоборот, разделять. Она не только умаляет различие в поведении этих двух женщин, но в случае второй она выводит на первый план то, что в действительности вторично, а именно акт отречения и тот риск, которому подвергает себя истинная мать. Жертвенное толкование оставляет на втором плане то, что для нее всего важнее, то есть жизнь ребенка.

В жертвенном толковании акцент всегда ставится на отречении и на смерти, а также на обособленной субъективности, то есть свойствах, присущих матери мертвого ребенка и ее миметическому желанию, которое в конечном счете совершенно соответствует тому, что Фрейд назвал «инстинктом смерти».

Язык жертвоприношения показывает лишь характер второй женщины, которая вовсе не стремится к страданию и смерти и не подвержена субъективности, одновременно миметической и солипсистской (эти две черты всегда сочетаются), а положительно обращена к ближнему и к жизни. Жертвенный дискурс неспособен на языке этого текста оценить жизнь и живое, поскольку ребенок, о котором спорят обе женщины, всегда описывается в нем как живой ребенок.

У истинной матери пет никакого желания к самопожертвованию. Она хочет жить рядом со своим ребенком. Но она готова навсегда отдать его своему врагу и даже, если понадобится, умереть, чтобы спасти его от смерти.

Нетрудно увидеть, что этот текст мы могли бы применить и к ситуации, в которой оказался Христос перед своими Страстями. Не видя угрозы, нависшей над обществом, и не сознавая последствий собственных поступков, те, кто понимают Страсти как жертвоприношение, не видят и того, что все слова и поступки Христа, от проповеди Царства до Страстей и включая недвусмысленное откровение об учредительном убийстве, определяются желанием спасти человечество, не способное заметить, что все старые, жертвенные, решения устарели и утратили силу.

Поэтому поведение Христа во всем параллельно поведению доброй блудницы из текста о суде Соломона, и в ней следует видеть самую совершенную figura Christi[111] , какую только можно себе представить. Ради того, чтобы люди жили, Христос принимает смерть, и истолкования этой смерти как жертвоприношения нам следует остерегаться, даже если нам кажется, что слова и понятия в тексте Евангелий подразумевают именно жертвоприношение. Эта недостаточность языка ясно показывает, что мы имеем дело с таким поведением, о котором у мифологической, философской и прагматической мудрости нет ни малейшего понятия. Добрая блудница соглашается заменить собой жертву не вследствие более или менее патологической склонности к такой роли, а вследствие трагической альтернативы: убить или быть убитым; ее выбор - быть убитой - объясняется не мазохизмом, не «инстинктом смерти» и не желанием пожертвовать собой, но желанием, чтобы ребенок остался жив. В этой пограничной ситуации, показывающей последние основания человеческих сообществ, Христос также выбирает такое поведение, которое не может не сделать его жертвой насилия со стороны всего общества, упорно желающего оставаться в рамках системы жертвоприношении, то есть отвергать радикальное значение того, что обществу было предложено[112].

Чтобы до конца раскрыть христологический смысл суда Соломона, нужно признать, что семейная тема, которой он, на первый взгляд, ограничивается, и тема материнской любви, подвергающейся здесь испытанию, в действительности второстепенны; от них нужно освободиться. Та из женщин, к которой были обращены слова: «Отдайте этой живое дитя, и не умерщвляйте его», предстает как истинная мать в плотском смысле, и в этом, разумеется, кроется разрешение проблемы в семейном смысле, но этот смысл необязателен. Соперничество двойников может происходить и за пределами семьи, и ему не нужен ни Соломон, ни его меч, чтобы уничтожить предмет спора. Для этого достаточно, чтобы это соперничество продолжало обостряться и чтобы его разрушительное нагнетание никем и ничем не прекращалось.

Именно в перспективе этого расширения смысла нужно задаться вопросом о мотивах Страстей и признать в них поведение, сходное с поведением «хорошей» блудницы. Чтобы понять позицию Отца Иисуса, достаточно задуматься над теми чувствами, которые испытывает царь в этой истории. Соломон не желает ни жертвовать ребенком, ибо не хочет его смерти, ни жертвовать матерью, так как именно ей следует отдать дитя, чтобы оба жили вместе в мире. Точно так же и Отец не желает приносить никого в жертву; но, в отличие от Соломона, Он не пребывает на земле и не может положить конец этим ссорам двойников; нет на земле и царя Соломона, который правил бы справедливо! Фундаментальная ситуация человечества такова, что при отсутствии этих Отцов и этих всегда мудрых царей, которые обеспечивали бы справедливость среди людей, обреченных на вечное детство, единственное подлинно человеческое поведение, единственное средство исполнять волю Отца на земле, как и на небе, это поведение доброй блудницы, готовность идти на такой же риск, что и она, и не в угрюмой воле к самопожертвованию, не в патологическом влечении к смерти, а, напротив, в любви к истинной жизни ради того, чтобы жизнь восторжествовала.

Нежертвенная интерпретация, которую я предлагаю, вовсе не стремится изъять из Евангелий те фрагменты, которые представляют нам смерть Христа как совершенное самопожертвование ради учеников и всего человечества: «Нет большего свидетельства любви, чем умереть за друзей своих» (Ин. 15:13). Отметим еще раз, что в Евангелиях это свидетельство не определяется как жертва. У Павла преобладают такие выражения, как «дела любви» или «дела благодати». Редкие случаи использования им «жертвенного» языка следует рассматривать как метафоры, поскольку он не предлагает нам никакой теории жертвоприношения, аналогичной той, которая была разработана в Послании к Евреям, и всем последующим теориям.

Сцена с судом Соломона позволяет воздать по заслугам тому смехотворному упреку в мазохизме, который поборники демистификации машинально приписывают христианской идее самоотречения вплоть до смерти.

Г.Л.: Среди греческих трагедий есть одна, которую, как мне кажется, можно сопоставить со сценой суда Соломона, а в этой трагедии - персонаж, который можно сопоставить с доброй блудницей: это Антигона.

Р.Ж.: Сначала отметим, что в начале «Антигоны» мы, как это обычно бывает у трагиков и у пророков, обнаруживаем предельный накал взаимного насилия. Именно этот накал, мне кажется, символизируется или десимволизируется одновременной смертью Этеокла и Полиника, невозможностью различения между ними до самой их смерти. Невозможно утверждать или отрицать что бы то ни было по поводу одного из братьев, не утверждая или отрицая того же по поводу другого. Здесь видна вся проблема нескончаемого насилия. Вот почему Креонт намерен провести различие между враждующими братьями; но поразительно то, что в начале своей первой речи в «Антигоне» он дает формулу, сходную с теми, которые мы находим также у Эсхила и Еврипида, справедливо утверждающую, что провести различие здесь невозможно:

...так как смертию двойной они

В один погибли день, сразив друг друга,

Братоубийством руки осквернив[113].

Еврипид в своих «Финикиянках» так завершает описание битвы.

... Враги теперь в смешавшейся крови

лежат, и пыль уста их покрывает,

и мощно смерть соединила их[114].

Хороший государственный деятель, подобный Одиссею или евангельскому Каиафе, Креонт хотел бы положить конец этой чуме двойников, и он знает, что этого невозможно добиться, не прокляв одного из братьев и не благословив второго в точности так же, как старый Исаак поступил в совершенно аналогичной истории с Иаковом.

Креонт требует, чтобы фиванцы были единодушны в своем презрении к Полинику, поскольку понимает, что только единодушие может дать заместительной жертве власть восстановить общину.

Вот почему Креонт не может смириться с поведением Антигоны. Женщина противостоит мифологической лжи; она говорит, что двойники идентичны и что с обоими следует обходиться одинаково. В сущности, она говорит то же, что и Христос, и, подобно Ему, она должна быть изгнана из своего общества и умереть.

Симона Вейль в своей удивительной интуиции увидела в Антигоне самую совершенную figura Christi античного мира. Она подчеркнула тот чудный стих, который Софокл вкладывает в уста своей героини и в котором раскрывается правда о граде человеческом. Этот стих обычно переводят как «Я рождена любить, не ненавидеть». Дословно там говорится: «Я рождена не для того, чтобы вместе ненавидеть, а для того, чтобы вместе любить». Град человеческий - это не то место, где вместе любят, а то, где вместе ненавидят, и именно эту основу ненависти, подобно Христу, и разоблачает Антигона[115].

Креонту, который способен лишь повторять ей уже навязший в зубах аргумент всех человеческих культур: «Честь разная для добрых и для злых» (хотя чуть раньше он признавался, что братья неразличимы между собой), Антигона отвечает: «Благочестиво ль это в царстве мертвых?» (то есть вот это различие, которое ты делаешь между добрыми и злыми).

Этот стих подразумевает то, о чем Евангелия скажут открытым текстом, если божество существует, оно не может интересоваться спорами двойников.

Как бы ни был замечателен текст Софокла, высоты текста о суде Соломона, по-моему, он все же не достигает. Антигона выражает свои протест против того, что Креонт отказывает Полинику в ритуальных погребальных почестях. Она соглашается умереть не ради живого ребенка, как добрая блудница из Книги Царств, а ради уже умершего человека: и потому тексту Антигоны труднее ускользнуть от жертвенной интерпретации, чем тексту о Соломоне. Различие между текстом трагедии и текстом Библии может определить только Евангелие. Только в свете трагедии становятся понятными слова: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов» (Мф 8:22).

Конечно, достойно сожаления, что внимательный взор Симоны Вейль никогда не обращался к великим текстам Ветхого Завета. Ей не позволила этого сделать приверженность к худшим заблуждениям той интеллектуальной среды, к которой она принадлежала. Все эти мэтры, вроде философа Алэна, были эллинствующими гуманистами, внушившими ей своего рода «священный» ужас перед библейским текстом, характерный для всей мысли эпохи модерна, за некоторыми редкими исключениями, которые чаще всего дискредитированы и лишены всякого влияния.

