Чтобы ответить «да», нужно засу­чить рукава и работать, обливаясь потом, черпать жизнь полными при­горшнями, погружаться в нее цели­ком. Ответить «нет» легко, даже если ты должен умереть. Надо толь­ко неподвижно сидеть и ждать. Ждать, чтобы остаться жить, и даже ждать, чтобы тебя убили.

Ж а н А н у й, Антигона




Так мне вчера и не удалось узнать, в чем смысл жизни.

Мы летели, как призраки, по ночному Крещатику. Как мар­сиане. В белых касках. В черных кожаных куртках. Под незем­ной джаз, в котором бушевал сторукий ударник.

На улице не было ни души. Лишь на углу перед гостини­цей «Москва» стоял милиционер. Он испугался и подул в свой свисток.

— Как вы это делаете, ребята?

— Космический полет, отец, — ответил Николай.

Милиционер с виду был ничуть не старше Николая. Сер­жант с маленькими светлыми усиками.

— А зачем это вы?..

— Соревнование выиграли. Кросс. Хочешь попробовать?

— Разве можно? — смутился милиционер.

— Начальство спит и видит сны о доблести и славе, — про­пел Виля. — Другого такого случая не будет.

— Ну ладно, — нерешительно сказал милиционер. — Только разик. Вы что, выпили?

— Мотоциклисты не пьют, — отрезал Николай, стараясь ды­шать в сторону. — Понеслись.

Я наклонился, уперся руками в колени, и, когда сержант разбежался и оттолкнулся от моих плеч, я слегка подал вверх, и он пролетел вперед, пробежал, удерживая равновесие, и натолкнулся на Вилю.

— Давай же! — закричал Виля.

А я уже бежал за милиционером и летел по воздуху в адском ритме сумасшедшего ударника.

— Хватит, ребята, — сказал милиционер. Он запыхался. Вам куда?

— К выставке.

— Здорово, — сказал милиционер. — Только как вы добе­ретесь? До самой выставки прыгать будете?

Виля показал свои сплошные зубы.

— Долетим.

Милиционер остановил проезжавший грузовик.

— Куда едете?

— В холодильник, — ответил пожилой хмурый шофер.

— По дороге, — решил милиционер. — Не довезете ребят?

— Пусть садятся, — неохотно согласился водитель. Мы взлетели в кузов.

— От холодильника вам ближе будет, — махнул рукой милиционер. — До свидания, хлопцы.

— Счастливо оставаться, товарищ сержант! — не очень дружно гаркнули мы, милиционер поднес палец к губам — «не шумите», — и машина тронулась.

Мы стояли на грузовике, держась руками за кабину, и вре­мя от времени касались друг друга плечами. Впервые в жизни я побывал сегодня на пьедестале почета.

Нет, это были не международные соревнования. И не рес­публиканские. И даже не городские. Это были соревнования нашего мотоклуба. «Междусобойчик» — как выражается Ви­ля. И все-таки нам было здорово приятно, что мы заняли пер­вые места. Николай предложил отметить это дело. Прямо с фи­ниша мы отправились в летний ресторан над Днепром, а когда ресторан закрыли, оказалось, что Виля запасся еще одной бу­тылкой терпкого болгарского «Мелника», и, неторопливо по­пивая по очереди из горлышка, мы еще долго сидели на днеп­ровском склоне, окутанном запахом разогретых трав, и тре­пались обо всем на свете.

— Что значит смысл жизни? — спросил Николай. — Такой вопрос сам по себе не имеет смысла. Природа — не бог и, когда создавала человека, не могла ставить перед собой ка­ких-то сознательных целей. Так что смысл жизни в жизни.

— Во всякой? — язвительно спросил Виля по прозвищу Талмудист. Охотно откликается и на кличку Начетчик. Да и во­обще он не Виля, а Игорь. Вилей его почему-то зовут дома и близкие друзья.

— Ну… не во всякой.

— Вот тут-то и собака, — сказал Виля и подергал свою новую бородку. Он привел цитату из какого-то древнего грека, который писал, что истина, прекрасное и добро — это и есть то, ради чего люди трудятся, а иногда и жертвуют собой.

— Истина, добро, прекрасное, — повторил Николай. — А те, кто делает бактериологическое оружие?.. Или… В печать про­сочилось сообщение, что элемент номер девяносто восемь по таблице Менделеева обладает критической массой всего в не­сколько граммов.

— Ну и что?

— Ничего. Если это правда, то можно будет делать атомные бомбы величиной с орех…

— А может, атомные двигатели величиной с орех? — воз­разил Виля.

Я поддержал Николая, а Виля снова выпалил в нас цитатой из какого-то своего древнего философа, и разговор в конце концов перешел на одну из самых больших загадок жизни и природы — на двухтактные двигатели, в которых невозможно рассчитать, как взаимодействуют блуждающие волны в выпуск­ной системе, и конструкторам приходится действовать мето­дом «проб и ошибок».

Промчаться по ночному Крещатику «чехардой» предложил Николай. Он снял с плеча и засунул в карман свой транзистор, и эта музыка, и эта непривычно пустынная улица, и этот по­лет — все это вместе сложилось в какое-то особое ощущение щекочущего и бодрящего холодка в груди.



Сейчас, когда я встречаюсь на улице с бывшими своими одноклассниками, они мне говорят: «Привет рабочему классу!» А я отвечаю: «Привет бюрократам!»

Но если разобраться — я не «рабочий класс». А они не «бюрократы».

Когда я сдал последний экзамен на аттестат зрелости и при­шел домой, батя открыл холодильник, поставил на кухонный столик четвертинку «Московской» и сказал:

— Ну вот что… давай выпьем по чарочке и поговорим про жизнь.

Это он потому так расхрабрился, что мама уехала к Феде. У Феди родился очередной ребенок. Четвертый. Мальчик. У не­го уже были Леша, Миша и Коля. Четвертого, если пацан, Фе­дя обещал назвать как меня — Ромкой.

Батя налил по стопочке, мы выпили, закусили холодными помидорами и сайрой прямо из банки, потом снова выпили, батя удивился, что я не морщусь, и неодобрительно буркнул:

— Ну знаешь… Тогда уж и закуривай.

Потихоньку я курил сигареты, и сейчас у меня в кармане была пачка «Шипки», но я закурил вместе с батей его «Беломор».

— Так что ты дальше думаешь делать? — спросил батя.

Об этом уже давно велись разговоры в нашей семье. Ма­ма считала, что я должен идти в военное училище. Армия меня обломает. Федя решил, что мне нужно поступать в медицин­ский институт, потому что у него там связи. Мой друг по мо­токлубу Николай уверял, что, если я поступлю в автодорож­ный, мне там цены не будет.

А я — не знал.

— Ты Докошенко знаешь? — спросил батя.

— Знаю.

Докошенко наш сосед по дому, этажом выше живет. Мо­лодой инженер. На одном заводе с батей работает.

— Но того, какой он инженер, ты не знаешь, — про­должал батя. — А он хороший инженер. Перспективный. Ма­стером работает. И дело понимает. А сколько он получает, знаешь?

Я не знал, сколько получает Докошенко.

— Девяносто восемь. А сколько я получаю?

Это я знал. Батя получал почти в три раза больше.

— То-то и оно. И я тебе так советую — иди к нам на за­вод. Осмотришься, поработаешь. А учиться можно заочно.

Мне представился магазин спорттоваров, сколоченные из досок ящики, скрывающие новенькие красные мотоциклы «Ява-350». И продавец вместе со мной выдергивает ломиком гвозди из ящика. Я вывожу мотоцикл на улицу.

— Хорошо, — ответил я. — Я и сам думал.

— Мотоцикл купишь, — сказал батя.

Я посмотрел на него сердито. Я не люблю, когда догады­ваются о моих мыслях.

Говорят, наше время — время высоких скоростей. Только кто их ощущает? В реактивном самолете совсем не чувству­ешь движения. Сидишь в кресле, а под тобой медленно дви­жутся облака. В просветы между облаками земля прогляды­вает. Я летел на ТУ из Киева в Москву.

Поезд? Квартира на колесах. Нет даже того ритмичного постукивания на стыках рельсов, которое так мне нравилось, когда я ездил на поезде в детстве. Теперь укладывают бессты­ковые рельсы, а на вагоны ставятся какие-то новые подшип­ники и амортизаторы, так что вроде и не едешь.

Автомашина? Я обкатывал Федину «Волгу». Из-за ограни­чителя больше шестидесяти при обкатке не выжмешь. Так вот, при шестидесяти километрах в час кажется, что твоя автома­шина ползет как черепаха. Грузовики обгоняют.

Только мотоцикл. Только мотоцикл дает человеку настоя­щее ощущение скорости. Ты близко к земле, и дорога летит под тобой, и ветер бьет в лицо, и шмель, как пуля, врезается в прозрачный щиток. Мотоцикл — вот единственное средство ощутить настоящую скорость конца двадцатого столетия.



Когда я с кем-нибудь знакомлюсь, я стараюсь не называть своей фамилии. Для знакомства с девушками я даже приду­мал такую формулу: «Роман, сын Алексеев». Звучит привлекательно, непонятно и архаично. Дело в том, что наши предки — запорожские казаки — оставили нам смешную фамилию. Пузо. Роман Пузо. С такой фамилией нельзя поступать ни в театраль­ный, ни в художественный институт. Артист Роман Пузо. Худож­ник Роман Пузо. Помрешь со смеху.

В Ленинграде у меня родной дядя. Он известный человек. В День Военно-Морского Флота его всегда в газетах упоми­нают. Вице-адмирал Михаил Иванович Пазов. Так вот у него фамилия не Пузо, а Пазов. Это он еще в молодости так пе­реименовался.

Моего старшего брата Федю называют на французский лад: профессор Пузо.

Но, когда я пришел на завод, фамилия Пузо никого не уди­вила, ни у кого не вызвала улыбки. Даже наоборот — на меня смотрели не без уважения. На заводе она давно изве­стна. Это фамилия моего отца, авторитетнейшего слесаря-налад­чика.

Так вот у нас такая семья: отец рабочий, а дядя вице-адми­рал. Я токарь, а мой старший брат Федя — профессор, док­тор медицинских наук. Лечиться, правда, мы стараемся не у него. Если уж кто заболеет — приглашаем участкового вра­ча. С Федей всегда какая-то чепуха получается. Заболела недав­но у наших соседей бабка — Мария Афанасьевна. Попросила: позовите Федю. Позвали. Он осмотрел ее, протер очки и го­ворит:

— Простудились вы, Мария Афанасьевна. Нужно будет этазол принимать. Я сейчас выпишу.

Клава, невестка Марии Афанасьевны, продавщица из на­шего «Гастронома», сразу же вмешалась:

— У мамы от этазола крапивница по всему телу. Может, лучше сульфадимезин?

— Можно и сульфадимезин, — согласился Федя. — И бан­ки неплохо бы.

— От банок у меня сердце болит, — сказала старуха. — А горчичники можно?

— Конечно, конечно, — подхватил Федя. — Очень хорошо горчичники.

— А может, ей пенициллин нужен, уколы? — спросила Клава.

— Не помешает, — сказал Федя. — Сейчас я напишу, пусть сделают уколы.

Нет у него той авторитетности, с которой разговаривают обыкновенные участковые врачи. Может, правда, когда какое-нибудь серьезное заболевание, он не соглашается с тем, что ему подсказывают. Может, в таких случаях он говорит что-то определенное. У нас как-то никто всерьез не болел. Но для обычных случаев вроде гриппа он совсем не подходит — толь­ко авторитет медицины подрывает своей покладистостью.

Один дядя у меня, как я уже говорил, адмирал и живет в Ленинграде. А другой, мамин брат, Степан Игнатьевич Князюк — литейщик. Дочка его, моя двоюродная сестра Шу­рочка, — портниха, в ателье работает. Это она мне сшила джинсы, которыми я горжусь. Не те пижонские джинсы, какие теперь все носят, а настоящие, из плотного брезента. Если их поставить, они будут и без человека стоять. Такие и нужны мо­тоциклисту — ни ветер, ни дождь сквозь них не проберутся. А блестящие кнопки везде, где только можно, мне прикрепил часовщик, который работает в будочке у нас на углу. Уж он не пожалел металла.

Черную кожаную курточку с девятью замками-«молниями» и белыми витыми кожаными погончиками Федя мне привез из Австралии. Белую каску и пластмассовый щиток-забрало выдали в клубе. Перчатки-краги я купил в магазине спорттоваров. Это все не пижонство. Я однажды шел по шоссе без перчаток. И не на такой уж большой скорости — километров семьдесят-восемьдесят. По мизинцу врезал встречный майский жук. Я думал, что без пальца останусь. Честное слово, даже взвыл.

Ну и мотоцикл я купил себе уже через месяц после того, как поступил на завод. В рассрочку. Мы все покупаем мото­циклы в рассрочку. Машина зверь. «Ява-350». Мы с Вилей здо­рово с ней повозились. Поставили гоночный руль с катушеч­ным регулятором газа. Движение руки — и дроссель полно­стью открыт. Это у нас такая мода — какой бы драндулет у тебя ни был, а руль ставится гоночный, шириной восемьде­сят пять сантиметров. Совсем другой вид. И вручную отполировали камеру сгорания и каналы. С места берет девяносто километров, до того приемист.

У нас в Киеве побывал чешский инженер с завода «Ява». Когда он посмотрел наши машины — только языком поцокал и головой покачал.

— Прецезионная работа. Ювелирная техника. Можно на международной выставке показывать.

Конечно, они на заводе при массовом выпуске не могут так отполировать каждую деталь.

Я люблю свою машину. И доверяю ей.



— Для чего тебе столько яиц? — спросил я у Николая.

— Тетка просила.

Он жил с теткой.

— А как мы их довезем?

— Ничего, довезем.

Он решил купить сотню яиц. Стоило посмотреть на то, как он это делал. Николай — обычно мрачноватый парень, с ка­кой-то особой, чуть виноватой улыбкой. И все-таки все про­давщицы ему улыбаются. Всегда. Сразу. Что-то в нем такое есть. Посмотришь на него хоть раз и понимаешь: вот уж хоро­ший и надежный парень.

— А они не испортятся? — вдруг спросил Николай. — За месяц?

— Сейчас выясним.

Я уверил продавщицу, хорошенькую блондинку с телом взрослой женщины и совершенно детскими ясными глазками, что Николай построил дома инкубатор и собирается выводить цыплят, и допытывался, можно ли вывести цыплят из гастрономовских яиц. А она не знала и побежала консультиро­ваться к заведующему отделом, тот тоже не знал. В конце концов я объявил, что мы проверим это экспериментальным путем, а яйца, из которых цыплята не вывелись, возвратим в «Гастроном».

