— Женат?

Леша как взовьется:

— Да какая она мне жена?! Это совсем посторонняя стук­нула!

Новоселову полагался бюллетень, который имеет научное название «листок нетрудоспособности». А его через профсоюз оплачивают. Леша, может быть, и не подавал бы на суд, но в завкоме потребовали, чтоб была правильно оформлена причи­на нетрудоспособности.

На суде жуткая история выяснилась. Про эту Зою Загоруйко. Она студенткой была. Художественного института. Ее муж бросил. С ребенком. С шестимесячной дочкой. Архитектор Загоруйко. Говорили — известный.

После этого она оставила институт, пошла на завод, работа­ет у нас первую смену в литейном на тяжелой работе, а вторую смену еще отрабатывает прачкой в Доме малютки. Чтобы быть поближе к дочке. Она ее туда отдала.

Зое Загоруйко полагался бы приговор месяца на три с удер­жанием зарплаты. Народный суд, говорят, так бы и дал. Но мы, понятное дело, дали ей только выговор. Девочке этой, Вале, вообще ничего. А Леше Новоселову — он и так уже пострадал — тоже выговор. И постановили, чтоб и в дальнейшем за такие слова, как говорил Новоселов этой Вале, бить по морде без предупреждения.

— Жалко мне эту Зойку Загоруйко — передать не могу, — сказал я. — У нее только одно легкое пальтишко, в котором она и осенью и зимой бегает. Я б на ней сам женился — так мне ее жалко. Я б на всех на них женился, на наших девушках, ко­торых бросили мужья, и теперь они надрываются на неженской работе.

— Ну, на всех не женишься, — ревниво сказала Вера.

— Да. К сожалению. Не женишься. А насчет ревности и что напоили кого-то — это все треп. Сплетни. Не было на заводе такого случая.

Матч так и закончился 1:0. Во втором тайме не было даже по-настоящему опасных моментов.



Меня обошло такси и сразу же притормозило, загораживая дорогу.

Я увидел сначала сплошные, отсвечивающие голубым Вилины зубы, а потом уже самого Вилю.

Он выглядывал в окно. Его небольшая бородка была свер­нута набок. Он постоянно теребил ее рукой.

— Еле догнал, — сказал Виля. — И жмешь же ты.

— А что случилось?

Виля был счастлив.

— Хочешь узнать, наконец, в чем смысл жизни?

— Брось.

— Нет, ты скажи, хочешь?

— Ну, хочу.

Виля вытащил из-за солнцезащитного козырька книгу и по­казал мне имя автора — П. М. Егоров. Кандидат философских наук. «Основной вопрос этики».

— Теперь читай.

Виля открыл книгу там, где заложена бумажка. Я прочел отчеркнутые слова:

«Смысл жизни — в единстве объективации субъекта (опред­мечивания) и субъективации объекта (распредмечивания), а под субъективацией мы понимаем не восприятие объекта как субъ­екта, а освоение объекта субъектом».

— Крепко заверчено, — сказал я. — Теперь, должно быть, легко живется этому П. М. Егорову. Все ему известно.

— Я сегодня эту книгу всем пассажирам показываю, — за­гоготал Виля. — Глазам не верят. От сдачи отказываются. Дей­ствительно — есть смысл. С большим подъемом встретили тру­дящиеся.

Он еще больше повернул вбок свою бородку.

Позвонил Виктор.

— У Веры в институте сегодня какая-то секция. Как ты смот­ришь, чтоб воспользоваться этим и поговорить вдвоем? Есть такая тема. Ты поднимешься ко мне?

— Лечу, — сказал я весело, — на крыльях.

Вот и все. Я знал, что когда-нибудь это произойдет. Что на­ступит такая минута. И нужно было встретить ее мужественно и весело.

Я поднялся на лифте. Теперь мне это было безразлично. У меня так колотилось сердце, что я охотно постоял бы не­сколько минут на лестничной площадке, но дверь была уже от­крыта.

— Садись, — предложил Виктор. — Хочешь чая? Что слышно?

— Нет, спасибо. Вроде бы все нормально.

— Вот какая штука, — сказал Виктор. — Есть у меня одна идея… У нас набирают людей…

Значит, это другое. Я почувствовал, как рубашка на спине и на груди стала влажной. И странная какая-то усталость. И ка­кое-то безразличие.

— Как ты смотришь на это? Я уже разговаривал. С началь­ством. Нам нужны такие парни, как ты.

— Спасибо. — Я попытался улыбнуться. — Только нет у меня к этому способностей. И вообще… Спасибо, но это не полу­чится.

— А может, подумаешь?

— Нет. Что тут думать.

— Жалко. — Виктор был огорчен. — А мне казалось… Ну что ж… Это дело такое…

Он походил по комнате, посмотрел на меня, улыбнулся.

— Тогда я тебя по-другому поэксплуатирую. Это для моей диссертации. Там есть такая глава — какие слова из уголовно­го лексикона проникли в язык. И какие слои населения их упо­требляют. Я буду читать тебе по алфавиту, а ты говори, знаешь ли ты значение этого слова, употребляешь его ты или твои то­варищи.

— Хорошо. — Я снова насторожился. — И много нужно таких допросов для диссертации?

— Очень много.

Виктор взял карандаш и бумагу, раскрыл свою красивую ко­жаную папку и стал читать.

— Академия?

— Ну, Академия наук?

— Нет, академией у них тюрьма называется. Акча?

— Не знаю.

— Будорга?

— Не слышал.

— Балабас?

— Подожди, — сказал я. — А что значит акча, будорга, ба­лабас?

— Балабас — сало или колбаса. Акча — деньги, будорга — пистолет или револьвер.

— Здорово, — сказал я. — Нужно запомнить.

— Если бы пошел к нам — быстро бы запомнил. А баян — не слышал? снова спросил Виктор.

— Музыкальный инструмент.

— Нет, это другой баян, это литр вина. Берданка?

— Ружье.

— А в значении — мешок с похищенными вещами не слы­шал?

— Нет.

— Библия?

— Не знаю.

Я уже понимал, что это какая-то другая библия.

— Игральные карты. Братское чувырло?

— Не слышал.

— Отвратительная рожа… Брюнетка?

— Не знаю.

— Машина для перевозки арестованных. А выпить га?

— Литр, наверное? Только у нас так не говорят. У нас гово­рят — килограмм.

Виктор сделал заметку карандашом на своих листах бумаги.

— Разобрать душник? Я пожал плечами.

— Разбить грудь. Затемнить?

— Спрятать что-нибудь?

— Нет. Затемнить — это значит убить человека, ударив его по голове чем-нибудь тяжелым. Калым?

— Ну это слово, по-моему, даже в газетах пишут. Левый заработок.

— Напрасно пишут. Это слово из уголовного жаргона. А кан­товаться?

— Так даже батя выражается. При чем тут твой жаргон? И понятно, откуда взялось это слово. Если человек не работа­ет, а переваливается с боку на бок, как ящики, когда их кан­туют, о нем и говорят: «кантуется».

Виктор посмотрел на меня удивленно и сделал заметку на бумаге.

— У нас на заводе есть такой старый токарь Григорий Ми­хеевич, — сказал я. — Я у него учился, так он тех, кто кантует­ся, называет «отбыватели». То есть, что им лишь бы отбыть на работе. Он думает, что слово «обыватели» так и говорится.

— Здорово. — Виктор снова заглянул в свой словарь. — А капать?

— Ну это — доносить, жаловаться. Так у нас часто выра­жаются.

— Где?

— Везде. На заводе, в мотоклубе. На улице.

— Качать права?

— Это я тоже слышал. В смысле «добиваться своего».

— Вообще-то это не совсем верно, — сказал Виктор. — «Качать права» в этом языке обозначает разбирать в присут­ствии уголовников, кто из них прав. Отметим, что это выраже­ние употребляется и в другом смысле. А крантик?

— Не знаю.

— Смерть за измену своим. Посунуть дудку?

— Не слышал.

— Украсть оружие. Потварить?

— Не знаю.

— Изнасиловать. Рвать когти?

— Смотаться?

— Верно. Где ты это слышал?

— Гонщики говорят.

— Понятно. А что значит сесть на иглу?

— Не знаю.

— «Хиппи» эти сели на иглу. Стать наркоманом. Срисовать с фронта?

— Не знаю.

— Узнать с первого взгляда. Ну а стукач ты, конечно, слы­шал?

— Слышал.

— От кого?

— Я сам так говорю.

Виктор посмотрел на меня быстро и искоса.

— А флейш слышал?

— Нет. Что это значит?

— Сотрудник угрозыска. Хрусты?

— Деньги.

— На заводе называют деньги хрустами?

— Нет. По-моему, больше таксисты.

— Шмон?

— Обыск. Это слово все знают.

— А юрсы?

— Не слышал.

— Нары или просто камера, в которой спит арестованный. — Виктор просмотрел свои записи, что-то добавил. — В общем, спасибо. Правда, может, мне еще раз придется к тебе с этим обратиться. Как ты?

— Да, пожалуйста, — сказал я. — Только мне непонятно, какой в этом смысл? И можно ли это вообще назвать языком?

— Выходит, можно, — ответил Виктор, — раз он служит средством общения. В этом языке нет таких высоких понятий, как совесть, общественные интересы, борьба за мир, проник­новение человека в космос. Нет в нем и отвлеченных понятий, абстракций. Он предельно конкретен, потому что создан при­митивными негодяями, насильниками и убийцами. Но некоторые слова из него стали проникать в обыкновенный человеческий язык. И это скверно. Вместе со словами всегда проникают и понятия. А это понятия циничных и безжалостных гадов.



Мне представилось авторское свидетельство так, словно я его держу в руках. С цветной ленточкой, прихваченной красной печатью. Я знал на память и адрес: Москва, Большой Черкас­ский переулок, два дробь шесть, Комитет по делам изобрете­ний и открытий при Совете Министров СССР. В комоде лежа­ло батино авторское свидетельство. За самоцентрующийся пат­рон, который позволяет сверлить отверстия без предваритель­ной разметки.

— В чем вся загвоздка с этими автобусами? — говорил я Николаю. — Я проверял: они ходят по городу со скоростью до шестидесяти километров. Все задержки на остановках. Пока лю­ди войдут и выйдут. И у меня идея. Сделать вдоль всего кузова одну дверь. Понимаешь, подъемную, чтоб она вдвигалась в кры­шу. Крышу можно сделать из двух слоев металла или даже пластика, с промежутком между ними. Для этой двери. Скамьи только по одной стороне против входа. Для стариков и детей. Остальные могут постоять. Больше поместится.

— Интересно, — сказал Николай.

— Автобус будет меньше задерживаться на остановках. Я посчитал. Выходит, раза в два быстрей. И колеса нужно по­ставить по-другому. Ромбом. Одно впереди, два по бокам и одно сзади. Автобус сможет разворачиваться на месте. Будет лучше вписываться в узкие улицы. Сократится пробег. Попро­буем?

— Попробовать, конечно, стоит, — улыбнулся своей винова­той улыбкой Николай. — Только тебе одному. Ты в этом лучше разбираешься, а у меня своей работы… То есть идея, по-мое­му, очень интересная. Особенно насчет двери. Колеса ромбом — я не очень разбираюсь в этом, — но, по-моему, уменьшат устой­чивость.

— Площадь опоры будет та же самая, — возразил я. — И центр тяжести…

— Дело тут не только в площади опоры… Ну, в общем, те­бе самому в этом надо разобраться.

Цветная ленточка на авторском свидетельстве, которая мне только что так ярко представилась, сразу померкла. Я не сумею все это сам сконструировать. Я могу пока только идею выдви­нуть.

После работы я затащил к нам Николая. Мне очень хоте­лось привлечь его к соавторству. Но вот не получилось.

— Ты не обижайся, — сказал Николай. — Дело это, по-мое­му, вполне стоящее. Просто я занят сейчас совсем другим.

Николай рассказал, что весь их академический институт по­мешался на серендипити. Я узнал еще одно жаргонное слово. Но уже из языка ученых. Открытие в науке можно сделать тремя путями: в результате обдуманных, заранее запланиро­ванных исследований, путем «проб и ошибок», как чаще всего и бывает, или в результате серендипити, когда происходит слу­чайное открытие, мгновенное озарение.

По словам Николая, название «серендипити» произошло от цейлонской сказки о принцах Серендипа. Так когда-то называл­ся Цейлон. В сказке говорилось, что эти принцы имели способ­ность совершенно случайно делать важные открытия. Ну, на­пример, искать одно, а находить совсем другое, более важное и нужное.

— Компьютеры наши работают, — говорил Николай, — эксперименты проводятся… Но нужны новые, самобытные идеи, нужны новые теории. А мы только экспериментируем.

Николай рассказал ходившую у них по институту шуточку о разнице между теоретиком и экспериментатором.

Экспериментатор ловит муху, сажает ее на стол и говорит: «Лети!» Муха летит. Экспериментатор записывает в свой жур­нал: «Такого-то числа, в такое-то время я сказал мухе «лети!», и она улетела». Затем он снова ловит муху, обрывает ей кры­лышки, сажает на стол и говорит: «Лети!» Муха не улетает. Тог­да экспериментатор записывает в свой журнал: «Такого-то чис­ла, в такое-то время муха в результате того, что у нее были удалены крылья, перестала слышать».

— И так как наши эксперименты кое в чем похожи на эту историю, — говорил Николай, — целый институт ведет свою пла­новую и производственную работу и одновременно ждет се­рендипити.

Я пошел проводить Николая. Когда я вернулся, батя уже был дома. Он сегодня ходил на сессию. Он депутат горсовета. Сей­час они с мамой сидели перед телевизором.

Показывали концерт. Выступал ансамбль Вирского. И батя и мама от «Гопака» не отрывали глаз. Удивительный танец. Трудно усидеть на месте. Особенно, когда — есть там такой тан­цор с усиками, — когда он чешет вприсядку, сложив руки на груди. Совершенно непонятно, как он держится. Вроде состоя­ние невесомости.