Ж.-М.У.: Все это требует более сложного и нюансированного анализа. Насильственное отвержение морали жертвоприношения в наши дни не только не приносит ощутимого прогресса, но и ввергает нас в еще более глубокий кризис, и мы хорошо понимаем тот страх, который некоторые испытывают перед идеей полного отказа от жертвенной интерпретации[116]. Этот страх тем более оправдан, что такая интерпретация христианства не исключает самых оригинальных его аспектов; она допускает, разумеется, в облегченной, но все еще действенной форме некоторые ценности, которые определяются нежертвенной интерпретацией.

Р.Ж.: Поэтому для нас дело не в том, чтобы обрушиться па жертвенное христианство с прямолинейными проклятиями, к которым, казалось бы, нас подталкивает долг радикально отделить друг от друга две несовместимые интерпретации - жертвенную и нежертвенную.

Если бы мы сочли себя вправе осудить жертвенное христианство, то мы скатились бы к тому же подходу, жертвой которого стало оно само. Мы бы поставили себя выше евангельского текста и утверждаемой им нежертвенной точки зрения и повторили бы террор исторического антисемитизма, но на сей раз обратили бы его против всего христианства. Мы бы вновь запустили жертвенную машину, опираясь на текст, который, если понять его правильно, вывел ее из строя раз и навсегда.

Семиотика Страстей связана с трудами Проппа по морфологии русских народных сказок и тех выводах, которые он из нее сделал. Герой в этих сказках сначала оказывается жертвой предательства, но в конце торжествует. Он берет реванш, а предатель получает заслуженное наказание[117].

F. «Жертвенная» интерпретация и история

Г.Л.: Если механизм заместительной жертвы лежит у основания всякой культуры и если Евангелия, разглашая этот секрет, призваны остановить этот механизм, то почему как до, так и после распространения евангельского текста формы культуры зарождаются, развиваются и отмирают, словно ничего не произошло? Разумеется, самая парадоксальная из этих культур - та, что основывается на христианском тексте. Мы должны задать вам вопрос, который, судя по некоторым текстам, беспокоил самих христиан уже в первом веке после Иисуса Христа. Почему мир остается прежним? Почему апокалиптические предсказания не исполнились?

Р.Ж.: Когда в наши дни говорят о христианском понимании истории, то, в сущности, имеют в виду совсем не тот радикально христианский подход, который не может не быть апокалиптическим. Историки, особенно если сами они христиане, стыдятся принимать всерьез эти «бабьи сказки», эти скучные старые бредни. В наши дни христианским считается «серьезный» и одновременно «оптимистический» взгляд на историю, отмеченную социальным прогрессом и всеобщей доброй волей.

Ж.-М.У.: Тот факт, что предсказанные катаклизмы были отложены на неопределенный срок, дискредитировал и даже выставил на посмешище сам христианский взгляд на историю.

Р.Ж.: До сих пор мы ограничивались смыслами текста. Мы не ставили прямо вопрос о его месте в истории. Для большинства критиков этот вопрос незаконен. Но у нас иное мнение. Факт наличия в нашем мире в большей мере «текстов о преследованиях», чем о мифах и общемировом кризисе, порождаемом этим фактом, можно объяснить только прямым или косвенным действием евангельского текста.

Большинство комментаторов, даже христианских, считают абсолютно мифическим те слова, которые этот текст говорит о своем действии в истории. Предупреждения против иллюзии скорого конца света были добавлены позднее для того, чтобы укрепить народную веру, подорванную промедлением второго пришествия Христа.

В действительности же только исходя из евангельской логики можно понять четкое, особенно у Луки, разграничение между двумя апокалиптическими волнами, иудейской и всемирной. Христианский текст знает о том, что его неверно поймут даже сами верующие. Учитывая это его знание, мы увидим, что двойная апокалиптическая икономия лишь проецирует в будущее очередную отсрочку откровения, а не заглушает его. Эта отсрочка тем более предсказуема, что распространение Евангелия «до краев земли», среди народов, запаздывающих в отношении низвержения религии, усиливает вероятность его жертвенной интерпретации.

Вера в последний импульс, который будет поистине сверхъестественным, не предполагает никаких чудотворных манипуляций. Здесь больше нет гневных излияний какого-то божества, которое насильственно вмешалось бы в ход человеческой истории и отменило бы присущие этому ходу законы, на самом деле, все наоборот. Есть некий текст, который властно вторгается в эти законы, но он это делает лишь потому, что постепенно открывает людям правду об их неведении, обеспечивавшем функционирование этих законов. Евангельский подход к истории исходит из той же логики, что и весь христианский текст в целом, а не из той одновременно наивной, фантасмагорической и грубой пропагандистской концепции, которую ему приписывают.

Нисколько не отменяя принципа исторического действия этого текста, реальное развертывание постевангельской истории, конечно, этому принципу соответствует, и более чем соответствует. Как не признать, как не заметить здесь «знамений», свидетельствующих для тех, кто не отказывается их видеть, об «исполнении времен». Это структурное «исполнение» необязательно должно означать немедленную событийную реализацию. Об этом и говорится в тексте. Видимо, всегда есть возможность отсрочки, о которой мы и не подозревали. Однако не следует соблазняться склонностью верующих путать собственное предчувствие, неизбежно захватывающее их, особенно когда оно овладевает ими внезапно, с обещанием и угрозой немедленного исполнения.

Повторяю, нам не уйти от вопроса об отношении к реальной истории, и мы увидим, что только конфронтация с этой реальной историей в силу самого того факта, что евангельский текст притязает на полную власть над ней, может в такое время, как наше, до конца раскрыть всю поразительную последовательность этой логики.

Евангельская весть быстро распространяется усилиями Павла и его друзей. Иудеи ее отвергают, однако ее успех во всей Римской империи заслуживает восхищения. Она трогает людей, которые не находятся на той же высоте религиозного развития, что иудейские слушатели Евангелия, людей, которые не знают Закона и Пророков. К первым обращенным быстро присоединяются широкие народные массы, а впоследствии и так называемые «варвары». Можно думать, что это чудесное распространение Евангелия могло произойти только в его жертвенной интерпретации и благодаря ей.

Поэтому в историческом плане жертвенная интерпретация не может быть просто «ошибкой», результатом случая или недостатком проницательности у тех, кто ее разработал.

Если мы по-настоящему поймем механизм жертвоприношения и ту роль, которую он сыграл для человечества в целом, то обнаружим, что такая интерпретация христианского текста при всей своей поразительности и парадоксальности вполне правдоподобна и даже неизбежна. Она идет из глубины веков, неся на себе груз всей религиозной истории, которая в случае языческих народных масс никогда не прерывалась и не подрывалась чем-нибудь таким, как Ветхий Завет.

Что касается жертвы отпущения и откровения о ней, то, как мы видели, связь между Ветхим Заветом и евангельским текстом очень похожа на связь между евангельским текстом и жертвенным христианством. Если применить эту констатацию к тем конкретным историческим условиям, в которых распространялось Евангелие, и учесть тот факт, что народы, среди которых оно распространялось, не были затронуты Ветхим Заветом, то прояснится роль исторического христианства в эсхатологической истории, управляемой евангельским текстом, - истории, которая неуклонно стремится к всемирной истине о человеческом насилии, но стремится с бесконечным терпением, которое одно только и может распространить содержащуюся в этом тексте подрывную и взрывоопасную истину и сделать так, чтобы она была осознана если не всеми, то как можно большим числом людей.

Тот факт, что Иисус в синоптических Евангелиях обращается только к детям Израиля, никоим образом не доказывает существования какого-то более раннего евангельского слоя, обращенного исключительно к еврейской аудитории. Можно думать, что такое обращение связано с временным измерением откровения, с идеей, что Иисус может явить себя только в свой час, самый благоприятный и - последний.

Исключение других народов могло быть только временным и всего лишь следствием их неподготовленности. У них, в отличие от иудеев, не было той долгой истории ухода от жертвоприношений, которую собственно представляет весь Ветхий Завет. Они не бы пи доведены до того состояния предельной восприимчивости к Божьему Царству, а значит, и до того ощущения его необходимости, которые были характерны для избранного народа и сначала ставили только его одного под угрозу апокалиптического насилия.

Для других народов решающий выбор должен быть еще отсрочен, отнесен к той эпохе, когда они «наверстают упущенное» и тоже достигнут той крайней точки социального существования, при которой проповедь Царства станет для них одновременно понятной и необходимой.

Г.Л.: Но что могло бы этим бесчисленным народам заменить Ветхий Завет? Что могло бы сыграть для них ту роль, которую для евреев играл один только Ветхий Завет, - приготовить их к Царству?

Р.Ж.: Сблизить эти два вопроса - значит понять, что в каждом из них подразумевается ответ на другой. Воспитателем для язычников послужит христианство, но в его жертвенной версии, с религиозной точки зрения вполне аналогичной Ветхому Завету. Но оно может играть эту роль лишь в той мере, в какой жертвенная завеса, скрывающая радикализм его вести, позволит ему снова стать основателем в плане культуры.

G. Наука и апокалипсис

Р.Ж.: Евангельский текст может основать новую культуру, аналогичную всем прежним, только если предаст истину своей первоначальной вести. Очевидность этого факта прекрасно выразили экзегеты иудейской религии, в особенности Иосиф Клаузнер[118].

История исторического христианства, подобно истории всякой жертвенной религии, состоит в постепенном освобождении от сдерживающих законов по мере уменьшения действенности ритуальных механизмов. Мы говорили, что нельзя рассматривать эту эволюцию исключительно как разложение и упадок, как делают все «консерваторы», приверженные к жертвенной интерпретации. Столь же ошибочна и противоположная концепция, которая смотрит на ту же эволюцию только как на освобождающую и открывающую в будущем перспективу безграничного прогресса. Как в одном, так и в другом случае мы отметим, что христианский текст уже сказал свое последнее слово; оно располагается позади, а не впереди.