Черт его знает что! Если кто-нибудь задерживает продав­ца трепом, другие покупатели всегда нервничают и ругают­ся. Когда это делаем мы с Николаем, вдруг оказывается, что никто и никуда не спешит, все вмешиваются в разговор — сплошное веселье.

И продавщица была довольна. Ну, в этом никакого особен­ного секрета нет. Просто нужно так с ней разговаривать, что­бы она чувствовала, что ты интересуешься ею как человеком. Но уж здесь притворяться нельзя. Нужно в самом деле инте­ресоваться. Продавщица, вероятно, ощущает свой прилавок, как барьер между собой и покупателями. Так вот, весь секрет в том, чтобы она не чувствовала этого барьера.

Яйца мы покупали в «Гастрономе», который в самом на­чале Крещатика, недалеко от площади Ленинского комсомо­ла. Мы вышли из магазина, Николай нес в руке коробку хоро­шо упакованных яиц, а я — четыре пирожка с мясом, заверну­тых в сразу промаслившуюся бумагу, и вдруг мы увидели, что навстречу нам идет о н а.

И я, и Николай, и все наши ребята хорошо знаем, что зна­чит о н а. Это трудно только другим объяснить… О н а — это девушка, с которой ты хотел бы немедленно познакомиться, в которой есть какая-то особая привлекательность, что ли, ради которой оставил бы любую компанию. Эта девушка мо­жет быть даже не очень красивой, и плохо одетой, и может идти по улице с отцом или с мужем, и все равно мы сразу почему-то чувствуем, что это о н а.

У девушки, которая шла навстречу нам, была какая-то особенно броская фигура, то есть не фигура, а ноги, такие, как бывает, когда смотришь на манекен в витрине, но это не казалось противным, а, наоборот, было очень привлекательно. И румяные, с нежной и чистой кожей щеки. И волосы с двумя кудряшками на лбу, перевязанные красной газовой косынкой, свернутой, как жгут. И летние туфли без задников под ло­зунгом «ни шагу назад». И что-то такое в ней было… Ну, в об­щем, этого не объяснишь.

Мы одновременно ей улыбнулись. Она чуть-чуть улыбну­лась нам в ответ и прошла мимо. Мы посмотрели ей вслед, но она не оглянулась. Тогда мы помчались к своим мотоциклам. Они стояли на боковой улице за углом. Николай закрепил ко­робку с яйцами на багажнике. Мотоциклы рванули с места, по Костельной мы вылетели на площадь Калинина, поставили мото­циклы и снова пошли навстречу девушке.

— Здравствуйте, — сказал я. — Давно не виделись. Девушка рассмеялась и прошла мимо. Она решила, что мы ее обогнали по другой стороне.

Мы возвратились на площадь Калинина, развернулись с та­кой скоростью, что успели увидеть номера собственных мо­тоциклов, и помчались на Прорезную.

— Здравствуйте. — Я снова поздоровался с таким выра­жением, словно вижу ее впервые. — Вам тут не попадались два таких же парня, как мы? Это, знаете, наши братья. У нас в семье шестеро близнецов.

На этот рев девушка была искренне озадачена.

— Как это вам удается? — спросила она, и мне показа­лось, что голос у нее как-то удивительно подходит к внешно­сти — он был глубоким и чуть ленивым.

Машина времени, — ответил Николай. — В наших ру­ках машина времени. Только что мы побывали в далеком ком­мунистическом будущем, затем вернулись в Древний Египет, к Нефертити, и всюду мы встречались с вами.

— Хотите посмотреть на это чудо современной техники? — вмешался я.

Честное слово, мы не сговаривались. Но вели себя мы так, словно предварительно прорепетировали эту сцену.

—Хочу, — не задумываясь, ответила девушка.

—И достаточно вам будет произнести волшебное закли­нание «врали, врем и будем врать, трижды восемь — сорок пять», как наша машина доставит вас в любую географическую точку земного шара, — заявил я, подхватывая девушку под руку. Николай подцепил ее с другой стороны, и мы подбежали к мотоциклам.

— Куда вам? — спросил Николай, усаживая девушку на седло.

Я не услышал ответа, потому что мотоцикл Николая чуть из-под него не выскочил. Я только успел крикнуть вслед:

— Яичница!

Сто яиц! По восемьдесят копеек десяток! Порадует Ни­колай свою тетку!



Воскресенье. Если лежать не двигаясь, совсем не больно. Но когда я поворачиваюсь, нога ноет так, что выть хочется. Хорошо, что это случилось в субботу. Отлежусь сегодня, а завтра пойду на завод. Щиколотка распухла, и появился си­няк. Как говорили в нашем классе — гематома. Школьный врач — старая и серьезная Розалия Бенедиктовна — никогда не говорила, что Ромке в драке поставили фонарь под глазом, а всегда выражалась научно — «гематому». По этому слову можно узнать любого выпускника нашей школы.

Болит нога. Но я хорошо отделался. Могло быть намного хуже.

Я долго раздумывал, что сказать маме. И ничего лучше не придумал, как сообщить, что я свалился с лестницы. Главное, она поверила и потребовала, чтоб я «дыхнул».

— Ну что вы, мама, совсем как регулировщик водителю, который проехал на красный свет, — сделал я обиженное лицо.

— Почему я за всю жизнь, — спрашивала мама, — ни ра­зу с лестницы не падала?

Я тоже никогда не падал с лестницы. Но ведь возможен такой случай?

В самом деле я полетел. И теперь понимаю, что значит состояние невесомости. В кабине космического корабля.

У моста Патона такой поворот влево. Слава богу, я скорость сбавил, потому что встречные машины шли. На повороте у ме­ня было километров тридцать. Ну, сорок. Не больше. Я по­смотрел влево, чтобы вписаться в поворот. И вдруг мотоцикл просто ушел из-под меня. Руль вырвало из рук. Меня понесло по воздуху. Вверх и влево. Мне казалось, что я летел неве­роятно медленно. Как во сне. И на шоссе я плюхнулся как-то легко и плавно. Даже не ушибся. Только нога подвернулась, и я чуть не попал под колеса огромного минского самосвала. Давно не слышал, чтоб так ругались, как этот водитель. Умеет человек выразить свои мысли. А мотоцикл лежал на боку и вовсю крутил колесами.

Какая-то сволочь вылила масло на шоссе. Как я этого не заметил? Колеса вдруг лишились сцепления и словно закрути­лись в пустоте. Поэтому я и полетел. Обошлось. Все могло быть хуже. Просто повезло.

Мама стирала. Из ванной доносился ее голос. Она пела. Я эту песню слышал, может, тысячу раз, но сейчас почему-то впервые как-то по-особому почувствовал ее.

По-над лугом зелененьким,

По-над лугом зелененьким

Брала вдова льон дрiбненький.

Вона брала, вибирала,

Вона брала, вибирала,

Тонкий голос подавала.

И я ярко, отчетливо, как в кино, увидел этот луг и жен­щину, которая, наклоняясь, вырывает из земли мелкий, неуродившийся лен. За нею остается прорванный ряд. Она поет тонким голосом, похожим на голос моей мамы. Это особый, высокий голос женщин, которые девушками «спiвали на сiльських вечорницях».

А Василю сiно косить,

А Василю ciно косить,

Тонкий голос переносить.

Коса «джик-джик», и трава ложится ровными полукружья­ми, а Василий… а что Василий? Что значит «тонкий голос пере­носить»? Так нельзя сказать в обычном разговоре. Так можно выразиться только в песне.. Очевидно, переживает, когда слышит этот голос. И голос этот словно по сердцу его режет? А может быть, «тонкий голос переносить» обозначает совсем другое? Он подхватывает песню, как бы переносит ее к себе на луг?

Кинув косу додолоньку,

Кинув косу додолоньку,

А сам пiшoв додомоньку.

Ciв до столу, похилився,

Ciв до столу, похилився,

Тяжко-важко зажурився.

Бросил косу на землю, и она вонзилась острым концом в короткую щетку скошенной травы, а сам, не оглядываясь, пошел домой, сел к столу, опустил голову на руки и загрустил.

Прийшла мати та й до хати,

Прийшла мати та й до хати,

Стала Василя питати.

Пришла мама и стала выпытывать у Василия, почему он такой грустный. Так же поступила бы и моя мама в таком случае.

Ой, Василю, що думаеш,

Ой, Василю, що думаеш,

Чем не п”пєш i гуляєш?

А почему Василий должен пить и гулять? Наверное, было воскресенье, как сегодня. А в воскресенье всегда пили и гу­ляли.

Дозволь, мати, вдову брати,

Дозволь, мати, вдову брати,

Toдi буду пить-гуляти.

Жениться на вдове?.. Но ведь тогда… значит, она не была старой, как моя мама. Она была молодой. Как жена нашего соседа Алексеева. Может, у нее был ребенок. Мальчик, как у Алексеева. Или еще совсем не было детей и она была еще моложе. Как Лена, которую Николай увез на мотоцикле с ко­робкой яиц, прикрепленной к багажнику, а теперь собирает­ся жениться на ней. Странно. Я никогда об этом не думал. И муж у нее умер молодым. Слетел с мотоцикла?.. Или тогда еще не было мотоциклов… Заболел чем-нибудь?..

Не дозволю вдову брати,

Не дозволю вдову брати, —

Вдова вмiє чарувати.

Чарувати — значит колдовать. Но, может быть, — очаро­вывать?

Вчарувала мужа свого,

Вчарувала мужа свого,

Причарує й сина мого.

Мама умолкла. Но я вспомнил, что дальше были еще такие слова:

А я чарiв не боюся,

А я чарiв не боюся.

Та й на вдовi оженюса.

Он женится на вдове. Но в песне не говорилось, как они будут жить. С его мамой? Не хотел бы я жениться на де­вушке, которая не понравится моей маме. Это была б не жизнь. Мама нас бы съела.

Что там говорить — все у нас боятся мамы. И я, и батя, и Федя. Бате я с самого детства говорю «ты», а ей — «вы».

Нет, с нашей мамой шутки плохи. Вот и сейчас она по­явилась из ванной с закатанными рукавами, с раскрасневшимся влажным лицом, посмотрела на меня так, словно я бог весть что натворил, и спросила язвительно:

— Ты так никогда и не встанешь?

— Уже час, как встаю, — поторопился я улыбнуться, чтобы мама не заметила, как болит эта чертова нога.

— Выйди в «Гастроном», купи хлеба. «Украинского», черно­го. Что, мне ходить хлеб покупать?

— Сейчас пойду.

Проклятая нога. Она так распухла, что не влазила в полу­ботинок. Я заковылял по комнате, разыскивая босоножки.

— Смотри, Ромка, — сказала мама, еще раз поломаешь у себя что-нибудь, не видать тебе мотоцикла как своих ушей. Без зеркала, — добавила она, чтоб у меня не оставалось никаких иллюзий.

Стараясь не хромать, я вышел в переднюю и свернул в наш совмещенный санузел.

Дурацкая все-таки это штука. Не знаю, много ли экономят строители, помещая клозет и ванную в одной комнате, но жильцам эта экономия ни к чему.

Может, где-нибудь в гостинице, где в номере живет один человек, это не мешает, но даже в такой небольшой семье, как наша, такое усовершенствование — большое неудобство. Вот, например, сейчас мама стирала в ванне. Что ж мне бы­ло — просить ее выйти?

Во входную дверь позвонили. Кто-то чужой. Свои у нас зво­нят коротко два раза. Мама пошла открывать. Кто-то вошел, но не поздоровался, а вместо этого сказал с задором и волне­нием:

Цыганочка Галя,

Цыганочка Галь…

Цыганочка черная,

Ты мне погадай…

Голос был звучным, молодым, чистым, но мне подумалось, что принадлежит он человеку уже пожилому.

— Я брюнетам не гадаю, — ответила мама так, как отве­чают на пароль.

— А я блондин, — как отзыв прозвучал чужой голос.

— Тогда входи. Садись. Дай руку. Не эту. Левую. Она бли­же к сердцу.

Я не знал, что мне делать. Следовало бы выйти из нашего «совмещенного». Но все, что я слышал, было так непонят­но, что я приоткрыл дверь и прислушался.

— Ты, конечно, не веришь в хиромантию. Не веришь, что по линиям на руке можно узнать не только прошлое, но и бу­дущее человека, — говорила мама как-то таинственно. — Но хиромантия — наука древняя и наука тайная. И немногие уме­ют предсказывать судьбу. А чтоб поверил ты в знаки, на руке отпечатанные, скажу сначала о прошлом. Вот от среднего тво­его пальца тянется линия судьбы. Она у нас линией Сатурна называется. Извилистая она у тебя. Линией сердца и головы глубоко прорезана. Прошел ты через большие опасности и страхи, погибли твои знакомые на твоих глазах, и все впереди тебя страшит, и никому ты не веришь…

Я тихонько вышел в переднюю. Я никогда не слышал, как разговаривают профессиональные гадалки. Но думаю, что именно так, как говорила сейчас моя мама.

— Как тебя зовут? — спросила она нараспев.

— Олег.

— А фамилия?

— Иванов.

— И никому ты не веришь, а потому говоришь неправду. Посмотри, как посечена здесь линия Сатурна. И показывает это, что не Олег ты, а Сергей, и не Иванов, а Штейн. Только не нужно бояться. Видишь — линия жизни. Тянется она у тебя далеко и чисто. И линия сердца — вот она — ясная у тебя и ровная. И значит это, что полюбишь ты хорошую женщину, и родит она тебе сына.

— Двух, Галя, двух. И уже двух внуков…

Я услышал звук поцелуя. А затем мужской голос про­должал:

— Ну, здравствуй. Я знал, что так и будет. Что на старый пароль ты ответишь мне, как тогда. И встретишь тем же ста­рым гаданием… Ты не сердишься на меня? — тихо, ласково, проникновенно спросил голос.

— Нет, — не сразу ответила мама.

— Ты рада, что я приехал?

— Да, — не сразу сказала мама.

— Твои все здоровы? Сын?

— Сыновья. Здоровы.

— А муж?

— И муж.

— Чем он занимается? Кто он теперь?

— Слесарь. На станкостроительном.

— А ты?

— Домохозяйка.

— Ты так и осталась беспартийной?

— Да.

— А награды?

— Нет.

— Ну, Галочка… — удивился голос. — Да это неважно. Я так много хотел тебе рассказать… Всю дорогу в самолете я думал о том, что скажу… Я на несколько дней… Я хотел ска­зать… Спасибо тебе…

Больше подслушивать было просто неудобно. Я кашлянул и завозился в передней.