Однако, когда начался «Ползунок», батя потянулся выклю­чить телевизор, оглянулся на меня, смутился, покраснел — батя вообще легко краснеет — и ушел на кухню. Ему было против­но смотреть, как танцоры изображали людей, которые все де­лают ползком, не разгибаясь. Непонятно, к чему такой танец.

— Рома, — позвал меня батя.

Я пошел на кухню. Мама за мной. Батя сидел за кухонным столиком и медленно поворачивал в ладонях недопитый стакан чая. Мама стала у двери, оперлась спиной о косяк.

— Кто такой этот Троян? — не поднимая головы, спросил батя. — Что он делает на заводе?

— Работает, — ответил я настороженно. — От Академии наук. Занимается автооператором на бесконтактных логических элементах.

— Так… А ты его знаешь?.. Кто его отец? Кто мать?

— Не знаю. Он живет с теткой.

— Ты никогда не спрашивал, где его родители?

— Зачем бы я это спрашивал?

— Как его по отчеству?

— Как и меня. Алексеевич. Батя переглянулся с мамой.

— Пускай он к нам не ходит, — сложив руки на груди, ска­зала мама. — Нашел товарища. Он старше тебя, и вообще не­зачем ему к нам таскаться.

— Он ко мне приходит, — обозлился я. — А не к вам.

— Вот когда у тебя будет своя квартира — можешь гово­рить, что ходят к тебе одному.

— Чем он вам так не понравился?

— А это уже не твое дело, — повысила голос мама.

— Его отец расстрелян, — сказал батя медленно, с пауза­ми. — И я участвовал в этом деле. В суде, значит. Заседате­лем…

— Нечего тебе перед ним отчитываться, — оборвала батю мама.

Я ничего об этом не знал. Все это было слишком неожидан­но. Но если даже это так, при чем здесь Николай? Что он, будет мстить за отца? Кровная месть?

— Сын за отца не отвечает, — сказал я резко.

— Перед судом. А перед людьми отвечает, — непреклонно сказала мама. — На чьи деньги он жил?

Жизнь меня уже научила! что с товарищем есть только один способ разговаривать: сказать прямо то, что думаешь. Иначе потом все это боком вылазит.

На другой день после тренировки — мы готовились к крос­су — я сказал Николаю:

— Поедем домой вместе. Вдвоем. Есть разговор.

— Хорошо, — согласился Николай.

Мы поставили свои мотоциклы возле автодорожного, там, где торчит «Пушкин на палочке», пешком прошли мимо памят­ника Вечной славы и сели на склоне прямо на траву.

— Это правда, — сказал Николай, глядя перед собой. На Днепр. — Я уже учился в восьмом классе. Но ничего тогда не понял. И до сих пор не понимаю. Я до сих пор думаю, что это просто редкий и глупый случай. — Лицо у Николая посе­рело. — Случайностью определяется очень многое в жизни че­ловека. В какое время ты родился, в какой стране, в какой семье, к чему у тебя способности, какое здоровье — это все случайности. И закон Гаусса, при котором случайная величина зависит от большого числа факторов, способных вносить с рав­ной вероятностью положительные и отрицательные отклонения, касается и людей. Их жизни. Так этот закон коснулся и меня.

Это действительно была непонятная история. Отец Николая, Алексей Кириллович Троян, был учителем, затем директором школы, заведующим районо, а потом его выбрали председате­лем райисполкома. Жили они очень скромно. Мать, как и прежде, работала учительницей. Отец ни разу не разрешил Нико­лаю или жене поехать куда-нибудь на казенной машине. Он был молчаливым, суровым человеком, и, когда мама Николая ска­зала однажды, что хочет поехать куда-то по делу, он ответил, что машина предназначена совсем не для этого. Он учил Николая быть правдивым, скромным, честным, верным слову. Отец не пил, не курил, допоздна сидел на работе, дома читал газеты и книги, но не художественные, а главным образом по лесоводству. В школе он преподавал ботанику, и его привлекал лес. Иногда он вечером ставил на свой стол спиртовку, брал в рот металлическую трубочку с загнутым концом и, выдувая узкий язычок пламени, лудил и паял блесны. Изредка он ездил на рыбную ловлю. Но всегда один — друзей у него не было. В Староселье. У них там была небольшая дача. Деревянный домик. Одна комната. Даже без веранды. На участке ни одно­го фруктового дерева. Несколько сосен и лох, который посадил его отец. Дикая маслина. Колючие кусты, через них не про­дерешься.

И вдруг отца Николая арестовали. Сделали обыск. Обстуки­вали стены, потолки. Дома ничего не нашли. Но, как узнал Николай впоследствии, в Староселье, на этой заброшенной даче, между кустами лоха, в земле нашли металлическую банку, заполненную золотыми монетами, пластинками, кольцами, браслетами, серьгами с драгоценными камнями. Там было почти десять килограммов золота. Следствие выяснило, что отец Николая брал взятки. За квартиры, которые получали всякие проходимцы. При этом дело было поставлено так хитро, что они не знали, кому идут эти взятки. У него была целая организация подставных лиц, которые все это проворачивали. Их тоже суди­ли вместе с отцом Николая, но дали им сравнительно неболь­шие сроки. Отца Николая приговорили к высшей мере наказа­ния потому, что взяточничество со стороны человека, занимав­шего важную государственную должность, вызвало всеобщее возмущение.

— Я не могу понять, — говорил Николай, — зачем он со­бирал золото? Что он думал с ним делать? Почему он так су­рово и требовательно относился ко мне, к маме, так хотел, чтобы я был честным, верным слову? Если он сам…

Мама Николая умерла. Еще до суда. Инфаркт. Он перешел жить к тетке.

— Давит меня все это, — глядя на Днепр, сказал Николай. — До сих пор давит.

По Днепру мчались «Ракеты» на подводных крыльях — много их теперь стало, прыгали по оставленному ими следу моторные лодки.

Мы молчали.

«В самом деле, зачем ему нужно было это золото? — думал я. — Может, он не верил, что мы удержимся в буду­щей войне? Но чем оно могло бы по­мочь? У нас оно ни к чему. Бежать за границу? Если бы у него был даже цент­нер золота, он там никогда бы не до­стиг такого положе­ния, как у нас. Шут­ка сказать — пред­седатель райиспол­кома. В Киеве. В сто­лице сорокапяти­миллионной держа­вы. Как вся Фран­ция.

Так зачем оно ему нужно было? Так нужно, что он брал взятки. Но, мо­жет быть, он был просто сумасшед­ший? И его следова­ло в Кирилловку, а не расстреливать?.. Хорошо, а осталь­ные? Посредники, которые передавали ему эти взятки. Не бесплатно же они это делали. И в уни­вермаге золотые монеты не продают­ся. Кто-то их прода­вал. Кто эти люди? Тоже сумасшедшие? Нет ведь. Обыкно­венные люди, кото­рые ходили рядом с нами и разговаривали, как мы, и так же, как мы, не знали выражений из словаря, который составил Виктор. Может быть, в самом деле следовало, как советовал Виктор, идти ра­ботать в угрозыск, чтоб хватать таких гадов за их потные руки, когда они лезут в государственный карман? Конечно, не очень симпатичная работа. Но нужная.

Наш талмудист говорит — виноваты пережитки. Какие «пере­житки»? Дореволюционного прошлого. Или влияние капитали­стического окружения. Но как объяснить пережитки у людей, которые родились и выросли в советское время? Которые ни­какого капитализма не видели? Да и неизвестно, кто теперь в окружении — мы в капиталистическом или они в социалисти­ческом.

Вот говорят, что у нас нет никакой базы для преступлений, убийств, предательств, бюрократизма. Но раз они существуют, значит, есть и причины. И всегда они будут, пока будут на на­шей земле люди глупые, жадные или просто безответственные. И всегда с этим будут бороться. А закон Гаусса тут ни при чем. Это все не случайности».



В самом центре города Кировограда стоит памятник Киро­ву. Скульптор изобразил Сергея Мироновича в странной позе. Он почему-то указывает бронзовой рукой в землю. Но, в об­щем, даже не очень выдающиеся произведения искусства иног­да оказываются провидческими.

Стоял в Кировограде памятник год за годом, никто не об­ращал особого внимания на то, куда нацелен палец Кирова, а потом покопались в этой земле и нашли там очень ценные ископаемые. Во всяком случае, в городе сейчас нет прохода от горняков. Все они болельщики, все приехали на кросс. И вооб­ще Кировоград известен как город любителей мотоциклетно­го спорта. Поэтому здесь и проводятся так называемые тра­диционные республиканские кроссы на приз имени С. М. Ки­рова.

Нас поселили в гостинице «Ингул». Она была доверху начи­нена горняками и мотоциклистами. Как самка малярийного ко­мара — плазмодием, по выражению моего брата Феди.

Пожилая женщина в сапогах, в суконном черном жакете и ярко-желтом платке, надвинутом на брови, что-то говорила администратору.

Внезапно я прислушался.

— …А его не было в списках ни убитых, ни пропавших. И вот в газете прочли про мотоциклетные гонки — и Логвиненко Иван Николаевич. Муж говорит — подожди до завтра. А я говорю — нет, сегодня. И на самолет. Это второй раз. Все точно — и фамилия, и имя, только люди другие… Мне б только переночевать…

Столько лет! А она все ждет чуда… Я подошел поближе. Может, мы как-то… у себя пристроим, — сказал я.

— Уж как-нибудь без вас пристроим, — ответила неприступ­ная администраторша.

Недалеко от гостиницы «Ингул» прямо через город проте­кала река Ингул. Я о таком только в «Крокодиле» читал. Если бы сам не увидел — не поверил бы, что реку можно довести до такого состояния. В ней текла грязь, а не вода. Черная. И все равно какие-то пацаны сидели с удочками. Среди пацанов по­падаются немыслимые оптимисты.

У меня перед кроссом, как всегда, был страшный мандраж. Первый раз в жизни я выступал на таких крупных соревнова­ниях. Моя звучная фамилия черным шрифтом была напечатана в книжечке — программке республиканского кросса. Хотя, ко­нечно, участие в этом кроссе было с моей стороны немысли­мым оптимизмом, как у пацанов с их удочками.

В жизни можно играть в прятки с самим собой. В спорте это невозможно. Ты приходишь первым или семнадцатым. И ты знаешь, почему так получилось. Ты многое узнаешь о самом себе.

В обычной жизни ты можешь сказать человеку: «Дурак». А он тебе ответит: «Сам дурак». Или ты можешь сказать: «Жмот». А он тебе скажет: «Сам жмот». В спорте все это ина­че. Кросс покажет, не дурак ли ты. И уж не жмот ли.

Во время кросса тобой движет какое-то особое чувство, сов­сем не знакомое людям, которые никогда не занимались на­стоящим спортом.

Мотоцикл — штука опасная. Даже дорожный. «Смерть в рассрочку». Если опрокинется автомашина, водителя и пассажи­ров все же защитит кузов, которого нет на мотоцикле. В авто­машине руль, конечно, отзывается на неровности дороги, но червячная передача ослабляет эти толчки во много раз.

Мотоциклист держит в руках руль, который непосредствен­но принимает от переднего колеса все толчки. Попал под ко­лесо камень, не объехал выбоину на большой скорости, и те­бя вместе с мотоциклом может швырнуть за обочину или бро­сить под идущий навстречу лесовоз, и ты навсегда лишишься возможности извлечь урок из своей ошибки.

Будь бдителен, мотоциклист! Будь собран, весел и удачлив! И помни, что у человека есть потребность преодолевать опас­ности. Может быть, наши волосатые предки удовлетворяли эту потребность просто в борьбе за существование. А нам остается спорт. Вот почему мне противно, когда спорт превращают в спо­соб борьбы за существование, в профессию. Поэтому я не люблю Борисова. Поэтому, а не потому, что завидую ему, как ду­мает Виля.

Борисов. Заслуженный мастер спорта. Неоднократный чем­пион. У него собственный уникальный кроссовый чешский мо­тоцикл «Чезет», Ценою в четыре тысячи рублей. С двигателем, который развивает мощность в тридцать четыре лошадиные силы. Магний, алюминий, титан. Как в современных ракетах. Покрышки фирмы «Барум» с такими умными грунтозацепами, что можно удержать мотоцикл, даже когда идешь наискосок по крутому глинистому склону. Как говорит мама, «Багатому чорт дiти колише» 5 . Куда нашим кроссовым ИЖам до его уникального «Чезета»!

Говорят, что в кроссе только половина успеха зависит от гонщика, а половина — от мотоцикла. Мотоцикл Борисова — это не половина, а три четверти успеха, а гонщик… Борисов гонщик экстра-класса, хладнокровный, расчетливый, с большим опытом международных соревнований. Тренируется он круглый год, потому что тренер по профессии.

Подготовлен ли ты к кроссу физически, определить нетруд­но. Можешь присесть на одной ноге пятьдесят раз, на двух — тысячу, пятьдесят раз отжаться от земли двумя руками и при весе шестьдесят килограммов толкнуть штангу в сто двадцать килограммов — значит, ты годишься.

Борисов среди нас — старик. Тридцать лет. Худенький, ма­ленький. С узкими и прочными мышцами кроссмена. Не по­нимаю, как он все это выдерживает. Два заезда. Каждый — десять кругов по двухкилометровой трассе. Как бы ты ни был физически закален, если взвесишься после кросса, обязательно недосчитаешься шести или семи килограммов.

Я сказал Виле и Николаю, что решил идти за Борисовым. По его колее. Не отрываясь. Рискуя. И на последнем круге по­пробовать обойти. Не знаю, как на международных соревнова­ниях, а на наших он осторожничает. К черту на рога не лезет. Нужно попробовать.

— Бабка за дедку, — сказал Николай.