Констатировав эти позиции у самих христиан, легко понять, что для огромного большинства людей с христианством дело обстоит так же, как с прежними религиями, и к концу нынешнего кризиса от него ничего не останется. Та идея, что это кризис не самого христианского текста, а только его отдельной интерпретации, а именно жертвенной интерпретации, которая не могла не доминировать на первых этапах христианского откровения, никогда не приходила людям в голову, да и не может прийти до тех пор, пока не проведено различие между жертвенной и нежертвенной интерпретациями, и особенно пока не признано преимущество второй.

В интересующем нас теперь отношении жертвенная интерпретация не более чем некая защитная оболочка, а под этой оболочкой, потрескавшейся и облупившейся в течение столетий и в наши дни валяющейся в пыли, скрывается живое существо.

Ж.-М.У.: Эта идея еще сегодня кажется нам неправдоподобной, и, слушая, как вы ее выражаете, мы можем подумать, что для спасения христианства от того, что делает из него в наши дни некая почти забытая доктрина, вы выдвинули замечательный тезис, способный вернуть христианскому тексту его актуальность, которую тот не может себе вернуть своими собственными средствами.

Р.Ж.: Вы совершенно правы. Все будут говорить и думать, что я предался своего рода «латанию дыр», в чем сам обличаю психоанализ и прочие вымирающие доктрины. Какими бы огромными ни были структурные совпадения, указывающие на убедительность евангельской логики в сфере антропологии, единственными читателями, на которых мы можем надеяться, будут те, кто слишком хорошо разобрался в интеллектуальных методиках современности и в ее понимании возможного и невозможного, чтобы следовать за мной на ту территорию, на которую я теперь хотел бы их повести.

Чтобы вести их на эту совершенно неисследованную территорию, очевидно, понадобились бы еще более точные совпадения и еще более яркие свидетельства в пользу того материала, который мы до сих пор собрали.

Нужно было бы, чтобы эти совпадения и свидетельства были у нас под рукой; чтобы «знамения времени», о которых говорит Евангелие, упрекая людей в том, что они не умеют их читать, не просто присутствовали среди нас, но чтобы в них не было ни малейшей двусмысленности и чтобы неспособность людей улавливать их происходила от ослепительной очевидности этих знаков-знамений.

Ж.-М.У.: Я полагаю, что те знаки, о которых вы говорите, окружают нас повсюду, и именно дня того, чтобы их не признать или лишить их значимости и силы большинство наших современников, как атеистов, так и христиан, судорожно цепляются за жертвенную интерпретацию, освящающую апокалипсис и мешающую нам увидеть свойственный нашей нынешней ситуации объективно апокалиптический характер, то есть характер разоблачающего откровения.

Р.Ж.: Откровение об апокалиптическом насилии должно в первую очередь разоблачить - и это единственное, что оно может разоблачить непосредственно, чисто человеческую природу насилия и его одновременно разрушительную и культурную функцию.

Чтобы понять, что мы живем уже в этом откровении, достаточно задуматься о том, как все мы, члены всемирного человеческого сообщества, относимся к той чудовищной гонке вооружений, которой предалось человечество после окончания Второй мировой войны.

Когда люди говорят о новых средствах уничтожения, они произносят слово «бомба» так, как если бы она существовала в единственном экземпляре и принадлежала всем и никому или, вернее, как если бы весь мир принадлежал ей. И она действительно кажется царицей этого мира. Она царствует над бесчисленной толпой своих жрецов и приверженцев, которые существуют, кажется, лишь для того, чтобы обслуживать ее. Отравленные яйца этого идола одни закладывают в землю, другие бросают в море, третьи усеивают ими небеса, заставляя звезды смерти неустанно вращаться над этим неутомимым муравейником. Нет ни одной частицы естества, которая не была бы очищена наукой от всех древних сверхъестественных проекций и снова вовлечена в истину насилия. Об этой разрушительной власти нам следует знать, что это чисто человеческая власть, но в некоторых отношениях она функционирует аналогично священному.

Люди всегда обретали покой в тени своих идолов, то есть в тени своего собственного освященного насилия; в этом крайнем насилии они стараются укрыться и сегодня. Во все более десакрализируемом мире лишь постоянная угроза тотального и мгновенного уничтожения мешает людям взаимно уничтожать друг друга. Иными словами, только насилие всегда мешает развязыванию насилия.

Насилие никогда еще с такой наглостью не разыгрывало свою двойную роль «яда» и «противоядия». И говорят об этом не древние палачи фармаков и не каннибалы в оперениях, а наши специалисты-политологи. Если верить им - а мы можем им верить, - то мир не земле сегодня обеспечивается только ядерным оружием. Специалисты не моргнув глазом говорят, что только это насилие нас и защищает. Они совершенно правы, но они не отдают себе отчета в странности подобных констатаций в контексте дискурса, который во всем остальном продолжает звучать так, как если бы вдохновляющие его гуманисты Маркс, Монтескье или другие ценились бы так же, как и в прошлом. Эти эксперты с такой спокойной и приземленной ловкостью разбирают ситуацию, никогда не сомневаясь в «природной доброте» человека, что возникает вопрос: чего больше в их видении вещей - цинизма или, наоборот, бессознательности и наивности?

Под каким бы углом зрения мы ни рассматривали эту современную угрозу, она оказывается сходной со священными ужасами и требует таких же мер предосторожности. Мы по-прежнему имеем дело с формами «заражения», которые можно обнаружить и измерить научными средствами, но которые все же напоминают нам их религиозных двойников. И чтобы изгнать зло, никогда не находится другого инструмента, как только то же зло. Простой отказ от технологии кажется невозможным; машина работает настолько четко, что опасней было бы остановиться, чем продолжать идти вперед. В самом сердце этого ужаса следует искать то, что может дать надежду.

Постепенно обнаруживается скрытая инфраструктура всех религий и культур. Мы создаем собственными руками «истинного бога» человечества, которому сами же поклоняемся и которого уже ни одной религии не удастся исказить. Мы не заметили его прихода, поскольку он уже не путешествует на перепончатых крыльях ангелов тьмы и появляется отныне только там, где его никто не ожидает увидеть, - в статистических таблицах ученых, в самых десакрализованных областях жизни.

С поразительной находчивостью творцы самых чудовищных видов оружия дают им имена самых жестоких богов греческой мифологии, ассоциирующихся с крайними проявлениями насилия: Титана, Посейдона, Сатурна - бога, пожирающего собственных детей. Мы жертвуем баснословные ресурсы на прокорм самого бесчеловечного насилия, чтобы оно продолжало защищать нас, и тратим свое время на то, чтобы передавать уже погибшим планетам смехотворные послания от планеты, которая тоже рискует погибнуть. Какое же беспримерное лицемерие заставляет нас по-прежнему делать вид, что мы не понимаем людей, живших прежде нас и делавших то же самое, тех, кто, например, бросал одного-двух из своих детей в печь какому-нибудь Молоху, чтобы спасти всех остальных?

Мы видим, что здесь напрашивается аналогия между тем странным порядком, в котором живем мы, и тем, который некогда создавали в большинстве обществ чисто ритуальные религии. Однако следует остерегаться простого уподобления этих двух групп феноменов друг другу. Различие здесь намного важнее, чем сходство.

Когда мы говорим, что люди поклоняются собственной разрушительной силе, мы имеем в виду метафору. Эта метафора играет не какую-то призрачную роль, а прямо разоблачительную. Сказать, что это чисто риторическая аналогия или что речь идет, как говорят сегодня, об «эффекте истины», было бы нелепостью. Из этой аналогии следует извлечь урок, но извлечь его мы не сможем, если нас опьянит когнитивный нигилизм, торжествующий сегодня повсюду - и не без оснований!

Но урок этот не так прост. Не ужас перед священным, а вполне понятный страх перед той опасностью, которую несет человечеству ядерное противоборство, - вот что делает наше сегодняшнее поведение аналогичным поведению религиозных людей. Отсутствие войны в современном мире определяется беспристрастной научной оценкой тех бедственных, а то и роковых последствий, которые может иметь для всех противоборствующих сторон массированное использование накопленного оружия.

Практические следствия такого положения вещей уже проявляются. Те, в чьих руках находится чудовищное оружие, тщательно избегают его использования. Впервые в истории великих держав мы видим могучих соперников, искренне желающих предотвратить любые действия и ситуации, которые могли бы повлечь за собой глобальный конфликт. Понятие национальной гордости вычеркивается из дипломатического словаря. Вместо того чтобы предаваться вражде, ее пытаются преодолевать. Вместо того чтобы кричать о провокации, отворачиваются и делают вид, что не видят и не слышат устаревшего фанфаронства, ставшего отныне уделом мстительной народной злобы и идеологического фанатизма.

Г.Л.: Говоря, что в современной ситуации есть что-то похожее на первую попытку соблюсти то, что евангельский текст называет законом царства, вы рискуете сойти за наивного любителя научной фантастики. Ваши читатели не поймут вас, вопреки всему тому, что вы сказали о строгости и неумолимости этого закона. В мире, где поистине разоблачено насилие и где перестали функционировать механизмы жертвоприношения, люди столкнулись с сомнительной в своей простоте, но очевидной дилеммой: либо они откажутся от насилия, либо предадутся беспредельному насилию, рискуя подвергнуться полному уничтожению, «как во дни Ноя».