— Уже купил? — удивилась мама.

Я промолчал.

— Сергей Аркадьевич, — протянул мне руку пожилой плотный человек с седыми легкими волосами. Видный дядень­ка, хотя на нем ничего броского. Костюм серый, рубашка бе­лая, галстук темный, все это даже не слишком отутюжено, не с иголочки, и все-таки все подобрано со знанием дела, с любовью, все дорогое и новое.

— Роман, — сказал я в ответ.

Если бы мама вдруг сделала кульбит в воздухе, я был бы удивлен не больше, чем этим разговором и особенно эти гаданием.

«Неужели действительно, — думал я, — у каждого чело­века есть, как выражается Виля, «свой скелет в шкафу». Или папка с надписью «Совершенно секретно».

И что было в этой папке у мамы?



Человечество идет прямым путем. Это все треп, что оно избирает окольные дороги. В природе человека, так сказать, двигаться напрямик. Несмотря на все препятствия.

Недалеко от нашего дома небольшой садик с молодыми деревьями. Там растут тополя и сирень, а на клумбах — розы. Этот садик представляет собой квадрат с аллеями, веду­щими к центру от середины каждой из его сторон.

А наискосок протоптана тропинка. По ней люди идут к трол­лейбусной остановке.

Какие заграждения ставили в нашем садике! Поперек тро­пинки выстраивали баррикады из садовых скамеек. Между деревьями протягивали стальные тросы и даже колючую про­волоку, И каждый раз прохожие разрушали баррикаду.

Я подсчитал: если идти не по аллее, а по тропинке, это даст выигрыш времени в лучшем случае пять-шесть секунд. А для того, чтобы разрушить баррикаду из скамеек даже вшесте­ром, понадобится две-три минуты.

Я все собираюсь пойти посмотреть, какие люди с таким удивительным упорством ставят заграждения. И что это за люди, которые с не меньшим упорством их разрушают.

И для чего вообще таким образом спрямлять дорогу? Вы­игрыш во времени? Но ведь выигрыш в несколько секунд не может иметь никакого значения для людей, способных час простоять на улице со знакомым.

По-видимому, это что-то вроде инстинкта. Я и по себе за­мечал. Ну какой труд проехать на мотоцикле лишний квартал? И все-таки, если висит «кирпич», я злюсь. И когда поблизости нет автоинспектора, норовлю проскочить под запрещающим знаком, хоть это может привести к большим неприятностям. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, пока обходилось.

Нет, люди стремятся к прямым путям, только сами, на­верное, не всегда это осознают.

Сегодня в обеденный перерыв нас собрали на лекцию. Прямо в цехе. «Труд — жизненная потребность». Читал какой-то профессор Соловьев — еще молодой парень, здоровен­ный, толстый, рыжий, с облупленной физиономией и огром­ным количеством веснушек, которые у него в виде коричневых пятен были разбросаны по лицу, по шее, по рукам. Го­лос у этого профессора был такой, что он мог бы без мега­фона регулировать движение в день футбольного матча.

— Стимулы к труду в коммунистическом строительстве, — говорил профессор Соловьев, — это внутренние побуждения, возникшие в результате отражения насущных потребностей. От стимулов к труду следует отличать стимулирование и мотив труда. Если стимул представляет собой внутреннее побужде­ние к трудовой деятельности, то стимулирование есть внешнее побуждение, обязательно связанное с поощрением и ответ­ственностью за порученное дело.

А закончил он так:

— Каждый из нас осознает простую и ясную задачу, кото­рая стоит перед ним, — добиться счастья для всего челове­чества.

Можно было бы, конечно, пропустить это мимо ушей. И все-таки мне было неловко за него и противно. Ну не осознает же каждый из нас такую задачу. И лектор ее не осознает. Потому что, если бы он хоть раз подумал, что собирается до­биваться счастья для всего человечества, так он бы не кричал об этом, а тихонько, наедине с собой порадовался, какой он хороший, и испугался бы, как трудно, а может, и невозможно это выполнить.

А так слова его — просто треп. Мы привыкли и уже не за­мечаем. Хотя, наверное, люди, даже видя перед собой со­всем не такие огромные задачи, а просто стремясь зарабо­тать, получить новую квартиру, поехать летом на юг или устро­ить ребенка в детский сад, фактически всей своей работой как-то помогают тому, чтоб человечеству жилось лучше.

Но где же это счастливое человечество! Счастливое чело­вечество, очевидно, должно состоять из счастливых людей. У меня много знакомых, которым хорошо живется. И все-та­ки из тех, кого я знаю, только дядя Петя считает себя совер­шенно счастливым человеком.

И вот что странно — у дяди Пети нет на правой руке боль­шого пальца, а на левой — мизинца и безымянного. Отшиб­ло на фронте осколком мины. И кончик носа у него обре­зан — это уже в другой раз пулей.

Он живет в одном доме с нами, только в другом подъез­де. Виля — его племянник. У Вили и отец и мать умерли в один год, и дядя Петя стал жить с Вилей и его сестренкой, восьми­классницей Наташкой. Говорят, у него когда-то была своя се­мья, но погибла в войну.

Я часто вижу, как дядя Петя, пошатываясь и стараясь дер­жаться прямо, возвращается вечером домой. Каждый вечер он выпивает на углу в пивном баре свою норму. Ему, не спра­шивая, наливают две кружки пива, а он под столом выливает в них четвертинку водки. В баре водку пить запрещено. Пьет он свое пойло не спеша. Ему всегда есть о чем поговорить с постоянными посетителями бара. И не пьянеет. Только чуть пошатывается.

Мама говорит о нем:«Доброго корчма не зiпсуе, а лихого i церква не направить» 1 .

Я всегда удивлялся, как он умудряется так здорово рабо­тать без пальцев. Он замечательный модельщик. На заводе его держат для особо сложных работ, и про его изделия го­ворят, что это произведения искусства.

На днях дядя Петя попал в больницу с пузырями по всей спине. И виноват в этом, как ни странно, наш профессор Фе­дя. Он очень любит дядю Петю. И когда дядя Петя простудил­ся, Федя приехал его лечить. На следующий день мы узнали, что дядю Петю забрали в больницу со страшными ожогами. От горчичников. Спрашиваем, как это получилось.

— Это Федя сказал горчичники поставить. Профессор все-таки.

— А зачем же вы их так долго держали?

— Я его спросил, сколько держать. Он сказал: пока можно терпеть. Ну я и терпел.

И все-таки каждое слово и каждый поступок дяди Пети — это поступок и слово совершенно счастливого человека, кото­рый, очевидно, даже не представляет себе, как могут люди быть несчастными, если живут в мирные дни, если у них есть работа, хлеб, да еще можно вечером выпить пива, разведя в нем в соответствующей пропорции водку.

Когда я возвращаюсь с завода, я уже перед самым домом незаметно снижаю скорость до тридцати, затем резко повора­чиваю руль так, что мотоцикл разворачивается, ложится на бок и сразу останавливается. Есть такой прием. Очень эф­фектный. Асфальт — в двадцати сантиметрах от щеки. Прохо­жие обмирают. Особенно девушки. Им кажется, что я сейчас врежусь головой в стенку.

— Ну, работяга, — позвал меня дядя Петя, — не зашибся?

— Нет, дядя Петя, все в порядке.

— Ну молоток! — Дядя Петя нахватался модных словечек от своей племянницы, восьмиклассницы Наташки. — Завернем в бар?

— Завернем, — согласился я.

В баре дядя Петя привычным движением налил под столом в свои кружки водку. Я уверен, что если бы взвесить на самых точных весах, то оказалось бы, что в каждую из кру­жек попало ровно по сто двадцать пять граммов.

— Я ему и говорю: «Так вы что, меня не узнаете?» — ска­зал дядя Петя так, словно продолжал начатый разговор.

— Кто, дядя Петя?

— Да этот инфарктник… «Не узнаю», — говорит.

— Какой инфарктник?

— Ну этот, из трибунала. Майор.

— Из какого трибунала?

— Да я ж тебе рассказываю, а ты все перебиваешь.

Я ничего об этом не знал. На Сталинградском фронте дя­дя Петя четверо суток пролежал контуженный на нейтральной территории. Часть его в это время перебросили на другой уча­сток, и когда он приполз назад, то попал под трибунал как дезертир. Майор из трибунала, с которым он теперь встре­тился, не поверил ни одному слову дяди Пети и послал его в штрафную часть.

— Так мне казалось, — говорил дядя Петя, отхлебывая пи­во и потирая обрезанный кончик носа, — что если я его, падлу, когда-нибудь встречу, так я ему ручки-ножки повыковыриваю. И вот встретил. А он меня не узнает. Я ему говорю, что я такой-то. А он все равно не узнает. «Сталинград?» — спрашивает. «Сталинград», — говорю. «Не помню», — говорит. Поглядел я на него, а он уже этот… Инфарктник. Я насмотрелся на них в больнице. Я ему и говорю: «Ну тогда пойдем выпьем. Память прочищает». Пошли мы с ним, и он хоть инфарктник, а пьет как нормальный. Только все равно не вспомнил. И хрен с ним. Где ему помнить? Много нас было.

Бывший майор из бывшего трибунала так надрался, что, по словам дяди Пети, «два раза показывал закуску». Дядя Петя научил его пить свой «ерш».

А ведь есть на свете скептики, которые утверждают, что людям трудно найти общий язык.



В дверь коротко два раза позвонили.

— Виля, — сказала мама.

Я открыл. Вошел Виля. Я познакомил его с Сергеем Ар­кадьевичем.

— Про вовка — промовка 2 ,— сказал я мамину поговор­ку. — Мы только что о тебе говорили.

— Очень приятно. Потому что еще древнегреческий фи­лософ-материалист Фалес говорил: «О друзьях нужно пом­нить не только в их присутствии, но и в их отсутствии». Что же вы говорили? Хорошее или плохое?

— Хорошее, —ответил я. — Я рассказывал, как мы с тобой ссорились и дрались по сто раз на день и все-таки остались друзьями.

— А что? Древнегреческий философ и выдающийся поэт Гесиод говорил: «Друзей то и дело менять не годится». И хоть я тогда еще не был философски подкован, я не променял тебя на бутерброды с яичницей, которые всегда носил с собой в шко­лу Шурик Лисовский. Или на возможность бесплатно хо­дить в кино, которую за мою любовь предлагала мне Аня Висенте.

— У вас на каждое слово есть цитата? — спросил Сергей Аркадьевич, с удивлением разглядывая Вилю.

— На каждое, — охотно ответил Виля. — Я на работе од­ними цитатами и разговариваю. Таким путем я внедряю фило­софию в жизнь. Потому что еще римский философ Луций Анней Сенека сказал: «Для меня нет интереса знать что-нибудь, хотя бы и самое полезное, если только я один буду это знать».

— А где вы работаете? — не удержался Сергей Аркадь­евич.

— В первом таксомоторном парке. Водителем.

Я сказал, что Виля учится на философском факультете. За­очно.

Сергей Аркадьевич посмотрел на Вилю сочувственно, как на больного.

Пришел батя. Мне он показался сегодня еще более худо­щавым и сутуловатым, чем всегда. Или это потому, что у нас сидел моложавый и роскошный Сергей Аркадьевич?

— Будем ужинать, — сказала мама. — Садитесь к столу, — добавила она, обращаясь к Сергею Аркадьевичу и Виле.

— Вы чем-то расстроены, дядя Алеша? — спросил Виля.

— Да нет… Чем же я могу быть расстроен? — как всегда, не сразу ответил батя.

— Может, на заводе?.. На нашей работе, к примеру, сто раз на день расстраиваешься. И хотя древнеримский фило­соф Эпиктет говорил: «В мире нет ничего такого, из-за чего стоит портить себе нервы», но сегодня и у меня терпение лоп­нуло.

— А что там у вас случилось? — спросил батя, переводя разговор на Вилю.

— Чисто философский спор. На профсоюзном собрании. У нас объявили борьбу с чаевыми. Чаевые унижают достоин­ство советского водителя и приносят убытки пассажиру. А тут как раз сел к моему напарнику, к Емельяненко, ты его зна­ешь, — обратился Виля ко мне, — один тип. Повез он его аж на Воскресенку. Тот платит, дает десятку. Сева ему сдачу до последней копейки. Тогда пассажир дает ему двадцать копеек. Сверх таксы. Емельяненко берет. Тогда пассажир за­являет: «Я инспектор, как вам не стыдно брать на чай, ваши права». И забирает права. Так спрашивается в задаче: кто же совершил аморальный поступок — этот инспектор или во­дитель?

— А как решило собрание? — спросил Сергей Аркадьевич.

— Правильно решило. — Виля намазал на хлеб масло и печеночный паштет, с интересом поглядывая на бутылку, кото­рую мама принесла из кухни. Это было шампанское. — Реши­ло, что инспектор этот зануда и провокатор. А Емельяненко дурак. Нужно чувствовать, кого везешь.

— Нужно знать и с кем едешь, — сказала мама. — От­крой, — обратилась она к бате.

— Давайте я, — вмешался Виля. — По новому методу. Без выстрела. Чем бы только проткнуть пробку? — Виля проткнул полиэтиленовую пробку штопором. — Так лишний газ выходит, и все в ажуре.

Виля стал разливать шампанское в бокалы.

— Мне не нужно, — неожиданно твердо сказал батя. — Этого не пью. Принеси-ка из холодильника, — сказал он мне, — чекушку.

Я принес запотевшую бутылку «Столичной».

— Там только поллитровка.

— Ну неважно… — ответил батя. — Может, водки? — обра­тился он к Сергею Аркадьевичу.

— Нет. Сердце не позволяет.

— Понятно, — не сразу сказал батя. — А тебе водки на­лить? — спросил он у Вили.

— Нет, я завязал. Мне это ни к чему, как передовому во­дителю. А как философу, тем более.

Избегая маминого взгляда, батя налил мне чарку водки.

— Ну что ж, будем здоровы. Философ.

Мы выпили.

— А как относится к вашим философским занятиям на­чальство гаража? — спросил Сергей Аркадьевич у Вили так, как спрашивают, когда молчать неловко, а говорить не о чем.

— Даже на Доске почета повесило, — ответил Виля. — Премии дает. Лишь бы я не выступал на собраниях. Потому что цитатами можно сказать такое, чего так никогда не ска­жешь. Я, например, процитировал на общем собрании древнегреческого философа Демокрита. Он говорил, что дуракам легче подчиняться, чем ими управлять. А попробуй собственными словами сказать о каком-нибудь начальнике, что он дурак?..

— Это верно, — согласился Сергей Аркадьевич.