— Дедка за репку, — подхватил Виля, — тянут-потянут и… в завал попали.

Завал. Столкновение. Самое страшное из всего, что бывает во время кросса.

— Смотри сам, — сказал Виля серьезно. — И, как правиль­но нам указывал древнегреческий философ Хилон Лакедемоня­нин, не желай невозможного.

Мы разговаривали обо всем этом перед гостиницей «Ингул», где ребята собрались вокруг эффектной, цвета слоновой кости «Волги» Борисова.

Борисов не ездит, как мы, на дорожном мо­тоцикле. У него собственная «Волга». Мотоцикл ему нужен только для соревнований. К машине был прикреплен небольшой легкий прицеп такого же цвета, как «Волга», а на нем два крос­совых мотоцикла. Ребята рассматривали противоугонные устрой­ства, которые им демонстрировал Борисов. Впечатление было такое, будто «Волга» состояла из одних противоугонных устройств.

— Что вы сделаете прежде всего, — говорил Борисов, — если у вас появится нездоровое влечение к чужой машине? Попробуете открыть дверь, поднять капот или крышку багажни­ка. Давайте попробуем.

Он открыл дверь, и сейчас же завыла сирена такого типа, как на машинах «Скорой помощи», затем прикоснулся к чему-то под сиденьем, и сирена замолчала.

— Но предположим, вы не станете рвать когти, как посту­пил бы всякий нормальный человек, а найдете сирену и заткне­те ей глотку. После этого вы разобьете стекло или откроете дверь отмычкой. Тут вы натолкнетесь на то, что у меня одновре­менно заблокированы руль и переключатель передач. Замок с цифровым шифром. Предположим, что вы запаслись ножовкой и перережете замок, хотя придется попотеть — сталь у меня подходящая. Тогда вы попробуете вставить отмычку в замок зажигания. Это у вас не получится. Вот он, мой ключик — фи­гурная прорезь и такой же штифт в замке. Вы теряете терпение, взламываете панель, вырываете провода и замыкаете их. Вам кажется, что все в порядке, вы даже запустили двигатель. Но как только вы переключите вторую или третью передачу, мотор остановится. Разорвано электропитание.

Ребята с интересом рассматривали все эти штуки. Их радо­вало решение всякой технической задачи. Вообще слишком много стало на земле людей, которых волнует только техника.

Но Борисов на этом не остановился. В его «Волге» был еще электромагнитный клапан, перекрывающий бензопровод. Маши­на только тронется и сейчас же остановится: не идет бензин.

— А подвести бензин окольным путем, — поучительно заме­тил Борисов, — гораздо труднее, чем вырвать проводку и вос­становить зажигание.

Самую интересную штуку Борисов приберег на конец. Если перекрыть выпускную трубу, двигатель, понятное дело, рабо­тать не может. В специальном патрубке, после глушителя, Бори­сов поместил заслонку, которая управлялась тросом, соединен­ным с рычагом под передним сиденьем. Пока не открыта за­слонка, двигатель можно даже завести. Некоторое время он будет работать на малых оборотах. Но при попытке тронуться он сразу заглохнет.

— Это все? — спросил Виля. Ему явно хотелось еще чего-нибудь необыкновенного.

— А мало? — сказал Борисов.

— Тут есть еще одна штука, — вмешался я. — Похититель приезжает с мощным самосвалом и автокраном. Грузит маши­ну на самосвал. Отвозит на авторемонтный завод. Там собирает­ся технический совет, который находит электромагнитный кла­пан, заслонку в выхлопной трубе, соединяет электропитание. Похититель пишет благодарность в Книгу жалоб и предложений, выезжает за ворота и едет по улице. Но ровно через семь ми­нут тридцать секунд срабатывает реле времени, дверцы откры­ваются, под сиденьями раздаются взрывы, пассажиры летят на мостовую, а машина сама разворачивается и возвращается в гараж. Там она вместе с хозяином сочиняет акт о хищении, са­ма отвозит его в автоинспекцию, где на равных разговаривает с самим полковником Клебановым.

Я не только рассказал это. Я еще и изобразил, как все это происходило. Ребята смеялись. Но больше всех смеялся сам Борисов. А ведь мне хотелось, чтоб смеялись над ним, а не над тем, кого я изображал.



Как и полагалось, за день до кросса мы осмотрели трассу, «прокатали» ее, но к началу соревнований она здорово измени­лась. Ночью прошел дождь. Так всегда бывает перед кроссом. Я, да что там я, кроссмены намного опытней, многократные участники соревнований, не вспомнят случая, чтобы перед крос­сом или во время соревнований не было дождя. Глина в овра­ге, по которому нам предстояло ездить, намокла. В одном месте образовался ручеек. Его придется проходить прыжком.

Николай еще до начала соревнований сошел с трассы. Крос­совый мотоцикл не терпит людей с расстроенным желудком. А у него что-то такое случилось. Что-то такое он съел. Даже температура поднялась. Виля посоветовал ему выйти на сорев­нования с плакатом: «Каков стол — таков стул». А пока что я и Виля забрали у Николая его свечи, Виля переставил карбюратор на свою машину, и мы дружно спели дурацкую песенку, кото­рую всегда поют наши мотогонщики перед кроссом:

Сидела птичка на лугу,

Подкралась к ней корова,

Схватила птичку за ногу,

И птичка — будь здорова!

Соревнования, как всегда, были назначены на воскресенье. С утра на окраину города двинулись толпы людей. Как на пер­вомайскую демонстрацию. Изношенные покрышки, зарытые до половины в землю и окрашенные белым, были похожи на спасательные круги. Покрышки и красные флажки на кольях обозначали трассу. Внизу на дне оврага стояли новенькая, свер­кающая красной эмалью пожарная машина с полным экипажем и три «Скорые помощи» с врачами и санитарами на боевом посту. Это не пустая предосторожность. Кросс — такой спорт.

Недалеко от финиша была трибуна с судьями и почетными гостями, на трассе — судьи счета кругов с красными повязками на рукавах.

Мы ввели мотоциклы в «закрытый парк» — огороженное место перед стартовой площадкой. На наших машинах номера были написаны белым по синему фону. Такое сочетание цветов обозначает класс — 350 кубических сантиметров. Треск моторов напоминал храп здорового мужика. Вдох — выдох, вдох — вы­дох. И горьковатый, терпкий запах выхлопа.

Я наклонился к Виле, который стоял рядом со мной.

— Как это писал П. М. Егоров о смысле жизни?

— Ты брось, — ответил Виля довольно мрачно. — Не так уж он глупо писал. — По-видимому, в Виле заговорила профес­сиональная солидарность. — Только коряво и темно. А в прин­ципе материальные условия счастья могут, конечно, получить люди, потерявшие совесть. Но это не значит, что тот, кто не отхватил от пирога, не чувствовал счастья. В конце концов можно быть несчастнейшим человеком при самом справедливом строе и счастливейшим в самом черном государстве. Многое зависит от того, как ты сам живешь.

А вокруг ревели мотоциклы. Гонщики прогревали моторы и выводили свои машины на старт. И были в этом и смысл и сча­стье.

Я следил за Борисовым. Он жевал шоколадку. Он всегда перед стартом жует шоколадку. Судья-стартер опустил стопор­ный рычаг. Но Борисов опередил судью и успел перепрыгнуть похожий на невысокий заборчик металлический барьер, пока тот еще не опустился до конца. Иногда судьи считают это фаль­стартом. Выигрыш десятая, а может быть и сотая доля секунды. Но Борисов уже ушел вперед.

Толпились зрители за натянутыми на колья веревками. Что-то кричали — за треском двигателя не было слышно. Я ничего не видел, кроме спины Борисова. Он жал вовсю, и мне казалось, что, если я не сяду к нему на колесо, все потеряно.

У ручейка он сделал оттяжку, и его «Чезет» пролетел над канавой. Ездит он, конечно, как бог. У него, правда, не увидишь смелых, красивых прыжков, когда мотоцикл птицей взвивается вверх, а гонщик, вцепившись в руль, взлетает над мотоциклом. Нет, он прыгает лишь когда это необходимо, и при этом пол­ностью используя возможности своей мощной машины — низко и далеко. Это меня швырнуло вверх, и зрители, которым именно такой неудачный прыжок кажется наиболее эффектным закричали что-то восторженное, но у меня чуть не вырвало руль, мне пришлось сбросить газ и переключить передачу, и я еще больше отстал.

Дальше дорога шла под гору, и был там такой резкий поворот влево. После дождя трасса превратилась в глиняное месиво. Мой ИЖ стал неуклюжим и непослушным, норовил занести меня за колья, огораживающие трассу. Меня заливало брызгами грязи. Но Борисов уверенно уходил, и тогда я сделал то, чего делать не полагалось. Ни в коем случае. Я крутанул до конца ручку газа и просто полетел вниз. Неровными, нелепыми прыжками. Я чуть не сбил гонщика, который шел передо мной. Даже не заметил, кто это. Я видел только Борисова.

Такой спуск не мог сойти безнаказанно. Но почему-то обо­шлось. И я уже знал, как пройду его в следующий раз. У меня словно появилось какое-то новое зрение.

Борисов оглянулся и прибавил скорость. Он не любит, когда его догоняют. Но я уже не отставал.

При кроссе в основном стоишь на подножках мотоцикла, по­тому что все время на дороге бугры, впадины, выступы. Сидишь на подушке седла только на поворотах, когда необходимо слиться с мотоциклом, чтоб лучше ощущать его малейшее дви­жение. При этом ногой, которая у тебя со стороны поворота, балансируешь — выносишь ее вперед, вбок или назад, поддер­живаешь ею равновесие. Иной раз ногой и отталкиваешься, хоть этого не полагается делать. И непрерывно, на протяжении всего заезда меняешь положение, загружая то переднее, то заднее колесо.

Борисов приехал на соревнования со своим механиком — инженером Заседой. Заседа стоял у трассы с секундомером в руке. Под плакатом, который повесили на дереве какие-то местные юмористы: «Выбегать на трассу строго запрещается. Кто останется жив — будет оштрафован».

Механик показал на пальцах левой руки, за сколько прой­ден первый круг, и закрутил правой рукой так, словно подталки­вал колесо, — понятный поощрительный жест — давай, мол, давай!

Я уже вырвался вперед, но тут начался подъем, и Борисов снова обошел меня. Легкий, худой мастер, каждое движение которого было так целесообразно, как целесообразно было все в двигателе его мотоцикла.

У меня был только один шанс. Перейти меру допустимого риска. Борисов лучше, чем кто бы то ни было, знал эту меру. Он никогда не переступал ее. Он помнил слишком много слу­чаев переломов позвоночника у гонщиков.

А я решился. Даже не сознанием. Мышцами. Мотоциклом. Трасса словно сама меня подталкивала.

Мы на полкруга оторвались от остальных. А к середине за­езда на круг.

Виля сошел на обочину и начал возиться с мотоциклом.

— Цепь! — крикнул он мне.

Я так и знал. Николай где-то вычитал, что московские про­фессора Гаркунов и Кригельный сделали интересное открытие. Они заметили, что, если в масло добавлять порошок меди или бронзы, при трении крошечные частички — группы атомов иди даже отдельные атомы — прочно прикрепляются к стальным деталям и создают тончайший слой, который потом переходит с одной поверхности на другую.

Виля с его склонностью к экспериментам решил добавить в масло бронзовый порошок. Тот самый, который идет в крас­ку. В статье не указывалось, сколько надо порошка. Виля напи­сал письмо в Москву этим профессорам, но ответа не получил. Тогда он запузырил в масло просто целую горсть бронзы. Уве­рен, что поэтому у него и полетела цепь.

Хотя в конце заезда мы с Борисовым обошли всех остальных на целый круг, я его так и не догнал, и Борисову первому мах­нул своим клетчатым флагом судья на финише — пожилой тол­стый дяденька с двумя подбородками.

Я заглушил мотор, и сейчас же меня окружили фоторепор­теры. Они поздравляли меня и фотографировали мою ошалев­шую, забрызганную грязью физиономию. Борисов их раздвинул, подошел ко мне и перед нацеленными на нас фотообъектива­ми пожал мне руку.

— Молодец, — сказал он. — Поздравляю. С первым призом.

— Брось, — сказал я.

— Я вне конкурса, — недовольно пояснил Борисов.— Перед самым стартом судьи решили, что результат будет засчитываться только отечественным машинам.

Мне вручили первый приз. Оркестр играл туш. Мне дали точную бронзовую копию памятника Кирову, который стоит в центре Кировограда с рукой, указывающей на землю.



— Ты совсем спишь, — сказала Вера. — Приляг на полчасика.

— Не хочу.

— Приляг, приляг. Закрой глаза.

Я закрыл глаза, и она тихо, чуть хрипловато запела со стран­ной вопросительной интонацией колыбельную песню. Она, должно быть, сама ее и сложила. А может быть, в детстве слышала?

Все кошки спят,

И собаки спят,

И медведи спят,

Все на свете спят.

Только Рома не спит,

На тахте он лежит…

Кошки и собаки, может, и спали, а мне спать не хотелось, и мысли с горьким и кислым привкусом подгнившего яблока медленно и трудно ворочались в мозгу.

Виктор, Вера, я. Это невозможно решить. Это так же не под­давалось решению, как трисекция угла, квадратура круга и удвоение куба.

Но так дальше не могло продолжаться. Нужно было это ска­зать. Мне ее было жалко немыслимо. А, кроме того, она чув­ствовала, если я что-нибудь замышлял. Я даже ничего не гово­рил, а она чувствовала. И сразу становилась такой ласковой, такой нежной, что я просто не мог решиться.

— Куда-то исчезла эта мысль, это чувство, что жить — хоро­шо,— сказала Вера.

Я открыл глаза.