Р.Ж.: Вне всякого сомнения. Я далек от мысли, что все менее воинственное поведение сильных мира сего в наши дни мотивировано евангельским духом. Как раз наоборот. Если в современной ситуации и есть что-то евангельское в том смысле, в каком мы здесь используем это определение, то лишь потому, что оно не имеет ничего общего с лицемерной претенциозностью и слащавостью, которыми многие люди приукрашивают христианский текст, чтобы сделать его более «аппетитным», как они говорят, для нашего пресыщенного времени.

В нынешнем поведении народов, испуганных нависшей над ними угрозой, можно уловить, с одной стороны, аллюзию на обычное поведение людей по отношению к идолам насилия, с другой -аллюзию на то поведение, которого требует от всех людей евангельский текст, на полный отказ от всех форм насилия.

Поэтому не следует путать то, что происходит сегодня, с наступлением Царства Божьего. Эти две аллюзии, которые я улавливаю в нынешней ситуации, различны и даже противоположны. Если обе они действительно присутствуют в одном и том же комплексе исторических фактов, то причина этого в двусмысленности нынешнего поведения народов. Они не настолько мудры, чтобы перестать терроризировать друг друга, не настолько безумны, чтобы решиться на непоправимый шаг. Поэтому мы имеем дело с ситуацией промежуточной и сложной; в ней можно найти аллюзии и на поведение человечества в прошлом, и на его поведение в будущем. В самом деле, либо мы все более станем ориентироваться на ненасилие, либо исчезнем. Промежуточный характер нынешней ситуации позволяет людям избегать тех колоссальных проблем, которые она ставит перед ними[119].

Поистине новым является тот факт, что мы больше не можем прибегать к насилию, чтобы разрешать кризисы; мы не можем опираться на насилие. Чтобы оно могло совершить свой цикл и вернуть мир, необходимо достаточно широкое экологическое поле, которое могло бы поглотить губительные последствия насилия. Сегодня такое поле - вся наша планета, но ясно, что ее уже недостаточно. Даже если это еще не вполне актуально сегодня, то завтра природная среда уже не сможет впитать в себя человеческое насилие, не став при этом необитаемой.

Журналисты машинально называют апокалиптической ситуацию, которую они считают очень отличающейся от описываемой в евангельском тексте, поскольку продолжают его истолковывать с точки зрения божественного насилия.

Наша ситуация в точности соответствует той, которую предсказывали Евангелия для этого мира, который сам себя окрестил как «постхристианский». Чтобы не замечать этого, нужно отчаянно цепляться за жертвенную интерпретацию, которая вопреки всякой очевидности позволяет объявить божественным то насилие, которое предвещается в тексте. Вот почему атеисты еще более яростно, чем христиане, стремятся эту интерпретацию увековечить.

Г.Л.: Как всегда, именно жертвенная интерпретация не дает насилию добраться до нас.

РЖ.: Это насилие уже до нас добралось. Жертвенная интерпретация в данном случае увековечивает отказ от знания, которое нам доступно как никогда, поскольку оно уже вписано в историю, которую мы переживаем, и будет вписываться в нее все глубже и глубже.

Ж.-М.У.: Сегодня нет ничего менее трудного, чем отнестись всерьез к христианской и апокалиптической концепции истории. Трудно, наоборот, так обращаться с самыми поразительными текстами, как будто их не существует, не видя необычайных совпадений, повсюду бросающихся в глаза; только жертвенная интерпретация еще может себе это позволить. Эта интерпретация, управляющая сегодня всеми остальными нашими интерпретациями, держится всего за одну нить.

Р.Ж.: Верить, подобно Ренану, что Царство Божье «утопично», было еще простительно в мире, надувшемся от гордости и считавшем себя неуязвимым, но говорить, как это делают сегодня, что евангельский принцип ненасилия есть «не что иное, как мазохизм», - значит не обращать внимания на то давление, которое уже на нас оказывает и будет оказывать все больше и больше избыточность наших разрушительных возможностей.

Ж.-М.У.: По-моему, все то, о чем вы здесь говорите, предполагает, что для изобретения науки и технологии необходима радикальная десакрализация евангельского типа. Чтобы дерзнуть обращаться со всеми природными стихиями как с объектами, подчиненными природным законам, нужно было бы сначала изгнать из них богов.

Р.Ж.: Действительно Эта формулировка передает важную мысль, которую стоило бы подчеркнуть. В том мире, который мы исследуем, больше не составляет проблемы артикулирование различных евангельских тем, и прежде всего темы Царства Божьего и апокалипсиса, этой великой загадки, которую так и не разгадала историческая экзегеза. Но такие люди, как Рудольф Бультман, этого даже не заметили. Для него «демифологизировать» Евангелия означало просто-напросто отрезать все, что нельзя принять в жертвенной версии и для чего не нашлось подходящей нежертвенной интерпретации. Бультман всегда приглашал своих читателей забыть об апокалипсисе, об этом древнем иудейском суеверии, как он говорил, которое не имеет уже ничего общего с нашей современной ментальностью. Бультман всегда видел в Апокалипсисе некий образ божественного отмщения, совершенно отсутствующий в Евангелиях[120].

Мы впервые получаем возможность услышать текст в его наиболее радикальной формулировке. Эта возможность появилась у нас благодаря распаду жертвенной интерпретации и удивительному кризису современной истории. Мы видим целый ряд событий, которые могут произойти только одновременно и которые снова вводят нас, теперь уже весь мир, в ту самую ситуацию, которая нам представлена самими Евангелиями как историческое условие первого возвещения Царства Божьего. Эта ситуация - результат распространения Евангелия через посредство жертвенной интерпретации, подготовившего все народы земли.

Ж.-М.У.: Можно сказать, вы вводите нас в апокалиптические кошмары...

Р.Ж.: Ну, в эти кошмары теперь ничто не вводит лучше, чем каждодневное чтение газет. Я не говорю, что конец света наступил. Наоборот; во всех моих рассуждениях содержится нечто позитивное. Современная ситуация отнюдь не означает, что люди, которые еще вчера были такими, какими их описывает гуманистическая мысль, внезапно утратили свою невинность, которой до сих пор обладали. На самом деле люди совсем не изменились, и именно это делает нашу ситуацию опасной. Обнаружилось не что-то новое - обнаружилось насилие, которое всегда было в человеке. Однако в этом насилии нет ничего инстинктивного, что доказывается тем, что оно в любой момент находится в нашем распоряжении, но мы, до сих пор во всяком случае, не поддавались искушению прибегнуть к нему.

Для того, чтобы мы наконец поняли, что в апокалиптической теме речь идет именно об этом, а не о чем-то другом, нужно, чтобы мировая ситуация совпала с евангельским возвещением. В том, что мы говорим, важна не индивидуальная проницательность, а вся совокупность исторических данных, которая давит на нас. Соответствия столь поразительны, что они в конце концов должны восторжествовать над теми все более шаткими препятствиями, которые выставляет им наше жертвенное сопротивление.

Сказать, что мы находимся в объективно апокалиптической ситуации, никак не означает «проповедовать конец света». Это означает, что люди впервые стали хозяевами своей судьбы. Перед лицом насилия вся планета находится в ситуации, сопоставимой с ситуацией первобытных человеческих групп, но на этот раз мы сознаем причину, у нас больше нет жертвенных ресурсов и священных заблуждений, чтобы отвратить от себя это насилие. Мы поднялись на такой уровень сознания и ответственности, который никогда еще не достигался людьми[121].

Пугает сегодня не новый смысл, который бросал бы нам вызов, а кафкианское избегание всякого смысла. Это некий когнитивный нигилизм, к которому ведут все современные направления мысли. Это панический отказ хоть краем глаза взглянуть в ту сторону, откуда мог бы еще прийти смысл.

Вся наша культура намекает на то, что мы бредим. Но остановимся на миг, чтобы задуматься о состоянии этой культуры, Она изобрела этнологию, науку о мифах, психоанализ. И ту же самую культуру периодически потрясают «апокалиптические» кризисы. Последний длится вот уже больше трети века, и это, безусловно, наиболее суровый и наиболее пугающий кризис, поскольку в нем самые жесткие научные данные странным образом смешиваются с самыми гротескными предрассудками и элементами традиционной религии.

Представим себе умных наблюдателей, которые прибыли с другой планеты и заглянули в нашу песочницу. Они бы увидели в ней целые армии исследователей социальных феноменов, интерпретирующих малейшие реакции индивидуумов и коллективов. Они отметили бы, насколько нам стали важны за последний век старые греческие истории о некоем Эдипе и некоем Дионисе. Они насчитали бы огромное количество работ, посвященных этим персонажам, и отметили бы то почти религиозное почтение, которым было окружено, начиная с XVI века, сначала все греческое, а затем все первобытное[122]. Они бы сопоставили все это с постоянным падением интереса к иудео-христианству, то есть к текстам, в которых фигурирует, пусть обманчиво и иллюзорно, но вполне явно и потому значимо свидетельствуя о бредовом состоянии наших умов, надлежащим образом сформулированная теория о разрушении всего. Но эти тексты не религия других, а наша собственная; так или иначе, эти тексты до сих пор направляли и будут направлять то движение, которое влечет к неизвестному. Можно подумать, что это общество, так озабоченное самонаблюдением и самопознанием, могло бы отвлечь хотя бы один маленький батальон этой гигантской армии, разбившей лагерь в тени греческих и индейских храмов, чтобы посмотреть, действительно ли все закончено, упорядочено и определено в стане иудео-христиан, как нам это представляется.

Но об этом нет и речи. Если наша мысль больше не основывается на физическом устранении насилия и истины насилия, то, возможно, уже происходит грандиозное интеллектуальное изгнание иудео-христианства в целом, то есть среди прочего всей по-настоящему серьезной религиозной и культурной проблематики, изгнание, которое производится все более систематически, по мере того как возрастает риск понимания, по мере того как насилие проявляется в истории и технологическом прогрессе.