— А как в Новосибирске… погода? — спросил батя, мед­ленно прожевывая колбасу.

— Такая же, как в Киеве… Примерно, — ответил Сергей Аркадьевич.

— Ага… А вы… я хотел спросить — в Новосибирске тоже много строят?

— Да. Большое строительство. Грандиозное, можно ска­зать.

— Это хорошо, — сказал батя.

Мне вдруг подумалось, что бате был явно не по нутру при­ход к нам зтого Сергея Аркадьевича. Мне показалось, что это ощутил даже Виля.

«Ревнует он маму, что ли? — с раздражением подумал я о бате. — Даже смешно».

Внезапно меня ожгла странная мысль.

— Когда вы последний раз были в Киеве? — невпопад обра­тился я к Сергею Аркадьевичу. Он что-то торочил о своем Новосибирске.

— Очень давно. — Сергей Аркадьевич помолчал. — И не­долго. В сорок втором.

— В сорок втором Киев был оккупирован. Немцами, — сказал я. — Я помню.

— Не все могут похвастаться тем, что помнят события, со­стоявшиеся до их рождения. Но Киев тогда действительно был оккупирован. И тем не менее мне пришлось тут побывать. С тех пор, правда, ваш город стал совершенно неузнаваемым. Побывал я недавно и в Берлине. Этого города я не видел с сорок пятого. И он тоже очень изменился.

— И в Федеративной Германии вы были? — заинтересовал­ся Виля.

— Нет. В демократической. Я ездил в командировку.

Мне показалось, что батя немножко захмелел.

— Мы победили, — сказал он, глядя перед собой. — А они побежденные. Но мы им даем жить. И западным, и восточ­ным. А если бы они победили? Как бы мы жили? Построили б мы тогда Киев заново? Пусть помнят об этом…

Хорошо все-таки чувствовать себя гражданином великой державы. Как-то крепче стоишь на земле.



Над тахтой у Веры, на мохнатом закарпатском ковре, яр­ком, как радуга, висит картина, которую я сам изготовил. Я стараюсь на нее не смотреть. По-моему, она настолько неприличная, что её нельзя людям показывать. Но Вера гово­рит, что этого все равно никто не понимает. И наверное, в са­мом деле никто не понимает. Даже Виктор — Верин муж. А это Верин портрет. Ее портрет без одежды.

Я не умею рисовать. Совсем. И как мне пришла в голову мысль сделать эту штуку, я и сам не понимаю. Просто я уви­дел у дяди Пети тонкую грушевую фанеру. Ею дорогую ме­бель оклеивают. Цвет этого дерева показался мне каким-то… Ну, в общем, каким-то знакомым. У Веры кожа такого стран­ного, яркого, словно освещенного изнутри цвета.

Я попросил у дяди Пети кусок этой грушевой фанеры и приготовил детали портрета. Прежде всего я обвел циркулем и вырезал небольшой круг. К нему я присоединил два узких конуса остриями вниз. Над кругом — конус побольше тупым концом вверх. Совсем маленький конус изображает шею, ров­ный кружок — голова, два конуса по бокам — руки.

Все восемь деталей я врезал в темную буковую доску, как научил меня дядя Петя, доску отполировал и покрыл про­зрачным лаком.

И вот теперь эта штука висит у Веры. И где… Над тахтой. Это уж чересчур. Хорошо, она хоть не говорит, кто это сде­лал, а утверждает, что купила ее в Закарпатье. Она даже где-то откопала слово «интарсия» — оказывается, картины из де­рева имеют специальное научное название.

Все, кто к ней приходит, считают, что это какая-то абстрак­ция. Но я-то хорошо знаю, что это никакая не абстракция, а совершенно реальная вещь с точнейшим соблюдением всех пропорций. Это Верина схема. Она именно так устрое­на. Уж я-то это хорошо знаю. Может быть, даже слишком хо­рошо.

Вера говорит, что это результат занятий гимнастикой. Эти пропорции. Она увлекалась легкой атлетикой. Но мне кажется, что это все так у нее от природы. Впрочем, я никогда не ви­дел, как это у других. Да и с ней в таких случаях я всегда за­крываю глаза. Она помирает со смеху и требует, чтобы я смотрел на нее. Но я закрываю глаза. Я не могу иначе.

Я не знаю, как все это получилось. Я подкатил на мотоцикле к дому, а она как раз вышла из нашего подъезда. Я совсем не собирался с ней заговаривать и вдруг спросил:

— Это вы по телефону вызывали такси?

У нее в глазах что-то дрогнуло. Но она не удивилась моему вопросу.

— Я.

Черт побери! Я никогда прежде даже не слышал ее голоса. У нее был хрипловатый, какой-то мальчишеский голос.

— Тогда садитесь. Счетчик включен.

Она села сзади на седло. Я не ожидал этого и растерялся:

— А куда везти?

— Куда хочешь. Тебя Ромой зовут?

— Роман.

— А меня Вера. Поехали.

Она сразу заговорила со мной на «ты», а я ей говорил «вы». И в этом не было ничего странного, ведь она была на­много старше меня, на целых семь лет, и у нее были муж и ре­бенок, и еще совсем недавно я таким женщинам говорил «тетя».

— Держитесь, — буркнул я и крутнул свою катушечку, свой регулятор газа.

Я ничего не подозревал и все-таки почему-то волновался. И на площади Ленинского комсомола я пошел на двойной обгон — троллейбус и автобус шли впритирку. Регулировщик засвистел. Мне очень не хотелось останавливаться, но я за­тормозил и попросил Веру подождать, пока с меня будут снимать стружку.

— Привет, привет, — сказал регулировщик. — Давно не виделись.

Я ни разу в жизни не видел этого старшину и сообщил ему об этом, но регулировщик в ответ только покачал головой:

— Бросьте, бросьте, гражданин. Человек, который так нахаль­но идет на двойной обгон, не мог со мной не встречаться.

Он долго и придирчиво рассматривал мои права. Я пере­таптывался на месте. Я думал, он сейчас пробьет компосте­ром квадратик номер два на моем талоне. «За недозволенный обгон». У меня уже был один прокол.

— Ничего, подождет. Первый раз с этой девушкой, — утвердительно сказал старшина.

— Первый, — ответил я. И не удержался, спросил: — А от­куда вы знаете?

— Мне все известно… По обгону.

В конце концов он взял с меня рубль штрафа так, словно сделал большое одолжение.

— Не хочу портить настроение для первой прогулки.

Я получил квитанцию и так рванул потом с места, что ду­мал, он снова засвистит мне вслед, но обошлось.

Сквозь листву сада над Аскольдовой могилой едва прогля­дывал далекий Днепр, так густо переплелись ветви, пенсионе­ры играли в шахматы, а их малолетние внуки кидались друг в друга песком.

— Странно, — сказала Вера. — Если бы ты со мной не заговорил, я бы сама это сделала. Я дала себе слово, что сегодня я подойду к тебе. Я почти час ждала в подъезде, когда ты подъедешь.

— Почему? — глупо спросил я.

— Разве знаешь «почему»? Ты можешь объяснить, почему ты обратился ко мне?

— Нет, — ответил я. — Но вы…

— Говори мне «ты». Что ты хотел сказать?

— Да нет, ничего, — пробормотал я, вдруг сообразив, что чуть не сморозил глупость.

— Тогда поехали.

— Куда?

— Ко мне.

Я поехал другой дорогой — через Печерск. Мне почему не хотелось снова встречаться с этим регулировщиком. Я въехал прямо в наш двор и поставил мотоцикл в гараж. Та­кая будочка из шелевки. Овчарке в ней было бы не очень про­сторно. Все время я поглядывал на наше кухонное окно — не покажется ли в нем мама, но все обошлось. Мы поднялись в лифте на седьмой этаж, мимо нашей двери. Мы живем на третьем.

— Витя в командировке, — сказала Вера, вставляя ключ в замок. — Ты бы хотел сейчас с ним встретиться?

Я промолчал. Пока я не видел ничего плохого во встрече с ее мужем. И все-таки даже тогда я предпочел бы не встре­чаться.

— Ты с ним знаком? — спросила Вера, что-то делая с зам­ком изнутри двери.

— Знаком, — ответил я.

Кто же не знал ее мужа, разрядника по фехтованию на саблях. О нем и Вере во дворе говорили «красивая пара». В нашем дворе их очень уважали. За Виктором Алексеевым, ее мужем, рослым худощавым парнем мальчишки ходили толпой.

— Что это ты так помрачнел? — спросила Вера. — А я счи­тала тебя веселым парнем. Я так и звала тебя про себя «ве­селый Роман».

— Бывают и невеселые романы, — ответил я ей в тон.

— Возможно, бывают, — согласилась Вера. — У меня в этом отношении пока небольшой опыт… Иди мой руки, и будем обедать. Если только это можно назвать обедом.

Обед состоял из одних закусок, которые Вера достава­ла из холодильника и раскладывала на тарелки — колбаса, ветчина, сыр, консервы, какая-то острая маринованная рыба.

— А это, — огорченно сказала Вера и поставила на стол вазочку с чем-то вроде крема, — фондю Франш-Конте. Замечательная французская закуска. Только немного пригорела. Попробуй.

Я положил себе на тарелку немного этого фондю и по­пробовал его.

— А что это?

— Вино, чеснок, швейцарский сыр, яйца, масло. Нравится?

— Интересная еда.

Фондю напоминало по вкусу подгоревшую манную кашу, только с чесноком.

Вера налила половину бокала шампанского и долила до­верху коньяком. Это мне. Себе она налила только шампан­ского.

— Чин-чин, — сказала она. — Чин-чин. Так итальянцы чо­каются.

Я поднял свой бокал, и мы чокнулись. Хрусталь зазвучал глухо, как деревянный, может быть, потому, что в вине было много пузырьков. Моя смесь показалась мне совсем некрепкой и невкусной, но я почувствовал, что кровь сразу прилила к ли­цу. И я стал необыкновенно разговорчив, рассказывал смеш­ные истории и все говорил, говорил, как бы пытаясь оттянуть минуту, когда придется заговорить о другом, а я не знал, как это сделать, и боялся, и не понимал, зачем это ей; а она сме­ялась и радовалась моим шуткам, и, как мне казалось, тоже волновалась, и все подливала в мой бокал эту смесь, которая теперь казалась мне удивительно приятной.

Затем она предложила:

— Закурим?

Я вынул из кармана сигареты. Она взяла у меня из рук пачку, достала две сигареты, зажала обе губами, прикурила одной спичкой и одну из сигарет, чуть измазанную на конце помадой, протянула мне, а второй запыхала сама, отгоняя дым левой рукой. Мне показалось, что она вообще не ку­рит, потому что она не вдыхала дым, а только набирала его в рот и выпускала, но после я узнал, что она всегда так курит.

А потом, когда я погасил сигарету, произошло все это, и все это было сплошным сумасшествием, я много об этом слышал от товарищей и даже читал в книгах, но это было совсем непохоже. До сих пор я не знаю, так ли это бывает у других людей. Об этом ни с кем нельзя поговорить. Даже с самым близким другом.

Во всем этом не было ничего нежного, а было только же­стокое и прекрасное. Нежность была потом.

Было уже около пяти часов утра, когда я проснулся. Каза­лось, что воробьи щебечут в комнате и что их щебет вместе с утренней прохладой соединяет комнату со всем земным пространством. И еще какой-то особый, какой-то свежий и про­хладный запах…

«Что же это такое? — старался я понять. —Что это в ком­нате? Этот запах? Вот так, наверное, должно пахнуть, когда человеку очень хорошо. Но что же это?..»

Я осторожно, чтобы не разбудить Веру, сдвинул легкое, в красных и синих узорах одеяло, встал, надел рубашку и по­дошел к окну.

Ветви высокого старого клена — он достигал пятого эта­жа — шевелились, покачиваясь, под огромной стаей воробьев. На окно сел сизый голубь, доверчиво посмотрел на меня, по­кивал головой, отошел к краю и скользнул вниз, неторопливо разворачивая крылья.

«Что это такое?» — думал я, вбирая носом прохладный и прекрасный запах.

И вдруг увидел. На столе лежал разрезанный пополам арбуз с красной мякотью и лакированными черными семечками.

— Если захочется пить… — сказала вечером Вера. — Посмот­рим, какой он.

«Это арбуз, — понял я. — Как же я прежде не замечал, что он так пахнет?»

Я оглянулся на Веру. Она лежала, укрытая до горла одея­лом в красных и в синих узорах, лицо было спокойным, глаза закрыты, и волосы лежали на подушке так, словно их специ­ально так красиво расположили.

— Иди сюда, — сказала она, не открывая глаз.

Я одним движением, выворачивая наизнанку, снял рубашку и подошел к тахте.

Потом я снова задремал. И вдруг меня словно что-то толк­нуло. Я быстро вскочил, и, не глядя на Веру, стал одеваться, и не знал, что говорить.

— Боишься? — сказала она.

— Да нет, чего мне бояться? — Я улыбнулся натянуто, по­тому что боялся.

— Ну что ж, иди. Завтра увидимся. Или, вернее, сегодня, потому что завтра теперь уже будет послезавтра. Ты меня поцелуешь на прощание?

Я поцеловал ее и ушел.

Тихонько, на носках, я спустился по лестнице и открыл дверь ключом. В передней стояла мама.

— Подойди сюда, — сказала она.

Я подошел, невольно потянув руки к лицу.

— Опусти руки.

Я опустил. И тогда она наотмашь дала мне такую поще­чину, что мне показалось, будто на меня молот обрушился. Тяжелая рука у нашей мамы. Не женская.

— Постой, — сказала мама и на этот раз ударила меня левой по другой щеке, а левой у нее получилось уже не так сильно.

— Рано ты пакостничать начал. Пойди в ванную, отмойся, а потом мы с тобой поговорим.

Я отправился в ванную.



Нежная тополевая горечь придавала воздуху особый вкус и даже цвет. Аллея была безлюдной. Только невесть как сюда попавшие пацаны — одному лет десять, а другому и того меньше — спорили под одним из тополей.

— Это дерево — десятиэтажное.

— Нет, семиэтажное.

Деревья они мерили этажами. Городские дети.

— Дедушка! Сколько тут этажей?

Со скамьи, так укрытой в кустах, что ее сразу и не за­метишь, поднялся человек в темном пиджаке, гуцульской сорочке и в серой летней шляпе из какой-то синтетики.

— Может, и с десять наберется, — сказал он. И, обращаясь ко мне, добавил: — Вот решил внукам завод показать. Кани­кулы у них.

Я попытался растолковать пацанам правило треугольни­ков — показал, как по тени определяют высоту.