— Вот кино. Мне не нужно кинокрасавцев и кинокрасавиц и сплошного их благополучия. Но я не могу смотреть на то, как им нудно живется. И дело даже не в том, что в этом много неправды, хотя в действительности людям живется лучше, чем это изображают в кинофильмах и некоторых повестях. Я просто не понимаю, почему в них такая скука, такое неудовлетворение работой, людьми, реками, фруктами, что хочется повеситься. Даже солнце для них всего лишь незаметная звезда в ничем не примечательной Галактике, относящейся к небольшой и не слишком интересной части вселенной. Почему им все так не нравится?

— Кому?

— Тем, кто ставит эти фильмы. И пишет повести. И тем, кто в них изображен.

Я сел на тахте рядом с Верой.

— Что это у тебя голос, как у волка, который уже побывал у кузнеца.

— Какой? — удивилась Вера.

— Тоненький. Из сказки про семерых козлят.

— Хочу тебя съесть.

— Когда люди знают, как все должно быть, — сказал я,— имеют, так сказать, идеал, они становятся нетерпеливыми. Им немило все, что не отвечает этому их представлению. Они хотят сейчас же, немедленно, как говорит мама, «вынь да положь», получить этот свой идеал в его полном виде. Отсюда и получаются эти нудные кинокартины.

— Ой, Ромка! — с недоумением посмотрела на меня Вера.— Иногда ты говоришь такие вещи… Мне кажется, иногда ты и сам не понимаешь, как верно то, что ты говоришь…

— Где уж мне… Дай-ка палец.

Я взял ее указательным палец и нащупал им грубый шрам на левом плече — результат завала на старте кросса, когда мотоциклы и гонщики сбились в кучу.

— Что это?

— Обрыв. Проводов. Но при резком движении они замы­каются. И тогда из меня выскакивают. Искры.

— Ой, Ромка! — сказала Вера и заплакала. — Если бы ты знал, как мне с тобой… Как мне нужно быть с тобой. Я все по­нимаю. Но я тебя не отдам. Я не могу тебя отдать.

— Ни за что не отдавай, — поддержал я ее. — В детском садике я буду плакать. Я не люблю манной каши и мыть руки перед едой…

— Ой, Ромка, — сказала Вера.

Федя как-то говорил, что слезы важный фактор в жизни человека, что в слезах есть какое-то вещество, которое убивает микробов и дезинфицирует глаза. Поэтому, по словам Феди, в результате естественного отбора выживали те дети, которые больше плакали.

Я все это изложил Вере, но сказал, что предпочел бы, чтоб она боролась за свой естественный отбор не плача, а смеясь до слез.

— Я знаю, — ответила Вера. — Потому и люблю.

Вот и поговорили.

Вера пошла в другую комнату напудрить нос. В дверь коротко два раза позвонили, как звонят в нашу квартиру, когда при­ходят свои.

— Виля, — сказал я Вере.

Он обещал за нами зайти. Виктор был в командировке. А мы собирались в кино.

— Слушайте, — предложил Виля. — Говорят, это сплошная скучища. Смотаем лучше в Кирилловку.

— Зачем?

— Посмотрим. Ты там был хоть раз? — спросил он у меня.

— Пока еще вроде не нуждаюсь.

В Киеве Кирилловкой зовут психиатрическую лечебницу.

— Да я не о больнице. Я о церкви. Мог бы выбраться за девятьсот лет.

— Каких девятьсот?

Виля достал из кармана небольшой проспект и прочел:

— «Кирилловская церковь была построена между 1146 и 1171 годами княгиней Марией Мстиславной, женой князя Все­волода Ольговича».

— Брось, — сказал я. — Не может быть. Так и написано, что эта княгиня сама построила?

— Посмотри. На русском и английском. Можешь убедиться. Подписано «Мосько». Видно, специалист.

— Взяла в свои белые руки мастерок, князь подавал кирпи­чи, а она вела кладку?

— Наверное.

— Тогда, конечно, нужно бы съездить. Как ты? — спросил я у Веры.

— Поедем, — согласилась Вера.

Возле Кирилловской церкви тихие помешанные в серых халатах, из-под которых выглядывали кальсоны, везли на тележ­ке большие кастрюли с едой. А в церкви полно иностранных туристов. Экскурсовод показывал им композицию Врубеля «Со­шествие святого духа на апостолов» и «Въезд в Иерусалим».

Виля снова заглянул в свой проспект и попытался растолко­вать туристам, что Врубель сделал все это, когда был еще сту­дентом. В зрелом возрасте он сумел бы нарисовать все это зна­чительно лучше. Какой-то человек, явно не иностранец, негром­ко, металлическим голосом посоветовал Виле заткнуться. Ска­зал он это так убедительно, что Виля замолчал.

Ох и любят же люди все старое!

Интересно, через девятьсот лет будут водить туристов на Бессарабский крытый рынок? И будут ли ахать знатоки искусства, рассматривая картину «Студенты на уборке урожая в колхозе имени Международного женского дня»?

— С большим подъемом встретили трудящиеся,— сказал Виля, усаживаясь на свой мотоцикл.



Вот уже неделя, как я езжу на работу на троллейбусе. Я не понимаю, как люди могут пользоваться этим допотопным чудо­вищем. Мне приходится выходить из дому на полчаса раньше, чем обычно. Толкотня. Мужчины с детьми на плечах. До работы детей нужно доставить в ясли. Корзины с овощами. Молодые женщины, одетые как старухи, везут их на рынок. Эти корзины мертвой хваткой вцепляются в штаны. Всегда какой-то основной запах, который перебивает все остальные. Оттаивающая моро­женая рыба. Или валерианка. Или перегоревшее железо с ма­шинным маслом. Или цветы с желтыми венчиками — чернобривцы. Или духи, от которых все начинают чихать.

И ссоры. Из-за места. Или из-за того, что кто-то загородил выход. Или вход.

Обидно, что так получилось. И все-таки мне повезло. Могло быть хуже. Когда я поднялся с земли и посмотрел на мотоцикл, мне просто плакать хотелось. На мне ни царапины. А мотоцикл — всмятку. Двести рублей. И то при условии, что я сам хорошо поработаю. А то и в триста не уложишься.

Только нет у меня двухсот рублей. И это обиднее всего. Я уже не могу без мотоцикла. Мы, мотоциклисты, чувствуем друг друга. Пусть говорят, что мы сумасшедшие, но мы издали узнаем друг друга и никогда не признаем водителя автомашины или владельца мотороллера за своего.

Откуда эта кошка взялась на шоссе? Она появилась словно из-под асфальта. Я вильнул колесом и вылетел через кювет за обочину. И сразу же возле меня появились мотоциклисты. Ни один не проехал мимо. Черт побери, а ведь ни один человек не сказал, что нужно было давануть кошку, хоть за нее даже не штрафуют. Хорошие ребята.

Мотоцикл не любит невезучих. И требует, чтобы с ним были на «вы». Как с моей мамой.

Есть простой расчет. Сто километров в час — это значит двадцать восемь метров в секунду. Шестьдесят — семнадцать метров в секунду. Двадцать пять — семь метров.

На дорогу выскочила кошка. Из-за деревьев вдоль шоссе. Между временем, когда ты ее заметил и когда ты нажал на тормоз, если у тебя нормальная реакция, пройдет с полсекун­ды. При скорости сто километров в час ты за эти полсекунды проедешь примерно четырнадцать метров. Если асфальт сухой, тормоз у тебя в порядке, а покрышки новые, понадо­бится еще четыре секунды, пока мотоцикл остановится. В об­щем, пока ты полностью остановишься при такой скорости, ты пройдешь семьдесят-восемьдесят метров. А на мокрой дороге это расстояние может увеличиться до двухсот метров. Каждый из них грозит аварией.

И вот теперь я по утрам бегаю к троллейбусной остановке. Наискосок по тропинке через садик. Теперь я узнал, кто растас­кивает завалы из скамеек. Это я и такие же люди, как я. Один немножко отодвинет скамейку, другой — другую, и вот уже снова образовался проход.

Но может быть, тем, кто этим ведает, стоило бы вместо тропинки сделать асфальтовую дорожку? Черт с ней, с симмет­рией. В конце концов симметрия для людей, а не люди для сим­метрии. Тем более что Виля говорит, будто симметрия в при­роде с точки зрения философии только частный случай асим­метрии.

Хотя в этом надо еще разобраться. Если так смотреть, то по­лучится, что порядок в природе, а значит и в жизни, только частный случай беспорядка. Интересно, как это согласуется с марксизмом?

Очевидно, человек должен сам вносить порядок в природу и жизнь. Но это можно сделать только, если понимаешь, где порядок, а где непорядок. Если ты хорошо знаешь, что правильно, а что неправильно. А я не знаю.

В воскресенье мы с Верой поехали в ботанический сад. На троллейбусе. Оказалось, что у нее с собой нет мелочи, а у меня вообще только рубль в кармане. Водитель заявил, что у него нет денег для размена, что нужно заранее готовить ме­лочь, и какой-то старик в белом чесучовом пиджаке нудным и противным голосом стал говорить, что вот безобразие, садятся в троллейбус, а о деньгах на билеты не могут заранее побеспо­коиться, что так каждый будет отрывать водителя от работы, и троллейбус будет задерживаться в дороге, что каждый чело­век обязан заранее позаботиться о деньгах на проезд, особенно в наше время, когда троллейбусы работают без кондуктора. Конечно, он был прав. Я просто отвык от троллейбуса. В ботаническом саду было жарко. Весной тут оглушительно пахнет сиренью. Ее здесь сто сортов, всех оттенков. Посетители ахают, призывают друг друга полюбоваться и едят мороженое эскимо, стараясь не капать на одежду.

На скамье под розовым кустом сидел светловолосый, косо­глазый парень с мышцами тяжелоатлета, которые очень не под­ходили к его худощавому лицу. Рядом жена, в таком неудачном бюстгальтере, что казалось, у нее одна грудь, расположенная в центре. У нее было лицо со свежей и чистой кожей, но шея и плечи густо усыпаны веснушками.

Парень держал на руках мальчика лет двух-трех. Светлые волосы ребенка слиплись от пота. Парень время от времени незаметно прикасался губами и носом к детским волосам. Мне это показалось странным. Совсем дурак парень. И ребенок косоглазый. Похожий на своего отца.

Мы пили кислое и теплое натуральное вино. Теперь, когда я не водитель, а пассажир, я могу себе это позволить. И закусывали его жареной камбалой, о которой ученые говорят, что она бессмертна. Черт знает что! И даже цветы покупали. Все это на Верины деньги. И надо же было случиться, когда мы сели в троллейбус, снова оказалось, что ни у меня, ни у нее нет ни копейки мелочи.

Я снова обратился к водителю. Водитель сказал, что нужно заранее готовить деньги на билеты. И тут такой же старик, чест­ное слово, даже в таком же чесучовом пиджаке, нудным голо­сом стал говорить, что это безобразие, что водитель обязан иметь мелочь, чтобы разменять деньги пассажирам, что об этом должно заботиться трамвайно-троллейбусное управление. И мне снова показалось, что он прав. Но не могли же быть правыми два человека, которые говорили противоположные вещи.



Я многого просто не понимаю. Вот сейчас мне нужны деньги, чтобы починить мотоцикл. Это совершенно ясно. Но фактиче­ски, что такое деньги и как они относятся к ценности какого-ли­бо предмета, я совершенно не понимаю.

Я где-то читал, что эта известная небольшая картина Лео­нардо да Винчи, которая называется «Джоконда», или иначе «Монна Лиза», стоит сто миллионов долларов. Столько, воз­можно, стоит мотоциклетный завод. Теперь есть какой-то новый способ репродукции. Он дает такие точные копии картин, что не отличишь, где копия, а где подлинник. Это можно сделать только с помощью специальных исследований, а по внешнему виду не разберешь — каждая трещинка в краске передана, каж­дая морщинка на холсте. Если бы сам Леонардо да Винчи встал из могилы, он не смог бы разобрать, где то, что он нарисовал, а где копия. Следовательно, эстетическая ценность этих копий такая же самая, как у подлинника. Но ведь подлинник — картина и не может иметь другой ценности, кроме эстетической. Вместе с тем копии эти стоят десятки долларов, а не миллионы, как оригинал. Чем это можно объяснить?

Может быть, на земле есть люди, которые готовы поме­нять мотоциклетный завод на один портрет «Монны Лизы», хоть я вообще не понимаю, чем он так хорош, этот портрет. Ну будем считать, что это мой недостаток. Но я и многие другие люди, которых я знаю, да любой из членов нашего мотоклуба не по­меняли бы ни на какую картину и одного мотоцикла. И те люди, которые признали такой высокой стоимость оригинала картины Леонардо да Винчи и ни во что ставят точные копии — да что там Леонардо да Винчи — крошечной почтовой марки, а уж почто­вая марка, какой бы она ни была редкой, вообще ни для чего не может пригодиться и эстетическая ее ценность равна нулю, так вот эти люди воспринимают мир и его ценности совсем иначе, чем я и те, кого я знаю.

Вообще, по-моему, это немыслимое свинство, если старая, проштемпелеванная, ни для чего не пригодная почтовая марка стоит столько, сколько шестишпиндельный токарный автомат, который делал весь наш завод. Это, по-моему, какое-то сума­сшествие.

Наш талмудист и начетчик Виля, которому я вчера изложил всю эту свою теорию про ценности, сначала сказал, что больше, чем тридцатку, он мне дать не сможет и что мотоцикл мы сами отремонтируем, потому что еще князь Потемкин Таврический справедливо указывал: «Люди — все, деньги — сор». Затем он заявил, что я не понимаю разницы между стоимостью и цен­ностью, а это, по его словам, понятия не только различные, но иногда и противоположные.

— Различные, — сказал я на это, — может быть. Но почему противоположные? То, что считается ценным, имеет и стоимость подходящую. Чем выше сорт колбасы, тем она дороже стоит.