Конечно, евангельский текст не виноват в том, что Благая весть, от которой мы, как нам казалось, навсегда избавились, возвращается к нам в столь сомнительном контексте. Мы сами этого хотели, мы сами разработали этот контекст. Мы хотели, чтобы дом наш был оставлен пустым; так оно и случилось (см. Лк 13:35).

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Логос Гераклита и Логос Иоанна

А. Логос в философии

Ж.-М.У.: Меня всегда интриговало отношение к Христу как к Слову, то есть, по-гречески, к Логосу. Философия всегда находила у Иоанна следы греческой мысли. Но разве эта концепция не рискует опровергнуть ту, которую вы нам предлагаете?

РЖ.: «Логос» стал важнейшим понятием философии благодаря Гераклиту. За пределами обычного языка это слово обозначает непосредственный объект философского дискурса. Если бы этот дискурс мог завершиться, он стал бы тождественен Логосу, то есть божественному принципу, рациональному и логичному, согласно которому организован мир.

Слово «Логос» также принадлежит Евангелию от Иоанна, и его наличие там более, чем все остальное, долго заставляло считать это Евангелие самым «греческим» из четырех. Логос означает Христа как Спасителя и одновременно как Того, Кто принимал непосредственное участие в деле Божьего творения и сам есть Бог.

В первые века христиане испытывали сильное недоверие к греческой мысли. Идея возможности христианской философии вызревала постепенно. На протяжении веков никто не сомневался, что главная задача всякой христианской мысли - экзегеза Писания. Однако в Средние века из этих двух видов интеллектуальной деятельности перевес все более переходит к философии. Возрастающее пристрастие ко всему греческому, жадный поиск эллинского знания сопровождается постепенным закатом fgura Christi. Исторически верно, что мы постепенно отворачивались от Библии, по мере того как обращались к философии.

С появлением «христианской философии» два Логоса начинают сближаться. Идея их родства становится все более очевидной. Конечно, пока не стоит вопрос о том, чтобы признать первенство греческого Логоса, но мы уже на пути к этому перевороту. Греческие философы по-прежнему считаются предтечами Иоанновой мысли, в чем-то подобными иудейским пророкам. Другая пророческая линия вычерчивается внутри эллинистической культуры. Один современный богослов (которого цитировал Хайдеггер в своем «Введении в метафизику»), такими словами описывает характер отношений между этими двумя Логосами в христианской философии:

С действительным явлением истины в образе Богочеловека философское познание греческих мыслителей о господстве логоса над всем сущим было удостоверено и скреплено печатью. Это подтверждение и удостоверение обосновывает классический характер греческой философии[123].

Против этой подчиненности греческой мысли христианскому откровению восстает современный рационализм. По его мнению, хронологическое предшествование доказывает, что заслуга открытия Логоса принадлежит грекам, а не христианству. Логос Иоанна и вся Иоаннова мысль всего лишь бледные копии той единственной оригинальной мысли, которая принадлежит грекам. Новый Завет - это всего лишь старая иудейская ворона, украшенная перьями греческого павлина.

Этот рационализм не затрагивает вопроса о сущностном родстве этих двух Логосов. Все это напоминает ссоры, происходившие в прошлом. Рационализм хочет восстановить то, что переиначило христианство в своих пустых претензиях. Здравое знание состоит в том, чтобы признать оригинальным то, что появилось первым.

Для христианских мыслителей греческие философы - богословы, сами того не сознающие. Напротив, для постхристиан идея специфически христианского Логоса - бесстыдная подделка, основанная на грубом подражании философии.

Как на одном, так и на другом конце интеллектуального спектра западной мысли никто никогда не помышлял о том, чтобы провести разлучение между этими двумя Логосами. Христиане и антихристиане едины в главном. Они одинаково убеждены в том, что слово «Логос» всегда должно означать одно и то же.

В. Два Логоса у Хайдеггера

Ж.-М.У.: Мартин Хайдеггер хотел порвать с этой тысячелетней традицией. Впервые идея о том, что оба Логоса совпадают, была энергично отвергнута.

Р.Ж.: Рассуждения Хайдеггера о Логосе Иоанна в сравнении с другими корифеями современной ему мысли весьма вторичны. Он пытается увидеть в Иоанновом Логосе выражение божественного авторитаризма, якобы характерного для всей Библии.

Поскольку λόγος в греческом переводе Ветхого Завета (Септуагинте) есть наименование для Слова, а именно «Слова» в определенном значении приказа, заповеди, то οί δέκα λόγοι называются десять заповедей Божиих (Декалог). Таким образом, λόγος значит κηρυξ, άγγελος, вестник, посланник, который осуществляет заповеди и приказы[124].

Здесь мы находим главную идею модерна относительно Ветхого Завета, спроецированную на Логос Иоанна Отношения между Богом и человеком воспроизводят гегелевскую схему «господина» и «раба». Эта идея была с готовностью взята на вооружение даже теми, кто стремится «освободиться» от Гегеля. Мы находим ее у Маркса, Ницше и Фрейда. Буквально с закрытыми глазами ее усваивают люди, которые не прочитали ни одной строчки Библии. Эта идея ложна, даже если ограничить ее рамками Ветхого Завета. В наше время позволяют себе распространять ее и на Новый Завет (чего Гегель никогда бы не сделал), оправдывая это лишь категоричными заявлениями в стиле только что приведенного нами.

Таким образом, Хайдеггер просто подводит под Новый Завет гегелевскую интерпретацию Ветхого Завета в ее более жесткой и упрощенной версии.

Зато вызывает интерес интерпретация Хайдеггером греческого Логоса. Его существенный вклад состоит не в том, что он настаивает на идее «собирания», которая, по его мнению, присутствует в термине «Логос». Он говорит что-то куда более значительное: сущности, собираемые Логосом, противостоят друг другу, и Логос собирает их не без насилия. Хайдеггер признает, что греческий Логос частично связан с насилием[125].

Нужно особо выделить эти моменты, замеченные Хайдеггером, если мы хотим провести различие между греческим Логосом и Логосом Иоанна, в чем и состоит намерение Хайдеггера. И намерение это кажется мне законным и даже необходимым. Хайдеггер находит удачные средства для описания греческой стороны, справедливо определяя Логос Гераклита как то насилие - священное, которое удерживает двойников вместе и не дает им уничтожить друг друга, но ему не удается увидеть реальность Логоса Иоанна. Здесь ему мешает стремление ввести насилие не только в греческий Логос, в котором оно действительно фигурирует, но и в Логос Иоанна, превращая этот последний в выражение какого-то бессмысленно тиранического и жестокого божества.

Хайдеггер, очевидно, сознает, что есть различие между насилием греческого Логоса и тем насилием, которое он приписывает Логосу у Иоанна. В первом он усматривает насилие над свободными людьми, а во втором - насилие, которому подвергаются рабы. Еврейский Декалог всего лишь интериоризированная тирания. Здесь Хайдеггер верен не только всей той традиции, которая видит в Яхве образ восточного деспота, но и идеям Ницше, который доводит эту тенденцию до конца и определяет все иудео-христианство как выражение рабского мышления, созданное для рабов.

Различие внутри насилия - это в полном смысле слова иллюзия мысли, ориентированной на жертвоприношение. Хайдеггер не видит, что любое насильственное действие заканчиваете порабощением, поскольку это игра «образец-препятствие», которая господствует в мысли так же, как она господствует в отношениях между людьми. Он хочет различить два Логоса, но, приписывая насилие и одному, и другому, он лишает себя средств для этого различения!

Это значит, что ему не удается преодолеть того древнего отождествления этих двух Логосов, которое продолжается с момента зарождения европейской философии и лучше всего определяет ее, так как этим отождествлением она затуманивает смысл христианского текста и обеспечивает его жертвенную интерпретацию.

Единственная разница между Хайдеггером и его предшественниками состоит в том, что существовавшую прежде взаимную терпимость между этими двумя Логосами он заменяет отношением антагонизма. В самое сердце европейской мысли вводится борьба двойников; два Логоса - это ведь двойники в версии Хайдеггера: их пытаются различить, даже думают, что удачно, в то время как на самом деле они все более становятся неразличимыми. Чем более пытаются разрешить эту ситуацию, тем более она упрочивается.

Западный ум занят философским осмыслением этой ситуации. Хайдеггер отражает ее тем лучше, чем меньше сам об этом подозревает. Если определять западную философию через отождествление двух Логосов, то нет сомнения, что Хайдеггер еще принадлежит этой традиции; он не может по-настоящему завершить философию, поскольку не в состоянии показать разницу между Логосом Гераклита и Логосом Иоанна.

То же происходит и с другими выдающимися мыслителями современности. Мысль Хайдеггера не фантастична и не безосновательна. Если ей не удается провести ту границу, которую она хочет провести, то она тем не менее готовится к решающему открытию и действительно провозглашает конец западной метафизики, о котором непрестанно говорит.

Что же показывает Хайдеггер, когда утверждает, что Логос Гераклита удерживает противоположности вместе не без насилия? Он по-прежнему говорит о жертве отпущения и о священном, из нее проистекающем. Логос Гераклита, по Хайдеггеру, - это Логос всех культур человечества, поскольку они основывались и продолжают основываться на единодушном насилии.

Читая Хайдеггера в свете идеи о жертве отпущения, мы увидим, что за его анализом ключевых понятий немецкого и греческого языков и особенно за размышлением о бытии всегда стоит священное. Хайдеггер снова поднимается к священному, вновь находит в философском словаре определенные элементы священной многозначности, Вот почему самое почетное место в философии Хайдеггера занимает философия досократиков, прежде всего Гераклита, философия, сохраняющая к священному наибольшую близость.