— Как твоя фамилия будет? Что-то я тебя не припоми­наю, — сказал старик так, словно должен знать всех на заводе.

— Пузо, — неохотно ответил я.

— Не сынок Алексея Ивановича?

— Сын.

— Я и вижу — вроде лицо знакомое… Много мы с твоим батей поработали. А я все болею. Ты ему передай. Привет, значит…

Я не спросил, от кого. Мне не нравится, что меня призна­ют только как сына. Я мечтаю, что когда-нибудь батя назовет себя, и о нем скажут: «А, это отец Романа Пузо, чемпиона по кроссу».

Между деревьями прожектором пробивался солнечный луч, и в нем непрерывно золотом вспыхивали пчелы.

— Дедушка… Почему пчелы так торопятся?

— Конец месяца, — сказал старик.

Пацаны не удивились, что в конце месяца приходится дви­гаться побыстрей. Заводские дети.

Если пойти за пчелами, они приведут в сад, где между яб­лонями пасека, и разнотравье, и цветущий шиповник, и ящик со стеклянной крышкой поставлен наклонно против солнца. Там пахнет медом и вощиной. В ящике вытапливаются старые соты.

Тишина, в которой звучат лишь, то вспыхивая, то затухая, золотые трассы пчел. Наш завод. Зелень всех оттенков, между деревьями в беспорядке разбросаны здания цехов. В переры­ве в саду появятся пасечники — фрезеровщики, слесари, мо­дельщики. В этом саду самые высокие урожаи яблок в окрест­ностях. Пчелы опыляют деревья. Пасеку на лето приглашают в колхозы. И ее вывозят.

На наших станках изображена марка завода. Она известна во всем мире. Тополь, на нем — кружок, а в кружке — пчела. Так же, как рекламный девиз наших станков: «Неприхотлив, как тополь, и трудолюбив, как пчела».

Завод заводов. В стране нет такого машиностроительного или механического завода, где не стояли бы станки с тополем и пчелой. Мы экспортируем двадцать моделей нормальных стан­ков в Италию, в Канаду, в Японию, во Францию, в Финляндию, в Индию, во все социалистические страны. На наших четырех-, шести-, восьмишпиндельных токарных автоматах и полуавтома­тах можно выточить что угодно. Нужно только настроить шпин­дели. Эти станки действительно неприхотливы, как тополя, и трудолюбивы, как пчелы.

Я направился в термоконстантный цех. У входа висел пла­кат. Недавно у нас было отчетно-выборное профсоюзное со­брание. Меня выбрали председателем цехкома. На этом со­брании я узнал, что на «наглядную агитацию» в смете отпуще­на определенная сумма. И она освоена. Это плакаты, которых иногда просто не замечаешь, как не замечаешь неоновых призывов: «Пейте советское шампанское». Если ты захочешь купить шампанского, то, конечно, купишь советское. Француз­ского я что-то ни разу не видел в нашем «Гастрономе», и оно не конкурирует у нас с советским. Или «Летайте на самолетах Аэрофлота». А на каких еще самолетах можно у нас летать? На сан-маринских?

Но этот плакат у входа в термоконстантный цех я прочел, когда в первый день пришел на завод, и перечитываю его каж­дое утро.

«Молодостью своей клянемся тебе, товарищ партия, быть верным делу коммунистов! Наше поколение никогда не свер­нет с ленинского пути! Каждым ударом сердца, каждым про­житым днем, всей жизнью своей клянемся утверждать на зем­ле коммунизм!»

Я не знаю, кому принадлежат эти слова, но мне они нра­вятся. Это и мои слова. Я бы только не решился сказать их вслух.

Летом в термоконстантный всегда приятно зайти. Прохлад­но. И дышится, как над Днепром. Здесь всегда поддержива­ются одинаковая температура и влажность. Это дело регули­руют автоматические кондиционеры. Вот бы где поработать!

Пол в цехе выложен мозаикой из цветных плит. В проходе между станками по этой мозаике словно текла огромная чер­ная капля — кот по имени Шпиндель. Он заметил хруща и под­бирался к нему, как пантера к оленю. Этого Шпинделя знает весь завод. Он давно в термоконстантном и чувствует себя среди станков как дома.

На всех станках, на серой эмали, которой они окрашены, большими черными буквами выведено: «Финиш». Эти станки проводят последние операции. Доводку, шлифовку. С особой точностью.

Финиш. Мне представилась трасса и финишер с флагом в руках. Флаг, как шахматная доска, раскрашен в белую и черную клетки. Взмах — и ты сбрасываешь газ. Конец. Финиш.

Мне нужен был Вася Погорелов. Он стоял справа от прохода, у своего громадного плоскошлифовального станка, кото­рый извергал фонтаны воды.

— Вася, — тронул я его за плечо.

— Я на ней женюсь — разговор окончен! — выпалил Вася, даже не оборачиваясь.

Я снова, посильней стукнул его по плечу:

— Ты что?..

— Я же сказал, — свирепо оглянулся Вася. — Чего тебе? — спросил он хмуро. — Здравствуй.

— Здоров, — сказал я, удерживая смех. Вася в его голу­бой с напуском блузе и голубом суконном берете — в тер­моконстантном всем рабочим дают такую роскошную робу — выглядел так, словно его самого обдало этими фонтанами из станка и он немного слинял. — Ты решил задачи по сопромату?

— Ну, решил.

— Дай мне скатать. Они тут у тебя?

— Тут, — сказал Вася не слишком охотно. — А когда ты отдашь?

— Вечером.

—Ладно. Где я тебя найду?

— Могу завезти, куда скажешь. Или зайди ко мне.

Я рассказал, как меня найти, взял у Васи тетрадку и пошел в свой цех.

«Загнали парня, — думал я по дороге. — В самый угол».

Вася Погорелов учился в автодорожном. Как и я, на за­очном. Мы вместе поступали. Зачем он туда пошел — непонят­но. На мотоцикле он не ездит, машины не знает. Будет дорож­ником. Он напористый парень. Но известен он не этим. Изве­стен Вася на заводе тем, что на него пялятся все девочки. И недаром. Есть на что посмотреть. Говорят, его художники приглашают. В институт. Чтобы голым его рисовать. Плечи у него как у Жаботинского, а талию можно охватить двумя ладонями. Глаза темные, с поволокой, волосы пшеничные, как от перекиси, но они у него настоящие и в крупных кольцах. Будь здоров. И характер такой, что ни одной не пропустит. Орел.

Я снова вспомнил, как он, не оглядываясь, буркнул: «Я на ней женюсь, разговор окончен», и громко, по-дурному загого­тал. Толстая немолодая тетя, по-моему из конструкторского, шла мне навстречу. Она обиженно повертела пальцем возле виска. Псих, мол. Она подумала, что это я над ней.

К нам в инструменталку поступила новая девочка. После де­сяти классов. Внучка бывшего главного инженера. Он ушел на пенсию. Зиночка с тонкой и стройной шейкой, с ясными, без­защитными глазками. Такая нежная, что, кажется, прикоснись к ней пальцем, и на коже у нее останется пятно. И сразу стала ходить к термоконстантному, чтоб хоть посмотреть на Васю. Его предупреждали: «Не лезь», «Не трогай», «Молодая», «Поломаешь». Как говорит моя мама: «Дiвчину й шкло легко зiпсувати, та важно направити» 3 . Весь термоконстантный бурлил, там самая наша аристократия. Тюху-матюху на «Финиш», на сборку шпиндельных барабанов или направляющих попереч­ных суппортов не поставят. Говорят, Васе даже по зубам дали. И все равно не помогло. И вот тогда-то за него по-на­стоящему принялись. «Разговор окончен». Финиш.



После работы ко мне приехал Виля. На своем такси. Мы со­бирались показать Сергею Аркадьевичу Киев. Чтоб он посмот­рел его по-настоящему.

Мы уже выходили, когда пришел Вася за своими задачка­ми. Я его познакомил с Сергеем Аркадьевичем и Вилей.

— Я тебя сразу узнал, —– сказал Вася. —– Мне Рома о тебе говорил.

— Очень приятно, — ответил Виля. — Потому что еще древнегреческий философ-материалист Фалес указывал: «О друзьях нужно помнить не только в их присутствии, но и в их отсутствии». — Виля нам подмигнул, и мы припрятали усмешки. — Что же он рассказывал? Хорошее или плохое?

— В общем… хорошее… — смешался Вася. — Что вы дав­но дружите…

— Это верно, — подтвердил Виля. — Еще древнегреческий философ и выдающийся поэт Гесиод говорил: «Друзей то и дело менять не годится».

— И так у тебя на каждое слово цитата? — удивился Вася.

— На каждое. Таким путем я внедряю философию в жизнь. Потому что еще древнеримский философ Луций Анней Се­нека…

— Виля тебя разыгрывает, сказал я Васе и отдал ему тетрадку.

— Все понятно? — спросил Вася.

— Вроде все… А ты сам решал?

— Сам. Я люблю это дело.

— Что «это»? — заинтересовался Сергей Аркадьевич.

— Сопромат.

Он бегло просмотрел задачи, прищурился.

— Вы где учитесь? — спросил он у Васи.

— В автодорожном.

— Какую специальность собираетесь избрать?

— Думаю строить дороги.

— Правильно, — сказал Сергей Аркадьевич. — Перспективное дело. Закончите, приезжайте ко мне, в Новосибирск. У нас большие масштабы. Есть где развернуться.

— Спасибо, — сказал Вася. — Только я не думал… Может, и приеду. А как я вас найду?

Сергей Аркадьевич вынул из бокового кармана пиджака бумажник, достал из него картонный прямоугольник и дал его Васе.

— Это вам будет пропуск, по которому вы всегда сможете ко мне попасть, — сказал он.

Визитная карточка? Я до этих пор никогда не видел визит­ных карточек, но это была явно она.

Вася прочел то, что на ней было напечатано, и посмотрел на Сергея Аркадьевича с нескрываемым почтением.

— Хорошо. Спасибо. Может, действительно приеду.

Вот уж никогда не думал, что вопросы подбора и расста­новки кадров решаются таким путем.

— Тебе куда? — спросил я у Васи. — У нас машина. Можем подвезти.

— Нет… Меня внизу ждут…

— Можем подвезти и ту, которая «ждут».

— Нет… нам тут недалеко.

Перед домом Васю ждала Зина. Красивая немыслимо. Она отвернулась, сделала вид, что не замечает ни нас, ни своего Васю.

— Дельный парень, — сказал Сергей Аркадьевич, садясь в машину рядом с Вилей. Я сел сзади. — Из тех, которые на войне в два дня становились из сержантов командирами ба­тальонов.

Я промолчал. Мне Вася казался чересчур нахрапистым. Во всяком случае, для мирной жизни.

Виля включил счетчик. Он привык возить приезжих и рас­сказывает о Киеве, как настоящий экскурсовод. Как будто из книжки читает.

Сначала мы поехали за Днепр в новый район — Дарницу. Из-за Днепра видишь свой город совершенно другим. Старым, таким, каким он был, может быть, сто лет назад. Новые дома, целые кварталы скрыты деревьями, словно древним лесом, и выделяются лишь здания, которые закладывались в старину. Вон купола Лавры, вон Выдубецкого монастыря, там отсвечи­вает золотом София, дальше Андреевская церковь, а вот — еще какие-то старые высокие дома. Все это создавалось, когда еще не было самолетов, когда вместо асфальта к Киеву вел тряский булыжник. Тогда, очевидно, приезжали в наш город по реке, и древние архитекторы строили его так, чтобы он был виден снизу, с Днепра.

В Дарницу мы проехали по мосту Патона, а назад вернулись по мосту метро и поднялись по Прорезной к «Золотым воро­там». Виля сказал, что «Золотые ворота» были поставлены при князе Ярославе Мудром в 1037 году. Затем они с Сергеем Аркадьевичем поговорили о плинфе — широких и плоских кирпичах, из которых строили в те времена, и мы поехали на площадь Богдана Хмельницкого, оставили там такси и пошли в Софию. Я вел себя так, словно бывал тут много раз. Мне было бы стыдно сознаться, что я тут впервые. Черт его зна­ет — как-то не приходилось…

Виля показал нам бронзовую голову Ярослава Мудрого, ко­торую профессор Герасимов восстановил по черепу. Затем Виля повел нас к плинфе, на которой остался след босой дет­ской ноги. Больше девятисот лет назад какой-то ребенок про­бежал по этому самому сырому кирпичу. Мастера не обратили внимания, обожгли плинфу, и след навсегда остался. Я сказал что-то такое насчет следа в истории, но Виля довольно за­ученно заметил, что эта плинфа выставлена для того, чтобы показать, как по сравнению с тем временем у нас развилась обувная промышленность.

Мы еще посмотрели каменный саркофаг, фрески на сте­нах и огромную матерь божью, сложенную из мозаики на куполе.

От Софии мы поехали к Аскольдовой могиле, затем к за­лу заседаний Верховного Совета и дворцу, построенному по проекту Растрелли.

Сергей Аркадьевич сказал, что хотел бы погулять по парку, и спросил, не провожу ли я его к гостинице. Он остановился в «Днепре» — интуристском сооружении из стекла и алюми­ния на площади Ленинского комсомола. Не нравятся мне та­кие дома. Дурацкий модерн — летом жарко, а зимой хо­лодно.

Вилин счетчик за время нашей поездки хорошо потрудил­ся, но, когда Сергей Аркадьевич снова «опубликовал» свой бу­мажник и полез в него за деньгами, Виля не на шутку рассер­дился, сказал, что это мы его угощали поездкой, и от денег отказался так резко, что Сергей Аркадьевич растерялся, да и мне стало неловко. Вообще, я много раз замечал, очень это противная штука — разговаривать о деньгах.

С Днепра порывами дул ветер. Он подхватывал внизу в ре­сторане обрывки прошлогодней танцевальной музыки и швы­рял их в парк. Но старые, крепкие деревья покачивались не в такт, они танцевали под свою музыку, которая смешалась с этой землей и засела в их корнях, может быть, еще в те времена, когда закладывали «Золотые ворота».

Мы подошли к заборчику, отделявшему парк от склона.

— Я вижу, тебе хочется спросить, зачем я приехал, — ска­зал Сергей Аркадьевич каким-то горловым, красивым и певу­чим голосом. — Что ж, я тебе скажу… — Он задумался. — По правде говоря, я и сам не знаю. Вашим я сказал, что в коман­дировку, на совещание. Но дело не в совещании. Я, конечно, мог бы на него и не приезжать. Не так уж меня интересуют проблемы сварки. Понимаешь… у меня была трудная жизнь. Все, чего я достиг, далось мне нелегко. И вот, когда достига­ешь очень многого, вдруг оказывается, что все это ни к чему. Оказывается, что вместо сердца у тебя жаба. Так эта болезнь и называется, «грудная жаба», стенокардия. Что дети твои со­всем чужие тебе люди, что нет у тебя ни настоящих друзей, ни больших привязанностей… И тогда хочется посмотреть: а как же получилось у человека, который был тебе настоящим другом и спас тебе жизнь, рискуя, смертельно рискуя собствен­ной?..