— Дружбу ты купишь за деньги? Или любовь? — свернул набок Виля свою бородку.

— Я нет. А вообще это только так говорится, что не ку­пишь. Покупали дружбу. И не то что отдельных людей, а целых государств. И любовь покупали. И покупают.

У Вили голова как кибернетическая машина. Все, что в нее попадает, перерабатывается там, снабжается цитатами и выдает­ся наружу в совершенно измененном виде. Мы с ребятами когда-то проверили его насчет цитат. Даже я раньше считал, что он половину сам придумываете Но мы смотрели двухтомник Маркса — Энгельса, Виля шпарил оттуда буквально страницами.

— Мы все, — сказал Виля, — и даже ты — стихийные маркси­сты, потому что постоянно живем в стихии марксизма. И все-та­ки следует больше разбираться в теории.

Он выпалил в меня цитатами, в которых во всех падежах склонялось слово аксиология — теория ценностей.

— Ценности, — говорил Виля, — это предметы или явле­ния, которые людям нужны, или полезны, или приятны. Значит, они удовлетворяют материальные или духовные потребности людей. Стоимость товара — это как бы сгусток человеческого труда. Труда, овеществленного в товаре, по известному выра­жению Маркса. Стоимость совсем не является доказательством полезности вещи.

С этим я был вполне согласен. Сигареты, например. Мы за них платим, а они нам же и вредят.

— А деньги, — продолжал Виля, — безусловно, являются ценностью. Но это ты брось — настоящей любви или дружбы за деньги не купишь. Так же, как за деньги нельзя продлить жизнь или купить себе талант…

В конце концов я взял у него тридцать рублей до аванса — с первых же дней работы на заводе я понял, что зарплаты не бывает, а есть аванс и получка, — и ушел обогащенный.

Мы договорились встретиться с Верой в парке над Днепром. У фонтана. Против здания Совета Министров. Конечно, любовь не покупают. Но мне хотелось сделать Вере подарок.

Я зашел в магазин. Проще всего было бы купить духи. Но я не знал, какие ей понравятся. Я уже начал присматривать лет­ний зонтик — совершенно, по-моему, бессмысленная штука, но увидел, что женщины покупают платочки в ярких цветах. Из тех, которые надевают на голову или набрасывают на плечи, сложив косынкой. Хорошие платочки. За десять девяносто. Я купил.

По Крещатику я поехал в троллейбусе. Черт побери — преж­де я как-то не обращал на это внимания — у всех женщин были платочки. И какие! Я очень ревниво их рассматривал. Куда моему! Всех цветов, ажурные, с картинками, с изображением почтовых марок. Я видел вокруг себя одни платочки.

— Глупый, — сказала Вера. — Не нужно мне подарков. В самом деле.

Платок ей понравился.

— Со вкусом, — сказала она.

Я посмотрел подозрительно. Она не шутила. Мы подошли к склону. Открылся Днепр.

В эти дни мне, очевидно, было суждено решать все спорные философские вопросы.

— Ты не помнишь, — спросила Вера, — кто это сказал, что свобода — осознанная необходимость?

— Маркс, наверное. А что?

— Я тоже точно не помню, хоть сдавала все это, когда по­ступала в аспирантуру. Вот так — слышишь какое-нибудь выра­жение и не задумываешься, что оно значит. А потом видишь, что это правда. Кажется, можешь сделать что вздумается. Жить как хочешь, а фактически делаешь только то, что необходимо.

— Может, с философской точки зрения это так и получает­ся, — возразил я. — А если посмотреть просто… Свобода, по-моему, это когда нет принуждения. Когда у тебя или, скажем, в широком смысле, у целого народа есть возможность выбора. Хотя бы сказать «да» или «нет».

Вера вдруг странно всхлипнула и сказала:

— Если бы ты знал, как мне с тобой хорошо, как весело… Даже просто так — ходить по парку.

— Ну что ты, Вера, — растерялся я и сильнее прижал к себе ее руку.

— Ты не знаешь, как я тебя первый раз увидела. То есть я тебя видела и раньше, но таким, каким я тебя знаю… Ты ждал кого-то перед нашим домом на улице. Возле этого старого неклена.

— Что значит «неклен»?

— Так это дерево называется. Есть клен, а эта порода назы­вается неклен.

Значит, дерево, на котором тогда, на рассвете, щебетали и шевелились тысячи воробьев, не было кленом. Странно. Хотя на нем действительно были какие-то другие листья.

— И вдруг, — продолжала Вера, — ты встал в такую позу, будто опираешься локтем на барьер или ограду. Помнишь?

— Нет, — ответил я, хотя в действительности помнил, как это было. Очень глупо.

— Ты стоял так, как это делают мимы в цирке или на эстра­де. Но на сцене это никогда не производит такого впечатления. А тут, на улице, прохожие останавливались, разинув рты. Какая-то старушка посмотрела на тебя, не поверила своим глазам — на что это ты опираешься, надела очки, снова посмотрела и пошла дальше в полной растерянности. Ребятишки вокруг тебя помирали от хохота, а ты стоял так, словно все это тебя совер­шенно не касается, а потом сделал вид, что берешь что-то этого воображаемого барьера, и вдруг у тебя между пальцами оказалась — неизвестно откуда — зажженная сигарета.

— Ну, это простой фокус, — сказал я.

Мы еще долго ходили по парку и разговаривали, хотя оба знали, что Вере давно пора домой. Она была у сына. Он живет у ее родителей. Когда моя мама узнала об этом, она язвительно сказала: «Дякую вам, мамо, за вашу науку: колисали ви мене, колишіть онуку» 6 .

Я его видел. Его зовут Андрюшка. Четыре года. Очень серьезный рослый малый. Он, мне показалось, чем-то похож на генерала. На генерала в коротеньких штанишках.

У Вериных родителей был телефон. Виктор мог туда позвонить или зайти. Мы об этом не говорили, но оба помнили об этом.

Я посадил Веру в троллейбус, а сам пошел пешком, чтоб прийти позже. Мы вместе не возвращаемся.

Я читал статью о телепатии. Уже не помню, где — в журнале «Наука и жизнь» или даже в газете. Там доказывалось, что, в об­щем, никакой телепатии не существует. Приводились всякие факты. Пока читаешь — тебе понятно, что телепатии нет и быть не может. Но потом ты забываешь, что там написано. И вспоми­наешь Вольфа Мессинга.

Я, когда еще учился в восьмом классе, видел его выступле­ние. Батя меня повел. В заводской клуб. Что б там ни писали про то, что он развил в себе наблюдательность, а это похо­же на чудо. Пусть те, которые пишут, разовьют. А тогда го­ворят.

Но дело не в Мессинге. Дело в моей маме. Ведь не знала она и не могла знать, откуда я вернулся и о чем разговаривал.

— Иди ужинать, — сказала она мне сердито. И когда я вы­шел на кухню и с большим подъемом принялся за здоровенный кус мяса из борща, мама предупредила с угрозой: — Вот что, Ромка. Вера тебе предлагала деньги на ремонт мотоцикла. Смотри не бери. Это последнее дело — брать деньги у женщи­ны. Да еще у такой, что старше тебя.

Я уже привык к маминым штукам и все же чуть не подавил­ся. Вера мне в самом деле предложила денег на ремонт мото­цикла.

— Я сама тебе дам. Хоть с деньгами у нас сейчас не очень… Мог бы сразу сказать, сколько нужно. Слишком загордился.— Она чуть улыбнулась. — Ладно. Віз ламається, чумак розуму набирається 7 .

Я искоса посмотрел на маму. Она многое замечает в дру­гих. Телепат. Но заметила ли она в самой себе, что не меньше меня боится — а вдруг Виктор узнает?

— Ой, Ромка, Ромка, — сказала мама. — «Буде каяття, та не буде вороття» 8 . Какой-то ты нестойкий. Нужно было тебе в армию… А почему ты в партию не поступаешь?

Я растерялся. У мамы повороты мысли — как на слаломе.

— Сами же говорите, что нестойкий. Значит, рано еще.

— Я хочу, чтоб ты был партийным.



Перед тем, как включить станок, я еще немного покантовал­ся, посмотрел свежий номер нашей многотиражки «Завод за­водов». Черным шрифтом под рубрикой «Береги время» там было напечатано:

«За эту минуту на земле родилось 114 человек. Шесть из них — близнецы. 68 человек вступили в брак. Добыто 3 тысячи тонн угля, выплавлено 700 тонн стали и чугуна. Выпущено 4600 пар обуви. Сделано 68 автомашин. Выкурено 280 тысяч си­гарет и папирос. Куплено 110 тысяч газет. Съедено 4 тысячи тонн пищевых продуктов.

Что ты успел за эту минуту?»

Странный вопрос. За эту минуту я, как и все, к кому обраща­лась наша многотиражка, успел только прочесть эту заметку.

Но и вообще в этот день мне не удалось попасть в число людей, которые так много сделали, съели и выкурили. Я потерял с час, пока перестраивал станок на новую деталь. В рабочее вре­мя собирал профсоюзные взносы. Есть у нас такие деятели, что из них только тысячетонным прессом взносы выдавишь.

Кроме того, я раздумывал о нашем вчерашнем разговоре с Вилей, а философия не способствует производительности труда.

— Послушай, — спросил я у Вили, — это Маркс сказал, что свобода осознанная необходимость?

Виля обрадовался так, словно всю жизнь ждал от меня это­го вопроса.

— Грубая ошибка. И распространенная. Правда, обычно счи­тают, что это выражение Энгельса из «Анти-Дюринга». А в дей­ствительности первым написал это Бенедикт Спиноза, а развил эту мысль Гегель. Энгельс, конечно, был согласен с Гегелем, но внес некоторые, так сказать, уточнения. Он говорил, что осознание необходимости является лишь условием свободы, а не самой свободой. А свободой в «Анти-Дюринге» Энгельс назы­вает способность принимать решения и господство над нами самими и над внешней природой.

В общем, я уже убедился, — пока сам не сядешь за этот «Анти-Дюринг», черта лысого что-нибудь поймешь.

А после обеда в цех пришел Шурик Лисовский. Привел ка­ких-то американских инженеров. Я его не видел с экзаменов на аттестат зрелости. Шурик и в школе не был дистрофиком, а сейчас его совсем разнесло. Это был единственный парень в нашем классе, который приносил с собой в школу термос с какао и запивал им на переменках бутерброды. Первый уче­ник. А парень средний. Сейчас на нем был новенький, необмятый костюм, белая рубашка, казалось, светилась, галстук сверкал.

Куда мне было против него при моих кедах, в моих хлопча­тобумажных штанах с несмываемыми пятнами масла, в моей мя­той клетчатой рубашке.

Когда мы с ним здоровались, я ему почтительно подал за­пястье правой руки. Шурик пожал мне запястье, как будто так и следовало. Как будто в самом деле боялся запачкаться.

Он спихнул ненадолго своих американцев нашему начальни­ку цеха Лукьяненко, который запросто чешет по-английски, и рассказал мне, что учится на международном факультете, что будет дипломатом, а может, пойдет и по научной линии — в аспирантуру. И как-то так у него ловко получилось, что он мне искренне сочувствует в связи с тем, что меня на большее, чем токарь, так и не хватило.

— Где уж нам уж, — сказал я. — У тебя нет пятачка? Шура порылся в карманах.

— Нет, — сказал он нерешительно. — Но может, тебе боль­ше?.. Так я…

— Странно, — перебил я его. — Во всем остальном ты со­всем похож на свинью. Только пятачка и не хватает.

Шуру этим не проймешь. Он только самодовольно улыб­нулся:

— Ты так и остался шутом.

Это врут, когда говорят «легкие и светлые школьные годы». Не легкие. Мне сейчас легче. Слишком многое нужно было ре­шить. Слишком во многом разобраться. В себе. И в других.

Я никогда не был лучшим учеником. Не был и худшим. Но когда обо мне мои соученики говорили со снисходительной усмешкой «шут», они не понимали, что это я их защи­щал от всех несправедливостей, способных поломать любую душу.

Но что Шурику до этого. Его душу, как дождевого червя, всегда можно было разрезать на куски, и каждый кусок без осо­бых огорчений полез бы в свою сторону.

Шут. Школьное прозвище. А Теркин шут? Вася Теркин, кото­рый помогал людям в самые трудные минуты. Тоже шут?



После работы я забежал в парикмахерскую. Это совсем не­большая парикмахерская при нашем клубе. В ней только один мастер — Миша, с лицом, которое обрастает щетиной через час после бритья, с грустными умными глазами и несмешными анекдотами. То есть сами по себе они, возможно, и смешные, но Миша их очень несмешно рассказывает.

— Постричь? — спросил Миша и, обращаясь к двум школь­никам, которые ждали, пока Миша лишит волос какого-то замурзанного парня ясельного возраста, пояснил: — Этот това­рищ — основатель нашего учреждения и поэтому имеет право стричься, бриться и одеколониться вне очереди.

— Нет… Я на минутку…

Миша обязался бесплатно стричь меня, Вилю и Николая до самой нашей смерти. «Или моей», — не забыл он уточ­нить.

Он мотоциклист, но не гонщик, а болельщик, сам он ездит на дорожном мотоцикле. У него «Ява-250». Как-то он зашел к нам, ему нужно было заменить сальник, и с тех пор мы подру­жились.

Он принадлежал к тому типу людей, которым поручи при­шить пуговицу — пришьют так, словно на нее будет пристегну­то северное полушарие земли к южному. Серьезный человек. По его мнению, больше всего парикмахеров на душу населе­ния было на Запорожской сечи. Все запорожские казаки бри­ли головы наголо, оставляя только чуб, «оселедець», хохол — отсюда и пошло это выражение «хохлы». И кто-то должен был регулярно брить эти головы и холить чубы.

Мы с Вилей сначала пристроили к электрической машинке для стрижки трубку портативного пылесоса и написали плакат: «Фирма гарантирует, что ни один волос не упадет с головы клиента на его пиджак».