Именно это отношение к священному, выраженное философским языком, делает текст Хайдеггера «темным» и завораживающим. Если перечитать ею с нашей точки зрения, мы увидим, что парадоксы, которыми изобилует его текст, - это всегда парадоксы священного. Чтобы дополнить Хайдеггера и полностью прояснить его мысль, его следует читать не в философском, а в этнологическом ключе, причем в ключе не какой попало этнологии, а именно той, которую мы здесь рассматриваем, раскрывающей механизм заместительной жертвы и признающей в многозначности священного не мысль, в которой все смешивается, как это хотелось бы Леви-Брюлю и Леви-Строссу, а изначальную матрицу всякой человеческой мысли, тигель, в котором постепенно, путем последовательных дифференциаций, выплавляются не только культурные институции, но и все наши мыслительные модели.

Поскольку Хайдеггер замыкается в философии и делает ее последним приютом священного, он не может преодолеть некоторых ограничений самой философии. Чтобы понять Хайдеггера, его, как и досократиков, его предтеч, следует читать с точки зрения радикальной антропологии заместительной жертвы.

Ж.-М.У.: Ни с Хайдеггером, ни с его последователями философия не выходит за пределы досократиков, ибо для этого ей следовало бы обрести религиозное и отречься от себя самой; вы ставите перед собой эту задачу в плане этнологии, и нетрудно увидеть, что эта задача выходит за пределы философии.

Р.Ж.; Как все современные мыслители, у которых, в сущности, один и тот же враг - жертвенное христианство, всегда ими смешиваемое с христианским текстом, Хайдеггер действительно подготавливает окончательный разрыв, о котором не перестает говорить, но, с другой стороны, сами его тексты составляют фактор крайнего сопротивления этому разрыву. Он думает сам свершить то, что должно свершиться, но в духе, совершенно отличном от духа его философии. На самом деле истинным свершением может быть только откровение христианского текста как высшего во всех отношениях, как единственного интерпретатора истории, над которой он царствует уже тайно, будучи из нее устранен.

Если между греческим и христианским Логосами действительно существует принципиальное различие, то оно неизбежно должно проявиться в сфере насилия. Либо мы здесь говорим глупости, либо Логос Иоанна вовсе не то, чем его сделал Хайдеггер, истолковав его на основании Декалога как своего рода запуганного слугу, способного только передавать распоряжения строгого хозяина. Мы показали, что весь Ветхий Заве г постепенно освобождается от переносов заместительной жертвы и избавляется от священного насилия. Значит, Ветхий Завет не только не остается зависимым от священного насилия, но уклоняется от него, хотя и оставаясь в своих наиболее древних частях достаточно сильно связанным с ним, чтобы можно было с полным основанием упрекнуть его в насилии, что и делает Гегель.

То, что нам предстает как предельное насилие со стороны Яхве, в действительности есть попытка всего Ветхого Завета разоблачить взаимное насилие двойников. В Евангелиях, как мы уже говорили, этот процесс находит свое завершение. Но заявить, что это завершение обязательно совпадает с абсолютным отсутствием божества, - значит простодушно признать, что для нас не может быть другого бога, кроме бога насилия. Евангелие от Иоанна утверждает, что Бог есть любовь, а синоптические Евангелия уточняют, что Бог одинаково благожелателен ко всем враждующим братьям. Для Бога Евангелия не существует тех категорий, которые исходят из насилия и в него возвращаются. Поэтому пусть никто не требует от Него послушного отклика на воззвания нашей братоубийственной ненависти.

Сын играет роль посредника между Отцом и людьми, но передает Он вовсе не заповеди какого-то своенравного деспота. В Нем нет ничего от военного герольда, окруженного помпой и предваряемого трубными звуками; такое описание смехотворно, да и попросту лживо; иудейские пророки не любили роскошной обстановки и показного престижа; все это скорее можно найти у греков и у их духовных наследников, у всех любителей театра и театральных труб. У иудее в театров не было.

Г.Л.: Это евангельское невмешательство, конечно, может быть поставлено в упрек Отцу, так же как библейского Яхве упрекают в противоположной позиции. Имея дела с одной позицией, мы станем требовать другой, и наоборот. Как известно, лягушки никогда не бывают довольны своим царем.

Р.Ж.: Но это ненасилие, кажущееся таким смешным с точки зрения трансцендентного божества, радикально меняет свой вид, если его перенести на эту землю и если люди примут его как образец для собственного поведения по отношению друг к другу.

Если Отец таков, каким его описывает Сын, то слова Сына, которые мы только что вспоминали, подлинно являются словами Отца, поскольку они описывают саму природу Отца, а это Слово не просто репрезентация; оно приглашает нас действовать, становиться подобными Отцу, поступая так, как поступает Он сам. Слово Отца, тождественное Отцу, говорит людям об Отце, чтобы они могли его имитировать: «Любите врагов ваших, молитесь за преследующих вас, и так будете сынами Отца вашего».

Иисус - действительно посредник между Отцом и людьми, поскольку передает им Слово. Конечно, можно утверждать, что речь здесь идет о заповеди куда более тираничной, чем все заповеди злого Яхве, ведь никогда еще людям не удавалось ее исполнить, но мы не сможем увидеть в Иисусе того вестника, которого видел в Нем Хайдеггер, - случайного глашатая, простого передатчика некоей авторитарно-бюрократической машины.

Доказательство того, что Иисус не был простым вестником, состоит в сообразности Его поведения этому Слову, вопреки тому отрицательному приему, который был оказан Ему людьми.

Отношения между Сыном и Отцом не могут быть отношениями пугливой подчиненности, какими их видел Хайдеггер. Это отношения любви, не проводящей различий друг между другом.

С. Жертвенная интерпретация логоса Иоанна

Ж.-М.У.: Здесь я хотел бы сделать в этом месте два замечания. Первое- вы полностью отстраняетесь от того, что философия и психоанализ утверждали якобы на основании различения между религией Отца и религией Сына. Второе - это вопрос, который мне кажется фундаментальным: утверждая, что между Отцом и Сыном нет различия, не рискуете ли вы попасть в ловушку отношений двойников?

Р.Ж.: Любовь, как и насилие, устраняет различия. Структурная интерпретация не видит ни одного, ни другого; тем более она не увидит их радикальной несовместимости. Именно эту несовместимость мы пытаемся установить, и я обязан отослать вас либо ко всей нашей аргументации, которая ведет к этому выводу, либо к слову Евангелия о неспособности мудрых и разумных видеть то, что видят малые дети.

Если все это верно, то при интерпретации Логоса мы должны это учитывать. Разница между греческим и Иоанновым Логосами может укрыться разве что от хитроумно-усложненного мышления, которое никогда не может выпутаться из собственного насилия.

Если это различие испокон веков ускользало от взора философов и ускользнуло даже от Хайдеггера, то не потому, что его сложно обнаружить. Невозможно, чтобы пролог Евангелия от Иоанна «забыл» об этом различии, «упустил его из виду». Нужно, чтобы «уникальность» Логоса Иоанна была чем-то вполне очевидным и даже бросающимся в глаза в тексте этого пролога, но чем-то таким, чего никто до сегодняшнего дня не заметил, ибо не понял роли насилия внутри Логоса культуры. Нужно, чтобы секрет заместительной жертвы был выражен в самом определении Логоса, нужно, чтобы в этих нескольких строках пролога было уже дано откровение всего то, что сокрыто, но мы еще не были бы способны это откровение воспринять.

Стоит уловить механизм заместительной жертвы, как станет очевидной абсолютная исключительность Логоса Иоанна. Разница между ним и Логосом Гераклита не составит больше проблемы. Как говорит Хайдеггер, целый мир отделяет все это от Гераклита, но вовсе не тот мир, который представляет себе этот философ.

Здесь не нужен никакой анализ; увидеть это явное отличие - не более чем детская игра в том смысле, что только дети с евангельской точки зрения видят простоту самых главных вещей, разницу между враждой и миром, который превыше всякого человеческого ума[126] :

В Нем была жизнь,

и жизнь была свет человеков.

И свет во тьме светит,

и тьма не объяла его

(Ин 1:4-5).

В мире был,

и мир чрез Него начал быть,

и мир Его не познал.

Пришел к своим.

и свои Его не приняли

(Ин 1:10-11).

Логос Иоанна - это Логос, чуждый насилию; поэтому Он всегда гоним, поэтому Его тут нет, и Он не определяет что-либо в человеческих культурах непосредственным образом; культуры опираются на Логос Гераклита, то есть на Логос изгнания, на Логос насилия, которое обладает учредительной силой лишь до тех пор, пока оно остается незамеченным. Логос Иоанна обнаруживает истину насилия, позволяя себя изгнать. Разумеется, речь идет в первую очередь о Страстях, но в том порядке обобщения, который представляет непризнание Логоса и Его изгнание как фундаментальный факт, характеризующий человечество.

Нельзя сказать, что в прологе осталось невысказанным самое главное; в нескольких строках это главное было повторено трижды; Логос пришел в этот мир, но мир Его не познал, свои не приняли Его, люди ничего в Нем не поняли Вот уже два тысячелетия с тех пор, как эти слова произнесены, люди не перестают их комментировать, но прочтите все их комментарии, и вы увидите, что от них всегда ускользает самое главное - роль изгнания в интерпретации Логоса у Иоанна.

В сущности, эти слова пролога говорят о слепоте своих комментаторов, которые ими вдохновляются. Экзегеза и философия, христиане и антихристиане всегда вели и продолжают вести себя по отношению к прологу Иоанна так, чтобы подтвердить буквальную точность его слов. Всегда одно и то же непонимание. В Евангелиях нет ни одного важного фрагмента, который бы умалчивал истину об учредительной жертве или сам не был бы откровением об этой жертве, начиная с текста Страстей.

Во всех человеческих культурах и в том, как действует человеческая мысль, есть что-то, что всегда вынуждало нас не признавать истинный Логос и считать, что существует только один Логос, и совершенно все равно, кому его приписать - грекам или иудеям, ибо всегда то же самое насилие вначале выступает как религия, а потом дробится на дискурсы: философские, эстетические, психологические и т.д.