Он замолчал, вынул из кармашка для часов маленький фла­кончик, вытряхнул круглую красную таблетку и положил ее в рот.

— Что это у вас?

— Персантин. Сердечное. Пока помогает.

— И как же получилось? — спросил я как можно без­различнее.

Сергей Аркадьевич с интересом посмотрел на меня и ко­ротко рассмеялся.

— Хорошо. А сам ты не чувствуешь? Впрочем, как ты мо­жешь чувствовать, когда постоянно живешь в этой атмосфе­ре… Крепко получилось. Как нужно.

В голосе его звучало неподдельное удовольствие и, как мне показалось, даже зависть.

— А как мама спасла вам… жизнь? — спросил я неуве­ренно.

— Она никогда об этом не вспоминала?

— Нет, — сказал я. — Зачем бы я спрашивал?

— Узнаю Галю, — покрутил головой Сергей Аркадьевич. — Я тогда уже был дивизионным инженером. Мы отступали. По­пали в окружение. Затем плен. Бежали. Я пробрался в Киев. Получил явку. Галя тогда работала на подпольщиков. Отчаянно работала. Была гадалкой. Поэтому к ней ходило много людей. Так она собирала агентурные данные. Она не имела права оставить меня у себя. Но я был совсем истощен. И ранен. И она меня прятала. В чулане. В доме на Куреневке, где она тогда жила. Я туда съездил. Там теперь нет этого дома. Там теперь новый дом. Девятиэтажный, башня. Пойдем…

Мы пошли вниз по аллее мимо старого стадиона «Динамо».

— Что ж потом? Я перешел линию фронта. Снова попал в армию. — Сергей Аркадьевич помолчал. — Я помнил, чем я обязан Гале, как она рисковала, думал, что, как только осво­бодим Киев… Но скоро я почувствовал, что значит «был на оккупированной». И решил — все равно добьюсь своего. И я добился. В инженерах с моей специальностью… В них очень нуждались. И я сумел себя показать. Работой. Я работал как вол. Жил только работой. В сорок шестом я стал начальником главка, в сорок седьмом — заместителем министра…

Он задумался, и некоторое время мы шли молча.

— А в сорок девятом меня посадили, — сказал Сергей Аркадьевич так, как говорят о постороннем. — Обвинили в том, что я агент гестапо. Что застрелил генерала Пахомова, с кото­рым бежал из плена.

Сергей Аркадьевич остановился и повернулся ко мне. За­жгли фонари, и белый люминесцентный свет, проходя сквозь листья, придал его лицу резкие черты, словно высеченные в зеленоватом камне.

— Понимаешь, — сказал он, глядя мне в лицо. — Гене­ральское звание всегда поднимает человека. Вот почему хо­рошо быть генералом. Даже слабый человек, надев генераль­ские погоны, как правило, ведет себя как генерал. Но этот был исключением…

Он отвернулся, снова пошел вперед, а я за ним, чуть от­став, но сейчас же догнал.

— Генерал Пахомов был слабым человеком. Настолько слабым, что не решался даже застрелиться. У него были перебиты обе ноги, и он истекал кровью. Он просил меня об этом. Я тащил его, пока можно было. Пока мы не попали в засаду. И тогда я… в общем, я выполнил его просьбу, — сказал Сергей Аркадьевич, словно что-то отметая.

Ветер по-прежнему дул порывами. И я представил себе такие же порывы ветра, отдаленную стрельбу, лай собак, сначала далекий, а потом близкий, стоны раненого — и вы­стрел.

Я узнал об этом только то, что мне рассказал Сергей Ар­кадьевич. Я не знал, так ли все это было в действительности. Но даже то, что он рассказал, мне не нравилось. Что-то та­кое было в этом… Человек не собака. Его не годится до­бивать.

— А что вы теперь делаете? — спросил я.

— Что ж теперь, — другим, спокойным и уверенным голо­сом ответил Сергей Аркадьевич. — Руковожу строительством. Очень большим строительством. Грандиозным, можно сказать.

Против входа на стадион «Динамо» мы перешли улицу. Гостиница «Днепр» светила всем своим стеклом.

— Немного найдешь теперь таких людей, как твоя мама,— сказал Сергей Аркадьевич. — Все вокруг как-то мельче…

Я промолчал и потрогал рукой левую щеку. Она все еще побаливала.



…У меня не шли из головы эта старуха и этот установленный экспертом факт: ее задушили детские или женские руки. В перчатках. И следы засыпаны дустом. Из этой же аптеки. Значит, все у них было заранее рассчитано.

— Никогда еще за всю свою историю человечество не было так молодо, как теперь, — говорил Виктор. — Половина населе­ния земного шара моложе двадцати пяти лет. И вот в последнее время почти во всех языках мира появились специальные сло­ва. Ими обозначают молодых людей или подростков, которые необычно одеваются, необычно ведут себя. Это «раггары» в Швеции — парни на мотоциклах без глушителей; «тедди-бойз», «модз» — длинноволосые ребята, которые ходят босиком по асфальту, и «рокерс», или «кожаные мальчики» в Англии; «дисколи» и «вителлони» в Италии. Французы таких ребят называют «блузон нуар» — «черные рубашки», в Южной Африке их зовут «цоци», в Австралии—«боджи», в Голландии — «нозем». В Ав­стрии и Федеративной Германии это «хальбштарке», на Тайва­не — «тай-пау», в Японии — «мамбо бойз» или «тайодзуку», в Югославии — «тапкароши», в Америке — «хиппи».

— А у нас?

— Стиляги. Но некоторые и у нас уже называют себя «хиппи».

— Откуда они взялись?

— Началось в Калифорнии. Программа: ненасилие, секс, па­цифизм, отказ от любых действий. Наркотики. Все они в любых обязанностях видят нарушение своей свободы, хотя в действи­тельности стремление к свободе у них показное. Они просто хотят освободиться от всякой ответственности. Свою неуверен­ность и моральную нестойкость они хотят компенсировать нар­котиками.

Терпеть не могу любителей. Зато интересно разговаривать со специалистами. А Виктор — специалист. Странная, правда, у него специальность: работает он в уголовном розыске. «Опер». А научную работу пишет по языку и готовится защи­щать диссертацию на звание кандидата филологических наук. Его часто приглашают экспертом. По записке, по письму, по магнитофонной записи чьих-то слов он умеет определить, имел ли человек отношение к преступлению, которое расследуется. Научная его работа — это словарь слов и выражений, которые употребляют уголовники. У них свой язык. Время от времени он меняется, в разных городах слова имеют свое произноше­ние — таким образом уголовники отличают друг друга, узнают, действительно ли принадлежит человек к их уголовному миру. Но знание этого словаря помогает следователям и экспер­там в раскрытии преступлений.

С первой минуты, как нас познакомила Вера, Виктор разго­варивает и ведет себя так, будто знает меня с детства. А я его остерегаюсь. Боюсь. И разговариваю осторожно. Мне кажется, что и по моим словам он сможет о чем-то догадаться. Раз у него такая специальность. И вообще, никогда я не думал, что все это будет так трудно, так сложно, так запутанно.

— Ты встречал ребят, которые называют себя «хиппи»? — спросил Виктор.

— Нет, — сказал я. — Как-то не попадались. Да и кто сам себя станет называть таким противным словом?

— Называют, — сказал Виктор. — За языком всегда стоит общность и взаимопонимание людей, которые им пользуются. А «хиппи» уже вырабатывают свой язык. Они уже проводят да­же свой международный съезд. В Пакистане. Кто-то этим руко­водит. Каким-то людям выгодно, чтоб молодежь была такой. Наркотики. Чтоб у них были затуманены головы. Половые извра­щения. Чтоб они уже никогда не могли с чистыми мыслями смотреть на мать, на жену, на подругу. И особенно — непротив­ление. Кто-то издал для них «цитатник» с выдержками из Ганди. Кому-то это понадобилось. Кому-то это выгодно.

— А что говорит Ганди?

Виктор взял свою новенькую пижонскую кожаную папку, раскрыл «молнию» и достал несколько листов бумаги.

— Вот эти цитаты. В переводе. Он прочел вслух;

— «Мир устал от ненависти», «Я не учу мир ничему новому. Правда и ненасилие существуют так же давно, как и горы», «Не­насилие — величайшая сила, какой обладает человечество. Оно более мощно, чем самое мощное оружие уничтожения, изобре­тенное умом человека», «Всякое убийство или иной вред, при­чиненный другому, независимо от того, чем они вызваны, яв­ляется преступлением по отношению ко всему человечеству», «Мне не доводилось еще встретить двух человек, которые не расходились бы во мнениях. Будучи последователем учения Гиты, я всегда старался относиться к тем, кто расходится со мной во взглядах, как к самым близким и дорогим для меня людям», «Даже самое деспотичное правительство не может удержаться без согласия тех, кем оно управляет. Этого согла­сия деспот зачастую добивается силой. Но едва только поддан­ный перестанет бояться деспотического насилия, деспот теряет свою власть», «Долгие годы я был трусом и прибегал к наси­лию, и, только когда я стал избавляться от трусости, я начал ценить ненасилие», «Величайшая трагедия атомной бомбы учит, по существу, одному: атомную бомбу нельзя уничтожить с помощью других атомных бомб, как нельзя уничтожить насилие ответным насилием. Человечество может избавиться от наси­лия путем ненасилия. Ненависть можно побороть только лю­бовью. Ответная ненависть лишь расширяет и углубляет нена­висть», «Ненасилие — это вершина мужества».

— Интересно, — сказал я. И спросил: — А ты встречал хоть одного человека, который на практике действовал бы по этой теории ненасилия?

— Нет, — ответил Виктор. — По-моему, это вообще невы­полнимо.

— А я встречал.

— Где? Кого? — страшно заинтересовался Виктор.

— Есть у нас начальник цеха Лукьяненко. Юрий Юрьевич. Но он не обижается, когда ему говорят — Юра. Он еще моло­дой инженер. И вот что интересно… Ганди или Толстой — про Толстого мы учили — они были непротивленцами из своих идей­ных соображений. Им приходилось бороться с самими собой, чтоб не противиться злу. А Лукьяненко не противится злу от природы. Оттого, что он так устроен. И оттого, что все вокруг него так устроены. Так устроены, что могут защищать его от зла. Может, они и не такие добрые, как он, но они ему дают возможность быть добрым.

— А в чем это конкретно выражается?

Я рассказал, что Лукьяненко никогда и никому ни в чем не отказывает. Если у него даже попросить всю его получку, он, не задумываясь, отдаст. Сказать ему, что хочешь другую рабо­ту, — даст другую, если только это от него зависит. Отпустить с работы? Отпустит и не спросит, куда. Поэтому в цехе не до­пускают, чтобы к Лукьяненко обращались с просьбами, отти­рают от него и следят: если уж кому-то удастся взять у него что-нибудь: деньги, фотоаппарат, так хоть чтоб отдали.

— Почему ж его держат на заводе? Да еще начальником цеха?

— Котелок у него здорово варит. Инженер.

— Он не религиозный?

— Ну что ты! — сказал я. — Член партии. Просто характер такой.

— Хлопотно, должно быть, вам с ним, — решил Виктор. — Не может коммунист быть непротивленцем. Не противиться — значит быть соучастником. Если от несправедливости страдает один человек, он, скажем, еще может не противиться злу. Это его личное дело. Но когда речь идет о многих людях, нужно сопротивляться.

Он прищурился, странно и быстро посмотрел на меня, и я вдруг подумал, что он все знает. Про Веру. И про меня.



«Хиппи». Они все-таки так себя называли. И я это знал. Ме­ня познакомил с ними Виля.

— Съездим, — предложил он мне. — Интересные ребята. Студенты. Девочки подходящие. Думают. Производят пере­оценку ценностей.

— Каких ценностей?

— Всяких.

Виля с ними познакомился, когда в нарушение правил повез их в такси вшестером. Две девочки легли на колени к ребятам так, чтоб снаружи не было видно, чтоб машину не задержал инспектор.

Мне было интересно посмотреть на этих ребят. И мы поеха­ли. На улицу Франко. Там в глубине двора был такой одноэтаж­ный флигелек. Не знаю, кто из них там жил, но они в этом ме­сте собирались. Девочки из театрального института, парни с за­мысловатыми прическами. Слушали музыку, трепались, курили. Ничего такого я не заметил. А больше туда я не ходил. Не бы­ло времени. Да и с нашими ребятами мне интереснее.

— Послушай, — сказал я Виле, — ты бывал еще у этих «хиппи»?

— Бывал. А что?

— Ты не заметил… Они кодеин не употребляют?

— Кодеин? — не удивился Виля. — Запросто. Целыми паке­тиками. Потому они все такие бледные. Жрут кодеин, и ника­кой физкультуры.

— А ты его не пробовал?

— Я что, наркоман, по-твоему?

— Для эксперимента?

— Нужны мне такие эксперименты. От него дуреют, а я за рулем.

Я рассказал Виле обо всей этой истории с аптекой.

— Чепуха, — сказал Виля. — Не может быть. Ты что дума­ешь, только в одной аптеке и был кодеин? Я сам слышал — они его покупают.

Все-таки нужно проверить, — сказал я.

— Я не опер из угрозыска.

— Я тоже не опер. Но мне не нравится, когда старушку уби­вают за наркотики.

— Я тоже не в восторге от этого, — возразил Виля. — Но если б мы даже захотели, как мы сможем это проверить? Спросить? Не скажут. Да и вообще они тут ни при чем. Даже смешно. Ты ж видел этих ребят.

— Видел. И все-таки нужно попробовать достать у них этот самый аспирин. Или не аспирин, а как он?.. Кодеин.

— Это можно, — сказал Виля. — Но не получится, что мы познакомились с людьми, а потом на них же и наклепали?

— Не получится.

Жуткую историю рассказал мне Виктор. В дежурной аптеке ночью задушили руками старушку аптекаршу, вскрыли шкаф и забрали порошки кодеина. Их продают от кашля, но только по рецепту. В большом количестве эти порошки действуют как наркотик. В аптеке были и другие наркотики — покрепче, но ничего, кроме кодеина, не тронули. А старушку душили за гор­ло, спереди. Она видела, кто ее душил.