Затем Николай предложил ввести в парикмахерской НОТ — научную организацию труда.

Самым отстающим участком у Миши было бритье. Он не успевал брить желающих. Мы поставили в две электробритвы «Харьков» вместо их слабосильных электромоторчиков гидротурбинки, связали их шлангами с водопроводным краном, и бритвы заработали как звери. Теперь тот, кто хочет побриться у Миши в парикмахерской, может это сделать в порядке само­обслуживания, побрызгать на себя одеколоном, сказать «спасибо», бросить в прозрачную пластмассовую копилку десять ко­пеек и уйти.

От более мощного пылесоса «Уралец» мы провели шланг к креслу и соорудили несложное кнопочное управление. Воло­сы с пола убираются автоматически. И наконец, вместо этих традиционных парикмахерских простынь по нашему предложе­нию Миша ввел эффектные голубые фартуки из полиэтилено­вой пленки. Волосы по ним легко скатываются вниз, и дезин­фекция такого фартука занимает всего несколько минут.

Виля выдвинул еще идею завивки токами высокой частоты, но Миша отказался — он женщин не обслуживает. А зави­вающихся парней презирает.

— Новый анекдот, — сказал Миша. — Женщина ведет соб­ственную машину и вдруг видит двух электриков, которые взби­раются на столбы. «Посмотри на этих идиотов, — говорит она мужу. — Они решили, что я первый раз села за руль».

Я вежливо посмеялся. Миша оценил это. — Сколько? — спросил он.

— Нет, — сказал я. — Не деньги. Тут у меня целый список. Запчасти.

— А на когда?

— Побыстрей.

Миша просмотрел мой список.

— Хорошо. Достанем.

Скоро мой конек встанет на ноги. На Мишу можно поло­житься.



— Все они психи, — убежденно сказал Виля.

— Кто?

— Люди.

— Почему?

Виля, удивленно подергивая себя за бородку, рассказал, что вчера вечером он подъехал к стоянке такси на площади Кали­нина. Очередь была, как в кинотеатре на новый фильм «детям до шестнадцати…». Заднюю дверцу уже открыл матрос со сво­ей девочкой, как вдруг, минуя очередь, к машине подбежал какой-то уже немолодой, лет сорока, человек, седоватый, плот­ный, с одышкой. Он заявил возмущенной очереди: «Преследую преступника!» — и плюхнулся на переднее сиденье.

— За тем таксиI — скомандовал он, отдуваясь.

— Важное дело? — спросил Виля.

— Очень важное.

— Может быть, стрельба?

— Почему стрельба? — удивился пассажир, а потом ска­зал: — конечно, может.

Виля пошел на красный свет. Еле проскочил перед колеса­ми троллейбуса. Такси, за которым они гнались, подъехало к вокзалу. Виля за ним. Пассажир выскочил.

— Я с вами, — заявил Виля и вооружился заводной ручкой. Из такси, которое они преследовали, вышла женщина. Тоже уже немолодая, крашеная блондинка.

— Бэлочка, не уезжай! — бросился к ней пассажир и грохнулся перед ней на колени. На вокзальной площади. Между ма­шинами. А Виля стоял неподалеку, спрятав за спину свою завод­ную ручку.

В общем, он их обоих повез назад. Ехали они молча, прижав­шись на заднем сиденье друг к другу. У обоих были счастли­вые лица.

— Психи, — закончил свой рассказ Виля.

Это было вчера, а сегодня сам Виля поступает как псих. Только в другом роде. И меня втянул в это дело. Уговорил ме­ня пойти с ним на защиту кандидатской диссертации. Какой-то В. С. Громыко — однофамилец, а может, родич министра ино­странных дел — будет защищать свою диссертацию на звание кандидата философских наук. Виля собирался там выступить. Испортить этому человеку аппетит перед банкетом.

— И что, там каждый, кто придет с улицы, может так за­просто говорить что ему захочется? — спросил я. Я со­вершенно не представлял себе, как защищаются эти диссер­тации.

— По правилам — каждый.

— И даже я, если бы захотел?

— Можешь и ты.

— Ты меня не разыгрываешь?

— Нет.

В общем, это интересная штука — защита диссертации. Каж­дому человеку стоит хоть раз пойти посмотреть. Что-то вроде товарищеского суда, где всем заранее известно, что подсуди­мый будет оправдан. Но для порядка читают вслух характери­стики, отзывы авторитетных товарищей, а подсудимый все рав­но волнуется, непрерывно облизывает губы и ежеминутно по­чему-то нервно лезет в правый карман пиджака, но ничего от­туда не вынимает. Может, этот самый В. С. Громыко, когда еще учился в школе, держал в кармане шпаргалки?

— Не нужно, — сказал я Виле. — Видишь, что с человеком делается.

Но Вилю разве остановишь.

— Это вопрос принципиальный, — огрызнулся Виля. — И ты меня не толкай на путь ложной скромности и неуместной сдер­жанности.

И Виля действительно испортил аппетит этому будущему светочу философской мысли. Правда, мне показалось, что это не так уж часто бывает, как говорил Виля, чтоб посторонние вы­ступали при защите диссертации. Уж больно зашептались в за­ле, когда он появился перед столом президиума, слишком боль­шое удивление было на многих лицах. В общем, я себя чувство­вал, по выражению мамы, «як собака на хрестинах» 9 , а Виле — как с гуся вода.

— У меня несколько частных замечаний, — сказал Виля, — которые, однако, касаются сути всей диссертации. Прежде всего, на странице двадцать седьмой своей интересной работы автор цитирует известные слова Эйнштейна: «Человек стремится создать для себя наиболее приемлемым для него способом упрощенный и понятный образ мира»…

Виля не держал в руках никакой бумажки. Как всегда, ци­тату и страницу он шпарил на память, и, как всегда, это произ­вело на присутствующих оглушительное действие. В общем, многие даже рты поразевали.

— Но уважаемый диссертант, — продолжал Виля, — невер­но и упрощенно понимает эти слова «наиболее приемлемым для него способом». «Образ мира» — это значит модель, которая улучшается по мере развития науки и собственного опыта че­ловека. Но модель эта в работе, которая сейчас обсуждается, уж слишком отличается от того, что моделируется. Можно, конечно, моделировать килограмм сахара, положив на другую чашку весов железную гирю. Но мы получим модель веса саха­ра, а не его сладости или питательности. Вот такая примерно модель и получается в диссертации. Неправильная перцепция соотношения действительности и ее модели не могла не вызвать и других ошибок. И они действительно имеют место. Особен­но в таком существенном вопросе философии и этики, как счастье. На странице диссертации пятьдесят восьмой приводят­ся слова Короленко: «Человек создан для счастья, как птица для полета». Владимир Галактионович Короленко, безусловно, был замечательным писателем и очень образованным челове­ком. И все-таки у него был пробел в образовании. Он, как и наш диссертант, плохо знал Вольтера. Иначе Короленко не на­писал бы этих слов. Потому что задолго до Короленко Вольтер заметил: человек создан для счастья. На всем протяжении че­ловеческой истории эта истина еще ничем не была опровергну­та, кроме… фактов.

По залу прокатился гул, смешок.

— Автор диссертации, конечно, прав, — продолжал Виля, выждав, пока утихнет зал, — когда говорит, что материальное благополучие является базой человеческого счастья, что для счастья большинства людей необходимо освобождение чело­века от эксплуатации, уверенность в завтрашнем дне, предостав­ление человеку демократических прав и прежде всего права на труд, на отдых, на образование. Но автор диссертации все сводит к объективным условиям, очевидно, даже не задумав­шись над тем, что нельзя считать счастливым человека, кото­рый сам не ощущает этого счастья. Тем более этого нельзя сказать о семье или целом народе. Не может быть счастья без радости, без наслаждения, без душевного подъема.

И, наконец, автор неправильно трактует вопрос о совести. На странице восьмой приводится цитата из Маркса, в которой говорится, что понятие совести имеет классовый характер. Но если вдуматься в слова, которыми автор комментирует эту цитату, то выйдет, что во имя классовых интересов можно по­ступать бессовестно. А это неправильно. Маркс имел в виду сов­сем другое. Речь шла о том, что в любом обществе носителя­ми нравственного начала всегда были трудящиеся, что эксплуа­таторы по своей сути лишены нравственного начала, что в осно­ве своей безнравственным является мир, где, как говорил Сен-Симон, от бедняков требуют щедрости и великодушия по от­ношению к богатым, где крупные преступники, угнетающие и обирающие народ, облечены властью наказывать за мелкие проступки, где труд и способности многих служат невежеству, лени и пристрастию к роскоши верхушки, где безнравственные люди призваны охранять нравственность.

И тут Виля их окончательно добил.

— А в Программе Коммунистической партии, — сказал он, — говорится: «Коммунистическая мораль включает основные об­щечеловеческие моральные нормы, которые выработаны народ­ными массами на протяжении тысячелетий в борьбе с социаль­ным гнетом и нравственными пороками. Простые нормы нрав­ственности и справедливости, которые при господстве эксплуа­таторов уродовались или бесстыдно попирались, коммунизм делает нерушимыми жизненными правилами как в отношениях между отдельными людьми, так и в отношениях между наро­дами».

Победно оглядев зал, Виля пошел с трибуны. Ему аплодиро­вали, как Аркадию Райкину. Те, кто выступал после него, гово­рили, что диссертант обязательно должен учесть ценные заме­чания Игоря Максимовича. Я сразу даже не сообразил, что это они о Виле. Я просто забыл, что он формально Игорь, да к тому ж Максимович.

В заключительном слове Игоря Максимовича благодарил и В. С. Громыко, хоть, думаю, делал он это с не совсем чистой совестью.

И все-таки, по-моему, наш талмудист и начетчик что-то путал. Насчет счастья. На другой день в обеденный перерыв я зашел в заводскую библиотеку и попросил словарь.

«Счастье, — прочел я, — это состояние радости от полноты жизни, от удовлетворения жизнью».

Ох эти неопределенные формулы! От какой полноты? Ведь каждый может по-своему представить эту полноту. И что может дать удовлетворение? Любовь? Деньги? Первое место в заезде на мотокроссе? Улыбка ребенка? Или все вместе? А если что-нибудь отсутствует?

Можно ли быть счастливым, если у тебя нечистая совесть, если ты убил человека, с которым бежал из плена, если ты брал взятки, если ты предал, украл, обманул?



Золото — красивый металл. Особенно, когда его правильно применяют. Например, на куполах Софии. Или Лавры.

Драгоценные камни? Видел я рубины. И аметисты. И даже бриллианты. Правда, маленькие. В кольце. В общем, нужно быть специалистом, чтобы отличить их от стекла. Жемчуга я на­стоящего не видел, а искусственный — ничего, приятный.

И все-таки никакое золото, никакой драгоценный камень не сравнится с тем, что можно увидеть, если поднять крышку бака эмульгатора, в котором приготовляется водно-масляная смесь для охлаждения резцов моего станка. Немыслимая красота — нет ей равной. Я бы часами мог глядеть на эту смесь — она вся светится, вся играет красками, в которых, как и должно быть во всем красивом, есть своя последовательность, своя симметрия цветов и узоров.

Я полюбовался водно-масляной смесью и полез в карман за сигаретой — первой сегодня. И с наслаждением закурил. Те­перь у нас сигарета в цехе выглядит этаким вызовом науке и человечеству.

В нашей многотиражке под рубрикой «Береги время» из но­мера в номер печатают черным шрифтом такие слова: «Каждая выкуренная сигарета сокращает человеческую жизнь на 14,5 ми­нуты».

Великое дело пропаганда. Все на заводе бросают курить. Ле­денцов съедают центнеры. Все шепелявят, перекатывая во рту конфеты. Батя спрятал было в комод свой потертый порт­сигар из какого-то древнего сплава — он называется «мельхи­ор» — и стал носить в кармане круглую жестяную коробочку с леденцами. Перед тем как вынуть конфетку, он встряхивает коробочку, чтоб они там не так слипались. Правда, хватило его дня на три-четыре. У него разболелись зубы от сладкого, и, по его подсчетам, на лечение ему придется затратить больше вре­мени, чем он потеряет, выкуривая пачку «Беломора» в день.

Я и сам подумывал: не бросить ли курить? Уж слишком страшная цифра. На мотоцикле при скорости даже сто кило­метров в час за 14,5 минуты можно много проехать. Во всяком случае, курить нужно поменьше.

По цеху хозяйской, уверенной походкой шел начальник от­дела технического контроля Никита Владимирович Малимон, ко­торого рабочие между собой зовут «Наливон». Его сопровож­дал старший мастер. Малимон издали погрозил мне пальцем.

Я сдрейфил. Вернее, даже не сдрейфил, а просто мне стало как-то очень неуютно, и я побыстрей повернулся к станку. Но, с другой стороны, я подумал, что, если б он в самом деле узнал про мою проделку, он уже не ограничился бы таким же­стом. Это он на всякий случай. А в общем, конечно, не следова­ло мне этого делать.

Я собрал знаменитые выражения нашего начальника ОТК. Не без помощи отэковских девочек. Машинистка из конструктор­ского бюро, толстая и смешливая Муся, перепечатала эту шту­ку. Очевидно, она оставила и себе экземпляр, потому что бу­мажка пошла гулять по заводу. Ее переписывали от руки. Назвал я это «Краткая неслужебная характеристика начальника ОТК Малимона Н. В., составленная из его собственных выражений».


Логика


«Вслед за головой у нас имеется лицо…»


Отношения с подчиненными


«Что я ему, товарищ, что ли, что он мне пакости делает?»


Решительность


«У меня есть сырые мысли, но я их боюсь пока высказы­вать».


Пословица


«В каждой бочке меда есть ложка дегтя».


Точность


«Я сейчас забыл подробно его фамилию».