Чтобы понять, что эти дискурсы равноценны, достаточно признать, что ни один из них никогда не был свободен от переносов на заместительную жертву, что ни один из них не обнаруживает учредительного механизма града человеческого. Следовательно, внутри данного дискурса всякие разрывы вторичны; важна именно преемственность, которая всегда мешала даже христианским комментаторам - признать абсолютную исключительность Логоса Иоанна, несмотря на то, что она выражена предельно ясно.

Всякое усилие, направленное на усвоение Логоса Иоанна, неизбежно заканчивается возвращением к мифо-философскому Логосу. Ошибка, лежащая в основании всей западной мысли, ясно показывает единственную истину этого мира: Логос Иоанна не может сосуществовать с греческим Логосом, с которым Его ошибочно смешивают, Он всегда изгоняется из мира, который не становится Его миром Этот процесс тесно связан с жертвенной интерпретацией христианства «Ошибка» здесь та же, что и у евреев, которые думали, что навсегда смогут удержать Яхве в храме, и отказывались слушать пророков Она повторяется снова и снова в самодостаточности «избранного народа», который прекрасно видит ошибку другого, благодаря которой он стал наследником обетования, но не видит, что в своей гордыне сам совершает ту же ошибку.

Исключительность истинного Логоса осталась незамеченной, ибо Его утрата составляет одно целое с той иллюзией, будто мы Его приняли, тогда как продолжаем Его изгонять. Мы думаем, будто предоставляем в своем христианском граде первое место христианскому Логосу, чтобы наконец создать для Него земную обитель, которой у Него никогда не было, а в действительности мы вновь замыкаемся в Логосе мифа.

Хайдеггер первым сделал строгие выводы из этой подмены Логоса Иоанна Логосом греков во всей христианской и постхристианской мысли. Изгнанный Логос действительно не вернуть. Хайдеггер справедливо утверждает, что на Западе мы всегда имели дело только с греческой мыслью, даже когда на ней были христианские вывески. Хайдеггер говорит, что в западной мысли невозможно выделить мышление, которое была бы специфически христианским. У христианства нет собственного существования в порядке мышления. Преемственность греческого Логоса никогда не прерывалась; когда в Средние века люди снова стали думать, они стали думать по-гречески. Поэтому история западной философии не должна давать ссылок на христианство, и Хайдеггер действительно пишет свою историю, ни разу его не упоминая. Он делает последний жест, чтобы освободить западную мысль от всех псевдохристианских остатков, которые все еще загромождают ее, и в этом смысле осуществляет разделение двух Логосов, доказывая, что все принадлежит грекам и ничто не принадлежит христианству. Он констатирует отныне полное изгнание, которое в определенном смысле всегда было полным, так как его уже совершила жертвенная интерпретация христианства.

Хотя Хайдеггер был ослеплен враждебностью, которую вызывали в нем иудаизм и христианство, он, вопреки самому себе, как всякий настоящий мыслитель, участвует в грандиозной работе откровения. Несмотря на все искажения, Хайдеггер прав, когда усматривает корни Логоса Иоанна скорее у иудеев, нежели у греков, в том самом Божьем слове, которое играет весьма важную роль уже у Второисайи. Впрочем, тем же заняты и лучшие библейские экзегеты, например У.Ф. Олбрайт во многих своих работах, особенно в своем наиболее известном широкой публике исследовании «От каменного века к христианству»[127].

Также и в наши дни все те, кто обличает то, что они называют западным лого центризмом, следуя за Хайдеггером, но переворачивая его оценки, участвуют в откровении истинного Логоса. Они даже думают включить Его в свою критику и даже не знают того, что сами уже включены в Его критику.

Ж. М.У.: Это различие между двумя Логосами имеет фундаментальное значение. В сущности, вы утверждаете, что все религиозные, философские и пострелигиозные формы множат разного рода различения, чтобы симулировать, скрыть или даже напрямую исключить это различие, которое является единственно важным. Вы же делаете противоположное пытаетесь показать суетность всех общепризнанных различений, чтобы обрести единственное и абсолютное различение: между Логосом насилия, которого нет, и Логосом любви, который есть.

Р.Ж.: Это откровение самого Логоса, который в христианстве еще раз был изгнан Его жертвенной интерпретацией, которая ему дается, то есть возвращением к Логосу насилия. Логос не прекращает себя открывать, но Он снова претерпевает это сокрытие, чтобы еще немного отсрочить полноту своего откровения.

Логос любви оставляет свободу действий; Он всегда позволяет себя изгонять Логосу насилия, но Его изгнание проявляется все отчетливее, тем самым показывая, что Логос насилия может существовать, только изгоняя истинный Логос и в известном смысле паразитируя на Нем.

D. «В начале...»

Ж.-М.У.: Я полагаю, что мы не можем оставить пролог Иоанна, не рассмотрев его первой фразы: «В начале было Слово...». Эта фраза, конечно, напоминает первую фразу Книги Бытия и всей Библии: «В начале сотворил Бог небо и землю».

РЖ.: Некоторые комментаторы считают, что аналогия с Книгой Бытия продолжается и в последующих стихах в связи с темами творения, света и тьмы, которые, разумеется, присутствуют и в первой книге Библии[128].

В свете наших исследований этот параллелизм имеет исключительное значение. Пролог Иоанна - это новое начало всей Библии с точки зрения Логоса-Жертвы, с той точки зрения, на которую мы пытаемся встать.

Традиционная экзегеза, руководствуясь примерами, взятыми из самих Евангелий и из Посланий Павла, на протяжении всех Средних веков пыталась читать Ветхий Завет в свете Нового. Она достигла лишь ограниченных результатов, и этот тип интерпретации был в конце концов отброшен как иррациональный и мистический. Средневековые экзегеты не могли знать, до какой степени они были правы, видя в великих персонажах Ветхого Завета прообразы самого Христа и провозвестия о Нем. Они не могли оправдать свою интуицию, впоследствии отвергнутую, как сплошной вздор, исследователя ми-рационалистами модерна, в то время как она при всем своем несовершенстве в действительности превосходит все то, что до сих пор могло быть предложено современной критикой. В наше время лишь некоторые авторы, такие, как Поль Клодель или о. Анри де Любак, предчувствовали, что такой тип экзегезы плодотворнее и сильнее всех остальных, но им тоже не удалось научно оправдать своих интуиций[129]. Такое научное оправдание религиозной интуиции соответствует той, подсказываемой прологом Иоанна идее, что для того, чтобы озарить всю Библию светом Нового Завета и прочесть ее заново в истинно христологическом свете, нужно признать в Слове истины знание о жертве отпущения, всегда изгоняемой людьми. Пока нет этого признания, понять объективную связь между двумя Заветами невозможно.

Чтобы понять полностью связь между рассказом о творении в Книге Бытия и прологом Евангелия Иоанна, нужно продумать первый великий библейский миф - миф об изгнании Адама и Евы из земного рая. Этот миф всегда доставляет удовольствие современным мыслителям, которые думают, будто находят в нем подтверждение «карательной» сущности Библии, и вот уже несколько веков подряд мы переживаем настоящий «потоп» демистификаций, таких же монотонных и банальных, какими они могли бы быть с точки зрения тех, кто провел сорок дней внутри Ноева ковчега.

Мы думаем, что первыми «демистифицировали» миф об Адаме и Еве, и откровенно этим гордимся. Но мы не видим того, что наиболее характерно для этого мифа, а именно того, что он устанавливает отношения между божеством и человечеством в терминах изгнания. В точности так же, как пролог к Евангелию от Иоанна. Единственное существенное различие, которого никто не видит, состоит в том, что в мифе об Адаме и Евe божество изгоняет человека, чтобы заложить основание культуры, в то время как в прологе Иоанна человек изгоняет Бога.

Миф Книги Бытия совершенно отличается от остальных мифов. Он уже свидетельствует о ветхозаветной работе с жертвой отпущения, ведь в отношениях между человеком и божеством необходимо в первую очередь пройти изгнание, «радикальное устранение», как сказал бы Леви-Стросс; здесь, по большому счету, правит бал структурализм, который и в данном случае, и в отношении прочих мифов продолжает обманываться насчет истинного смысла изгнания и в смысле его направленности, и в смысле его значения. Пролог Иоанна переворачивает этот смысл - и это нужно ни больше, ни меньше для того, чтобы пролить свет на мифы. Этим действием он резюмирует всю евангельскую интерпретацию Ветхого Завета и всю нашу фундаментальную антропологию. Эта антропология на самом деле занята истолкованием первой фразы пролога Иоанна как повторения (и перевода) другой фразы, с которой начинается Библия. Повторяется почти та же самая вещь, при одном, но основополагающем исключении, которое замещает изгнанный Логос божеством насилия. Везде и всегда, во всей герменевтике речь идет только об этом, и последствия этого замещения, когда они наконец-то полностью проявятся, будут неисчислимы.

Паскаль где-то писал, что вправе исправить Библию, но только при помощи самой Библии, и именно этим мы занимаемся, когда перечитываем Книгу Бытия и весь Ветхий Завет, и всю культуру в свете этих нескольких строк из пролога Иоанна. Колоссальная работа библейского вдохновения, то есть всего человечества, идущего навстречу истине, в резюмированном и сконденсированном виде содержится в этом на первый взгляд незначительном повторении первой фразы Книги Бытия и в «легкой» поправке к ней. Сегодня человечество не обречено на абсурд и бессмысленность, в чем нас жалобно уверяют глашатаи краха культуры, напротив, оно объединилось для небывалых открытий, вооружившись смыслом, неуязвимым ни для какой современной критики.