Я теперь всегда слышу, как проезжает лифт. Даже во сне. Раньше я не замечал, что лифт наш движется со скрипом, что двери его захлопываются с железным лязгом. Но с тех пор, как я научился постоянно прислушиваться, на каком этаже лифт останавливается, не стукнет ли дверь на седьмом, прямо против Вериной квартиры, не щелкнет ли в замке ключ, звук лифта ме­ня просто преследует.

Вера посмеивается над тем, что я каждый раз вздрагиваю, когда на лестничной площадке хлопнет дверь лифта, а я ниче­го не могу с собой сделать.

Сегодня под утро мне приснилось, что Виктор неожиданно, не предупредив по телефону, как это он делает обычно, вер­нулся из командировки. Лязгнула дверь лифта, затем он тихонь­ко, чтоб не разбудить Веру, стал поворачивать ключ в замке. Но Вера закрыла дверь еще и на цепочку.

Я бросился одеваться, но никак не мог натянуть рубашку, рукава почему-то были завязаны тугими узлами. В отчаянии, в ужасе, в отвращении к самому себе я полез под тахту, чтоб там укрыться. Лучше бы я прыгнул вниз из окна. А Вера торопливо что-то надевала на себя.

Виктор стал звонить. Раз за разом. Он услышал наши с Ве­рой испуганные голоса.

В ужасе я проснулся и не мог понять, во сне это или в дей­ствительности. В дверь в самом деле звонили — раз за разом.

Сердце у меня колотилось, как после стометровки за двена­дцать. Я пошел к двери. И молча открыл. Я был уверен, что это Виктор, но за дверью стояла наша соседка Клава.

— Ой, Рома, — сказала она, — совсем плохо маме. Горит. С вечера. Тридцать девять.

Она плакала.

— Я еле утра дождалась. Галина Игнатьевна спит еще?

— Который час? — спросил я. Я все еще не мог прийти в себя.

— Шесть.

В переднюю вышла мама. В платье и с таким выражением, словно и не спала. Ее не застанешь врасплох.

— Ой, Галина Игнатьевна, — зачастила Клава. — Я еле утра дождалась, Я уж извиняюсь, что побеспокоила, только «Скорую» два раза вызывали. Они и уколы делали, и порошки давали, а маме не легчает, и температура, и не знают они, какая бо­лезнь, говорят — анализы сделать, а у нее жар…

— Позвони Феде, — сказала мне мама. — Пусть приедет до работы. Пойдем, — сказала она Клаве и отправилась к со­седям.

Федя был чем-то расстроен. Когда у него что-то не так, это сразу видно. Он фальшиво улыбается, как академик Петров, учеником которого он себя называет, и перед тем, как что-нибудь сказать, слегка прокашливается, как этот академик.

— Ладно, ладно, — оборвал он Клаву, когда она снова попыталась рассказать, что «мама горит», пощупал рукой лоб Марии Афанасьевны, оттянув веки, посмотрел глаза, странно оглянул­ся по сторонам, словно что-то искал, и быстро вышел на бал­кон.

Все это было так непонятно, что я тоже подошел к балкон­ной двери.

Федя поправил очки, одним движением выдернул с корнем из цветочного ящика какой-то цветок и вернулся с ним в ком­нату.

— Как это к вам попало? — строго спросил он у Клавы.

— Не знаю… Оно само выросло. А мы ухаживаем, поли­ваем. Удобрение подсыпали. Мама сказала, семена собрать, — ответила Клава тем самым голосом, каким, вероятно, говорила, когда в «Гастрономе» кто-нибудь обвинял ее, что она недове­сила колбасы.

Обычно спокойные стекла Фединых очков свирепо блеснули:

— Выбросьте это сейчас же в мусоропровод! Это амбро­зия. От нее и заболела Мария Афанасьевна.

Клава осторожно, с опаской взяла в руки высокое растение с мелкими светлыми цветами, вышла на кухню и сейчас же вер­нулась, вытирая руки полотенцем.

— Что же теперь делать?

— Ничего, — твердо сказал Федя. — Это сегодня пройдет. Сейчас я выпишу лекарство. По таблетке принимать три раза в день. Три, нет, четыре дня. И смотрите: чтобы больше таких цветочков я у вас не видел.

Он выписал рецепт.

— А что же это, яд? — спросила Клава, провожая нас к двери. На этот раз она смотрела на Федю, как на бога.

— Для некоторых людей яд, — ответил Федя.

Я спустился с Федей к машине. У него барахлил карбюра­тор, и он попросил подрегулировать. Сам он этого совершенно не умел.

— Что же это за цветок? — спросил я.

— Я же сказал — амброзия. Так греки называли пищу сво­их богов. А фактически это сорняк. Очень живучий. Его к нам из Америки завезли.

— А как он действует?

— Плохо действует. Вызывает аллергию. Знаешь, что такое аллергия?

— Знаю, — ответил я не слишком уверенно. — А как ты сразу определил, почему заболела Мария Афанасьевна?

— А как ты сразу определил, что с карбюратором? Ну, дей­ствует? Будь здоров.

— Подожди. Что у тебя случилось?

— Ничего, — ответил Федя. Помолчал и добавил: — Боль­ной у меня сегодня умер. Двадцать лет. Студент. Мать и отец были у койки. И я.

— А что у него было?

— Рак.

Федя, резко дернув «Волгу», покатил в свой институт.



У нас с батей совпали смены, и я его поджидал на скамееч­ке недалеко от проходной. Батя всегда прихватывает лишние полчасика. Устает старик, уже не успевает. А нужно держать марку.

Наша многотиражка «Завод заводов» напечатала сегодня ре­зультаты ответов на анкету, в которой было всего два вопроса. К женщинам: «Какими качествами должен, по вашему мнению, обладать мужчина как спутник жизни?» И к мужчинам: «Чего ждут мужья от своих жен?»

На анкету ответил чуть ли не весь завод. По числу голосов получилось, что женщины хотели от мужчин прежде всего жиз­нерадостности. Затем интеллигентности, трезвости, помощи по дому, искренности. После этого шли рыцарство, верность, доб­рота, трудолюбие, щедрость, физическая сила.

В общем, интеллигентность опередила физическую силу на семь пунктов, а жизнерадостность оказалась для большинства самым важным качеством.

Мужчины ответили совсем по-другому. Я написал первым пунктом «умение поддержать мужчину во всех его делах». Но по количеству голосов получилось: на первом месте — жен­ское очарование, затем красота, трудолюбие, верность, скром­ность, интеллигентность, доброта, нежность, искренность. А жиз­нерадостность вообще не упоминалась. Ну и ну…

Но может, женщины — существа более чуткие, чем мужчи­ны, предчувствуют, что приближается время, когда люди будут дорожить жизнью и человеком в этой жизни намного больше,чем теперь. И тогда в самом деле жизнерадостность станет одной из самых важных, и самых необходимых черт человече­ского характера.

В конце концов, что нашла во мне Вера такого, чем бы не обладал ее муж Виктор, кроме веселого характера? Но надолго ли хватит мне этого характера, если я постоянно прислушива­юсь к нашему лифту?

Подошел батя — сутулый, усталый, совсем не похожий на свой портрет, который первым висел в ряду портретов передо­виков завода вдоль аллеи, ведущей к проходной.

Нам навстречу двигался наш председатель завкома Павел Афанасьевич Мокиенко своей особой походкой — мой брат Федя называет ее щадящей, когда человек перенес радикулит и теперь ходит, чуть оттопырив зад и слегка расставляя ноги, чтоб не сделать самому себе больно.

— Вас как раз я ищу, — обрадовался он. — Уже и на про­ходной предупреждал. Срочное задание.

Мокиенко утирал посеревшим влажным платком свое круг­лое лицо и совершенно лысую голову. На правой руке у него был японский магнитный браслет. Трудно было поверить, что имя этого располневшего, словно налитого водой человека ког­да-то гремело, что он был знаменитым мотогонщиком, участво­вал в кроссах на мощных мотоциклах-пятисотках с коляской. Теперь он сам себя называл «только меценатом» и помогал нашему мотоклубу всем, чем мог. А мог он немало. У него в руках все статьи профсоюзных расходов.

Председатель завкома наконец отдышался.

— Французы приехали. Профсоюзная делегация. Трое. И, понимаете, хотят посетить квартиру рабочего. Есть такое мне­ние — чтоб к вам…

— У кого есть такое мнение? —– недовольно спросил батя.

— Ну у руководства… Если, конечно, вы ничего не имеете против.

— Я-то не имею. Но у нас такие дела решает министерство внутренних дел.

— Почему министерство? — удивился Мокиенко.

— Жена у меня — министерство. Как она скажет. Ей их при­нимать, угощать…

— Ну что вы? — сказал председатель завкома. — Мы это все наладим. Обед из ресторана привезем. Коньяк всякий. И официантку. Это пусть вас не волнует.

— Да меня оно вообще не волнует. Но пока не поговорю с женой…

— А когда вы поговорите?

— Сегодня. И завтра дам ответ. По всей форме.

— Нет, — снова провел платком по лысине Мокиенко. — Им сейчас нужно сказать. А прием завтра, после работы. Вы по­звоните Галине Игнатьевне. Прямо из проходной можно.

Он у нас никогда не бывал, но имя мамы и даже отчество почему-то помнил.

Батя неохотно снял телефонную трубку и, как всегда, подул в нее. Это у него еще с войны. Привычка. К полевому телефо­ну. И портсигар батя никогда не оставит на столе, не забудет. Угостит собеседника, сам закурит и сразу — в карман. Он не может оставить папиросы. Это тоже с войны. Батя не ску­пой. Просто он побывал на войне, где папиросы не остав­ляли.

— Добрый день, — сказал батя. — Как ты там?

— Что случилось? — послышалось в трубке.

Мама всегда очень громко говорит по телефону. Не дове­ряет технике.

— Скажите, что будут только три француза и переводчик, — шепотом подсказал бате председатель завкома.

— Тут, понимаешь, такое дело, — сказал батя. — Какие-то французы приехали. Из Франции. Ну и хотят к нам в гости. Тут у нас говорят, что еду всякую из ресторана привезут и по­давальщицу. Чтоб ты, значит, не беспокоилась.

— Да что они — сказились? 4 — загремела трубка. — Пусть тогда их в ресторан и водят. А если к нам, так пусть едят то, что я сама сготовлю. Не подавятся…

— Тише, мать, я тут не один, — оглянулся на Мокиенко ба­тя. — Пусть, значит, приходят?

Трубка что-то ответила, но мы теперь не услышали.

— Хорошо, я так и передам, что мы их приглашаем.

— А как насчет вина? — шепотом спросил председатель завкома.

— Тут еще насчет выпивки спрашивают, — сказал батя. — Что привезут нам… Да нет, при чем здесь я… Ну хорошо, хоро­шо… Спасибо, значит. Скоро придем.

Батя снова подул в трубку, положил ее на рычаг и провел ладонью по вспотевшему лбу.

— Говорит, не нужно никакого вина. И никакой официант­ки. А так пусть приходят.

— Н-да, — сочувственно посмотрел на батю Мокиенко. — Министерство… А может, оно и лучше, что по-домашнему. Пой­демте, Алексей Иванович, я вас пока познакомлю с этими фран­цузами. Они в конструкторском. И Рома пусть пойдет.

Мы пошли знакомиться с французами.

Вечером я попробовал поговорить с мамой про завтрашнее меню. Я сказал, что могу узнать рецепт такого французского блюда фондю Франш-Конте. Но, когда мама услышала, что эта штука готовится на вине, она даже руками всплеснула.

— Может, ты мне еще скажешь жаб для них приготовить? Будут закуски — селедка и еще что-нибудь. На первое — борщ, на второе — вареники с сыром.

Так у нас называют вареники с творогом.

— А на сладкое?

— Торт не забудь утром купить, «Киевский». Сколько их бу­дет? — обратилась она к бате.

— Да говорили вроде четверо. С переводчиком.

— Значит, бутылку водки нужно купить. И бутылку шампан­ского. За глаза хватит.

Эти мамины указания у нас никогда не выполнялись. Спирт­ного всегда покупали вдвое больше, чем она говорила. Она это знала и, исходя из этого, назначала, сколько чего.

Когда Виля узнал, что к нам придут французские профсоюз­ные деятели, у него даже глаза загорелись.

— А мне можно, тетя Галя?.. Прийти? Поговорить с ними? Я учу французский, читаю, а разговорной практики ну никакой.

— Приходи, — охотно согласилась мама. — Ты к нам мо­жешь и без спроса приходить. Не чужой.

Когда я вернулся с работы, мама уже раздвинула стол, на­крыла его нашей лучшей белой скатертью, в хрустальной вазе горели пионы, сверкали тарелки, вилки, рюмки.

— Ты бы хоть сегодня убрал аккумулятор, — сказала мама ворчливо. — Споткнутся о него гости и кислотой твоей штаны себе прожгут.

В передней под счетчиком у меня стоял совсем не аккуму­лятор, а приспособление для зарядки аккумуляторов. Я сам его сделал. Провод намотал на сердечник силового трансформато­ра телевизора. Выпрямитель поставил селеновый; вольтметром проверяю напряжение на клеммах аккумулятора, ампермет­ром — величину зарядного тока. Мое зарядное устройство весит всего два килограмма и по величине не больше коробки от ботинок. Но мама все равно недовольна, что эта штука сто­ит в передней. Она с подозрением относится ко всякой механи­зации. Есть у нас и пылесос, и полотер, но мама ими не поль­зуется. Опыт ей показывает, что всю жизнь она подметала и вытирала пыль, и ни разу ей руки не отказали, а пылесос и по­лотер иногда выходят из строя. От них, по ее убеждению, перегорают пробки, а мама считает это большим несчастьем.

— Хорошо, мама, сейчас уберу.

— И выскочи в булочную. Купи восемь городских булочек. Возьми деньги в комоде.

Раньше эти булочки назывались французскими. Название «городские» осталось со времен борьбы с космополитами, когда исчезли такие «иностранные» товары, как швейцарский сыр, французские булки, английские булавки. Эти булавки стали на­зывать секретными, словно «секрет» — не иностранное слово.

Я отправился за бывшими французскими булками, с по­мощью которых мама, по-видимому, собиралась сделать для французов более привычной нашу украинскую кухню.

Ровно в восемь приехали гости. С переводчицей — крупной молодой женщиной в очках, которую они называли Катя, а она себя — Катрин.

Все три профсоюзных деятеля были высокими, худощавыми, спортивного типа, двое с галстуками, а один — с бантиком. Его фамилию я сразу запомнил: Жюссак. В «Трех мушкетерах» так назывался один из любимых гвардейцев кардинала. Я к нему даже нечаянно обратился «господин де Жюссак», но он не об­ратил внимания.