Общество «Знание»


«В прошлом году, не помню, в связи с чем, меня во что-то вовлекли».


Забота о подчиненном


«Валя, у вас под левым глазом мешок».


Характеристика


«Молодой по тем временам хлопец».


Указание


«Если это не в вашей компетенции, то адресните».


Кадровый вопрос


«Визуально он потенциален».


Спорт


«Наша сборная ползала, как беременные вши по мокрому кожуху».


Собственная мудрость


«Не каждый Филипп через два «п».


О девушках из ОТК


«В отделе есть лица, которым уже сейчас можно дать пен­сию, чтоб они вреда не причиняли».


Интересный случай


«Миша один раз выкурил пачку сигарет, а потом двое суток рвал дымом».


Потери


«Если бы не война, какие ситцы мы бы выпускали!»


Как ваше здоровье


«У меня опять распускаются почки».


Пословица


«Выеденного гроша не стоит».


Шутка


«Раньше спали мы на нарах, а теперь — на семинарах».


О себе


«Я вам ОТК, я вам царь, я вам Совет Министров».


Виктор, когда я ему показал эту «характеристику», посмот­рел на меня внимательно и удивленно.

— Здорово, — сказал он. — Весь этот ваш Малимон тут как на ладони. К этому действительно не нужно уже никаких анкет и биографий. Все понятно. Так что можешь считать, что ты на­писал Малимону самую настоящую характеристику. И если она до него дойдет и он узнает, кто автор, — он тебе этого не за­будет.

Теперь я понял, почему эта штука, составленная из настоя­щих выражений нашего Малимона — Наливона, так распростра­нилась. В общем, как выражается Виля, с большим подъемом встретили трудящиеся…



С ума сойдешь! У Наташки, Вилиной сестры, уже есть поклон­ник. Намного старше ее. Десятиклассник. С редким теперь име­нем Ваня. Их засек Виля. Ухажер захотел покатать свою Наташечку на такси. И по закону пакостности нарвался на Вилю. Уж Виля их повозил! Сделал все возможное, чтобы их встреча не превратилась в праздник.

Я спросил:

— Хоть денег ты с него не взял?

— Взял. И не дал сдачи. Посмотрел бы ты на лицо этого парня в ту минуту. Картину как «Иван Грозный воспитывает сы­на» видел?

— Видел.

— Помнишь, какая там кровь на полу?

— Помню.

— Вот такого цвета у него были уши.

Но мало этого — Наташкино увлечение, по словам Вили, не­медленно внесло сумятицу в их здоровую советскую семью.

— Приезжаю с работы, — сказал Виля, — а у Наташки шея перевязана.

— Что с тобой?

— Обожгла утюгом.

— Ну знаете… Как так?

— Спешила в школу и в последнюю минуту захотела на се­бе воротничок погладить…

— Для меня или дяди Пети эта деятельница не стала бы так торопиться. Я вон в неглаженых штанах хожу. А для Вани…

Из кухни, где она ужинала, пришла Наташка. Тонкая ее шейка была перевязана, но не бинтом, а синтетической синей косыноч­кой в цвет глаз.

— Ну, Наталия, — сказал я, — никогда не думал, что вол­дырь на шее можно превратить в украшение. Ловко это у тебя. С одной стороны, конечно, плохо, что ты легкомысленно обра­щаешься с вилкой, иголкой, утюгом и другими опасными пред­метами. Но, с другой стороны, хорошо, потому…

Наташка перебила мою серьезную речь:

— Что жизнь хороша и жить хорошо! Вы все заразились от Вили философией. А я не хочу философствовать, а хочу ходить на голове.

Она сделала стойку, хорошо хоть еще была в спортивных брюках, а не в юбке, на руках подошла к стенке, уперлась в нее ногами и вниз головой продолжала бормотать:

— А в нашей буче, боевой, кипучей…

— Хорошая поза, — сказал Виля. — Замри. Наконец я те­бя шлепну не нагибаясь…

Виля направился к Наташке, но она торопливо встала на но­ги и поправила волосы. Ох и девочка из нее получится!

Люблю я у них бывать. Здорово они живут. В квартире у них всегда стоит легкий, приятный запах спирто­вого лака. На стене висят две бандуры, еще одна, без струн, стоит в углу.

Дядя Петя подрабатывает тем, что ремонтирует бандуры для капеллы бандуристов, а иногда и сам их делает. Его бандуры ценятся за усовершенствования, которые он в них вносит.

Ни одна не бывает похожа на предыдущую.

Ужасно интересно смотреть, как он работает. Когда он сидит на низком своем табурете со стамеской в руках, он бывает похож на православного господа бога, такого же, как дядя Петя, беззлобного, терпеливого выдумщика, который с удовольстви­ем вкалывал, сотворяя громадных динозавров и крошечных муравьев. И при этом вроде бы не спешил, а всегда успевал. И даже Иуде сказал бы: садись, выпьем пивка. По моему ре­цепту.

Только богу для полного сходства с дядей Петей пришлось бы обрезать кончик носа и сбрить бороду.

Дядя Петя сегодня раньше, чем обычно, вернулся из своего пивного бара. Вид у него был озабоченный.

— Здрасьте, эдрасьте. Вы-то мне и нужны…

У дяди Пети привычка со всеми здороваться за руку. Даже с Вилей и Наташкой.

Дядя Петя снял со стены бандуру и, медленно перебирая основные струны, без подголосков заиграл «Туман яром».

Затем, положив ладонь на струны, отчего бандура враз умол­кла, сказал:

— Забота у меня. В Канаде, я забыл, как город называется, конкурс объявлен…

— В Оттаве, — подсказал Виля.

— Нет. По-другому.

— Монреаль.

— Верно, — удивился дядя Петя. — В Монреале. Так он и зовется.

— Какой конкурс?

— На лучший щипковый инструмент. И мне в капелле сказа­ли, чтоб я бандуру сделал. На конкурс, значит. В Министерство культуры меня возили. Там говорят — можно. Говорят, сначала они свой конкурс проведут. И если моя бандура будет отобра­на — тысячу восемьсот заплатят. Так что не задаром… Я эту бан­дуру вижу, можно сказать. Играть на ней можно будет и харь­ковским, и киевским способом. И сверху, значит, и снизу. И грун­товать я ее не буду, чтоб рисунок дерева был виден. Резонанс­ная ель у меня имеется. Подходящая. Дека выйдет. Но вот для коряка нужен старый клен.

— Какого коряка? — спросил я.

— Ну, для корпуса. Вот достать бы старого, хорошо просу­шенного клена — была бы бандура. С серебряным звуком. По­чище всякой арфы.

— А где его можно найти? — спросил Виля.

— Когда б я знал…

— А другое дерево не подойдет? — Я, правда, не был уве­рен, что смогу отличить кленовую доску от всякой другой.

— Можно, конечно, и явор. Или красную вербу. Только это уже не то будет…

Виля сказал, что мы «ударим в бубны ума своего», как писал Даниил Заточник в своем «молении» еще в тринадцатом веке, и добудем подходящий кусок старого клена.

Мы с Вилей вышли на балкон, перила которого были белы­ми, так их загадили голуби. На балконе к ограждению прово­локой была прикреплена табличка: «Здесь голубей не кормят».

— Что с ними поделаешь, — сказал Виля, — если они, гады, неграмотные и все равно прилетают.

На другой день мы «ударили в бубны ума своего», но звук получился довольно глухой. Где можно было найти старый кле­новый ствол или хоть доски? В известной песне говорилось: «І столи кленові ми сядемо вночі» 10. Значит, были где-то кле­новые столы. Но где?

Мы смотали к мебельной фабрике имени Боженко. На мотоциклах. И там, у пивного киоска, мы решили приступить к сбо­ру агентурных данных.

— Посмотри на этот нос, — сказал Виля.

— Обыкновенный украинский нос.

— Ну, положим, не совсем обыкновенный. Он стал бы обык­новенным, если бы на него смотреть в уменьшительное стекло. Кроме того, такая окраска встречается в природе только у не­которых плодов, а в животном мире неизвестна. Это наверняка тот, кто нам нужен.

Виля не ошибся. Это был тот, кто нам нужен. Старый крас­нодеревщик. Он сказал, что из клена они мебели не делают. Но на любом дровяном складе мы можем себе выбрать любое полено.

— А красная верба? — спросил я на всякий случай.

— Что значит «красная»? Всякая верба — дрова.

Поленья, которые можно найти на дровяном складе, нам не годились. Мы ехали назад очень медленно. Смотрели по сторонам. На дома. Может быть, в них было что-нибудь кле­новое?

Виле помогло его знание путеводителя по Киеву. А может, у него наступило серендипити, о котором говорил Николай.

— Поедем в присутственные места, — предложил он. — В областной суд. Может, там еще с царских времен остались «столи кленові».

Мы поставили свои мотоциклы рядом с управлением мили­ции, которое находится в этом же здании на площади Богдана Хмельницкого. В областном суде я был впервые. В темноватом коридоре по правую и по левую руку были двери с табличка­ми «Зал заседаний». Мы вошли в первый попавшийся зал. Нас никто не остановил. И в зале было совсем пусто. Там стояли черные скамьи со спинками, очевидно, для публики. На возвы­шении за длинным столом — кресло судьи с высокой спинкой. Я прикинул, что если судья нормального роста, то даже когда он встанет, спинка кресла будет выше его и голова судьи не закроет позолоченного герба Советского Союза на верхушке спинки. По бокам стояли два кресла со спинками пониже. На них золотом были изображены не гербы, а только серп и молот. По-видимому, на этих креслах сидят заседатели.

Мы осмотрели и стол, и кресла, и скамьи для публики. Все было покрыто черным лаком.

— Дуб, — определил Виля. — Навеки делалось.

За некрашеной загородкой из деревянных планок стояла скамья подсудимых — грубая и некрасивая. На ней даже не было инвентарного номерка. Овальные номерки украшали всю остальную мебель. Но ее ножки небольшими железными скоба­ми были прикреплены к полу.

— Видно, на тот случай, — сказал Виля, — если подсудимый посчитает для себя обидными слова прокурора или свидетеля и захочет с помощью этой скамьи доказать свою правоту.

Эта скамья подсудимых и привлекла наше внимание.

— Может, это клен? — спросил у меня Виля.

— Старая она, как тут разберешь?

— Сто лет, — сказал Виля. — Она тут простояла сто лет. Представляешь, как ее просушили те, кто на ней сидел? Чует мое горячее сердце, что это она. Или он. Клен, я имею в виду. Произведем измерения.

Мы обмерили скамью с помощью Вилиной шариковой руч­ки, длину которой нам потом предстояло перевести в обыкно­венные метрические единицы, и Виля ножом сколупнул щепку с нижней стороны скамьи подсудимых.

— Клен, — сказал дядя Петя. — И редкой текстуры. Рисун­ка, — пояснил он для меня. — Где такой?

— Вот, дядя Петя, — показал Виля наши расчеты, — такая скамейка. Получится из нее корпус?

— Вполне получится. Еще и на обечайки останется. Куда струны крепятся, — пояснил он для меня.

— Нам нужна на завтра такая скамейка. По нашим разме­рам. Взамен, — потребовал Виля.

— Да я ее из дуба сделаю. Как лялечку.

— Ну, из дуба там другая мебель, — заметил Виля. — Из чего-нибудь попроще.

— Можно и попроще, — сразу согласился дядя Петя. Он все разглядывал, прощупывал пальцами щепку, которую мы ему принесли.

На следующий день мы надели грязные, промасленные ком­бинезоны. Мы в них работаем в мотобоксе. Нашли кепчонки похуже. И только сейчас я обратил внимание на то, что Виля со своей бородкой в этой одежде выглядит каким-то переоде­тым, несуразным. В мотобоксе это как-то не замечалось.

— Нет, — сказал я, — тебя немедленно арестуют, и ты по­падешь на ту же скамью. Посмотри на себя в зеркало. Я еще не встречал человека подозрительней.

Виля подошел к зеркалу и согласился.

Скобы мы приготовили у себя в автомастерских и заранее прикрепили их к ножкам скамейки. В карманы комбинезона я положил шурупы, чтоб прикрепить новую скамейку к полу, мо­лоток, клещи, мощную отвертку. Скамейку мы довезли на Вилином такси до садика против областного суда, а там я ее вы­грузил, положил на плечо и пошел в суд. Скамейка была новень­кая, ровная, даже лаком покрыта, не чета старой.

Мне повезло. Меня никто ни о чем не спросил, хотя при входе на лестничной площадке стоял сторож или дежурный. И в этом зале заседаний снова было пусто. Но когда я уже отковы­рял старые гвозди из скоб, в зал вошли три человека.

— Что вы тут делаете? — недовольно спросил один из них,

седой важный дяденька со шрамом на щеке.

— Скамью заменяю, — ответил я простовато.

— Зачем?

— Начальство указало.

— Какое начальство?

— Мое начальство. И ваше.

— Нашли время. У нас тут сейчас суд. Долго это еще у вас?

— Только одну минутку, — заторопился я. — Только скобы к полу прибью.

— Хорошая скамья, — одобрительно сказал дяденька со шрамом. — Только давайте побыстрей. А я и сам спешил.

Дядя Петя только что не плясал вокруг нашей скамейки.

— Ну, хлопцы! — говорил он. — Такая тут текстура!.. Я ко­ряк из двух частей соединю. И рисунок будет повторяться на обеих половинах, и звук будет!.. — Он стучал по скамейке сог­нутым пальцем. — Где вы расстарались такое золото?..

— Есть одно место, — многозначительно ответил Виля, но этим и ограничился.

Вечером я рассказал нашим ребятам об этой истории и изо­бразил в лицах свой разговор с дяденькой со шрамом. А когда мы расходились по домам после тренировки, Николай негром­ко, невпопад спросил у меня:

— В каком зале это было?

— Кажется, в третьем.

— Понятно, — сказал Николай. — Значит, мой отец сидел на этой скамейке.