Ж.-М.У.: Мне кажется, что в предшествующих исследованиях ваша позиция но отношению к историческому христианству меняется. Вы категорически отрицаете жертвенную интерпретацию Страстей и искупления, но не принимаете и гуманистической интерпретации, которую предрекали некоторые критики ваших предыдущих работ, а вместо этого вновь обнаруживаете трансцендентность божества в той самой форме, в какой ее всегда признавали великие христианские ортодоксии: доступ к Отцу возможен только через посредство Сына.

Недоразумения - а это именно недоразумения, поскольку все, что вы здесь говорите, уже было намечено в дискуссии в ноябре 1973 года в Esprit, - вызваны исключительной демистифицирующей силой мышления, сосредоточенного на идее заместительной жертвы. Никто пока не готов признать, что это мышление - тоже христианское, что оно необходимо и радикально христианское, иными словами, что всякая радикальная демистификация должна теперь предстать как христианская, - ни христиане-интегристы, ни атеисты с революционными претензиями, ни христиане-прогрессисты, ни консервативные рационалисты. Здесь рушатся все классические разногласия современной мысли, и никто не может принять эту ситуацию с легким сердцем.

Е. Любовь и познание

Ж.-М.У.: Это возвращает нас к тому, о чем вы говорили в самом начале нашей дискуссии о Библии. Именно любовь демистифицирует, поскольку возвращает жертвам их человеческое достоинство...

Р.Ж.: Коренное различие между любовью в христианском смысле и Эросом греков, как видит его Андерс Нигрен, конечно, существует, даже если христианская любовь не всегда обозначается в Новом Завете словом agape[130]. Но любовь - это вовсе не отказ от рациональности и не уход в неведение, она есть одновременно божественное бытие и основание всякого истинного знания. В Новом Завете есть настоящая эпистемология любви, принцип которой ясно выражен в Первом послании Иоанна:

Кто говорит, что он во свете, а ненавидит брата своего, тот еще во тьме. Кто любит брата своего, тот пребывает во свете, и нет в нем соблазна.

А кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила ему глаза (1 Им 2:9-11 ).

Эти слова сопровождают нас на протяжении всех наших рассуждений. Та любовь, о которой говорит Иоанн, избегает постыдных иллюзий двойников. Только она одна способна выявить жертвенные процессы, лежащие в основании культурных смыслов. Никакой чисто «интеллектуальный» процесс не может привести к истинному познанию, поскольку отстраненность того, кто созерцает враждующих братьев с высоты своей мудрости, в конечном итоге оказывается иллюзорной. Всякая человеческая мудрость иллюзорна в той мере, в какой она не столкнулась с решающим испытанием - испытанием братьями-врагами, и, возможно, она никогда с ним не столкнется, возможно, останется незатронутой в своем высокомерном тщеславии, но она будет бесплодна.

Поистине только любовь может быть откровением, поскольку она ускользает от духа мести, который все еще характеризует это откровение в нашем мире и назначает ему категориальные пределы, не без оснований превращая его в оружие против своего двойника. Только совершенная любовь Христа может без насилия принести совершенное откровение, к которому все мы стремимся, несмотря ни на что, но только через разногласия и расколы, верно предсказанные в евангельском тексте. Вот почему мы все более склонны перенести на сам этот текст ответственность за наши расколы. Мы больше не способны понимать друг друга, кроме как объединяясь против него, и в некоем символизме, несущем удивительное откровение, этот текст превращается в козла отпущения для нашего человечества. Это человечество впервые объединилось в планетарное сообщество только для того, чтобы этот текст произвел на свет свою истину, ту самую истину, которую оно столь упорно отрицает.

В причудливом сочетании проницательности со слепотой эта воля к отрицанию ярко проявляет себя в уже цитировавшемся нами эссе Ницше «Антихрист», где автор недвусмысленно отвергает эпистемологию любви, предложенную Новым Заветом:

Любовь есть такое состояние, когда человек по большей части видит вещи не такими, каковы они есть. Здесь господствует сила иллюзии, одновременно преображающая и услаждающая При любви можно перенести больше, можно вытерпеть все[131].

Г.Л.: По крайней мере, в этих строках Ницше верен своей логике. Выбрать «Диониса против Распятого» - значит не видеть мрака коллективного насилия в греческом мифе, значит со всей очевидностью отказываться от эпистемологии, предложенной в Послании Иоанна.

Р.Ж.: Идея, что Христос дает ключ к толкованию Ветхого Завета, присутствует повсюду в Евангелиях, не только в интерпре тациях, предложенных самим Иисусом, но и, что очень важно, в некоторых эпизодах, которые следуют за воскресением и над которыми, как мне кажется, уже доминирует влияние истины, то есть те возможности интерпретации, которые людям сообщены через Страсти Христовы.

Этот процесс иллюстрирует рассказ о странниках, идущих в Эммаус. Спустя некоторое время после смерти Иисуса двое учеников покидают Иерусалим и направляются в деревню Эммаус. Как и другие ученики, они разочарованы и деморализованы. Они отказались от великой надежды, которую им дал Иисус, и символом отказа было обращение спиной к Иерусалиму и к месту, где Он умер. Для всех соратников Иисуса это - полный крах, им предстоит большое рассеяние.

Но вот Иисус присоединяется к ним и идет вместе с ними, хотя они и не догадываются о его присутствии: «глаза их были удержаны, так что они не узнали Его». Но, услышав из их уст слова отчаяния, Иисус восклицает:

О, несмысленные и медлительные сердцем, чтобы веровать всему, что предсказывали пророки! Не гак ли надлежало пострадать Христу и войти в славу Свою: И. начав от Моисея, из всех пророков изъяснял им сказанное о Нем во всем Писании (Лк 24:25-27).

Глаза, удержанные от узнавания Христа, - это глаза людей, имеющих ложное понятие о Христе. Но тот Христос, которого они считали навсегда умершим, идет рядом с ними по пути, удаляющем их, как им кажется, от всего того, чем прежде был для них Христос. Он-то и учит их на всем их пути, хотя они сами того не сознавали, извлекать из Писания то, о чем они прежде и не подозревали. То, чего они не понимали раньше, когда они верили в Иисуса и в Его дело в жертвенной, мирской, ложной форме, они вдруг понимают в тот самый миг, когда подумали, будто навсегда с Ним расстались. Когда все кажется потерянным, Христос тихо выходит нам навстречу, и вначале мы Его не узнаем. Ученики не хотят отпускать Незнакомца:

«Останься с нами, потому что день уже склонился к вечеру». И Он вошел и остался с ними. И когда Он возлежал с ними, то, взяв хлеб, благословил, преломил и подал им. Тогда открылись у них глаза, и они узнали Его. Но Он стал невидим для них. И они сказали друг другу: не горело ли в нас сердце наше, когда Он говорил нам на дороге и когда изъяснял нам Писание? (Лк 24:29-32).

В христианском мире все всегда перетолковывается начиная с конца, проявляющего ошибки прежних суждений. Вся западная культура, христианская и постхристианская, думает, что все более удаляется от Христа, о котором составила себе ложное, жертвенное, мнение; она силой пытается избавиться от Христа, но как раз тогда, когда ей кажется, что она направляется в другую сторону, оказывается, что Христос давно идет рядом с ней и объясняет ей Писания.

Все современные великие теории познания, все формы мысли в науках о человеке в политическом мире соотносятся с процессом жертвоприношения, разоблачают это процесс. Но эти разоблачения всегда частичны и обращены друг против друга, угрожают друг другу. Наполненные недоверием к христианскому тексту, они читают его с той же точки зрения жертвоприношения, что и историческое христианство, и сами восходят к жертвоприношению. И тем не менее, если рассматривать их вместе, можно сказать, что они подготавливают откровение жертвенного процесса во всей его полноте как учредительного процесса культуры; поэтому ясно, что они, сами того не ведая, разрабатывают откровение того, против чего борются.

Нам говорят, что только скандал чего-то стоит[132]. Нужно мыслить скандально. Вот, наконец, нечто другое, отличное от тех старых скандалов, давно затасканных, жалких скандалов на манер де Сада или Ницше, старых романтических безумств, которые все труднее повторять. Вот чем можно произвести впечатление на современность, жаждущую сенсаций Вот, наконец, хороший новый скандал для конца XX века. Но, держу пари, он не будет иметь успеха; его постараются как можно быстрее загладить.

Какая необыкновенная ирония в том, чтобы грандиозное задание антропологии, полностью нацеленное - повторим еще раз -против иудео-христианских притязаний (и в некотором отношении справедливо, поскольку ее предметом всегда были жертвенные интерпретации этих текстов, отчасти ошибочных), внезапно, как раз в момент своего завершения, привело к оправданию этих самых притязаний, столь же неопровержимому, сколь и неожиданному.

А поэтому современная мысль заставляет вспомнить о бесчисленной армии копателей пустыни у Второисайи, обо всех этих рабах, оснащенных в наши дни великолепными бульдозерами и даже не знающих, зачем они с таким странным неистовством уравнивают холмы и засыпают долины. Они едва ли слышали о том великом Царе, который триумфально проедет по подготовленной ими дороге.

Фрагмент Второисайи, который я имею здесь в виду, я процитирую в английском переводе Kingjames Bible[133]:


The voice of him that crieth in the wilderness, Prepare ye tlie way of the LORD, make straight in the desert a highway for our God. Every valley shall be exalted, and every mountain and hill shall be made low': and the crooked shall be made straight, and the rough places plain: and the glory of the LORD shall be revealed, and all flesh shall see it together: for the mouth of the LORD hath spoken it. The voice said, Cry. And he said, What shall I cry? All flesh is grass, and all the goodliness thereof is as the flower of the field: the grass withcreth, the flower fadeth: because the spirit of the LORI) bloweth upon it: surely the people is grass. The grass withcreth, the flower fadeth: but the word of our God shall stand for ever[134].

Загрузка...