Виля сразу же атаковал французов. Вот уж на что стоило посмотреть. Они не понимали ни одного слова и спрашивали у переводчицы, а переводчица тоже не понимала. У него было какое-то не такое произношение, хоть он со своей бородкой больше походил на француза, чем эти три француза, вместе взятые. И вот что удивительно: все слова французов ему были понятны. В общем, он чувствовал себя, как собака, которая все понимает, а сказать не может.

Выпили по первой. Закусили. Жюссак положил себе на та­релку немного паштета, попробовал и даже засветился. Он го­рячо заговорил. Катрин перевела. Он спрашивал, как мама узна­ла секрет знаменитого лангедокского паштета, который он ел только в детстве у своей мамы. И все три француза принялись за паштет.

Не знаю, кто тут кого разыгрывал. Не было никакого лан­гедокского рецепта. Я сам участвовал в приготовлении этого паштета. Открывал консервные банки, сделанные под лозунгом «перекуем мечи на орала», вероятно, из железа, предназначен­ного для танков.

Мама попробовала паштет, сказала «суховат», достала из хо­лодильника банку с гусиным жиром, который она вытопила, когда жарила гуся на мой день рождения, перемешала паш­тет с жиром, добавила туда перца, рубленого лука, и все, по-моему.

— Это и есть наш знаменитый паштет, — переводила Катрин слова Жюссака. — Он состоит из двух видов печени — гу­синой и телячьей и трех сортов мяса. Правильно я говорю?

Мама уклончиво молчала.

А городские булочки, девичья фамилия которых была «французские», оказывается, во Франции называются русски­ми булочками.

Я сообщил французам, а Катрин перевела, что мы с ними коллеги, что я тоже профсоюзный деятель, возглавляю цехком. Французов заинтересовало, много ли времени отнимает моя должность и компенсируется ли этот труд. Я сказал, что это об­щественное поручение, которое считается почетным.

Батя спросил, что у нас французам больше всего бросилось в глаза как людям приезжим.

— У вас прекрасный город, — ответил самый старший из французов и самый мрачный. — Много зелени. Большая, чи­стая, историческая река. Красивые старые и новые здания.

Его звали Пьер Дюран. Переводчица пояснила, что это при­мерно то же, что по-русски Петр Иванов, настолько фамилия Дюран распространена во Франции.

— У вас много читают, — добавил Жюссак. — В парках, в метро, в троллейбусах. Но зато у вас неудачные программы те­левидения.

— Как когда, — возразил батя.

— Гектор Агости, — вмешался Виля, — писал, что во Фран­ции почти половина рабочих не прочитала ни одной книги, а больше тридцати процентов читают редко. Это он писал по со­стоянию на тысяча девятьсот шестьдесят первый год. А как сейчас?

— Кто такой этот Гектор, кажется, так вы его назвали? — перевела Катрин слова мрачного Пкера Дюрана.

— Аргентинский философ. Марксист, — ответил Виля.

— Не слышал, — сказал француз. — И цифры эти мне не­известны. Наш профсоюз не ведет такой статистики. Но читают у нас мало. Даже интеллигенция. Телевизор. Кино…

Борщ французы ели без хлеба, водку пили глоточками, рас­спрашивали батю о заработках, о том, как рабочие разрешают конфликты с администрацией без забастовок, не поверили Виле. что он водитель такси. Мне кажется, что они его даже приняли за какого-нибудь подосланного агента КГБ, потому что все трое посматривали на него с подозрением. А тут еще Виля затеял разговор о национальном характере, который, по его словам, сейчас учитывается при разработке стратегических планов бу­дущих войн. При этом он привел на память какие-то цитаты из высказываний покойного французского президента де Голля. Французы, судя по выражению их лиц, этих слов де Голля не помнили.

Жюссак ответил, что французские профсоюзы не были со­гласны с политикой генерала де Голля.

— Еще Маркс говорил, — переводила Катрин слова Жюссака, — что у рабочего нет отечества. И у нас, и у вас рабочий работает только потому, что таким образом он находит един­ственную возможность существовать, получая заработную плату. И необходимость трудиться на заводе совсем не зависит от нашего или вашего национального характера.

Виля взвился под потолок и заявил, что это прежде у рабо­чих не было отечества, а теперь есть. И рабочие любят свою социалистическую родину.

— Немецкие коммунисты, — говорил Виля, — не могли любить фашистскую Германию, пусть даже она была их роди­ной. Или русские революционеры не могли любить царскую Россию, хотя она была их отечеством. Но русский мог любить Германию Гёте, Германию Шиллера, Германию Гейне, а немец мог любить Россию Пушкина, Россию Толстого, Россию Ленина и Горького. Очевидно, мы можем любить свою Родину только в том случае, если уверены в ее правоте, в ее правде, в ее досто­инстве, если эта наша Родина такова, какой мы ее хотели видеть или какой мы ее хотим сделать. И для трудящихся всего мира любовь к родине сочетается с любовью к первому, так сказать, Отечеству социализма, к первой стране, в которой был проде­лан такой смелый и такой нужный эксперимент.

Потом Виля сказал, что и заработную плату получают по-разному. Что во многих странах значительная часть заработка рабочих отбирается теми, кто владеет средствами производ­ства.

— Какой процент частных фирм обслуживают ваши проф­союзы? — спросил он в упор у Жюссака.

Жюссак улыбнулся, но не ответил.

Мама убрала тарелки и пошла на кухню за варениками. Их нужно есть свежими, горячими. Она приготовила два сорта: с творогом и с мясом.

Батя чокнулся своей чаркой с французами, но не выпил, а сказал:

— Я не понимаю, что значит какой-то особенный нацио­нальный характер.

Катрин торопливо переводила. Французы слушали серьез­но, внимательно.

— Смелость свойственна всем народам, и нельзя сказать о каком-то народе, что он трус. И доброта свойственна всем на­родам, и нельзя сказать, что какой-то народ злой. И стремление к хорошей жизни свойственно всем народам. Вот говорят, что русский народ особенно терпелив. Не вижу я этого. Англичане, по-моему, терпеливей. Русские первыми не вытерпели и устрои­ли Октябрьскую революцию. Но вот если говорить об украин­цах, так у нас действительно есть одна черта национального ха­рактера, которая отличает нас от других народов… — Батя ог­лянулся на дверь, не возвращается пи мама, — Мы, украинцы, все очень боимся своих жен.

Я думал, что французы лопнут со смеху. Жюссак вскочил со своего места, бросился обнимать батю и объявил, как перевела Катрин, что эта черта полностью роднит французов с укра­инцами. Они все точно так же боятся своих жен.

— О, вы непростой человек, — радовался француз.

— Конечно, непростой, — отвечал батя. — Слесарь первой руки.

— Нет-нет, — смеялся француз. — Вы по уму непростой че­ловек.

А я думал: поговорил бы он с мамой. Конечно, батя и герой соцтруда, и оснастку изобретает, а по уму ему далеко до ма­мы. Да и всем нам. И этим французам, наверное, тоже. Но мо­жет, правильно батя говорит, когда мама не слышит: «Бодли­вой корове бог рог не дает».



— Как там, не очень обиделись ваши французы? — спросил у меня Виля на следующий день.

— Да вроде нет.

Они, пo-моему, и в самом деле не обиделись, хотя имели для обид серьезные основания. Виля все-таки невозможный парень. Он затеял с Жюссаком такой спор, что переводчица сначала смеялась, а потом то краснела, то бледнела.

Жюссак доказывал, что марксизм-ленинизм в Советском Союзе превратился в религию, что так же, как в церкви, про­износят молитвы, не вдумываясь в их содержание, по тради­ции, для приличия, у нас по традиции и для приличия говорят на собраниях слова о социализме, интернационализме, непри­миримости идеологий.

Виля в ответ сначала довольно мирно стал доказывать, что и в идеях раннего христианства было кое-что важное и верное, если эти идеи существуют уже две тысячи лет и до сих пор влияют на судьбы людей и искусства. По его мнению, староза­ветные «заповеди Моисея» были как бы уголовным кодексом того времени, нарушителям заповедей грозило немедленное и конкретное наказание в их земной жизни. Новозаветные «запо­веди блаженства», заповеди Иисуса Христа — это был уже не уголовный, а моральный кодекс. Их соблюдение обусловлива­лось психологическими мотивами поведения верующих. Но идеи христианской религии употребили в свою пользу прежде всего те, против кого они были направлены. К самым гуманным иде­ям всегда присасываются паразиты. И вот сейчас к идеям марк­сизма-ленинизма тоже пытаются присосаться всякие паразиты, ослабить эти идеи, подточить их, свести их к религиозным пред­ставлениям.

В общем, как-то так у него получилось, что одним из этих паразитов оказался и Жюссак.

Француз не на шутку обиделся, стал кричать, что он сам марксист, что он социалист, что это варварство так разговари­вать с человеком старшим по возрасту и к тому же гостем.

Разошлись они очень рассерженные друг на друга. Удо­вольствие от этого спора, по-моему, получила только мама. Очень ей пришлось все это по душе.

Виля подергал себя за бородку и сказал:

— После победы в Азове, а было это — следовало бы те­бе знать — в тысяча шестьсот девяносто девятом году, Петр Первый отправил в Константинополь думного дьяка Украинцева. Украинцев участвовал там в мирной конференции. Там были послы всех европейских государств. Вот что думный дьяк писал Петру Первому в своем донесении: «Аглицкий посол из­блевал хулу на твою высокую особу, я тогда лаял аглицкого посла матерно». После этого Украинцев просидел в Константи­нополе целых семь лет. Так вот, знаменитый кораблестроитель академик Крылов, выступая перед советскими дипломатами, вспомнил об этом случае и сказал так: «Надо помнить Украинцева, и если кто осмелится изблевать хулу на Советскую власть, то лайте того матерно, хотя бы он был и аглицкий премьер-министр».

Так что пусть этот француз еще радуется, что я не послу­шался совета академика Крылова.



Закончился первый тайм матча «Динамо» (Киев) — «Торпе­до» (Москва). 1 : 0 в пользу Киева. Я представил себе раздевал­ку, где футболисты сейчас лежат в глубоких креслах, упираясь ногами в подставки из металлических прутьев, и полощут рот минеральной водой. А между ними ходит тренер и с подъемом говорит: «Это ничего, что киевляне размочили счет. Мы имеем все возможности выиграть этот важный матч, вырвать золотое очко. Нужно только сосредоточить все силы, играть напори­стей…»

Но второй тайм я смотрел с пятого на десятое. У Веры. По­звонил Виктор и позвал меня.

— Тут, — сказал он, — имеется один напиток, которому тес­но в бутылке. Премия. От начальника. За отличные успехи и примерное поведение. Глюк ауф.

Глюк ауф — это по-немецки «счастливо наверх». Так при­ветствуют друг друга немецкие горняки.

Я к ним поднялся. Пешком. Не люблю теперь лифт.

Действительно — на столе стояла бутылка. И все, что к ней полагается. Это был «Эдель кирш». Немецкая вишневая водка.

— Эдель, — сказал Виктор, — значит благородный.

Вера налила нам всем по рюмочке этого «благородного» напитка, темного, рубиново-красного цвета, крепкого, как спирт.

— Это и тебя касается, — прищурился Виктор. — Премия. Нашли.

— Они?

— Нет. Но ниточка от них потянулась. Они покупали кодеин.

Старушку-аптекаршу задушили не «хиппи». Это сделал немо­лодой уголовник-рецидивист, досрочно выпущенный из тюрьмы, по прозвищу Интеллигент. Действовал он всегда в одиночку. У него и были маленькие, словно детские, руки. Пронюхал, что на кодеин есть спрос.

— А что этим «хиппи»? — спросил я у Виктора.

— Ничего. Их действия, так сказать, уголовно ненаказуемы. Сообщили в институты, на работу. Пусть воспитывают. Ну, за это дело!

Мы выпили еще по рюмочке.

— Да, вот что еще я хотел у тебя спросить. — сказал Вик­тор. — Что там за история у вас на заводе?

— Какая история?

— Ну, говорят, девушку какую-то напоили. А она разбила голову своему парню. Из ревности. Весь город шумит. Говорят, суд был.

— Да что же это такое? — сказал я. — Сам я и был засе­дателем. В товарищеском суде. Но ничего подобного… При чем здесь ревность?

А что случилось? — заинтересовалась Вера. Я рассказал. В литейном цехе у нас работает такой парень — Леша Новоселов. Высокий, рыхлый, с лицом как блин. Работа у него, конечно, грустная — жарко, грязно, и оплачивают хре­ново.

Там, в литейном, немыслимая текучесть. Кадров. Приедет парень из села, поработает в литейном, получит киевскую про­писку и перейдет на станок в механический, или в инструмен­тальный, или просто на соседний завод. У них совсем другие условия: эркондишен, работают в белых халатах, пинцетами ставят на место транзисторы. И платят будь здоров.

Новоселов этот подошел к новенькой девочке, ученице, она там на опоках. Маленькая такая, курносая. Он стал ей говорить что-то на ухо.

Она была у нас на суде. Свидетельницей. Только как ее ни допрашивали, она все вниз смотрела и отказывалась сообщить, что он ей говорил. Но это и так понятно. В общем, он говорил, что придет к ней в общежитие. Своими словами. Она в ответ размахнулась и дала ему по морде. Леше бы утереться и уйти. Может, тогда б все как-то обошлось. Но он вместо того всей своей лапищей врезал ей сверху по курносому носику, да так, что кровь во все стороны брызгами. На суде он говорил, что не хотел этого, что оно как-то само собой получилось, что он, когда еще в школе учился, ходил в район на секцию бокса, и у него такая реакция.

Ну и тут же Зоя Загоруйко, у которой эта девочка — Валя ее зовут — ученицей, стукнула Новоселова по голове уголком.

— А что такое уголок? — спросила Вера.

Я пояснил, что уголок — это такая плоская железина, согну­тая вдоль под прямым углом. Ну, в общем, дубина такая же­лезная. Новоселов брякнулся на опоки. Девушки сами его же и перевязали. Бинта в цеховой аптечке не хватило, чтоб остано­вить кровь, так они разорвали на полосы его же рубашку.

Вокруг этого дела сразу поднялся, как выражается Виля, не­возможный гай-гуй. Лешу Новоселова повезли в больницу. Ли­тейщик его такой повез — Жора Глухов. Он у нас тоже был свидетелем. Жора рассказывал, что докторша заполняла на Лешу историю болезни, как у них там полагается, и спрашивает у него:

Загрузка...