«А мой батя, — подумал я, — сидел справа или слева от судьи. На одном из этих кресел с серпом и молотом на спинке… Но теперь дядя Петя сделает из этой скамьи подсудимых бан­дуру с серебряным звуком».



Моя мама — человек особый. Она никогда и ни перед кем не старалась показать себя лучше, чем есть на самом деле. Это мы все стремимся выглядеть лучшими, чем в действительности. Даже батя.

— Ты не крути, как цыган солнцем, — сказала мама. — Ты мне прямо скажи — к нам он придет?

Батя отвел глаза, помычал и недовольно ответил:

— Ну… не знаю.

— Знаешь. Не придет. И я к нему не пойду. Хорошая мода ходить в гости к людям, которые к тебе прийти погнушаются.

Да и платья у меня такого нет, чтоб к заместителю Совета Ми­нистров в гости ходить.

— Ну это ты, мать, того… —– Батя запыхтел от негодования.— Что у тебя, платьев мало? А в котором ты к куме ходила?

— Тесное оно.

Мама в последнее время стала поправляться.

— Ну так другое… Я в шкафу между платьями да жакетами уже и пиджака своего не найду.

— Да разве ж это платья? Кто теперь такие носит? Не пой­ду — и кончено. И Ромке незачем туда таскаться.

— Ромка уже самостоятельный. Пусть сам решает.

Батю на воскресенье пригласил с семьей к себе на дачу пер­вый заместитель Председателя Совета Министров Украины Ва­силий Степанович Бокун. Они в одной делегации ездили в Поль­шу и как-то там подружились. К тому же оказалось, что заме­ститель председателя, как и батя, тоже с Винничины и даже родом из соседнего села.

Мне было интересно посмотреть вблизи на первого заме­стителя. Мне вообще непонятно, как это возможно, чтоб было несколько первых заместителей. Ведь не может же быть не­сколько председателей. Первый заместитель, казалось мне, дол­жен быть только один. В общем, побывать там мне хотелось. Только я тоже выдвинул условие.

— Я на мотоцикле поеду. Если хочешь, и тебя довезу. На заднем седле.

— Я тебе что, Верка, чтоб на заднем седле ехать? — взвил­ся батя. — Василий Степанович машину пришлет.

— Ну вот, ты и поезжай на машине, а я следом на мотоцик­ле. Не бойся, не отстану.

— Да по мне хоть на велосипеде, — чертыхнулся батя. — Только там хоть не показывай, какой ты наверле.

«Наверле» — это такое старое украинское слово. Его, по-моему, только в нашем доме и говорят. Оно обозначает чело­века, который все делает наоборот, шиворот-навыворот.

Батя всегда ходит на работу пешком. От нас до завода три­дцать пять минут хорошим шагом. Я много раз предлагал бате подбросить его на мотоцикле, но он только сердито отмахивал­ся: «Обойдусь». Где-то в бате сидит непреодолимое недоверие к мотоциклу.

В воскресенье с самого утра батя надел свой парадный черный пиджак со звездочкой Героя Социалистического Труда над кармашком.

— Упаришься, — сказала мама. — Ты б чего полегче надел. Батя промолчал и только посмотрел на нее затравленно. К десяти пришла машина. «Чайка». Конечно, мне тоже ле­стно было бы прокатиться в «Чайке». Я, по правде говоря, даже вблизи этой машины не видел. Особенно мне было любопытно, как там стекла опускаются и поднимаются, если нажать рычажок на дверцах. То есть я понимал, что это устройство не слож­ней, чем те, которые закрывают двери в троллейбусах, и прин­цип, очевидно, тот же, а все же интересно. На других машинах такого нет.

Но все-таки, как только захлопнулась дверца «Чайки», я вскочил на своего краснокожего конька-горбунка и помчался следом.

Как мы ни рихтовали мотоцикл, а крылья выглядели доволь­но помятыми. Но зато в чехословацком журнале «Мотор-ревю» Николай нашел статью о подготовке мотоцикла «Ява» для спор­тивных целей. Мы ее приняли к руководству, повысили степень сжатия, двигатель прибавил мощности почти три лошадиные си­лы, а расход топлива не увеличился ни на грамм.

Однако за «Чайкой» не очень угонишься. У нее правитель­ственные номера, и на любом перекрестке ей сразу зеленый свет. Не доехали мы до моста Патона, как меня уже два раза останавливали за превышение скорости. Хорошо, что водитель «Чайки» вступался: «Этот с нами».

Я могу — честное слово, правда! — выжать на шоссе сто тридцать километров. Запросто. Я от «Волги» не отстану — ей на поворотах приходится сильно снижать скорость, чтоб не за­несло. Но «Чайка» — совсем другое дело. Город. А она прет, как зверь. Боюсь, что шофер «Чайки» просветил батю насчет того, какой это риск ездить на такой скорости на мотоцикле — всю дорогу батя оглядывался и смотрел в заднее стекло.

Заместитель Председателя Совета Министров не понравил­ся мне с первой минуты.

— Как же вас зовут, молодой товарищ Пузо? — спросил он у меня.

Я заметил, что при этих словах его дочка Валя, которая стоя­ла в сторонке, еле удержала смех.

— Рома, — ответил я довольно хмуро.

— Роман, значит, Алексеевич? Очень приятно. Очень прият­но мне, что у моего друга Алексея Ивановича уже такой взрос­лый сын.

В глазах у заместителя председателя промелькнуло какое-то странное выражение. Какая-то грусть, что ли. Или мне пока­залось?..

— Сколько же это вам лет?

— Двадцать.

Василий Степанович все с тем же выражением покивал го­ловой.

— Прекрасный возраст. Ну а теперь познакомьтесь с моей дочкой Валей и, если не возражаете, пойдем к реке. Жена нас там уже ждет… Валя младше вас на четыре года, — добавил он, обращаясь ко мне. — Она еще школьница.

Валя посмотрела на нас с независимым видом и с таким вы­ражением, словно хотела, да не решалась показать нам язык.

Мы с этой Валей пошли к реке вслед за нашими могучими предками по асфальтированной дорожке, обсаженной с обеих сторон здоровенными кустами цветущих роз.

— Может, я тебя пока на мотоцикле покатаю, — сказал я Вале, сразу беря быка за рога.

— Я не катаюсь на мотоцикле, — не глядя на меня, ответи­ла Валя. Судя по всему, она относилась к тем людям, которые, что бы им ни сказали, первым делом отвечают «нет», а потом уже соображают, что же именно им предложили.

Как только мы въехали на эту дачу, я сразу снял свою вели­колепную кожаную куртку и тащил ее в руке, клетчатая рубаш­ка с расстегнутым воротом под курткой сильно измялась, воло­сы растрепались и запылились, вид у меня был, наверное, до­вольно неаккуратный, и мне больше всего хотелось умыться.

Мы покатались по реке на катере на подводных крыльях. Хороший катерок, только закрытый, и в нем совсем не чувству­ешь, что несешься по воде. Жена Василия Степановича с ред­ким отчеством Доминиковна — Наталия Доминиковна, — ве­роятно, совершенно не переносила, когда люди молчат, и все время допытывалась у меня, какие книги я сейчас читаю, какой фильм видел в последний раз, хожу ли я в театр и все в таком же духе, а Валя смотрела прямо перед собой и, как мне пока­залось, тихонько напевала модный западный танец.

Я здорово проголодался и обрадовался, когда Наталия До­миниковна сказала, что пора обедать. Стол был накрыт на ве­ранде. Перед каждым прибором стояла солонка и лежала сал­фетка в кольце.

— Вы, Алексей Иванович, не откажетесь, надеюсь, от рюм­ки водки, — сказал Василий Степанович. — А что будет пить наш молодой друг?

— Я тоже водки выпью, — ответил я безапелляционно. Мотоциклисты не пьют. До сих пор мне никогда даже в голову не приходило, что можно выпить хоть рюмку, если пред­стоит поездка. Сам не знаю, зачем я это сказал.

Василий Степанович посмотрел на меня быстро, искоса, с интересом, а потом на батю. Батя промолчал.

— Что ж… Только наливайте себе сами, — предложил Васи­лий Степанович, — а я уж поухаживаю за нашими дамами.

Он налил в рюмки Наталии Доминиковне и Вале сухого ру­мынского вина под названием «Мискет», а себе большую рюмку водки. Батя взял в руки бутылку, которая стояла против него, и налил нам в рюмки поменьше.


Ну, будем здоровы, — сказал Василий Степанович, зал­пом опрокинул рюмку и потянулся к закуске.

Я, стараясь не капать на скатерть, положил себе на тарелку салат из помидоров и огурцов со сметаной, выпил водку, поню­хал хлебную корочку — Валя, которая сидела за столом возле меня, посмотрела при этом так, словно я эту корочку засунул себе в ухо, — и принялся за салат.

— Что это вы икры не берете? — спросил у меня Василий Степанович.

Посреди стола стояла стеклянная баночка с зернистой икрой, опущенная в металлический сосуд со льдом.

— Я ее не ем, — ответил я.

— Почему? Знатоки утверждают, что это не только очень питательно, но и вкусно.

— Да… была со мной однажды история.

— Какая же история? Если не тайна?

Я им все-таки испортил обед. Как ни хмыкал батя, а я все-та­ки рассказал, что в детстве однажды меня отправили к бабке в село. Было мне тогда лет восемь или девять, и мне хотелось во что бы то ни стало доказать сельским мальчишкам, какие мы в городе необыкновенные.

«Это что, — сказал я, когда соседские ребята научили меня есть стебли молочая, предварительно растерев их в ладонях.— У нас в городе все икру едят — «Какую икру?» — «Обыкно­венную, из ставка».

— Ребята не поверили. И я им доказал. Когда они набрали в ставке лягушачьей икры, я взял в ладонь скользкий комок, на глазах у всех разжевал и проглотил.

Валя вдруг вскочила из-за стола, выбежала в двери и спу­стя минуту возвратилась с искаженным лицом.

— Так вот, — безжалостно продолжал я, — эта лягушачья икра по вкусу в самом деле очень похожа на зернистую.

Василий Степанович снова посмотрел на меня с любопыт­ством и вдруг как-то странно захохотал, не выдыхая, а втяги­вая в себя воздух:

— Так если они на вкус одинаковы, может, вообще отка­заться от зернистой, а перейти на лягушачью? С красной рыбой у нас теперь туговато.

Может быть, я ошибался, но мне казалось, что, чем меньше мне нравились Василий Степанович и его семья, тем больше нравился я ему. Он расспрашивал меня о заводе, отвечал своим странным смехом на каждую мою шутку, уговаривал приехать к нему на дачу еще в субботу и остаться на ночь, чтоб с утра половить рыбу.

После обеда Василий Степанович нас фотографировал. У не­го был «Киев» с таким приспособлением, что можно снимать самого себя. Нужно только навести аппарат, а потом побыстрее стать туда, куда ты его навел. Мы фотографировались вместе с Василием Степановичем, и каждый раз он ставил меня рядом с Валей.

— Отцы и дети, — говорил он. — Так можно и назвать эту фотографию: «Отцы и дети». Вы не сомневайтесь, карточки я вам пришлю.

Перед отъездом меня удивил батя.

— Нет, нет, не нужно машины, — решительно отказался он. — Хоть раз в жизни хочу попробовать, как это на мотоцик­ле получается. Поеду с Романом.

Василий Степанович долго его отговаривал, а затем вдруг сказал, что и сам бы с удовольствием прокатился за моей спи­ной. Затем первый заместитель, Наталия Доминиковна и Валя проводили нас за ворота, я с места рванул, батя с перепугу вце­пился мне в руки так, что мы чуть не влетели в кювет, но я вы­ровнял мотоцикл и газанул еще сильнее.

Мой красный конек ровно, гладко, без этой противной дро­жи, какая бывает, когда руль в руках любителя, пер по шоссе, а за моей спиной сидел батя, и бате нравилась эта скорость, и с непривычки, конечно, ему было страшновато. А я радовался, что чувствую батю за спиной, что он живой, что я живой и что жизнь такая хорошая и веселая штука.



Я кашлял.

Вера посматривала обеспокоенно. нашла какие-то таблетки, заставила меня проглотить сразу две штуки, а потом дала мне диванную подушку и нерешительно предложила:

— Ты прикрывай рот… когда кашляешь. Чтоб не так слышно было.

Я прижал подушку к лицу. Звук стал тише, он приобрел ка­кой-то странный оттенок, словно кашлял не человек, а собака.

— Ты не сердись, — сказала Вера. — Но понимаешь…

И она рассказала, что, когда забеременела, когда ещё сама не была уверена, и Виктору ничего не говорила, и к врачу еще не ходила, к ней вдруг обратилась соседка из второго подъезда.

— Ты ее встречал, — сказала Вера. — Я даже не знаю, как ее зовут. Ну у нее собака такая, как мрамор. Серая с белым и уши до земли.

— Спаниель, — сказал я. — Знаю.

«Поздравляю… — говорит. — Кого ждете — мальчика или девочку?»

Вера растерялась и стала допытываться, откуда ей известно. «Анна Ивановна говорила. Столярова».

Анну Ивановну я знал. Живет в нашем подъезде. На ше­стом. Усатая тетка, в зубах постоянно папироска. «Прибой». Mама говорит о ней: «Така баба, що їй чорт на махових вилах чо­боти подавав» 11 .

Вера пошла и Анне Ивановне. Сразу же.

«Как же, — сказала Анна Ивановна. — Прежде, как вы с ра­боты вернетесь, у меня по потолку каблучки сразу цок-цок. А теперь домашние туфли: шлеп-шлеп».

Ох, эти бетонные перекрытия.

Я еще плотнее прижал подушку к лицу.



Самой точной и ответственной частью нашего устройства были полосовые дифференциально-мостиковые фильтры. Я их сам рассчитал. Очень просто.


Загрузка...